Альманах Литературная Республика № 1 2013

Владимир Георгиевич Бояринов, поэт, Председатель Правления МГО СПР, Москва

Щенок

Извелся бедный, изнемог,

Но заводным винтом

Кружит бессмысленно щенок

В погоне за хвостом.

Да что щенок! Ты сам с утра

Среди людской молвы,

Как кочет из-под топора,

Бежишь без головы.

Когда усталость свалит с ног —

С улыбкою в усах

Бог скажет: «Быть тебе, сынок,

Щенком при небесах».

Лесоруб

Пришел в бригаду дед

С оливковым загаром:

«Касатики, привет!

Возьмите кашеваром».

Когда заря взошла,

Открылось: мать честная! —

Там просека легла,

Где Русь была лесная.

– Да ты – большой мастак!

Да ты, дедок, в ударе!

Где наловчился так?

– В Сахаре, брат, в Сахаре…

– Не завирайся, дед.

Юродствовать негоже,

В Сахаре леса нет.

– И здесь не будет тоже.

Аленький цветок

Я срубил крестовый дом,

Говорят: «Грешно».

Дописал печальный том,

Говорят: «Смешно».

Ловок на руку и спор

Завидущий бес.

Запылал в саду костер

До небес.

О любви заветный том

Запылал в огне.

Запылал крестовый дом

Со цветком в окне.

Если завтра я умру —

Погорюй чуток.

Я на небо заберу

Аленький цветок.

Буду нежить, чтобы рос,

Буду поливать.

Всех, кто дорог мне до слез,

Буду вспоминать.

Младенец русской славы

На поле Куликовом,

За тридевять земель,

На поясе шелковом

Висела колыбель.

Висела золотая,

В колечки завитая,

Меж небом и землей,

Меж снегом и золой.

В четыре полотенца

Рыдала ночью мать:

– Храните сон младенца!

Трещоток не замать! —

– О чем она судачит? —

Задумалась родня…

– Когда мой сын заплачет,

Попомните меня!

Горчат дымы Полтавы,

Берлинский чад горчит,

Младенец русской славы

До времени молчит.

А вьюга все крепчает,

Плетет свою кудель.

Господь всю ночь качает

Златую колыбель…

Сиреневый день

Во времени не раннем и не позднем,

Когда звенит апрельский небосвод,

Идет отец, идет зеленым полднем,

Сиреневые саженцы несет.

Мы деревца под окнами посадим,

Притопчем землю, бережно польем

И рядом на завалинке присядем,

Задумаемся каждый о своем.

«Что, – прогудит, – славяне, загрустили? —

В словах привычных плещется задор. —

Там человека в космос запустили!» —

Кричит сосед и лезет на забор.

Его сынишка плачет от обиды:

Ликует вся весенняя земля,

Но даже с крыши не видать орбиты

Гагаринского в небе корабля.

Пусть все, как было, так и остается:

Кричит сосед, звенит апрельский день,

Мальчишка плачет, мой отец смеется,

Под солнцем приживается сирень!

Страда

Все мужики – в упругой силе,

И все досужи покосить.

Покрасовались, покосили,

Пора бы и перекусить.

Мы черный хлеб вкушаем с луком,

Мы лук обмакиваем в соль,

И в том, что царствуем над лугом,

Не сомневаемся нисколь.

Мы и сказать бы не сказали,

Мы и помыслить далеки:

Какими жуткими глазами

Глядятся в небо васильки.

Они и скошенные дышат

И голубым огнем горят,

Они и видят все, и слышат,

И ничего не говорят…

Точка

Рваный век вместился в годы,

Годы – в несколько минут.

Годы – гунны, годы – готы,

Скифы тоже тут как тут.

Тьмы сбиваются в мгновенья,

Звенья – в строфы стройных строк.

«Так диктует вдохновенье», —

Говорит провидец Блок.

В райском поле по листочку,

По цветочку буду рвать;

Буду в точку, в точку, в точку

Мысли точные вбивать.

Как темно и одиноко!

Как ничтожен каждый миг!

И чего мне ждать от Блока,

Если сам уже старик?

То не атомная бочка

За околицей гудит…

Как рванет однажды точка —

Так вселенную родит!

* * *

Узнают нас, браток, не по книгам,

Узнают по тяжелым веригам,

По соседству хохлацкому,

По наследству кержацкому,

А друзья наших книг не читают

И пророками нас не считают

За соседство хохлацкое,

Самоедство кержацкое.

А враги в нас недоброе чуют

И в подметных листочках бичуют

За акценты кержацкие,

Документы хохлацкие.

Ох, недоброе чуют по духу,

А кивают, браток, на сивуху,

На сивуху хохлацкую,

Медовуху кержацкую.

Я не стану вскрывать себе вены

И ногтями давить свои гены

Благородства хохлацкого,

Первородства кержацкого.

Чистым бисером, ниточкой ровной

Нанесу я на холст родословной

Спивомовку хохлацкую

На грунтовку кержацкую!

Бегемот Книга Иова (40:10-19)

Вот бегемот, творенье, как и ты.

Траву жует, как прочие скоты.

Но в чреслах прорастает прочность древа.

Таится крепость в пуповине чрева,

Кедровый хвост нисходит со спины,

В причинном месте жилы сплетены,

Как из пластин стальных хрящи и зубы,

А кости – словно бронзовые трубы.

И никакая в мире Божья тварь

С ним не тягалась ни теперь, ни встарь.

И нет в руках Создателя оружия

Отважнее, чем он и неуклюжее.

Он почивать уходит в тростники,

Находит тень под ивой у реки;

Он целые потоки выпивает,

Когда в жару поглубже заплывает,

И даже Иордан, испитый всласть,

Не утолит разинутую пасть.

Сон соблазнит – и сладкая дремота

Заворожит сознанье бегемота…

И в этот миг, когда недвижим взор,

Между ноздрей вонзается багор!

Pepvigilium Veneris

Кто грозой воды испил,

Того желанье не погубит.

Еще полюбит, кто любил;

Кто не любил, еще полюбит.

Весна идет! – и зацвели

Подснежники в оленьих взорах.

Весна идет! – и журавли

Играют свадьбы на озерах.

Олень победно вострубил,

Взойдет заря – журавль вострубит.

Еще полюбит, кто любил;

Кто не любил, еще полюбит.

Какие слова говорил

Я женщину боготворил

За то, что меня не любила.

Какие слова говорил! —

Она их под утро забыла.

Я встал и встряхнулся, как пес:

Да что за беда, в самом деле!

Куда меня ветер занес?

Куда мои очи глядели?

Спасибо, беду отвело;

Спасибо, что явлено чудо!

А ты забирай помело

И сваливай живо отсюда!

Не любишь? И я не люблю!

Ты ведьма? Я вчетверо злее! —

Я это гнездо подпалю —

Из подпола выползут змеи!

Уже улетаешь? Лети!

Дурак бы тому огорчился.

…А не разобьется в пути?

Эх, что-то я погорячился…

* * *

Вот они: лес и купава,

Где похоронена мать.

Глянул – и сердце упало!

Некому сердце поднять.

Долго ли будет пылиться?

Долго ли будет пылать?

Долго ли будет томиться:

Где похоронена мать?

Вот они: лес и купава,

Вот и сосновая рать.

Где мое сердце упало —

Там похоронена мать.

Дмитрий Силкан, поэт, член Правления МГО СПР, Москва

Старое кладбище

«…И увидел я новое Небо и Землю новую…»

Закатный свет лучом сонливым

сквозь строй деревьев пробивался,

и на траву покровом стылым

туман неспешно надвигался

И гомон птичий смолк в испуге:

ведь мрак собою все зачернит,

И никого во всей округе

не видно в этот час вечерний

Пуста дорога… Обезлюдел

реки пологий узкий берег…

И мы с тобой уже не будем

держаться за руки – не верим

мы в сумерках в дневные страсти

и негу утренней прохлады…

Здесь скоро тьмою ночь закрасит

рельеф кладбищенской ограды…

Гудит земля почивших прахом,

тревожный пульс стучит в аортах…

И ощущаем в жутком страхе:

вот наступает Время мертвых!

Пилигримы Вселенной

«…не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?»

Исполины стремительных ярких столетий

прошивают ткань времени ровным стежком…

«Что же было? Что будет?» – никто не заметит

что сейчас есть… И за деревянным божком,

что языческий мир уберег в поле ратном,

проступает иконно-вылизанный лик…

И Змей времени свился кольцом троекратным,

задушив злую поступь жрецов… Только крик

вырывался из горла Земли обнаженной,

что была обесчещена сталью свинца:

меч Крестовых походов, святынь обожженных,

– это путь без начала, тропа без конца…

И идут все по ней пилигримы с дарами…

Впереди – темнота, позади – адский жар…

И лишь мост на цепях над зияющей раной,

что на лоне Земли будто ангельский дар:

он с Небес привнесен и разорван кроваво —

боль и страх, как причастие сумрачных лет…

Кто взыскует – бредет, напоенный отравой

из стремлений вперед, ожиданий побед…

Горы сыплются камнями в бок океана…

Пилигримы срываются в пропасть со скал…

И зияет Познаньем открытая рана,

будто облик Небес: свой ощерит оскал,

лишь приблизится к ней очарованный Странник,

что бредет по-над Бездной в исканьях пути…

Но Познанья кристалл, временной многогранник,

озарится на миг – и уже не найти

этот отблеск во тьме долгозвучных столетий,

что как корни пронзили структуру миров…

Этот мрак не познает никто, не осветит,

но… слепые бредут, и над ними – покров

из мечты безнадежной, но грозно манящей:

будто зов-в-никуда, словно дверь в пустоту…

И дерзание духа в надрыве слепящем

Вифлеемской звездою пронзит на лету,

и умчится стремглав – той безумной кометой,

что разрушит пространства и времени стык

…Пилигрим не дойдет до желанного Света:

ведь его долгий путь – даже меньше, чем миг!

…И песчинки дорог, и крупинки идущих

наполняют пустыню таинственной мглы…

Бесконечности круг… Только давит гнетуще:

«…есть ли смысл и цель этой скорбной Игры?»

Фантом

«…доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься…»

Ненастный полдень…

Дождик мелкий

спадая с неба – душу мутит:

природа с нами снова шутит…

А в колесе уснула белка,

и плавают надменно рыбки

в аквариуме новомодном,

и воет пес в углу холодном…

И очертанья мира зыбки!..

Все растворилось в тихой дреме:

размякло сонное пространство

в движеньях призрачного танца,

в изгибах тягостной истомы…

Душа сочилась через тело,

перетекая в кислый морок

безликой тьмы…

И мыслей ворох

дорогу в сон искал несмело…

А дождь все шел, залив реальность

потоком капель запредельных,

что размывали миг отдельный

на ноты – вкрапленных в тональность

беззвучных сфер, где все едино,

где все бесплодно, безысходно…

Где только гулкий мрак холодный

объемлет тело, душу вынув…

Оцепененье… Время встало…

Все заполняет ступор, кома…

Размыты очертанья дома —

материя хранить устала

свои пустые очертанья

привычных стен, окон, подвалов —

и, разозлившись, разбросала

все атомы по мирозданью…

И нет меня – лишь слепок малый

с того, что называлось «духом» —

ни зрением, умом, ни слухом

не уловить мне в нем провалы,

что были созданы забвеньем,

небытия жестокой меркой…

Раздроблен дух – на сотни мелких

частичек, тлеющих мгновеньем…

И все вокруг – флер лицемерный?

«Душа» – лишь только блик туманный?

И зов Небес обетованных —

самообман лишь эфемерный?

И мир – иллюзии нагие?

А жизнь – пустой фрагмент без цели:

лишь круг вселенской карусели,

и… вылезай – теперь другие!

…Но вмиг все в фокусе собралось —

и снова я в привычном теле…

Но «я» ли это, в самом деле,

что от «меня» сейчас осталось?

Ах, да – мой пес, что воет вечно,

и рыбки, что молчат и в смерти,

и белка – в праздной круговерти

бежит по колесу беспечно…

И все!.. А «дух»? Ну да куда там!

Пустой мираж, фантом унылый…

И ритм жизни суетливой

ведет лишь к боли и утратам

своей души…

Лишь дождь по крыше

стучит, дневную зыбь смывая…

Грядет ли Благодать иная?

«Внемли, мой Бог!!!

…Увы, не слышит…»

Поэзия

Ольга Агеева, Москва

Печаль войны

Сиротство босоногое,

вкус супа с лебедой,

Повычеркнуто многое,

просолено бедой.

Деревня, безотцовщина

и грусть без баловства.

От слез-рыданий сморщена

певунья береста.

Негаданно, непрошено,

запамятав, поди,

Осколок, как горошина,

пригрелся на груди.

Один, мой одинешенек,

отец седой в сенях.

Война – ты жизнь как пошлину,

сбирала в деревнях.

Лишь грошеньки оставила

младенческих надежд.

Но не смогла ни крошеньки

закрыть их нежных вежд.

Мать – реченька пологая

у русских деревень,

Все детство босоногое,

как сахар твой ревень.

В Окопе (Калининский фронт. Июль 42 г.)

Бывали подвиги, бывало и иное:

Не лихорадочная спешка – отступать,

Смертельная героика – без боя

Единожды поднявшись – умирать!

С иллюзией бессмертности мальчишек,

От случая шальных, жестоких пуль.

Встречали матери, не храбрость детских шишек —

Безнравственный, обстрелянный июль!

Возвращение солдат

Хлопки приветствия.

Несдержанный восторг.

Воротничок с отметинами ада,

Дай черствость не погодная, в залог

Награду победителю, награду:

Луч солнца поскорей забыть

Притворство тишины перед боями;

Увидеть в селах свадебную сныть,

Бег жеребцов, непуганых плетьми.

Рисуя пейзаж села…

Я наслаждаюсь творческой возней

На тропах путешествий и полемик.

Не восторгаясь гордою мазней,

Что навязал мне строгий академик.

Я выношу село на горизонт —

Мистерию под радужной грозою.

Мычаще-лающий, ликующий бомонд,

И пастухом, как временным главою.

Элегия о деревни

Деревня, которой не видит никто

С помпезность простенькой сныти,

С пикантным гвоздем от дощечки сельпо.

Не врите, то уточните…

По кислости – спелость,

По горечи – лих,

И ягодный мор виноватых.

В нескошенных пролежнях ветреный чих

Пернатых, а может хвостатых.

Руины, которых не видит никто.

Зачем видеть изгородь боли?

Забытой печали и так нелегко —

Последнему старцу неволи.

Колодец

Студенец осиротевший,

Обошла тебя стезя.

В короб твой не почерневший

Слезы прячут небеса.

Сокровенные раздумья,

Драгоценную зарю,

В день весеннего безумья,

Ты подобен февралю.

Холод твой для посторонних,

Избалованных ночей,

Для певучих капель, сонных.

Демон изгнанных лучей.

Но однажды, в чары зноя

Мой осиновый венец,

Ты прогонишь хлад изгоя.

…И задышит студенец.

* * *

Едок, со взглядом партизана

В сквозной щели резных ворот,

С остывшей косточкой гурмана,

Скулящий, из простых пород —

Барбос и полный палисадник

Июньской жизни на цветах.

И в этом счастье – матюгальник.

В деревни бой на кулаках.

Неподалеку гуси бьются,

Еще подальше – мужики,

А бабы звонкие смеются:

«Кругом, задиры – петухи!»

Вдовы

Гроздья простыни с веревкой.

Снова «выполощен» дух

Чуть просоленной сноровкой,

Под напором рук старух.

Но не выхолощен вдовий

Горький опыт, что дворы

Зачернил без предисловий,

В дни объявленной войны.

Счастья б, залатать все дыры.

От любви они на льне!

Но у вдов белье – проныра,

С горя рвется в полынье,

В ледяном покрове речки.

А веревочный костыль

По-мужицки, у крылечка,

Как последний друг застыл!

В кармане поэта

Ветер – гость карманный,

Пятничный распутник,

Выбирая фанты

Не спусти, на нет

Нрав не бездыханный,

С ним поэт – лоскутник

Не комедиантом

Будоражит свет!

Промышляя в дырах,

Где труха событий,

С косточкой изюма

С пряничной среды,

Собери с транжиры

Дань для чаепитий,

А то жизнь угрюма

В лоскуте вражды.

Дорожная

Не выбирай дорог извозчик,

Истории везде найдут.

Их ждет хорей, а может очерк,

Причину вряд ли разберут …

Иное дело – дух свободы!

А буквоедскую бурду

Лишь ставят в искушенье годы,

Чтоб сжечь вселенскую хандру!

Посвящено бабушкам в деревни

Мозаика голосов.

Попытки дыма в трубах,

Тон чваканья часов.

Плен грязи на уступах.

Половичек с петлей,

Немного щекотливый,

И коробочек с тлей,

Из старомодной ивы.

Освободи суму —

Холопка-память сердца.

Поплачу и пойму,

Где можно отогреться:

В покоях? Во дворце?

Излишки иль мякишки?

Обмен ваш на крыльце —

Чумазые детишки!

Простая исповедь Шагала по картине «Художник: на луну»

Одна лишь краска – свет луны,

Одни лишь музы «шатуны»,

И сон, рожденный в веху призм, —

Поборник ночи модернизм.

Простая исповедь и кредо.

Лицом к лицу на свет луны.

Так добродушно верить в небо

Так по-Шагальски верить в сны.

Художникам по фаянсу

Одаренные попытки

Маслянистой жижи:

По окружности улитки,

Вскользь, то вверх, то ниже.

С кистью краска вдохновенна,

В цветовых нюансах.

В ожидании богема —

Белизна фаянса росписи,

Как постоянства

Скромных предысторий,

Не без смысла,

Без лукавства

И без аллегорий!

Ночной коллаж

Спонтанность, обостренность чувств,

Демонстративность полнолунья,

Пик артистичности под блюз,

Ночь современников – шалунья!

Ночь современников – огни

Для рассудительной фемиды,

От луж, от грязевой стряпни,

И в тоже время просто – гиды.

Ночь современников «писак» —

Неповторимая глазунья;

Для балагуров и зевак —

Коллаж беспечного безумья

Перемещений, скоростей,

Под расточительством сирены;

Чуть пантомимы и страстей

Для парадокса мизансцены.

Горизонт России

Отзывчивость небесных трелей,

В березняке, над шапкой елей.

Добросердечие, вертлянье

На километры расстоянья.

А может искренность России.

В набухшей горизонтной сини,

С весенней грязью и грозою,

Истерзанной мужской кирзою?

А тон осенней подмалевки,

С застывшим ястребом с полевкой,

С бесстыдством авторских просветов,

И вихрем ветра с пируэтом?

Прощание и реверансы

С листвой влюбленною в нюансы.

Морозы – визитеры вскоре

Над панорамной цепью хвои

Уложат мягкий и ранимый

Снег – горизонт, неповторимый.

Григорий Блехман, Москва

Уходят те, кого любил.

Наверное, ничто не вечно.

Но не становится конечной

Им остановкой слово «был».

Они по-прежнему со мной —

Их голосами дышит память.

И я для них теперь не занят

В их постоянный выходной.

За все, что им не досказал

И в суете их не дослушал, —

Как будто бы ищу я случай,

Чтоб кто-нибудь из них позвал.

И те, кого я так любил,

С теченьем времени все ближе.

Их все ясней с годами слышу,

Так и не тронув слово «был».

Круговорот

Начать все чистого листа…

Но повнимательней вглядеться —

В той чистоте – не пустота,

А память об ушедшем детстве,

Когда мечтаешь ты о том,

Чтобы скорее стать взрослым.

Становишься. Ну, а потом —

Чтоб быть как можно выше ростом.

И вот – упрешься в потолок.

Тот треснет – переходит в пол он.

И ты опять у чьих-то ног

Все тех же устремлений полон.

Валерий Бокарёв, Зеленоград

* * *

Лес редеет, к нам просится осень,

Золотым подкупая листом.

В тихом зареве царственных сосен

Проплывает река под мостом.

И уносятся яркие листья,

Журавлей провожая на Юг.

Будто шуба, огромная лисья,

Укрывает былинки от вьюг.

Лес редеет, становится тише;

Слышен шорох и листьев полет.

Листопадом заносятся крыши.

Это осень, как дождик идет.

* * *

Снег оставил серые пригорки.

Превратил себя в холодный ветер.

Много птиц и голоса их звонки,

Но цветов пока я не заметил.

Лишь цветет почти полгода ива,

Чьи цветы снега напоминают.

Потому морозящая сила

Те цветы не губит, а ласкает.

* * *

Мне небо говорит, что скоро будет лето.

Хотя снега еще земли не отдают.

Но с каждым днем все больше птиц и света.

И как сияет день! А птицы как поют!

* * *

Тянет Родина. Выйду из парка,

По асфальту и дальше тропой…

Этим летом до одури жарко,

Все окрестности высушил зной.

Тянет Родина. Вот бы напиться

Из Святого ключа у реки,

Где кубышки и иволга-птица,

И кричат по утрам кулики!

Тянет Родина! Сельской тропою

Мимо сосен, бездонных болот.

Любоваться родною рекою,

Где в затонах щуренок живет.

Тянет Родина! Там золотится,

Наливается колос у ржи,

И кричит позабытая птица

Средь зеленой, душистой межи.

Тянет Родина. Тихие зори,

Петухов переливистый крик.

Только там ощущение воли

И бессмертья, хотя бы на миг.

Тянет Родина. Там, возле липы,

В ожидании сгнила скамья;

Там у церкви разбитой, безликой

Захоронена наша родня.

Тянет Родина, Родина снится!

Просыпаюсь с душевной тоской.

Будто я – разоренная птица:

Все мечусь, потерявши покой.

Тянет Родина! В белом тумане

Одинокие снятся дома.

О, как много мы в жизни видали,

Только Родина тянет одна.

Поэт

Земля родная для Поэта —

Моя священная земля!

И пусть она дождем одета,

Источник золотого света

Земля в начале октября.

Покрыты мхом подножья сосен.

Грибы, средь них багровый клен.

Пришла в Михайловское Осень

Дождем на моховой ковер.

Лес расступился…неприметный,

Простой одноэтажный дом.

Но это – колыбель Поэта!

Все лучшее родилось в нем!

Как зачарованный вступаю…

Скрипит рассохшийся паркет,

И я внезапно ощущаю:

Там, за столом, сидит Поэт!

А дальше, на диване старом,

Лежит большой ученый кот.

Народ проходит шумным валом,

А он и ухом не ведет!

Я знаю, позже, ночью лунной,

Кот к дубу древнему придет,

Взлетит на цепь, и праздник шумный

Седых героев соберет!

* * *

И падал снег. Все падал мокрый снег.

Он превращал асфальт в притоки рек.

И все летел, кружился и летел.

И к вечеру поселок побелел.

Инна Векслер, Израиль

* * *

Звезда во лбу щербатой синагоги,

Свой месяц надо лбом несет мечеть.

Крест – солнца знак издревле на востоке,

В нем стать сию нельзя не усмотреть.

За фреской стертой мы тебя искали

И, неразборчиво гудя, клялись тобой.

На пегой шкуре льва, наброшенной на скалы,

Ты возлежишь, в обливке световой.

Вернется стриж в гнездо меж ляжек древних башен,

Сквозь камни на слезах взойдет трава иссоп.

Нас сторожат, как прежде, наши Раши —

Сам Раши толковал нам про исход.

Из трех богов, всех трех, иерусалка,

Ты уверяешь – в сердце только он —

И в золотых наперстках крутишь прялку,

Прядя истории времен сон – колесон.

Едва касаясь склона, белый ослик

Ликующей толпе несет лущеный свет.

То в белом весь, на белом-белом облаке

Вступает в город долгожданный снег.

Андрей Виноградов, г. Железнодорожный

Шекспировской строфой

Любовь чиста: склонясь пред алтарем,

Я вижу в ней величие креста.

И храм, воздвигнутый в ночи огнем

Слиянья душ, – под благостью Христа.

Но плоть слаба – здесь дьявола напасть!

Лавина будто, сотрясая твердь,

Стремительно сошла, взрывая страсть.

В неистовом оскале бьется смерть.

Тлен прячется в расщелинах измен,

В изгибах темных путаных дорог,

Где стылый ветер ложных перемен

Заносит снегом истины порог.

Но верю я: коварству вопреки

Нас не лишит Господь своей руки.

* * *

Я ли водочкой поил,

Я ль соломинку лущил,

Мне ль подружка от избушки

Отдала свои ключи?

Вот и вьюга улеглась,

Вот и звездочка зажглась,

Вот и в уголку за печкой

Паутиночка сплелась.

Дай, лучинушку зажжем,

Дай-ка песенку споем —

И про горе, и про счастье

Мы словечки подберем.

Что, кручинушка-печаль,

Все зовешь куда-то вдаль?

Мне ль родимую сторонку

Покидать не будет жаль?

Мне ли Люба не красна,

Мне ли не мила сосна,

Что стоит над тем обрывом,

Где пугает крутизна?

Что ты рвешься, черный конь?

Что бушуешь, как огонь?

Что, цыганка, все гадаешь,

Долго глядя на ладонь?

Унесет меня конек.

«Где же, Люба, твой милок?»

Тлеет горестно в печурке

Расставанья уголек.

Наступление ночи

Травинок легкий дух колышет суховей.

Закат почти потух. Мерцание огней.

А там уже туман ложбинки заволок.

Колодезь-истукан… Задернутый полог

Белеет на окне. Роса легла в траву.

Примолкло в вышине… Последнюю главу

Открыла в книжке дочь. И вот уже темно.

На ветви пала ночь. Чуть светится пятно

От лунного луча. Полуночный состав

Пронзительно вскричал… С готовкою устав,

Склоняется жена над прибранным столом.

Повисла тишина… Уселись под окном

Старуха и старик. Сверчок над головой

Застрекотал и сник. Зашаркал домовой…

Все звуки улеглись – и опустился сон.

На небесах зажглись Плеяды, Орион…

Виталий Григоров, Москва

Журавли

Я видел журавлей меж сел и городов:

Они летели так, как будто не летели.

В наш интернетный век пустопорожних слов

Высоким голосом они меня распели.

Я помахал им вслед, я проводил их взглядом.

Услышу ли еще так явно – не во сне?

Иль нам придется всем травиться горьким ядом

Безмолвия вокруг при солнце и луне?

Услышу ли еще их плач о скорбной доле?

Спою ли с ними я дуэтом и на бис?

В их образе святом народной столько боли —

Неужто и для них есть время закулис?

Не верю, нет, не верю я в погибель журавлей!

Пока они летят, неглупые поэты

Пусть песнь о них поют, простятся им, ей-ей,

С первичной птицею вторичные куплеты!..

Икона

Я понял, есть вещи – иконы:

Дела, города, имена.

Пред ними молись и поклоны

Клади от души, старина!

Пусть вера слепая, мы знаем:

Икона рождается в мир —

Как плод и кровавое знамя,

Как быль и слепой богатырь…

Грешно осквернять, не пытайся!

Что в молодости «просто так»,

То в зрелости, кайся – не кайся…

Коль понял, то ты не дурак.

Рыбки

В тишине твоей квартиры

Сверху льет свои сапфиры

Электричество на нас

В этот тихий ночи час.

На софе лежим мы оба.

Не сойдем с нее до гроба.

И ничто нас не проймет —

Ни болезнь, ни пулемет.

Как в аквариуме рыбки,

Мы на миг всего лишь прытки.

А когда покормят нас —

Снова будет тихий час.

И совсем нам невдомек,

Что есть мир: больших тревог,

Океанов и морей,

Троп лесных и шум степей!..

Памятник

Я памятник себе…

Пушкин.

Я каждый день, беседуя со Словом,

Все воздвигаю памятник себе.

Когда умру – то и скажу «готово»,

Чехол сорву и покажу тебе.

Я воздвигаю из семьи, из сада,

Из тысяч книг, из четырех ветров,

Из города, из космоса и ада,

Из рая и весенних стебельков;

Я воздвигаю из копейки мятой,

Из рыбы, пива, из безумных снов,

Из утра сладкого, из чая с мятой,

Из бытовых и вечноживших слов;

Я воздвигаю, несмотря на грозы,

На злобу дня, на искорки надежд,

На суету сует, на скучность прозы,

На нищету и праздничность одежд;

Я воздвигаю, не лишенный зренья,

Что в мире – солнце, свет и красота,

Что счастлив я в свой каждый день рожденья,

Что бездна есть, но есть и высота;

Я воздвигаю – и не знаю точно,

Каков он выйдет, будет ли смешон

Или серьезен, слабо или прочно

Он виден будет с четырех сторон?..

Владислав Доброславский, Москва

Сударыне

Еще не остыло тепло ваших встреч,

Но стали объятья прохладны…

Видать, не спешили надежду сберечь, —

Бок о бок живут, ну и ладно!?.

Прошло на поверку не так много лет,

Всего-то лет десять – двенадцать…

А страсти былой не ищи! Ее нет,

И даже не стоит стараться!

Куда подевалось кипенье в крови?

Наверно в том возраст виновен?..

Назад не вернутся! Зови, не зови

Те дни, когда голос неровен,

Когда блеск задора светился в глазах,

В призывах волшебного взгляда…

Быть может, тот взгляд, что хотел, рассказал,

А радости нет и не надо!?.

Как короток век человечьих страстей?

Досадно, обидно и жалко!

По-прежнему ждут они добрых вестей,

Как милого сердцу подарка.

* * *

Не возносись!.. Ведь падать очень больно,

И гордецов не любят на Руси!

Тем, кто судьбой своею недовольны,

Даруй, Господь, прощенье и спаси!

Тот не достигнет ничего, что жаждал,

Кто малым не доволен никогда!..

Глоток воды не утоляет жажды,

Но к жизни возвращает иногда.

Парит орел высоко в поднебесьи,

Гордец спесиво занял кабинет…

К нему попасть как к водоему лесом

пробраться! Никакой дороги нет!

Велик Господь! Он каждому поможет,

Кто в помощи нуждается Его!..

А кто не верит, – пусть и не тревожит

напрасно! Не получит ничего!

* * *

Отдавать интересней, чем грабить!

Совершеннее нету идей?

Я мечтаю воспеть и прославить

Удивительно добрых людей!

Милосердие им не в новинку!

Грусть и жалость застыли в очах…

Где искусства у нас покровитель?

К сожаленью, пока не встречал!

Где попрятались вы, меценаты?

Богатеют все больше жлобы!

Мерседесы несут словно латы

Шеи толстые, узкие лбы.

Дремлет старый дед

Он дремлет вполглаза, а вовсе не спит,

Но снов вереница потом

Закружит, как Андерсен или как Свифт,

В мельканьи картин непростом.

Привык он спать сидя, а лежа – мечтать,

Как каждый из нас в детстве мог…

Во сне его гладит покойница мать,

И ангел хранит от тревог…

И кажется, стихла метель за окном,

И боль отпустила в ногах…

И вновь убаюкан целительным сном

Забудет старик о врагах.

* * *

Отчего же случилось так, граждане,

Необъятной недавно страны,

Что свободы, которых мы жаждали,

Стали вроде не очень нужны!?.

Обокрали нас быстро и весело,

К сожаленью, не только в рублях,

И звучат заграничные песенки

С содержанием фирменных блях.

Слушаяя Александра Блока

С загадочной магией звуков,

С таинственной силой стиха.

Читал он негромко и глухо

О сути любви и греха.

О том, что не все в наших силах,

И что испытанья нас ждут,

О призрачных женщинах милых,

Что, как не зови, не придут!

Казалось, и я был в том зале,

И так же внимал, как и все?..

«Откуда ты взялся?» – сказали,

А я прилетел по весне…

Но жизнь оборвала жестоко

Поэта чудесную песнь!..

И нет больше в Питере Блока,

Но есть небывалая весть

О том, что весной прилетает

К тем стенам мятущийся дух,

И тихо стихи он читает,

И голос по-прежнему глух.

Голос Есенина

Нравилось Есенина послушать

И народ тянулся как родной!..

Глуховатый, проникавший в душу,

С гулким хрипом рвался тембр грудной.

Он не соответствовал изящной

внешности Есенина никак!..

Ведь кричал Хлопуша настоящий,

скинувший на время свой армяк.

Монолог окончен, вытер слезы

Горький, встав со стула своего…

А Есенин грустный и серьезный

будто не заметил ничего.

Радостные зрители шумели

все, кому услышать довелось…

А в углу, на вешалке висели

скинутый пиджак, цилиндр и трость.

Раздумье

Компьютер упрощает жизнь!

Нажми лишь только кнопочки,

За мышку нежно подержись, и будет все тип-топ!?.

А для детей собою жизнь он заменяет попросту!..

Но жизнь совсем не так проста!

В ней не всегда все в лоб!

Ее проблемы должен ты решать самостоятельно,

Внимая опыту родных и голосам друзей…

Но иногда твои друзья к вопросам невнимательны, —

Тогда послушай верный зов родной души своей!

Он не обманет никогда! Уму придет на выручку!

Во все грядущие года да будет так всегда!

Компьютер помогает нам и облегчает выучку,

Но заменить друзей и ум не сможет никогда!

Волчьи ягоды

Нам не понять лесные волчьи вкусы!..

Что на десерт предпочитает зверь?

Висят они как кровяные бусы,

И мне сорвать их хочется поверь!

Но, говорят, что для людей опасны,

Как те, в чью честь и названы они?

И так же дики, так же неподвластны,

И так же смутно коротают дни!

Они растут на ветках одиноко

Ни для людей, ни для зверей и птиц!

Порой природа к ягодам жестока

К красивым каплям слез с лесных ресниц…

А может, волк, поранившийся в драке,

Их пожует и наберется сил,

И вновь его глаза горят во мраке,

Как бы осенний дождь не моросил!?

Неутомимо любопытство наше!

Найдя грибы мы скачем как мячи…

И, ягод куль набрав, как дети пляшем,

И долго снятся нам они в ночи!

Станислав Дружинин, Иваново

Ностальгическая Русь

Я – не пророк и не Мессия

И вам ответить не берусь,

Что лучше: новая Россия

Иль ностальгическая Русь?

Все глубже засыпает замять

Следы моих счастливых дней,

И остается только память,

Что бьется в темя все больней.

Где эта милая смуглянка,

Что избавляла от тоски?

Не раздается плач тальянки

Под грустной ивой у реки.

Напрасно расцвели сирени:

Жизнь изменилась навсегда.

Давно заброшены деревни,

Народ прибился к городам.

А вдалеке, над куполами —

Та, что люблю и не стыжусь.

Прощально машет мне крылами

Моя Есенинская Русь!

Ливень

Окончен зной. Уж не алеет

Из марева закатный стан.

Илья пророк, людей жалея,

Стучит в незримый барабан.

Восторженно запели струны

Мелодию дождя вдали.

И вот уже тугие струи

Летят в иссохший рот земли.

Потоки ливня снова, снова

Несутся вниз, срываясь с круч.

Ревет небесная корова,

Опрастывая вымя туч.

А я прошу у Громобоя:

«Вместо знамений и чудес

Дай родине моей покоя,

Напиться молока небес».

* * *

Уезжаю! Закончилось время

Долгожданных и радостных встреч.

Юных чувств возрожденное семя

Буду в сердце усталом беречь.

Не остудят святую влюбленность

Ни разлука, ни холод дождей.

Лишь судьба календарь утомленно

Отрывает листы светлых дней.

Скрылось солнце в пылающих листьях.

Всем желаю безоблачных лет…

Желтой пижмы пушистые кисти

С нежной грустью махали мне вслед.

Марина Завьялова, Москва

* * *

Как мало в жизни нам дано!

Как быстро время пролетает!

Смешными кадрами мелькает

Судьбы цветастое кино.

Все, что казалось столь серьезным,

Значительным и роковым,

С годами превратилось в дым,

Вдруг растворилось в мире звездном.

Пропали детский страх и стыд,

Исчезла юности печаль.

Крылатость молодости – жаль —

Уйдет. И время сотворит

Свое всегдашнее кино

Об иллюзорности стремлений.

И даже если это гений —

Ему смириться суждено.

Зато нелепые ошибки,

Штрихи, да просто ерунда

Вдруг помогают нам тогда,

Когда нет сил… И вновь, с улыбкой

Встаем. Поднявшись, начинаем

Крутить свое веретено.

Как много в жизни нам дано!

Как мало в жизни понимаем!..

Спираль, или Почему мы ходим по кругу

Все повторяется у всех.

По кругу вечное движение:

Победы, радости, успех,

Потом невзгоды, пораженья.

Чуть только станет легче жить

И со здоровьем, и с деньгами,

Захочется творить, дружить —

Пиши – пропало… Снова с нами

Сыграет шутку грусть и боль,

Случится новое ненастье…

И в этом жизни чудо-соль:

Чтоб не расслабиться от счастья,

Не замереть, остановившись,

Не омертветь душой навек,

А вечно бившись, бившись, бившись,

Мог жить на свете человек!

Лишь только так, скользя по краю,

Сильней становится душа.

«Я в эти игры не играю!» —

Кричать бессмысленно. Дыша,

Едва родившись, с первым плачем

Уже взошли мы на алтарь.

Не пытка это, а удача —

Судьбы прекрасная спираль.

Мольба

Люди – живые, прекрасные,

Вечно о чем-то волнуются!

В мыслях святые и страстные,

В жизни порою беснуются,

Делят, что сами и создали —

Мелкое, глупое, тленное…

Стали смешными и грозными…

Жизни снежинка мгновенная

Тает до слез предсказуемо.

Дети останутся, Господи!

Все и для них неминуемо.

Смилуйтесь, звездные россыпи!

Шепотом, криком – о, Господи!

Дай нам, за что зацепиться.

Яркие звездные россыпи

Чтоб не смогли позабыться,

Чтоб не смогли ни стереться,

Ни потускнеть от бескрылости…

Дай нам в любви отогреться,

Дай просто Божией милости…

Люди – живые, прекрасные,

Вечно о чем-то волнуются!

В мыслях святые и страстные,

В жизни порою беснуются,

Делят, что сами и создали, —

Мелкое, глупое, тленное…

Стали смешными и грозными…

Жизни снежинка мгновенная

Тает до слез предсказуемо.

Дети останутся, Господи!

Все и для них неминуемо.

Смилуйтесь, звездные россыпи!

Сорок

(поколению сорокалетних)

В сорок лет так хочется свободы.

Новых встреч, полетов и дорог!

Оторвать от жизни счастья клок,

Прокричать: какие наши годы!..

В сорок лет так хочется надежды

На добро, на разум, на весну.

Веры в то, что не пойдешь ко дну

И не сбросишь белые одежды.

В сорок лет так хочется здоровья,

Красоты, улыбок, новых сил.

Чтоб в груди моторчик не остыл,

Без таблеток чтоб у изголовья…

В сорок лет так хочется любви!

Вдруг она нечаянно зайдет?..

Одурманит, все перевернет

И запустит ураган в крови!

В сорок лет так хочется, чтоб жили

Долго мамы, папы и друзья.

Уходить от нас еще нельзя!

Мы ведь вас еще не долюбили…

В сорок лет так хочется, чтоб дети

Научились сами нас прощать.

Жить и ничего не обещать.

Просто жить счастливыми на свете.

В сорок лет так хочется, чтоб мир

Лучше стал, добрее, интересней.

Чтобы было много новых песен,

Новых звезд, открытий и… квартир!

Бесподобен солнца яркий свет.

Пусть здоровье, опыт, шутки, смех

Дарят оглушительный успех

В этот дивный возраст – сорок лет!

О пропорциональности

Удел поэтов – одиночество.

Судьба торговцев – обывательство.

Торгуют первые лишь творчеством.

Вторые – чутким издевательством.

Считать поэтом – оскорбительно.

Считать торговцем – в духе времени.

Читать стихи – всегда волнительно.

Монеты льнут к любому племени.

Как быть с культурой, все потеряно?

Ей смерть? Так в гугле лозунг высечен?

Торговцев в городе – немеряно.

Поэтов же – чуть больше тысячи.

Но выход есть. Ведь ночью белою,

Пока заря не разыграется,

Поэт на бирже ставки делает.

Торговец – над стишками мается…?

Актриса

Бог дал побыть в различных ипостасях:

Примерной дочери, девчонки озорной.

Тигрицей хитрой в бизнесе, женой.

Калейдоскоп ролей бодрит и красит.

Нрав делает сильнее, жизнь – богаче.

То мама я, заботами полна.

То вновь на сцене, и бокал вина

В конце спектакля веху обозначит.

С болезнью билась. Думала, умру

Тихонько… Не спасали и рубли.

Но люди, мир внезапно помогли

Подняться и опять вступить в игру.

Судьбу штормит: вопросы без ответа.

Работа, путешествия, полет…

Я в новой роли встречу новый год:

Корону дайте, веер и карету!

Инесса Ильина, Москва

* * *

Стихи – неблагодарная стезя!

Во все века меж «можно» и «нельзя»,

Но, если пишешь ты лишь то, что «можно»,

Кто вспомнит о тебе, спустя века?

Века, у воспаленного виска

Клинком, скользнувшим по челу на плахе,

Мучительна Судьба и высока —

По углям босиком, в срамной рубахе

Брести, без маяка в пути,

И не роптать на выбор свыше,

С достоинством свой крест нести

И верить, что тебя услышат.

Марина

И день настал – ее не стало.

И был мороз. И шли во след.

Ночь тяготила. Утро запоздало.

И на нее возложен был запрет.

Но губы тленные шептали так упорно:

«Отстанут многие, но многие дойдут»,

И призовут ее из летаргии сонной,

И руки сквозь столетья подадут.

И, словно разнесенная плотина,

Возникнет, всем цензурам вопреки,

Во веки незабвенное – Марина ,

Душистыми цветами у реки.

И защебечут птицы утром ранним,

Когда восстанут светом в темноте,

И девочка с зелеными глазами,

И Бог ее, распятый на кресте.

Юродивый

Подайте на жизнь чуть-чуточку.

Услышьте меня на минуточку.

Могу вам напеть веселую,

А можно и грустную песенку…

А это для вас – маленький вальс.

Танцуйте, танцуйте, пока играю,

Я про вас все знаю… знаю…

Что, боитесь? Куда же вы, остановитесь!

Дайте ручку погадать,

Ваши судьбы рассказать,

Не бойтесь, я сумею…

Душою болею… О, как же я смею,

У вас рука белая, тонкая, могу по-ло-мать…

Пой, песня звонкая! Расхочется спать.

Куда вы, постойте, со мною спойте!

Не можете…

Ой, какое небо белое,

Горе-горе переспелое,

Затянулся этот дождичек,

Эта глина, глина серая…

Подайте на пропитание,

Вот рука для подаяния…

Целый день брожу по улице,

Солнце тучею зажмурится…

Тссс! Шарманка играет.

Слушайте. Это песенка.

Ой, играй моя хорошая,

Забывай обиды прошлые…

Да вы совсем не слушаете?

Вам не нравится…

Надо мне поправиться,

Чтобы дописать ту картину…

У меня всего одна лучина,

На одну ночь, и кисти старые,

А краски кончились…

Мне только чуть-чуть денег…

О, это слишком много…

Что с вами? Вы плачете…

Не надо! Я виноват,

Сыграю веселую:

Как хорошо у нас в таверне,

Много веселых кабальеро,

Деньги звенят, как какстаньеты,

Гоп ля, гоп ля!

Простите… О, встаньте!!!

Зачем вы, на колени

Передо мной?! Я не стою…

Я всего лишь художник…

Шарманщик… Юродивый…

Встреча вне времени

поэма

Мой отец, простой прозаик,

Не оставил мне в наслед

Ни стихов про глупых заек,

Ни рождественский сонет,

Так в кого же я поэт?

Все смеются мне в ответ.

Выручил меня сосед,

Что моложе парой лет.

«Я танцор, и весь секрет —

Был танцор мой третий дед!»

Танцевать люблю я тоже,

Но поэзия – дороже.

Поищу в архивах ветхих,

Где мои поэты предки?

Целый день в пыли трудилась,

Ночью – истина открылась…

В ночи ко мне явился странный гость.

Возник, как призрак, у меня в прихожей.

Повесил плащ, как водится, на гвоздь.

Дал мне понять – он не простой прохожий.

Его войти с почтеньем приглашаю.

Стул предлагая, мельком замечаю,

Что выглядит сей призрак старомодно.

Интересуюсь: что ему угодно?

Он на вопрос вопросом отвечает:

«Я вижу, Вы меня не ждали?

Я предок Ваш, прадед родного деда»,

И началась неспешная беседа.

«Мне одному из сонма домочадцев

Дано в Миру с потомками встречаться

И обращать столетия в мгновенья.

Воспользуйтесь, дитя, моим уменьем!

Искали Вы в архивах Ваших ветхих

Истоки поэтического предка,

Но слишком далеко Вы углубились.

Поэт – Ваш дед. Ведь Вы при нем родились».

Послушай, добрый старец, мне поведай

О жизни моего родного деда!

Ребенком помню все его черты:

Лицо, глаза, стол письменный, цветы,

Недавно срезаны, лежащие на нем,

Как в детстве, снится мне старинный дом!

И стены старые с причудливой резьбой,

И комнаты, одна светлей другой,

И сад огромный с спелым виноградом,

Но я не знаю главного!

«Постой, не виновата ты в неведенье своем.

Разлука долгая стирает нашу память.

Хоть не пришлось ему при жизни передать

Ребенку свой талант – перо поэта,

Но дух его, как божья благодать,

Переселился в Вас с другой планеты.

Проведайте младенчества места,

В дом уцелевший, дедовский, зайдите,

В благие дни поэзии душа

Спускается в забытую обитель».

Мчался поезд, мчался скорый,

Через степи и поля,

Над деревней приозерной

Встала красная заря,

Поезд мчался стоголовый,

Стовагонный великан,

Повторяя: «скоро, скоро

Мы проедем перевал».

Спали люди, спали стены,

Тихо вздрагивал вагон,

Раздавался колокольный

Полу-стон и полу-звон,

Сонно звякали стаканы

На столе проводника,

Растекалися туманы,

Путь дорога далека…

Едем сутки, двое, трое,

Спим, сидим, лежим, стоим,

За окном, как будто море

Зеленеет, а за ним

То ли садики-игрушки,

Золотые огоньки,

То ли елки на опушке,

Да степные ковыльки.

Ночью горы показались,

Словно призрачный Парнас,

Поманили и промчались,

Навсегда исчезли с глаз.

Горы, горы, ваши пики

Только душу бередят,

А на склонах ваших блики

От резвящихся ягнят.

