Вьюга сметала снежную пыль с крыш, вздымала ее с мостовых и, кружа, мчала огромными облаками вдоль улиц; лица у прохожих защипало, они запылали, словно от тысячи уколов крохотных игл. Глубоко втянув шеи в воротники пальто, люди шли по тротуарам ссутулившись, как старики. Возницы яростно погоняли лошадей. Наверху, на высоких сиденьях, они ничем не были защищены от непогоды, и это ожесточало их. Конки, направляясь к центру города, двигались медленно, а лошади скользили и с трудом выбирались из рыхлой коричневой грязи, лежавшей между рельсами. Кучера, закутанные по уши, встречали натиск ветра, держась прямо и проявляя мрачный стоицизм. Над головой громыхали и ревели поезда, а с темной громады надземной железной дороги, протянувшейся над проспектом, на грязь и снег стекали вниз маленькие струйки и капли воды.
От покрывавшей булыжник грязи все уличные звуки как-то смягчались, и даже для того, кто смотрел из окна, они приобретали значение музыки, мелодии жизни, ставшей необходимой для слуха из-за страшной и безжалостной в своем неистовстве вьюги. Время от времени на улицах попадались черные фигуры людей, усердно сгребавших с тротуаров белую пелену. Стук лопат вновь пробуждал воспоминания о сельской жизни, которые каждый человек всегда хранит где-то в своей памяти.
Ближе к вечеру, отбрасывая большие оранжевые и желтые лучи на мостовую, засияли огромные витрины магазинов. От них веяло безграничным весельем, но вместе с тем они как-то подчеркивали силу пурги и причиняемые ею страдания и придавали особый смысл движению людей и экипажей. Десятки пешеходов и возниц, бедняг с замерзшими лицами, шеями и ногами, спешили к десяткам неизвестных дверей и входов, растекались в разнообразных направлениях, торопясь попасть под кров, в места, которые воображение наполняло уютом и теплом домашнего очага.
Даже по поступи людей ясно чувствовалось, что они мечтали о горячем обеде. Если бы кто-нибудь стал делать предположения относительно жизненного пути тех, кто двигался в толпе, он заблудился бы в лабиринте социальных проблем; с таким же результатом мог бы он кинуть горсть песка и пытаться проследить за полетом каждой песчинки в отдельности. Но что касается мечты о горячем обеде, то направление его мыслей было бы верным: мечта эта читалась на лице каждого спешившего человека. Это дело традиции, она идет от сказок, слышанных в детстве. И с каждой метелью она появляется вновь.
Однако в западной части города, на одной из темных улиц, собрались люди, для которых такие вещи как бы не существовали. На этой улице помещалось благотворительное заведение, где бездомные за пять центов могли получить ночлег, а утром — кофе и хлеб.
Во время разыгравшейся днем вьюги снежные вихри действовали как погонщики, как люди, вооруженные бичами, и в половине четвертого тротуар перед домом с запертыми дверьми был запружен ожидающими бродягами. Их можно было видеть по обеим сторонам улицы и невдалеке от дома. Они прятались в подъездах, за выступами зданий, теснились, прижимаясь друг к другу, всячески стараясь согреться. Человек десять нашли приют в крытом фургоне, остановившемся у края тротуара. Под лестницей, которая вела к станции надземной железной дороги, еще шесть или восемь, глубоко засунув руки в карманы и ссутулившись, переминались с ноги на ногу. А народ все шел и шел… Странная процессия! Некоторые ступали тяжело и неловко, в их походке, характерной для профессиональных бродяг, чувствовалась безнадежность; иные подходили неуверенным шагом людей, которые столкнулись с этим впервые.
День тянулся невероятно долго. Снежные вихри выискивали прятавшихся в их убогих укрытиях и, ловко забиваясь между ними, обдавали градом колющих мелких хлопьев: и люди сразу промокали насквозь. Они жались друг к другу, что-то бормотали и старались запрятать поглубже в карманы свои красные, воспаленные руки.
Вновь приходившие останавливались около групп и обращались с вопросом: «Уже открыто?» — вероятно, скорее ради формы.
Ожидавшие, склонны были принять вопрос всерьез и презрительно отвечали: «Нет, а то зачем мы торчали бы здесь?»
Толпа беспрерывно и неуклонно росла. А люди все шли, медленно и тяжело ступая, с трудом пробиваясь сквозь вьюгу.
Наконец от вечерних теней снежные прогалины на улице стали принимать свинцовый оттенок. Кругом возвышались мрачные громады зданий, и только там, где окна вспыхивали яркими пятнами света, на снегу мерцали желтые блики. Фонарь на краю тротуара силился осветить улицу, но частые порывы ветра, залепив коркой грязи стекла, довели его до полной слепоты.
В наступившей полутьме бездомные начали выходить из своих укрытий и собираться перед благотворительными дверьми. Среди них попадались люди всякого рода, но главным образом преобладали американцы, немцы, ирландцы. У многих из них, сильных, здоровых, светлокожих парней, лица носили отпечаток, редко встречающийся у искателей благотворительности. Были здесь и люди, несомненно отличавшиеся терпением, прилежанием и умеренностью. В пору невезения такие люди обычно не обрушиваются на общество: они не ворчат на высокомерие богатых и не жалуются на трусость бедных. Нет, в подобные времена они склонны внезапно поддаться странной покорности; они словно видят, как от них ускользают все блага цивилизации, и стараются вспомнить, где именно они впервые потерпели неудачу, и постигнуть, чего же в них, собственно, не хватало, раз они оказались побежденными в жизненной борьбе. Среди этого разношерстного люда мелькали также изворотливые субъекты с Бауэри[2], которые привыкли платить по десять центов за ночлег, но теперь пришли сюда, потому что здесь он стоил дешевле.
Однако сейчас все они так перемешались, что различить в густой толпе тех или иных не представлялось возможным. Исключение составляли только рабочие; во время вьюги они большей частью оставались безмолвными и бесстрастными; со взором, устремленным на окна дома, они походили на статуи терпения.
Вскоре тротуар оказался загроможденным человеческими телами. Словно овцы в зимнюю стужу, люди плотно прижимались друг к другу, стараясь согреть один другого. Сверху эта плотно сжатая толпа могла бы показаться грудой товара, заносимой снегом, если бы эта толпа не покачивалась в едином ритмичном движении. Удивительно выглядел снег, лежавший на голове и плечах этих людей маленькими грядками и достигавший иногда почти дюйма толщины; хлопья падали беспрерывно, все нарастая, точно так же, как они падают на покорную траву в полях. Ноги у всех насквозь промокли и окоченели, желанием согреть их и объяснялось легкое медленное, ритмичное движение. Иногда у кого-нибудь от пронизывающего ветра так сильно щипало в ухе или носу, что он начинал всячески извиваться, пока его голова не оказывалась защищенной плечами товарищей.
Слышалось непрерывное бормотание — обсуждался вопрос, скоро ли откроют двери. Люди то и дело поднимали глаза к окнам. Сталкивались разные мнения:
— Гляньте-ка! В окошке-то свет!
— Нет, это отражение с той стороны!
— Да я же видел, как они его зажгли!
— Ах, ты видел?
— Да, видел.
— Ну, значит, все в порядке!
Когда подошло время, бездомные, в надежде, что им сейчас разрешат войти, ринулись к двери. Стараясь пробиться вперед в этой невообразимой давке, каждый работал плечами так, что, казалось, вот-вот кости затрещат. Мощной волной толпа хлынула к зданию. Вдруг среди моря голов пронесся слух:
— Они не могут открыть дверей! Впереди пробка!
Тогда из рядов тех, кто стоял сзади, раздался глухой гневный рев, но в то же время они продолжали напирать изо всех сил; вскоре передним стало невмоготу, и они принялись кричать и протестовать, готовые на все, лишь бы их не превратили в бесформенную массу:
— Эй, отойдите от двери!
— Убирайтесь оттуда!
— Вышвырните их!
— Прихлопните их!
— Эй, вы там, дайте же им, черт побери, открыть дверь!
— Свиньи вы проклятые, дайте им открыть дверь!
Те, что стояли сзади, время от времени пронзительно вскрикивали, когда кто-нибудь тяжелым каблуком наступал на их промерзшие пальцы.
— Слазь с моих ног, ты, образина косолапая!
— Эй, не стой у меня на ногах! Ходи по земле!
Человек возле самых дверей вдруг закричал: «О-о-ох!
Пустите! Выпустите!» А другой, исполненный беспредельной отваги, повернув голову вполоборота, заорал: «Эй, вы там, перестаньте толкаться!» — и выпустил залп самой крепкой и отборной брани прямо в лицо стоявшим позади него. Он словно молотил их по носу непристойными трехэтажными ругательствами. Лицо его, красное от ярости, с выражением величайшего пренебрежения к тому, что будет, отчетливо выделялось над толпой. Но всем было не до того, чтобы отвечать на его проклятия, — слишком уж пробирал холод. Многие тихонько хихикали, но все упорно продолжали проталкиваться вперед.
Когда движение толпы на время затихало, людям удавалось отпустить шутку-другую, обычно мрачную и, конечно, грубую. Тем не менее шутки эти были примечательны, — ведь нельзя же ожидать веселости от груды старого тряпья, полузанесенного снегом.
Время шло, а вьюга, казалось, свирепела все больше. Иногда порывы снежного вихря, обрушиваясь на это тесное сборище, резали как ножом, кололи как иглой. Люди беспорядочно толпились и ругались, но делали это не как зловещие убийцы, а, так сказать, в американской манере: угрюмо и с отчаянием, однако вместе с тем и с каким-то удивительным тайным смыслом, неясным и мистическим, как будто в этой ситуации, в этой катастрофе, разыгравшейся в вьюжную ночь, таилось что-то забавное.