Еду, еду, еду к деду,

К деду, к деду, к деду еду.

Стук колес, дороги даль,

Редкий дождик на стекле,

Лишь в душе моей печаль,

Как фиалка в ноябре.

Знаю, деда больше нет,

Вот тоски моей секрет.

Деда нет, а я – поэт.

Я – поэт, а деда нет!

Полу лепет, полу бред,

Я – поэт, а деда нет.

Здравствуй, город мне знакомый!

Мне знакомый, не родной.

Здесь я дома и не дома.

Одиноко мне одной.

Поезд свистнул и умчался,

Унося домой привет,

А по рельсам разметался

От колес прощальный след.

Длинной улицей зеленой,

Мимо окон и дворов,

Вдруг увидела знакомый

Старый сад, дверной засов,

Только окна-то, слепые,

Заколочены доской,

Словно стены неживые

Захлебнулися тоской!

Все, как день минувший встало

Предо мной и ясно вмиг —

Как хозяина не стало,

Сиротою дом поник.

Что ж, добрались, повидались,

Пусть теперь, чем никогда.

И расстались, может на год,

На два, или навсегда.

Мы душою повидались!

Проводила я его

В час, когда стихи слагались

Над могилой над его,

В час, когда на черном небе

Луч последний догорал,

Он промолвил: «Я здесь не был,

Это ветер нашептал

Моим голосом летящим

Песню мудрости воздал.

Я невидимым, скользящим,

Быстрым жестом, свой талант

Передал тебе и снова

Встал в гранитный пьедестал".

Как же так, ну как же так?!!

Сжав отчаянно кулак,

Боль почувствовав внезапно,

Раскрываю я его:

На ладони вижу ясно

Дедом данное перо!

Забрезжил свет в тумане Мирозданья.

Растаял призрак. Затворилась дверь.

Окончено вне времени свиданье.

Я продолжаю Путь твой, дед, поверь!

Елена Казакова, Москва

Доброта

Не обижайте детей и зверей,

Дарите тепло им и ласку,

Не забывайте своих друзей,

Снимите бездушия маску.

Заботой о близких живите,

Души не жалея тепло,

Домашний очаг храните,

Делайте людям добро.

Гордость и зависть отриньте,

Не будьте мелочны вы,

Чтобы в судьбы лабиринте

Не потерять головы.

Души чистоту и мыслей

Не замутите сребром,

Чтобы идти по жизни,

Строя свой мир трудом,

Не забывая о главном —

Правда на свете одна,

Чтобы ребенок бесправным

В мире не был никогда.

Животным нужна защита,

Уход, забота и корм,

Чтобы Земля покрыта

Была человека трудом.

Букет лилий

Белые лилии – символ света,

Нежной легкости и чистоты,

Изяществом и теплотою согрето

Изящество линий их красоты.

Полупрозрачна легкость их линий,

Легкий свет неизреченный хранят

Белые лилии солнца блики,

Капли росы на них блестят.

Нежные грани букета лилий

Рассматриваю я в чужом окне,

Многих людей красой поразили

Эти цветы на простом окне.

Нежность цветов взгляд привлекает,

Солнечный зайчик на лепестках

Дрожит, по стеклу пробегает

И замирает на миг на цветах.

Светятся лепестки белых лилий

Красотой и изяществом своих

Неповторимых утонченных линий,

Радуют взоры прохожих людей.

Блики свечи

Блики свечи ложатся

Тенью легкой на стол,

А за окном кружатся

Листья. Старый двор

Сумраком вечерним окутан,

Тихо и тепло за окном.

Ворох мыслей перепутан,

Старый закрыт альбом.

Что-то давно забылось,

Что-то забыть пора,

Что-то в душе осталось,

Что-то забыть нельзя.

Отблеск прошлого тихо

Колеблет пламя свечи,

Листает страницы книги

Ветер, влетевший в ночи

В комнату, небрежно треплет

Занавески на старом окне,

Кот на диване дремлет,

Сверчок стрекочет в тишине.

Сумерки сгущаются медленно,

Вечер тишиной объят,

Многое в жизни временно,

Дни, как птицы летят,

Прошлого страницы листая,

Жизни меняется ход,

Отблеск свечи освещает

Стол, ларец и комод.

Александр Крупнов, Московская область, Краснознаменск

Тишина

Я жду, склонивши голову в утробе

На склоне лет нетрезвой тишины,

Пока она в мужской тюремной робе

Спиной считает впадины стены.

Расстрелянная к вечеру бунтарка,

Меня не доносила: я убит.

Нам жарко от огней и взглядов. Жалко,

Что вырван да растоптан ветхий быт.

Я был ее ребенком или мужем…

Какая к черту разница? Надлом.

Над млечностью кадящих, дымных кружев

И зыбкость мира катится углом.

Я чувствую: дробяще-жженый сахар

Кусает плоть и падает в нутро.

И пыль на пальцах – будто крохи краха;

Морщины паутинят тонкий рот…

Гримаса тишины – моя гримаса.

Мы больше не равны – истреблены!

Сотрите (кто-нибудь!) церковным маслом

Порезы с несгибаемой спины…

* * *

Творческим Женам

У мира нет краев,

Нет голых линий,

Углов и тишины, остреющей вокруг…

Из вазы вынут сбор

Сутулых лилий:

Убавлен до весны сомнительный недуг.

Я выйду из окна,

Вошедши в двери,

Оставлю позади обыденный уклад.

Я впредь не ошибусь —

Поправка к «вере»:

Безрамочно отдать, умножив во сто крат,

Рожденное сперва

Простое слово,

Которое с тобой нам выпало испить.

За чаем все равны:

Он чашкой скован,

Как мы обручены волнением – любить.

* * *

Сквозят друзья в фонарном мелколесье;

То там, то тут – приют моим словам…

И счастье, что нет желтых красок лести:

Разлуки есть – по вере, по пятам.

* * *

У человека – тонкие

Пальцы, душа и пульс:

Вытянуты и скомканы

В чью-то судьбу. И пусть.

У человека – тихая,

С белым налетом, речь.

Под Небо ею тыкая,

Он по изгибам плеч

Перья растил из черного,

Будто земля, сукна.

Много да спело-спорного

Впитывал, но не знал…

Сызмальства до бессмертия

Неосторожен бег —

Шепотом горьким: «Верьте мне!» —

Высится человек.

Против ли, по течению

Вьются пургой у ног

Приступы мелочения…

Жить – это только слог…

* * *

Поэтам прошлого века

Уходят люди, гулкими шагами

Вгрызаясь в раны мокрой мостовой…

Холодными и трудными руками

Я воздух обнимаю за толпой.

Я пью кисель туманный. Жажда ветра

Неутолима в этой пустоте.

На расстоянии пристального метра

Плывет лозы живая полутень:

Уходят – не добродят люди-гроздья,

Пролившие артерии вина.

В запястья их масскультовые гвозди

Годами тычет матушка-страна;

И рты у них зажаты… Шорох. Шепот.

Слоистый вечер кинул в небо плед.

И каждый уходящий поднял ворот.

И каждый уходящий был – поэт…

* * *

Усталость у порога вся в пыли…

Дверной проем не выдержит напора.

Не клином вышибают этот клин:

Но памятью – безвременные споры.

Молчание листа зеркалит крик

По контуру от гладко-черной туши.

Аллюзия: у моря есть старик;

У творчества – нескомканные души.

* * *

Алисе, девочке из «Циферблата»

Устали руки без тепла и скобок

Других ладоней, взятых воедино.

Я зыбко скромен, молчалив и робок,

Зажавши снова меж губами льдину.

Я буду крайней датой не в апреле,

А в январе – трибуне перемены.

Мой жидкий шепот прыснет еле-еле

В твои почти что голубые вены.

Запястье-карта. Высохшие реки.

Я молчалив, влюбленный, до заката.

Читай – молюсь с безверием калеки,

Чтоб ты ушла с намереньем возврата.

* * *

Деревне Озерки

Скрипнет дверь в престарелые сени

Убаюканной в ветлах избы;

Звуки города взмыленной тенью

У виска подлетят на дыбы…

… И уйдут в потолок на коленях,

Где из трещин – клубы паутин.

В духоте тяготеющей лени

Тишина, как седой палантин,

Опадет на промасленный воздух,

На закаты – бумажную гладь:

Мутновато-холодную воду

Из нее бы черпать и черпать!

Но в прозрачии – суть и рассудок,

Здесь другая уловка села:

Что-то теплится, что-то… покуда

Церковь мертвая просто цела.

* * *

Желтеет голос – осень первая

Сечет квадратами оконных рам:

Сутулость в комнате не скрыть ни перьями,

Ни подаянием на новый храм.

Сутулость в голосе едва замечена,

Как признак тайного на рубеже

Течений времени и беглой речи к нам

Из чьих-то праведно-искомых жертв.

Какая истина? В каком сплетении

Уравновешивает ход вещей?

Пока дождливое во всем биение

Хранит минутная, в одном плаще,

Касаясь паперти и листьев охровых,

Я выйду с совестью на диалог.

И слижут лужи мне веками мокрыми

Дороги-паузы с потертых ног…

«Какая истина сулит бесследие

Немузыкального мотива рук?

Перекрестился бы под звоном меди я,

Перемолился бы, не зная букв.

Но сиплый памятник гордыне, страху в долг

У горла приступом берет слова…»

На подоконник мой, но как на плаху, до —

Поникла каменная голова.

* * *

Алене Цыпленковой

Я стану сном, в одной руке зажатым:

И скол души оскалом тронет рот…

Туман сегодня полон серой ваты,

Бормочет в тон гигантской вере год,

Что мы разбиты плоско и условно

Какой-то датой мая-октября.

Но дрогнет голос, пористый и ровный,

Зайдется пеной, сплюнет, скажет: «Зря…»

* * *

Илье Зубареву

Восход заварен с медом, имбирем,

И не хватает в полноте букета

Двух капель сливок, белым январем

Скрутивших пламя позднего рассвета.

Я буду честен. Пар из-под ресниц,

И руки часто-часто греют воздух.

Не замечая карты новых лиц,

Весь мир вокруг опять меняет позу.

Мне ближе хрипы снежной темноты

И сиротливость звездного недуга…

Поэт нарочно лезет на кресты

И верит жадно в силу слова друга.

* * *

Юлии Ермакович

Почитать бы стихи – январь,

Убежать бы с тобой – нет мая:

Одиночество и рояль.

Нотами обнимаю…

* * *

Снег упадет в декабре

И покарябает чувства

Сливками с твердых рек,

Белым капустным хрустом,

Хитрой игрой простуд

Сквозь хрипоту и ребра,

Разностью амплитуд

Графиков «Злой» и «Добрый»…

Год, снегопад. Конец

Жизни из двух трилогий:

Автор – Герои – Чтец,

Люди – Поступки – Боги.

Александра Крючкова, Москва

Путь

Здесь за сцены из Камасутры

Вожделеют земных наград…

Я приду к тебе, словно утро,

В час, похожий на твой закат…

В пору жгучего листопада

Здесь копают бездонный ров…

Я вдохну в тебя жизнь… Не надо

Благодарностей и даров…

Здесь, как птицы, свободны воры,

Допиши за меня главу…

В Путь тернистый в иные горы

За собою не позову…

Здесь так много нечистой силы,

И распахнута зверя пасть…

Слишком сложно в дороге, милый,

Не споткнуться и не упасть…

Не считая давно недели,

Тихо плачет о детях Русь…

Если вдруг ты мой Путь разделишь,

До земли тебе поклонюсь…

20 октября 2011

Никто, как ты

Никто, как ты, не будет близок мне…

Им здесь общаться только лишь речами,

Им не открыть святых небес ключами,

И не пропасть в душевной глубине…

Никто, как ты… Их жизнь проходит сном,

Они считают встречи и разлуки,

Им лень расти, и от внезапной скуки

Их пустота заполнится вином…

Никто, как ты… Им сложно не дышать,

Им важен бег сомнительный по кругу,

Им так легко назвать любого другом

И тут же с той же легкостью предать…

А нам с тобой не надобно давно

Ни слов, ни снов, ни встречи, ни разлуки, —

Так много лет твои глаза и руки,

Твоя душа – во мне и надо мной…

03 ноября 2011

Поцелуй меня

Поцелуй меня в губы безоблачным небом,

Океанским дыханьем, парением птицы,

Вся земная любовь – очевидная небыль

Из шкатулки, где спрятаны все небылицы.

Поцелуй ароматом цветков эдельвейсов

В час заката индиго, нежданным рассветом,

Я затеряна где-то – дрейфующий крейсер

В окружении льдин, унесенная ветром.

Поцелуй меня лаской немых снегопадов,

Грустной песней дождя, миражами пустыни,

Появлением радуги на водопадах,

Звонким эхом в горах и Местами Святыми.

Поцелуй меня звуками нежных прелюдий

Вечной Музыки Сфер, перекрестьем – в дороге…

Я когда-то любила, как здесь любят люди,

Я не знала, как сладко целуют нас боги.

03 февраля 2012

Что такое счастье?

Писать безголосые строчки,

Стучать в Небеса осторожно

И не получать ответа…

Но это не повод для точки,

Знаешь, счастье – это возможность

Знать, что ты есть где-то…

Рисовать на асфальте мелом,

Быть собой до конца и… дольше,

И с тобой – иногда – рядом…

Я сказать тебе только хотела:

Знаешь, счастье – это когда больше

Говорить ничего не надо…

Любить… А любовь – безусловность,

Отчего же тогда ты горюешь?

Любимый мой, ты меня слышишь?

Знаешь, счастье – это возможность

Дышать, потому что – любишь,

И жить, потому что – дышишь…

Не просить для врагов наказанья,

Босиком по траве и лужам,

Лишь помнить – душа нетленна…

Знаешь, счастье – это сознанье

Того, что ты все-таки нужен

Огромной такой Вселенной…

Отдавать без остатка, без «если»,

Ведь за что-то – отдать несложно!

И в других разжигать пламя…

Знаешь, я пишу стихи и сочиняю песни,

А счастье – это когда ты можешь

Оставить свой след на память…

Поверить, что жизнь – это чудо,

Божественное творенье,

Подарком принять многогранным…

Знаешь, не думай о том, что будет,

Ведь счастье – это уменье

Быть каждый миг благодарным…

22 декабря 2007

Я каждый миг благословлю

Я каждый миг благословлю

Своей безумной жизни всуе,

За то, что я тебя люблю,

За то, что любишь ты другую,

За то, что ты сейчас – со мной,

За то, что ты когда-то – не был,

За то, что есть над головой

Непредсказуемое небо,

За то, что я могу мечтать,

И за несбыточность желаний,

За то, что есть, что вспоминать,

И за тоску воспоминаний,

За то, что тяжела стезя,

За то, что я бреду уставшей,

За то, что рядом есть друзья,

И за людей, меня предавших,

За то, что у меня есть кров

И белоснежные одежды,

За то, что в сердце до сих пор

Еще не умерла надежда,

За то, что светел божий лик,

Мне силы в храме подающий,

За то, что каждый в жизни миг

Не повторяет предыдущий.

15 марта 2002

Людмила Кудлова, Москва

* * *

Как улыбалось утро… застенчиво и нежно.

Лучи спокойно ждали бессмысленных забот.

И прошлое, как будто подаренный подснежник,

В серебряном стакане томилось целый год.

Как улыбалось небо, готовясь к пробужденью.

Весенние надежды резвились в облаках.

Блаженный запах хлеба предшествовал рожденью

Святого вдохновенья, блуждавшего в веках.

* * *

Запах кофе – лихая причуда,

Терпкий вкус отшумевшей судьбы.

Этот странный порыв ниоткуда,

Этот миг, растворяющий быль.

Черный всплеск разъяренного света.

Гибкий стан ускользнувшей мечты.

Это – участь любого поэта,

Отыскавшего след красоты.

* * *

Летний дождь встряхнул ладони…

Эти капельки сомненья

Прячут в изумрудном тоне

Переливы настроенья.

Отблеск маленького счастья.

Миг доверчивого чуда.

Насыщались мысли, страсти,

Появившись ниоткуда.

* * *

Осень черпает слова

Из дождей и разговоров.

Золотых морщинок ворох

Разлетается едва.

Зарифмованные птицы,

Вдохновенья звездный рок.

Ветер рвет твои страницы,

Обжигаясь между строк.

* * *

Этот снег я согрею губами

Просто так, ни за что, за судьбу…

Тают прошлого сны между нами,

Разбросав между звезд ворожбу.

Надорву мимолетные страсти

Озарением прожитых дней.

Чертит ветер на снежном запястье

Отраженье ночных фонарей.

* * *

В зимнем парке играли скрипки,

Завораживая метель…

Полусон, полубред, ошибки,

Уходящие в чью-то тень.

Хрупкий лед утомленной негой,

Зацепившись за край мечты,

Полетел, наслаждаясь снегом,

Дивной радугой чистоты.

* * *

Я забреду в твое пространство,

Любуясь ненасытным снегом.

Откину полог постоянства

Созревших чувств, сомнений, неги.

В завороженных ощущеньях

Так безмятежно, так привольно.

В пушистых листьях краткой тенью

Мелькнул февраль, собой довольный.

* * *

Все казалось смешным, нереальным…

Вечный клоун, заядлый трюкач

Бросил шляпу и клетчатый плащ,

Поклонившись манежу печально…

А в гримерной охапка афиш

Встрепенулась обшарпанной лестью.

Сняв парик, уходил в неизвестность

Вечный клоун… Ненужный старик…

Все казалось… Как время летит!..

* * *

В каких мирах блуждаешь ты?

Бокал насыщенного рома

Струится по ступенькам дома

Давно потерянной мечты.

В каких мирах? Я полечу

Над тайной проповедью света.

И осторожно, незаметно

Коснусь твоих усталых чувств.

* * *

Старуха бормотала…

Нанизывал слова на паутину вечер.

От придыханья тоненькие свечи

Пружинили едва.

А на пороге пес,

Уткнувшись в образок луны

тихонько выл.

И не было глубинных сил

И состраданья слез.

* * *

В темной комнате шаги…

Угольками жарких строчек

Расцарапаю круги

Нежелательных пророчеств.

Над камином лунный свет

Тает в вычурных объятьях.

Никого со мною нет…

Только… шорох. Шорох платья.

* * *

В черных бокалах ночной колыбели

Птицы, рождаясь, звенели, звенели,

Высвятив грани Любви.

В чувственном лике земного пространства,

В млечном пути удивительных странствий

Гордо парили они.

* * *

Ночь вспорхнула… Созрели сливы.

Терпкий вкус золотистой неги.

Ты сегодня такой счастливый,

Ты таким никогда не был.

Соберешь в небесах строки,

Ускользающих звезд бремя.

Ты сегодня такой одинокий

Пролетел, всколыхнув время.

* * *

Я о тебе не знаю ничего…

Перебираю день то тот, то этот.

Как обезьянка с голубым билетом,

И ты – шарманщик счастья моего.

Что скажешь мне, мой черный талисман?

Твой праздник так хорош, но так недолог.

И серпантин от новогодних елок,

Усталый клоун собирает сам.

* * *

Когда молва покинет этот день,

Все будет просто в прелести осенней.

Окутает рябину страсти тень,

В палитре растворяя наважденье.

Незримых бед зазубрится строка.

И полетит, кружась в небесном хоре,

Дар Божества, непонятый пока,

Оберегая в радости и в горе.

* * *

Как хочу синевы…

Выйду в поле и руки раскину,

разгоню облака и вспугну наболевшую тишь.

Только выгнул туман

над рекой серебристую спину,

и о чем-то родном

вспоминает под вечер камыш…

Тонет лес в синеве

и поля, и дороги косые,

и щемящий простор,

и деревья, что пели во мне…

Эта синяя Русь, это нежное сердце России,

этот сноп васильков

на раскрытом зарею окне.

Илья Лируж, Москва

И только слово убегает тленья

(Венок сонетов)

N1

Язык не закрепляет бойкий вздор,

Отточенность его нам много объясняет —

И если страстью вспыхивает взор,

То он же добротой сияет.

Пусть плоти мы услуживаем всласть,

Но это не служение, а служба —

И если душу обжигает страсть,

То согревает доброта и дружба,

Все больше в сердце пепла и углей,

Пылаем мы все реже, а не чаще.

И если годы, полные страстей

Уходят – доброта непреходяща…

Еще нас ослепляет нагота,

Но жизнь нам освещает доброта.

N2

Что наша жизнь без грана доброты!

Мы совершаем грустные поступки.

То ложь не отличим от правоты,

То, видя ложь, – ей делаем уступки.

Мы часто перед сильным выю гнем,

Мстя слабому: пред ним жестоковыйны.

И страшно думать: мы его распнем

Толпой – когда распять прикажет сильный.

Мы слепы, но горды, справляя в суете

Свой потный грех, доверясь осязанью.

И страшно прозревать в кромешной темноте.

И страшно на себе в минуту осознанья

Не ощутить ни чей сочувствующий взор.

Как самому с собой свой пережить позор?!

N3

Как самому с собой свой пережить позор?

В кромешной темноте едва мерцают тени

Бесплодных замыслов. Причудливый узор,

Невоплощенный мир духовных откровений.

Когда, в какой момент, в какой несчастный день

Мы отдаем себя вещественности тленья,

Покинув первую, ничтожную ступень

Духовности, нам данной от рожденья.

Чтоб у подножья лестницы души,

Несущей ввысь крутые очертанья,

До тризны собственной всю жизнь в себе глушить

Призывный крик – к кому? —

безмолвного отчаянья.

Как рыбы на песке, мы разеваем рты

В конвульсиях духовной немоты.

N4

Конвульсии духовной немоты

Являются ль предвестьем пароксизма,

Когда почудится: они не так круты —

Ступени, нас ведущие от тризны.

Карабкаясь из всех душевных сил,

Какую страшную мы делаем работу,

Пока из глотки, гной и кровь смесив,

Наш первый хрип прорвется сквозь мокроту.

И обессиленно, на ближних ступенях

Мы болью изойдем, обрезав пуповину,

И гниль с души отхаркиваем в прах,

Страшась не выкричать хотя бы половину.

Пусть это не конец – все повторится снова,

Но пароксизм души да разрешится словом.

N5

Но пароксизм души да разрешится словом!

Из праха сотворен – вновь обратится в прах.

Все поглотит земля – она первооснова,

Она же и финал. Кому неведом страх

Исчезновенья. Кто пред ним достоин?

Прелестна женщина – где прелести ее,

Где покоренный ею воин? —

Равно в земле подвязка и копье.

Князь и его клеврет – равно в могиле оба.

Истлели хижины, бесследно после них

Исчезли города. В веках кладут во гробы

Великих – и чредой за ними – малых сих.

Так поколения сменяют поколенья,

И только слово убегает тленья.

N6

И только Слово убегает тленья —

Вневременна его мистическая власть.

Сквозь поколения проходят светотенью

Высокая любовь и низменная страсть,

Добро и зло, призванье, отторженье,

Счастливый сон или ночной кошмар,

Презренный факт, игры воображенья

Божественный неповторимый дар,

И слезы старости, и звонкий смех младенца.

Хвала и клевета, участье и корысть,

И безрассудность чувств неопытного сердца,

И хладного ума расчетливая мысль —

Все в этом мире выражено словом —

Неизреченное сокрыто под покровом.

N7

Неизреченное сокрыто под покровом —

Таинственна его космическая суть.

В глубины призрачные знанья внеземного

Не многие из нас сумеют заглянуть.

На верхних ступенях, где лестница спиральна,

Лист Мебиуса прям, и время не бежит,

Где можно понимать, что – мудро и печально —

Мурлычет старый сфинкс подножью пирамид,

Где памятью времен наполнен звездный ветер,

Бездонность глубины – с бездонностью высот

Сопряжены, и где – освобожден и светел —

Неизреченное наш дух осознает —

Лишь там приемлем мы без страха и сомненья,

Что отторгает мысль по логике мышленья.

N8

Что отторгает мысль по логике мышленья! —

Как трудно постигать неразвитой душой

Погрязшим в бытие почти без сожаленья —

Как долго нам идти по лестнице крутой,

Как странно нам внимать звучанию эфира,

Как страшно нам дышать разреженностью сфер,

Как далеки от нас Учителя Памира

И провозвестники любой из наших вер.

Не логикой ума, но вспышкой вдохновенья

Способен человек проникнуть за предел,

Назначенный ему Творцом от сотворенья —

И тем преодолеть ничтожный свой удел.

Мы вправе полагать себя венцом творенья

Лишь в краткие минуты вдохновенья.

N9

Лишь в краткие минуты вдохновенья

Способен человек подняться до Творца

И от слепой толпы не жаждать поклоненья

И ни лаврового венца.

Но может быть, когда минуты эти

Придут к тебе не раз или не два,

И ты сумеешь подобрать в сонете

Ложащиеся на сердце слова —

Когда-нибудь на твой могильный камень,

Который, как и ты был, одинок —

Но кто-то благодарными руками

Положит свежий палевый цветок.

И это все, что человеку надо:

Из всех наград – достойная награда.

N10

Из всех наград – достойная награда …

А если кто-то из слепой толпы,

Хоть кто-нибудь к тебе пробьется взглядом

Сочувствия, а может быть, мольбы —

Хоть кто-нибудь, с душой слабее тени…

Ты – сильный духом – сердце отвори

И с тем вторым – пусть через все ступени —

Найди слова и сам заговори.

Пусть самому себе ты жалок и противен

И знаешь о себе, что сам – лишь прах и сор,

Но, выйдя из толпы, ты стал оттуда виден

И потому ты – Бог, что означает – добр.

Из тех, кто выбрал путь высокого боренья,

Блажен лишь тот, в ком нет ожесточенья.

N11

Блажен лишь тот, в ком нет ожесточенья,

Кто принял мир таким, каков он есть.

И путь его – высокого боренья

С самим собой – тебе Благая Весть.

Нить Ариадны в долгом лабиринте

Земных страстей – неоценимый дар.

Но вновь и вновь произойдет соитье

Быка и человека. Минотавр —

Вот символ – греками угаданный – породы:

Не богочеловек, а человекобык.

Из шкуры вылезти – мучительные роды,

Пока сквозь морду не проступит лик,

Как пробивается луч света сквозь ограду…

Кого винить – ты сам себе преграда.

N12

Кого винить – ты сам себе преграда

На избранном тобой единственном пути.

И женщина твоя – ей так немного надо —

Увы, она права в желании уйти.

Ты говоришь себе: как может быть иначе —

И вспарываешь жизнь —

как брюхо рогом – лбом.

Но женщина твоя опять сегодня плачет —

Ты снова позабыл, что есть она и дом…

Набыченный и злой, ты стынешь у порога,

Упершись взглядом в пол,

чтобы не видеть слез.

И слышишь лишь одно – тебя зовет дорога

В высокий мир твоих безумных грез.

Что – женщина! Ты – монстр.

Из глотки рвется рык.

Ты – минотавр, ты – человекобык!

N13

Ты – монстр, ты – Минотавр, ты – человекобык

Ты груб, и ты силен, и можешь жить на свете.

Но счастлив ты лишь тем, что дан тебе язык —

Живую душу выплеснуть в сонете.

Твой путь еще далек, ступени высоки,

В душе еще тоска, и сумерки, и тени.

И счастлив ты лишь тем, что женщина руки

Не отняла в минуту сожалений.

И если ты устал и хочешь заглушить —

Хотя бы водкой – страх, что обречен от века,

Ты счастлив тем одним, что доброту души

Наследовал от Богочеловека.

Еще не человек, а человекобык…

Но вот сквозь морду проступает лик…

N14

Язык не закрепит пустого вздора —

Что наша жизнь без грана доброты!

Наедине с собой не пережить позора

Духовной немоты.

Томление души да разрешится словом —

Одно лишь слово убегает тленья.

Неизреченное сокрыто под покровом,

Отторгнутое логикой мышленья.

И так редки минуты вдохновенья,

В которых смысл и высшая награда

Существования. К чему ожесточенье,

Кого винить! – В тебе самом преграда:

Ты – Минотавр, ты – человекобык —

Едва-едва просвечивает лик…

1993 г.

Ирина Маркова, Москва

Декабрьский вечер

Занавеской снег завесил

Просинь светлого окна,

Бродит вечер среди кресел,

В темном доме тишина!

Струйкой льется свет фонарный

На покинутом дворе,

Год уходит календарный

В задремавшем декабре.

Жизнь земная замирает,

Замерзают облака,

На снегу фонарь сгорает,

Поступь времени легка.

Эту поступь, словно детство,

Не расслышать за окном.

На скамейке по соседству

Спит декабрь спокойным сном.

Среди кресел в тихом доме

Время замыкает круг,

Фотографии в альбоме

На год старше стали вдруг.

Занавеской сон завесил

Дня и вечности итог,

У иконы среди кресел

Погасил лампаду Бог…

Похолодало

Растаял день, и выпал снег,

Кружа устало,

Как будто в прошлое побег —

Похолодало.

То ль полусвет, то ль полутень

На снег упала —

Погас закат и минул день.

… Похолодало.

Бегут вечерние часы

Куда попало.

… В пределах средней полосы

Похолодало.

И нет от лета и следа —

Тепла так мало,

Но не на век, не навсегда

Похолодало.

Врасплох капризная капель

Меня застала,

Но нынче – март, а не апрель.

… Похолодало.

Но встал восход – монах в миру —

И вдруг несмело

Запели птицы поутру

И потеплело.

* * *

Хожу по жизни, как по кругу,

На дождь размениваю сны,

На снег размениваю вьюгу,

На осень – перезвон весны.

На дни размениваю вечность,

Иль на года – не все ль равно,

А на задумчивость – беспечность,

На грусть – веселье и вино.

На холод – полдень разогретый,

На строчки – отдых и уют,

Но неразменною монетой

Любовь и Вера предстают.

Свиристели

Сыпать снег зима устала —

Намело за две недели.

… На рябине, где попало,

Примостились свиристели.

Это жизни повторенье —

Перьев сказочный наряд,

Снег стряхнувши с оперенья,

На рябину сели в ряд.

На деревьях нету места:

Что ни ветка, то привал.

В тишине февраль-маэстро

Им тихонько подпевал.

Нет предела канители,

Даже время мчится вспять.

… Улетели свиристели,

А февраль помчался спать.

Стайка шумно улетала,

Февраля тревожа сны.

… Сыпать снег зима устала —

Две недели до весны.

Элла Меркулова, Москва

Памяти Б. Ахмадулиной

Из слов тончайшие сплетая кружева,

Воздушных рифм взмывала в небо стая.

В смысл облекались нужные слова,

За музыкой стиха взлетая.

Вытягивая шею, как струну,

Она гортанным голосом читала

Свои стихи. И словно улетала

В свою, лишь ей известную страну.

Она по толерантности своей

В общении была доступней многих

Прозаиков, поэтов и людей

К себе лояльных, к посторонним строгих.

Она не осуждала никого,

Поскольку жизнь как данность принимала.

«Один за всех и все за одного», —

Так дружбы постулат воспринимала.

И хрупкая, она была бойцом.

Гражданский долг как совесть трактовала.

За честь друзей бесстрашно восставала.

Была в поступках и в стихах творцом.

И утонченная, была «Прекрасной дамой»,

Являясь смелым Рыцарем пера.

Она была жива еще вчера.

Непоправимой отзовется драмой

Для всех ценителей поэзии уход

Ее из жизни. Человек культуры

И украшение литературы,

Имела свой к поэзии подход.

Ее с поэзией составился союз

В любовь взаимную преображеньем,

Усиленным цементом брачных уз

И спаянным глубоким уваженьем.

Она в журнал с названием «Метрополь»

Внесла талант и жар своей души.

Попытки новый воссоздать Акрополь

Были восприняты, как миражи,

Людьми, честь для которых просто байки.

Кто из-за страха потерять пайки

Коротким мановением руки

Свободу силился пересадить на «пайки».

Ей по трудам бессмертие досталось

Удел лишь избранных. И крест свой на Земле

Она несла достойно. Нам осталась

Ее поэзия и ручка на столе.

И в перспективе дальней панорамы

Читателей ждет лучшая пора:

Мы сохраним портрет Прекрасной дамы

В доспехах Рыцаря пера.

Перспектива

Неужто катаклизмы на планете

Предвестник всеобъемлющего краха?

Как научиться созерцать без страха

Стихии грозной «пируэты» эти?

Взорвется изнутри вся твердь земная.

Фонтаны магмы вырвутся с надрывом,

Кроваво-гнойным лопнувшим нарывом

Польется лава, землю закрывая.

Прекрасные цветущие долины

Поля, леса и степи, горы, скалы

Покроет пепел. Скроются равнины.

Золой заполнятся глубокие провалы.

И океанов водные просторы

Поднимутся, столбом вздымаясь в небо,

Прибрежные смывая коридоры

И города, как будто их и не было.

А тот, кто чудом не погибнет сразу,

Столкнется с вопиющей перспективой:

Болезнями и тленом, и заразой, —

Оставшихся в живых прерогативой.

Страшна природы буйная стихия.

В сравненье с ней война – простая драка.

Случись такое, не прочту стихи я

Ни Пушкина, ни даже Пастернака.

Ну а пока в окно стучатся грозы,

Пройдусь по саду, наведу порядок.

Сорву редиску с обновленных грядок

И посмотрю, как расцветают розы.

На стыке каждого тысячелетья

Миллениум грозит Армагеддоном.

И на пороге нашего столетья

Пророчески звучат тревожным тоном

Слова астрологов. Они пророчат, зная,

Что календарь летосчисленья майя

Предсказывает вновь парад планет,

Космическое тело на пороге…

Пускай летит по скатертной дороге.

Армагеддона не было и нет!

Дед и баба

Зять за старухой в дом прислал такси.

Малыш кричал, с ним не справлялась дочь.

«Ты поезжай», – сказал старик. «Проси,

Пусть к нам приедут, коль самим невмочь».

За дедом последить мог взрослый внук.

Не оставлять же деда одного.

Уход за ним не требовал наук —

Покушать дать и больше ничего,

Поговорить о жизни, о любви.

Дед политических ни с кем не вел бесед.

Приятель деда, грамотный сосед,

Сам заходил – зови ли, не зови.

Обед был приготовлен на три дня.

Старуха вкусные всегда варила щи.

Бывало, от нагрузок хоть трещи,

Но ей на всех хватило бы огня,

Да только зренье начало слабеть.

Забот, обязанностей – через край.

Да дед сдавал, частенько стал болеть.

Что делать? Хоть ложись да помирай.

Но это к слову. А в делах она

Старалась все успеть на всю семью.

Вела хозяйство, в сущности, одна,

Следя за всеми взрослыми семью.

Отдельно жили дети. Много раз

В командировках длительных был сын.

Невестка на работе. Внук один

Из института заезжал подчас.

Он деда уважал, ценил, любил.

Дед мог ему толковый дать совет.

Промчался не один десяток лет,

Но дед былые годы не забыл.

Который день старик не мог уснуть.

Точнее, он не спал аж третью ночь.

Болело сердце, и сжимало грудь.

Как ни старался врач, не мог помочь.

Вот, наконец, в дом бабушка вошла.

На взгляд прикинула всю очередность дел.

И первым делом к деду подошла.

На нем белье сменила. Он поел.

Сказал: «Спасибо» и порозовел.

Из глаз скатилась тихая слеза.

И он, закрыв усталые глаза,

От радости уснул и… захрапел.

Борис Михин, Москва

Горки

Каникулярные аллеи

светились сказкой в январе,

и снег на радость детворе

был пышным, будто сено летом.

Устав от праздного безделья,

но все еще ленив до лыж,

как расшалившийся малыш

играю словом.

Крепким телом

мамаши с горки разгоняли

детей на санках. Гомон, визг…

Пора бы выставить вам иск,

любимая, с семью нулями

за бестолковый зимний отпуск,

за неиспользованный шанс

распить нам на морозе шнапс.

И я болтаюсь, как оболтус,

скучая дико, между прочим.

Работа тем, кто одинок, —

друг ситный. Только орденок

дадут навряд ли.

День испорчен.

А, впрочем… выдвинусь навстречу,

как принц на белом скакуне,

вам, жизнь моя! Пусть Геркулес

нам светит.

Ледяной картечью

нас встретит горка поздней ночью,

и спуск, конечно, будет пуст,

и будет шнапс, и горечь уст…

Ну что же! Отпуск не окончен.

Клочок

Сквозняк в приоткрытую дверь

щекотит клочок на притворе,

и он шелестит, как притвора,

но сам рвется вверх.

Подглядывать в яркую щель

забавно и капельку страшно

(как в детстве, мечтая быть старше).

Тропинка в плюще

там вьется в загадочный мир,

где тоже есть путь вверх, и тоже

он кем-нибудь не подытожен…

Но руку сними

с дверной ручки. Детство уже —

не повод подсматривать. Значит,

у щели иная задача.

Клочок в вираже

взлетел и куда-то исчез…

Хлопок сзади был очень громким,

и мир впереди стал огромным…

зачем?

Принцесса на горошине

Кому-то сладким – одеяло ватное,

кому-то – по грехам их – запах серы,

а мне достались песни ветра с вантами.

В отсутствие надежд спасает вера.

Не вера в Бога, пусть она и главная,

а вера в беспредельность человека,

ведь человек есть штука тугоплавкая

и не ржавеет.

Солнце греет веки,

оно мне часто помогает с курсами

и часто слепит, все-таки ведь – солнце,

но нам не привыкать, на то и русские,

чтоб следовать ему, как крестоносцы.

Кто – человек?

Принцесса на горошине,

горошина – Земля, вода – матрасом.

Мне будущее – это вера в прошлое,

не прожитое глупо и напрасно.

Не важно, что осталось, – на готовое

попасть мне не судьба.

Пойду на веслах

в безветрие, пора отдать швартовые.

Я должен.

Наплевать, что будет после.

Искуственн…

Новое десятилетие, каркнув

ненастоящим, но очень реальным,

режет искусственный камень «болгаркой»…

Время искусственных материалов.

Трудно найти что-то – из настоящих,

даже любовь излучает токсины…

Боль, правда, выглядит очень бодрящей,

невыносима

не наполовину.

(Только не понял – за что. Но знать это —

даже не знаю, чья прерогатива).

Души – не биодобавки в котлеты,

но ведь – похоже, да так, что противно.

Что характерно: ладонью тронь пластик

куртки, – там бьется тревожно и грустно…

Тело уже не «сосуд для», а кластер

(слишком опошлено слово «искусство»).

Мир изменился, но я все надеюсь, —

лишь бы не в главном. Оно, как пылинка…

золота в горной породе. Бесценна.

Мы без него – просто шлак, инвалиды.

Время искусственных материалов,

в сущности, – обыкновенное время,

не параллельно и не радиально.

Мы в нем себе лицемерим линейно,

будто действительно альтернативу

можем создать.

Можем.

Из акварели.

Но под покрытием из дермантина

будет болеть.

Вам видны параллели?

Часть, половина, пылинка —

не важно.

Камень искусственный пилится,

время

катится, ка… будто пятка на влажном,

но падать – нам.

А хотите, проверим?

Перед иконой

Улыбка Бога навсегда кисла.

И не завидуйте ему.

Еще бы!

Каким бы ни был он могучим, добрым, —

возможно ли создать добро без зла?

У палки два конца. Кому ни дай,

одним копнув, другим убьет, простите.

Спасает только то, что есть Спаситель.

Но кто спасет Его? Мы? Никогда.

Не потому ли с нами Он молчит,

не применяя никогда ни слов, ни силу…

и мучается от бессилия. Стерильно

Его могущество. Бог? Получи!..

Галина Мяздрикова, Москва

Чёрный или белый?

В черной-черной куртке черную коляску

с маленьким ребенком женщина везет.

Запивает пивом жизнь свою – не сказку,

курит с матом звонким, ничего не ждет.

В черной-черной жизни вырастет ребенок,

купит себе куртку черную, как смоль.

Черную коляску, выйдя из пеленок,

видя шутку злую, оттолкнет, как боль.

А навстречу в белом тихо, осторожно

пред судьбой ступая, катит малыша,

может быть, Мадонна – (в жизни все возможно)

мама молодая; смотрит, чуть дыша,

смотрит на девчушку – в розовом, воздушном

одеялке с лентой, улыбаясь ей.

Встретились случайно взгляда два. Что лучше:

черный или белый цвет судьбы твоей?

Романс

Мне дружеский привет сегодня Вы послали,

Но буду ждать опять признания в любви.

Не бойтесь, никогда не принесу страданий.

Мой друг, я огорчусь, коль огорчитесь Вы.

Ваш дружеский привет покой мой не нарушил.

Могу о Вас мечтать, тепло стихов храня.

Не ведая того, Вы ранили мне душу.

Вы, мимо проходя, не видели меня.

Я знаю, что любить Вам есть кого сегодня.

Я знаю, не забыть прошедших дней и лет.

Когда цвела весна, мы были не знакомы.

Не посылайте мне холодный Ваш привет.

Евгения Мяздрикова, Москва

Синдром невидимки

Неправда, что смотреть не будут на урода.

Посмотрят и обсудят. Но тогда

Невидим и один стоишь среди народа,

Коль ослепит в буквальном смысле красота.

И не увидят, слова вслед не скажут.

Заметить страшно – завидно, поди.

И вычеркнут из всех событий важных.

Как будто нет тебя, хоть в люди не ходи.

Прекрасен – не простят,

Умен – совсем беда!

И вновь отводят взгляд от красоты. Всегда?

* * *

И снова стерты файлы.

Не простили

Успехов и способностей…

Судьба? Иль зависть,

Все решающая в мире,

Нажать на кнопку вздумала сама?

Ни кадра не осталось, ни поэмы —

Из памяти изъять скорей, скорей…

За что невидим?

Будем откровенны —

Опять ты лучше многих из людей.

* * *

Стеной от мира отгорожен:

Где красота – всегда стена.

И шаг навстречу невозможен,

Дверь не откроется сама.

Смотреть бояться?

Страшно, знаю,

Увидеть идеал живой…

Но можно просто любоваться

И не скрываться за стеной.

Не желая зла

Не каждому дано быть чутким человеком.

Не каждому дано без грубости прожить,

Ответить резко, и за резкость эту

Впоследствии прощения просить.

Не каждый может слушать и услышать.

Да и не каждый, слушая, поймет…

И в ситуации, где надо быть поближе,

Все сделает совсем наоборот.

Как поступит – даже друзья не знают.

И не желая зла, нас обижают.

Татьяна Нето, Москва

Пианино

доктору Валерию Александровичу

Заболело пианино.

Не чахотка, не ангина.

Нотки грустные поет,

Айболита все зовет.

Наконец, приходит мастер.

Инструмент поет от счастья!

Доктор строг: "Пропой мне «ля» "

А в ответ:"Кхы-кхы…ля-ля."

"Что ж, друзья, лечить мы будем.

Бой дадим сейчас простуде".

Мастер ключик свой берет,

Хри-и-ипло струночка поет.

Раз – подтянет, два – зажмет.

Вот уж струночка ведет

Тонко, нежно, даже хором

И красивым перебором.

Радо, радо пианино!

Еще больше рада я!

Будем петь мы с ним красиво.

На концерт вас ждем, друзья.

Музыка

О! Музыка!

Моей души ты свет.

Слагаешь звуки,

Как поэт

Слагает рифмы.

В сердце свет

Несешь и очищение.

И ни одно уже

Сомнение не омрачит

Мой ясный ум.

Ожесточение

Сменяет нежность,

И душа

Парит над миром

На волнах нот.

И нет высот,

Которые б

Не одолела.

Такую мощь,

Энергию вливаешь,

Что сам себя

Ты удивляешь.

И сердце, полное

Любви, ты

Людям даришь!

Философия любви

Что есть любовь?

Да знает ли ответ

Всяк здесь живущий?

Вовсе нет!

Мы строим лишь догадки.

Нам будоражит кровь

Любая мысль,

Где про любовь

Слова играют в прятки.

Пытаемся постичь,

Найти ответ.

У Бога просим мы совет.

Да, видно, все без толку!

Болтаем без умолку

О том, что не дано

Нам знать,

Лишь чувствовать и

Ощущать

Неясные порывы

Тоскующих сердец.

И где же, наконец,

Ответ: что есть любовь?

Никто не знает!

Душа на Бога уповает.

Один лишь Он

Ответ тот знает

И нам слегка

Чуть намекает.

Апрель-шутник

Порвалась на небе нить,

Раскатился жемчуг всюду.

Не собрать и не словить,

И пытаться я не буду!

Бьют горошинки по куртке,

По машинам, по домам

И танцуют, рады шутке,

Вот устроили шум-гам!

Ветер с градом вместе пляшет,

И лучами солнце машет.

Расплясались, кутерьма.

Словно все сошло с ума!

Ну, апрель! Ах, апрель!

То – тепло, а то – метель.

Все б тебе шутить, проказник.

Ты – весны веселый праздник!

Александр Омельянюк, Москва

Красотка

Боже, боже милостивый мой!

Что творится вновь опять со мной?

Есть еще на свете красота!

И, надеюсь, будет так всегда!?

Повстречалась снова на пути,

И теперь мне мимо не пройти.

Проявилась снова красота!

Высока, стройна, вся, как лоза!

Как прекрасен абрис нежных губ?!

Жалко только, что я ей не люб!?

Молода, красива – хороша!

На нее глядел я, чуть дыша.

А разрез красивых, серых глаз?!

Видно он с ума сводил не раз?!

И меня сразил до глубины души,

Будто родом был я из лесной глуши?!

Волосы льняные до груди,

Что призывна на моем пути

Не дает глаза мне отвести.

Я не знаю, как себя вести?

Кожу – персик или ананас

Дополняет блеск чудесных глаз.

И скажу я честно, без прикрас:

Я красавиц видел много раз!

Но такую увидал впервой —

Тряханул седою головой.

Мне годков бы эдак тридцать снять,

По уши влюбиться бы опять!

Грациозны руки, плечи, стан.

Габитус родителями дан.

Талия осиная к бедру

Создавала форму не одну.

Оживальность нежных этих форм

Подтверждала правильность всех норм.

А мои желанья не унять.

Так хотелось мне ее обнять!

Запустить ручищу в волоса,

Заглянуть в прекрасные глаза!

А другой всю грудь ее измять,

Сильно всю ее к себе прижать!

Страстно впиться в сладкие уста!

Тела чувствовать прекрасные места!

Но года не повернуть мне вспять.

Красоту могу лишь воспевать!

Реутов, 17-11-44

Глаза – волна

А у тебя глаза

Цвета морской волны.

Талия, как лоза.

Ноги твои длинны.

Обнял твой нежный стан,

Крепко к себе прижал,

В губы тебя целовал —

Голову я терял!

И я вдыхал аромат

Свежий духов твоих.

Был я несказанно рад —

Счастье одно на двоих!

Вот я гляжу в глаза

В кайме длиннющих ресниц.

Не достать в них до дна.

И я падаю ниц.

Словно я на волне.

Часто захватывал дух.

То я в ее глубине,

То на поверхности сух.

То вдруг подбросит вверх.

Тут же опустит вниз,

Волной накроя сверх.

То вдруг спокойный бриз.

Вот я у ног твоих.

Так укачало меня.

Нет уже сил моих.

Я умоляю тебя…

Москва, 42-11-28

Маргарита Петухова, Москва

Сыновья

Мне сыновья подарены судьбой.

Два сына, две опоры, две скалы,

И что бы ни случилось вдруг со мной,

Приедут, прилетят мои орлы.

С проблемой надо справиться самой,

Беречь их силы, нервы и покой.

Не каждый раз на помощь позову,

Но вот успехами сынов живу.

Горжусь, что меж собой они дружны,

Что любят землю, на которой рождены,

Что берегут очаг своих семей,

Что ценят и не предают друзей.

Лунная дорожка

Сижу на берегу родной Исети,

Округа ласково освещена луной.

Не слышно всплеска волн, все – в дивном свете,

Струится лунная дорожка предо мной.

И вспомнились Москва и гордость Третьяковкой,

Где время для Куинджи посвятив,

Стояла долго перед лунною дорожкой,

Пред гением колени преклонив.

Я помню …

Я помню эшелоны тех бойцов,

Что с Запада шли спешно на Восток.

Шагало по стране Победы лето,

И батальоны окружал восторг.

Издалека был виден тот состав,

Украшенный весь ветками березы.

В отличной форме и при орденах!

Печаль и радость вызывали слезы.

Увидев этот поезд на подходе,

Мы, девочки – подростки той войны,

Бежали в поле собирать в букеты

Цветы любимые родимой стороны.

Кидала свой букет я офицерам,

По возрасту напоминающим отца.

В вагон солдатам – девочки постарше,

И комплиментам косам не было конца.

Не знали те бойцы, что едут воевать,

То было строгой тайной даже командирам.

За связь с Германией пора ответ держать,

Пора Японии ответить перед Миром!

Людмила Полежаева, Новосибирск

* * *

Все чаще вижу розовые сны,

Порой цветные. И во сне летаю

С приходом той чарующей весны,

Когда весь снег уже почти растаял.

Вверх полечу, до золотой луны.

Парю на легком ветре над землею.

Веселые и красочные сны!

Жаль, что тебя не взять туда с собою.

Безрассудная встреча

Телефонный звонок. Тихий голос до боли знакомый,

Разговор обнаженных сердец и короткое «жду».

Прозвенели призывно слова в пустоте невесомой.

Нет и тени сомнений. Решил: непременно приду.

И не помня себя, как безумная чайка, летела

К беспредельному счастью, раскинув

два легких крыла.

С наслаждением в крепких объятьях

блаженно горела,

Будто силу любви для него одного берегла.

Но картина свиданья лишь только придумана мною.

И гудки в телефоне, и я никуда не бегу.

Накрывает взахлест нестерпимой горячей волною

Безрассудная встреча в моем воспаленном мозгу.

Поскорей исцелиться б от этой сжигающей хвори.

Постараюсь забыть, что была откровенно нежна.

Совладаю с собой, успокоюсь, остыну. И вскоре

Перед мужем смиренно покаюсь,

как в мыслях грешна.

* * *

А воздух уж весною дышит…

Ф.И. Тютчев

Прошли томительные времена

Сна крепкого и долгого зимовья.

Земля проснулась, поняла: «Весна!»

Вздохнула, оживилась, дышит новью.

Растаял снег, в тени еще лежат

Кунштюком ледяные кучи.

Где греет солнце, больше вдоль оград,

Трава зеленая, тимьян пахучий.

Теплее дни, подсохли колеи.

Пар от земли. Дрожит, струится воздух.

Чирикают и скачут воробьи,

И клювом пьют смешно из лужи воду.

* * *

Эра, как вертикальные счеты,

Время-спица нанижет в ряд

Дни, недели, месяцы, годы…

Все быстрее костяшки стучат.

Их уложит в десятилетья,

А потом запрессует в века,

Навсегда в тысячелетья

Запечатает наверняка.

Вся история мира – картинки

В монолите времен бытия.

Для него мы микропесчинки,

Краткий миг – жизнь твоя и моя.

* * *

Это было вчера или очень давно?

Ветер, воя, врывался в ночное окно.

Мы молчали, но в крике устали глаза.

Знали мы, что и так уже все решено.

Разминутся беспечные наши пути…

Губы бледные просятся крикнуть: «Прости!»

Промолчи! Мы душою должны дорасти

До высокого чувства. Так дай мне уйти.

Разминутся до срока зигзаги – пути,

Чтоб друг друга постичь и себя обрести,

И сквозь непонимания душный туман

Сердцем к сердцу навстречу однажды прийти.

В очищении душ нам не нужен никто.

От мещанства, от лжи мы с тобой далеки.

Мы с тобой у истоков Великой реки

Под названьем Любовь. Не подай мне руки.

Все сначала начнем. Не подай мне руки.

Я сама. Я скала. Я сильна, как и ты.

Что мне злые чужие сейчас языки?

Мы с тобой у истоков Великой реки.

Марина Ромадина, Москва

Красота

Я ищу красоты и чарующей жизни

Средь шедевров искусства, прекрасных вещей,

Где себя ощутила б я ненадолго царицей,

И в душе идеала достигла б скорей!

Кто сказал, что красивое – это греховно?

Никогда мне таких людей не понять.

Чужды мне эстетические банкроты,

Кому чувство прекрасного надо занять!

Я хотела б вернуться в волшебную сказку,

Что в душе поселилась, за собою маня.

Где я с принцем жила бы в диковинном замке,

И кругом райский мир окружал бы меня!

Там, где люди прекрасны и лицом, и душою,

Где чудесные птицы и животных стада!

В место то, что Художник нарек Красотою,

Когда создал тот мир для тебя и меня!

Что теперь нам напомнит былое то время?

Может быть, то, что радует душу и глаз,

Что художниками было создано теми,

В ком великий заряд красоты не угас!

Я хочу одеваться в нарядные платья,

Хочу жить в окруженьи красивых вещей,

И желала бы взором при жизни объять я

Все, что в нынешнем мире прекрасного есть!

Все предметы великих произведений искусства —

Украшений Земли драгоценный ларец!

В них вложили художники свои мысли и чувства,

И на каждом из них совершенства венец!

Я любуюсь своей вазочкой антикварной!

Поражает нездешней она красотой.

И сережек моих разноцветные камни

Смысл напомнят мне радуги [1] ее непростой.

На иконе Владимирской – четыре эмали

И узоров причудливых переплет.

Но искусство духовности совсем не лишает,

Лишь душа красотой устремится в полет!

Душа каждого замыслена чистой, прекрасной!

Так Великий Художник ее сотворил.

И в твореньях искусства гармония красок

Для души исцеляющих исполнена сил!

Вот смотрю пред собой, и меня умиляет:

Бюстик бронзовый Пушкина стоит на столе,

Лик его золотистый при свете сияет,

Воздавая должную честь Красоте!

Праздник жизни

Иного счастья не ищу —

Мечтаю жить я полной жизнью.

И праздновать свою судьбу,

Где каждый новый день – открытье.

Я каждый день благословлю

И восхвалю я жизни праздник:

Вином веселья напою

Друзей и мимо проходящих!

Я жизни час не тороплю,

Его с восторгом проживая.

В отрезок времени хочу

Я прозревать ворота рая!

Себя на жизнь я вдохновлю,

Минуте гимны воспевая,

А своей жизни кораблю

Счастливой пристани желая.

Осень жизни

Ах, оставьте меня в покое!

Друг иль враг, ты меня не ищи.

Я оплакиваю сегодня

Потерю частицы души.

Я сейчас хороню потери —

Дней младых небывалый расцвет.

Как напрасно они пролетели!

Объяснения этому нет.

Разменяла я пятый десяток,

Осень жизни я встретить спешу.

Череду бесполезных схваток

С этим миром я завершу.

А когда-то четвертый десяток

Я, лелея свою мечту,

Разменяла. Но вороны рядом

Заклевали меня на лету!

И пусть будет особенно сладок

Моей жизни желанной закат!

Погружусь я в него безоглядно

И в осенний уйду листопад.

Все дела приведу я в порядок,

Бога в помощь себе призову.

Разменяв последний десяток,

Я из этого мира уйду.

Алексей Самарин, Ростовская область, село Ольшанка

Дожди

Люблю осенние дожди —

Они, как русская душа,

Корнями в землю проросли,

А крона рвется в небеса.

Они зарядят на весь день,

Ненастье волю усыпит.

В них слякоть русских деревень

По бездорожию стоит.

В них созерцательный уют

И бестелесный аромат,

Они потоками не льют,

А равнодушно моросят.

В них нет напора,

В них – надрыв и беспредельная тоска,

Глубинный, сдержанный порыв

И откровенная хандра.

Без перерыва, не спеша,

Не знают, для чего идут.

Они, как русская душа,

Надеждой вечною живут!

Дождь летний – это Инь и Ян,

С грозою ливень прошумит,

Через минуту пастораль —

Дугою радуга висит.

Сверкает влажная листва,

В просветах ласковая синь

И канифолят облака

Небесную до глади ширь.

Луч солнца нежно пробежит

По теплым лужам янтарем.

Зеркальным блеском озарит.

Парным напоит молоком.

Бывает, ветер налетит,

Свинцом закроет небосвод,

К земле деревья наклонит,

Пространство молния прошьет

И жалом огненной стрелы,

Свирепо жертву поразит,

А канонадою беды,

Гром запоздало прогремит,

Картечью капли упадут,

Потом обрушится стена,

Смерть и разруху принесут

Кусочки маленького льда.

Я летом не люблю дожди!

У них особенная стать

Для созерцательной души —

Осенний дождик благодать!

* * *

Беспросветная мгла, тучи скрыли луну,

Мелкий дождь монотонно стучит по стеклу,

И осенняя муть паутиной дрожит,

Лишь фонарь на столбе одиноко горит,

Да кричит где-то птица в глухой тишине.

Черный ангел распятьем застыл на стене.

Стук часов или сердца? – нельзя разобрать,

Сон смыкает глаза, но не хочется спать.

Валентина Свиридова, Москва

В «гостях» у детства

городу детства – Торжку

Меня Детство в гости «пригласило»:

В добрый, тихий, старый городок —

По нему с волненьем я ходила,

Под собой не чувствовала ног…

Пролетает время незаметно,

Но поры счастливой не забыть.

И с воспоминаньем в сердце светлым

Суждено мне радостно прожить.

Я не часто здесь уже бываю:

Жизнь диктует правила и быт,

Но когда вдруг снова приезжаю,

То навстречу Детство мне спешит:

Узнаю его я по дорожкам,

Где когда-то бегали гурьбой.

По заборам так же ходят кошки,

Важные, довольные собой.

Дремлют деревянные домишки,

Прижимаясь к каменным домам.

Подставляют зябко солнцу крыши

И вздыхают сонно по ночам…

Под горою речка катит воды,

На подводных камешках журчит,

Будто бы она все эти годы

С тем, кто к ней приходит, говорит!..

Водит меня Детство по тропинкам

И глядит доверчиво в глаза.

Здесь, оставив сердца половинку,

Детство подвести никак нельзя:

«Ожидай к себе как можно чаще.

Я твоих надежд не подведу,

Мы с тобой расстались в Дне Вчерашнем,

А теперь – я вновь к тебе иду!»

Дорога к тебе

письмо тете в Торжок

Как живется тебе, дорогая,

В Твоем Светлом и Добром Краю?!

Каждый раз о тебе вспоминая,

Будто тропкой знакомой иду…

Стала с возрастом сентиментальней:

Ближе к прошлому – память живей.

Этот путь не становится дальним —

Просто чувства и мысли острей.

Мое детство с тобой поселилось —

В твоем сердце частица меня.

Между нами любовь разделилась:

Там, где ты, – там, конечно, и я…

Не жалей о годах быстротечных, —

Не дано им на месте стоять,

То, что прожито, – с нами навечно,

А что в нас, то – любви благодать!

Расим Сейфетдинов, Сызрань

1

Я – скульптор, мне дано

Узреть объемы чистых линий,

Пусть в комнате почти темно,

Я четко вижу образ милый

И жесты девственной руки,

И пряных губ восторг улыбки.

Не видно лишь, как глубоко,

Я пью блаженства воздух зыбкий.

2

Надрыва нет в душе свободной

И легок труд на благо дня,

Вновь ангел мимолетный

Отметил жестом нежности меня.

Ах, сердце, дева, не обманешь,

Какая чуткая печаль

В тебе зовет меня и манит:

Не я ль твой чистый идеал?

Да, я опять тобой томим.

Прощальный миг былых видений,

Где ты, как дивный херувим —

Предвестник благостных решений.

3

Не я все это написал,

Уста твои мне прошептали.

Я только чутко передал

К твоим словам свои печали

На чистый лист – невинный.

Надеюсь, ты его прочтешь,

И образ музы дивный

В обычном зеркале найдешь.

4

Певец рассвета – наш петух

Меня разбудит поутру.

Я больше не усну,

Лаская внутренний свой слух

Гармонией стиха.

А, в общем-то, какая это ерунда

Для тех, кто здрав, и жизни карусель

Ему свою насвистывает трель.

5

Отечество

Луна – фонарь неоновый

Сияет в черной мгле,

И облаком серебряным

Устало скачет рыцарь на коне.

Мы трое – в лодке, ждем удачу,

Маратик, Я, Руслан.

Течение воды журчит и плачет,

И камыша упругий стан

Колышет ласково, как мать

Младенца в колыбели.

Мой Бой, когда бы знать,

Как жить, что делать?

Я – все бы ночи напролет —

Смотрел бы на фонарь сей белый,

Просил блаженство и почет

Отечеству, как мать у колыбели.

6

К дочери

Нет зла для тех, кто мыслит здраво.

И я готов тебе служить по праву

Того, кто в некий легкий час

Себя от тленья одиночеств спас.

Обрел наследника, жену

И вечных хлопот ерунду.

7

Солженицыну А.И. – апостолу русской совести

Имея память, сердце, опыт,

Легко увидеть суть вещей

И оградить безумный хохот

От счастья будущих детей.

Имея опыт, сердце, память,

Легко осмыслить суть вождей,

Которые лишь ловко тянут

На пастырство среди свиней.

Имея память, опыт, сердце,

Легко услышать суть смертей.

Где нет священности, там чадо смерти

Плодит лишь смрад бездарных дней.

8

Гоголю Н.В.

Полет фантазий для Поэта

Как нуворишу – жирный куш.

Лишь он – Поэт – умеет гимном истинного света

Воззвать к прозрению унынье мертвых душ.

9

Уж режет четко по стеклу

Мороз-юнец свои узоры,

Я мысленно легко войду

В его хрустальные просторы:

Вот лес дремучий, в нем,

Полулежит нагая дева,

И сказочным венцом

Над ней сияет древо.

Она пластична, бог ты мой!

Она бела, нежна, румяна.

Едва владею я собой:

В ней нет и черточки изъяна.

Вот солнце вышло из-за туч,

И многоцветный луч

Огнем живым блестит

На нежном бархате ее ланит.

10

Доступней зла есть только зло,

Но мы к добру, как будто бы, шагали,

Но нам опять не повезло,

И впереди – все, как в начале.

Зачем нам истин свет любить —

От них в уме одна морока.

Нам легче тупо заучить

Цитаты нового пророка.

Пусть в сердце каменном и в каменной душе

Лукавства дерзкие играют на трубе.

11

Берлину

Мне нравится изысканность фасадов

И простота уютных островков,

Ухоженность открытых взглядов,

Немецкое звучанье слов.

Я словно в Киеве, Одессе, Вене.

Весь мир собрался к ним на бал.

Дух Моцарта мне сладко внемлет:

«Любезный сочинитель, ты верно угадал!»

Спасибо, честность, братство, слава —

Вы мне напомнили больших людей.

Они способны были возрождаться

Для созидания благих идей.

Берлин бурлит любовью к людям.

Мы тоже там когда-нибудь пребудем.

Татьяна Суздальская, Москва

Жизнь на холсте

Натянут холст, и в ожиданьи – кисти…

Палитрой красок радуется глаз!

Художник оживляет свои мысли…

Творит, малюет истины для нас.

Вот подмалевок… началось рожденье,

Что уготовано хранителю – холсту?

Иль дивное, прекрасное творенье?

Иль сохранит он снова пустоту?

Холст с нетерпеньем ждет касанья кисти…

С творцом он связан ниточкой одной.

Работа начата… в полете мысли!..

И крылья вырастают за спиной!..

В душе, как песня, Муза зазвучала!

И палочкой волшебной стала кисть!

Мазками дерзкими дано начало!

Художник на холсте рисует жизнь…

Вот – взмахом кисти – детство появилось…

Оранжевые, желтые цвета.

Сиренью юность нежно засветилась…

Под нею – еле видная черта.

Смешались краски серо-голубые,

Работа, дом и прочие дела…

Цвета до изумленья неземные…

Полоска черная и белая легла.

Затем – всплеск красок неустанно-ярких!

И небольшое темное пятно…

Как будто жизнь дарила вдруг подарки!

Весь измалеван холст мазками… Но!

Опять черта, немного толще первой…

Художник не закончил рисовать…

Цвет голубой… Он – в забытье, наверно…

И новая черта стоит опять!

А мысли все терзают и терзают…

И неустанно кисть рисует жизнь…

Рука вдруг на мгновенье замирает!

Постой художник… Нет… не торопись…

Оставь картину… пусть подсохнут краски.

Угомони ты мысли… холст не рви.

Нарисовал ты жизнь свою прекрасно!

Картина – как живая!..

Посмотри!..

Галина Таланова, Нижний Новгород

Снова память в тот омут уводит…

Светлой памяти моей мамы, поэтессы Эльвиры Бочковой

Никакой перемены в природе.

Вновь с горы бурный глины потоп.

Снова память в тот омут уводит,

Где вдруг бабочка села на лоб.

Свои черные крылья сложила,

Не смахнув ими мягко слезу.

Никуда-то она не спешила

И парила, дрожа на весу.

А потом опустилась вдруг тенью,

Просыпая хитина пыльцу,

Навевая тоску и смятенье,

Что подходит жизнь, видно, к концу.

Посидела, листочком вспорхнула,

Бросив страшную тень по стене…

Как та бабочка, жизнь промелькнула,

Захлебнулась в метельной весне.

* * *

Казалось:

Дождалась ты лета.

Ждала:

В рост кинется трава.

А вышло:

Песня вся допета

И лишь в стихах теперь жива.

Писала,

Что прожи?ли зиму.

Стал легок снег,

Как облака,

Что ветер все проносит мимо.

И подо льдом журчит река.

Я невзлюблю с весны той время,

Где одержимый снег летит.

Лоб каменеет.

Я, как кремень,

А сердце токает, болит,

Что жизнь уходит – не по каплям,

А, как ручьев весенних бег.

Я на одной ноге, как цапля,

С тобой врастаю вместе в снег.

* * *

А травы все гуще и гуще.

Деревья дошли до реки.

Печаль гложет прежнего пуще,

Хоть райские нынче деньки.

Так долго готовилось лето

Спокойным теплом одарить

Ту жизнь, что без вкуса и цвета,

Но тянется, будто бы нить

Из старой кофтенки,

Что с детства,

Давно коротка, хоть мила.

Кому же оставишь в наследство?

На нитки пустить – все дела!

За петелькой петелька быстро

Ложится в извивах вся нить,

Как будто и не было смысла,

Когда-то те нитки крутить

Из тонких, чтоб были прочнее,

Чтоб кофту до дыр все таскать…

Как не было вовсе ребенка,

Осталось чуть-чуть распускать…

* * *

Опять бегу от снега, что занес

Асфальт и твердость почвы под ногами,

От снега,

Что глаза слепит до слез.

Вновь накатила память, как цунами.

…Тот снег летел – природе вопреки,

Хоть календарь раскрыл страницы марта.

Там от уколов синие круги

Напоминали контурную карту,

Где проявлялось больше разных стран,

Но край земли был ближе с каждым часом:

И это все? И дальше океан,

И в нем поплыть… не кролем, и не брасом…

…Бегу на край, где круглый год весна.

Я океан попробую рукою:

Там серфингист с утра и допоздна

Взбирается на гребень в рев прибоя.

Александр Таташев, Москва

Новалис (1772 – 1801). «Wenn Nicht Mehr Zahlen Und Figuren…»

(перевод с немецкого)

Когда бы не в фигурах и не в числах

Искали ключ от сущности и смысла,

И те, кто любит петь и веселиться,

Со знанием старались подружиться,

Когда к основам мир бы возвращался,

Когда бы он свободой наполнялся,

И если бы со светом тень играла,

Но истину при том не затемняла,

Из сказок, мифов и легенд дошедших

Сумели б разобраться мы в прошедшем, —

Единственное Слово бы тогда

Изгнало все, что ложно, навсегда.

* * *

Буфет – теперь кафе.

Порой я здесь один бываю.

С большим экраном телевизор.

Современный вид.

И даже не всегда я вспоминаю,

Что здесь в тот день

С тобой расстались мы…

Евгений Финадеев, Москва

Зимняя ночь

Заснеженных домов купели

Столбы дымов раскинут к небу,

Сзывая звезды в колыбели,

Закатным отсветом небес.

Степная ночь холодным ветром,

Что шалью снежной укрываясь,

Скорбя озябшим воем в трубах,

Спешит в ближайший хвойный лес.

Сквозь лапник елей прорываясь,

Она осыплет снег с деревьев,

И затаится, преклоняясь,

Пред ликом черным полыньи.

И тотчас звезды отразившись

В зеркальном круге вод холодных,

Трепещущим огнем взбесившись,

Расскажут сказку о любви…

Подернется игривым блеском,

Вода под кистью морозящей,

Замысловатые рисунки

На глади темной серебря…

Но в миг все озарится охрой,

Небрежно брызнувшей с востока,

И только громко кто-то охнет,

В рассветных искрах января.

Прогулка

Степенный шаг в ночи бессонной,

Босых твоих, как поступь лани,

Меня зовет, что свет оконный,

Ходить карнизами, на грани…

Стук ровный сердца гулок ночью,

Он рвет пространственность тиши,

Глаза свои заклеив скотчем,

Мы друг за другом поспешим.

В эквилибрическом балансе,

Сорвемся молча рук не бросив,

И закружимся, словно в вальсе,

А нас все дальше ввысь уносит.

Кружит, мотает, треплет, рвет,

Толкает, крутит по спирали,

Бросает вниз и вверх, вперед…

И вот, мы вдребезги упали…

Мы разлетелись сотней капель,

Блистая лунным перламутром,

По мостовой, на мрамор, кафель,

Слились обратно ранним утром.

И нагишом смеясь по лужам,

Мы взобрались по водостокам.

Проспав весь день, пропустим ужин,

К утру обрушившись потоком.

Невсебешная

Я сплю и сплю, беременная что ли?

Уж полночь близится, а мне не по себе.

С собой давно уже конечно в ссоре.

А память лечат прямо в голове.

Каньон Любви давно не видел снега,

Да и зачем ему такая суета,

Я просыпаюсь от наваристого бреда,

И бигуди не те, и я совсем не та.

За что мне морщить лоб от лета к лету,

Ведь кашель – не чахотка говорят,

На полдник ем капустную котлету,

На завтрак пригласила двух бобрят.

И не пойму, и не прощу кого-то,

И выйду прямо голой на балкон,

Смеюсь с собой от фразы анекдота,

И голубям крошу с него батон.

Не одинока я, я просто – фея в мае.

Мне нравится кружить вам голову,

Не отступайте, дорогой, бегите к Раю,

А я вас здесь в дурдоме, подожду.

Валерий Шувалов, Москва

Я знаю

Я в споры не встреваю —

нет, мне не все равно,

но я прекрасно знаю,

причем уже давно:

все проповеди зыбки —

и в жизни, и в любви

у всех свои ошибки

и выводы – свои…

Если…

Если гаснет дальний свет,

понимаешь вдруг:

перспективы больше нет —

и замкнулся круг.

И покажется всерьез,

что напрасен труд

и что жизнь – не парадокс,

а – сплошной абсурд…

Пегас

Не ищи в чистом поле Пегаса.

Не помогут тебе никогда

ни ковбойская шляпа, ни лассо,

ни сноровка твоя, ни узда.

Ведь тот конь вдохновенья и грусти

видит, чувствует все наперед:

он кого-то к себе не подпустит,

а к кому-то и сам подойдет…

Мой дом

Под топот и вой,

с преогромным трудом

построил я свой

поэтический дом.

Зимою и летом

открыта в нем дверь,

и мне в доме этом

уютно, поверь,

но жаль лишь одно:

ускоряя свой бег,

нам жить суждено

в прозаический век!

Почему?

Удивительно, но это

замечал я тут и там:

иногда любовь к поэту —

больше, чем к его стихам.

В дерзких поисках ответа

рвется пониманья нить,

и мне кажется, что это

очень трудно объяснить.

Буферная зона

Поэзия (так думаю я лично) —

ответ на то, что жизнь столь прозаична,

что мало в ней зимой и даже летом

тепла душевного и солнечного света.

И хоть такого даже нет закона,

но для меня в реальности земной

поэзия есть буферная зона

меж миром окружающим и мной!

Проза

Анастасия Борискина, Москва

Один день

По пляжу шел Игнатьич, уже немолодой мужчина со своим «выводком». Местный королек, косивший под бандитов с молодыми фаворитами, подыгравшими ему. Они жили весело и шумно. Дамы клевали на эти хитрые мужские уловки, и мужчины развлекали соскучившихся от разнообразия жизни женщин курортными романами.

Игнатьич был хозяином местного рынка. Ребята были благодарны ему за ту работу, которую он им давал, за те прилавки, где они могли продавать, кто что: молоко, яйца, фрукты, мясо…

Иногда, после нескольких рабочих недель они приходили сюда, на пляж. Они устраивали шоу. Они хорошо играли роль сильных, властных, богатых, они сорили деньгами, не жалея… Эти женщины были так хороши!

А потом, после всего этого театра, женщины возвращались домой. Все, и мужчины, и женщины понимали, что никогда не будут вместе, но одни лгали, а другие хотели верить в эту ложь. Потом, вернувшись в крупные, жестокие и равнодушные к человеческой природе, мегаполисы, женщины рассказывали своим подругам и коллегам чудесные истории. Они вздыхали и плакали о мужестве, оставленном на море в южной стороне, они помнили этих искусных игроков, и долгие годы продолжали играть в любовь, ждать встречи. Каждая женщина, она так хочет любить…

По пляжу шла молодая особа. Обыкновенная красивая девичья фигура, длинные волосы. Игнатьич присвистнул: «Вот так фифа!».

– Девушка, а не хотите выйти замуж за одного из моих сыновей?

– Вы мне?

Она повернулась, и Игнатьич увидел ее глаза. Необыкновенными были ее глаза. В этих глазах был мир таинственный и непостижимый, в этих глазах была жизнь, в этих глазах была мечта. «Пошло, очень, очень пошло, – подумал Игнатьич, – девочка из другого мира, девочка мечта какого-нибудь одинокого романтика, Афродита, которая пришла из неоткуда и уйдет в никуда. Как богиня из мифов Эллады, спустившаяся на землю, чтобы выстрелить в сердце… Что мы ей люди ничтожные, вечно поднимающие к небу руки в жажде хотя бы глотка воды, когда уже закончился и хлеб, и зрелища». Толпа остановила и смолка, соприкасаясь с неведомым миром.

– Вот за него, – произнесла богиня, указывая на Сергея.

У богини было человеческое имя – Светлана. Игнатьич даже немного разочаровался: «Богини замуж не выходят». Он вернулся к оставленной роли, толпа шумела. Сергей стоял и смотрел на нее, не понимая, что его может выбрать такая девушка, как Света. Что было в нем? Он был высок, молод, плечист, не Аполлон ли?! Но дело было не в его высоком росте, широких плечах, сильных мужских руках, нет. В его глазах синих, как небо шумело море, трехдневная щетина делала его старше своих лет. Что-то выкрикивала толпа. А он забыл свою роль и зачем-то ей улыбался…

Света и Сергей брели по пляжу молча, вода ласкала их ноги.

– Люди говорят, что вы – бандюги…

– А? Да-да, – он пытался вспомнить, все чему учил Игнатьич, но Света понравилась ему, и он не мог сосредоточиться. Ему хотелось быть для нее путешественником, мажором, моряком, только бы она полюбила, его, а кто он?

– Какие-то вы совсем нестрашные бандиты, – засмеялась она.

– Мы страшные, мы очень страшные! Мы, – он схватил ее за плечи и напугал, – Прости, – прошептал он.

Солнце садилось, темнело, надвигался шторм.

– А я люблю, когда штормит, люблю море. А тебе, наверное, все равно, ты вырос на море?

– Нет, не все равно, море нельзя не любить…

Они опять молчали, но было так хорошо, что никакими словами нельзя было выразить это счастье, – вот так сидеть вместе и друг друга любить, словно две разбросанные по миру половинки нашли друг друга. Он впервые сидел с девушкой и не помышлял даже поцеловать ее, и она совсем не флиртовала с ним. Какая-то родная и несбыточно далекая, она была рядом, и он не смел до нее дотронуться.

На следующий день он уехал. Игнатьич понял, что это – любовь. Даже в душе завидовал ему: «Счастливчик».

– А где Сережа? – спросила Света у Игнатьича.

– Как он не оставил своего телефона?

– Нет, ничего не оставил, я и не спросила.

– Зачем он тебе?

– Он мне нравится.

– А если нравится, что ж ты растерялась?

– Я заберу его в Москву.

– Он не поедет.

– Я приеду сюда.

– Из теплой, уютной квартиры?

– Ну и пусть, зато здесь море.

– Ах, ну да, с милым и в шалаше рай. Ничего не получится.

– За счастье надо бороться!

– Ну, вот что! Он работает на рынке, продает мясо, нравится, так поезжай! Вот тебе адрес.

Она увидела его другим, совсем не тем, что был с ней всего один день. «Бедный мальчик, – подумала она – вот почему ты бежал от меня без оглядки, ты не моряк, не бандит, а так обыденно просто торговец мясом, мясник. Неужели ты так и не понял, что мы созданы друг для друга? Ты такой же художник, как я, одинокий скиталец, любящий море». Она подошла к нему. Он дрогнул. Он хотел остаться для нее мечтой. И как он сейчас ненавидел Игнатьича, который зачем-то послал ее сюда. Он, Игнатьич, хотел унизить его перед ней, да, да!

– Мы созданы друг для друга.

– Уходи!

– Подожди, не прогоняй меня, дурачок, мы с тобой будем так счастливы. Любовь это редкий подарок в судьбе человека. Ты – самый хороший.

– Мне надо работать, а ты мне мешаешь. Леня! – позвал он.

Подошел юноша лет 18.

– Послушай, я на 15 минут отойду, посмотришь за товаром?

Она не смела поднять глаза, было как-то неудобно: «Вошла вот так вот бесцеремонно в его мир», – думала Света.

– Я уезжаю сегодня, поэтому и спешила.

Они стояли молча. Но это было другое молчание, они уже не были такими родными друг другу.

– Ты ничего не хочешь мне сказать?

– Нет.

Она ушла. Он приехал на пляж, он искал ее везде.

– Что, хороша малышка в постели? – смеялись его товарищи.

– Не смейте! Она не такая как все, она другая.

Но они не могли понять, что она другая. Они не могли понять, зачем он везде ее ищет, это понимал только Игнатьич.

– Зачем ты сказал ей, что я работаю на рынке, ты специально, специально! – он схватил Игнатьича за грудки.

– Дурак! К тебе вчера прилетела птица счастья. Она так редко прилетает на нашу грешную землю. Тебя отметила удача, зачем-то ты понравился Свете. Знать бы этой бедной девочке, что ей нужен такой мужчина, как я, что только такой сделает ее счастливой, но они, такие вот Светы, сходят с курса и любят, любят искренне, честно и свято. И лишь одной из ста таких Свет повезет. И если бы она, дуреха, полюбила меня, а не тебя, то повезло бы и ей. Ты для нее воздух, ты для нее море, ты для нее отец, сын, брат, друг. Ты вчера был королем. Тебя вчера отметила удача. Увидела и угадала, что ты то же не такой как все, раз смог полюбить, совсем не такой! Что же ты сделал, как же ты ответил на любовь? Ты струсил, обыкновенно, банально струсил, испугался любви. Птица счастья прилетела и постучала в твое окно. Его надо было распахнуть и впустить ее. И ты стал бы другим. Со Светой вся твоя жизнь изменилась бы под силой любящего, преданного сердца, готового на любые жертвы. И не важно, где бы вы выжили, здесь ли, в Москве, больше не было бы этого прилавка, даже если бы он остался. Но птица счастья улетела от тебя, или просто кто-то накинул ткань на твои глаза, уши, сердце, нашептал, напел, нанес сомнений. И это хорошо, что она, Света, уже уехала, она стоит лучшего и большего, но в ее сердце навсегда останется это светлое чувство, которое подарил ей один только день.

Сколько стоит мечта

– Очень хорошие стихи, – говорил главный редактор, потягивая трубку, как Шерлок Холмс. – Да, оригинальны, легки, воздушны! Мы беремся за издание книги. Всего 300 условных единиц, это то, во что Вам обойдется Ваша мечта. Это не дорого, поверьте мне.

Это не дорого, Инна понимала, что совсем не дорого, но у нее не было и этих денег, а главный редактор этого не понимал.

– А может, в долг, а потом продадите?! – с надеждой в голосе спросила Инна.

– Да, знаешь, сколько у меня этих должников? А потом, кому нужны сейчас стихи? Так, знаешь, может, по друзьям раздаришь или продашь.

Какие друзья? Она была одинока как осенний лист, и телефон давно смолк в ее квартире. Инна шла по вечернему городу. «А может, себя продать?» – мелькнула в голове похабная мысль. Помысел, маленький злой помысел начинал набирать оборот: «Ну чем, они, эти ночные бабочки хуже меня? Я предложила свою душу, но она никому не нужна, душа. А они, бабочки, продают тело, и более удачны». Но только вот, если бы она встала в этот ряд, хотя бы на одну ночь, ради своей мечты, то стихи ее перестали бы быть ее, перестали бы соответствовать созданному в поэзии образу. Слова показывали бы одно, а жизнь другое. Нет, это не подходит. «Ну, где же, где взять эти несчастные 300 долларов?», – думала Инна. Она набрала телефон своей давней подруги, с которой не говорила более года, а не виделась более пяти лет.

– Инночка, как я рада, что ты позвонила! Знаешь, так устала. Всем что-то от меня надо. Только ты всегда звонишь по-дружески, как же хорошо, что хоть ты у меня есть. Ты что-то хотела, или так?

– Соскучилась, Марина…

– Надо увидеться, непременно увидеться.

Инна вздохнула. Нет, она не сможет взять взаймы у Марины, друзья должны быть друзьями. Инна думала, вспоминая Владика. Вот уж к кому она ни за что не обратится, так это к нему. Нет. Она должна не просить его о деньгах на книгу, она должна быть с книгой, она должна быть состоявшимся писателем, она должна быть состоявшейся личностью, ведь все, что она делала, так это только для того, чтобы осуществилась ее настоящая мечта, а настоящая мечта был он! Она прочла объявление в метро: «Требуется уборщица. Зарплата от 9000 рублей». Она переступила порог офиса. Перед ней сидел начальник лет 35-40.

– Вы хотите быть уборщицей?

– Да, но только за 300 условных единиц.

– И никак не меньше?

– Ну, все же я буду уборщицей с высшим образованием.

Он улыбнулся.

– Да? А какое?

– Филологическое.

– А может, секретарем?

– Ни за что!

– Что так?

– К секретарям пристают начальники, – выпалила Инна и покраснела, вечно она вот так вот что-то, да взболтнет.

– А Вы, значит, растаете, если к Вам пристанут?

– Нет, просто я люблю…

– Любишь! А мечта, значит, стоит не менее 300 условных единиц?

– Совсем не меньше…

– Иди в отдел сбыта, будешь менеджером, им платят от 40 000 рублей.

– Не могу, могу только уборщицей.

– Почему?!

– Помыл и свободен! Никому ничего не должен. Не надо копаться в отчетах. Нет, только уборщицей.

– А свобода зачем?

– Писать стихи.

– Ладно, иди, мой полы, писательница, – вздохнул начальник, которого звали Дмитрий Сергеевич.

Уборщица… Он узнал о ней все, и шансов не было. Она любила Владиков, исключительно кареглазых, исключительно невысокого роста, исключительно не начальников, исключительно ровесников. Он был зеленоглазый, исключительно высок, исключительно начальник, исключительно старше ее лет на 15, и звали его Дима. Он тайно помогал ей, он понимал, что она не примет его денег, не позволит себя купить, испугается, убежит. Он прикидывался другом, он не хотел отпускать ее из жизни, и она работала в его офисе, пусть уборщицей, иногда этой уборщице «подбрасывали подработку и премиальные». Ее книги выходили исключительно большим тиражом. С ней говорили на «Вы» редакторы, ее стихи печатали и продавали, она была известна. Зачем?! Зачем он ей помог?! Он, Дима, так любил ее стихи, он так любил ее лицо, ее непосредственность, детскость, простоту, но она думала о ком-то другом. И вот ее мечта – не за горами, вот не высокого роста паренек садится рядом, вот они выпивают шампанское. Он посадит его Инну в машину и увезет навсегда.

– Дмитрий Сергеевич! Присаживайтесь, а это моя первая любовь – Владик.

Владик расправил плечи. Дима сидел рядом, она была счастлива, а он, Дима, нет.

– Инна, а выходи за меня замуж! – неожиданно произнес Владик.

– Нет, – неожиданно произнесла она.

Инна и Дима остались вдвоем.

– Инна, почему ты отказала ему, это же твоя мечта:

Моя мечта, ты так сейчас далек,

Как в этом синем небе самолет,

Как эта радуга, по ней нам не пройти,

Зачем-то не сошлись у нас пути.

Ты здесь, ты рядом, ты совсем один,

В иллюминации проспектов и витрин,

Идешь ты, как и я, по мостовой,

Но не спешишь, не хочешь ты домой.

Что дома, телевизор? Пустота?

А там, на перекрестке, красота,

Там разбросали звезды для тебя,

Я верю, ты найдешься для меня!

Ворвешься в мою жизнь ты с мостовой,

И мы с тобой не поспешим домой…

Какое счастье так мечтать и ждать,

И с этой детской верой засыпать.

– За мечту замуж не выходят.

– Это почему?

– Ну, знаешь, я его любила и сохранила в своем сердце, как что-то неземное. В жизни так мало хорошего и светлого. Пусть будет мечта. А то, знаешь, вот так вот с бигудями на голове, без макияжа…

– Ты и без макияжа хороша… А я бы хотел жениться на своей мечте.

– А кто она твоя мечта?

– Ты, – тихо сказал Дима.

– Тогда женись, – произнесла Инна и решила, что никогда не признается ему, Диме, что эти стихи о нем.

Сергей Добронравов, Москва

Лялин переулок

Мои родители были людьми бедными и незнатными. Наверное, незнатность звучит странновато после триумфального шествия и провала Советской власти по странам, слава Богу, не континентам. И после не менее триумфальных шествий демократических реформ. Как-то повезло, знаете ли, родиться на стыке времен… Бедные и незнатные – это очень обтекаемо по отношению к моим родителям. Относительно культурно и очень верно. Именно так и следует говорить воспитанному товарищу, детство которого прошло в чистенькой нищете, по-советски – в честной скромности. Чистенькой благодаря матери и нищете – благодаря отцу.

Сейчас, уже спускаясь с холма, трудно зафиксировать тот период, когда я был счастлив внутри своего детства. Наверное, где-то лет в восемь – десять… Проблемы на нуле. Возможностей – миллион. Помню, как кажется, 70-й…

В столице – праздник, столетие Дедушки Ленина, Владимира Ильича. Яркое солнце. Экологически чистые лужи. И что-то выбросили в магазины, как я теперь догоняю… И мне куплены новые сандалеты. Глянцевые, жесткие. Плюс белые гольфы. Плюс ободранные коленки. Все мое. Также было куплено великолепное землянично-розовое в стаканчике за 9 коп. Бабушка Ксения (мама отца) ведет меня на демонстрацию, у меня стандартный флажок, маленький псевдо-кумач с трафаретом советской троицы на здоровской круглой палочке (в будущем – мачта для плота взвода солдат, попавших в бурю).

Вдруг ловлю себя, что уже не помню, когда именно родился великий вождь… Удивительно… Действительно, сик транзит. Вот, вот… Именно так и проходит!..

Еще одна империя позади. Причем, не самая короткая. Македонский, который Александр, сумел уложиться в сроки гораздо меньшие. Правда и людей положили поменьше… Наверное, смешно сравнивать античного полубога с вождем мирового пролетариата.

Наверное, так же смешно было в свое время сравнивать вечных живых фараонов с выскочкой из провинциальной Македонии. Сын одного из царей, да мало ли в Аттике царей!.. Ну, повезло Филиппу, ну хапнул рудники и золото Афинского союза, ну вложил в сына… Тоже мне, вечно живой…

Год на вскидку не помнится, но слово «столетие» неслось из всех репродукторов и врезалось в долгосрочный участок, а мне тогда было лет восемь – десять, и в тот миг у меня были самые гармоничные отношения с окружающим меня взросло-советским миром.

Лялин переулок…

Там в королевском одиночестве я провел свое летнее детство. В нагретых июлем дворах и переулках в двух шагах от Покровки… В бывшем доходном доме. Среди книг, довоенных шкафов и чудовищной по размерам ванной комнаты.

По темной лестнице на антресоль… «Здесь жила прислуга», – говорит бабка Ксения. Здесь жила Прислуга, – слышу я.

Кто ОНА?!! Жила на антресоли! Надо же…

Из лично моих наблюдений антресоль – это полка в коридоре для хранения санок, шуб и прочего зимнего. Но не так давно я узнал, что антресоль – это верхний полуэтаж дома. Метаморфозы советской эры, всадник Овидий может присесть и отдохнуть…

Так как мои родители были людьми бедными и незнатными, незнатными настолько, что не могли позволить себе путевку в пионерлагерь – меня сдавали на лето бабкам. И часто скидывали туда же и на весенние выходные, так как по молодости мама и папа обожали компашки с киношками.

Мои летние родители – бабушка Ксения. И ее матушка, моя прабабушка Ирина…

Со Сретенки, родины мамы, в двухлетнем возрасте меня перевезли (мы переехали) в Новые Черемушки. Так меня и перекидывали из Черемушек на Покровку, родину папы, и обратно. И так продолжалось, теперь я вспоминаю уже отчетливей, с первого класса по пятый. В первый год еще перекидывали. А потом уж я сам. Челночком.

Удивительно…

Сейчас такое не практикуют, а тогда было нормой. Возможно, народу было поменьше или порядка побольше. Не знаю!… Не апология, отнюдь. Но факт исторический. Маленьких не трогали. Гуляй, где хочу.

И вот мне восемь…

Худенький. Не дистрофик, но близко. Кости тонкие, мяса минимум. Невысокий. Буду откровенным до конца – коротышка. Сандалеты просят каши, штаны на лямках, другие на мне не держатся. В общем, красив, как бог… Домашнее имя – Вишенка. По причине жалости к недомерку, больших темных глаз и девичьей фамилии матери, Вишневецкая.

– В твоем возрасте, – говорит мама, – я тоже была Вишенкой…

Проверить не могу, верю на слово.

Бабка Ксения говорит: «Тебе пора домой, мама соскучилась....» И выдает три пятачка. Один запасной. Могу потерять. И я парю над асфальтом, через Лялин пешком, на Покровку, до «голубого сундука», где «Аннушка», там направо, по Чистым до Кировского метро. Собственный мир. Кино наяву. Идешь, впитываешь… Взгляд на уровне сумок.

Ну, где еще попадется к просмотру Москва конца 60-х? Опускаешь пятачок…

И вниз, на юго-запад, до конечной, до Калужской. Второй пятачок кондуктору и автобусом №42 до новых, чистеньких пятиэтажек. Это же здорово! Если два раза третий медяк не потерял, то заработал на эскимо!

Бабка приучала к аккуратности гениально и просто. Эскимо стоит 11 коп. Одна копейка выдавалась мне безвозмездно. Счастье подступало вплотную, но не давалось. Пятачки терялись. Шла настоящая война, чтобы не потерять третий. С переменным успехом и с минимальным перевесом в мою сторону. Удивительная штука, детство…

Громадный коридор. Налево комнаты бабушки Иры (моя прабабушка). Здесь я бываю редко. Не пускают. И правильно делают. Никелированные шары на кровати – моя недосягаемая мечта. Шары гулко катятся между вырытых, тщательно замаскированных ловушек и громят вражеские укрепления.

В пробитую брешь врывается конница. Мячик – это несерьезно!

Нужны настоящие стенобитные орудия. Жизненно необходимы. Штурм крепости – это не шутки. Четыре шара, абсолютно ненужные моей прабабке. Кровать без них не развалится, так ведь? Но бабушка Ирина так не считает. И я думаю с детской жестокостью: «Ладно, я подожду…». Я уже настолько большой, что знаю, что прабабушки умирают вперед своих правнуков…

Очень высокий, под потолок, темный шкаф. Нижняя полка заставлена вареньем. Знают, куда прятать… Шкаф трудно открыть даже ключом. Шкаф – громадина. Он необъятен. Разобрать его невозможно. Авиационные зажигалки 41-го его пощадили. Он здесь навечно. Аналогом египетских пирамид. Фасетное зеркало, уже мало что отражающее. Горы вязанных салфеток. Стада фарфоровых слонов и слонят.

Бабушка Ира говорит мало. Со мной общается еще реже, делает это через дочь, бабку Ксению.

– Скажи, чтобы все доел.

– Скажи, чтобы долго не гулял.

Но она меня любит. Не в своей комнате, а на нейтральной территории. Например, на кухне, такой же необъятной. Восемь газовых плит. Рабочих две. У окна.