Один раз витрина огромного мануфактурного магазина на противоположной стороне улицы на несколько минут отвлекла их внимание. В ярко освещенном пространстве появился мужчина. Он был довольно тучен и очень хорошо одет. Борода его была изящно подстрижена в стиле принца Уэльского. Мужчина стоял в живописной позе, выражавшей раздумье. Медленно и величественно поглаживая усы, он смотрел на толпу, занесенную снегом. Стоявшим внизу он казался олицетворением самодовольства. Зрелище, представшее перед его глазами, по-видимому производило на него обратное действие и давало ему возможность сильнее почувствовать великолепие окружающей его обстановки. Кто-то из толпы случайно повернул голову и заметил эту фигуру в витрине. «Эй, гляньте-ка на его баки», — весело сказал он.
Многие повернулись, и сразу поднялся крик. Они взывали к нему на самые разные лады. Они обращались к нему по-всякому, начиная от фамильярных и дружеских приветствий и кончая высказанными в тщательно подобранных выражениях советами и заявлениями о необходимости произвести некоторые изменения во внешности его особы. Человек вскоре обратился в бегство, а толпа злобно загоготала, словно людоед, что-то сожравший минуту назад.
Затем бездомные занялись серьезным делом. Обращаясь к неподвижному фасаду дома, они восклицали:
— О, бога ради, впустите!
— Впустите нас, не то мы все здесь околеем!
— Эй вы, чего ради держать нас, жалких бродяг, на холоде?
И все время слышалось чье-то: «Не наступай мне на ноги!»
Под конец давка в толпе стала невыносимой. При каждом порыве ветра, чувствуя острую боль, люди готовы были передраться. Под безжалостными снежными вихрями борьба за кров достигла своего апогея.
Стало известно, что откроют дверь в нижнем этаже, у подножия небольшой крутой лестницы, и бездомные, как черти, с остервенением толкаясь и напирая, устремились в ту сторону. Слышно было, как они прерывисто и тяжело дышали и стонали, яростно прилагая все усилия, чтобы пробиться к двери.
В передних рядах то и дело раздавался чей-нибудь протест, обращенный к тем, кто находился сзади:
— Ой-ой-ой, да ну же, ребята, не нажимайте так! Вы что? Хотите угробить кого-нибудь?
Прибыл полисмен и устремился в самую гущу толпы. Ворча и ругаясь, а время от времени прибегая и к угрозам, он пользовался лишь силой своих рук и плеч против этих людей, борющихся только за то, чтобы укрыться от метели. Его решительный голос звучал резко: «Перестаньте толкаться, осадите назад! Давайте-ка, ребята, не толкайтесь! Прекратить это! Не напирать! Оставьте это!»
Когда дверь внизу открылась, люди сплошным потоком понеслись вниз по лестнице, которая оказалась необычайно узкой и могла вместить в ширину не более одного человека. Однако они как-то умудрялись спускаться вниз чуть ли не по трое в ряд. Это был трудный и болезненный процесс. Толпа походила на бурлящую воду, пробивающуюся через единственный крохотный выход. Стоявшие сзади, возбужденные успехом передних, делали неистовые усилия, чтобы протолкнуться вперед. Они опасались, что на всех не хватит места и многие останутся на мостовой. Очутиться там было бы бедствием, и поэтому бездомные, в лица которым хлестал снег, извивались и крутились что есть сил. Можно было ожидать, что в этой страшной давке узкий проход к двери в нижнем этаже будет так запружен и забит человеческими телами, что движение вообще прекратится. И действительно, один раз толпе пришлось остановиться. Пронесся слух, что у подножия лестницы ранили человека. Но вскоре медленное движение возобновилось; наверху, на площадке лестницы, полисмен боролся, стараясь ослабить нажим на тех, кто спускался вниз.
Красноватый свет падал из окна на лица людей, когда они по очереди подходили к последним трем ступенькам и уже собирались войти. В этот момент в глаза бросалась перемена в выражении их лиц. На пороге осуществления своих надежд они вдруг обретали удовлетворенный и самодовольный вид. Их взоры больше не пылали огнем, а с губ уже не срывались злые и циничные слова. На раздражавший их прежде натиск они смотрели уже с другой точки зрения, так как было ясно, что теперь они пройдут через эту маленькую дверь туда, где свет манил радостью и теплом.
Мечущаяся по тротуару толпа становилась все меньше и меньше. Снег с безжалостной настойчивостью хлестал по склоненным головам тех, кто ждал. Ветер взметал его с мостовых, неистово крутил в бешеном белом вихре и со свистом кружился вокруг толпившихся людей, один за другим или сразу по трое уходивших из вьюги.
Был поздний вечер, неслышно моросил мелкий дождь, и мостовая блестела в лучах бесчисленных огней стальными, желтыми и голубыми отсветами. Какой-то юноша, глубоко засунув руки в карманы, медленно и отупело брел по улице, направляясь к той части города, где за несколько центов можно получить на ночь койку. На нем был ветхий, давно уже превратившийся в лохмотья костюм, а его грязная, с обтрепанными полями шляпа приобрела совсем фантастический вид. Голод и жажда сна гнали его вперед, как гонят они вперед всех голодных и бездомных. Когда он добрался до Сити-Холл-парка, визгливые выкрики мальчишек: «Нищий, бродяга!» и другие столь же нелестные прозвища облепили его, казалось, с головы до пят, и он находился в состоянии глубокого уныния. Мелкий, сеявший словно из сита дождь насквозь промочил потертый бархатный воротник его пиджака, и когда он почувствовал на шее прикосновение мокрой ткани, жизнь окончательно потеряла для него всякую привлекательность. Он огляделся вокруг, ища еще такого же отщепенца, который мог бы разделить с ним его невзгоды, но скамейки, стоявшие вдоль аллей и вокруг мокрых газонов и блестевшие от дождя в дрожащем свете фонарей, были пусты. Они отдыхали от своего обычного ночного груза — как видно, их завсегдатаи нашли для себя что-нибудь поудобнее на эту ночь. Только кучки элегантно одетых бруклинцев стекались со всех сторон в направлении моста.
Некоторое время юноша бесцельно слонялся по парку, а потом побрел дальше по Парк-роу, с трудом волоча ноги. Внезапно он испытал облегчение — произошла перемена в окружающей обстановке, и он снова почувствовал себя как бы дома: перед ним мелькали лохмотья под стать его собственным. На Чатам-сквере кучки людей бесцельно торчали перед дверями баров и ночлежных домов — унылые, терпеливые, похожие на цыплят, застигнутых ливнем: Он присоединился к ним и не спеша, озираясь по сторонам, погрузился в людской поток, струившийся вдоль большой улицы.
В тумане холодной, ветреной ночи молчаливой вереницей проносились вагоны трамвая: огромные, сверкающие киноварью и медью, мощные в своем стремительном движении, спокойные и неотвратимые, мрачные и угрожающие, они изредка нарушали тишину громким, яростным визгом звонков. Два людских потока бурлили на покрытых грязью тротуарах, и башмаки прохожих оставляли в грязи отпечатки, напоминающие шрамы. Поезда надземной железной дороги с резким скрежетом колес останавливались у виадука. Столбы его были как лапы, и он, словно чудовищный краб, раскорячился над улицей. Слышно было глухое, тяжкое пыхтенье паровозов. А в глубине переулков висели, казалось, мрачные, пурпурно-черные занавесы с вышитыми на них тусклыми цветами слабо мерцавших фонарей.
Бар на углу улицы походил на прожорливую пасть. Вывеска над входной дверью возвещала: «Сегодня горячий суп бесплатно!» Створки дверей раскрывались, как алчные губы, удовлетворенно чмокая всякий раз, как бар заглатывал очередного посетителя, пожирая их одного за другим с беспримерным и ненасытным аппетитом, наглой усмешкой встречая людей, стекавшихся сюда со всех сторон, подобно жертвам какого-то языческого ритуала.
Привлеченный заманчивой вывеской, юноша дал себя проглотить. Хозяин бара поставил на стойку кружку зловеще черного пива. Она воздвигалась, подобно монументу. Увенчавшая ее шапка пены переросла голову юноши.
— Суп там, господа! — гостеприимно провозгласил хозяин бара. Маленький человечек с желтым, как лимон, лицом, одетый в лохмотья, и только что вошедший юноша схватили свои кружки и торопливо направились к стойке, где буфетчик с сальными, но весьма внушительными усами, любезно зачерпнув что-то из котла, отпустил им подаяние в виде супа, от которого шел густой пар и в котором плавало нечто отдаленно напоминавшее кусочки куриного мяса. Юноша, хлебая свой суп, воспринял теплоту этой жижи как некое выражение радушия и, улыбаясь, посмотрел на человека с сальными, но внушительными усами, который стоял за стойкой, словно священник перед алтарем. «Хотите еще, господа?» — обратился тот к двум маячившим перед ним жалким фигурам. Желтолицый человечек изъявил свое согласие, проворно подставив миску, но юноша покачал головой и направился к выходу следом за каким-то оборванцем, который поразил его своим нищенским видом, — можно было не сомневаться, что у того имеются обширные познания по части дешевых ночлежек.
На улице юноша заговорил с оборванцем:
— Послушай, не знаешь ли, где можно дешево переночевать?
Оборванец ответил не сразу. Он поглядел по сторонам. Потом кивнул куда-то в темноту.
— Я сплю там, — сказал он, — когда у меня есть деньги.
— А сколько нужно?
— Десять центов.
Юноша уныло покачал головой:
— Это мне не по карману.
Тут к ним, пошатываясь, подошел странно одетый человек. Голова его представляла собой хаос всклокоченных волос и бакенбард, из которого, воровато кося, выглядывали глаза. Присмотревшись внимательнее, можно было различить жесткую линию рта, твердо и плотоядно сомкнутые губы, словно он только что проглотил что-то нежное и беспомощное. У него было лицо убийцы, закосневшего в неуклюже и грубо совершаемых преступлениях.
Но сейчас голос его был настроен на льстивый тон, и вид напоминал ластящуюся собачонку. Заискивающе поглядев на них, он завел свою несложную песенку попрошайки:
— Джентльмены, подайте два-три цента бедному парню на ночлег. У меня есть пять, еще два — и я получу койку. По чести, джентльмены, не можете ли вы одолжить мне два цента на ночлег? Тяжело, знаете ли, приходится порядочному человеку, когда не повезет. Вот я…
Оборванец, бесстрастно глядя на поезд, с грохотом проносившийся над головой, равнодушно прервал его:
— Пошел к черту!
Но юноша удивленно спросил этого убийцу-горемыку:
— Спятил ты, что ли? Ты бы клянчил у тех, у кого набиты карманы.
Убийца, пошатываясь на ослабевших ногах и время от времени махая руками у себя перед носом, словно отстраняя какие-то незримые помехи, пустился в пространные психологические разглагольствования. Они были столь глубокомысленны, что понять их оказалось невозможным. Когда он исчерпал эту тему, юноша сказал:
— Покажи-ка свои пять центов.
При этих исполненных недоверия словах на лице убийцы изобразилась пьяная скорбь. С видом жестоко оскорбленного человека он начал рыться в своих лохмотьях; его красные руки дрожали. Наконец он произнес с глубокой печалью, точно обнаружив обман:
— Вот, тут только четыре.
— Четыре, — задумчиво повторил юноша. — Ладно, я здесь впервые. Если ты доставишь меня в твое дешевое логово, я добавлю тебе три.
Лицо убийцы просияло от радости. Усы зашевелились под наплывом приличествующих случаю переживаний. В порыве восторженного дружелюбия он схватил юношу за руку.
— Черт побери! — вскричал он. — Ну, если ты это сделаешь, стало быть ты хороший малый, и я буду тебя помнить. Да, я буду тебя помнить всю жизнь! Я буду тебя помнить, черт побери, и, если доведется, сквитаюсь с тобой! — И прибавил с пьяным достоинством: — Черт побери, я не останусь в долгу и всегда, всегда буду тебя помнить!
Юноша отстранился, холодно взглянув на убийцу.
— Слушай, — сказал он, — ты только покажи мне это логово, больше от тебя ничего не требуется.
Убийца повел юношу по темной улице, жестами изъясняя свою признательность. Наконец они остановились перед низкой и грязной дверью. Убийца торжественно поднял руку.
— Вот! — сказал он, и на лице его отразился испуг, порожденный мудростью долголетнего опыта. — Я сделал, что обещал, я привел тебя сюда, так ведь? Если тебе здесь придется не по вкусу, ты не свернешь мне шею? Нам незачем ссориться, верно?
— Ладно, — сказал юноша.
Убийца театрально взмахнул рукой и двинулся вверх по крутой лестнице. По дороге юноша сунул ему три цента. Наверху какой-то человек, благосклонно поблескивая стеклами очков, выглянул из окошечка, прорезанного в двери. Он забрал у них деньги, записал их имена в книгу, и они торопливо зашагали следом за ним по окутанным мраком коридорам.
Через несколько минут после начала этого путешествия юноша почувствовал, как у него подступает к горлу тошнота: откуда-то из темных, таинственных углов внезапно поползли странные, непередаваемые запахи. Они налетели на него, как злая, крылатая зараза. Это были испарения человеческих тел, заполнявших сверху донизу эту трущобу, дыхание сотен зловонных ртов, перегар бесчисленных вчерашних попоек — свидетельства бесчисленных сегодняшних страданий.
Какой-то человек с заспанным лицом шествовал по коридору. На нем не было ничего, кроме короткой нижней рубашки табачного цвета. Он протер глаза и, оглушительно зевнув, потребовал, чтобы ему сообщили который час.
— Половина первого.
Человек снова зевнул. Он отворил дверь, и на мгновение в ее черном провале обрисовался его силуэт. Когда они тоже подошли к двери и отворили ее, отвратительные запахи, как стая злых духов, обрушились на них, и юноша покачнулся, словно под напором урагана.
Глаза его не сразу привыкли к мраку, но человек с благосклонно блестевшими очками уверенно вел его вперед и лишь на минуту приостановился, чтобы водворить ковылявшего позади убийцу на свободное место. Он подвел юношу к койке, уныло стоявшей у окна, указал ему на высокий ящик для платья, подобно надгробному камню зловеще высившийся у изголовья, и ушел.
Юноша присел на койку и осмотрелся вокруг. В глубине комнаты газовый рожок тускло горел дрожащим оранжевым пламенем. Огромные качающиеся тени рождались во всех углах комнаты, и только вокруг рожка было сероватое пятно света. Когда глаза юноши привыкли к темноте, он начал различать на койках, загромождавших всю комнату, фигуры людей: одни лежали разметавшись, безгласные как трупы, другие храпели и дышали с мучительным усилием, словно вытянутые из воды рыбы.
Юноша запер шляпу и башмаки в саркофаг у изголовья и лег, накинув на плечи свой старый, неразлучный с ним пиджак. Поверх пиджака он брезгливо натянул одеяло. Койка была обита клеенкой, холодной как талый снег. Он долго дрожал на этом сооружении, похожем на могильную плиту. Когда озноб наконец унялся, юноша повернул голову и поглядел на своего приятеля-убийцу, фигуру которого смутно различил в углу. Тот лежал, разметавшись на своей койке с безразличием пьяного, и издавал необычайно мощный храп. Его мокрые волосы и борода отливали тусклым блеском, а воспаленный нос сиял, как красный фонарь в тумане.
Рядом с собой юноша увидел желтые плечи и грудь какого-то человека, не покрытые одеялом, несмотря на ледяной воздух комнаты. Одна рука его свесилась с койки и касалась пальцами сырого цементного пола. Под черными бровями в щелках полузакрытых век виднелись белки глаз. Юноше показалось, что это трупоподобное существо смотрит на него упорным, пристальным взглядом, и в этом взгляде ему почудилась угроза. Он откинулся назад и из-за края одеяла, оставлявшего в тени его лицо, стал наблюдать за своим соседом. Человек ни разу не пошевелился, он хранил мертвую неподвижность, как труп, распластанный на столе и ожидающий ножа анатома.
Куда бы ни взглянул юноша — везде перед ним были обнаженные красно-бурые тела, выступающие из мрака, торчащие над койками конечности, приподнятые колени, руки, длинные и тощие, свисающие с коек. Почти все спящие здесь казались статуями, изваяниями, мертвецами. Нелепые ящики, торчавшие повсюду, словно надгробные памятники, придавали комнате странный вид, делая ее похожей на кладбище, заваленное трупами, оставленными без погребения.
Порой, однако, он видел дикие взмахи рук и ног, причудливые, бредовые жесты, сопровождавшиеся гортанными криками, скрежетом зубов, проклятиями. Напротив него, в темном углу, лежал парень, переживавший во сне какие-то немыслимые бедствия; временами он испускал протяжные вопли, похожие на вой гончей, и они скорбно и глухо отдавались среди этого мрачного скопища надгробных плит и людей, лежавших неподвижно, как трупы.
Начинаясь пронзительным криком, ослабевая постепенно до жалобного стона, этот вопль говорил о жестоких трагедиях, таящихся в неисследуемых глубинах человеческого сна. Но для юноши это не был просто крик потрясенного сновидениями человека — в нем воплотился для него смысл всей этой комнаты и ее обитателей. Он услышал в нем протест обездоленного, который, чувствуя прикосновение неумолимых гранитных колес, молит о чем-то с нечеловеческим красноречием, с неведомой для него самого силой, выражая жалобу всех себе подобных, класса, народа. Этот крик не давал ему уснуть, колыхаясь в его мозгу, переплетаясь с огромными, зловещими тенями, которые, подобно гигантским черным пальцам, обвивали обнаженные тела, и он лежал, рисуя себе историю жизни этих людей на основе собственного жалкого опыта. А человек в углу снова и снова стонал, корчась в агонии своих сновидений.
Потом длинная, тонкая, как лезвие ножа, полоса тусклого света пробилась сквозь пыльное стекло окна. За окном обозначились крыши домов, уныло белые в свете зари. Край полосы желтел, разгораясь все ярче, и наконец золотые лучи утреннего солнца смело и властно проникли в комнату. Они одели лучистым ореолом фигуру маленького толстенького человечка, который храпел прерывисто, словно заикаясь. Его круглый блестящий лысый череп внезапно засиял, как почетная медаль. Он сел, щурясь от солнца, раздраженно выругался и натянул одеяло на ослепительное сияние своей головы.
Юноша, удовлетворенно наблюдая, как перед сверкающими копьями солнечных лучей обращались в бегство побежденные тени, внезапно задремал. Проснувшись, он услышал голос убийцы, громко, с воодушевлением ругавшегося, и, приподняв голову, увидел, что тот сидит на краю койки и сосредоточенно скребет шею длинными ногтями, производя такой звук, словно он работал напильником.
— Будь я проклят, это какая-то новая порода! У них не лапы, а консервные ножи. — Он разразился яростной и замысловатой бранью.
Юноша торопливо отпер свой ящик, вынул башмаки и шляпу. Он шнуровал башмаки, сидя на краю койки и поглядывая вокруг, и заметил, что при дневном свете комната приобрела обыденный и неинтересный вид. Люди натягивали одежду; лица их казались тупыми, вялыми или равнодушными. В комнате стоял гомон шумливо переругивающихся голосов.
Некоторые беспечно разгуливали нагишом. Среди них было несколько мускулистых силачей — их гладкая красновато-коричневая кожа блестела. Они принимали позы и стояли величественные, как статуи, похожие на индейских вождей. Но как только они напялили свои нелепые лохмотья, с ними произошла разительная перемена: они сразу стали корявыми и нескладными.
Другие поражали разнообразными уродствами. У них были сутулые, сгорбленные спины, перекошенные или искривленные плечи. Особенно бросался в глаза маленький толстенький человечек — тот, которому не понравилось, когда его голова так великолепно засверкала. Его мясистая грушеобразная фигурка мелькала то тут, то там. Он ругался, как базарная торговка. По-видимому, у него пропало что-то из одежды.
Юноша быстро оделся и подошел к своему приятелю убийце.
Тот сначала взглянул на него оторопело. Лицо юноши маячило где-то в туманных пространствах его памяти. Он снова почесал шею и задумался. Потом ухмыльнулся, и широкая улыбка медленно расплылась по его лицу, превратив его в круглое сияние.