Принадлежат двум живым. На остальных плитах не готовят. Как плиты, они умерли вслед за владельцами.

В комнате у бабки Ксении бабушка Ира меня тоже любит.

Что такое любовь к правнуку, когда ты из другой эпохи? Бабушка Ира гладит меня по голове и покупает с пенсии цветные карандаши. Бабка Ксения приносит альбомы и блокноты из типографии, где работает, уж не знаю, кем…

Это ОТКУП.

Чем больше я рисую, тем меньше я смотрю на кроватные шары. Знают мое слабое место мои старушки… Я обожаю рисовать. Бабушка Ира ходит с палочкой, ну просто супер – клюка, с натурально вырезанной птичьей головой, «птица – секретарь» с отполированным клювом. Я срисовал, и… как кажется, у бабок был шок. Как я теперь понимаю…

Вечером к чаю были «студенческие» пирожные, по рецепту общежитий 60-х. Печенье намазали сливочным маслом, тонко и холодно полили вареньем, и сверху накрыли вторым. Печенье самое дешевое. «Космос», что ли… Мое первое заработанное пирожное, самое дорогое… Того рисунка я больше не видел…

– Скажи ему, что он хорошо рисует, – сказала бабушка Ира бабушке Ксении.

У бабушки Иры на стене черный репродуктор, который ловит только «Маяк». Уж не знаю, из какого кино его привезли… Ловит постоянно. Его не выключают. Не помню, чтобы он не бормотал через приоткрытую дверь. Ночью он молчит, они оба молчат. Днем он исправно выдает последние новости.

Я очень думал долго, Бог свидетель, я честно напрягал свою бестолковку. Потом прихожу к бабушкам на кухню и говорю: «Он все врет. Последние новости уже были. Он говорил. Почему опять последние?»

– Кто он? – спрашивает бабушка Ксения.

– Ну, кто? Репродуктор!!!

И бабушка Ира засмеялась. Это одно из самых дорогих воспоминаний для меня взрослого. Наряду с теми «студенческими» пирожными, которые мне нравятся до сих пор.

Запомнился феноменальный вечер. Мой восьмой день рождения. Каникулы после второго класса. Первый летний выходной. И впереди целая жизнь.

Бабушки купили мне пожарную машину. В «Детском Мире», что на Лубянке. Выделили через профком бабки Ксении. Настоящую. В длину 72 см. Заводная. Большая. Железная. Тяжелая. Лестница в три колена. В фарах лампочки. Пока едет – горят. Сирена. Отдельно клаксон. Тугая пружина под кузовом. Два ключа. Первый я потерял через день. Бабушка Ксения, предвидя катастрофу, второй привязала к машине суровой ниткой. Это было ПОТРЯСАЮЩЕ. Никелированные шары – это смешно! Это несерьезно! Вот он, Таран, который сокрушит любую Оборону! На штурмовой лестнице устроилась всадники с дрессированными конями.

Как только оборона была пробита, конница рассыпалась веером, поэскадронно. Вражеская пехота была обречена на поражение. Господи, Ты же в курсе! Они отдали за эту игрушку половину собственной пенсии, помести их в Рай!..

Подоконники в комнате у бабки Ксении мраморные, сейчас я прикидываю, ширина около метра, но вспоминается, что больше. Левое окно заставлено фикусами, кактусами и трехлитровыми банками. Где готовится удивительный напиток – гриб. Вкуснее только грушевый лимонад. Но дюшес по праздникам, а гриб – каждое утро.

Каждое утро я выпиваю чашку. Бабки то же пьют. Каждая по чашке. Больше нельзя. Гриб погибнет. Но это не все. Когда смотришь на него, надо думать о хорошем. Иначе тоже погибнет. Надо же какое дело… Этого нельзя, того нельзя… Я смотрю на гриб и снова думаю о шарах с кровати бабушки Иры, когда она умрет. Удивительная штука, детство…

А правый подоконник отдали мне! Нет, вы представляете?!!

Мраморная поверхность, длиною в окно и шириной в мир. Мрамор помнит 1905 год. По крайней мере, эта дата выбита на клейме на газовой колонке в ванной комнате. Собственно читать меня научили рано, лет в пять. Но читать книги я научился на этом подоконнике.

Летние каникулы будут продолжаться с первого класса по пятый. В шестом маму повысят до приемщицы в химчистке, и она родит мне младшего братика Дмитрия от папы, который пересядет с грузовика на такси. Структура жизни качественно уплотнится и после шестого меня сошлют в пионерлагерь, и я, что называется, почувствую разницу. Детство закончится. Меня переведут в отроки…

…я отрываю глаза от книжки и смотрю вбок, на свое отражение. Оно неподвижно, и сразу за ним глубоко внизу по Лялину задребезжала трамвайная трель, рассыпаясь на искры и приглашая меня в мир больших, непонятных взрослых…

…Но каникулы все еще длятся, время не вышло, и я вижу, повернув голову, на сопливом уровне моего носа рыжие фонари, голубые искры и бесконечные линии проводов…

Павел и Пётр

Пётр рисовал на ватмане, когда раздался звонок в дверь. Он нехотя оторвался от работы и пошёл открывать дверь.

Посмотрел в глазок и увидел девушку. Пожал плечами и открыл. Девушка была беременна, слишком накрашена и испугана. Сбоку выступил парень, крепко сбитый, с цепкими глазами и светлым ёжиком. Он широко улыбнулся, у него были крепкие и ровные зубы, но улыбнулся он только зубами. Таких ребят часто можно встретить в районе вокзалов, и милиция всегда спрашивает у них документы. На нём была хорошая американская кожаная куртка, на вещевых рынках такие вещи не продают. Пётр давно искал себе что-то подобное…

Девушка виновато пожала плечами, пытаясь улыбнуться Петру, нерешительно пошевелила пальчиками, привет, мол.

Удивлённо улыбнувшись, Пётр кивнул.

– Наташа, Вы? Добрый вечер…

Он хотел спросить, в чём дело, но не успел. Кожанка выступил вперёд, сокращая расстояние до Петра на длину руки. Он мягко и дружелюбно положил правую руку на плечо Наташе и заботливо, чуть-чуть кивнул в сторону Петра.

– Этот?

Наташа, закусив губу, разглядывала пол. Виновато кивнула и просительно подняла глаза.

– Паша, ты только…

Кожанка успокаивающе кивнул. И резко наступив Петру на ногу, неуловимым, отработанным поворотом корпуса вложил в правую руку короткий, страшный удар под ложечку и тут же отшвырнул Петра от себя жёстким толчком в оба плеча. Пётр отлетел, ещё успев удивиться, почему он застрял под немыслимо низким углом…

…Кожанка убрал ногу со стопы Петра, и тот рухнул подкошенным снопом. И зашёлся в хрипе, скрючившись от страшной боли в щиколотке и солнечном сплетении. Кожанка дружелюбно пояснил:

– Этттт чтоб сразу…

Он полез в боковой карман куртки и достал изящно выработанную записную книжку с кармашком для карандашика. Книжка была из той же кожи, что и куртка. У Кожанки были крепкие, чистые пальцы и ухоженные ногти. Таких рук не бывает у шоферов. Но в его ладонях карандашик выглядел спичкой.

Кожанка пытливо листал странички, но вот нашёл и просто рассветлел в какой-то, прямо школьной улыбке, всё-таки отыскал шпаргалку, слава те…

– …расставить точки над «и», – со школьным выражением прочёл Кожанка и через плечо, не глядя, бросил Наташе, – дверку прикрой…

И хотя они были одной комплекции, а Пётр, прямо сказать, здорово поплотнел за последнее время, Кожанка взял Петра на руки легко, как ребёнка.

Он внёс Петра в комнату, оглянулся, увидел тахту и осторожно усадил.

Пётр не мог держать голову. Кожанка подняв ему подбородок, внимательно рассматривал зрачки, и удовлетворённо кивнул. Посоветовал искренне и дружелюбно:

– Носом дыши, носом… и не шибко глубоко…

Пётр медленно приходил в себя, начал различать лица. Выхрипнул:

– Воды…

Кожанка посмотрел на девушку, та сорвалась с места, насколько позволил живот, торопливо засеменила на кухню.

Кожанка внимательно посмотрел ей вслед и снова удовлетворённо кивнул, что-то себе отметив. Наташа принесла чашку. Пётр жадно потянулся, но Кожанка легко перехватил чашку у самых его губ. Отчеканил, строго и раздельно, врачебными нотками:

– Только. Маленькими. Глотками. Доехал?

Пётр послушно кивнул, и Кожанка отдал ему чашку. Пётр пил, медленно, и с отдышкой. Кожанка тихо, согласно кивал, правильно пьёшь, по уставу. Дружелюбно принял пустую посуду.

– Я спрашиваю. Ты отвечаешь. Замётано?

Пётр снова послушно кивнул. Наташа замерла у двери в мастерскую. Просительно хныкнула:

– Паша, ты толь…

Кожанка посмотрел на девушку с таким искренним удивлением, что та осеклась на полуслове.

Пётр обхватил голову руками. Ему было явно плохо. Но по глазам видно, что он осознал масштаб бедствия. И Кожанка понял, что Пётр понял. Он присел перед Пётром на корточки и кивнул на девушку.

– Она моя. Коханя моя. И больше ничья. Меня не было. Она нагуляла. Ты её трогал?

Пётр обиженно засопел:

– В каком смысле?

– В смысле, членом, – спокойно, как идиоту, пояснил Кожанка и чуть коснулся щиколотки Петра.

Скривившись от боли, Пётр отрицательно мотнул.

– Пашенька, ну твой ребёночек… ...твой… ну, что же ты позоришь меня… ведь разрешил же… сам… – тоскливо, на одной ноте, чуть слышно заныла Наташа.

Кожанка не обратил на её слова ни малейшего внимания. У Петра создалось ощущение, что Кожанка действительно не слышит Наташу.

Кожанка с пониманием и участием посмотрел на Петра.

– Болит? Снимай носок… Нууу… не дёргайся…

Пётр застыл, боясь шевельнуться. Кожанка внимательно осматривал стопу, где распухала страшная гематома. Легко и внимательно чуть касался пальцами тут и там. Поднял на Петра спокойный, врачебный взгляд.

– В холодильнике лёд есть?

Пётр хмуро кивнул.

– Носок шерстяной?

Снова кивок.

– Где?

Пётр морщась, кивнул на шкаф. Кожанка посмотрел на девушку. И та исчезла в кухне. Кожанка помахал перед носом Петра записной книжкой, доверчиво пояснил:

– Я не такой образованный, как ты… вишь? Записываю… Братва смеётся… А мне хочется правильно излагать… Книжки читаю… – Кожанка вздохнул и уважительно кивнул на полки, – вот ты вот скульптуры лепишь…

Пётр обречённо кивнул. И вдруг поймал себя на мысли, что говорит только Кожанка, а он только кивает…

Наташа принесла лёд в тарелке и в нерешительности остановилась перед парнями. Кожанка, не глядя, отрывисто приказал:

– И полотенце…

Наташа виновато кивнула и опять засеменила на кухню. Кожанка с интересом рассматривал Петра.

– Тебя как звать?

– Пётр… – мрачно ответил Пётр.

– Точно? – Кожанка весело хлопнул себя по коленям, – А меня Пашей… Только я сейчас поглавней тебя буду… значит Павел и Пётр! Верно?

Кожанка заразительно, звонко рассмеялся. И стал совсем мальчишкой, хотя ему было явно под тридцать. Пётр вымученно искривился улыбкой, пытаясь соответствовать.

Вошедшая Наташа тихонечко, тоненько подхватила, но Кожанка снова удивлённо на неё оглянулся, и так, что Наташа мгновенно и испуганно зажала себе ладошкой рот. Кожанка взял у неё полотенце, наложил льда и отдал Петру.

– Оберни!

И кинул на девушку.

– Натка тебе позировала. Так?

– Так… – осторожно протянул Пётр, осторожно обкладывая полотенцем стремительно распухшую стопу. – Но у нас не получилось…

– Таааак… – поощрил Кожанка.

– Ваять не получилось… – хмуро пояснил Пётр.

– А что получилось?.. – весело уточнил Кожанка, но опять улыбались только его зубы.

– Ничего не получилось… – уже раздражённо отрезал Пётр.

Кожанка весело наклонился к Петру.

– А вот голосок тебе, Пётро, сейчас повышать недосуг? Не та масть… Доезжаешь?

– Доехал… – хмуро буркнул Пётр, но явно тише, – дальше некуда…

– А вот тут, скульптор, ошибочка… – доверительно признался Кожанка. – Можно дальше заехать… Так што прямо говори. Тёрся о коханю мою?

Пётр молча, отрицательно качнул головой. Кожанка искренне удивился.

– А чего не слепил? Фигурка-то у Натки всегда ладная была…

Он радостно обернулся к девушке.

– Пока в щёлку брюшко не надуло…

Кожанка деловито обернулся к Петру и его улыбку смело.

– Давай-ка ещё поглянем…

Кожанка осторожно размотал полотенце, совсем медленно, ещё внимательней, чем в первый раз, осмотрел лодыжку Петра. Удовлетворённо кивнул.

– Щеколда цела, нормалёк… Через недельку спадёт, так думаю… А щас, Пётро, надо, чтобы стопе тепло стало… А через пару дней попарь в обязаловку… – Кожанка несильно хлопнул Петра по плечу. – Через недельку с палочкой будешь прыгать, если сегодня не зажмуришься…

До Петра не сразу дошёл смысл сказанного. Он непонимающе посмотрел на девушку. Та стояла, ни жива, не мертва. Пётр изумлённо перевёл взгляд на Кожанку, но вдруг постиг с ослепительной ясностью, что тот искренне не понимает, чем, собственно, изумлён Пётр…

…А Кожанка гнул своё:

– Так чёж ты, Натку-то, не слепил?

Пётр открыл, было, рот, но тихо подошедшая Наташа, заискивающе коснулась плеча Кожанки:

– Паш… Пашенька, я мёрзнуть сразу начинала… Пётр Николаич пробовали и бросили… Ну, твой ребёночек, твооооой…

Кожанка не реагировал совершенно, как будто девушки не было не то, что в комнате – в природе.

Он сидел прямо на полу перед Пётром, обхватив руками коленки. И с дружелюбной улыбкой сканировал лицо Петра. Сантиметр за сантиметром.

Пётр застыл.

Кожанка кивнул самому себе, видно что-то решил. Он встал и с той же улыбкой, вдруг очень больно щёлкнул Петра по носу. Пётр, было, вздёрнулся подбородком, но тут же спрятал характер.

– Лаааадно… – серьёзно кивнул Кожанка – Будем считать, не ты её потрахал… Не ТЫ…

Он с интересом стал разглядывать мастерскую. Но вдруг резко обернулся к Петру.

– Честняк? Без понтов?

– Павел, я не спал с Наташей. – устало произнёс Пётр, – Могу перекреститься… Хотите?

– Давай, крещённый! – обрадовался Кожанка – Эттт дело верное…

Пётр устало перекрестился, и Кожанка облегчённо выдохнул. Уже миролюбиво, глазами, всем лицом улыбнулся:

– Ладно, скульптор… забыли…

Он направился в коридор, бросив Наташе через плечо, спокойно и негромко, как собаке:

– Пошли.

Наташа торопливо кивнула и засеменила за ним, сзади и сбоку.

При выходе Кожанка последний раз окинул мастерскую и вдруг споткнулся взглядом о фигуру сидящей на коленях крепенькой девушки, призывно склонённой навстречу собеседнику, с упругой яблочной грудью, и с таким счастливым лицом, что было очевидно. Через миг она улыбнулась бы…

– Наааатка!.. – восхищённо выдохнул Кожанка. – Знает кошка на кух…

И обернулся к Петру, обиженно и удивлённо.

– Зачем же ты, сука, Бога помянул?

Пётр метнулся, было, с софы и тут же рухнул, схватившись за лодыжку. Он замычал от боли, но его не было слышно, потому что пронзительно завизжала Наташа, к которой направился Кожанка. И переступая через Петра, ударил его ботинком в лицо. Не останавливаясь, Кожанка шёл к ней.

И как подходил, Наташа плавно затихала, словно в приёмнике убавляли громкость. И осталось только тоненькое нытьё. Кожанка подошёл и положил руку ей на живот. Она смолкла.

– Только пискни… – бесцветно сказал Кожанка. – И ты в мусоропроводе. Веришь?

Наташа, судорожно сглотнув, кивнула. Кожанка пошёл назад, к Петру, у которого безобразно был разбит рот.

Кожанка достал свою книжку, удобно устроился рядом с Петром на полу, и начинал с интересом что-то искать. Он искал, а Пётр, закаменев, молча, упрямо сглатывал внутрь себя сгустки из разорванной губы.

– Нашёл… слушай! – восхищённо доложил Кожанка. – Репутация создаётся годами и… рушится в один миг!

Он поднял на Петра заблестевшие глаза.

– А? Шикарно? Сказал, как отшил… – Кожанка повёл пальцем по строке, – … Мак… Кла… Рен… Сенатор…

Дыханием на морозном стекле таяла его мальчишеская улыбка. Снова пискнула и сразу осеклась Наташа. Пётр скосил на неё взгляд, потом обратно… и уткнулся в колючие, сузившиеся глаза Кожанки.

– Ну что, срань Господня… – задумчиво спросил Кожанка. – Дальше поедем?

И выдернул ремень из брюк Петра. С такой силой, что Пётр выгнулся мостиком вслед жуткой боли в пояснице.

И опёрся на ступню, и ту прошило, как раскалённым прутом. Пётр закричал, но скошенным взглядом успел уловить, как отчаянно мотает головой Наташа и звериным уже, оголившимся чутьём понял, не надо шуметь. НЕ НАДО.

Стиснув зубы, Пётр зарычал.

А Кожанка стягивал ему руки его ремнём. Высыпал оплывшие кусочки льда и запихнул в рот полотенце. Пётр замотал головой. Кожанка присел вплотную. Скучно осведомился:

– Где хранишь свои молоточки?

Пётр зло дышал через нос. Ноздри, казалось, сейчас разорвёт. Кожанка опустил руку ему на лодыжку. Пётр замычал и кивнул к окну, на стеллаж. Полотенце торчало из окровавленного рта. Щёки были набиты полотенцем. Он напоминал страшного пьяного клоуна, жующего полотенце. Кожанка неуловимо поднялся.

– Скучай тихо. Я быстро…

Наташа смотрела, как плавно Кожанка несёт дробильный молоток. Приносит и кладёт от себя слева. Засовывает в карман руку, вынимает и из кулака выскакивает длинное узкое лезвие. Наташа ещё видит, как он кладёт нож от себя справа. Дальше перед её глазами всё меркнет…

Сзади Кожанки раздалась какая-то возня, оседающее на пол тело. Кожанка оглянулся. Наташа, с размазанным по лицу макияжем лежала в обмороке. Как-то отдельно, нелепо сверху торчал её живот. Кожанка обиженно оглянулся на Петра.

– Поскуда ты, а не скульптор…

Пётр снова дёрнулся. Кожанка, положил ему руку на плечо, устало пояснил:

– …Значит так. Развилка тебе… Или я тебя скоплю. Или долбаю кисти… Думай, Пётро. Эттт легко… только кивнуть… Направо – шлюх лепить. Налево – буем размахивать… ну, давай… мозгуй, минута пошла…

Кожанка дружелюбно пихнул Петра в плечо, мол, сам время тянешь. Пётр остервенело мычал. Если бы не полотенце во рту, это был бы вой…

Но Пётр больше не интересовал Кожанку. Кожанка смотрел на Наташин живот, перед которым был размыт дёргающийся Пётр. Кожанка смотрел неотрывно. Он смотрел уже сквозь неё, в застенную, цементную пустоту.

И если бы не обморок, Наташа могла бы видеть, как остервенело он трёт скулу, но не может заплакать, давно не умеет. А может, никогда не умел… Он лезет в карман и достаёт свою записную книжку и начинает рвать её на куски. Его пальцы рвут тиснённую кожаную обложку, как промокашку…

Книжка закончилась. Кожанка неподвижно сидел, и смотрел прямо перед собой. Его правая рука механически, без цели перебирала мелкие бумажные и кожаные клочки…

Кожанка что-то решил. Протянул правую руку и неуловимо сложился нож, и приручённой мышью шмыгнул в карман. Кожанка встал, равнодушно перешагнул через дёргающегося Петра и пошёл к Наташе, и, перешагнув через неё, исчез на кухне…

…Наташа приходит в себя. Первое, что она начинает различать – размытое, дёргающееся красно-белое пятно, из которого проявляется лицо Петра, перекошенное от злобы и боли. Его загораживает гигантская чашка, всплывающая перед её носом…

Кожанка присел перед Наташей, спиной к Петру. Наташа слабо глотнула и неловко отставила чашку на пол. Вода пролилась, чашка откатилась, но ни Кожанка, ни Наташа этого не заметили.

Между ними бился диалог, трудный, неслышный. Первым нарушил молчание Кожанка.

– И что мне с тобой делать? – слова упали, как ледяные кубики…

– Что хочешь… – беззвучно, равнодушно, одними губами, ответила Наташа.

– Может оставить тебя? – задумчиво спросил Кожанка, – родиться сучка… маленькая, красивая… как мамка… – добавил с издёвкой, – назовёшь пЕтрой… Буду ей пряничек в праздничек приносить…

Кожанка продолжал говорить, но голос его уходит, и Наташа перестаёт слышать. Она что-то ищет в лице Кожанки. И, кажется, находит…и тихо улыбается.

Кожанка хмуро замолк, она не слышала, она поняла, потому что его губы перестали шевелиться…

И звуки стали возвращаться к Наташе…

– Паш, – она улыбнулась, тихо и ясно, – ты мальчику пряничек будешь носить…

Кожанка весело кивнул назад, на Петра.

– Чернявенькому?

Кожанка резко развернулся, и из его кулака снова выскочило лезвие. В один рывок он подошёл и перерезал ремень, стягивающий руки Петру и вторым рывком выдёрнул полотенце из его рта. Дыша, как кузнечный мех, Пётр тяжко выхаркнул зуб и попытался опереться на тахту.

Кожанка с немым вопросом в лице повернулся к Наташе. Та отрицательно качнула головой.

– А какому? – удивлённо поднял брови Кожанка.

Наташа молча и неотрывно на него смотрела, и он подошёл, не мог не подойти. Наташа положила свою маленькую ладонь на его кисть.

Косметика на лице её размазалась полностью, и теперь она была похожа на неряшливо раскрашенную куклу. Но глаза у неё были серьёзны, и набухло в каждом по солёному озеру.

– Рыженькому … – едва прошептала Наташа.

Повисло молчание. Наверное, Кожанка что-то начинает понимать. Наташа неотрывно смотрела ему в глаза.

Пётр угрюмо скользил взглядом вокруг себя, не слушая их…

И наткнулся взглядом на молоток. Стиснув рот, медленно дотянулся и стиснул рукоять, не отрывая взгляда от спины Кожанки…

– Этттт КОТОРЫЙ… рыженький? – хрипло и медленно уточнил Кожанка…

– А тот старлей, Пашенька… – печально и просто пояснила Наташа, – что книжечку твою заветную с пола в ларьке приподнял, и в карман себе сунул… Так она в вещдок и не попала…

– А как же она тогда… к ТЕБЕ попала?..

Наташа зажмурилась и отвернула голову вбок. Рванувшись, Кожанка сграбастал лицо Наташи своей громадной жёсткой ладонью и развернул к себе, хотя он уже знает ответ.

– Кааааааак?!!

Наташа смотрела на него с мукой. Её скулы и лоб целиком были сжаты лапой Кожанки. И её слёзы текли сквозь его дубовые пальцы. Он чуть разжал хватку.

– А через щёлку в брюшко надуло!.. – издевательски, скомканным, перекошенным ртом выплевывает ему в лицо Наташа.

Пётр потерянно слушает их разговор. Молоток лежит у его правой руки. Пётр забыл о молотке.

Кожанка разжал пальцы и положил свою ладонь ей на живот. Наташа на вдохе замерла. Он приблизил своё лицо к ней вплотную. Его рот дёргался злым, свистящимся шепотом:

– Тебе Што? Трудно было с ментовским… к бабке сходить?!!

Наташа виновато улыбнулась. Улыбка получилась плохая. Губы тряслись.

– А я, Пашенька, не могу убить… – Она шмыгнула, как ребёнок. – Ни рыженького, ни чёрненького… Ты уж греши за нас обоих. У тебя это… складней получается..

Кожанка вздрогнул. Наташа, размазывая слёзы, попыталась сесть удобней. Ей было явно трудно и Кожанка, неловко дёрнувшись, помог ей. Со стёртой косметикой, с распухшими глазами, она медленно провела пальцами по его лицу. Кожанка ткнулся носом ей в ладошку. И за стенами комнаты исчезла для них вселенная…

…Отрешённо Пётр наблюдал, как Кожанка осторожно отводит её руку в сторону и помогает подняться. И отшагивает назад. Наташу качнуло, но она удержалась.

Он долго и хмуро смотрит на её живот, она молча ждёт, с обвисшими руками, не свода с него, переполненных, солёных глаз. Кожанка уводит взгляд вбок.

– Подожди…

Она кивнула ему одними глазами и осторожно прислонилась к косяку двери, поддерживая живот. Кожанка направился к Петру.

Пётр, злой, молчаливый, сидел на полу, прислонившись к тахте и, морщась от боли, тихонько массировал стопу. В другой руке у него было окровавленное полотенце.

Кожанка приблизился, и Пётр перевёл взгляд на молоток. Было, потянулся, но Кожанка, перехватив взгляд, ногой отшвырнул, и молоток загремел в сторону стеллажей, кроша гипсовые поделки. Кожанка сел перед Петром на корточки.

– Фартит тебе, Петро… – беззлобно доложил Кожанка, и кивнул на Наташу. – Ей спасибо скажи…

Пётр зло, неожиданно ухмыльнулся, насколько позволил разбитый рот. И Кожанка удивлённо приподнял брови.

Пётр резко приблизил своё лицо к Кожанке. И сказал, раздельно и громко, впечатывая в лоб Кожанке каждое слово:

– Это ТЫ ей спасибо скажи.

И без сил откинулся спиной на тахту. Кожанка смешался. Наконец, открыл рот, но Пётр смотрел мимо него, на Наташу, и Кожанка обернулся, следуя его взгляду.

Прислонившись к косяку двери, Наташа смотрела в угол комнаты, на бронзовую статую.

Сидящая на коленях девушка, с упругой яблочной грудью, призывно склонилась навстречу собеседнику с таким счастливым лицом, что было очевидно. Через миг она улыбнётся…

И слабо улыбнулась ей живая Наташа, бережно поддерживая свой живот.

Валерий Каменев, Московская область, г. Щёлково

Старый капитан и море

Старик сидел на песчаном берегу. У самой воды. Так, что мягкая утренняя зыбь, нехотя выкатываясь из моря, доставала до его босых пяток. Это умиротворяло и создавало чувство единения с морем. С ним была связана вся его жизнь. В детстве оно было местом праздного времяпровождения. Потом стало местом профессиональной деятельности, местом обитания. Теперь он приходил к нему по привычке, потому что не осталось больше мест, куда бы ему хотелось пойти. В это раннее сентябрьское утро море выглядело на редкость приветливым. Обычно состояние моря находило соответствующий отклик в его душе. Но не сегодня. Последнее время он стал ощущать какое-то безразличие ко всему. К своей жизни. К окружающим. К своему внешнему виду. Совсем еще недавно он слыл пижоном – носил белый капитанский китель с ярким английским орденом (за участие в спасении английских моряков), фуражку индивидуального пошива с «крабом», шитым настоящим золотом. Теперь – плевать. Когда это началось?

Нет, не тогда, когда он списался на берег и перешел в администрацию пароходной компании. Тогда он находил отдушину в Морском клубе. Бильярд, общение со «старыми пиратами». Конечно, выпивали. В меру. Жена, пока была жива, ворчала: «Дались тебе эти старые алкоголики. Плавал – годами не виделись. Теперь хоть бы пожили домом».

Вот остался один – жены уже нет, сын уехал за океан. Вдруг его пронзила страшная мысль: «С сыном они больше не увидятся. Он не хочет возвращаться, даже на время. А у самого уже нет сил, чтобы осилить дорогу. Если это так, то фактически они друг для друга словно умерли? » Он постарался прогнать странную мысль: «Разлука с близким человеком даже навсегда и его смерть – ведь это не одно и то же?» Можно посмотреть на фотографии и представить, что ты разговариваешь с ним. Возможно, что сын почувствует это. Души могут общаться на любом расстоянии. И все же… Грустно. Тоска. Друзей тоже не осталось. И в клуб пропал интерес ходить. Работа канцелярская опротивела. И без нее нельзя – считал ниже своего достоинства жить на копеечную пенсию. Получалось так, что на жизнь для себя, для души времени и не оставалось. Сон, работа, еда, снова сон. Суета одна. Для чего жить? Какой смысл? Старый стал для жизни. Все, что положено было выполнить на земле, – сделал. Так может завершить круг, не коптить небо?

Да, но ведь море еще более старое, а живет? Хотя и из него жизнь постепенно уходит – не стало крабов, пропала скумбрия. Одни мидии, медузы да водоросли скользкие остались. Может, и море о том же думает?

Так размышлял старый капитан. И не просто размышлял, а по капитанской привычке готовил решение. Его осенила идея: море для него – самая, что ни есть, родная стихия. Вот пусть оно и поможет принять решение. Бывший капитан разделся, вошел в воду и поплыл в сторону горизонта. Так же, как в далекой юности он плавал с пацанами. Решил так: он будет плыть столько, сколько выдержит. И, если не сможет вернуться, – так тому и быть. Богу будет угодно – выживет.

Пришлось плыть долго, прежде чем он почувствовал, что силы его на исходе. Руки отказывались грести. Постепенно входил в состояние, когда мозг переставал понимать – где он и что с ним. Возможно, он неоднократно терял сознание. Он должен был утонуть, но не тонул. Руки продолжали машинально работать и поддерживать плавучесть тела. Откуда брались силы – неизвестно. Когда мозг вновь включался, он обнаруживал, что продолжает плыть. Приходил в себя и вновь давал себе команду – вперед. Сколько продолжался этот адский заплыв старик не имел никакого представления. Мышцы словно окаменели, а мозг смирился с постоянной мышечной болью.

Капитана нашли утром следующего дня на песчаном берегу. За две мили от того места, откуда им был взят старт смертельного заплыва. По-видимому, его тело само совершило спасительный разворот в сторону берега, в один из моментов, когда его сознание не руководило телом. Старый капитан дышал, но был очень плох.

На удивление врачей, капитан выжил. Когда он окончательно пришел в себя, ему пришла в голову мысль: а ведь его тело оказалось мудрее головы. Оно дало знать, что он еще крепкий старик, и рано ему отказываться от жизни. И стало стыдно, и он никому не рассказал, зачем пустился в этот дурацкий заплыв – мол, просто решил тряхнуть стариной, проверить свои силы.

Как ни странно, но встряска пошла старику на пользу. Он совершенно явственно ощутил наступившее просветление, словно с головы его исчезла удушающая паутина. Дурные мысли отступили. И когда он подумал о сыне, то благодарил бога, за то, что он у него есть, что тот здоров и успешен в жизни. А то, что живут не рядом, – не страшно. На одной Земле. И еще подумалось: надо бы поискать старых друзей, пригласить в гости. Не мешало бы в клуб наведаться. А то ведь забудут его «старые пираты». Капитан осмотрел свой форменный китель – как всегда, он выглядел безукоризненно.

Карина, Израиль

Гонки по вертикали

Предисловие: Спасибо всем, кто поддержал. Потом если смогу, напишу. Не гонюсь за рейтингами. Не пытаюсь сделать шумиху вокруг себя. Просто было очень плохо. Так получилось. Еще раз спасибо.

«Здесь живут монахи ордена Святого Бенедикта, берущего начало в Риме в шестом веке новой эры. Молчальники ведут спартанский образ жизни. Встают задолго до рассвета, причем в одно и то же время – в три часа 15 минут утра. Значительную часть суток проводят в молитве, медитируют. Говорить вслух в монастыре разрешается лишь в специально отведенных помещениях. Большую часть жизни монахи молчат. Физическая работа приравнивается к молитве. Монахи трудятся, не покладая рук: обрабатывают сельскохозяйственные угодья, производят уникальные сорта вин и замечательное оливковое масло».

Голос экскурсовода очень гармонировал с необычной природой, загадочным местом и непонятными людьми, решившими вот так прожить свою жизнь.

Две вертлявые женщины-подружки, которые все время охали и ахали от восторга, вдруг обратили внимание на монаха, который сидел и медитировал. Что-то непохожее на других обитателей этого монастыря бросалось в глаза.

«Ань! Смотри, какой мужик обалденный!» – сказала одна другой.

У второй буквально отвисла челюсть, и она смогла лишь прошептать: «Ни фига себе! Вот это да. Что он здесь делает?»

Женщины отделились от группы и стали наблюдать за заинтересовавшим их монахом.

Монах, не обращая ни на кого внимания продолжал медитировать. Через какое-то время медленно встал и направился в сторону монастыря.

Близился закат. Голос экскурсовода становился все таинственней и загадочней:

– Тот, кто решил постричься в монахи, проходит испытательный срок длиною в шесть-семь лет.

– В чем смысл молчания?

– Душа должна быть свободной – только в этом случае она обращена к Богу. Говорить, конечно, тоже приходится, но лишь в самых крайних случаях, когда обойтись без этого невозможно. Для бесед выделены специальные помещения. Церковь и кельи, в которых живут монахи, закрыты для посетителей. В небольшом магазинчике, действующем при монастыре молчальников, продаются отменные вина, оливковое масло и целебные сорта чая, успокаивающего нервы. Вина производят тут же, в Латруне, из особых сортов винограда. Путешественник может часами бродить по садам и плантациям, окружающим легендарный монастырь. На закате монастырь окрашивается в нежно розовый цвет. А теперь вы можете свободно побродить по территории монастыря, заглянуть в открытые кельи.

Экскурсовод сделал рукой жест, как повелитель, разрешающий посетить свои владения.

– Слушай, Анька! – сказала женщина, которая была пониже ростом и поплотнее. – Что-то этот красавец меня заинтересовал. Помнишь, как в юности мы ходили следом за понравившимся парнем?

– Что тут не помнить? Как вчера было, – засмеялась та, которую звали Анна, – Есть идея. Там внизу возле речушки ходят рейсовые автобусы. Ну ты понимаешь. Если мы сейчас сбежим, как было всегда? Тряхнем, что называется, стариной.

Подруги, засмеявшись нелепости своих мыслей, начали убеждать друг друга, что только последят за монахом, что они на отдыхе в конце концов, и что не имеет значение, что возраст у них, мягко сказать…

Убедив друг друга в правильности решения, Анна и Татьяна начали отдаляться от группы.

Приближаясь к таинственному монастырю, излучавшему розовый свет, они решили, что зайдут внутрь, попытаются заглянуть в кельи и там найти необычного монаха, похожего на постаревшего киногероя современных боевиков.

Зайдя внутрь, подруги поразились тишине, которая царила в монастыре.

– Как можно так жить? – спросила Татьяна.

– Ой не знаю. И страшно и интересно, – отозвалась Анна.

– Ладно. Пошли, побродим. Если что, скажем, как говорили всегда: «Заблудились, отстали от группы».

Подруги начали хихикать, как озорные девчонки.

– Смотри. Вот он. Этот монах, – сказала Анна.

– Да тихо ты, дура, – вызверилась Татьяна. – Идем за ним.

Монах не спеша приближался к своей келье. Почему-то перед входом остановился, бережно потрогал стену, как будто боясь что-то нарушить и скрылся за толстой дверью.

Подруги тут же перешли на быстрый шаг.

– Что там было на стене? Идем, посмотрим, – сказала Анна.

– Да наверно свихнулся несчастный от молчания. Вот стенку-то и гладит, – засмеялась Татьяна.

– Танька! Быстрее. Да тут на русском написано.

– Не ори! Выгонят же, – разумно предположила Татьяна. Они подошли к келье понравившегося им монаха. На стене слева от двери гвоздем была выцарапана надпись: «1979 год. 3 часа 15 минут утра. Афган. Гонки по вертикали. Спецназ.»

* * *

Предрассветная мгла не давала рассмотреть дно ущелья отсюда, с горного хребта. Но Каир-Хан нутром охотника чувствовал добычу. Маленькая речушка, болтающая сама с собой, скрывала посторонние шумы.

«Сюда ведет только одна дорога, да и отсюда тоже» – злобно думал Каир-Хан.

Шурави [2] могут появиться здесь с минуту на минуту. Выбора у них нет. Вызвав дозорных, Каир-Хан приказал быть начеку.

«Ну, кажется, успеваем до рассвета. Сейчас 3 часа 15 минут» – подумал командир спецназа Валерий Кузнецов, среди своих – просто Кузя.

Проводник, как будто уловив желание командира еще раз обсудить местонахождение базы с оружием, приблизился к Кузнецову и на чисто русском языке произнес:

– Все рассчитано, командир. База в трехстах метрах отсюда.

Проводник по имени Мухамад сразу же заслужил доверие командира, рассказав, что учился в Киеве на адвоката.

– Ребята! Подтянись! – дал команду Кузнецов.

Его школьный товарищ, с которым они были неразлучны с первого класса, Сережка Боровик тихонько спросил:

– Ну как ты, Кузя? Трусишь немножко? Сумеем уничтожить базу?

Кузнецов, закурив, сказал:

– Есть немного, чего греха таить. Страшна ведь наверно не смерть, а переход в это состояние. Да и вроде молодые мы, умирать. Что скажешь, Грибок?

– Не каркай, философ, – усмехнулся Сережка

– Ладно, – сказал Кузнецов. – Слушай мою команду. Походим к базе. Тихо убираем дозорных, а там – вперед и с песней. Взвод. Команда ясна?

– Да ясна, Кузя. Не выделывайся, – улыбнулся Боровик.

Солдаты тихо приближались к базе. Сомнений в успехе не было.

Каир-Хан скрепя зубы сказал:

– Сейчас мы вас встретим

Раздались автоматные очереди. Солдаты заняли круговую оборону. Вдруг Кузнецов обратил внимание, что душманы как-то странно себя ведут. Злобно, но явно лениво отстреливаясь, они почему-то уклоняются от боя.

Солдаты ворвались на базу. Там вместо складов с оружием они обнаружили поврежденные стволы тяжелых «ДШК» и еще груду никому не нужного хлама.

– Ловушка!!! – заорал Кузнецов. – Давайте мне сюда этого адвоката. Я сейчас его лично и пристрелю.

Кузнецов злобно оглядывал свой взвод, ненавидя все и всех.

– Командир, погоди, – сказал обычно немногословный Денис. – Нужно понять, что произошло. И куда подевался проводник?

В этот момент откуда-то сверху началась сильная стрельба. Кузнецов, взяв себя в руки, скомандовал:

– Разбиться на тройки. Занять круговую оборону. Сражаться до последнего!

Что было потом, помнилось с трудом. Земля горела адским пламенем. На глазах у Кузнецова Сережку разнесло на части. Сам Кузнецов был ранен в ногу. Двигаться становилось все труднее и труднее. Потом раздался взрыв и все закончилось. Взвода Кузнецова уже не существовало.

Кузнецов очнулся в госпитале, куда его доставили посланные на помощь вертолеты. Единственными его словами были: «Как вы могли так опоздать? Кто же все-таки затеял эту войну?»

Все попытки разговорить его оказались безрезультатными. Он молча лежал и смотрел в одну точку. Вернувшись домой, красавец Валерка Кузнецов не разговаривал ни с кем. Потом вдруг собрался, оставил родителям записку на столе: «Больше не могу. Простите» и исчез.

Куда только ни обращались его родители. С годами жизнь возвращалась в свое русло. Постепенно об Афгане стали забывать. Родители Валерки растили внуков от младшего сына. Как и бывает в жизни – остро болящее превратилось в тихо ноющее. Валеркина невеста Анна благополучно вышла замуж, вырастила двоих сыновей. Она часто ездит со своей школьной подругой Татьяной по экзотическим странам на необычные экскурсии…

В Латрунском монастыре день начинается задолго до рассвета. Ровно в три часа пятнадцать минут утра, когда предрассветная мгла окрашивает все в загадочно розовые цвета, а маленькая речушка внизу монастыря болтает о чем-то своем, заглушая посторонние звуки…

5 января 2013 год

Василий Логинов, Москва

Баланс Павлова

«Отчего теперь так быстро проходят мои сны?»

Очередной – сколько было? – мучительно потом вспоминаемый, – зачем был? – сон уходил.

«Неужели нет никакого способа задержаться там? Ведь так хочется».

И в яви, еще только наполовину осознаваемой, еще не приобретшей свойств, навязываемых извне самодовлеющим вязким бытием, возникли и побежали чуткие импульсы.

Веерным следом снизу вверх шло, медленно растекаясь, нежное движение-прикосновение. Как будто невесомым перышком чертили по коже узор. Сложный, лишь на миг запоминаемый осязаемыми штрихами, узор, сменяющий убегающий сон.

«Это можжевельник. Очень маленький и плоский кустик можжевельника рядом с моей ступней. Ветер играет веточками. А они касаются кожи» – и тут Павлов услышал тихое жужжание.

«Или какое-то насекомое. Ползет по коже. Пусть это будет шмель. Пусть он проснулся вместе со мной. И теперь ищет тепла»

Павлов открыл глаза и одновременно почувствовал терпкий запах жасмина.

Солнце пробивалось ярким плоским лезвием сквозь щель, образованную неплотно сомкнутыми шторами.

Свет, преодолев тканевую преграду, сразу же распадался на спицы, а потом пыльными конусами раскрывался в пространстве комнаты.

Один из редких лучиков, не расклешенный в борьбе с воздушной пылью, встретив на пути большой палец ноги Павлова, невзначай задержался на нем и, не напрягаясь, моментально очертил кожу желтым лаком. Почти выпуклое световое пятно образовало маленький островок.

На него вскарабкался материализовавшийся черно-желтый шмель. И медленно закружился, с тихим жужжанием перемеривая длину границы света и тени.

И гордыню выказал, помятые крылышки поднимая над мелким ворсом брюшка и грудки, обрамленной опушенными лапками.

И резко, почти по-гусарски бравируя способностью управлять воздушной тягой, сделал крылышки совсем гладкими, выпрямил, впитав солнечный свет распрямленными складками летательных плоскостей.

И взлетел, минуя предстартовую паузу.

И полетел к межшторной щели почти перпендикулярно солнечному потоку, стремительно уплощаясь и растворяясь по ширине своих крыльев.

В основании узкого светового лезвия вместе со шмелем растворилось жужжание.

«Ведь взлетел, даже не ужалив. Значит, осталось совсем мало тепла. Холодного, нет, пока прохладного, меня жалить смысла нет».

Если бы Павлов встал, подошел к окну и раздвинул шторы, то увидел, что там, за припудренной пылью стеклянной пластиной, цвел куст жасмина. Бело-желтое махровое цветовеличие усеивало каждый свободный сантиметр ветвей, кое-где пытавшихся подмигнуть прогалинами коричневой коры, как раскосыми карими глазами.

На одном из цветов замер шмель, уже выбравшийся через приоткрытую форточку, а теперь готовивший внутренней концентрацией свое тельце к какому-то ответственному деянию.

И Павлов увидел бы, как на кончике брюшка насекомого раздвинулись ворсинки, как устьицем медленно раскрылась ромбовидная щель, и высунулось дрожащее острие. На кончике иголочки появилась маленькая линзочка. И начала расти, и выросла до бледно-желтой полупрозрачной капельки исхода…

Но Павлов не мог этого видеть…

Извне возник знакомый голос.

– Доброе утро! Сегодня на завтрак манная каша, кофе с молоком и бутерброд со сливочным маслом.

* * *

В комнате светло от ламп дневного света.

Сумерки настаиваются за окном. Полная Луна льет бледные всепроникающие лучи. Холодный свет с особой четкостью очерчивает контуры корпусов снаружи.

Вера вешает постиранные шторы.

Те самые шторы, сквозь которые пролетел шмель.

Длинные светлые волосы Веры составляют почти единое целое с плотной тканью, так ловко собираемой пальцами в складки-волны.

«Струи. Она сама струится и переливается вместе с полотном».

Павлов сидит в кресле и наблюдает за движениями женщины.

– А еще одна моя подруга говорит, что мы, Водолеи, люди будущего. И все старые знаки Зодиака меркнут перед нами. Пока, конечно, не возникнут новые знаки Зодиака. Первым из новых будет Змееносец.

«Зодиакальный эгоцентризм Веры, скорее всего, есть признак неоформившейся чувственности. А Змееносец – это Асклепий, несовершенный бог врачевания».

Вера оборачивается и улыбается.

– Интересно, а о чем ты думаешь сейчас?

«Я сейчас почти совсем не думаю. Я терплю».

Красный остроносый туфель хищно покачивает задником.

«По всей видимости, мне эти ненужные туфли малы».

Павлову кажется, что у него вовсе не ноги, а лапы усталого дикого зверя, засунутые в тесные мокасины.

«Я – волк в человечьей шкуре».

– Тебе, наверное, новые туфли малы. Ах, бедненький! Сейчас, сейчас!

И Вера ловко спрыгивает с подоконника, подходит к Павлову, приседает, аккуратно снимает надоевшие туфли, и плавными движениями массирует ступни.

«Удивительно грациозны ее пальцы. Они как… как у женщин с картин Яна ван Эйка. Конические и нежные. И до голубизны прозрачна кожа, и правильные овалы ногтевых лож, и мягкие подушечки. Хорошо. Прикосновения воздушны и легки. Или это не пальцы вовсе? У Дали это были бы не просто пальцы. У него все хорошо известное моментально теряет свою обыденную форму, растекаясь и дробясь во времени. У Дали эти пальцы станут маленькими язычками пламени».

– Отдыхай, мой дорогой. А я расскажу тебе что-нибудь, – и Вера вытягивает ноги, устраиваясь на полу рядом с Павловым.

Казенный свет в комнате мигает и гаснет, а когда через мгновение загорается, то уже нет люминесцентных ламп, – кто-то зажег бра, и по стенам распушаются желтоватые перья плоских лучей.

«В этот желтый свет уходит мое тепло».