— Привет, Уилли! — обрадованно воскликнул он.
— Привет, — ответил юноша. — Ну, ты готов? Пора отчаливать.
— Иду. — Убийца тщательно подвязал подметку веревкой и заковылял к двери.
Выйдя на улицу из ночлежки, юноша не почувствовал внезапной перемены. Он уже забыл о зловонии, ему дышалось легко, тошнота и отвращение давно перестали его мучить.
Размышляя над этим, юноша шагал по улице и вздрогнул от неожиданности, когда дрожащая рука убийцы внезапно вцепилась ему в плечо и над ухом у него прозвучал срывающийся от волнения голос:
— Будь я трижды проклят! Там в этой дыре я видел одного малого в ночной рубашке!
Слова эти сначала ошеломили юношу, но затем он снисходительно улыбнулся такому проявлению юмора.
— Врешь ты, сволочь! — кратко возразил он.
В ответ убийца, отчаянно размахивая руками, принялся призывать в свидетели каких-то неслыханных богов. Он яростно накликал на свою голову самые необыкновенные бедствия в доказательство того, что не соврал.
— Говорю тебе, я видел! Лопнуть мне, не сходя с места! — торжественно уверял он, и в широко раскрытых глазах его светилось изумление, а рот нелепо кривился от восторга. — Да, да, сэр! Ночная рубашка! Настоящая белая ночная рубашка!
— Врешь ты!
— Нет, сэр! Помереть мне без единого глотка виски, если на этом типе не было настоящей белой ночной рубашки!
Его лицо выражало безграничное удивление. «Настоящая белая ночная рубашка!» — без конца твердил он.
Юноша увидел темный вход в ресторан в подвале. Вывеска гласила: «У нас кормят без затей!» Там были и другие, замызганные, полустертые надписи, стремившиеся убедить его, что это место ему по карману. Он остановился перед рестораном и сказал убийце:
— Пожалуй, зайду перекусить.
Услыхав это, убийца почему-то пришел в сильное замешательство. С минуту он стоял, уставившись на соблазнительную дверь, потом медленно побрел дальше.
— Ну что ж, прощай, Уилли, — мужественно сказал он.
Юноша посмотрел вслед удалявшемуся убийце. Потом крикнул:
— Эй ты, обожди!
Когда они снова сошлись, он заговорил свирепо, словно боясь, как бы тот не заподозрил его в благотворительности.
— Вот что. Ты, верно, жрать хочешь. Я одолжу тебе три цента на завтрак, только уж дальше смотри, раздобывай себе сам. Я с тобой нянчиться не стану, а то мне и до вечера не протянуть. Что я, миллионер, что ли!
— Клянусь тебе, Уилли, — сказал убийца серьезно, — все, что мне сейчас нужно, — это хороший глоток виски. У меня горло точно раскаленная сковородка. Ну, а раз нет виски, завтрак тоже неплохая штука, и если ты это сделаешь… Черт побери, ты малый хоть куда!
Еще с минуту они изощрялись в обмене любезностями, причем каждый торжественно заверял другого, что тот истый джентльмен, пользуясь собственным оригинальным выражением убийцы. Закончилось это взаимными заверениями в том, что оба — воплощение благородства и добропорядочности, после чего они вместе вступили в ресторан.
Там была длинная стойка, слабо освещенная неизвестно откуда проникавшим светом. Несколько официантов в грязных белых куртках сновали взад и вперед.
Юноша взял себе кружку кофе за два цента и булочку за один цент. Убийца сделал то же. Кружки разузорила паутина коричневых трещин, а погнутые жестяные ложки, вероятно, были найдены при раскопках одной из самых древних египетских пирамид. Они были покрыты наростами, похожими на мох, и хранили следы зубов давно ушедших поколений. Но бродяги за едой согрелись и повеселели. Убийца размяк, чувствуя, как горячая жидкость, словно бальзам, вливается в его пересохшую глотку, а юноша ощутил прилив бодрости во всем теле.
Убийцу начали одолевать воспоминания, и он принялся рассказывать какие-то истории, запутанные и бессвязные, выкладывая их со старушечьей поспешной болтливостью.
— …В Орандже работы хватало. Хозяин заставлял работать день и ночь. Я пробыл там три дня, потом иду к нему и прошу одолжить мне доллар. «Пошел к черту!» — говорит он и прогнал меня.
— На юге не лучше. Проклятые негры работают за двадцать пять — тридцать центов в день. Совсем вытеснили белых. Зато жратва там хорошая. Дешевая жизнь.
— Да и в Толедо малость поработал — сплавлял лес. Весной зашибал два-три доллара в день. Жил шикарно, только холодина там страшная зимой.
— Я из штата Нью-Йорк, из северной части. Ты, верно, бывал там? Пива нет, виски нет, кругом леса. Жратва у нас, правда, неплохая, горячего ешь сколько хочешь, но только и всего. Черт возьми, я валандался там, пока хватало сил, но в конце концов старик выгнал меня. «Проваливай отсюда ко всем чертям, бездельник ты и негодяй, — сказал он, — проваливай ко всем чертям и сдохни на дороге!» — «Хорошо отец, — говорю я ему, — чтоб тебя задавило!» — и ушел.
Выбираясь из этого унылого подвала, они увидели старика, который старался проскользнуть к выходу с крошечным свертком какой-то еды в руках, но высокий мужчина с буйными усами стоял, подобно дракону, преграждая ему путь. Они услыхали, как старикашка жалобно протестовал: «Вот вы вечно допытываетесь, что это я такое выношу отсюда, а нет того, чтобы заметить, что я приношу этот сверток с собой, с работы».
Когда они медленно брели по Парк-роу, убийца совсем разошелся и повеселел.
— Черт возьми, мы живем как короли! — сказал он, удовлетворенно причмокнув губами.
— Смотри, как бы не пришлось расплачиваться за это сегодня же ночью, — угрюмо предостерег его юноша.
Но убийца не пожелал заглядывать в будущее. Он шел своей развинченной походкой, временами как-то по-козлиному подпрыгивая. Он скалил зубы, ухмыляясь во весь рот.
В Сити-Холл-парке они уселись в кольце скамеек, освященных традициями их класса. Они ежились в своих ветхих лохмотьях, ощущая точно сквозь сон, как текут часы, утратившие для них свой смысл.
Люди сновали взад и вперед: их фигуры из расплывшихся темных пятен внезапно превращались в резко очерченные силуэты. Они шли мимо, хорошо одетые, с озабоченным деловым видом, не замечая двух сидевших на скамейке бродяг. Для юноши они были живым воплощением той глубокой пропасти, которая отделяла его от всех жизненных благ. Положение в обществе, комфорт, радости жизни показались ему недосягаемым, сказочным царством. Внезапно его охватил страх.
А позади сурово высилась равнодушная серая громада зданий. Она представилась ему символом страны, которая вздымала над облаками свою царственную голову, не удостаивая взглядом землю и в величии своих стремлений не замечая обездоленных, копошащихся у ее ног. В гуле города ему слышался беспечный лепет каких-то неведомых голосов. Это звенели деньги. Это был голос, в котором воплотились надежды города, но они были не для него.
Он чувствовал себя отщепенцем, и в глазах его, блестевших из-под полей низко надвинутой шляпы, появилось виноватое выражение, словно это чувство было равносильно преступлению.
В сумерки начался неистовый ливень, и широкая улица вдруг заблистала темно-голубыми красками, которые так часто осуждаются в картинах художников. Магазины тянулись длинными рядами, их витрины излучали ровный золотистый свет. Здесь и там то окна аптеки, то красные лампочки, указывающие местонахождение пожарных сигналов, отбрасывали на мокрую мостовую неясные, колеблющиеся пурпурные блики.
От огней рождались тени, и от этого здания выглядели как-то по-новому — грузно и массивно, напоминая замки или крепости. Шли бесконечные вереницы людей, могучие толпы; над головами, словно знамена, раскачивались зонтики. Экипажи, сверкающие свежей краской, грохотали в тесном строю между столбами надземной железной дороги. По всей улице раздавалось треньканье звонков, грохот железных ободьев по булыжнику, непрестанный топот сотен человеческих ног. И над всем этим разносились вопли крохотных мальчишек-газетчиков, сновавших по всем направлениям. На углах, укрывшись под навесами от стекающих с карнизов струй, стояло немало бездельников — выходцев из того мира, где люди готовы преклоняться перед внешним блеском.
Смуглый молодой человек шагал вдоль улицы. Под мышкой он держал судки, испытывая из-за них явное неудобство. Парень попыхивал короткой трубочкой. Плечи у него были широкие, надежные, а по манере держать руки и по набухшим на кистях венам видно было, что это — человек физического труда.
Когда он миновал один из перекрестков, какой-то человек в потертом костюме издал крик удивления и, стремительно бросившись вперед, схватил юношу за руку.
— Здорово, Келси, старик! — воскликнул мужчина в потертом костюме. — Как ты живешь, мальчик? Где ты, черт возьми, пропадал последние семнадцать лет? Пусть меня повесят, если я думал встретить тебя здесь…
Смуглый юноша поставил свои судки на землю и ухмыльнулся.
— Да неужто это старый Чарли Джонс? — сказал он, восторженно пожимая ему руку. — Ну, как ты вообще? Где ты пропадал? Да ведь я тебя год не видел…
— Выходит, что так! В последний раз мы повстречались в Хендивиле.
— Верно! В воскресенье…
— Вот именно. В заведении Билла Сиклса. Ну, пойдем, выпьем чего-нибудь!
Они направились в небольшой, с зеркальной дверью, салун, весело подмигивавший проходящей толпе. Он радостно проглотил их одним движением своих широко улыбающихся губ.
— Чего бы ты хотел, Келси?
— Ну, я, пожалуй, выпью пива…
— Налейте мне рюмочку виски, Джон.
Приятели облокотились на стойку, восторженно глядя друг на друга.
— Так, так, я чертовски рад тебя видеть! — сказал Джонс.
— Я думаю! — отвечал Келси. — Твое здоровье, старик!
— Пей до дна!
Они подняли стаканы, алчно оглядели друг друга и выпили.
— Ты не очень-то изменился, только здорово вытянулся, — задумчиво заметил Джонс, ставя свой стакан. — Я узнал бы тебя где угодно!
— Ну конечно, — согласился Келси. — Я тоже узнал тебя с первого взгляда. Хотя, сказать по правде, ты стал другим.
— О да, — подтвердил Джонс с некоторым самодовольством, — пожалуй, что так.
И он поглядел на себя в зеркало, где множились отражения бутылок, расставленных на полке в глубине бара. В зеркале он мог узреть свою улыбающуюся физиономию с довольно красным носом. Его котелок был небрежно сдвинут назад, две пряди волос беспорядочно свисали на впалые виски. Было в нем нечто очень земное и умудренное. Видно, жизнь не слишком его смущала: должно быть, он успел постичь всю ее сложность. Рука, побрякивающая ключами в кармане брюк, и шляпа на затылке — все обличало молодого человека с обширным жизненным опытом. А, широкое знакомство с владельцами баров весьма помогало ему сохранять обычное выражение мудрости.
Покончив с напитком, он повернулся к бармену:
— Джон, заходил сегодня кто-нибудь из нашей банды?
— Нет… пока нет, — отвечал бармен. — Старик Бликер болтался здесь днем около четырех. Он просил передать, если я увижу кого из ребят, что будет нынче вечером, если сумеет вырваться. Я видел еще О’Коннора и с ним другого парня; они проходили по улице примерно с час назад. Я так думаю, они скоро вернутся.
— Здесь завелась у нас замечательная компания, — сказал Джонс, обращаясь к Келси. — Сногсшибательная компания, говорю тебе. Тут мы как дома, когда сойдемся. Загляни как-нибудь вечерком. Мы тут почти каждый вечер. Ну, хоть бы сегодня, клянусь звездами! Будут почти все наши, и мне хочется тебя представить. Потрясающая банда! По-тря-са-ющая!
— Мне тоже хотелось бы, — сказал Келси.
— Так в чем же дело! — радостно воскликнул Джонс. — Они тебе понравятся. Это же неслыханная компания! Заходи сегодня же!
— Приду, если смогу.
— Так ведь у тебя же нет никаких дел, — сказал Джонс. — Ну вот и приходи. Почему бы тебе не провести время с хорошими ребятами? Это знаменитая банда. Знаменитая! Зна-ме-ни-тая!
— А пока мне пора домой, — ответил Келси. — Чертовски поздно. Что ты выпьешь теперь, старина?
— Дайте-ка еще чуточку виски, Джон…
— А я думаю — еще кружку пива.
Джонс опрокинул виски в свой широкий рот и поставил стаканчик на прилавок.
— Давно ты в Нью-Йорке? — спросил он. — Что ж, три года — это для ловкого парня срок немалый. Зарабатываешь прилично?.. Хотя что я, кто же может заработать в наши дни?..
Он скорбно посмотрел на свой потертый костюм.
— Отец у тебя помер, не так ли? Верно я говорю? Свалился, кажется, с лесов? Я где-то слышал об этом. Мать, конечно, жива? Я так и думал. Превосходная старая дама… Просто замечательная. Да, так, значит, ты младший из ее мальчиков… Поначалу вас было пятеро — так, кажется? Я знал тех четверых! Да, пятеро! Знаю… И все померли, кроме тебя? Теперь ты должен держать себя в руках и быть утешением для старухи мамаши. Так, так, так… Кто бы подумал, что один ты останешься из всей этой кучи кудлатых детей!.. Так, так, так… Какой все-таки странный мир… а?
Эти размышления настроили Джонса на грустный лад. Он вздохнул и угрюмо уставился на приятеля, потягивавшего пиво.
— Да, да, странный мир… Черт его подери, странный все-таки мир…
— Да, — отозвался Келси, — я остался один…
В его голосе прозвучала нотка неудовольствия — ему не понравилось, что разговор все время вертится вокруг обстоятельств, имеющих к нему прямое отношение.
— А как поживает старая леди? Помню, в последний раз, как я ее видел, она была такая живая, подвижная, словно маленький сверчок; она моталась по всей округе, выступала в Женском союзе трезвости, то об одном, то о другом…
— Что ж, она чувствует себя неплохо, — отвечал Келси.
— Так, значит, из пяти мальчиков у нее остался ты один? Так, так… Выпей-ка еще на прощание.
— Пожалуй, с меня хватит…
В глазах у Джонса промелькнуло чувство обиды.
— Ну, давай! — приставал он.
— Ладно, возьму еще кружку пива.
— Налейте еще виски, Джон!
Когда закончилась эта церемония, Джонс проводил своего приятеля до дверей салуна:
— До свидания, старина, — молвил он радушно. Его некрасивое лицо светилось дружелюбием. — Теперь обязательно заходи. Сегодня же! Понятно? Это же мировая компания! Ми-ро-ва-я!
Краснолицый угреватый мужчина высунулся из окна, отчаянно ругаясь: через два внутренних дворика он запустил пустой бутылкой в окно противоположного дома. Бутылка разбилась о кирпичную стену, и осколки со звоном упали вниз на камни. Мужчина погрозил кулаком.
Женщина с обнаженными руками, занятая развешиванием выстиранных платьев в одном из дворов, случайно посмотрела вверх и прислушалась к его словам. Вслед за мужчиной она тоже стала разглядывать другой дом. В дальнем окне какой-то юноша с трубкой громко высказывался о неудачном броске. Двое детей, находившихся в ближнем дворике, подобрали осколки стекла и начали возиться с ними, как с новой игрушкой.
Из окна, так раздражавшего мужчину, прозвучал старческий голос — там пели. Звук срывался и дрожал в воздухе, как будто у духа голоса надломилось крыло.
Неужто мне на небесах
Среди цветов гулять,
Когда другим пришлось в морях
Кровавых путь держать?..
Мужчина в противоположном окне взволновался еще пуще. Он продолжал ругаться.
Голос принадлежал маленькой старушке. Она трудилась над уборкой квартиры на четвертом этаже красно-черного дома. Руки ее были заняты горшками и кастрюлями, иногда метлой и совком. Она потрясала ими, как оружием. Казалось, это их вес согнул ее спину, искривил ее руки, отяжелил походку. Часто она погружала пальцы в раковину. Она расплескивала воду вокруг, и при этом истощенные мышцы ее рук перекатывались под дряблой кожей. И она отходила вся промокшая, словно перейдя вздувшуюся реку.
В комнате ощущалось смятение боя. Сквозь облака пыли или пара можно было разглядеть худенькую фигурку, наносящую могучие удары. Казалось, на ее пути повсюду возникают преграды.
Ее швабра, словно пика, беспрестанно угрожала демонам пыли. Лязг и звон сопровождали ее битву с неутомимыми врагами.
То была картина неуемной доблести. Работая, она часто возвышала голос до протяжного крика, до некоего странного боевого гимна, до воинственного и угрожающего призыва, который взлетал и спадал резкими нотами, терзая уши мужчины с красным и угреватым лицом:
Неужто мне на не-е-бе-сах
Среди цве-е-тов гулять…
Наконец она на минуту остановилась. Подойдя к окну, уселась, вытирая лицо фартуком. То была краткая пауза, минутная передышка. И все-таки видно было, что даже теперь она замышляет новые схватки, атаки, боевые кампании.
Она внимательно оглядывала комнату, отмечая силу и расположение врагов. Она была настороже.
Затем старушка вернулась к камину. «Пять часов», — пробормотала она, пристально всматриваясь в небольшие щегольские никелированные часы.
Из окна она оглядела густую заросль дымовых труб на крышах. Человек, работавший возле одной из труб, казался не больше пчелы.
Внизу, в лабиринте дворов, веревки, похожие на дикий виноград, цвели диковинными листьями платьев. До ушей старушки донеслись вопли мужчины с красным угреватым лицом. Теперь он был целиком захвачен неистовым спором с юношей, который привлек внимание к его неудачному броску. Оба они походили на зверей в джунглях.
В отдалении огромный пивоваренный завод возвышался над прочими домами. Большие золотые буквы рекламировали марку пива. Густой дым валил из заводских труб и растекался вблизи широкими и мощными крыльями. Казалось, что это большая летящая птица, а буквы вывески — золотая цепь, висящая у нее на шее. Старушка взглянула на пивоваренный завод. На минуту она слегка заинтересовалась — такое изумительное предприятие, такая махина!
Но вот окончен отдых, и опять вступили в бой ее истощенные руки. В мгновение ока битва разгорелась со всей силой. Наносились и отражались неистовые удары. Раздавался грохот нового сражения. Маленькая настойчивая воительница не знала ни сомнений, ни колебаний. Она дралась изо всех сил, с несгибаемой волей. Капли и струйки пота выступали у нее на лбу.
Три синих тарелки стояли в ряд на полке у плиты. Маленькая старушка знала, что так принято.
Напротив красовались круглые никелированные часы. Ее сын воткнул множество папиросных этикеток в оправу висящего рядом зеркала. Несколько литографий были пришпилены прямо на пожелтевших стенах комнаты; одна из них — в позолоченной рамке. То было настоящее чудо — сплошь красные и зеленые тона. Все литографии выглядели как трофеи.
Начинало темнеть. Надвинулась легкая туманная дымка. Дождь мягко шлепал по подоконнику. В доме напротив зажглась лампа; яркий оранжевый луч озарил мужчину с красным угреватым лицом. Он сидел за столом, покуривая и размышляя.
Старушка снова посмотрела на часы: «Четверть седьмого…»
Она задержалась на миг, но тут же неистово бросилась к печке, которая притаилась в сумерках, красноглазая как дракон. Печка зашипела, и снова послышался грохот ударов. Крохотная старушка носилась взад и вперед.