Павлов видит, что теперь на месте большого полузанавешенного окна темнеет огромный камин, в котором зияет замерзший водопад.

Как только Вера начинает рассказывать, водяная завеса в камине вздрагивает, снизу вверх по ней бежит рябь, и бесшумно начинают течь бесконечные нити струй.

«Ага, время. Это мое текущее время».

– Послушай, далеко-далеко на озере…

«…Чад изысканный бродит жираф» – вспоминает Павлов.

– Чад-ад-ад изыскан-ан-аный бро-од-одит жираф-аф-аф, – словно издалека повторяет Вера.

Струи в камине кружатся, кружатся, серебристыми веревками захлестываются друг за друга, перепутываются и замирают, дрожа утолщениями в местах слияний, а мелкие водяные брызги зависают редеющим снизу вверх туманом.

– Ах, я дура, дура! Тебе не интересно. Конечно же, ты знаешь Гумилева… Мне всегда казалось, что его озерный жираф навсегда остался холодным, вязким и отстраненным. Памятник, не живой. Лишь шею навечно украшает красивый и теплый узор.

Бочоночки бусин – ожерелье розового коралла – теснятся вокруг шеи Веры.

«Она близка и одновременно далека».

Вера встает, идет к камину и чуть наклоняется.

«А теперь фигура Веры – пылающий жираф на фоне водопада. Вода и пламя. Стихи Гумилева и картины Дали соединились в ней. Но такой портрет слишком контрастен. Слишком ярок».

И он продолжает думать о том, каким мог бы стать пылающий жираф в музыке?

Потом Павлов решает подняться, и шлет побудительный сигнал к ногам.

Он отчетливо ощущает, как нервный импульс, миновав хитросплетения структур головного мозга, быстро бежит внутри канала, образованного телами позвонков, где надо раздваивается, юрко ныряет в нужный нерв и бесполезно тычется в мышцы ног.

Ноги остаются неподвижными.

Павлову кажется, что он по горло находится в снегу. И внутри шкуры звериное начало может легко двигаться. Но внутреннее движение не может перейти во внешнее из-за окружающего снега. Он такой плотный, что все попытки подвигать руками или ногами бесполезны. Зато внутри шкуры пространство свободно, и можно вольготно двигать волчьими лапами.

«Вот она холодная вязкость стихотворного жирафа. Вот она, ловушка времени. Пойман временем в силки впечатлений и воспоминаний».

– Не волнуйся, милый. Так надо. Я расслабила твое усталое тело… Сейчас станет легче.

«Но откуда она все знает? Откуда?»

Пылающий жираф Вера опять возвращается, удобно складывается и садится рядом, почти касаясь коралловыми бусами бедра Павлова.

«Странное дело – мое тело не может двигаться, а тепло от розового коралла чувствую всей поверхностью кожи. Сопрягающее тепло пылающего жирафа извне поддерживает меня».

Вода в камине опять течет, но теперь ее движение плавно и равномерно.

«Оболочечник. Такое редкое морское животное. Оболочечник представляет собой большой мешок, внутренние стенки которого усваивают питательные частицы из воды. У него есть два отверстия. Через одно вода входит, а через другое выходит. И все, и больше ничего нет. Ни печени, ни мозга, ни сердца, ни почек, только стенки мешка и отверстия-сифоны. Оболочечник вечно висит в толще воды, балансируя по течению и пропуская через себя органические остатки. И всегда скорости входа и выхода питающих струй равны. А через меня проходят воспоминания и мысли. И в такт потоку, но невидимо для окружающих, колышется моя внешняя сфера. Я балансирую в потоке впечатлений».

И опять извне возникает знакомый голос.

– Добрый вечер! Ужин. Мясные биточки, пюре и чай.

* * *

Где-то вне нынешнего миробытия Павлова, Надя ответственно и успешно выполняет функции переводчицы. А сейчас она сидит на раскладушке, укутавшись почти до шеи одеялом. Посередине лба отчетливая красная полоса.

«Меченая. А метка напоминает плюс с двумя вертикальными черточками».

– После ухода Веры ты опять всю ночь просидел у окна. А теперь смотришь на мой лоб, пти гарсон. Да-да, знаю, красная отметина. Я, кажется, тебе про нее еще не рассказывала. Так вот, меня мама родила на русской печке. И сразу же уронила. А родственники в полном составе у той печки за накрытым столом сидели. С закуской и выпивкой ждали мальчика. Все было готово для праздника. Но родилась я, пур ту потаж… И все видели, как я головкой ударилась о лавку. Террибль, не правда ли? Кино, да и только… Приложилась как раз этим местом. Вот на всю жизнь и осталась отметина.

Надя, придерживая одеяло, садится под скрип пружин, протягивает руку к стулу, на котором аккуратно сложено нательное белье, и начинает одеваться.

– Нет, меня, конечно, осмотрели после падения со всех сторон, но, тре бьен, быстро успокоились, увидев, что никаких видимых повреждений нет. Все новорожденное тельце равномерно красненько было… А я и не плакала. Улыбалась и гулила на руках у повитухи. И все родственники тут же выпили и закусили, се бонн. Авек плезир.

«Интересно, а думает она по-французски или по-русски? Или для мыслей вообще нет языка? Нет, есть. Универсальный язык мыслей. Его знают все, но не все осознают это, только избранные».

А за окном жасминное величие, проникающее ароматом в комнату. Шмеля среди цветов давно уж нет. Однако голос Нади чем-то напоминает Павлову гудение того трудолюбивого насекомого.

«Не улетай, пожалуйста. Хватит неожиданных полетов. Подожди. Сначала я».

– Я росла, росла… Мне исполнилось три года, когда я чуть не утонула в пруду. Упала в воду с мостков, где бабы белье полоскают. Террибль, вроде бы, но… Ты знаешь, пти гарсон, как хорошо мне было, когда я была там, в воде! Тре бьен!

«Она по гороскопу Рыбы. Это водяной знак. Как и Водолей – знак Веры. И поэтому им хорошо в родной стихии. Это уже не мой мир. Это теперь только их мир. Мир Веры и Надежды».

Женщина надевает лифчик, и бледно розовый бутончик на вершине левой груди быстро мелькает яркой искоркой среди белого, прежде чем спрятаться в ажурном своде.

«Вот и гранат. Вокруг которого был полет шмеля. Все как на картине Дали. Только Надин плод цел и округло красив, приземлен, скромно прячется, а не летит и не разломан, как в откровенной трактовке испанца. Но все равно любой гранат для меня уже чужой и недоступный. Это признак нарушения баланса».

– И, пти гарсон, я отчетливо помню, как медленно опускалась в глубину пруда… Время тогда застыло. Все вокруг было изумрудно зелено, и зелень густела по мере погружения. Почти чернота внизу. И оттуда, из темно-зеленой глубины, ко мне плыла ящерица с оранжевым ободком вокруг широкого плоского хвоста. Тре жоли.

Надя вздыхает и закрывает глаза, а Павлов замечает, что глазные яблоки у нее равномерно подрагивают под кожей век.

«И я тоже хочу в ту глубину. Устал балансировать. Быстрее бы все закончилось».

– Тритон, наверное. Гладкий такой, лоснящийся, – продолжает рассказ Надя, – хорошо помню, как он открывает ротик и певуче ласково произносит французские слова, тогда еще совсем мне не знакомые. И, несмотря на то, что я ничего не поняла, мне так покойно сделалось, как никогда ни до, ни после. Так славно и хорошо, тре бьен… Тритон-франкофон, представляешь?.. Но тут меня подхватили чьи-то руки, всплеск, и опять мутный от летнего зноя воздух вокруг. Июльская духотища. И запахи пота и алкоголя от мужичка, который ловко вытащил меня из воды. Террибль… На берегу я расплакалась первый раз в жизни. Я хотела обратно к тому тритону. И тогда же, говорят, в первый раз на лбу у меня эта двойная полоска проявилась. Потом, правда, исчезла, но с тех пор, как только я начинаю нервничать, опять появляется, и болит голова. Инфант адвентюр…

Женщина накидывает халатик.

– Давай пить чай с лимоном, мой пти гарсон.

На одной из чашек изображена птица с очень длинным клювом и правильными квадратными пятнышками на крыльях. Эти коричневые с краснотой пятнышки придают оперению сходство с куском шотландской ткани.

Надя проводит пальцем по птичьему носу.

– Какой красивый носик!

«Все бывшее сбудется еще раз. Все ранее существовавшее проявится в другом времени. Когда приходит срок, то созревшие события отрываются от древа жизни, падают в реку времени и отправляются в самостоятельное плавание на поиски нового причала. Только они могут закупорить один из сифонов моего оболочечного тела».

И, словно в ответ, глаз длинноносого пернатого на чашке начинает натурально блестеть и светлеть, а тельце блекнуть, и, в конце концов, птица улетает, оставив вместо себя просветленный ореол.

«Значит, пора. Значит, прощания не будет. Баланс наконец-то нарушился».

Маятник часов-ходиков на стене напротив Павлова ненадолго замирает, а потом, словно очнувшись, возобновляет движение.

Часы бьют.

Восемь тридцать.

Расплав времени в последний раз по-настоящему обжигает внутренние стенки переполненного тела оболочечника, уставшего держать баланс из последних сил.

Павлов уже не слышит тревожной сирены, Надиных криков и топота ног врачей. Жасминовый аромат окутывает его остывающее тело.

* * *

– Сонь, а Сонь?

– Ну чего?

– А кто лежал в этой палате?

– Любка! Тебе-то какая разница? Сказано, здесь убраться, значит, работай шваброй и молчи.

– Ну, так. Интересно. Вон, сколько вещей осталось. Шторы красивые, часы-ходики, бра, электрокамин большой, книги, альбомы с картинами чудными. Имена тоже чудные. Гляди-ка, Ян ван Эйк, Да-али какой-то…

– Вещи не трогай! Потом заберут. Смотри, чтобы ничего не пропало.

– Сонь, ну скажи! Ты ж все знаешь. Про всех в отделении.

– Инфарктник лежал. Павлов. За ним две женщины ухаживали. А больше никто не приходил.

– Ишь ты! Сразу две.

– Да уж! А все равно не помогло.

– Что так?

– Сначала инфаркт миокарда был. Еле откачали. Потом инсульт шарахнул. Парализовало. Все в кресле сидел. Молчал. А они по очереди дежурили. Кормили, поили с ложечки. Убирали сами. Ночевали даже. Но все равно второй инфаркт добил.

– Здесь красиво. Жасмин цветет перед окном…

– Давай, давай, Любка! Пыль-то с подоконника живей вытирай. Торопиться надо. Шевелись! Завтра сюда другого положат.

– Интересно, кого?

– Кого, кого… Человека.

Одиночество близнеца

Тушью можно чертить геометрические фигуры, можно рисовать и писать красивые и нужные слова. А можно и уничтожать лишнее.

Некоторые слова в тексте на пожелтевшем листке в клетку мелким убористым почерком были замазаны толстым слоем черной туши.

«Здравствуй, дорогой Виталий!

Мне <…> только <…> письмо. Я решил написать тебе. Постараюсь быть краток. Сэкономлю <…> на курево. Надеюсь, после <…> все-таки дойдет. Сейчас я нахожусь в <…>. Сильно <…> подреберье. Доктор, наш <…>, сказал, что у меня подозрение на <…>. Мне, наверное, будут делать <…>. Здесь, в местной <…>. Как ты, наверное, уже знаешь <…> мне не изменили, несмотря на <…>. Значит, я буду здесь <…> лет, полный <…>. Теперь это мое место <…>. И амнистия мне <…>. Есть время. Вернее, его слишком <…>. Я могу предаваться <…> сколько <…>. Ты помнишь наше детство? Пристань <…> на реке <…>? Ее, наверное, уж нет… Но остался песок на берегу, краснокожие сосны и липы в три обхвата на берегу. Деревья верхушками в небе. Помнишь, как мы, <…> из дома, по ночам лучили рыбу? Закрыв глаза, я отчетливо вижу стайки свиязей, спугнутых неловким движением весла. Как они рассекают крыльями предрассветный туман. И далекий крик выпи, и первый перестук дятла отчетливо звучат у меня где-то за затылочной костью… И догорающий костер на берегу. Поседевшие угольки, в круге из росистой обожженной травы. А до этого долгие ночные бдения вместе с паромщиком. Бородатый Трапезников, помнишь? Цыганского вида, который знал наизусть всех <…> поэтов. Забавный старик! Ведь он заканчивал <…> Казанский Университет еще до <…> года. Помнишь, как Трапезников читал нам Вергилия, а потом переводил? Он мог. Мы слушали тогда, пацаны, несмышленыши, завороженные волшебством слов, тревоживших ночную тишину. В тех строках <…> поэт назвал <…> «лучшим местом для отдыха». Здесь <…> пользоваться справочниками и энциклопедиями. Я прочитал все про эту часть <…>. Теперь знаю и историю, и географию, и даже экономику. Как бы мне хотелось увидеть ту лучшую землю! Как бы мне хотелось отдохнуть там! Но, боюсь, что <…>. Ты понял меня, брат? Хорошо, что мы близнецы. Валерий».

И поперек вымаранного текста синяя печать «политзаключенный».

К письму приложена расписка, отпечатанная на пишущей машинке с западающей буквой «о».

«Шестнадцатг августа дна тысяча девятьст девянст пятг гда выдан Гндыреву Виталию Валерьевичу сгласн дкументам реабилитации Гндырева Валерия Валерьевича (умершег десятг сентября дна тысяча девятьст срк седьмг гда в заключении) письм, хранившееся в архивах медицинскг пункта тюрьмы? 2 УФСИН Владимирскй бласти».

* * *

Плоский гномон, похожий на окаменевшую маховую часть крыла хищной птицы, отметил своей вязкой тенью шесть вечера на массивном монолите циферблата солнечных часов.

Развалины амфитеатра времен Пунических войн зияли и щерились многочисленными беззубыми ртами-провалами в стенах. Когда-то здесь все было отделано мрамором, белым, розовым, черным, однако теперь остались лишь обломки песчаника, и казалось, что сейчас полуразрушенные арки и осыпающиеся трибуны беззвучно кричат о людях, давным-давно публично отдавших здесь свои жизни для увеселения римлян.

О, сколько гладиаторов и первых христиан окропили своей кровью эти потрескавшиеся плиты! Они погибли, большинство мучительной смертью, однако обработанные рабами минералы запомнили и сохранили последние стоны. Густые тени от массивных камней, словно многократно воскресающие пятна крови, тут и там зловеще напоминали о крайне малой цене жизни в древности.

Да, не зря для созерцания мучений человеческих создавались огромные сооружения. Именно в таких условиях гражданин ощущал себя равным богам. Всесильным. То есть, приобщался к величию Империи.

Впрочем, и дикие иберийские племена, которым изначально принадлежали эти земли, и завоеватели-римляне, так легко распоряжавшиеся чужими жизнями, да и сама Империя, апробировшая на своих гражданах, а потом подарившая современному миру омытые кровью законы, уже давно ушли в небытие.

Шел первый год двадцать первого века.

Как всегда солнечная весна входила в Каталонию со стороны моря.

Вяжущая, обволакивающая тишина изредка нарушалась звуками от автомобилей, проезжавших по раскаленной дороге вдоль побережья. Почти сразу же после исчезновения машин из поля зрения, потревоженные потоки горячего воздуха над асфальтом начинали смыкаться, чуть заметными неровностями плотностей напоминая движения струй сахарного сиропа в воде, и, пока гул двигателей затихал вдали, патина суровой вечности успевала опять плотно укутать древние развалины амфитеатра.

Сразу за дорогой начинался пляж, а дальше – неровная кромка прибоя, плавно изгибавшаяся под слегка опушенными пеной язычками волн, лениво лижущими песок.

Еще дальше от берега, уже на рейдовой глубине, два рыболовных корабля, почему-то забывшие об окончании сиесты, продолжали дремать на обозримой плоскости вод. Издали казалось, что они не настоящие, а искусно выточены из того же песчаника опытным кукольным мастером.

Две точные детские модели, приклеенные к серо-стальному бархату вечернего моря каким-то очень прочным клеем.

Две точки постоянства в быстро меняющемся закатном пейзаже.

А за близнецами-кораблями начинался серебристый тракт отражаемого водой света, настоятельно требовавший своим блеском сощурить глаза и уходивший прямо к оранжевому шару, который потихоньку подбирался к кажущемуся расплаву пейзажной плоскости там, где в перспективе смыкались воды и небеса.

Такой вид открывался с балкона Средиземноморья, венчавшего дальний от центра конец бульвара Старая Рамбла в каталонском городе Таррагона.

– Терра… Терра Таррагона, – шептали растрескавшиеся губы старика, сидевшего в тот весенний вечер на балконной скамье в бельведере над откосом.

Солнце садилось… нет, скорее, оно наматывало на себя всю суетность мира… так представлялось пожилому человеку.

«Да, да, это заморское светило огромным клубком медленно и неумолимо наматывает на себя расплетающийся край ковра, отчеркнутого уже частично растворившейся кромкой горизонта».

И вдруг показалось ему, что там, вдалеке, на фоне бесконечности моря и неба, проявилось акварельными мазками знакомое лицо.

– Валера, брат!

Губы на далеком лице сложились в улыбку. Вот, вот! И левый глаз ненадолго сощурился. Словно брат подмигнул брату.

– Валера, я все-таки добрался до него, до этого лучшего места, – старик сидел, оперев подбородок на руки, сжимавшие трость, и, сощурив влажные глаза, смотрел вдаль. – Я здесь. Ты слышишь меня, брат?

И одинокая слеза радости медленно, с опаской огибая седые пеньки щетинок, начала спускаться по морщинистой щеке, совершенно не смачивая кожу.

* * *

– Значит, сеньора утверждает, что умерший может быть ее отцом? – таррагонский полицейский достал из ящика бумаги, положил их на стол и вопросительно посмотрел на гостью.

– Паспорт, карточки, зажигалка, трубки. Все его. Именно этот сорт табака он курил.

– Сеньора русская?

– Да, я родилась в России, но вышла замуж за испанского гражданина.

– О, сеньора очень хорошо говорит по-каталонски!

– Спасибо.

– Примите мои соболезнования. Однако придется пройти процедуру официального опознания. Конечно, когда Вы будете в состоянии…

– Я готова это сделать сейчас.

– Я восхищен, сеньора! Вы мужественный человек! Итак, полное имя Вашего отца, пожалуйста. И гражданство.

– Виталий Валерьевич Гондырев. Россия. Приехал ко мне. Вот так, посетил «лучшее место отдыха». Я-то думала у него суставы перестанут здесь болеть.

– Простите, сеньора, а возраст?

– Отца? Одна тысяча девятьсот десятого года рождения.

– Девяносто один год?

– Да.

– А есть ли еще ближайшие родственники?

– Нет. Мама умерла полгода назад. Еще… Был брат близнец, но давно умер. По-моему, где-то в конце сороковых. Однояйцевый, мне кажется. Но отец никогда о нем не рассказывал…

– Надеюсь, сеньора сможет подтвердить все сказанное документами.

– Конечно. Скажите, а когда я смогу забрать его останки? Он завещал похоронить себя в Удмуртии, на берегу реки Кильмезь. Там прошло его детство.

– Сразу же по окончании формальностей мы выдадим Вам тело. Не волнуйтесь, сейчас оно в полицейском морге. У нас хороший рефрижератор, сеньора. Лучший в провинции. Только…

– Простите?

– Видите ли, сеньора, мне неприятно об этом говорить, но Ваш отец умер, сидя на скамейке, и… ну, в общем, слишком долго оставался в такой позе. Нам не удалось, ммм, распрямить тело. Боюсь, что хоронить его придется в сидячем положении. Впрочем, пройдемте в морг. Вы сами все увидите.

Галина Мяздрикова, Москва

След детского дома

Давным-давно, после окончания института, меня «сослали» работать в детский дом, который находился в деревне, отрезанной от большого мира водохранилищем. Автобусы туда ходили редко. Если шел дождь, дорога становилась непроходимой. Я с трудом добралась до места. Красота вокруг была необыкновенная. Лес, аллея из высоченных деревьев, ведущая к детскому дому. Сам дом – бывшее господское владение – расположен на высоком берегу реки, основательный, не современный. Ощущение возникло, что попала я в другое время.

Первое, что я увидела, ступив на эту землю, где работала затем два года, – это несущуюся по деревне повозку. Парень в яркой красной рубахе стоял на повозке, лихо погоняя лошадь. Он выкрикивал: «Внимание! Внимание! Вечером в шесть приходите все к нам! Будет концерт!» Самого концерта не помню. А парня в повозке вспоминаю часто. Ветер откинул его волосы назад, рубаха развевалась, как знамя. Я видела лицо сильного бесшабашного человека, знающего о жизни гораздо больше, чем знала я. Позже, после проведенного урока, я услышала слова:

– Вы так хорошо объясняете! Если б мы еще что-нибудь понимали…

Дети восьмого класса были взрослыми. По нескольку раз оставались они на второй год, поэтому имели возраст выпускников… в основном.

– А на фига нам Ваша математика? Чтобы машины разгружать?

Я вещала им что-то о высоком, о том, как важны знания, что им непременно пригодится «моя математика». Они слушали внимательно. Их недоверчивые глаза чуть насмешливо относились к получаемой информации. Мне хотелось их научить тому, что я знала. Я верила, в то, что сею доброе и вечное. Они, в свою очередь, соображали, как бы «довести» молоденьких «училок». Одной из нас подкладывали лягушек в сумочку, в тетради. Им нравилось, как визжала всегда изысканно одетая девушка, смотрящаяся неуместно в сером мире не счастливых подростков, такая светлая, кудрявая, манерная. Ее ослепительно белая кофточка с кружевами так не подходила к лягушке, выпрыгивающей из сумочки. Как-то во время большой стирки (стиркой мы занимались в бане детского дома вместе) она прокипятила свою кофточку с маленькой синенькой полосочкой, едва заметной. Эта полосочка сыграла роковую роль для чудесной кофточки. Безнадежно испорченная вещь, замены которой не нашлось, синими грязными разводами напоминала нам всем о неустойчивости бытия. Но нам стало смешно при виде обескураженной девушки, державшей в руках нечто, похожее на половую тряпку. А ей так хотелось чистоты во всем.

– Что-то Вы никак «не доводитесь», – признались мои ученики однажды.

– А вы пробовали? – спросила я.

– Да каждый день. Только Вы ничего не боитесь.

– Я пауков боюсь страшно, – дала я им очень нужную информацию.

Буквально в этот же день веду урок и не вижу, как на меня с потолка спускается огромный омерзительнейший паук. Дети, затаив дыхание, ждали, что будет дальше. Паук опустился мне на плечо.

– На Вас паук сидит. На плече.

Это прозвучало из класса философски. Они ждали моей реакции. Я смахнула паука абсолютно спокойно, не останавливая объяснение. Урок закончился.

– Вы же говорили, что боитесь пауков, а сами даже не вздрогнули, – разочарованно выдали восьмиклассники.

– Я – на работе. Здесь я вижу только вас.

Больше «доводить» никто не пытался.

Два часа отводилось учащимся на подготовку домашнего задания по всем предметам. А когда не получалось решить задачу, выучить стихотворение, воспитательница прыгалками «воспитывала» учеников. Узнав о том, что их бьют за непонимание, я стала задавать на дом мало, и только то, что они могли сделать почти наверняка. Я не предполагала даже, что такой «кнут» применяется там, где некому пожаловаться, да и слушать никто не стал бы. Казалось, что главным в их жизни было – хорошо убраться, не помять постель днем и тщательно следить друг за другом. Подросткам старших классов не хватало еды. К моему удивлению, кормили в столовой вкусно. Частенько пекли блинчики, которые нравились всем. Только очень быстро исчезали они из детских тарелок.

В свободное время (так назывался час или два, когда учащиеся старших классов могли гулять по деревне самостоятельно) ребята предлагали свою помощь сельчанам. Копали огороды, переносили строительный мусор, выполняли любую предложенную им работу. За помощь их кормили. На сковороде шипело мясо, картофель звал к столу золотистой корочкой, на столе – белая скатерть, ваза с фруктами. В гостях очень «трудные» подростки вели себя идеально. Они ощущали тепло дома, которого у них не было. Лишь немногие помнили, что это такое.

Рядом с деревней, как и положено, находилось кладбище. Сердобольные старушки оставляли на могилках печенье, яйца, хлеб, конфеты. Килограмм печенья, десяток яиц, буханку хлеба – детдомовцам, чтобы они могли что-нибудь поесть, если сильно захочется.

Слова: «Пойдем на кладбище» – означали: «Пойдем, перекусим».

Однажды я не пришла на обед. Можно было, заплатив за питание, обедать вместе с воспитанниками. Я так и делала. В деревенском магазине продавались только мыло и коньяк. Хлеб привозили два раза в неделю. Хозяйства у меня не было. В этот день шел дождь, ветер сбивал с ног. У меня отыскались продукты, способные заменить этот обед. Каждую неделю в воскресенье я ездила в Москву, привозила оттуда и то, чем можно побаловать в еде себя, и не только. В деревне я задыхалась. Кроме концертов, культурных программ не было. Кино шло с такими помехами, что его смотреть становилось невозможным. Хороша библиотека. Сняв пыль с книг, которые здесь никто не читал, можно было найти такие, которые ни в магазинах, ни в библиотеках города не лежали. Так вот, сижу, читаю, жую бутерброд с колбасой и вижу: мимо дома, куда меня поселили, бежит парень, мокрый и взволнованный. Прижимает к себе заботливо что-то. Не сразу я поняла, что это тара с едой. Влетев ко мне в дом, он, задыхаясь, выкрикнул:

– Вы заболели? Вам плохо? Почему Вы на обед не пришли?

Увидев меня в полном здравии, он поставил посуду с едой на стол бережно и аккуратно.

– Вот Ваш обед. Приятного аппетита.

Больше я никогда не пропускала обедов.

Среди воспитанников жил вор, который не мог не воровать. Он «клептоманил», болел воровством. Однажды, украв наклейки у мальчишки, вернувшегося из Артека, он подарил их девочке. Поздно вечером ребята раскачали его за руки и за ноги и выкинули из окна второго этажа в сугроб. В тренировочном костюме и носках он прошел семь километров до города по лесу в двадцатиградусный мороз, не схватив даже насморка. В городе жил кто-то из его родственников, которым он совсем не был нужен.

Телевизор дети смотрели постоянно. Однажды показывали фильм, в котором одно из действующих лиц выпрыгивало из комнаты через форточку, оттолкнувшись от поверхности стола. Ловко и красиво прыжок получался. Решил и ребенок повторить этот трюк. Он не подозревал, что рамы в школе ветхие, не могли выдержать веса ребенка, застрявшего в узкой форточке. Лопнувшее стекло располосовало низ живота мальчишки. Как в замедленных съемках, упал он к ногам идущих на работу людей. Остановить кровь не удавалось. Дождались приезда скорой помощи. Его увезли. Врач сказал, что шансы выжить у парня минимальные.

Он выжил. В больнице чувствовал себя счастливым. Его все кормили, жалели, ухаживали за ним. Никогда в жизни никто так не заботился о нем. Разве он мог не выжить? Вернулся он в детский дом бледным, но довольным со словами:

– Я теперь знаю, что такое настоящая жизнь!

У некоторых детей даже имелись родители, но они либо были лишены родительских прав, либо сидели в тюрьмах. Бывало, что дети убегали из детского дома к своим родителям. Потом их возвращали. Бежать, в общем-то, было некуда. Пьяная, ничего не видящая мать; отец, с топором носящийся за ней, голый матрац на предмете, похожем на кровать, батареи пустых бутылок, кружка с молоком, в которой плавают мухи, – это все, ради чего стоило убегать.

Помню мальчика Рому, я про себя называла его Ромашкой, умного, глазищи сверлящие. Его усыновили, а затем отказались от него. Так что был он сирота дважды. Он пытался найти тех приемных родителей, которые его бросили. Ромка прощал им то, что они привязывали его веревками к кровати, когда уходили из дома, то, что били его за любую провинность. Простить возвращения в детский дом он не мог.

Каждый день открывал страдание, еще вчера мне не известное. Сопереживание перерастало в болезнь. Каждая судьба была исковеркана по-своему жестоко. Я жила рядом и вместе с горем. Я жила в трансформированном мире, о существовании которого до этого мне знать не довелось. Мальчишки всегда дерутся. Даже если спор можно решить без применения силы. Им так проще. Сначала «дал в морду», а потом, может быть, и подумают, зачем. Но здесь я стала нечаянным свидетелем драки девчонок. В страшном сне не могла себе представить такое. Они перестали быть людьми. Жестокость, обдуманная жестокость, переходящая в зверство бросала их друг на друга. Слипшиеся волосы, лицом о лестницу, клубок, растащить который не удавалось сильным мужчинам, удары по самым болезненным местам, а те слова, которыми сопровождалась драка, могли оскорбить весь мир. Мира скорее не было. Или он был слишком зыбким. Делили все: мальчишек, еду, место у телевизора, очередь уборки. Ждали писем. Ждали любви.

А любить, кроме преподавателей и воспитателей, было некого. Друг друга они слишком хорошо знали. Вот и складывались семейные пары: он – бывший воспитанник детского дома, она – учительница, на двенадцать лет дольше живущая на этом свете, и вырастившая для себя мужа в прямом смысле этого слова. Осуждение? Нет. Безысходность царила в этом мире.

Через два года я уехала в город, продолжая работу уже с обычными детьми. Работа показалась мне раем.

Так и работаю в школе до сих пор. Но слыша слова «детский дом», у меня мурашки бегут по спине, и возникает ощущение, что сейчас у тебя отнимут что-то вкусное, что-то очень нужное тебе, оставят без родных, без дома, без возможности свободного передвижения по миру. Есть красивые, очень убедительные фильмы о детских домах. Но я не верю в эти сказки.

Аист

Аист – удивительная птица.

Аисты выполняют работу по доставке маленьких-маленьких детей родителям. Занимаются они только доставкой. Они должны совершенно незаметно принести ребенка по указанному адресу и быстро улететь, чтобы люди думали: «Откуда берутся дети?» А потом сами себе отвечали: «Аисты принесли». Потому что тень улетавшего аиста виделась всем, как бы ни старались аисты быть не замеченными людьми.

Однажды очень уставший аист нес ребенка красивой молодой женщине. Он представлял себе, как обрадуется эта женщина ребенку. Аист подлетел к дому, взглянул на хорошенького младенца, лежащего в корзиночке, украшенной ленточками и цветами. Малыш сладко спал. Аист стал потихоньку ставить драгоценный груз на подоконник распахнутого настежь окна просторного дома. И тут порыв ветра качнул корзиночку. Аист испугался, что она упадет, ребенку станет больно (о других последствиях он и думать не мог). Крылом подвинул он корзиночку с ребенком внутрь комнаты, облегченно вздохнул и уже почти взлетел, как услышал резкий голос хозяйки дома: «Ребенок? Мне? Я не хочу никакого ребенка!» Тут она увидела аиста, что было совсем не положено по инструкции: «Аист! Ты с ума сошел! Что я буду делать с этой обузой? У меня полно дел. Забирай его скорей, что б я вас больше не видела!»

Аист испугался. Аист удивился. Аист рассердился. Аист подумал: «Никогда больше я не принесу ребенка в этот дом». И схватив корзиночку крепким клювом, он полетел. Только не знал аист, куда он сейчас летит. Не знал аист, что ему теперь делать. Ведь он должен был отнести ребенка этой женщине и улететь.

В окнах домов уже не горел свет. Люди легли спать. Аист летел над домами, с трудом удерживая корзинку с ребенком. А ребенок вздумал проснуться. Он захотел есть. Он захотел к маме. Обессиленный аист летел совсем низко. Он собрался немного отдохнуть и решить, что же ему теперь делать. И тут он увидел домик, где еще не спали. Аист осторожно опустился на крышу, бережно поставил рядом с собой ношу, прислушался, не зная, зачем. Плакала женщина. Плач доносился из домика, который в темноте казался совсем крохотным.

– Что же ты опять плачешь? – спрашивал мужской голос.

– Я так хочу ребеночка. У меня его нет, а я его люблю. Я пою ему песни во сне, я ношу его на руках. Почему другим женщинам дано счастье, а мне – нет?

Женщина опять заплакала, тихо-тихо.

– Давай возьмем чужого ребенка, ведь бывает же, что с родителями что-то случается, и ребенок остается один. Мы его вырастим, заменим ему родителей. Как ты на это смотришь?

Видимо, мужчина и женщина обнимались, поддерживая друг друга.

Аист решил в эту ночь нарушить все инструкции. Его не терзали сомнения. Аист отдал ребенка тем людям, которым он был действительно нужен. Боясь уронить кусочек счастья, торопясь успокоить этих людей, он возник в оконном проеме. Ребенок заплакал. Открылось окно, добрые сильные руки взяли ребенка.

– Спасибо, Аист!

Этому аисту больше не доверяли доставку детей людям.

Эти люди позвали аиста жить рядом с ними. И каждый день аист видел, слышал, ощущал СЧАСТЬЕ. Он знал, что это такое.

Отказ от счастья

Две женщины лежали в одной палате роддома. Светлану не выписывали, потому что не было закончено ее лечение, а Нина отказывалась кормить своего ребенка и, вообще, не хотела забирать его домой. Врачи уговаривали, объясняли, надеясь, что она одумается.

Кормить приносили в одно время двоих детей. Маленькая девочка Светланы ела медленно, засыпая во время кормления. Мальчика Нины клали рядом с матерью: к ребенку она не прикасалась. Мальчик плакал. Светлана, покормив свою девочку, кормила и мальчика Нины. Молока хватало на двоих.

Шли дни. Пациентки роддома ждали развязки. Когда медсестра проносила по коридору «отказного» мальчика, все невольно обращали на него внимание. Во-первых, он был старше других детей. Во-вторых, он был такой хорошенький! Темная кудрявая шапка волос на головке, умные глазенки, следившие за проходящими мимо него женщинами, и кожа – настоящая, смуглая, не как у новорожденного. И от такого ребенка она отказывается!? Если Нина шла по коридору, то ее обязательно кто-нибудь толкал, будто бы невзначай, норовил ущипнуть, поставить подножку, бросить едкие слова осуждения в ее адрес. Но многие надеялись, что Нина передумает и ребенка возьмет.

Муж навещал ее. Глядя в окно, он видел свою жену, интересную яркую женщину, с гордой усмешкой на холеном лице. Рядом с ней всегда находилась другая женщина, миловидная, полноватая, которая почему-то всегда кормила его сына. День за днем… К ней муж не приходил. У нее не было мужа.

Пришло время выписки этих женщин. Роженицы собирались у большого окна коридора, чтобы посмотреть, как встречают родные новеньких детей и их мам. Окно было своеобразным наблюдательным пунктом. Из него было видно машину, мужчину с цветами. Нина вышла одна, подошла пружинистым шагом к машине. Слов не было слышно стоящим у окна. Но видно было, как мужчина отстранил Нину и быстро пошел к двери роддома, из которой выходила Светлана … с двумя детьми на руках. Он взял у нее детей, отдав ей цветы, и повел к машине. Они уехали вместе. Нина, оцепенев, долго стояла на месте уехавшей машины.

А в коридоре роддома женщины смеялись, хлопали в ладоши и показывали пальцами на ту, которая посмела отказаться от части себя. До самого вечера не умолкали возгласы удивления и одобрения в палатах. Было отмечено увеличение количества молока у кормящих мам. Меньше плакали дети этой ночью. Нежнее смотрели матери утром на пришедших навещать их мужей.

Седой лёд

Жила была одна женщина. Нет, не одна жила, жила с дочкой. Хотя, не совсем с дочкой. Дочка была приемной. Но об этом дочка не знала. А люди, которые жили рядом, знали.

И вот однажды девочка, а звали ее Лизонька, играя около дома, не заметила проходящую мимо соседку и не поздоровалась с ней.

– Какая ты не воспитанная девочка. Здороваться даже не умеешь. Вот, если бы ты была родной дочерью, то…

Женщина осеклась. На нее смотрели синие-синие, полные ужаса глаза Лизоньки.

– Я – родная, – прошептала она.

Но все внутри говорило об обратном. Девочка испугалась. У нее задрожали губы, слезы застыли на щеках.

Весна наполняла землю ожиданием перемен. Река шумела, начинался ледоход.

Резко повернувшись, Лизонька пошла прочь от дома. Потом побежала. Путь ей преградила река. Не видя преграды, не слыша голосов людей сзади, не замечая движения льда, живое взъерошенное существо, похожее на обиженного ребенка, бросилось в реку. С льдины на льдину перепрыгивала Лизонька, и, казалось, что река подставляет к ее ногам льдины, на которые удобнее всего наступить, от которых можно оттолкнуться. Как она оказалась на другом берегу реки, ни разу не оступившись? Девочка остановилась. Закончился неосознанный бег в никуда. Как будто холодный душ окатил ее с ног до головы. Она медленно повернулась. На том берегу реки стояла совершенно седая женщина.

– Дочка! Я иду к тебе. Только подожди немного. Сядь, доченька.

Лизонька не сразу осознала происшедшее. У ее мамы были черные волосы, а у этой мамы – седые.

– Ма-ма! Ма-ма!

Девочка почувствовала, что никого никогда она не любила так сильно, как свою маму. Она забыла, что узнала страшную тайну. Она поняла, что у нее есть единственная, самая лучшая мама, которая не говорила ей о том, что Лизонька – не родная дочь по каким-то очень важным причинам.

– Мама! Ты – моя мама! У меня не может быть другой мамы.

Слезы ребенка и взрослой женщины были общими слезами радости и горечи.

Так мала река жизни. Так велика река боли. Бросить слово легко, забрать невозможно.

Лед, мой седой лед.

Бьет. Больно по сердцу бьет.

Даст, завтра же даст ответ.

Даст, а, может быть, – нет.

Как нам избежать потерь?

Александр Омельянюк, Москва

Упавший с дуба

(притча)

Желудь упал с дуба.

Но такое, в общем-то, тривиальное событие пока еще не было проявлением объективного процесса. Ведь это все неожиданно подувший сильный, даже шквалистый ветер перемен нарушил череду последовательных событий – давно установившееся в природе динамическое равновесие. Он преждевременно вырвал этот плод из привычного для него окружения, тем самым в корне изменив его судьбу.

– Ты, что, с дуба упал?! – спросила пролетавшая мимо сорока, тут же унесшая эту весть в ближайший лес…

Одинокий дуб, гордо стоявший за тыном сельской усадьбы, гордился своим происхождением. Желудь, из которого он вырос, был давным-давно занесен сюда из леса какой-то любопытной птицей.

Дуб успел вырасти в те далекие времена, когда в этом приусадебном хозяйстве еще только собирались заводить свиней. Никому из многочисленного потомства дуба так и не удалось прорасти поблизости от его кроны. Настырные свиньи, перерывая всю землю вокруг дуба, с удовольствием лакомились дармовым яством, не оставляя никаких шансов на прорастание из желудей новых молодых ростков.

– За все надо платить! – лицемерно хрюкал большой рыже-щетинистый хряк, поедая свежеопавший вкусный корм.

– Что упало – то пропало! – в тон ему язвила хрюшка.

А хряк, смачно чавкая, еще и добавлял, ехидно ухмыляясь:

– У каждого есть свой выбор… каждому – свое…

Падая почти с макушки дуба, желудь несколько раз больно ударился о ветки, меняя траекторию своего падения. От последней, нижней и толстой, он вообще отскочил далеко в сторону. Это и спасло ему жизнь, ибо своими тупыми рылами свиньи разрывали землю только под кроной дуба.

К тому же, тоже отнесенный порывом ветра и летевший, словно по следу за ним, желто-зеленый дубовый лист мягко накрыл собой воткнувшийся между травами в землю желудь.

Чудом спасшийся, тот пролежал так довольно долго. А успокоившись от сменявших друг друга теплых дождей и солнечных лучей, решил, что теперь может заняться главным делом своей жизни: под надежной защитой совсем забуревшего листка насытиться от земли целительной влагой, пополнеть, дозреть и, наконец-то, пустить здесь свои долгожданные корни.

Но не тут-то было. Налетевший вскоре ветер своим порывом сорвал, казалось бы, намертво приклеившийся к шляпке желудя листок, и унес его по зеленой траве прочь от дуба, кувыркая и пиная, как бы наказывая за спасение своего «подзащитного».

От страха желудь съежился, прикрываясь теперь только своей шляпкой, сидевшей на нем еще с самого рождения как-то набекрень.

Но, когда лучи ласкового Солнца согрели его, всю траву и землю вокруг, желудь снова успокоился и подставил им свое выпятившееся желто-коричневое брюшко, от чего оно стало даже поблескивать на солнце.

И именно этот блеск сыграл еще одну судьбоносную роль в жизни желудя: прилетевший из леса зоркий крепконосый дятел, только что нещадно долбивший кору неподатливого дуба, неожиданно налетел и клюнул несчастного желудя, расщепив его скорлупу.

– Извини! Это теперь твои проблемы! – поняв, что ошибся, простучал дробью по коре, возвратившийся на дуб дятел, при этом чуть наклонив головку набок и всматриваясь своими близко посаженными глазками вниз.

Но желудя он теперь не увидел, ведь от его же сильного удара тот отлетел еще дальше, упав в большую лужу, веками заполнявшуюся дождевой водой колею от гужевых повозок.

От этого же удара шляпка желудя слетела, обнажив белесую, не тронутую Солнцем, лысину, тут же скрывшуюся в мутной воде.

Какое-то время пролежав там без света и воздуха, желудь вдруг почувствовал, как по нему проехало тяжелое, обитое железом, колесо телеги, вычеркивая его из истории, втаптывая в глубокую, непролазную и несмываемую грязь. Но следом проехало и второе колесо, и с брызгами мутной жижи выбросило желудь из наезженной колеи в старую на обочине дороги, в которой он надолго и остался…

Через несколько недель, по весне, желудь дал дуба – из его чрева потянулся тоненький нежно-зеленый росток.

– У каждого – своя колея! – вскоре проскрипело колесо очередной проезжавшей мимо телеги.

Георгий Петров (г. Пашнёв), Москва

В снегах

(рассказ-быль)

А ты не ругайся, Анюта, не ругайся. Никакой я не пьяный, а так, выпивши. Ну и что из того, что Эрих не выпивал со мной? Он ни с кем не выпивал, а не только со мной.

Имею я право посидеть с ним в последнюю его ночь на этой земле? Скажу тебе прямо: имею! Все подтвердят, да и ты знаешь, что мы с ним в хороших отношениях, почитай, тридцать лет уже. Не всякие таким могут похвалиться. Друг ему я получился. Вплоть до того, что я именно его из вертолета выносил. А сюда кто его привез? А гроб без меня тебе бы сделали? Твердишь вот – сделали бы, да сделали бы… Нет! Не сделали бы.

Да что ты про зверопромхоз талдычишь? В столярке нашей без моего слова неделю бы сколачивали. А через меня – так за полдня. И доски, вишь, хорошие, сухие, и размер в самый раз. Вот то-то. И лапника для венков заготовил кто? Дух-то в избе какой пихтовый. И могилку помогал.

Ну, не серчай, Анюта! Недолго я. Поговорю вот. Мне ведь не привыкать к такому повороту, что он молчит, а я говорю. С Эрихом, когда целый сезон рядом охотились, так завсегда и было.

Как когда? Забыла уж? Да в тот год, как Терешкова полетела. У меня тогда враз три избушки сожгли, вот тогда с Эрихом и договорились, сошлись, взял он меня на свои угодья.

Так я и говорю, что у меня с ним так и было. Споначалу у нас с ним разговор кувыркался, как белка подбитая с кедра падает. Разговариваем, вроде, вдвоем же. А говорил я, считай, один. Потом привык я. Он только буркнет что-нибудь, хмыкнет, а то глянет, а мне и понятно все. Согласен ли он, не согласен, какая у него точка то есть зрения на все, о чем говорим.

Дай табуретку-то. Во, руку Эриха узнаю. Ладная какая – и легкая, прочная. Вот тут, рядышком с ним, и посижу.

Ну и пусть, что не брат он мне и не сват. А ты как думаешь – брат самый что ни на есть дорогой человек бывает, близкий самый? Не кровь ведь роднит, а это … как тебе сказать… душа близкая, вот. Родной мне Эрих человек через душу.

Понимал я его, ох как понимал. Даром, что он все молчуном. Он более, чем говоруны всякие, смысла в делах имел. На душу его через дела смотреть надо, через отношения ко всяким людям. Вот к тебе, к примеру. Успел он тебя обидеть? Обижал? Нет. А Октябрину хоть раз попрекнул? А дочку ее Ольгу? А собак своих Мару и Рахваса? Вот то-то. А видела ты еще кого, кто любил бы дитя, как Эрих сынка своего? Ну и сын у него был! Чистая ртуть, и все тут. А умный какой! Такие раз в сто лет рождаются.

Да. Через душу Эриха, через жизни наши схожие мы и стали с ним как родные. Посижу я тут рядышком. Не серчай, Анюта, не серчай. Да не клонюсь я, не клонюсь. Я тихо буду. Вот, гляди, свечка под образом не возмущает пламени своего. Значит – не пьяный я. А икону почему поставила? Христианин он был, говоришь? Ну, тогда ладно.

Так я про обиду, Эрих. Помучился ты за свою жизнь, ох и помучился. Жизнь тебя крепко на поворотах своих зацепляла. Теперь-то тебе легче. Вон и морщинка в переносице распрямилось, лицо посветлело вроде. Похоже, облегчение тебе наступило после такой-то жизни.

Вот все мы так. Живем и думаем: хорошо-то как, живем ведь. Другие, дескать, в землице уже, а ты вроде как живой еще. И не знаем, где радости больше – тут ли мытариться, от жизни чего-то ожидая, вроде манны небесной. Или упокоиться, вот как ты. Именно – как ты! Без болезней, без врачей наших коновалов, а разом, в одночасье, от сердца то есть. Почитай, на работе прямо, как в газетах средка пишут: при исполнении.

А как же – на работе! Вертолетом его, Анюта, на зимовье забрасывали, на рыбалку летнюю. Да что я тебе рассказываю, ты же его собирала. И вот на тебе: сердце у тебя выключилось. Как прожил ты жизнь свою, от людей устранившись, так и усоп, расстался с жизнью без свидетелей. Летчик-то увидел, что он неживой, когда к избушке его подлетали.

Эрих, скажу тебе, что думаю. Похожие у нас с тобой жизни. Только постарше я чуточку, вот и войны ухватил. Немного, правда. Под Харьковом свой первый и последний бой держал. За державу, как говорят. А в плену, вишь ты, я больше воевал. Бежал два раза, прятался, а без толку все. Суета это все была. Нас в Польше, как наши освободили, так прямиком сюда, на сибирскую землю, на родину мою и повезли. Из плена, где в колючке сидели, да в лагерь, тоже за колючку. Помнишь, Эрих, как нас в лагере шпана всякая называла? Вы, дескать, изменники родины, что в плену оказались. А разобраться, кто довел солдата нашего до плена, так тогда другое окажется.

Да рассказывал я тебе все в подробностях в ту зимовку на Чапе, помнишь?

А ты, все ж таки, на немцев смахиваешь! Я как на лицо твое гляну, все плен вспоминаю. А вот злобы на тебя не имею. Хоть похож ты и говором на них. Скажу тебе так – маловато пришлось тебе на охоте говорить-то на русском. Только разве что с собаками. А шут его знает, по-русски ты с ними беседовал или не по-русски.

Да знаю я, Анюта, что эстонец он. Ты меня не путай. Не считай за бестолочь какую. Я ж сказал, что на немцев он только смахивает. А мне и неважно, немец ли он, эстонец или мордвин какой. А что он эстонец, так я от него самого знаю. Эрих мне сам про то сказывал, как у нас в Сибири оказался. Коллективизацию у них сплошную после войны устроили, как у нас в тридцатых. Я-то вот хлебанул колхозной жизни до войны. Да и ты, Анюта. А Эрих, вишь ли, не захотел.

А ты думаешь, здесь, в Сибири, обрадовались колхозам? Дыбом мужики встали, особенно которые в революцию еще в партизанах против Колчака бились. Позабирали их, а других чтоб запугать – аж Буденного из Москвы прислали. Я, мальчишкой был еще, помню, как по главной улице его люди костры жгли по ночам, песни пели. Нам-то, юнцам, интересно. Не понял я тогда, почему батя крепкими словами выражался о приезде тех гитаторов за колхоз. Уж потом в армии уразумел – силком колхозы делали. Да и у них в Эстонии, видно, так же, силком.

Анюта, посекретничаю с тобой. Он мне под настроение про жизнь в молодости своей рассказывал, про деревню свою Ракверу вспоминал, про крепость тамошнюю. Вишь, как дело повернулось. Не захотел ты чужих порядков на своей земле в Раквере – и тут вот оказался, вплоть до этой избы. Во как в жизни получается! А еще раз про двадцатку какую-то обмолвился. Жалко, дескать, что мальчишкой в двадцатку не пошел. Только не понял я тебя. А спрашивать не стал – раз не говоришь сам, то и мне в душу твою лезть ни к чему.

Жилкин-то – Анюта, Жилкина помнишь из райцентра? – приезжал после нашей с тобой, Эрих, совместной охоты и все жилы, пацкуда, из меня тянул. Дескать, не рассказывал ли Эрих Коль, как с фашистами работал? А я возьми да и скажи этому Жилкину, что если Эрих то есть Коль с немцами, как где-то считают, работал, так отсидел он свое. Это так, к слову. А если бы взаправду работал, так, скорее, и уехал бы с ними. В сорок четвертом. Вот как уел я Жилкина! Тогда только он и отстал от меня. Хоть ты, злился он, и боевой солдат, и фронт прошел, а все ж таки тебя правильно в лагеря отправили. Из одной ты, говорит он мне, это я, значит! – из одной с Эрихом компании. Гады, дескать, мы. На это намекнуть хотел. Эх, попадись нам такой, как Жилкин, в Совруднике, в лагере, мы бы мозги ему направили. Мы бы ему показали!..

Все-все, не буду, Анюта, орать. Да и не ору я. Вот Эрих подтвердит. Лежи, лежи, Эрих, только вот дай молитву поправлю. Держишь в руках, будто мне даешь. Рано мне, не готов я к смертному часу-то.

Ну вот, Эрих. Ты в зверопромхозе с пятьдесят девятого. Так? Я уж до того времени пять годков здесь отработал, в передовых себя числил. А через три сезона ты, Эрих, обошел меня. 61 соболь! Да без малого три сотни белок за сезон! Все тогда рты и поразевали, когда итог объявили. А унизить тебя Жилкин все ж нашел-таки способ – за полцены да за четверть цены велел брать твои шкурки. Видел ты несправедливость эту да молчал. А нас, охотников, кто послушает?

Ты, Анюта, знаешь, сколько это надо сил, чтоб столько, как Эрих, добыть? Ааа, то-то, не знаешь. А я знаю. Соболя да белки – это еще не все. Сохатого завалил, разделал да из тайги выволок, чтоб вертолетом забрали. А летом сколько трав и ягод сдал, а рыбы сколько наловил, рябчиков да косачей настрелял.

В тот год сил надо было особенно много. Зима была, как сейчас помню, самая что ни на есть снежная. В сентябре еще, а снег так повалил, что даже я, сибирского роду-племени, в жизни своей никогда не видывал. Земля еще теплая – заморозков-то так и не было – а он валит да валит такими вот, с ладонь, хлопьями. Да, Анюта, с ладонь. А может, и с шапку. Ровно из подушек вспоротых Бог землю усыпал. Хошь верь, хошь нет – таять не успевает, а все валит и валит. Земля, мне тогда почудилось, в забытье от такой напасти впала, вроде как спеленутая, корчится, а молчит. Траву и кусты на открытых местах прикрывает, прикрывает, а на деревьях – ровно крыша сплошная, аж темно. А потом морозы ударили. Пустоты под снегом образовались. На брусничниках в таких пустотах под снегом ягоду можно было брать. Не веришь? Вот те крест, Анюта!

Ну и не верь, раз не хочешь. Эрих вот не даст соврать. Так было, Эрих? Молчит, не отвечает, а лицом вроде оживился. Приятное я тебе напомнил. Понятливый. Понятливый и сильный. Сильный был мужик. Без боли, слабостей и страхов ты с жизнью расстался. Потому и лежишь такой спокойный.

Так я что скажу тебе, Анюта. Ты бы это… Налила бы полстаканчика. А? На похороны три ящика водки тебе ведь выделили, а? Как кто сказал? Сама Нинка, продавщица. Все бесилась, что весь остаток запасов тебе отдали. Она, видно, в загашник спрятать не успела. Сельсовет ведь распорядился. А завоз водки по зимнику только через неделю. У меня ведь есть дома, да не идти же мне сейчас домой!

Да налей, налей. Да в два стакана – что ж ты такая непонятливая? Эриху и мне. Да нет, его стакан не трону. Свое только выпью, помяну.

Ааах! Хороша брусничка!

Эрих еще собирал? Царство ему небесное. Вишь, до июня сохранилась в целости. Осенью я тебе наберу ведро. Сказал – сделаю! А с дровами у тебя как? А то заготовлю, слышь?

Да, нынче-то шесть десятков соболей никто за сезон не отстреливает. Тайга стала ровно оскопленная да оглушенная. И сезон вроде хороший, и шишка кедровая еще бывает. И ягода в ягодных местах есть, а зверя совсем мало стало.

Кто, это я стал старый, что ли? Ты думаешь, что говоришь-то!

Это соболь стал хилый. Ране-то кота подстрелишь – шкурка в полметра да хвост вполовину. А теперь зверь лядящий, чуть не вдвое меньше. И больше рыжеватый. А тогда-то темный, чуть ли не черный мех был. Ну, вот как небо за окном.

Переживал Эрих, а не только я, что охота бедная да скучная становится. Мучило это его. Даже больше того мучило, что за все эти годы его как лучшего охотника так и не признали. Ровно не было его – и все тут. Считалось: лучший охотник обязательно из надежных людей, коммунистов то есть, быть может. К примеру, Туесок. Его, этого Туескова, сколько лет в лучших держали? Два ордена дали и медаль, а того знать не хотели, что хапуга он был, нашими словами говоря. Издевался, можно сказать, над тайгой, да и мех налево сбывал. И как такого в лучших числили? Тыщу способов находили, чтоб таких, как мы с Эрихом, унизить без слов, в душу плюнуть. На медаль, шумели, представляем вас с Эрихом! А потом шепотком до нас доходит: не прошли, дескать, ваши документы. Не будет вам наград. А то мы без них с Эрихом не проживем! И не слетах охотников про нас ни слова! Минский после слета всегда подойдет, после стаканчика вроде извиняется – не велели, дескать, упоминать в докладе. Ну, я его матерком и успокаивал, чтоб не рисовался, что, дескать, мучит его совесть.

Вот те раз – опять в голову Жилкин лезет со своим «из одной вы с Эрихом шатии-братии». А он, Жилкин да Туесков, из друзей товарищей-коммунистов, стало быть. Другого, значит, розлива, другой, выходит, шатии-братии. Ат так растак!

Прости, господи! С другом своим прощаюсь, а говорю о бестолковом, с языка летит что попало.

Сердце твое, Эрих, выдержать и такое сумело. Не тогда оно надорвалось, когда тебя не замечали как охотника лучшего. И не раньше, когда в лагерях ты был. И не на драге, для которой дрова пилил сколько зим после лагерей, когда присудили тебе поселение. И не тогда вовсе, когда не захотел ты поехать в свою Ракверу.

Брат-то твой сродный, говорил ты мне, в правительстве эстонском чуть ли не министром стал. Ты, Эрих, поди, не хотел пятно на него своим приездом из ссылки сибирской бросить. Вишь как получилось – признал твой братец новую власть – и министром стал. А ты не признал – вот и к нам, в Сибирь, угодил. А что – и здесь люди живут, всех обиженных привечают, никому плохого не желают и не делают. Полюбил ты землю нашу, природу и людей наших. Не обижался, если что не так.

А надорвалось твое сердце, Эрих, я знаю, когда. Это в тот раз, когда с сынком твоим Эмилем все и случилось.

Уж как ты выпрямился, когда у вас с Октябриной он родился! Сколько тебе тогда было? За пятьдесят получается. Крепко, видно, ты Октябрину уговаривал, если она в сорок четыре родить согласилась. У нее ведь к тому времени внуку от дочери ее, а его падчерицы Ольги, уже три года было. А тут снова – молодая мать! А решилась, хоть и разговоры по деревне пошли. Все с улыбочками, да намеками несправедливыми. Я-то укорот давал самым ехидным, матерком их посылал. Потому как знаю, что человеку, мужику то есть, сына надо иметь обязательно. Хоть и в такие-то годы.

В аккурат под Новый год прилетели мы в поселок со своих зимовий, а тебе тут и новость! Эмиль, твой малыш пятилетний, в сугробе задохнулся! Что да как там получилось – никому и сейчас не ясно. Эмиль все играл со старшими ребятами – такой он толковый и рассудительный. Со сверстниками ему, поди, скушно было. Ребятишки и рассказали, что в тот день они с крыши складов в снег прыгали. Там сугроб наметает – что второй склад! Вот они Мильку и подзадоривали: а отсюда прыгнуть сможешь? А отсюда?

Он, как и ты, гордый ведь был, не мог в их глазах на попятную. Отовсюду, наравне с ними, и прыгал в снег. А к вечеру, когда старшие навозились в снегу да по домам разошлись, не обратили виду, что Мильки с ними нет. А он, поди, в последний разок решил прыгнуть да зацепился, видно, штаниной, и в двухметровый сугроб не ногами, а головой и угодил. Испугался, поди, захолонуло его сердечко, вот и задохнулся. Так, сказывают, и нашли его. Ночью уже.

Октябрина, царство ей небесное, тоже не вынесла того, что мальчонку не уберегла, совесть, значит, ее замучила. Враз почернела, все убивалась над сынуленком своим Милечкой, ну а к похоронам и ты прилетел из тайги.

Помнишь, вся школа санаторно-лесная, где Октябрина работала, на похороны пришла. Любили ее, работящую, все до единого в той школе. И Мильку любили – он все при ней в школе был, убираться помогал. Да что школа – половина поселка пришла тогда. А энергоцех – так они свой духовой оркестр прислали. Играли, помнишь, Эрих, бесплатно, не взяли денег с тебя. А потому – уважали! Мороз был за тридцать. Только и согласились прийти к столу, выпили для сугреву спирту да пельмешками закусили. Ты тогда за столом обмерший какой-то сидел, не замечал вокруг никого, как тебя ни шевелили.

Ну вот, и небо уже завиднелось. Коротки теперь ночи. Так коротки, как на охоте, бывало, день казался.

Анюта, слышь, так я выпью еще? Ладно тебе, не зуди, я глоток только сделаю, не стану все сразу. Вот, смотри. Глоток только и сделал.

Да, похороны Мили памятные вышли. Даже газета в райцентре соболезнование Эриху поместила. Так, мол, и так, все охотники печалятся и соболезнование переживают отцу и матери из-за трагической гибели их сына Эмиля Эриховича Коля. Такое наш «Северный охотник» печатал только Насте Бурмакиной да старикам Евтушенкам, когда на их сыновей похоронки приходили из Афгана.

А Насте Бурмакиной – помнишь? – так и гроб не привезли с сыном. Нечего было везти – такое ей военком в райцентре объяснение дал. А не стал говорить, зачем в Афган ребят посылали? Жизнь там красивую, вроде нашей, наладить хотели, что ли?

Тоже сказать про Настю – как могло такооооое пережить ее сердце? А – пережила.

Вот Октябрина не могла. Только могилка Милина травкой летом покрылась, так и Октябрину рядом в землю положили. И ты, Эрих, там же, рядышком будешь. Я уж позаботился о могилке. Душа в душу вы с ней прожили, ты Ольгу помог ей поднять, не родная она тебе, а помог. В люди вывести – вон в крайцентре институт кончила, замуж хорошо вышла, дочку воспитывает. Дочка – оно надежней, чем сын-то, это я по себе знаю. Да я тебе рассказывал, что уж тут рассусоливать.

А второй удар сердцу твоему через три года после похорон получился. Вы уж с Аннушкой сошлись, век решили коротать вместе.

Анюта, про тебя разговор-то, послушала бы.

Приходит как-то по осени ко мне Эрих – это перед тем, как в тайгу улетать, и объявляет, чтоб теперь я за избой его не смотрел, когда он охотиться улетит. Анну, дескать, попросил. Она, говорит, по соседству, ей и сподручней. Так, Анюта?

Он тебя Анной называл. Серьезные на тебя виды имел, с уважением относился, хоть еще и не сошлись вы тогда. А ты, чует мое сердце, довольная была, хоть и скрывала. А? Так я говорю? Да не стучи ты ножом, успеешь еще наготовить. С нами бы поговорила. Со мной да Эрихом.

Ну ладно, не бубни. Отстану.

Да. Всю жизнь только Нюрка да Нюшка и слышала. А тут сразу – Анна! Для тебя имя такое вслух сказанное, поди, как царица. Да если б муж твой первый, Егор, хоть раз тебя так назвал, так, поди, на руках бы его носила, а? А он, вишь какая у тебя история, выпить крепко любил, не ценил тебя, не жалел, а только обижал довольно.

Знаю я, все знаю, и не маши на меня рукой! Мне моя Тамарка много про тебя рассказывала. А вы ведь подружки вон с какого времени!

Да, говорит, Анна за хозяйством посмотрит. Ну, Анна так Анна. Понял я все сразу, а он сватовство вроде устроил, пригласил к себе, бутылочку поставил. Душевный был, хоть и говорил в час по чайной ложке. А ты говоришь – не сват, да не брат. Очень даже сват я.

Так о чем я, Анюта? Да, о той зиме, когда собак у него волки порвали. Эрих еще летом знал, что плохая зима будет. Осенью он полетел на свои угодья порыбачить, пока река не встанет, а потом и путики подлаживать, тропы подновлять, от валежин да поваленных дерев освобождать, избушки подлатать, дров для каждой заготовить. А было их у него четыре. И в каждой – не поверишь, Анюта! – тапочки домашние!

Я как в первый раз у него на зимовье увидел такое – чуть с ума не свихнулся. Вот те крест! Как это – что такого? Мне, правда, еще до первого раза, как я попал на охоту в его угодья, летчики да охотовед наш Минский сказывали, что Эрих Коль в зимовье в тапочках ходит, так я не поверил. А потом и сам убедился. Скажу тебе секретно – сам так делать стал.

Ты, Анюта, на зимовьях-то бывала? Девчонкой, говоришь, перед войной? У отца? Тогдашние-то избушки с нынешними ты не равняй. Сейчас сруб четыре на пять, да с тамбуром, сени для дров и мелочевки разной, столик у окна, топчан к печи поближе. А главное – в зимовье ведь шкурки со зверя снимаешь, обрабатываешь их, обезжириваешь – какая тут чистота? А у Эриха – форменная чистота, теплота, хоть какой на улице мороз. И собаки тут же, мяса ждут, сил набираются. А у кого и куры бывают.

А он чинно так тапочки одевает, когда зимовье прогреется, фартук свой чистый. Тряпочки, чтоб мездру обезжиривать, все беленькие, отстиранные. Ну, прямо хирург! Порядок! – сама знаешь – прежде всего любил.

Ну и меня аж зависть взяла – как ладно у него все, продумано. Да главно-то – чисто, как у хорошей хозяйки в избе по субботам. Вот как у моей Тамары. Или, к примеру, у тебя.

Не поверишь – он и кофей умудрялся готовить. Корни одуванчика да еще какие-то как-то обжаривал, молол в ступке – да и заваривал. Вот ведь что удумал! Эрих, так ведь? Про твои колбаски из зайчатины да сохатины я уж и говорить не буду.

Дай закусить, Анюта. Что-то захотелось. Ну да Бог с тобой – надоел да надоел. Ты момент-то понимаешь какой? С человеком, мужем твоим законным разговариваю. Прощаюсь, прости, Господи.

Вот это другое дело! Тогда я еще выпью. Да не сердись ты попусту.

Да, так я, Анюта, все до собак не дойду, до Мары и Рахваса. Он с ними десять сезонов охотился. Лайки как лайки, а звал он их по-своему, поди, по-эстонски. Так в тот сезон, опять же на Новый год, нас опять на вертолетах сюда свезли с угодий. Собак кто с собой привозил, кто так оставлял. Тушек белок да соболей накидаешь – собаки и дожидаются хозяина, а то и сами промышляют. Зимовье опять же оберегают от всяких случайностей, шатунов всяких, таких вот пацкудников, что избушки мои сожгли.

Эрих тогда, как встретились, сказал, что плохо, когда Рождество черное наступило, без снега то есть. У них ведь Рождество раньше нашего. Я и пошутил, что до нашего Рождества снег, дескать, еще выпадет. Потом уж до меня дошло, что не к месту брякнул. Осерчал он тогда на мою шутку, сказал, что по их приметам черное Рождество и год черный сулит. Весомо так сказал, со значением. Видно, предчувствовал недоброе.

А оно и случилось! Обратно забрасывали его в тайгу, охотовед Володька Минский полетел с ним. Он и рассказал.

Подлетели к зимовью, подходят по тропе – там всего-то километра три, а их Мара и Рахвас не встречают. Они к избушке – а там и увидели остатки собачьи от волков. Стаей, видно было, набросились – кости да куски шкуры. Он Мару и Рахваса узнал все ж таки. Наизусть ведь знал каждую их шерстинку, столько охот с ними прошел, в каких переделках с ними выжил!

Вот тебе и еще один удар для сердца твоего, Эрих. Что за охотник без собак, да еще таких, как у тебя? Они же, знаю, не только зверя помогали добывать. Они ж тебя от смерти спасли.

Анюта, а слышала ты историю ту?

А я тебе расскажу. Так вот, гнался он за соболем, а начале сезона это было, лед еще не установился как следует, а мороз уже ударил нешуточный. И на Поное он и провалился под лед. Выбраться-то выбрался, и лыжи, камусом подбитые, сбросить сумел. А уж вечерело, мороз под сорок, а до зимовья ближнего километров десять.

Што вот ты сделала бы, а? Вот и я охотник, а такого бы не придумал, как он. Ремешками, как мог, собак связал под передние лапы, подмышками собачьими, и на себя взгромоздил. Мару спереди повесил, Рахваса – на спину. А собачий мех, сама знаешь, одно только, что от мороза в таком деле помочь может. А собаки его слушаются, не вырываются. Чуяли, видно, что это один способ хозяина спасти, легкие его уберечь да от смерти спасти. Ноги-то у него в чулках из шкуры, хоть мокрые, да на ходу и согрелись. Пошел он. Говорил, тяжело споначалу было, да согрелся быстро. Вот так Мара и Рахвас спасли жизнь ему.

А он, получается, бросил их на растерзание. Вот и заела его совесть, новая рана на сердце получилась. А может, и места для раны на сердце его уже не было. Ведь его, лучшего из здешних охотников, за год до этого на пенсию спровадили. Нет, охоты не лишили, а заставили нештатным стать. Дескать, молодым надо место в штате уступать. Да было бы кому, Анюта!

Ладно, я ушел из охотников. То к сыновьям в гости съезжу, то с внуками здесь летом повожусь – все ж развлечения получаются.

А у Эриха смысл жизни один оставался – природа да охота! Он мне так говорил. Дескать, тяжелая это работа, а все одно – радостная. Хоть и трудно уже ему давалась. Все на ноги жаловался – тяжелеют, мол. А это не ноги тяжелели, это сердце твое слабело. Я так думаю. Надорванное оно у тебя получилось.

В вертолете, так думаю, как пошел он на снижение к зимовью твоему, вспомнил, поди, жизнь свою, судьбу свою обделенную. Тут сердце твое и не выдержало. Всех обид да испытаний не выдержало. Да еще, как подумаешь, вдали от родной земли-то.

Мы здесь, в Сибири, Эрих, все ж таки дома. Вот как деревья в тайге, когда гроза случается или ветер ураганный налетает. Кажется, вот-вот рухнем разом, стонем под ударами судьбы, клонимся донизу, а не падаем. Вот остановится, вроде, ветер, и мы, облегчение почуяв, сызнова распрямляемся. А потом снова нас прижимает аж головой до земли. А все ж выпрямляемся! Потому как – вместе! Корнями за землю свою держимся, вот и не сломит нас ништо.

А ты, Эрих, – жалко мне тебя – хоть и крепким был, да поодаль стоял от родной земли то есть. Трудно тебе было, хоть и любил ты тайгу, всю нашу природу, да к людям нашим уважительно относился.

Понимал я тебя. Очень понимал. Помочь только мало сумел, уж прости ты меня. Вот как поставлю себя на твое место, чтобы жить где-то, да чтоб косились на тебя власти, вроде как осуждали – а такое, Эрих, было у немногих, – нет, не смог бы я такое пережить. Я тебя понимал да растолковать все это не мог. Прости уж, если можешь.

Ну вот, Анюта, и поговорил я с другом своим Эрихом. Стаканы-то убери, а то Тамара моя царица придет за мной, стыдить начнет, бессовестным назовет. Горе, скажет, у Анны, поплакать ей надо наедине с Эрихом, а ты, злодей, толчешься тут…

А мы вместе и поплакали с тобой. Гляди, платок-то мой весь мокрый.

Вроде как прохудились глаза. Уж и забыл, когда так-то вот… А – полегшало.

Не об Эрихе, похоже, мы с тобой, Анюта, плакали, не его, кажись, жалели. А себе сердце сжимали, о себе, получается, плакали, о своей жизни то есть.

Так, Анюта? Ну, пошел я.

Пгт. Северо-Енисейский, 1975 – Москва, 1989.

Елена Пономаренко, Казахстан

Моя «вторая» мама

Сейчас моей «второй» маме восемьдесят четыре года.

Сиреневый май принес нам всем победу. Но до сих пор я слышу голос своей родной мамы во сне, вспоминаю временем стертые черты лица, смех, походку, ее теплые мягкие руки. До сих пор не могу поверить, что это произошло с нами. А повинна в этом – только война…

…Мама крепко держала нас с сестрой за руки. Катя плакала. Шел десятый день войны. Мы с сестрой совсем маленькие: мне – пять лет, а Кате всего – два года.

– Юльчик, сейчас я тебе дам записку, и ты войдешь вот в эту дверь, – сказала мне мама.

– Зачем? – спросила я, останавливаясь.

– Юльчик, я очень больна, тебе нужно в детский дом… Там твое спасение.

– Детский дом? Нет! Я не пойду никуда!! Зачем же детский дом? Там никогда не будет ни Кати, ни тебя. Тебе надо к доктору? Так сходи! А мы тебя с Катей здесь подождем! – и я указала на старую лавочку, которая попалась по дороге.

Мама опустилась на лавочку, закрыла лицо руками, и я поняла, что она плачет.

– Пойми меня, моя хорошая! Я хочу, чтобы ты эвакуировалась с детским домом, – всхлипывая, ответила мне она.

– А почему ты не пойдешь со мной, если это так необходимо? – спросила я маму, вытирая ей слезы платочком.

– В детский дом принимают детей, у которых нет родителей. А у тебя есть я… – объяснила мне мама.

– Ты хочешь меня оставить, а сама уйти? – и я крепко-крепко вцепилась в серое мамино пальто.

Мама развернула меня к себе: целовала мои щеки, нос, губы.

– Девочка моя, прости! Через много-много лет ты поймешь, зачем я это сделала.

Мама вложила мне записку и подтолкнула к двери.

– Стучись, Юльчик, стучись! – сквозь слезы сказала она.

Не выполнить то, о чем так настоятельно просила мама, я не могла. Еще бабушка нам с Катей всегда говорила: «Мамино слово – закон! Как мама сказала, так оно и должно быть!»

Тяжело вздохнув, я послушно постучалась в зеленую дверь. Стучала долго, пока мне не открыла ее какая-то женщина. Когда я оглянулась то, мамы уже не было.

– Ты чья?

– Я – Юля! – тихо ответила я женщине в белом, как у доктора халате. – Вот! – и протянула ей записку. – Меня мама к вам послала, потому что так надо! Мама болеет, а папа на войне. Катю мама забрала и ушла. Она еще долго плакала вон на той скамеечке… – показала рукой я, где совсем недавно сидела мама и Катя.

Женщина вдруг прижала меня к себе:

– Горемычная ты моя! Сколько вас сейчас таких? Видимо, совсем безвыходное положение было у твоей мамы. Проходи! – и она пропустила меня в приоткрытую дверь.

– Елизавета Андреевна! – крикнула кому-то женщина. – Принимайте новенькую. На вид лет пять или шесть. Звать Юлей.

Когда она закрыла за мной дверь, то я отчетливо поняла, что теперь я буду жить здесь, и что со мной не будет ни Кати, ни, самое главное, мамы. Я опустилась на пол и стала плакать навзрыд, причитая и приговаривая, как маленькая старушечка.

Совсем неожиданно я услышала голос.

– Кто тут пытается перебудить все мое царство-государство? – с порога ко мне бежала Елизавета Андреевна. – Здесь деткам нельзя плакать, а знаешь, почему? – присев передо мной на корточки спросила она меня.

– Почему? – вытирая слезы и глядя на нее, осведомилась я.

– Если заплачет один из вас, то обязательно заплачут и все остальные. А мы здесь друг друга бережем, потому что у вас у всех нет ни пап, ни мам, понятно? – очень убедительно спросила она у меня.

– А у меня есть!! – во весь голос закричала я. – Только она ушла вместе с Катей. – А мне сказала, что так надо…

– Хорошо! Потом будем разбираться. Много у нас с тобой дел впереди… Я покажу тебе твою кроватку. Пойдем.

Я несмело подала ей руку.

– Только я одного не могу понять, почему мама так сильно плакала, когда попросила меня постучаться в вашу дверь? Вы не деретесь? У вас не будет мне страшно?

– Я верю, Юля, что после войны мы обязательно найдем твою маму. А сейчас надо потерпеть…

– Надо! Надо! Так моя мама тоже говорила, – вырвав руку, опять заплакала я.

– Успокаивайся, моя дорогая! Вот твоя кровать и тумбочка. На кроватке и на тумбочке нарисован зайчишка. Запомнишь?

– У меня в садике был флажок, – ответила я.

– Располагайся!

– Как это – располагайся? – спросила я удивленно.

– Прости, малышка, совсем не подумала. У тебя и вещей-то никаких нет!

– Это как детский сад? Тогда здесь должны кормить? Ты меня покормишь, ладно?

– Конечно! – ответила мне Елизавета Андреевна.

– А где все? Где девочки и мальчики? С кем я буду дружить? – допытывалась у нее я.

– Все в игровой комнате. Скоро придут. Пойдем, искупаемся и расчешемся. Постараемся найти тебе другое платьице, пока твое постирают, – осматривая меня, заключила Елизавета Андреевна.

Когда меня искупали, а затем повели в класс посмотреть, как учатся старшие дети, оказалось – это интересно.

Нас в детском доме почти никто не ласкал, и от этого я часто вспоминала по ночам маму и плакала. Слово « мама» старались не говорить и не произносить: ни у кого, кроме меня, их не было. Казалось, что все они забыли про мам. А я вспоминала каждую ночь, сама себе пела те песенки, которые слышала от мамы.

Кормили нас так: за весь день давали миску затирки и кусочек хлеба. А я не любила затирку и отдавала свою порцию Кристинке, а она делилась со мной кусочком хлеба. У нас завязалась дружба. Но однажды наш обмен заметила воспитательница.

– Зачем ты отдаешь? Кто разрешил? Что ты себе позволяешь? – кричала на меня Анна Ивановна.

– Ничего не позволяю. Мы привыкли так делать, – ответила я ей спокойно.

– Что значит привыкли? Так не разрешено делать! – продолжала кричать она.

…Это была единственная из воспитательниц так похожая на мою маму. Такие же синие глаза, волосы она собирала в косу – так делала моя мама по утрам. Когда я ее первый раз увидела, то бросилась к ней, думая, что за мной вернулась моя мама. Потом долго плакала, а Кристинка меня успокаивала вместе с Анной Ивановной.

– Сейчас нас накажут, – тихо сказала мне Кристинка.

– Меня никто никогда не наказывал. Наказывают – это когда ставят в угол или бьют? – спросила я у моей подруги.

Кристинка утвердительно кивнула головой.

– Вставайте обе в угол! – закричала опять Анна Ивановна.

– Нет! – так же громко ответила я ей. – Нет! Не встану!!

Анна Ивановна схватила меня за руку и потащила в угол большого зала.

– Отпустите, я буду сейчас кричать! – предупредила ее я.

И тут на мою защиту встала Кристинка. Она загородила меня собой, широко раскинув руки.

– У вас есть мама? – от этого вопроса Анна Ивановна остановилась и выпустила мою руку.

– Да. А почему ты спросила?

Кристинка, не отвечая на этот вопрос, продолжила:

– А у нас нет никого… Нет и не будет! Наших мам убили немцы. И заступиться за нас некому.

Не сговариваясь, мы с Кристиной разрыдались. Сели на пол и слезы ручьем бежали у нас по лицу. На наш рев сбежались и взрослые, и дети.

– Что случилось? Кто плачет? Кто кого обидел? – спросила меня, поднимая с пола, Елизавета Андреевна.

– Никто! Мы ударились и упали, – сказала я, правдоподобно потирая коленку.

Мама мне не разрешала никогда ябедничать, вот я и соврала.

– Девочки, будьте, пожалуйста, поосторожнее. Очень я вас прошу! – гладя меня по голове, попросила Елизавета Андреевна.

– Да, мы будем аккуратнее! – ответила Кристинка. А сама многозначительно посмотрела на Анну Ивановну.

Когда все успокоились, мы гордо прошли мимо воспитательницы, но услышали вслед сказанные слова:

– Простите, меня, девочки, простите!! Сегодня у меня не стало мужа: пришла «похоронка»… – оправдываясь, виновато сказала Анна Ивановна, закрывая лицо руками. Мы поняли, что она плачет.

Ни минуты не раздумывая, мы бросились к ней. Стали вытирать слезы со щек, уговаривать, гладили ее по волосам.

Что такое «похоронка»? Мы – совсем маленькие дети уже знали. «Похоронка» – была горем для всех.

С тех пор мы поклялись с Кристинкой оберегать Анну Ивановну. Каждое утро встречали ее, помогали убирать посуду, старались отвлекать ее от самых грустных мыслей.

От Елизаветы Андреевны мы узнали, что Анна Ивановна ухаживает за очень больной своей мамой. Мама у нее больна и тяжело много лет. Через неделю после пришедшей «похоронки» попросились к ней в гости. Нас часто кто-нибудь брал к себе, и Анна Ивановна, казалось, хотела нас пригласить домой, но почему-то не решалась.

– Мы будем порядочно себя вести. И вам совсем не будет за нас стыдно, – предупредила ее я.

Она все больше и больше напоминала мне мою маму. Оказывается, она знала все песни, которые мне на ночь пела мама. А вечером всегда меня целовала, как это делала мама: она целовала меня в нос, и ее коса смешно ударяла меня по щеке, совсем как мамина. Я стала чаще улыбаться. Нам с Кристиной Анна Ивановна сшила тряпичные куклы, и мы часто с ней играли в «дочки-матери». Как-то играя, Анна Ивановна назвала меня Юльчик. Так называла меня только мама. Я расплакалась, а Анна Ивановна долго не могла понять: чем были вызваны мои слезы.

– Вы понимаете: так только меня называла моя мама. Откуда вы знаете, как она меня называла? – сквозь слезы спросила у нее я.

– Я уже не представляю жизни без тебя, Юльчик! – ответила она мне. – Моя девочка погибла при бомбежке. Ее тоже звали Юлей. И я ничего не успела сделать, чтобы ее спасти. Должны были эвакуировать с первым составом. Я оставалась дома с мамой, а Юлю оправила с соседкой, но вагон накрыло снарядом. Тогда бомбили станцию через каждые час-полтора. Никого не осталось в живых. После бомбежки я нашла только Юлин ботиночек. Такая вот история.

Она замолчала, вышла в другую комнату. Когда я прошла внутрь комнаты, то увидела как Анна Ивановна, прижавшись к одеялу и руке матери, плачет. Плакала и старушка.

– У меня есть предложение! – посмотрев на них, сказала я. – Война скоро кончится. А пока не придет и не вернется моя мама, я буду вашей дочерью, можно? – спросила я их громко.

– Конечно! – с радостью согласилась Анна Ивановна.

– Но жить я буду в детском доме, потому что только туда может прийти за мной моя мама. Согласны?

– Да, Юльчик, да! – ответила мне Анна Ивановна.

– А звать я вас буду «вторая мама» и «вторая бабушка». И Кристинка будет тоже вашей дочерью. Я знаю, она будет рада. Завтра же сообщу ей об этом. Хватит горевать! У вас нет ничего покушать? – тихо спросила я. – Почему-то всегда хочется кушать: и днем, и ночью.

– Ты растешь, моя хорошая, а организм требует своего. Особо покушать нет ничего, но есть четыре вареных картошки, и сейчас мы будем пировать, – ответила мне моя «вторая мама», улыбнувшись.

Это был самый незабываемый вечер: я рассказывала им про Катю, про маму и папу, про моего друга Сережку, который всегда ловил для меня головастиков в пруду, про все, что знала и где успела побывать до войны. Спать легли, когда часы пробили двенадцать. Моя «вторая мама» легла со мной. И первый раз я почувствовала, как мне захотелось прижаться к ней, обнять.

Но ведь это была не моя настоящая мама, и, поэтому я отодвинулась от нее к стенке.

– Я пока не могу тебя сильно-сильно обнять. Спокойной ночи, моя «вторая мама»! – прошептала я ей на ухо.

Утром, когда я еще спала, «вторая мама» умывала бабушку. А мне под подушку положила настоящую конфету. У наших соседей была коза, из козьего молока я впервые ела кашу на завтрак. Она была необыкновенно вкусная, а «вторая мама» ее почему-то назвала «синей», хотя цвет был вовсе не синий, а белый. Возвращались мы в детский дом счастливые, нас на пороге встречала Кристинка.

– Иди скорее сюда! Я вот что придумала! – позвала она меня. – Давай, Анну Ивановну будем называть мамой, – тихо-тихо сказала она мне.

– Мы с ней об этом вчера договорились. И тебя теперь она тоже будет брать к себе домой. Мы с тобой, как две сестры, а она будет наша «вторая мама».

Кристинка от радости захлопала в ладоши!

Мы стали часто бывать у Анны Ивановны. Но я ее по-прежнему так и называла: «Моя вторая мама».

Шел уже сорок четвертый год. От мамы не было никаких вестей. Все ждали окончания войны. Я и Кристинка перебрались жить из детского дома к Анне Ивановне только после смерти ее мамы. У бабушки болело сердце, а однажды утром она умерла.

Видя, как только Анна Ивановна загрустит или заплачет, мы немедленно бежали ее утешать.

С победой стали возвращаться в наш детский дом братья и сестры, папы и очень редко мамы, чтобы забрать одну из нас. Мы провожали все счастливчиков до калитки, и каждая из нас верила, что вот так вскоре придут за каждой или каждым.

После войны, в 1947 году, вернулся израненный и без одной руки папа Кристинки.

Сегодня мы провожали ее с Анной Ивановной на Украину. Теперь была моя очередь. Но за мной никто не приходил. Я сильно переживала, но ждала маму, часто выходя даже ночью, на крыльцо детского дома…

Анна Ивановна писала письма, искала ее и мою сестру Катю через адресные бюро, через работников других детских домов. Моя «вторая мама» делала все, чтобы их найти. Каждый день писала письма куда-то, не останавливаясь в поиске.

Это письмо пришло в мае 49-го года. В нем сообщалось, что гражданка Шульгина Марина Ивановна и ее дочь Екатерина Шульгина умерли от тифа в Первоне, в городской больнице номер один в 1945 году. Справка и копия о смерти были подписаны главным врачом этой же больницы.

– Вот и нет у меня мамы… – вырвалось у меня.

– Но у тебя есть я! И поверь, что я тебя никому и никогда не отдам! Иди ко мне, Юльчик!

Я побежала к ней и первый раз поцеловала крепко-крепко, так, как целовала свою маму. Она поняла это, и мы расплакались вместе с ней. Совсем скоро она меня удочерила.

На школьном дворе, стоя с цветами, я искала ее глазами – мою маму, теперь уже не «вторую», а любимую и дорогую, мою мамочку…

Окончив школу и педагогический институт, я пришла работать в наш детский дом.

Всегда и в радости, и в горе я бежала только за советом к ней.

Господи! Как можно дольше продли ее век, а с ним и мое спокойствие.

Виктория Топоногова, Железнодорожный

Стёртые грани прекрасного

Глафира Степановна работала в Музее современного искусства. Уборщицей.

– Наследили-то, ироды, наследили… – вздыхала она, орудуя шваброй.

Вчера вечером как раз была смена экспозиции, и сегодня все бегали, как заводные, перед открытием выставки.

– Тазиков каких-то понаставили. Слышь, Сашка, тазик-то тут зачем? Для подаяния, что ль?

На полу возле одной картины действительно стояла большая эмалированная миска. Сашка, который недавно с какого-то боку примазался тут оформителем, важно прошелся по залу, оглядывая экспонаты.

– Саламандре-то своей хвосты вытри, мыла же! – прикрикнула на него Глафира Степановна.

Сашка безропотно вытер ноги о тряпку.

– Подумаешь, тазик. Тут один хотел машину раскрашенную поставить, да она в дверь не пролезла…

– Нет, ты скажи, какой в этом смысл? В тазике-то?

– А в картине над тазиком какой смысл?

Глафира Степановна посмотрела на картину, исчерченную странными разноцветными геометрическими фигурами.

– А шут ее знает, картину-то! Так то картина, а не…

– Ну вот, а тазик – это если картина вдруг мироточить начнет.

– Тьфу на тебя, богохульник!

– А че я такого сказал-то? Никто ж не знает, а вдруг она начнет…

Сашка ушел, а Глафира Степановна оглядела критически сначала пол, а потом зал в целом. И тут заметила, что на самом большом центральном полотне испачкана рама. Она некоторое время прикидывала, входит ли в ее обязанности протирка рам, вроде как нанимали только полы мыть, но рама была явно грязная, а с кого еще за это спросить, как не с уборщицы? Она вздохнула и пошла за чистой тряпкой.

На тряпки Глафира Степановна резала большую красную скатерть, оставшуюся еще с коммунистических времен. Теперь на красное у всех было что-то вроде аллергии, и если никто не будет лишний раз натыкаться взглядом на это цветовое пятно в шкафу, то все только вздохнут спокойнее. Она как раз отрезала большой кусок полотна, (потом для пола подойдет), когда в подсобку вошел дворник Антипыч.

– Что, Глафира, прихватизируем помаленьку? – спросил он.

– Трепло ты, Антипыч, – ответила ему та. – Вот лучше помоги мне, поставь лесенку к большой картине, там рама грязная, вытереть надо.

– Ща сделаем, – Антипыч подхватил стоящую в углу стремянку, – показывай, куда нести!

Пятно отошло довольно легко, Глафира Степановна потихоньку слезла со стремянки и оглядела картину еще раз. Картина являла собой депрессивно-коричневый фон с большими яркими пятнами на нем. Самое большое, повыше центра, было алым, правее и ниже находилось желтое, переходящее в зеленое, а слева внизу красовалось совсем небольшое размыто-белесое очертание. Глафира Степановна достала из кармана халата очки и прочитала название: Н.Ф. Сыромятный «Сестра Людочка с дочерью».

В зал, прицокивая по каменному полу шпильками, вошла Татьяна Ивановна, местный искусствовед и гид, и замахала руками на уборщицу.

– Тетя Глаша, давайте побыстрее, открываемся уже!

– Все, Танечка, все, уже ухожу. Сейчас вот Антипыч только лестницу унесет… А вы не знаете, за что это он так сестру-то изобразил?

– Это искусство такое авангардное. Он не сестру изобразил, а свое впечатление от нее.

– Что-то мрачно очень…

– У нее трагедия была, муж погиб.

– На войне, что ли? – ахнула Глафира Степановна.

– Скажете тоже, на войне! Электрик он был, вот и закоротился по пьяни…

– Свят, свят, свят… И откуда вы, Танечка, все знаете?

– Работа такая, – улыбнулась Татьяна Ивановна. – К тому же все комментарии к картинам давно распечатаны и висят у входа.

– А это что ли дочь ее? – уборщица показала на желтое пятно.

– Правильно, видите, все понятно.

– А это кто? – Глафира Степановна кивнула на белесую тень в углу.

– А это пудель их… Ну хватит, давайте заканчивайте, время ведь…

– Иду, иду…

И Глафира Степановна зашаркала к выходу.

– Антипыч! Анти-и-ипыч! – крикнула она в подсобку.

– Здеся я, че надо? – откликнулся Антипыч, уже с утра принявший для сугрева.

– Лестницу убери, – сказала она и начала одеваться.

– Бу сделано.

Он качнулся, пытаясь привстать со стула, но передумал и рявкнул в пространство:

– Сашка! А Сашка!

– Ну?

– Лестницу убери.

– Какую лестницу?

– Какую лестницу? – переспросил Антипыч Глафиру Степановну, но та уже ушла.

Николай Федорович Сыромятный активно суетился у входа. На открытие выставки были приглашены искусствоведы, спонсоры, потенциальные покупатели, журналисты и несколько иностранных представителей. Николай Федорович общался сразу со всеми, был любезен, предусмотрителен и словоохотлив. Войдя в зал со стремянкой, он чертыхнулся про себя, но быстро нашелся, прикинул все плюсы и минусы, восхитился игрой случая, своей сообразительностью, и повел гостей прямо к центральному полотну, изображавшему трагическую судьбу его сестры и племянницы (и пуделя иже с ними). Справа у полотна, частично перекрывая его и как бы входя в композицию, возвышалась стремянка со свисающим с верхней ступеньки мятым кумачевым полотнищем. Никакими средствами живописи невозможно было ярче и доходчивее изобразить трагическую судьбу электрика и его осиротевшей семьи.

– Простите, но в каталоге картина представлена без стремянки… – начал было один из корреспондентов.

– А это мой маленький сюрприз, – сладко улыбнулся Николай Федорович.

Вернувшись из магазина, Глафира Степановна услышала оживленные голоса и заглянула в зал. Вокруг центральной картины стояла толпа народа, щелкали вспышки и сновали телекамеры. Над толпой торчала ее стремянка.

«Вот позорище-то! – подумала Глафира Степановна, – Теперь, поди, точно выгонят. А при чем тут я? Это Антипыч, алкаш козлоногий, чтоб его…»

Но дальше произошло вообще что-то непонятное. Толстый мужик в темном костюме, оравший громче всех по-ненашему, замахал руками, картину сняли и понесли к выходу. Более того, следом понесли и стремянку, и красную тряпку на ней. И все это стали заталкивать в стоявший у подъезда темно-синий блестящий мерседес.

– Лестницу-то, лестницу куда нашу понесли? – вскинулась следом Глафира Степановна, но выросший вдруг рядом Николай Федорович Сыромятный, не переставая мило улыбаться вокруг, толкнул ее локтем и сунул в руку какую-то бумажку:

– Купи себе новую лестницу, бабуля, и не мешайся.

– Да как же я… – ошарашенно бормотала Глафира Степановна, недоуменно рассматривая портрет Бенджамина Франклина. – И не сотню она стоит, уж это точно, и не этими деньгами… Что ж я, не понимаю, что ли?

Овцы, волки и собаки

В одной маленькой горной деревушке жил старик, который всю свою жизнь пас овец. Была у него, конечно, и жена, и дети, и внуки, и даже правнуки… Но все, кроме жены, давно разъехались кто куда, в поисках лучшей жизни. И вообще в деревне мало кто остался, все больше такие же старики да инвалиды…

И вот пришло время, когда Господь решил забрать его к Себе. Старик узнал об этом заранее, по некоторым знакам, которые были понятны только ему одному. И тогда написал он письма своим детям и внукам, приглашая их в последний раз увидеться и проститься перед дальней дорогой.

Не все смогли оторваться от дел, но приехали семеро – трое сыновей, внук, два правнука и правнучка.

Когда все собрались, старший сын по старинному обычаю спросил у старика:

– Отец, ты живешь на свете дольше нас, больше видел, больше знаешь… Скажи, что бы ты хотел передать своим детям и внукам? Какое знание ты считаешь наиболее важным?

«Ох уж мне эти старинные обычаи… – подумал средний сын. – Что он может знать? Что он видел? Никогда из деревни носа не показывал…»

«Вроде как дед и читать-то не умеет…» – подумал внук.