Около семи часов старушка начала нервничать. Ей захотелось броситься в кресло и сидеть, сидеть, глядя на маленькие каминные часы…
— Не понимаю, почему его нет, — повторяла она беспрестанно, и в ее голосе слышалась какая-то необычная нотка отчаяния. Пока она сидела так, размышляя и поглядывая на часы, выражение ее лица быстро менялось. Самые различные оттенки чувств мелькали в ее глазах, в уголках ее рта. В своем воображении она, должно быть, переживала весь путь любимого человека. Она представляла себе несчастья и препятствия, подстерегающие его. Что-то страшное и досадное мешает ему прийти к ней…
Она зажгла керосиновую лампу. Комнату затопил яркий желтый свет. Покрытый клеенкой стол казался раньше голым куском коричневой пустыни. Теперь он превратился в белеющий сад, где выросли плоды ее трудов.
«Семь часов!» — пробормотала она наконец. Ее охватил ужас.
И тут внезапно она услыхала шаги на лестнице. Она вскочила и принялась сновать по комнате. С ее лица разом сбежало легкое выражение страха. Она уже готова была начать браниться.
В комнату вошел юный Келси. Со вздохом облегчения он поставил в угол свои судки. Он был явно измучен тяжелым трудовым днем.
Старушка приковыляла к нему, сжимая морщинистые губы. Казалось, она вот-вот расплачется, разразится упреками.
— Привет! — крикнул Келси, желая ее подбодрить. — Беспокоилась?
— Да, — отвечала мать, суетясь вокруг него. — Где ты был, Джордж? Отчего так поздно? Не бросай здесь пиджак. Повесь его за дверью.
Сын повесил пиджак на крючок и принялся плескаться в жестяном тазике возле раковины.
— Видишь ли, я повстречал Джонса… Ты, верно, помнишь Джонса? Старый приятель из Хендивиля… Ну, пришлось задержаться, потолковали о прошлых временах. Джонс — настоящий парень.
Старушка внезапно сжала губы.
— О, этот Джонс! — заметила она. — Не люблю я его…
Юноша перестал вытираться белым полотенцем и бросил на нее сердитый взгляд.
— Ну, зачем все эти речи? — ответил он матери. — Что ты о нем знаешь? Говорила ты с ним хоть раз в жизни?
— Не помню, говорила ли я с ним с той поры, как он вырос, — сказала старушка. — Только знаю, что он не из тех людей, с которыми тебе надо дружить. Он дурной человек, в этом я уверена. Он пьет…
Сын рассмеялся: «Черта с два!» Видимо, это сообщение смутило его, но не слишком расстроило.
Мать покачала головой с видом человека, готовящегося поведать нечто страшное.
— Я в этом уверена! Однажды я видела, как он выходил из гостиницы Симсона — там, в Хендивиле, — он еле на ногах держался. Да, да, он пьет! Уверена, что пьет!
— О господи! — сказал Келси.
Они сели за стол и принялись за плоды ее белого садика. Юноша развалился на стуле с видом человека, который платит за все. Мать сидела нагнувшись, бдительно следя за каждым глотком. Она притулилась на самом краешке стула, готовая вскочить и броситься к буфету или к печке, чтобы подать то, что ему может понадобиться. Она волновалась, словно юная мать, кормящая своего младенца. В небрежной и спокойной позе сына отражалось сознание собственного достоинства.
— Сегодня ты мало ешь, Джордж!
— Да, сказать по правде, я не очень-то голоден…
— Разве тебе не нравится ужин, милый? Ты должен что-нибудь скушать, сынок. Нехорошо уходить голодным.
— Что ж, я ведь ем как-никак…
И он рассеянно ковырялся в тарелке. Старушка сидела напротив, рядом с почерневшим кофейником, и нежно разглядывала сына. Но вскоре ее охватило волнение. Ее сморщенные пальцы напряглись. Она готовилась рискнуть. Для нее настал решительный момент.
— Джордж, — сказала она внезапно, — пойдем сегодня на молитвенное собрание.
Молодой человек уронил вилку.
— Да ты с ума сошла, — ответил он удивленно.
— Нет, голубчик, — быстро заговорила она тоненьким, умоляющим голосом, — мне очень хочется, чтобы ты хоть разик пошел со мной; ты теперь нигде со мной не бываешь, милый, а мне так этого хочется! Давно-давно ты нигде со мной не был.
— Допустим, — сказал он, — но какого же черта…
— Ах, пойдем! — повторяла старая женщина.
Она подошла к нему, обвила руками его шею. Она пыталась убедить его лаской. Но юноша ухмыльнулся.
— Громы небесные, а что мне делать на молитвенном собрании?
Матери почудилось, что он сдается. Она сделала старинный реверанс.
— Что ж, разве ты не можешь проводить свою мать? — ликовала она. — Это такой долгий путь — каждый четверг, да еще одной. Как ты не понимаешь, что если у меня есть такой большой, красивый, рослый мальчик, мне хочется, чтобы он поухаживал за мной? О, я знала, что ты пойдешь!
Он снисходительно улыбнулся. Но сейчас же на лице его отразилась тревога.
— Дело в том… — запротестовал он.
— О, пойдем! — беспрестанно повторяла мать.
Он начал сердиться, он нахмурился. Перед ним мелькнула картина: скучные люди в черном, сидящие строгими рядами. Уже одна мысль об этом угнетала его.
— Видишь ли… — начал он снова, изо всех сил ища доказательств. И наконец взорвался:
— Да какого дьявола стану я торчать на молитвенном собрании?
В ушах у него прозвучал духовный гимн, исполняемый людьми, которые даже головы склоняют под определенным углом, как того требует благочестие. Слишком ясно, что все они лучше, чем он. Стоит ему войти, и они повернутся в его сторону, глядя на него с подозрением. И в этом будет неслыханное унижение: он-то знает, что сам ничуть не хуже их!
— Так вот, понимаешь, — заговорил он кротко, — не хочется мне идти, и ничего хорошего не получится, если я пойду туда против воли…
Как быстро изменилось выражение материнского лица! Она глубоко вздохнула, как это бывало и прежде в подобных случаях. Надела маленький черный чепец, закуталась в старенькую шаль. Бросила на прощание мученический взгляд на сына и ушла подавленная. Ее уход напоминал короткую похоронную церемонию.
Юношу слегка покоробило. Со злости он пихнул ножку стола. Когда затих звук ее шагов, он почувствовал явное облегчение.
В тот же вечер, придя в маленький приветливый салун, Келси застал своего друга Джонса у стойки в яростном споре с каким-то тучным мужчиной.
— Ладно, — говорил этот последний, — ты, Чарли, можешь кричать сколько тебе угодно на молчаливого человека… Но давай-ка лучше выпьем!
Но Джонс размахивал руками, нанося сокрушительные удары по какой-то отвлеченной теории. А тучный мужчина жирно ухмыльнулся и подмигнул бармену.
Наконец оратор приостановился на миг, чтобы сказать: «Налейте мне чуточку виски, Джон». В этот момент он заметил юного Келси и бросился к нему навстречу с приветственным криком: «Здравствуй, старик! А я и не надеялся, что ты придешь!» Затем подвел юношу к плотному мужчине:
— Мистер Бликер… Мой друг мистер Келси!
— Как поживаете?
— Мистер Келси, я счастлив познакомиться с вами, сэр. Выпьем…
Они стали в очередь у стойки. В проворных руках бармена позвякивали стаканы. С отменной вежливостью мистер Бликер прервал выжидательное молчание:
— Вы, кажется, никогда здесь раньше не бывали, мистер Келси? Не так ли?
Молодой человек сделал усилие, чтобы дать светский ответ.
— М-м… нет… Я никогда еще не имел… э… этого удовольствия, — сказал он.
Впрочем, натянутая и осмотрительная вежливость манер скоро была позабыта… Бликер сообразил, что его солидность слегка стесняет юношу. Он сделался мягче. Очевидно, молодой человек из тех, у кого развита способность восприятия. И Бликер сразу же пустился рассказывать о прошедших временах, когда мир был лучше. Он знавал всех больших людей той эпохи. Он воспроизводил свои беседы с ними. В голосе его звучали ноты гордости и сожаления. Он наслаждался славой этого мира ушедших в небытие деятелей. Он сетовал на юность и неопытность нынешнего поколения. Казалось, он живет в высоком небе прошлого и чувствует себя обязанным говорить о том, что он там видел.
Джонс восторженно подталкивал Келси.
— Тебе повезло — старик в самой лучшей форме! — шептал он.
И Келси был горд, что столь выдающаяся личность обращается к нему, заглядывает ему в глаза, ища одобрения своим тонким замечаниям.
Они уже оставили стойку бара и, войдя в заднюю комнату, уселись вокруг стола. Газовый рожок с цветным колпаком распространял пурпурное сияние. Отделанные полированным деревом стены и мебель отсвечивали бледно-розовым. На полу были густо насыпаны опилки.
Теперь к ним присоединились еще двое. Пока Бликер успел рассказать еще три истории из великого прошлого, Келси уже слегка познакомился с вновь пришедшими.
Он от души восхищался Бликером. В отношении остальных, любезных и выдержанных, он начал испытывать братское чувство. Ему стало казаться, что он проводит счастливейший вечер в своей жизни. Ведь его компаньоны были такие веселые и добродушные люди, и все, что они делали, было отмечено такой любезностью!
Поначалу двое вновь пришедших даже не решались обращаться прямо к нему. Они спрашивали: «Джонс, а не хочет ли ваш друг того-то или того-то?» И Бликер начинал свои речи так: «А не кажется ли вам, мистер Келси…»
Вскоре Джордж почувствовал себя самым замечательным и умным юнцом, который нашел наконец свое место в обществе таких же замечательных и умных людей.
Время от времени Джонс нашептывал ему на ухо свои пояснения:
— Говорю тебе, Бликер — это старый завсегдатай скачек. В свое время он был знаменитейшим парнем, можешь мне поверить. Он был одним из самых известных людей во всем Нью-Йорке. Ты бы послушал, как он об этом рассказывает…
Келси слушал внимательно. Его глубоко заинтересовали эти интимные истории о людях, которые в прошлом сияли в лучах солнца.