«Беднота какая, – огляделся младший сын, – надо бы помочь чем-нибудь…»

«У них даже телевизора нет», – шепнул один из правнуков своему брату.

«Наверняка про интернет и не слышал…» – хихикнул другой, но взрослые сразу шикнули на него, и в комнате воцарилась тишина.

И тогда старик приподнялся чуть-чуть на постели и тихо, но внятно сказал:

– Дети мои, я всю жизнь только и делал, что пас овец… Я не так много видел, но понял достаточно для того, чтобы вести жизнь размеренную и счастливую… Много мог бы я сказать вам, но для этого нужны годы, а их у меня уже не осталось… Поэтому скажу я вам вот что: все люди похожи на овец, идут туда, куда их гонят… Но это и неплохо, ведь овцы очень важны для пастуха… всю свою жизнь служит он им, а они ему, да и после смерти продолжают служить…

«Интересно, откуда это? Библия? Что-то не помню, чтоб отец религией интересовался… – подумал средний сын. – Впрочем, он и читать не умеет, ни одной книги в доме нет. Проповедник, что ли, в селе завелся?»

– Но не все люди – овцы, – продолжал старик, – другие люди – собаки.

– Плохие? – спросил старший правнук.

– Почему плохие? Нет, – улыбнулся старик. – Собаки помогают пастуху, гонят стадо туда, где ему лучше, где трава хорошая, где водопой, где ночлег… Собаки тоже служат пастуху, но понимают чуть больше овец… Люди-овцы служат пастуху, но живут для себя и для своих детей… А люди-собаки кроме этого служат людям-овцам, помогают им, показывают правильный путь, поучают, защищают, направляют, вдохновляют, а бывает, что и судят… Но, главное, не дают отбиться от стада, уйти в лес, заблудиться… Следят, чтобы к волкам не попали…

– А волки – тоже люди? – вдруг спросила правнучка.

– Конечно, и волки – тоже люди, – ответил старик.

– Ты же говорил, что люди – овцы и собаки. Откуда взялись волки? – заинтересовался старший правнук.

– Волки – это… это такие собаки…

«А дед, видать, усвоил что-то из биологии… – подумал внук. – Впрочем, какая биология, если он и в школе не учился? »

– Волки – это такие собаки, которые думают, что они и есть пастухи… себе и другим. Но они не пастухи, они волки… Расстраивают пастуха, забирают слабых и глупых… Иногда и собак задирают… Волки не служат пастуху, но и он им не служит… А впрочем… исправно служат ему волчьи шкуры, теплые, крепкие…

– А пастухи? Кто такие люди-пастухи?

– А пастух у нас всех один, и вы это знаете. Так что если кто скажет, что он пастух, знайте – это волк. А кто скажет, что он лучшая пастушья собака – тоже волк. Даже не скажет, подумает, что он лучшая собака или овца – начнет превращаться в волка… Нет лучших, все равны. И собаки не важнее овец, и овцы не важнее собак…

Домой ехали молча, думали каждый о своем.

Только дети шептались:

– Вот ты, когда вырастешь, будешь овцой или собакой?

А младший сын, а было уж ему самому за пятьдесят, подумал:

«Да, удивил дед… Но ведь обычай есть обычай, и мои дети, и внуки, бывшие сегодня со мной, когда-нибудь тоже спросят меня о том, что я узнал за эту жизнь, что я понял о ней… А я не пас овец… Что мне сказать им?..»

Виктор Фролов, Москва

Кольцо с сердечком

Никак наперед не угадаешь, какую пользу в дальнейшем может принести случайное, казалось бы, знакомство. Этакий мелькнувший в суете жизни эпизодик. Но придет час, вспомнится давнишняя встреча, и поймешь: именно к этому-то человеку и надлежит обратиться за советом, потому как никто иной не выручит в сложившейся ситуации.

Вот с таким неожиданным человеком случай свел Андрея Павловича Смыслова в начале девяностых. Когда появились газеты с предложениями частных услуг, и многие наивные сослуживцы бросились в пучину деловых отношений ловить свою «синюю птицу», он, трезво взвесив профессиональные навыки и скромные возможности, также разместил несколько объявлений. В одном, помнится, вызвался полезными советами оказывать помощь тем, кто сами попали в сложные жизненные ситуации или не могут найти объяснения странным происшествиям с близкими людьми. В другом же обещал преданно служить личным помощником предпринимателю, творческому человеку или руководителю.

Отклики на объявления появились скоро, но как-то его не впечатлили. Одна настырная барышня, например, изводила по телефону, просто-таки требуя добиться от какого-либо издательства публикации сочиненного ею гениального опуса. При этом расплатиться обещала из полученного за издание гонорара.

Были звонки не вполне адекватных граждан, наживаться на бедах, с разумом которых он, будучи специалистом в этой сфере, не счел для себя возможным, пусть даже и вопреки постулатам о ведении бизнеса, типа «деньги не пахнут».

Лишь одно предложение показалось обещающим и подвигло отправиться на встречу с потенциальным работодателем к корпусу «Г» гостиницы «Измайлово». Найдя на стоянке перед входом автомобиль «Волга» с сообщенным ему номером, Смыслов остановился подле него, дожидаясь владельца.

Минут через пятнадцать после оговоренного ими времени свидания появился неопределенного возраста и высоченного роста тучный господин с окладистой смоляной бородой в ермолке и цветастой жилетке из набивной ткани. Великана сопровождал юркий худощавый азиат лет тридцати пяти, оказавшийся в одном лице шофером, секретарем и телохранителем хозяина.

– А Вы, наверное, меня ожидаете! – скорее утвердительно молвил, чем вопросил, сочным басом подошедший. – Будем знакомы, я – бобо Джафар.

Скромные познания фольклора братских народов тогда еще неразрушенного СССР позволили Андрею Павловичу понять, что его новый знакомец почему-то именует себя дедушкой, хотя, во всяком случае, внешне на старца он ну никак не тянул. Да и имя Джафар как-то не вполне соответствовало ярко выраженной наружности, характерной совершенно иному этносу.

Трезво рассудив, что, в конце-то концов, каждый из нас более или менее успешно исполняет в жизненном спектакле придуманную для самого себя роль, Смыслов назвался и счел уместным поинтересоваться, какое именно из двух предложений привлекло внимание столь солидной во всех смыслах персоны.

– Да, оба два, – поспешил ответить за хозяина его ассистент. – Образованные и преданные помощники нам, ох как, нужны. Да и в ситуации мы сплошь и рядом попадаем сложные и необъяснимые.

– Ладно, отдохни, Мурад, – осадил вылезшего поперед батьки «человек-гора». И, уже обращаясь к Смыслову, сообщил, что прежде чем нанять кого-либо в услужение, имеет обыкновение на деле проверять способности претендента.

Тут же он поставил перед соискателем несколько проблем. Зарегистрировать совместно с самостоятельно выбранным компаньоном частную фирму. Найти возможность заказать реставрацию ценных старых книг, одна из которых была немедленно извлечена из багажника автомобиля и вручена ловким Мурадом, а также оформить на названный адрес регулярную доставку ряда печатных изданий. Последнее поручение оказалось с подвохом, так как официальная подписная кампания на следующий год в отделениях почты уже завершилась.

Бдительный подручный «на всякий случай» старательно переписал данные паспорта кандидата в помощники, и они расстались, договорившись о новой встрече через пятнадцать дней на том же месте и в тот же час…

Двух недель до следующего общения Смыслову вполне хватило, чтобы выяснить: бобо Джафар, в миру Кирилл Горенблат, личность весьма и весьма авторитетная в определенных, не афишируемых широкой публике, кругах. В этой связи передавать в управление его людям оформленное на свое имя предприятие было бы весьма опрометчивым шагом. А вот задачка по организации подписки показалась интересной и была успешно решена им путем визита с небольшим презентом к руководителю районного узла связи.

Вернуть достойный облик старинному фолианту у него также получилось. Вовремя вспомнился давний приятель, страстный библиофил, собиравший и на дому трепетно «лечивший» потрепанные раритеты.

Таким образом, в оговоренное время он явился к гостиничному комплексу и уже знакомой «Волге» не с пустыми руками, но твердым намерением навсегда завершить небезопасное знакомство.

Его сбивчивые объяснения со ссылкой на открывшиеся вдруг недуги, к глубокому сожалению не позволяющие предаться совместным делам, были встречены Джафаром понимающей улыбкой. Расстались они без взаимных обид и с ни к чему не обязывающими посулами обращаться друг к другу при необходимости.

* * *

И вот, спустя двенадцать лет, Андрей Павлович Смыслов, в задумчивости перелистывая страницы старой записной книжки, отыскал уже стершееся в памяти имя: Джафар. Он сообразил, что, вероятно, это именно тот самый персонаж, кто в состоянии пролить свет на обстоятельства загадочной истории, которая владеет его помыслами.

А началось все с телефонного звонка давнишней знакомой, работавшей ранее в одном с ним институте, но внезапно нашедшей себя на ином поприще – ведовства и предсказания судеб. Даму эту звали Юлия, и какое-то время она являлась для Смыслова не только коллегой по работе, но и предметом обожания. Начинавшийся было между ними роман после нескольких страстных свиданий почему-то увял, но получил развитие в форме доверительной дружбы близко и хорошо узнавших друг друга людей. Вскоре Юлия вышла замуж за заведующего отделом приборного обеспечения из их же института, энтузиаста, пытливо силящегося постичь природу некоего, по его мнению, действующего в мире скрытого универсального принципа, с помощью которого станет доступным объяснить большинство творящихся вокруг таинственных явлений. Уволившись из института, под влиянием мужа и при его деятельной помощи, она, ставшая теперь «ясновидящей мадам Джул?», открыла кабинет, предлагая обывателям услуги по поиску пропавших родственников, возвращению неверных супругов, приворотам и отворотам.

– Андрей! Тут, видишь ли, такое дело. Женщина одна ко мне пришла молодая. Выслушала я ее историю и вдруг поняла: не тот случай, чтобы дурить хрустальными шарами и ужасами картинок Таро. Ну, не могла с ней так поступить, остатки совести, понимаешь, не позволили. Много бедняге пришлось пережить. Знаешь, ведь я и сама-то – детдомовка… Ты же у нас любитель ребусы судеб решать! Пришлю к тебе девицу, поговори. Авось, чем и поможешь!

* * *

…Смуглолицая миловидная брюнетка, на вид не более двадцати пяти лет, приехавшая к Смыслову в институт по его приглашению, назвалась Анжелой. О себе она поведала кратко, заучено. Чувствовалось, что эту историю последнее время повторяла многократно: приехала с родителями в Москву с Юга, от теплого моря, когда ей было, наверное, лет пять. Поселились на съемной квартире. Однажды отец и мать с утра ушли из дома, обещав вскоре вернуться, но до наступления темноты так и не появились. Испугавшись оставаться на ночь одной в чужой квартире, девочка решила отправиться встречать родителей. Она знала, что где-то рядом располагается станция метрополитена. Ей запомнился двойной вестибюль, объединенный выгнутой дугой, а главное – внутренняя часть этой арки в квадратиках, точно вафли. Проблуждав, она все-таки вышла к метро, но обратной дороги найти уже не могла бы при всем желании. На плачущую девчушку обратили внимание пассажиры и отвели ее в пункт милиции. Оттуда она попала в детский приемник, так как кроме имен – своего и родителей ничего сообщить о себе не смогла. Затем были детский дом, о времени, проведенном в котором, ей вспоминать совсем не хочется, швейное училище и, наконец, институт легкой промышленности, который она, упорная, все-таки закончила в этом году. Имеет комнату в коммуналке на востоке столицы. Мечтает найти своих родителей или, по крайней мере, что-либо прослышать об их судьбе.

Первым ощущением Смыслова после рассказа Анжелы явилось отчаяние. Ну, чем поможешь человеку, который ничегошеньки о своем прошлом не ведает! Ладно, станция метро, возле которой она оказалось, очевидно, «Кропоткинская». И это – все! В каком из многочисленных окрестных переулков нашли себе пристанище Анжела и ее родители, как узнаешь? Но такой уж у него характер – чем сложнее загадка, тем она притягательней. Хочется погрузиться в ее решение, найти какую-нибудь ускользнувшую от других мелочь, зацепку. Потянуть за кончик и – размотать клубок.

Анжела умолкла. Ее широко раскрытые карие глаза с надеждой следили за реакцией собеседника. Уловив едва заметные изменения, происшедшие в выражении его лица, женщина с готовностью предложила:

– Задавайте мне любые вопросы, я отвечу! Может быть, это окажется полезным…

– Ладно, попробуем. Ничего другого ведь не остается! Для начала пересядьте-ка вот в это мягкое кресло, – указал он в угол кабинета. – Вот так, хорошо. Устраивайтесь в нем удобнее. Закройте глаза и расслабьтесь. Не торопитесь отвечать на заданные вопросы, хорошенько покопайтесь в памяти.

Начнем. Как Вам кажется, в том месте, где вы с родными проживали в детстве, морской берег был песчаным или каменистым?

– Точно помню, что по пляжу трудно было ходить из-за камней, папа носил меня на руках.

– Была ли станция железной дороги в том населенном пункте, или до нее надо было добираться другим транспортом?

– Когда мы собрались в дорогу, то до перрона от дома шли пешком. Я хныкала, что устала, но отец нес чемодан и поэтому велел идти самостоятельно. А потом состав долго-долго шел по насыпи вдоль берега.

– Помните, с какой стороны по ходу поезда из окон Вы видели море?

– Кажется, с левой. Да, с левой, точно! Я тогда все время выходила из купе в коридор, полюбоваться им, а мама ругалась, что мешаю другим пассажирам.

– Так, кое-что уже ясно! Ваш дом, скорее всего, находился на Черноморском побережье Кавказа. А как звали родителей, какими они Вам запомнились?

– Папа – Георгий, а мама – Людмила. Папа был очень высокого роста, худощавый. Он носил тонкие полоски усиков по краю губы. У мамы были светлые волосы и голубые глаза.

– Значит, Вы – в папу. Впрочем, взрослые всегда запоминаются детям высокими. А что-нибудь еще о родителях можете вспомнить, ну, какие-то особые приметы, привычки?

– Мама сильно тревожилась и даже часто плакала, когда отец, куда-то ненадолго уезжая, оставлял нас одних. А у папы были татуировки, но какие именно, я не могу сказать. Мне запомнилось лишь, что на одном из пальцев правой руки было выколото кольцо с сердечком. А на кисти левой руки между большим и указательным пальцами – наколка из трех букв. Я как раз училась их различать и складывать слова. У меня выходило – «Шар». Только вот, не знаю, какой смысл в этом сочетании.

– Обычно на таком месте пишется имя. Или… или прозвище. Возможно, за это можно и ухватиться. Я попробую. – Смыслова охватил азарт, так как почудилось, будто какое-то построение в голове начало вырисовываться. Не желая понапрасну обнадеживать Анжелу, он простился с ней и наказал позвонить ему через пару дней.

Когда же женщина ушла, порывшись на полке с книгами, отыскал нужную брошюру – монографию о татуировках преступного мира. Ну, так и есть! Вот оно – «кольцо с сердечком» – изображение перстня с символом одной из карточных мастей – «пикой». Как сказано в примечании, визитная карточка профессионального картежного шулера. А «Шар», должно быть его кличка. Это уже кое-что!

Вот тогда-то он и полез в старую записную книжку. У кого еще можно узнать о предполагаемом картежнике по кличке Шар, если не у «бобо Джафара»!

* * *

– Ну, заходи, заходи, Андрей! – казавшийся еще более погрузневшим, великан огромной ладонью легонько подтолкнул гостя в спину. – Знаю, что по делу приехал, не так просто, навестить старика, поэтому давай сразу в кабинет.

Большая квартира в новом доме на улице Сталеваров была обставлена не броско, но все свидетельствовало о немалом достатке хозяина.

…Выслушав просьбу Смыслова, Горенблат обещал, не затягивая, навести справки, и слово свое сдержал. Уже следующим вечером Андрей Павлович знал, что в июле 1985 года в Москве, при выходе из ресторана «Арагви», был застрелен известный «катала» Георгий Шароба, по кличке Шар, незадолго до того скрывшийся от партнеров с крупной суммой денег из населенного пункта Гудаута, где до того проживал с семьей. Вместе с ним случайной пулей была тяжело ранена женщина, по-видимому, его Людмила, о дальнейшей судьбе которой информатор ничего сообщить не смог.

Таким образом, настоящая фамилия Анжелы с большой степенью достоверности была установлена, а также получена важная информация для организации дальнейших поисков ее матери. Первое, что пришло в голову в этой связи – заглянуть на сайт телепрограммы «Жди меня». Как-то раз, находясь в гостях, он стал невольным зрителем этой передачи, и здесь, кстати, вспомнились слова ведущего о том, что поиски пропавших складываются удачно в том случае, если в них заинтересованы обе стороны.

Введя в поисковую систему известную ему теперь фамилию, он тут же получил на экран монитора следующий текст: «Люсьен Гарсиа, проживающая в Испании, ищет дочь Анжелу Шароба, потерявшуюся в Москве в возрасте пяти с половиной лет». Дело оставалось за малым, сообщить в редакцию телепроекта координаты Анжелы.

Удовлетворенный результатами, Смыслов набрал номер «мадам Джул?» и отчитался в своих успехах.

– Вот видишь, да ты самый настоящий сыщик! И почему это до сих пор не откроешь свое частное детективное бюро? – услышал он в ответ знакомый напевный голос.

– Наверное, теперь стоит об этом подумать, – скромно ответил старой подруге Андрей Павлович.

август 2012 г.

Публицистика

Валерий Балясников, Московская область, г. Балашиха

Свое дело – как бизнес

эссе

Группа молодых бизнесменов с женами и подругами на частном прогулочном теплоходе, зафрахтованном на субботний день, отчалила от пирса и направилась по Москве-реке к «зеленой» стоянке отдыхать. Теплоход выходил на фарватер реки. Собравшиеся, человек сорок, приветствуя друг друга, расселись на главной палубе за длинным столом, уставленным ресторанной едой и напитками. Главный устроитель корпоративного отдыха, мужчина лет тридцати пяти, встав, по-деловому, без проволочки произнес тост: за дружный коллектив, за успехи в бизнесе и приятный отдых. Застолье, с разговорами и тостами, началось. Через час, насытившись, все разбрелись по судну.

За столом остались двое: главный устроитель, избирательно тыкая вилкой, вылавливал что-то из стоявших перед ним тарелок. Вдруг, не поднимая головы, он спросил сидевшего за противоположным торцом стола пожилого мужчину, приглашенного одним из бизнесменов: «Ты, чем занимаешься?» Тот ответил: «Преподаю в университете». «Что преподаешь?» – «Организацию предпринимательской деятельности и производства», – ответил мужчина на очередной вопрос. «Учи их хорошо!» – назидательный тон сквозил в реплике молодого бизнесмена-устроителя. – «А воровать мы их сами научим», – ухмыльнувшись, добавил он. «Да, сейчас тюрьма по многим плачет!» Бизнесмен вскочил, как ошпаренный: «Страну разграбили до нас, даже предлагают реабилитировать награбленные в одночасье миллиарды. А нам, русским, если какую копейку и зажали, сразу кричат – держите! Дайте нам встать на ноги, и тогда мы наведем порядок в своем доме», – на одном дыхании выпалил он.

Были уже сумерки, когда теплоход возвращался, медленно вплывая в Москву. Вдали по берегам реки свет в окнах домов тонул в огнях яркой рекламы. Закатное солнце раскрашивало темнеющее небо в пурпурно-оранжевые цвета. Судно, сделав крутой разворот, пришвартовалось. Бизнесмены в приподнятом настроении шумно дружески прощались, рассаживались в ожидавшие их автомобили заграничных марок и разъезжались. Но тот разговор с устроителем…

Когда мы вступаем во взрослую жизнь, нам часто говорят: «Займись делом!», «Найди себе дело по душе». Каждый человек должен иметь дело – дело своей жизни. С дугой стороны, мы слышим: «Это не твое дело!», «Не лезь не в свое дело!» То есть дело может быть своим и не своим, чужим. И наконец, через дело, по делам оценивается человек: «Делом красен человек», «Воздастся по делам твоим!» Свое дело не предполагает выгоды. Дело как бизнес – есть средство извлечения выгоды, наживы. Из сопоставления этих двух утверждений получается, что если человек занимается бизнесом, то значит, он занимается не своим делом. Встает вопрос: «Как быть?»

Прежде всего, нужно выяснить, что такое дело. В элементарном виде оно – движение мысли, действие, поступок. Человек без движения мысли, действия и поступков находится в покое, без дела. Для одних покой – это высшее благо. Такие люди часто говорят: «Оставьте меня в покое!» – их называют бездельниками. Другим покой только снится. Это люди неравнодушные, беспокойные, деятельные, деловые. Они востребованы бизнесом, они знают – от покоя недалеко до покойника, и ты уже не человек – живой труп.

Обычно начинающие свое дело выгоду измеряют величиной полученной прибыли, рентабельности, предпринимательского дохода. Они отождествляют выгоду с показателями результатов производственно-хозяйственной деятельности. Выгода – предельное понятие, оно шире, чем доход, прибыль. Предельные понятия, например: вселенная, человечество, любовь, счастье и горе, война и мир, преступление и наказание, и подобные понятия обладают исключительным свойством бесконечного множества их конкретных содержательных проявлений. В бизнесе продавец и покупатель существуют только вместе, их объединяет выгода, но при этом каждый имеет собственное мнение относительно своей выгоды. Первый стремится продать подороже, ему выгоднее монополия как условие, принуждающее покупателя приобрести товар по более высокой цене. Второй стремится купить подешевле, ему выгоднее конкуренция как условие, принуждающее продавца к понижению цены товара. Продавец и покупатель, торгуясь относительно цены товара, делают благое дело, учитывающее интересы каждого. Два человека, вступившие во взаимоотношения, одобряют поступки друг друга только при условии взаимной выгоды. Принцип взаимной выгоды – основной и при совершении коммерческих сделок в благородном бизнесе.

Но люди и их поступки бывают разные. У русского народа есть поговорка: «Дело делу – рознь!» Одни делают добрые дела, другие – творят зло. Поэтому нам не безразлично, на добре или на зле достигается выгода. Если взаимная выгода от поступков между людьми получена на добре, во благо других людей, то такое дело как бизнес – полезное, благое дело. Оно получает моральную поддержку народа. Поступки на зле, причиняющие вред людям и окружающей среде, преследуются народом применением различных юридических норм, ограждающих людей от повторения таких поступков. Следовательно, дело как бизнес находится на оси между добром и злом, между счастьем и горем. Добро как счастье означает в православии состояние, когда человек находится в гармонии с собой, окружающими его людьми и природой. Зло как горе характеризуется отсутствием сострадания к другим людям, использованием злых сил (коварства, подлости, лжи, предательства) для достижения собственной выгоды.

Выгода имеет не только денежное выражение, но и моральное нравственное измерение в таких понятиях, как страх и совесть. «Что ты делаешь, побойся Бога, где твоя совесть?» – так говорят сейчас, к сожалению, очень редко. С дугой стороны мы говорим: «Дело защиты Родины – священно!», «Бизнес – это опасное, рисковое дело!». Или: «Благотворительность – святое и нужное дело». Страх и совесть определяют мотивы поступков человека.

Неопределенность, непредсказуемость и изменчивость внешней среды, в которой человек совершает поступки, вызывают у него чувство страха, связанное с представлениями о священном, чести и риске. В давние времена на Руси говорили: «Бог все видит, он шельму метит, не гневи Бога!» Православные верующие знают – забвение Божьих заповедей – большой грех. За это с каждого спросится на Страшном суде. «Страх Господень – источник жизни, удаляющейся от сетей смерти» (Библия. Книга Притчей Соломоновых).

Страх потери чести предполагает самоотречение и самопожертвование ради ближнего из чувства долга, ответственности, верности и доблести. Он вызывает чувство стыдливости, стыда и позора вследствие ожидания порицания или совершенного позорного дела. В бизнесе потеря чести в связи с недобросовестным выполнением человеком финансовых и других обязательств грозит потерей положительного образа (имиджа) в глазах партнеров, кредиторов, потребителей.

Неизбежной составной частью предпринимательской деятельности является страх риска. Он обусловлен частичной или полной неопределенностью исхода предстоящих событий и вызывает беспокойство, нерешительность, тревогу и ужас. Человек боится ошибиться, то есть не иметь успеха в деле, потерпеть неудачу, последствий или непредсказуемости будущих событий. Крайнее проявление страха сопряжено с риском потери имущества, здоровья, жизни. Практика показывает, современные условия ведения бизнеса – крайне жесткие, а подчас и жестокие. Поэтому он под силу не каждому человеку и затаскивать в него всех без разбора – безнравственное дело.

Мотивом поступков человека является и совесть – внутреннее духовное состояние человека. Совесть включает: сострадание, человечность к другим, доброту, доверие и справедливость. При наличии у человека этих добродетелей его душа здорова. Человек эгоистичный, завистливый, скупой, жадный непрерывно оскверняет свою душу сделками с совестью. При отсутствии у человека совести он творит зло. В представлении верующего человека Бог пребывает в душе и сердце каждого, глас Божий в нас. Церковь учит каждого поступать по-божески.

Русский человек всегда отличался широтой своей души, гостеприимством, хлебосольством, радушием, обостренным чувством справедливости. Но у людей разное представление о справедливости. И в силу этого, вступая в коммерческие сделки, мы можем совершить непреднамеренный грех – присвоить чужое, то есть совершить неправедное дело. В искупление таких грехов люди осуществляют меценатство, спонсорство, благотворительность и добровольную передачу личной собственности народу (государству). В истории русского предпринимательства много примеров такого рода. На средства меценатов и благотворителей строились церкви, сиротские приюты, больницы, дома престарелых и инвалидов, содержались учебные заведения и театры, открывались музеи и галереи. С развитием современных рыночных отношений в нашей стране эта традиция возрождается.

Добро или зло, как результат деятельности человека, зависит от его силы духа, силы разума и силы чувства. Сила духа проявляется в любви к Родине, ее народу, к родному краю и семье. Она наполняется верой в победу любви, добра и справедливости. В тяжелые времена сила духа нашего народа помогает ему выстоять и победить. Сила духа помогает и в бизнесе. Она мобилизует человека к принятию оптимальных решений в трудных и стрессовых ситуациях, изобилующих в бизнесе. Сила разума определяется знаниями человека о материальном мире и помогает ему разумно преодолеть страх. При потере страха, поступая неразумно, человек творит зло, он опасен как для себя, так и для окружающих его людей и природы. Жизнь показывает, что только в крайних случаях мы можем четко определить, где добро, а где зло. Как правило, граница между ними размыта. Выбрать правильную грань между добром и злом помогает сила чувства. Ее величина определяется наполненностью человека духовным, воспитанием и культурой. Сиюминутная денежная выгода может в будущем стать большой бедой для человека, народа и окружающей среды. Постоянные советы, одергивания из благих побуждений человека при совершении им поступков, безвозмездная материальная помощь могут привести к нерешительности, потере инициативности, неспособности брать на себя ответственность и принимать самостоятельно решения, иждивенчеству. Воспитанный, культурный человек не допустит: хамство, грубость, оскорбление, обман, вымогательство и взяточничество. К бизнесу это имеет прямое отношение. Сегодня низкий уровень культуры людей, вовлеченных в бизнес, метастазы коррупции серьезно вредят его успешному ведению.

Все сказанное выше о деле, выгоде, добре и зле можно наглядно представить на рисунке. На первом – силы разума и чувства, опираясь на силы духа, движут выгоду вверх, к добру. Она приобретает вид креста и символизирует богоугодность дела.

Человек бездушный, слабый духом теряет опору в деле, силы разума и силы чувства покидают его. Его выгода перемещается от добра вниз, в область зла. Она приобретает вид перевернутого креста (символ Дьявола), которым метят дьявольское дело.

Мудрые люди говорят: «Быть добрым всегда выгоднее, чем быть озлобленным». Но не пытайтесь и осчастливить всех, даже Бог этого не делал. Он указал только путь в рай и к Вечной жизни. Попытка 1917 года построить в нашей стране коммунизм (райскую жизнь для всех на земле) стоила огромных жертв и закончилась трагическим крахом великой державы. Человек сам должен определить личную выгоду на пути между добром и злом, исходя из собственных представлений о страхе и совести, опираясь на собственные силы духа, разума и чувства. Говорят: «Люди – не Боги!» – и с этим приходится согласиться. «Творить чудо доступно только избранным святым, подобным Сергию Радонежскому и Серафиму Саровскому!» – и это верно. Как верно и то, что творить добро своими делами доступно каждому человеку!

Вадим Максимов, Москва

Последствия космического взлёта

(Окончание)

Они проросли сами. Намерение и потенциал

В данной статье мы подчеркиваем: цитата не есть публикация, нарушение авторских прав и тем более вмешательство в частную жизнь. Наша задача – показать авторов как явления, как поэтов и как людей, независимо от оценки, обусловленной внешними обстоятельствами – возможностью публикации, места в обществе и т.п. Наше бережное отношение к цитируемым основывается на том, что если неверное отношение к обществу исправимо, то неверное отношение к человеку не только недопустимо само по себе, но и является центральной причиной неверного отношения к обществу.

Если произведение УЖЕ написано, его принятие или отрицание с оценочных позиций, и тем более – примитивного «безвестный известному не ровня» имеет смысл только в части игнорирования такового, но не в плане выработки дальнейших критериев. Факт литературы неизвестный – не-влияющий, но отнюдь не отсутствующий. Влияние, а не его природа, независимо от характера такого влияния – вот что является критерием литературы КАК СОЦИАЛЬНОГО. В литературном плане такой критерий неприменим. Иначе поэт и поэзия утонут в явлениях, ими представляемых. Безвестный Иванов подчиняется тем же законам творчества, что и другие, независимо от степени их известности и иного внешнего. Литературоведение как анализ не может исходить из того, что и когда опубликовано. Факт литературы относится ко времени его написания, а не выявления. Большая часть стихов Артюра Рембо была обнаружена и оценена соответствующим образом в 1910-гг., но является фактом культуры 1870-х, и более того, поэзией, независимой от явлений 1870-го и 1910-го гг.

Клевета на общество поправима, если вообще анализ, даже злонамеренный, можно называть клеветой. Клевета на человека с малым положением опасна для общества, ибо превратности единицы предоставляют врагам общества аргумент для произвольного давления на него. Но, как мы видим, номенклатура легко научилась обходить эту ловушку, ставя во главу угла тех, кто ей удобен. В 1980-х – и ранее 20-летних поэтов «уничтожали вивисекционно-прозекторским способом» – по словам Сергеева. Да, первая искорка поэзии, проросшая в той или иной душе, разбивалась о литературную практику «работы с молодыми», когда спустя полгода поэт получал ответ в несколько строк – не только заведомо лживых, но часто даже не по теме. Но страшнее этого была ложь субординации. Она объявила единственно существующей реальностью не только действительность, исходившую от политического режима, но и модные установки негласной формальной оппозиции. При таком раскладе юные Прометеи зачастую стыдились даже представить свой огонь на суд непреложного, как им казалось, общества. Нередко этот огонь выставлялся на суд не общества, а отдельных его представителей на уровне междусобойчика, считавшихся «разбирающимися», ибо отнимать время у приличных людей подло – кто я такой, пусть заранее скажут, чем меня раздавит общество. И предательство бурьяна цвело и на уровне тебя и меня.

Это делалось потому, что изначальная искренность вместо явления не могла быть принята союзом партократов и фрондеров – советского хорошего общества, в котором полная победа социализма на глубинном уровне, уровне личности обернулась властью ярмарки тщеславия, и уже не могла объять даже явления, не говоря о поэтах и поэзии. По советскому мифу, при «коммунизме» принуждение заменяется самоорганизацией, внешнее принуждение переносится во внутреннее веление. И бурьян, принявший в свое внутреннее советские ценности, выстроил свою систему принуждения помимо официальной на основе ярмарки тщеславия. Ее базой стал все тот же стереотип о «безликом активном еврее» и «еще более безликом русском – советском верноподданнике». Эта система имела практику слежки, сыска и подавления – фактического уничтожения «не тех» талантливых детей в пользу талантов, отобранных ярмаркой тщеславия, которые, в свою очередь, становились объектом негласной педофильской ауры советского хорошего общества. Вокруг детских и взрослых изданий, имевших страничку детского творчества, крутились «кристально честные» лжецы и циники. Эта система брала на щит ряд поэтов начала и 1-й пол. XX в., отдавших или якобы отдавших дань полуобывательским-полуинтеллектуальным националистическим представлениям. В условиях отсутствия гласности полемика очень часто шла «в маске». И что показательно – и против «оппозиционеров». В 1985 г. Юрий Кузнецов опубликовал в «Литературной учебе» статью, обвиняющую Ахматову, Симонова и других в «нерусском подходе к теме любви». В чем соль? Поэты, подвергшиеся критике со стороны Кузнецова, были условными «опознавательными знаками» «оппозиционеров». И потому статья де-факто была направлена не против данных поэтов, а против доминирования лжи как средства субординации. И эта ложь субординации оставляла везунчикам медленно распадаться, быть уважаемыми, но в целом бессильными вельможами. Беспредметный характер не только советского официоза, но и негласной, сопутствовавшей ему оппозиции, прикрывавшейся им в силу его беспредметности, весьма условно выбирал предполагаемую смену – номенклатурных капитанов советской литературы.

Договаривались о полной непригодности русских к творчеству, противопоставляя им, например, украинцев, белорусов или кого еще – совсем в унисон планам мировой элиты.

Если капитализм, опирающийся на социально-экономические отношения, выбирая расизм, четко и ясно говорит о своем предметном выборе, кто у него – люди, а кто – нет, то социализм, лишенный такой опоры, стыдится назвать де-верба национальные группы, доминирующие де-факто, подавляет их активных членов, поскольку идеологемы – единственный способ существования советского режима.

Не только всякие там Сахаровы, но и просто обычные члены хорошего общества поднимали хай о попавших в переделку «золотых» – «совести нации», не допуская «бестактного» вопроса о раздавленных этой «совестью» «-серых». Но, подавляемые и сажаемые, в целом «золотые» с их махровым расизмом, прежде всего русофобским, оставались под защитой советского режима, просто затыкавшего рты, а с конца 80-х – и положений, в разное время прошмыгнувших в приоритеты международного миропорядка. Но это – отдельная тема, вернемся к поэзии. Официальная и неофициальная власть руководителя литстудии была властью гопоты со всем из этого вытекающим. Забегая вперед, скажем, что уже в 90-х хорошее общество чуралось свободных альманахов ЛИШЬ ПОТОМУ, что они печатали НЕ ТОЛЬКО «светил», избранных ярмаркой тщеславия. Власть советского «хорошего общества», основанная лишь на лжи как условии поведения, условии, не обеспеченном социально-экономическим содержанием, произвольно раскалывала общество на «золотых» и «серых». Ориентация российского общества на это неравенство как базовое условие развития, дала первую серьезную трещину уже в 2008 г., когда экономический кризис разрушил «средний класс», политически очерченный из круга тех, кто когда-то был допущен в «хорошее общество» бывшим советским режимом.

Метры советской литературы получали – явно – из парткасс, и тайно – из западных источников – деньги на уничтожение вновь приходящей поэзии, культивируя в ней юношеский комплекс неполноценности – простонародный и «интеллектуальный». Их аргументарием была талантливая, вдумчивая, но подлая статья О. Мандельштама «Армии поэтов» 1923г. Отображая явление – бессилие юного человека перед собственными попытками творчества, Мандельштам подменял личностное физиологическим: «Графоманы кричат, не в силах говорить», выдавая свои нежелание и неспособность работать со «сменой» за якобы фатальное положение, что впоследствии было блестяще опровергнуто практикой Симфориди.

Ярмарка тщеславия умело защищается в любых условиях рассматриваемого нами исторического отрезка.

В январе 1990г. в московском ЦДЛ приверженцы однобокого российского патриотизма по нахалке выступили со своей программой на собрании организации, политически им чуждой. Среди причин, вызвавших к жизни данный инцидент, было и всевластие ярмарки тщеславия – в литературе и над личностью. И ярмарка изощренно и мстительно сформулировала свое определение расправы над выступившими: «Первый антифашистский процесс в СССР». Никто из «властителей дум» не встал в их защиту. А вот когда уже в начале 2012г. в московском Храме Христа Спасителя было устроено непотребное антиправославное действо, но – по всем правилам и представлениям ярмарки тщеславия, элита бурьяна с вызовом и демонстративным единодушием защищала виновных.

Но если советский режим, чаще всего покрывавший фронду, оставался беспощаден, то система, ею созданная, не имела постоянных механизмов принуждения, хотя половое насилие и доведение до самоубийства процветало в ее недрах. Но в ней личность, просто человек всегда могли встать и над явлением, и над системой. Здесь порядочность и жестокость не поддельны. Творческая игра – тоже.

Мы разобьем цитируемых ниже на две группы, «условных золотых» и «условных серых», но подчеркнем условность этого деления. Они – ПРЕДПОЛАГАЕМЫЕ. Почему? В любом обществе существует ложь как средство субординации. Там, где жизнь опирается на некие закономерности – социально-экономические или иные, ложь носит прикладной характер. В нашем случае – всевластия социально прикладных сил, «бурьяна», императив такой лжи часто был и бессмысленным, и безадресным. «Проскакивал» даже не тот, кто прыток, а кому повезло.

Итак, цитируем. Вначале – «условные золотые» – ПРЕДПОЛАГАЕМЫЕ, как и «условные серые». Авансом выдаем всем: эти стихи позиционны, т. е. по крайней мере на момент написания этих строк автор имел самостоятельную позицию в отношении написанного. Советская критика нашла бы в этих лирических зарисовках (см. ниже) даже несоответствие старого антонима «Европа-Азия» текущему политическому моменту, а в их мимолетности – человеческую и поэтическую слабость, устроила бы бурю в стакане стремительно высыхавшей официальной лжи. В такой же мере этой лжи не соответствовали и лирические темные аллеи, мир личного счастья и личных драм. Что сказала бы обвинительная критика о других поэтических мотивах? Демократизм происхождения был векселем, как повелось весь XX век независимо от политических ориентиров. Верное наблюдение, а конструктивно ли, много ли оно дает?

Все (и цитируемые далее) – 1970-80-е гг.

Е. Бунимович (масштаб, звук!):

«Марио заполняет анкету, \заполняет ответами шелковый лист.\

МЕСТО РОЖДЕНИЯ – Земля, планета, \НАЦИОНАЛЬНОСТЬ ОТЦА – коммунист».

Ирина Антонова:

«О, жизнь мгновения на снимке,\где я отчаянно бегу!\Bcл наше будущее в дымке,\И только контур – МГУ».

Г. Красников:

«Завидую, как плачется, играется, хохочется\ сегодняшнему детству – счастливым пацанам.\Не в силах угадать, который – сын уборщицы,\

Поддерживаю лозунг их «а ну-ка, пополам!»

Б. Кенжеев (о Б. Пастернаке.):

«И я смотрел, оцепенев, Хна светлый серый барельеф,\Вполне утратив чувство страха.\И понимал, что под плитой – \ песок чистейший, золотой, \В котором нет ни горсти праха».

Очень часто критика «подкупает свой критический смысл» обманчивым тезисом об «иных критериях для искусства, нежели другой человеческой деятельности». Такой тезис является верным, если он – техническая обслуга творчества. Но, игнорируя человека, она игнорирует и его творческие проявления. Техническая обслуга становится излишним, если она ориентируется на явления, а не человека. Искусство не может иметь мораль, отличную от принятой в обществе, иначе вся мораль общества будет поглощена его креном в сторону ярмарки тщеславия. Особенно это ярко видно на примере попыток объявить устаревшим пуританством старые надежные доводы об уязвимости чистого искусства. Именно такая спецмораль приводит к недопустимым медицинским операциям и чему пострашнее.

И хотя нравственность отражает человека более, чем общественное и классовое, особый характер литературы требует здесь более тонкого подхода, чем где бы то ни было: здесь идет уже общечеловеческая мораль, как власть личности над любым явлением.

Поэзия – или следствие общественной морали, или исчадие расхожего аморализма, либо озарение индивидуума, либо отражение личной деградации. Когда к музе начинают относиться с паразитарным прицелом, творческая личность вымирает, и никакое былое признание ее таланта ничего более не решает. «Студенческие революционеры» не развились далее не потому, что «рано начали», но потому, что всеобщий порыв, выдвинувший их, был глубоко незрелым желанием донельзя возвеличиться.

Даже в предыдущих стихотворных цитатах намечается трещина, хотя молодые творцы достоин уважения. А в основе вышеуказанного порыва лежало то, что иногда называют американской мечтой: любой может стать влиятельным – хотя бы всесильным трибуном-поэтом. Но ориентация на личный и только личный успех не соответствует широте поэзии как явления, преодолевающего конкретное явление и обобщающего бытие и самого автора. В условиях демократии это не так опасно. При социализме и его неуклюжих эпигонах бурьян и ярмарка тщеславия превратили личный успех в Великое, но Безликое Явление, в подлежащее без остальных частей речи. В 1970-80-х кое-кто из болтливых корифеев советской критики жаловался, что в то время как рвачи исправно трудятся, романтики бегут из тайги. В чем дело? Да романтик ориентируется на то же номенклатурное, более того, почти мистическое положение, что и поэт-трибун. Лживые тезисы профориентации того времени «высокого труда на всех не хватит, он не по вашим головкам, тягловое быдло» – не более, чем бессилие ярмарки тщеславия и хорошего общества, практическое и аргументарное. Рвач предельно конкретен, решая свою задачу, и не более. Поэзия всегда обобщает. Потому в искусстве рвач и лжеромантик неразлучны, если они там проявляются в чем-либо. Рвач и лжеромантик – явление, а не личность, поэт и поэзия. Генеалогией данного явления была, простите за тавтологию, власть явления над личностью. Выдвижение в верхи общества «мужиков», влиятельных национальных групп, ранее угнетенных, лишь укрепляло новый гнет. В условиях выпавших на страну катастроф бурьян ориентировался на явление, а не личность. Вот почему властителями дум становились персоны нередко положительные, но всегда ограниченные суммой неких условий.

В начале 1980-х бесхребетная радужная амеба литературного позерства стала императивом, сделав каждого допущенного к творчеству заложником его места. Она раз и навсегда определила, что каждый из пишущих изначально видит себя самого не как личность и поэта, а как явление ярмарки тщеславия. Не будем говорить плохо о ситуационных успехах – они все же – успехи личности.

И. Антонова:

«И взирают чужестранцы\Сквозь надменные очки,\Как впиваются в пространство\Азиатские зрачки».

Антонова живет в лирических темных аллеях, мире личного счастья и личных драм, где явления – внешнее – осваиваются внутренним миром поэта:

«И там, где кончаются клены,\И реже деревьев кольцо, \Глядит на меня с медальона\ С улыбкою юной лицо.\И столько в нем радости дерзкой,\Что я вспоминаю не раз\О девочке Оле Мещерской\Пронзающий душу рассказ».

Но и такая поэзия превращалась ярмаркой тщеславия в явление, инструмент общества.

В установках доминировавшей поэзии ярмарки тщеславия существовал разрыв: трибуна внешне вроде бы не стыкуется с лирикой. Но не столько природа поэзии, сколько задачи ярмарки тщеславия отводили лирике роль буфера между хорошим обществом и возможными поползновениями на него. Т. е. лирика, согласно литературной практике, становилась разменной монетой в игре на отгораживание и обособление разума – не столько со стороны власти, сколько со стороны членов хорошего общества. Такой подход способствовал тому, что и в лирике «юношеская болезнь искренности» оказалась юношеской революционной фуражкой. Мода стала преподносить лирику или интеллектуальную рафинированность не как таковые, а как знак номенклатурного или не номенклатурного направления пути того или иного поэта. Впрочем, поэзия и здесь оставалась поэзией, и в цитатах далее вы найдете очень меткие портреты эпохи.

Е. Бунимович:

«Горожанин – занавес МХАТа\Я увидел задолго

до\Чайки на фоне заката..\Горожанин – гимн соловью\ я могу сочинить и исполнить,\

а в лесу его не узнаю».

В. Ольшанский:

«Я – м.н.с. Я – нищий дворянин.\Имею миллион. Червонца не имею.\

Сполна учился. И вполне владею\Наукой зреть незримый свет вершин».

Но метким определениям эпохи неотвязно сопутствовали сытые потемки в общем-то благополучной души.

И. Афонин:

«Так патефон иглою ржавой\По ржавой краске ржавых крыш\Скребет – и в город обветшалый\Ползет окисленный мотив».

Л. Берзина:

«Промчался тяжелый неистовый день,\Где солнце ожогом и душит сирень.\Завешаны шторы на окнах цветных\Зеленых, оранжевых и голубых.\Там плачут и спорят, смеются и пьют,\Надежды хоронят и песни поют.\А кто-то на улице ищет рассвет,\Которого долго мучительно нет,\И жжет сигареты, и сердце стучит,\А время неслышно летит и летит».

А демократизм твоего происхождения действительно был векселем.

Е. Бунимович:

«Что касается модной стилистики ретро,\Я родился в Москве в деревянном доме,\Унесенном резким порывом ветра».

Е. Евтушенко:

«Мой Байкал – громобой, \у тебя я всегда на причале,\

Моих предков с тобой \кандалы обручали».

Но если о «студенческой революционности» нельзя говорить однозначно, несмотря на ее несостоятельность, то определение ее последствий 1970-80-х достаточно просто. Процитированные выше авторы (кроме Евтушенко) – авторы, в то время мало или вообще не печатавшиеся. Заметим и то, что «почти не печатающийся» часто значило «печатающийся стабильно и уже принятый в верхи хорошего общества именно в таком качестве», а «совсем не печатающийся» могло значить и «не существующий серый», и «не допущенный нормами соцреализма к трибуне серый кардинал хорошего общества». Но, как бы то ни было, представленные здесь поэты не только далеко превосходят тогдашнюю официальную поэзию и официальных авторов, чьи спорные эксперименты, вроде авангардистских выкладок Вознесенского и Евтушенко, были укрыты от критики идеологическим насилием продажного и бессильного государства, и, образно говоря, выигрывают матч команды зеков с официальными профи, но и оказываются наравне с лучшими образцами русской поэзии 1900-17 гг. Но поэт не может укладываться в те или иные свои проявления. Проявление – явление, внешнее, легко подчиняющееся или изначально отдающееся ярмарке тщеславия. Стальные мускулы виртуозности и даже порыв души – лишь одно из составляющих. В поэзии одно составляющее без взаимодействия с другими нежизнеспособно. Эстетическая и этическая система творчества и ее человеческая ориентация могут быть взаимоисключающими.

Политический режим способствует неверному проявлению тех или иных наклонностей той или иной личности. Но согласна ли она хотя бы управлять собственной бурей в стакане воды, а не отойти даже от нее? Любое общественное явление всегда – так или иначе связано с той или иной личной проблемой.

В советских условиях личность конкретного творящего осталась последней потенциально обсуждаемой величиной, поскольку все другие составляющие общества политизированы, и потому были объявлены сакральными и неприкосновенными. Хорошее общество, ярмарка тщеславия повторяли линию советского режима.

Обществу выгодно взвалить несостоятельность художника на его личные особенности как на что-то малозначимое.

Художнику выгодно быть художником-явлением, поскольку оценка его личности обществом по остаточному принципу предполагает его преимущественное положение, за которое если и надо отвечать, то не так уж часто.

Личность не может быть меньше творчества, творчество – меньше личности. Если личность хочет, чтобы ее творчество соответствовало лишь части свойств данной личности, то это не может быть навязано личности никем. Но общество предлагает личности быть одной из поэтических масок. В любом обществе это рискованно. В советском – гибельно. Поэзия все больше становилась фактором субординации поведения в обществе, отметая «серяков» в пользу «золотых». В этом поэзия могла быть заменяема чем угодно. Забегая вперед, скажем, что именно этого опасался Н. Сергеев-Симфориди, когда объявил «Орфей» студией лирической поэзии, а не художественного творчества: под последнее расплывчатое определение можно подвести что угодно и увести поэзию в сторону ради задач ярмарки тщеславия.

Необходимость уроков солнца. Значение опыта Симфориди

Поэма Е. Евтушенко «Голубь в Сантьяго». Вместо масштабного философского обобщения, тем более что анатомирование иностранных революций было фактически неподцензурно для номенклатурного поэта, его лирический герой кочует между ханжески поставленным вопросом о «праве на причинение боли» и любовными похождениями выбитого из колеи некто, так похожего на представителя советской золотой молодежи. Личность явно уценяется, и поэма не может быть названа словом о человеке.

Проблема не становится меньше или больше, если за нею стоит менее или более значимая причина. Проблема всегда – проблема. Насколько непохожа схема Евтушенко, дитя господства отправных точек, явления, на реальный протест личности, принятой советским «хорошим обществом», но не включенной в его поэты в 1982г., в силу возросшей недееспособности его институтов. Этот представитель номенклатурной молодежи бунтует искренне, хотя и с советским «искренним конформизмом».

Д. Лекух:

«…Вот и приехала – дама из Бонна.\ Наша – а все-таки госпожа. \

Таня, Танюшка, а все-таки больно,\ что не могу твою руку пожать !\

…Красная площадь,\ у Мавзолея застывший солдат\сороковых…\

…Подобно осанне, медленно приподнимался рассвет…\

Залитый прожектором памятник Пушкину, \площадный джинсовый табун. \Посмотрите на нас, послушайте – \Каждый из нас – Гамаюн.\

Витая в облаках и дали уносясь, \Забыли вы, что здесь, под самым носом,\Стоят мальчишки, словно знак вопроса,\Стоят мальчишки, втоптанные в грязь.\Как бы ни было больно, я от них не уйду,\

Это мое, это мое поколение,\Познавшее рано и грязь, и беду,\

Уходом отмстившее за унижение.\…И, как худшую часть молодежи,\ «Север» засасывает меня».

«Московские панки», советская номенклатурная молодежь, всячески ограждавшаяся властью от слова критики, поскольку такая критика могла бы поднять вопрос о проблемах не-номенклатурны, «серяков». Это та часть социума, что создала системный дисбаланс российского общества после освобождения России в 1991г. Как люди и как поэты, она имела свой масштаб своих проблем, не зависевший от общепринятого масштаба. Вот она, роль масштаба!

Уголовно наказуемое в те годы заявление от имени панков:

«…они устроят вам, что было в Польше (в 1981 г. В. М.)».

Умелое владение формой, выбор масштаба «на выдох» во многом вызвано дикой табуизацией истории со стороны советского режима (о В. Маяковском):

«И маленький маузер бил из Лубянки в Россию – \ Какой-то московский чиновник хотел стать красивей,\И сталинской трубкой уничтожал мироздание».

В 1982г. сны поэта казались снами юности:

«…и баррикады поперек Москвы,\и танков…горящие коробки…\

…глаза у всадников мертвы…\...Я липы лист растер между ладоней,\

я никого еще не убивал».

Предсказанное им сбылось через десять лет. Поэзия настолько обобщает бытие независимо от состояния души, состояния личности на данный момент (а почему 17 лет недостаточны для этого!), что не только творческая позиция поэта, но и сам факт предсказания уже вторичны по отношению к ней.

Невозможность, да и нежелание очиститься не отрицают попытку очищения, да и память о своей первоначальной чистоте не умирает, даже проданная на ярмарке тщеславия, стучит – это – я:

« … пусть не поэт, а куплетист…\пусть даже в Бога я не верил,\

но перед Господом я чист».

Так в недрах чего! – не просто советской номенклатуры, не просто в той ее части, что иногда любит вспылить, а среди конечного продукта советского распада – мажоров-прагматиков начала 1980-х определились основные принципы освобождения России в конце 80-х-начале 90-х гг. Принципы спорные, отражающие противоречивость форм (но не спасительного значения!) этого освобождения. Эти принципы гасли и гасили своих приверженцев, сохранявших ориентиры социально здорового человека. Лекух живет, ЖИВЁТ независимо от масштабов, от той или иной системы, от ориентиров – хороших или плохих. Он – пример того, что каждый пишущий тех лет по своей сути был поэтом, имел свою творческую жизнь, всегда в чем-то соприкасающуюся с реалиями, но не всегда соответствующую заданному, явлениям. Установка творчества, определенная в XIX в. как «литература живет по законам жизни, а не жизнь течет по литературным правилам», т. е. «явление выше поэта» в XX веке недостаточно отражала существо творчества, превращая и поэзию, и так называемую поэзию социального звучания в заложницу тех или иных социальных, не всегда обоснованных задач. Предыдущие процитированные приняли некие установки как поэтическую маску, Лекух ищет собственную маску по своему собственному, а не навязанному со стороны разумению, и не находит. Это свидетельство того, что чисто социальные критерии поэзии недостаточны. Определить отношение того или иного факта поэзии к тому или иному социальному контексту можно, лишь исходя из поэзии как самого человека, не становящегося малым из-за его малого веса в мире, существующем здесь и сейчас.

Сами по себе социальное или иное звучание не предполагают наличие социального контекста как некоей единой фаланги. Избыточное отождествление поэзии вообще с поэзией социального звучания не дает нам увидеть социальный – в широком понимании – контекст и нынешних – 2000-х годов – одиночек лишь из-за влияния стереотипа о «фаланге».

Распад поэзии социального звучания в употребляемом сегодня понимании предрешен, но найти, определить и признать основы дальнейшего существования поэзии – как социального звучания, так и просто поэзии, возможно только в контексте поэзии вообще, исключающем избыточное влияние тех или иных потребностей общества, часто являющихся или предлогом для насаждения неоправданного неравенства, или просто способом чисто технического отсева, поскольку, как мы видели, литературная практика имеет структуру, рассчитанную не на творчество, а на вместимость его объектов. Эту проблему не решить социальным или политическим путем, хотя последний час человеконенавистнического государства все ближе именно потому, что одной из причин его появления было стремление индивидуумов к свободе выбора объектов своих интересов на основе политики и идеологии. Просто поэзия охватывает собой и поэзию социального звучания. Но чтобы дать ей реализоваться, освободить ее от избыточного влияния соцзаказа, нужно изменить практику подхода к творчеству именно как творчеству. Лирика – вечная и неизменная единица любой поэзии. Только так поэзия социальной направленности может стать Поэзией. Д. Лекух ориентируется на то, что принято у «золотой молодежи». Поэзия так называемых «серых» даже в традиционном понимании «золотых» имеет самодостаточный, и главное, независимый поэтический запал.

Во все тогдашние – 70-80гг. – литстудии – был открыт доступ человеку с улицы. Но тут же начинался «стайный естественный волчий отбор» «кандидатов в профессионалы». Механика проста. Монополия кого бы то ни было в творчестве художественном, где ЧЕЛОВЕК курсивом – почти все, остается монополией при наличии нескольких мэтров независимо от их качества, позиции и т.д., и злобного, неконструктивно настроенного окружения – тоже независимо от талантливости и личных качеств каждого его представителя. В этом смысле явление – враг поэта. И чем больше был личностный поэтический потенциал входящего в пишущую братию, тем меньше что-либо значили его миролюбивые – декларативные, но искренние! намерения для «хорошего общества». Поэтому, по словам Сергеева-Симфориди, «двадцатилетних поэтов уничтожают вивисекционно-прозекторским способом» из-за их якобы социальной незрелости. Но и чрезмерная зрелость, самостоятельность, свалившиеся с неба сорокалетние, не прошедшие «творческого воспитания и отбора» были не ко двору. Борьба клыков и когтей навязывалась, дабы сохранить баланс сомнительного литературного мира. Так воспитывались кадры литературы и культуры в целом. Из-за их неконструктивности «понятия «профессиональные поэт, художник, музыкант» – вещи весьма скользкие. Художник кончается там, где начинает выяснять, как надо и как не надо писать».

Еще студия лирической поэзии «Орфей» имени Д. В. Веневитинова не была создана, а Симфориди уже работал – согласно своим принципам. В его рабочий кабинет при университетской поликлинике приходили поэты. Творческая молодежь с задатками как «серых», так и «золотых» потянулась к Поэту, доказав универсальность его практики и несостоятельность «воспитания литературной смены по законам естественного отбора».

М. Козловский, 1985 г.:

«Все казалось почти что законченным,/ поросло паутинным быльем. / Но сказали, что к вам без талончика / разрешают идти на прием. / К бюрократии с детства приученный, / как к бензину, к дымку сигарет, / не видал я подобного случая / за свои двадцать с несколько лет. / Значит, зря нам погибель пророчили, / значит, жизнь настоит на своем – / мы в искусство шагнем без талончика / на прием, на прием, на прием! / На гиперболу и на метафору, / на подножку, на нож, на косу. / Череп свой, словно полную амфору / с восхищеньем и страхом несу!»

Условием существования и работы студии «Орфей» при всем благоговении Николая Владимировича к идеалам свободы и гуманизма и общепатриотическим позициям – без специфических «требований и задач», которые исходили бы от большинства студии, стала ее независимость даже от дружественных сил при ее открытости даже для недругов. Любая зависимость – спецусловие, спецзадача – и нет поля для свободного творчества, на котором все сходятся лишь в плоскости поэзии, где поэт и явление взаимодополняемы. Люди не могут одолеть противоречия в обществе или между собой – так пусть сойдутся там, где они проявляются как поэты! Формально все студии признавали такой подход, добавляя к нему «допускаем все, кроме». В это «кроме» попадало чаще всего не признанное в ходе «волчьего отбора». «Орфей» родился 10 февраля 1997г. в Малом зале ДК МГУ в присутствии и при участии деятелей российской культуры. Ваш покорный слуга стал ответственным секретарем студии. Накануне официального оформления «Орфея» Поэту сказали: «Ваш замысел равен благополучному исходу прыжка с пятого этажа вниз головой». А студия полнокровно жила почти восемь лет, и сегодня де-юре никем не закрыта. Очень часто «Орфей» предоставлял трибуну своим, казалось бы, антиподам. Поэта несколько лет и до последних дней угнетали строки «Россия, Россия, ты сдохла» одного из приглашенных им авторов, однако он ни разу не подставил «смельчака», не назвал его имени. Конфликты в коллективе неизбежны, но ни разу перед кем-либо из студийцев не стоял вопрос о выживании или уходе из студии. Отказ от «естественного» отбора, названный самим Поэтом БОРЬБОЙ С БОРЬБОЙ ЗА СУЩЕСТВОВАНИЕ, не только открыл дорогу к солнцу поэзии новым «мальчишкам синеглазым», но и вернул дружеские человеческие отношения тем, кто уже был разобщен практикой воспитания «профессионалов». Помните: ОДНО МЕНЯ ДРЕВНЕЙ ЛИШЬ ВЕЧНОЕ ИСКУССТВО, \НО ВЕЧНО ЖИВ Я С НИМ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ!

Но все созидательное явственно предстает таковым на фоне своего антипода. Сергеевская альтернатива паралитературе самим своим наличием называет ее апологией двурушничества, косности и бессилия. Но «ученая» тьма пытается обвинить луч света в неправильном расположении в нем цветов:

«Прекрасное запуталось в словах, – \Мне бросил критик. – Ваша муза бродит,\Она – слепой египетский феллах :\Желая правды – правду не находит.\Прекрасный, вечный, радостный, живой, -\Bcл – схема, все – красивость, но не боле,\Нет красоты, нет хватки деловой, – \Любительство и в худшей своей доле.\И нет отдачи. Все претит нутру.\Где современность?… Слушал я и думал:\Обращены ведь к истине, к добру\Его сужденья, скептик все продумал.\И все в них верно было б… но сперва\Запутали прекрасное слова».

А помните все ухищрения «ученой тьмы», «живущей в малой истории», и по сути отрицающей любой масштаб? В своих целях ярмарка тщеславия на уровне междусобойчика банально противопоставляет величие прошлого «убогому» настоящему. Но тревожно, когда под это подводят какое-либо обоснование. Представление прошлого независимо от его направленности как «пройденных этапов» и – только превращает его в условные величины, выводящие из оборота творчество как процесс, по своему уровню проходящий не ниже личности, а часто – выше ее. Всегда такой подход, принижающий жизнь и творчество, воплощался спонтанно. Сегодня это пытаются сделать технологией, предполагающей само творчество как прикладное тех или иных ситуационных потребностей. Помните, как тоска по изначальному теплу, домашнему уюту стала всего лишь прикладным, подстилкой, игральной картой? Или символом, принятым для произвольного определения правды или лжи.

Но помимо идей, помимо сомнительных определений явления поэзия и поэт существуют, не ссылаясь ни на что и не примыкая ни к чему.

Здесь мы намеренно процитируем то, что должно быть защищено системой Симфориди. Процитируем подряд авторов независимо от их тогдашней известности или безвестности, поскольку после 1991 г. безвестность в советский период стала преподноситься как безусловно положительный критерий. И намеренно отдадим право оценки читателю, хотя и отметим особенности каждого из представленных творческих лиц. Здесь мы не обсуждаем ни тематику, ни ее оттенки.

Поэзия так называемых «серых» – ПРЕДПОЛАГАЕМЫХ.

А. Арапов:

«Мама вновь до рассвета встает,\Шалью старенькой укрывается, \Даст буренке люцерны, осот.\После хмуро бадья закачается.\И спросонок ведро зашумит,\И снежинка нырнет невесомая, \Бодро ледышко зазвенит,\Улыбнется звезда полусонная.\В январе мама видит во сне,\ Будто ночью в сарае заброшенном\Жмется, мокрый, к холодной стене,\Хочет к маме теленок в горошинах».

Он же. (масштаб!): «Звезда на небе задрожала, \ и до нее достать рукой.\ К щеке моей земля прижалась \ Своей прохладною щекой. \ И я впервые будто слышу,\ Как, травы тихо шевеля, \Спокойно подо мною дышит\Земля».

А пафос стоической боли, благородного неуюта – никуда не делся.

А. Антропов:

«Тебе доверил тайну. Ты с жадностью вняла.\Злорадно эту тайну толпе передала. \Толпа ревет, ликуя, и шествует домой.\Насытившись, за дверью, паук силки прядет.\Предавшая доверье, другую жертву ждет».

Самые яркие сгустки бытия, пение это или плач, великие озарения, краски, звуки, все-таки вторичны, и не отменят радостного осознания бытия как просто быта, который не стремится быть ниже или выше бытия.

А. Арапов:

«Последние деньги – за царственный хруст.\Обрывки стипендий летят на арбуз».

Валерий Романчук:

«Повстречал тебя я, где осока\Загляделась в зеркало пруда. \

– Почему, – спросил, не на ypoκax?\-Потому, что теплая вода.\

И нырнула смуглая, нагая,\Заносила руку для гребка, \

Возвышалась грудь ее тугая,\Словно два песчаных островка.\

Я смотрел, ее не понимая,\И кричал, отчаянно грубя:\

– Почему купаешься такая!?\ – Потому что я люблю тебя!»

И. Афонин:

«Ты ложись со мною рядом, над молочной тишиной

Поплывем мы листопадом, поплывем дрожащим садом,

Поплывем друг с другом рядом над спокойною страной».

Две последние цитаты сравним с Евтушенко «Фельдмаршал Паулюс – никто\ и для листвы и соловья…\ и для босого божества,\что в час ночного торжествах в промокшем платье озорно\со мной вбежало в озеро», и увидим, что и громкий звук, и тихий мотив подводят Евтушенко, в отличие от двух процитированных выше. Его «огонь» и «шепот не убедительны. Сергеев не только дал возможность каждому поэту быть самим собой, так, что его самость равна его значению, т. е. табель о рангах вроде «великие – грешные» стала излишней, но и разыскал Поэта-солнце, равное себе.

Евгений Елисеев, (р. 1968г.) Стихи 1986-1993-гг.(Стиль, образ, масштаб, чистота тона!!!)

«Я не ждал свежей бури порыва, \Ветру хрупкое отдал крыло,\ Устремляясь вперед на призывы\ Дней грядущих, не трогал весло. \ Волны дикие высились рядом,\ Закрывая собой дальний свет.\ Но, глаза смежив, внутренним взглядом\ Постигал я знаменья планет.\ Я в себе не ценил жизни пламя – \Все едино – рожденье и смерть.\ Потому я и встал нал волнами, \ И волна подарила мне твердь.

Загнанный.

Нас выкормили с лезвия ножа,\нам пить давали молоко тигрицы,\Но день придет, и мелко задрожат\ Замшелых душ прикрытые ресницы.\ Нам смерть страшна. О, адская жена!\В нас открывая жажду роковую,\ Бессильем нашим насладясь сполна, \Вдохнет в нас яд смертельный поцелуя.\ Недвижного покоя пелена\ от всех забот дарует отрешенье! Но как чертовски хочется узнать\ о жизни мира после умерщвленья.\ Да, вскормлены мы с лезвия ножа,\ нам пить давали молоко тигрицы.\ Неужто перед смертью задрожат\замшелых душ… О, кара дьяволицы!

X X X.

Как вешняя гроза, хочу греметь в ночи,\лечить людские души от ненастья,\ и людям дать от счастия ключи,\ и самому поверить в это счастье».

Симфориди воскрешал и Солнца, подобные себе, но не дожившие физически до времени, когда выход к читателю стал лишь делом твоей собственной доброй воли.

Константин Леонов (1955-1987):

«На крыльях снов я ввысь поднялся,\и небо покорилось мне,\ а мир земной внизу остался,\на самом дне, на самом дне».

Да и в судьбе гениального А. Чанышева и его великого поэтического наследия он сыграл не последнюю роль.

Или просто лирики, мои и твои, общие и всегда свои собственные. От Зинаиды Иняевой(1933-1984), фактически жестоко уморенной властями ее вуза, осталось только два стихотворения. Смотрите – одно из них – «Признание»:

«Я знаю тебя, знаю цену утратам.\И воздух, звенящий сквозь боль и зарок.\ Я вижу тебя, и в забвенье крылатом\ Уносит нас память в разливы дорог.\ Привычно и глупо теряем приволье,\ И время врезается в память на час,\И бьет околдованно старою болью,\ И гонит – былое увидеть хоть раз».

Помните канун освобождения России – конец 80-х? Куртуазные маньеристы возносили свободу личности в гедонической упаковке – изысканной светской болтовне, так, как это было во Франции 1860-х и России начала XX века. Являясь сами по себе поэтами, а не явлением, они выбрали форму, говорящую о кануне социального взрыва. Они благополучно пережили этот взрыв и удачно подчинили свою поэтику своей поэзии. А в свободных 90-х возвысилась не только поэтика – явление, но и поэзия – поэт и личность А. Хохлов:

«Бурлит жизни река,\ всклокочено теченье:\то ломятся слова – \лососями на нерест.\Инстинкт влечет их вверх – \к истокам чувств и смыслов.\ Их жертвенный удел – метать икринки жизни,\ и там, где родились,\ погибнуть, продолжая\ тянуть сквозь время нить\божественного дара».

Но если мы отдаемся явлениям, а не поэзии, т.е. не себе и вечному искусству, если вместо искусственного отбора Симфориди нас ждет отбор пусть по возвышенным критериям, но – критериям явлений, а не поэзии, то вначале мы пишем хорошие, а часто и гениальные строки, потом – хорошие типовые, и, наконец – просто типовые.

Помните: ОДНО МЕНЯ ДРЕВНЕЙ ЛИШЬ ВЕЧНОЕ ИСКУССТВО, НО ВЕЧНО ЖИВ Я С НИМ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ!

Только так поэзия социальной направленности может стать Поэзией: у нее великое многогранное начало – поэзия вообще, относительно этого стержня все иное вторично – и именно поэтому равнозначно ему.

Мы видели, что поэзия Сергеева самим своим наличием расставляет все по своим местам. И процитированные поэты независимо от своих приоритетов самим своим наличием подтверждают жизненную потребность литературы в культивировавшейся им практике литературных отношений. «Хорошее общество» оказалось на редкость коварным и подлым по отношению к Поэту. Поэт работал на дальнюю, вечную перспективу и не ожидал предательства. Недоверие к людям только потому, что они – номенклатура, коробило настрой его души, его ощущение мира. И хотя достижение мирового или, как минимум, высшего отечественного уровня было для студии реальной перспективой, она нуждалась, по мнению Поэта, в безупречном совершенстве. Столоначальники «хорошего общества» по несколько раз в каждом сезоне предлагали ему и студии Кремлевский и другие залы, но он отказывался, жил, стремясь туда, к солнцу. Он мог бы наводнить все книжные прилавки своими книгами, объять большую и малую культурную жизнь своим влиянием, и тогда бы ярмарка тщеславия не выдержала конкуренции с этим светлым своим антиподом. Но он не торопился, стремясь предоставить все природе вещей и труду – своему и своих единомышленников. После его внезапной смерти, случившейся 22 сентября 2004 г. – ни одной строчки некролога. Московский Университет, представленный в строках Поэта как святыня, одно из высших достижений человеческой цивилизации, накануне своего 250-летия, мягко говоря, некорректно повел себя относительно своего новопреставленного активного деятеля. Тем не менее, стоит указать для неравнодушных, что, как указано в аннотации книг Поэта, «Все рукописные материалы и публикации, связанные с «ГИМНОМ ИСКУССТВУ» (основной художественный труд Симфориди), передаются автором в архив Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова и еще ждут своего будущего издателя». Поэт говорил: «Интересы Ивана Иваныча меня не интересуют, мне нужна не зависимость, а независимость от начальства». После его смерти его самоуверенные, но легковесные доброжелатели попытались вписать его в хорошее общество ярмарки тщеславия, подчинить рецензированию записных столоначальников и увязать с преходящими празднествами, часто – советского номенклатурного милитаристского толка. Обильные публикации Сергеева внезапно оборвались, студия стала заложницей вначале сиюминутных политических устремлений некоторых спонсоров, потом наивного хамства имущего невежды по принципу «мне-то что с тебя?» Работа студии оказалась в анабиозе. Творческие порывы и просто судьбы молодых людей лишились последнего шанса на достойное, без комплексов, вхождение в жизнь. Свой цинизм «уважаемые люди» высказывали до неприличия открыто и примитивно: «Как первоклассный офтальмолог, он был нужен нам живой, пока лечил лично нас». В истории такое – не редкость. Но в нашем случае это пример того, как в людях проявляется впитанная с молоком матери их социально прикладная, «бурьянная» роль пассивного объекта. И все же мы закончим наш рассказ в том тоне, который сам Поэт назвал бы неуступчивым миролюбием, всегда ему присущим. Что лежит в основе вышеизложенного, если это перевести на язык поэзии? Забыли? Да, «ученая» тьма пытается обвинить луч света в неправильном расположении в нем цветов.

Но нам без Поэта и Поэзии очень трудно воссоздать представлявшееся им Явление.

А что имеем? Даже при взлете незрелого порыва, попытках подведения к.-л. платформы под бессилие, навязанное мне или избранное тобой, здоровое начало не будет бедным родственником. «Провальные эпохи» часто – попытка оправдать свое бессилие, свою объектную скотскую сущность, и «трибуны» – наиболее яркий пример того.

Но это не значит, что добры молодцы и красны девицы должны воспринять все сказанное как отвлеченный урок.

Сегодняшние интеллектуалы ссылаются на безысходность и безнадежность развития общества вообще, объявляя возможную рукотворную катастрофу планеты естественным следствием развития общества, в котором как естественные подаются произвольные интересы вплоть до интересов «трибунов» и «прагматиков».

И ответ им в духе «люди, будьте бдительны» сам по себе является продолжением такого распада.

Конфликт между ведущей ролью сознания и тем, как мы к сознанию относимся и с ним обращаемся, имеет много мало осознаваемых аспектов, далеко превосходящих то, что на слуху. Да и «обычные» конфликты не легки.

Намозолил глаза конфликт между научной теорией и ее практикой.

Доводит до белого каления конфликт между успехами развития и общественными условиями, частенько сующими нам во властители дум самых мерзопакостных мракобесов.

Не все зарубили на носу, что даже самый объективный авторитет – все-таки ограничение, и полезен лишь как очередной спутник по дороге к истине. Даже являясь антиподом насилия, он неизбежно ведет к нему, если остается лишь авторитетом.

Еще миллионы искренних противников тоталитаризма остаются тоталитаристами. Человеконенавистническое государство они рассматривают лишь как гипермалину суперпреступников, запамятовав о различии между социальным характером любого государства и особенностями проявления в нем вторичных наростов, являющихся все-таки проявлениями государства. Для них отрицание такого зла быстро переходит в не очень стыдливое поклонение ему. Помните повальное отрицание Сталина в конце XX в. и довольно явственное умиление им в начале века XXI-го? Симфориди: « А Коба Сталин, Сталин Коба смердит, брыкается из гроба!»

Империи зла, оси зла, провальные периоды. Они неизбежны, но в XX и XXI вв. они не достигли бы трагического уровня, если бы воля – индивидуума и коллектива – переварить имеющийся социальный прогресс, исторический опыт и НТП не была направлена на решение посторонних, произвольно определенных задач. Культура нуждается в создании жанра, синтезирующего публицистику, литературную критику, литературоведение и социологию, создании жанра, не прибегая к механическому синкретизму, как Ф. Достоевский в последний год своей жизни, или постсоветские интеллектуалы в конце 80-х – начале 90-х гг. Критика должна вскармливать культуру, а не питаться за ее счет. И в этом может помочь понятийное разделение творческого процесса на поэта и представляемое им явление, как первичное и вторичное. Предрассудки творчества съедаются самим творчеством, предрассудки пишущих поглощаются творческими разногласиями уже в самом отдельно взятом пишущем. Вот почему нельзя превращать оценку направленности того или иного творческого пути кого бы то ни было только в общественную оценку: самое величественное явление без поэта – всего лишь набор мертвых точек отсчета, тупиковый и никого ни к чему не обязывающий.

Конец

Внимание! 29.06.2013 г. исполняется 80 лет со дня рождения Н. В. Сергеева-Симфориди.

Ирина Смаржевская, Москва

Павел и Евдокия

Продолжение Главы 1

(Павел Пантелеймонович и Евдокия Петровна, И.Г. и В.Г. Короленко и С.С. Заяицкий) [3]

Евдокия Петровна была очень дружна со своей младшей сестрой Дарьей Петровной /моей будущей мамой/: Дарья Петровна была мягкой и нежной; ее кредо: «худой мир лучше доброй ссоры», «ничего слишком» и «культура основана на тормозах».

Дарья Петровна, будучи воспитательницей в «детском доме» в Краснодаре, в гражданскую войну приехала в Москву вместе с воспитанниками, своей младшей сестрой Зиной и братом.

В Москве Дарья Петровна работала в «детском доме» в Полуэктовом переулке /между Пречистенкой и Остоженкой / в доме 7, там и жила.

По рассказам Дарьи Петровны, в детском доме тогда находился Вася Сталин – шустрый рыженький мальчик, которого посещала приятная женщина – его мама, Аллилуева.

Позже мамин «детский дом» переехал на улицу Льва Толстого /бывший Хамовнический переулок/ в дом 20 – почти напротив дома Льва Николаевича Толстого. Когда воспитанники выросли, здесь Дарья Петровна получила комнату.

Когда я читала роман С.С. Заяицкого, певца Пречистенки, «Жизнеописание Степана Александровича Лососинова», меня не покидало ощущение, что прототипами Нины Петровны, ее мужа и ее сестры автору послужили Евдокия Петровна, Павел Пантелеймонович и Дарья Петровна.

Вот как Сергей Сергеевич Заяицкий описывает своих героев:

«Две женщины, равно прелестные /и Дарья Петровна и Евдокия Петровна были прелестны – И.О/, отличавшиеся друг от друга лишь цветом волос и посторонним признаком в виде пенснэ, которым носик одной был украшен; впрочем кроме различия физического между ними было различие и духовное: одна была дамой, другая барышней /и это совпадает, поскольку Сергей Сергеевич не дожил до свадьбы Дарьи Петровны – И.С/. Дама в пенснэ была брюнеткой и звалась Ниной Петровной /отчество, как у тети Дины, да и имена Дина-Нина созвучны – И. С. /, а барышня без пенснэ была блондинкой и звалась Лиля (несколько вольное сокращение полного имени Зинаида).

/Возможно, Сергей Сергеевич здесь воспользовался именем младшей сестры мамы – И.С. /

Две феи эти стояли на углу Арбата и площади и, размахивая руками, приглашали остановить автомобиль, в котором ехали Лососинов и Соврищев /относительно прототипов главных героев: я думаю, что в лице Лососинова и Соврищева Сергей Сергеевич Заяицкий изобразил себя самого и Михаила Афанасьевича Булгакова, с которым был хорошо знаком – в середине 20-х годов Сергей Сергеевич был для М.А. Булгакова самым интересным собеседником из литераторов – фамилии героев говорят за себя: Лососинов – намек на внешность автора, Соврищев – намек на склонность к мистификациям Булгакова – И. С/.

Оба немедленно отпустили бездушную машину и пошли по Арбату, слегка поддерживая скользящих женщин.

– Степан Александрович, – воскликнула Нина Петровна, тщетно управляя ботиками, – какой Вы злой… Я и своему Пете вчера сказала: ты знаешь, Петя, я больше совсем не люблю Степана Александровича. Он основал какую-то латинскую академию и нам ни слова… А Петя так чудно знает латинский… Он очень обиделся… Когда он начинает болтать по-латыни, прямо ничего не поймешь… Омус, гомус, мендум, прендум… (и Павел Пантелеймонович знал древних философов – у него на столе стоял бюстик Платона, который после смерти Евдокии Петровны переехал к нам. Мне кажется, что и имя Петр дано герою по ассоциации с Павлом – И.С.) Значит, латинская академия… Я хочу обязательно записаться… Какая плата? Танцы будут?.. Это будет чудно!.. Ко мне ужасно идет туника…

– Не туника идет к Вам, а Вы идете к тунике, – возразил Степан Александрович, вежливость которого в обращении с женщинами не знала пределов.

– Какой скверный лгун. Я такая некрасивая… Ах, как я завидую Лиле… она такая хорошенькая… (комплимент в духе Евдокии Петровны – И.С.) Когда же бал в Академии?

Муж Нины Петровны был добродушным человеком, занимавшимся собиранием слонов. Десятки фарфоровых, металлических, стеклянных, замшевых слонов, больших и маленьких, стояли всюду, услаждая взор своего хозяина, который не находил лучшего удовольствия, как целый день переставлять их с места на место (и у нас стоит один из этих слонов – тоже переехал с вещами Евдокии Петровны, есть у нас также и фотографии – Павла Пантелеймоновича за письменным столом, на котором – два слона, один очень большой, другой поменьше, и Евдокии Петровны у окна, на подоконнике которого – тоже слоник – И.С).

Идея Академии ему весьма понравилась. Он предложил взять эмблемою слона, держащего в хоботе книгу с надписью «Илиада» или что-нибудь в этом роде. Лососинов с ним согласился, указав, что слоны упоминаются у Плутарха и у Тита Ливия…

Накрытый и блистающий серебром стол, нежный аромат, исходящий, очевидно, от волос Нины Петровны, и полное отсутствие ревности у ее супруга привели Степана Александровича в состояние экзальтированное, чему способствовало и отсутствие Соврищева, который, кстати сказать, исчез с Лилей еще по дороге.

Было решено с согласия мужа, что Нина Петровна примет участие в филологизации народных масс, для каковой цели ею были испрошены у супруга средства на костюм музы, обдуманный тут же за обедом /и это – шутка, вполне оправданная: у нас есть фотография Евдокии Петровны, изображающей подобие музы – И.С/.

Таким образом, инициативная группа по филологизации определилась из председателя – Степана Александровича Лососинова, секретаря – Пантюши Соврищева /отчество Павла Пантелеймоновича могло послужить для выбора имени Соврищева – И.С/ и действительных членов – Нины Петровны и Лили. Согласие Лили было предусмотрено заранее, ибо до сего времени не было случая, чтобы симпатичная девушка эта от чего – либо отказалась /характер героини и Дарьи Петровны совпадают – И.С/

Муж Нины Петровны в группу не вошел, но в виде компенсации ему было предложено приобрести большого слона, который стоял бы постоянно на столе президиума.

Если читатель ждет, что на следующий день состоялась первая лекция, а Степан Александрович в сотрудничестве с Соврищевым приступил к составлению академического устава, то, смею сказать, что читатель этот никогда не изучал психологии. В том-то и дело, что здесь мы сталкиваемся с наиболее тонким в области переживаний души явлением «стоп-машина», которое является естественным следствием из положения: труд для русского человека есть цель, а не средство.

Степан Александрович Лососинов, заехав часов в пять к Нине Петровне на чашку чая, ни словом не обмолвился о вчерашних планах, говорить о которых не собиралась, видимо, и Нина Петровна. Пантюша Соврищев и Лиля вообще временно исчезли с горизонта, избирая для своих прогулок отдаленнейшие переулки Замоскворечья /вспомним, что на противоположном берегу реки – «детский дом» Дарьи Петровны в Полуэктовом переулке – опять совпадение – И.С/, и только муж Нины Петровны купил-таки огромного фаянсового слона с клыками в виде электрических лампочек. Бестактный поступок этот несомненно указывал на нетонкость душевной организации этого человека, и к его покупке отнеслись весьма сдержанно…

Среди лета… Германия объявила войну России…

Евдокия Петровна и Дарья Петровна, Москва

Муж Нины Петровны сразу получил высокий пост в Красном Кресте. Враги и завистники утверждали, что его с кем-то спутали, одним словом, говорили все, что при этом говорить полагается. Сам он, получив пост, немедленно привлек к себе на службу всех знакомых, и Нина Петровна была очень мила в белом фартуке и белой косынке. Лососинов и Соврищев посещали Нину Петровну, которую заставали всегда в некоторой ажитации…

Когда произошла Февральская революция, муж Нины Петровны был назначен товарищем министра и отбыл в Петроград, облив слезами свою коллекцию слонов. Так как Нина Петровна не выносила петроградского климата, то она осталась в Москве.»

Иван Ермолаевич Ильющенко

Характеры героев романа, коллекция слонов, переулки Замоскворечья – все совпадает – я думаю, что люди, послужившие прототипами Лососинова, Соврищева, Нины Петровны, ее сестры и ее мужа хорошо знали друг друга.

Дарья Петровна говорила, что у нее был голубоглазый знакомый (у Булгакова «были необыкновенно ярко-голубые глаза, и они всегда светились» – пишет третья жена Михаила Афанасьевича – Елена Сергеевна Шиловская), и что она знала Шиловскую и ее сестру.

Моих родителей познакомила Евдокия Петровна. Мой будущий папа Иван Ермолаевич Ильющенко происходил из крестьян Могилевской губернии. Иван Ермолаевич окончил Рогачевскую учительскую семинарию, добровольцем ушел на первую мировую войну, служил в 6-м Гренадерском Таврическом генерал-фельдмаршала Великого Князя Михаила Николаевича полку, участвовал в походах против Австро-Венгрии и Германии, затем был командирован в штаб Минского военного округа для назначения в школу прапорщиков, по окончании курса приказом по войскам Омского военного округа от 17 января 1917 года за номером 37 произведен в прапорщики.

В конце 20-х годов Иван Ермолаевич жил в Москве и бывал в доме 6-а в Большом Афанасьевском переулке: в квартире номер 2, этажом ниже квартиры Кошаровских, жила его сестра Варвара Ермолаевна.

Ивану Ермолаевичу понравилась Евдокия Петровна, но она сказала: «У меня есть сестра, еще лучше меня». И вот Евдокия Петровна и Варвара Ермолаевна устроили блины и познакомили моих будущих родителей.

10 февраля 1932 года был зарегистрирован брак Никитюк Дарьи Петровны и Ильющенко Ивана Ермолаевича. Так Иван Ермолаевич появился в доме номер 20 по улице Льва Толстого. У Ивана Ермолаевича не было до этого своей «площади», но это не был брак по расчету – он любил Дарью Петровну. В ноябре 1935 года родилась я.

Из рассказа Павла Пантелеймоновича:

«В 1934-1935 годах работал конструктором в Стальпроекте Народного Комиссариата тяжелой промышленности. В 1935 году работал конструктором по вентиляции в санитарно-техническом проектном бюро Народного Комиссариата Легкой Промышленности, откуда по болезни ушел на пенсию.»

Он был Мастер. Благородный человек.

Помню себя совсем маленькой, меньше двух лет, сидящей на очень широкой тахте, покрытой ковром, в квартире Павла Пантелеймоновича и тети Дины.

Павел Пантелеймонович Кошаровский, Москва

Вспоминаю из детства (мне уже лет пять) – имя «Сергей Сергеич», которое мама называла, будучи в гостях со мною.

Вспоминаю и нашу с мамой встречу (мне больше семи лет) с Натальей Казимировной в районной поликлинике (невысоком старинном особняке в Большом Левшинском переулке), когда мама и Наталья Казимировна почти сразу же вышли поговорить по-секрету на балкончик (позже я узнала, что Натальей Казимировной звали знакомую Булгакова, – актрису – жену художника Бориса Валентиновича Шапошникова).

Интерес Михаила Афанасьевича к пречистенской среде был «острым, менявшимся на протяжении жизни и окрашенным литературно» (М. Чудакова), героев же своих произведений М.А. Булгаков часто называл именами своих знакомых, а в «Собачьем сердце» мы встречаемся с Дарьей Петровной, в «Театральном романе» – с Дарьей, Ермолаем Ивановичем /переставлены имя и отчество Ивана Ермолаевича/ и Дусей, в «Мастере и Маргарите» – с Дарьей и Иваном.

О голубоглазом знакомом мамы я слышала от нее давно, как и о ее знакомстве с Шиловской, о том, что Шиловская – жена Булгакова, узнала сравнительно недавно, на имена героев Булгакова обратила внимание после инсценировки на телевидении пьесы «Собачье сердце» /мне обидно, что имена мамы, папы и тети Дины даны домработницам и буфетчику, ведь мама, папа и тетя Дина были педагогами, я думаю, что это была литературная месть Булгакова за то, что «Дарья – страшная врунья», как сказано в «Мастере и Маргарите». Мама могла обмануть, но у нее это всегда была «-ложь во спасение» – она была бесконечно доброй, она говорила: «не мсти врагам, плати добром, добром ты их обезоружишь, друзей, быть может, в них заслужишь» – и так и делала/.

Я решила поближе познакомиться с биографией Булгакова и особенно с москвичами вокруг него, надеясь найти какие-то сведения тех лет о родных.

В пятитомнике Булгакова 1990 года издания я обнаружила упоминание о статье «Москва и москвичи вокруг Булгакова», которая и привела меня к Сергею Сергеевичу Заяицкому, вернее, к его роману «Жизнеописание Степана Александровича Лососинова», к его героям Нине Петровне и ее мужу, написанных с людей, судьба которых была трагична.

14 февраля 1938 года Павел Пантелеймонович Кошаровский был арестован по месту жительства.

Рассказ Павла Пантелеймоновича о себе я взяла из протокола его первого допроса 14 февраля 1938 года / – после реабилитации Кошаровского П.П. его дело мне показали, поскольку тетя Дина была еще и моей подопечной/.

Мне не хотелось ничего менять в его рассказе.

Из 1-го допроса П.П. Кошаровского 14 февраля 1938 г.:

П.П. Кошаровский: «Жена работает сестрой-обследовательницей больницы Кащенко.»

Вопрос: «Назовите Ваших знакомых»

Ответ: «Канапатский Борис Николаевич работает в наркомфин СССР, живет на Плющихе; Никитин Алексей Емельянович, буфетчик на заводе мраморной крошки, живет в Известковом переулке; Павлищев Михаил Георгиевич, живет на Гоголевском бульваре; Ильющенко Иван Ермолаевич, живет на ул. Льва Толстого, дом не помню; художник Чижов Александр Федорович, Б. Афанасьевский пер.»

Вопрос: «Знаете ли Вы Арнольда Бориса Николаевича?»

Ответ: «Да. В 1928 году с Арнольдом Борисом Николаевичем познакомился на чертежных курсах. Мы бывали друг у друга на квартире. Виновным себя не признаю.»

Из 2-го допроса П.П. Кошаровского 15 февраля 1938 г.:

П.П. Кошаровский: «Признаю себя виновным. С японцем Мике познакомился через Арнольда Бориса Николаевича, затем встречался с ним один.»

Подозревался Павел Пантелеймонович в шпионской деятельности в пользу Японии. 14 марта 1938 года поступил в больницу Таганской тюрьмы НКВД СССР.

«История болезни на больного заключенного Кошаровского П.П. Москва, Таганская тюрьма НКВД СССР.

Предварительный диагноз: Affectic mitralii Cardioscleros dec.

Окончательный диагноз: decompens Ascitis Oldemp.

Поступил 14.3.1938 г.

Скончался 22 апреля 1938 года в 5 часов 30 минут. 15 марта отеки всего тела, одышка, кашель, общ. слабость. Болен около 2-х недель. Скончался при явлениях нарастающей сердечной слабости и отека легких.

Справка для следователя: Кошаровский П.П. поступил по поводу декомпенсированного порока сердца и водянки живота. 22.4.38 г. скончался при явлениях нарастающей сердечной слабости и отека легких. О признаках ушибов тела в истории болезни указаний нет.

14.1.1940»

«Утверждаю

Военный прокурор МВО

генерал-майор юстиции

В.А. Коливерда

31 янв.1990 г.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ Кошаровский Павел Пантелеймонович арестован 14 февр.1938 г. Обвинялся в шпионаже. Решением Особой Комиссии НКВД СССР и Прокурора СССР от 9 мая 1938 г. назначена Высшая Мера Наказания. Кошаровский Павел Пантелеймонович подпадает под действие ч.1 ст.1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 16 янв.1989 г – «О дополнительных мерах по восстановлению справедливости в отношении жертв репрессий, имевших место в 30-40 и начала 50-х годов.»

Прокурор ВП МВО

Нач. След. от УКГБ СССР по г. Москве и Моск. обл.

16.12.1989 г.»

Тетя Дина после ареста мужа переехала в коммунальную квартиру в доме на улице Воровского напротив маленькой церквушки, которой теперь начинается Новый Арбат (дом 10, квартира 14).

Работала сестрой-обследовательницей в больнице имени Кащенко, потом в Научно-методическом центре детской психоневрологии на Житной улице, преподавала.

Какой она была?

Добрая, самоотверженная. Умная. Считала, что людей надо проверять по их отношению к противоположному полу и к деньгам. Гордая. Решительная, смелая /в гражданскую войну выводила из-под пуль младших сестер, поставив их перед собой и прикрывшись сзади деревянным корытом. Скакала на коне. Догоняла вора, который уже вылезал из окна с мешком вещей, бежала, пока вор не выдержал и не бросил мешок с награбленным/.

И все-таки после ареста Павла Пантелеймоновича она была несчастной и одинокой, подозрительной, нервной. Жив ли он, умер ли – этого она не знала. Ходила, спрашивала.

Но ей там ответили: «Не ходите и не спрашивайте лучше.»

Ездила со знакомыми художниками искала его.

У нас есть листок со стихотворением Евдокии Петровны, написанным ею простым карандашом:

«Где ты, мой милый,

И зачем страдаешь вдали?

Сердце мое молодое

Ведь бьется для тебя в моей груди.

О, если б я знала, где найти тебя!

Напрасно я бы не страдала столько лет!..

О, если б я обладала взможностью

Двигаться в направлении,

которое указывает сердце!..

Пусть ты далеко, пусть время течет давно!..

Я невидимым оком вижу тебя всегда вблизи

Я не фаталист, не мистик, но чувствую эти нити

Мистические между тобой и мной.

Сила высшая удерживает меня около твоего образа,

Слепая, бессознательная сила.

О, любимый, зачем ты скрываешь себя?

Неужели нет у тебя путей ко мне?!

Гармония сердец – пока это единственный путь!..

5 июня 1947 года»

Грустно невыносимо читать его теперь, когда я узнала о судьбе Павла Пантелеймоновича после ареста.

Узнала я в апреле 1992 года, когда ни тети Дины, ни мамы, ни папы уже не было на этом свете.

Если тетя Дина чувствовала нити, связывающие ее с мужем, значит, душа его посещала ее во сне. Ведь сновидения исполняют наши желания и исцеляют психику от эмоциональных ран и потрясений. Но я не помню, чтобы тетя Дина рассказывала мне об этом, хотя ближе всего она была нам.

Мама сказала, что Павел Пантелеймонович был арестован, позже показала мне стихотворение тети Дины – и все.

Далее – глава 2 (см. альманах «Российский колокол» 2012 №2)

Примечания

1

Мистический смысл радуги – завет между Богом и человеком.

2

шурави (перс.) – русские, советские

3

начало Главы 1 – в альманахе «Российский колокоп» №1 за 2013 год

Загрузка...