— О’Коннор тоже отличный парень, — снова вмешался Джонс, говоря об одном из присутствующих. — Один из лучших ребят, каких я знаю. Всегда стоит на правильной точке. И всегда такой, каким ты его видишь сейчас, — добрый, веселый.
Келси кивнул в ответ. Ему легко верилось.
Когда он предложил заказать напитки, раздались шумные протесты.
— Нет, нет, мистер Келси, — вскричал Бликер, — ни за что! Сегодня вы наш гость. Как-нибудь в другой раз…
— Да, — подтвердил О’Коннор, — сегодня моя очередь!
Он постучал и окликнул бармена. Затем уселся, держа в руке монету и зорко наблюдая за остальными, готовый разрушить их замыслы, если бы они попытались платить.
Спустя некоторое время Джонс тоже в высокой степени обнаружил способности к красноречию и остроумию. Его друзья посмеивались.
— Теперь заговорило виски, — заметил Бликер.
Джонс стал серьезным и пылким. Он произносил речи на разные темы. Его лекции казались ему самому впечатляющими. Его возбуждала сила собственных слов. Он был целиком увлечен ими. Прочие соглашались с ним решительно во всем. Бликер был почти ласковым и рассудительно вставлял здесь и там свое словцо. Когда Джонс становился слишком уж напористым, остальные поддакивали ему еще покорнее. Они старались успокоить его дружескими восклицаниями.
Но вот настроение Джонса внезапно изменилось. Он принялся с упоением распевать популярные песенки. Он поздравлял собутыльников с тем, что они находятся в его обществе. Его пыл увлек остальных. Все начали весело брататься. Подразумевалось, что все находящиеся здесь — правдивые и нежные души. Да, они ушли из жестокого мира, наполненного бесчувственными людьми…
Когда кто-нибудь пытался объяснить, чем и как его обидели в окружающем мире, его утешали голоса, проникнутые самой жгучей симпатией. Они наслаждались своим временным уединением и безопасностью.
Неожиданно какой-то вдрызг пьяный субъект, шатавшийся в салуне, отворил дверь в их комнатку и сделал попытку войти. Тотчас все вскочили с мест. Они готовы были задушить всякого, кто осмелится вторгнуться на их островок. Они подталкивали друг друга, споря о том, кто возьмет на себя первый удар в схватке.
— Ох! — воскликнул пьяный, покачиваясь и щурясь на всю компанию. — Да неужто здесь отдельный кабинет?
— Именно так, Уилли, — отвечал Джонс. — А ты сматывайся отсюда, пока мы тебя не выбросили…
— Да, выбросим! — подхватили остальные.
— Ой! — произнес пьяный. С минуту он огорченно взирал на них, а затем удалился.
Все снова уселись. И Келси почувствовал, что ему следовало бы доказать остальным свою преданность, отколотив нахала.
Часто появлялся бармен. «Эй, ребята, давайте ваши кастрюли», — говорил он шутливо, собирая пустые стаканы и вытирая стол салфеткой. Благодаря стараниям Джонса в маленькой комнате стало шумно. Табачный дым клубился, завивался кольцами вокруг человеческих тел. Под потолком стояло густое серое облако.
Каждый старался как-то по-своему объяснить, почему он совсем не к месту в окружающем мире, о котором уже говорилось. Все они обладали различными добродетелями, которые отнюдь не ценились теми, с кем им приходилось обычно соприкасаться; они были созданы, чтобы жить в тени деревьев, в стране, где царят мир и спокойствие. Сойдясь впятером, они блаженствовали, имея возможность высказывать свои сокровенные мысли, не опасаясь быть неправильно понятыми.
Чем больше пива поглощал Келси, тем сильнее бушевала в его груди отвага. Теперь он знал, что способен на высокие дела. Ему хотелось, чтобы кто-нибудь из собутыльников обратился к нему за помощью. В его воображении возникла соответствующая сцена. Он был великолепен в своем порыве дружбы.
Он разглядывал сияющие лица вокруг и сознавал, что если сейчас же настанет момент для великого самопожертвования, то он решится на него с восторгом. Да, он спокойно уйдет в небытие или хоть обанкротится под хвалебные возгласы своих сотоварищей, прославляющих его многочисленные достоинства…
За весь вечер не было ни единой перебранки. Если кто-либо на мгновение возвышал голос, другие немедленно уступали.
Они обменивались комплиментами. Так, например, старый Бликер принялся рассматривать Джонса, и вдруг его прорвало: «Джонс, да ведь вы самый лучший парень, какого я знаю!» Румянец удовольствия залил щеки Джонса, но он сделал скромный, протестующий жест маленького человека.
— Не разыгрывайте меня, старый дружище, — сказал он со всей серьезностью. Тут Бликер закричал, что это вовсе не шутка. Оба встали и взволнованно пожали друг другу руки. При этом Джонс задел за стол и разбил стакан.
Последовали всеобщие рукопожатия. Братские чувства витали в комнате. То был настоящий взрыв дружеских переживаний.
Джонс запел, отбивая такт точно и с достоинством. Он всматривался в глаза своих друзей, стараясь пробудить музыку в их душах. О’Коннор горячо присоединился к нему, но затянул другой мотив. В дальнем углу старый Бликер держал речь.
В дверях появился бармен:
— Эй, ребята, вы что-то уж слишком расшумелись. Мне пора закрывать заведение, а вам пора домой. Уже второй час.
Они затеяли было спор. Но Келси вскочил на ноги.
— Час ночи! — воскликнул он. — Чертовщина! Мне надо бежать…
Громко запротестовал Джонс. Бликер прервал свою речь. «Мой милый мальчик…» — начал он. Но Келси уже искал свою шляпу.
— Мне надо в семь на работу, — сказал он.
Прочие смотрели на него неодобрительно.
— Что ж, — вымолвил О’Коннор, — если уходит один, мы тоже можем уйти…
Они с грустью разобрали свои шляпы и вышли вереницей.
Холодный уличный воздух навеял на Келси смутное беспокойство. Он почувствовал, как горит у него голова. А ноги — ноги были как ивовые прутья.
Мигали редкие желтые огни. Шипела большущая электрическая лампа у входа в ночной ресторан. Звонки конки раздавались на другом конце улицы. Над головой с грохотом промчался поезд надземной дороги.
На тротуаре они торопливо расстались. Они изо всех сил пожимали друг другу руки, уверяя в последний раз в своей пламенной и почтительной дружбе.
Добравшись до своего дома, Келси стал продвигаться с осторожностью. Мать оставила полупогашенную лампу. Один раз он споткнулся по пути. Остановившись, он прислушался: из комнаты матери доносился легкий храп.
Некоторое время он лежал с открытыми глазами и думал о вечеринке. Приятно было сознавать, что он произвел хорошее впечатление на этих славных ребят. Он чувствовал, что провел самый прекрасный вечер в своей жизни.
Наутро Келси был очень зол. Матери пришлось долго трясти его, что показалось ему величайшей несправедливостью. К тому же, когда он вышел, моргая, на кухню, мать заметила:
— Вчера, Джордж, ты оставил лампу гореть всю ночь. Сколько раз должна я повторять, чтобы ты не забывал тушить лампу?
Большую часть завтрака он провел в молчании, раздраженно помешивал кофе и глядел в дальний угол комнаты — глаза у него горели. Стоило только моргнуть, и ему казалось, что веки его потрескивают. Во рту был странный вкус, будто он всю ночь напролет сосал деревянную ложку. К тому же настроение было неистовое. Так и хотелось наброситься на кого-нибудь.
Наконец он яростно выпалил:
— Будь проклято это раннее вставание!
Мать подскочила, как будто в нее выстрелили:
— Послушай, Джордж… — начала она.
Но Келси перебил ее:
— Да, знаю, знаю… Но это вставание рано утром… Я болен из-за него. Только разоспишься под утро, как нужно подниматься. Да я…
— Джордж, голубчик, — сказала старушка, — ты же знаешь, дорогой, что я не выношу, когда ты ругаешься. Пожалуйста, не делай этого.
И она посмотрела на него с мольбой. Келси сделал резкое движение.
— Да разве я ругаюсь? — спросил он. — Я только сказал, что это вставание меня мучает…
— Ты знаешь, как меня обижает ругань, — настаивала старушка, готовая вот-вот заплакать. Она задумалась, вспоминая, как видно, людей, не ведавших подобной нечестивости.
— Не могу понять, где ты взял эту манеру так ругаться, — продолжала мать. — Ни Фред, ни Джон, ни Уилли не знали, что значит так выражаться. И Том не ругался, кроме тех случаев, когда сходил с ума.
Сын повторил свой нетерпеливый жест. Этот жест был нацелен в пространство, как будто он увидел там некий призрак несправедливости.
— Громы небесные! — произнес он с отчаянием. Затем снова погрузился в молчание, мрачно разглядывая свою тарелку.
Такое поведение быстро заставило мать покориться. Она заговорила, но теперь уже примирительно:
— Джордж, голубчик, не можешь ли ты принести мне сегодня сахару?
Видно было, что она просит для себя награды. Келси очнулся от своей дремоты.
— Ладно, если не забуду, — отвечал он.
Старушка встала, чтобы положить в судки обед для сына. Покончив с завтраком, он некоторое время с важным видом прохаживался по комнате. Затем надел пальто и шляпу, взял судки и направился к выходу. Здесь он задержался и, не поворачивая головы, сухо промолвил:
— Ну, пока!..
Старушка поняла, что обидела сына. Она не стала искать объяснений. Она уже привыкла к подобным происшествиям и поторопилась сдаться.
— И ты не поцелуешь меня на прощание? — спросила она тихим, жалобным голосом.
Юноша сделал вид, что уходит, глухой к ее просьбе. Он выглядел как монарх, оскорбленный в своем достоинстве. Но старушка снова окликнула его, и в голосе ее прозвучало одиночество:
— Джордж… Джордж… неужели ты не поцелуешь меня на прощание?
А когда он тронулся, то почувствовал, что она уцепилась за полу его пальто. В конце концов юноша обернулся и проворчал: «Ну ладно». И он поцеловал мать. В голосе его был оттенок превосходства, словно он даровал неслыханное помилование. Она же глядела на него с упреком, благодарностью и любовью.
Стоя на площадке лестницы, мать следила, как скользит его рука по перилам. По временам она видела его локоть или часть плеча. И когда он достиг первого этажа, крикнула ему вслед: «До свидания!»
Маленькая старушка вернулась к своей кухонной работе с морщинкой недоумения на лбу.
— Не пойму, что такое сегодня с Джорджем, — задумалась она, — он был сам не свой…
Устало хлопоча по хозяйству, она принялась размышлять. Сын ее тревожил. Она смутно подозревала, что он страдает какой-то опасной болезнью. Да, без сомнения, что-то пожирает его почки или питается его легкими… Потом она представила себе женщину, порочную и красивую, которая приворожила его и отравляет ему жизнь. Воображение старушки создавало множество диковинных опасностей, которые обрушивались на ее сына, словно зеленые драконы. Они, эти опасности, сделали его мрачным, молча страдающим человеком. Она мечтала обнаружить их, чтобы храбро прийти на помощь своему герою сыну.
Она знала, что он, такой великодушный, будет скрывать от нее свои мучения. И она ломала себе голову в догадках.
Но вечером Джордж вернулся домой необыкновенно жизнерадостным. Он казался десятилетним мальчишкой, он прыгал по комнате. Когда мать несла кофейник с плиты на стол, он принялся вальсировать с ней, так что она расплескала немного кофе. Ей даже пришлось побранить его.
За ужином он без конца шутил. Несколько раз ей пришлось рассмеяться, хотя она и считала, что не подобает смеяться над шутками собственного сына. По временам она делала замечания, которые сын пропускал мимо ушей.
Весь вечер Джордж был в духе. Покуривая трубку, он читал вслух заметки из вечерней газеты. Мать хлопотала по хозяйству. Она чувствовала себя такой счастливой рядом с сыном, который лениво пускал облачка дыма и часто перемежал блистательными комментариями газетные новости. Она казалась себе образцовой матерью, раз у нее есть сын, который возвращается к ней вечером и сидит довольный, с усталостью в мышцах, после хорошего трудового дня. Она размышляла о мудрости своего руководства.
Всю следующую неделю она продолжала радоваться, так как Джордж проводил каждый вечер дома и был в отличном настроении. Теперь она окончательно убедилась в своем материнском умении и в том, что воспитала прекрасного сына. Часто глаза ее светились любовью, а морщинистое желтое лицо смягчалось улыбкой, напоминавшей улыбку девушки, глядящей на своего первого и, быть может, последнего избранника.
Обычно старушка старалась подавлять у сына малейшее проявление юношеского тщеславия. Она опасалась, как бы он не стал воображать о себе слишком много, ибо знала, что нет худшей беды. Излишнее самолюбование всегда пассивно, думала она, и если сын привыкнет считать свои умственные способности каким-то блестящим созвездием, то он так и просидит на месте и не совершит чудес, которых она от него ожидает. Поэтому она всегда была начеку, чтобы не допустить даже тени чего-либо подобного. Что касается Джорджа, то он раздумывал об этом с жестокой и мстительной горечью, присущ щей молодым людям, и решил, что мать его не понимает.
Впрочем, несмотря на все ее предосторожности, он часто замечал, что она находит его прекраснейшим юношей в мире. Достаточно было посмотреть на ее глаза, загоравшиеся огнем всякий раз, как он совершал что-нибудь особенно замечательное. В таких случаях он мог видеть, какой торжествующий взгляд кидала она на соседа или на любого, кто случайно был рядом. Ему захотелось почаще вызывать такие взгляды. И он испытывал полное удовлетворение, обнаружив и оценив их.
При всем том он не мог понять, почему вслед за подобной сценой мать способна была приказать ему повесить пиджак на крючок у камина, — приказать с таким отчаянием в голосе, словно он проявил небрежность и глупость в единственно важном, в сущности, деле.
— Если ты привыкнешь, тебе будет легче это сделать, чем бросать вещь куда попало, — говорила она. — Когда ты швыряешь пиджак как придется, кто-то должен его поднять, и скорее всего это придется делать твоей бедной старенькой маме. Ты же сам можешь его повесить, стоит только подумать…
Это было нестерпимо. Обычно в таких случаях он поднимался и со злостью вешал пиджак на крючок. Ее правота сводила его с ума.
Он полагал, что любая женщина, имеющая сына с такими прекрасными данными, могла бы пренебречь тем, что он редко вешает свой пиджак на место. Но было невозможно втолковать это обстоятельство его матери. Она была ужасно ограниченной. И он становился угрюмым.
Настало, однако, время, когда, вопреки ее материнскому восхищению, он уже не мог полностью с ней соглашаться. Он радовался, что ей нравится его остроумие. Он пришпоривал себя, делал новые усилия — все ради ее одобрения. Но чаще всего он убеждался, что мать гордится им совсем по-иному, нежели он сам. Она ценила в нем качества, которые говорили ей, что сыну суждено стать незапятнанным и воистину чистым апостолом среди людей, Ей рисовались картины, где он появлялся как добрый гений, благословляемый бедняками, которых он насытил, как человек глубоких мыслей, благоговеющий перед известными личностями, о которых ей довелось прочесть. Ее чествовали как мать такого необыкновенного человека. Эти мечты служили ей утешением. Ими она ни с кем не делилась, ибо знала, что, будучи высказаны, они покажутся смешными. Но она сжилась с ними, и мечты отбрасывали золотистые лучи на ее долгие дни, на ее утомительную работу. На мертвом алтаре своей жизни она зажигала факел надежды на сына.
Джордж, в меру своего понимания, целиком одобрял мать. То были мудрые мысли, и он восхищался ее предвидением. Однако про себя он лелеял более близкие мечты. А в отдаленном будущем он воображал себя человеком, который скрывает под покровом холодности и свою мягкость и свои ошибки, человеком, на которого окружающие, и в особенности женщины, взирают с почтением. Он соглашался с матерью, что когда придет это время, то он, словно брошенный камень, пробьет любые препятствия, встающие на пути прочих людей. И тогда у него появится власть и он с равным наслаждением прольет на нижестоящих и свою щедрость и свой гнев.
Они, те, кто ниже, должны благоговеть. Он же — и это главное — окружит себя тайной. А в настоящем была уйма других помыслов! Джордж начал присматриваться к большому миру, который как бы вращался у него перед глазами. У него появилось острое любопытство к городу, в сложной жизни которого он участвовал.
Тут, в этом городе, все было непроницаемой тайной. Тут была смесь множества соблазнительных красок. И он мечтал постигнуть до конца тайну города, чтобы с открытыми глазами подойти к его величайшим чудесам, включиться в его могучую жизненную поступь, узнать его пороки. Он мечтал о понимании, которое несет в себе самом награду — восхитительное положение человека с опытом. Он вспоминал Джонса. Разве мог он не любоваться человеком, который знал так много барменов?
Во всех мечтах Келси неизменно участвовала некая неопределенная женщина. По правде сказать, он не представлял себя в роли жениха. Нет, он воображал себя выше, утонченнее и опаснее — таким он рассчитывал стать. В сценах, навеянных чаще всего живописью, этот «образ» сопровождался ухаживанием, гордыми выходками, обманами — целая драма, изумительно расцвеченная пурпурными блестками.
В этой драме он оставался ледяным, сдержанным; но она, девушка-мечта, была охвачена дикой, стремительной страстью. В конце концов он заставлял ее высказать свои чувства перед людьми, и те удивлялись его спокойствию. Их бесконечно поражало, как он остается холодным перед этой великолепной, несравненной женской любовью. Она вымаливала его расположение, как комнатная собачка, но он умел сдерживать проявление своих чувств, и никто не догадывался об его глубокой и преданной любви. Когда-нибудь, в критический момент, он решит открыться… В этих долгих мечтаниях присутствовали обычные аксессуары: дома, похожие на замки, обширные поместья, слуги, туалеты…
Такие мечты зародились у него еще в детстве. Как только Джорджу надоедало воображать себя суровым генералом, устремляющим свою саблю к тревожному и смутному горизонту, он превращался в высокого повелителя смятенного женского сердца. Позже, когда он прочел несколько книг, все это получило более четкое выражение. Из книг он узнал, что есть в мире «богиня», чье дело ожидать, пока ему вздумается обменяться с ней взглядом. И это стало его верой, утонченной и сильной. Она спасала от неудобств и его самого и несколько женщин, которые порхали вокруг. «Богиня» была для него образцом и мерилом.
Порой Джордж сознавал всю горечь ее долгого ожидания, но вера его не пошатнулась. Рано или поздно мир обязан повернуться к нему лицом. Жизнь его должна быть красивой и героической — иначе зачем было ему появляться на свет? Он верил, что обыденная участь — это приговор и судьба для неких людей, не умеющих чувствовать. А его кровь — это горячий жизненный поток. Он думал, что обыденное суждено другим — тем, у кого свинцовые нервы. Случалось, что он удивлялся, каким же образом судьба сумеет преобразить его в гигантскую личность, но в конечном результате не сомневался. За ним прилетит колесница из розовых облаков. Эта вера была смыслом его существования. Попутно он мог мечтать о некоей загадочной женщине, о ее благоухающих розами волосах.
В один прекрасный день он повстречал на лестнице Мэгги Джонсон. В одной руке она держала кувшин с пивом, а в другой — пакет из коричневой бумаги. Она посмотрела на него. Он почувствовал, как горько было бы увидеть, что ее улыбки достаются другому мужчине. Но взгляд, брошенный на него, был так равнодушен, до того не соответствовал внезапному восхищению, вспыхнувшему в его глазах, что он немедленно признал ее вдвойне очаровательной.
Когда Мэгги дошла до площадки, свет из окна серебристым лучом скользнул по девической округлости ее щеки. Это он запомнил.
В тот вечер, за ужином, Джордж больше молчал. А когда заговаривал, то был особенно нелюбезен. Мать, боязливо следившая за ним, тщетно пыталась вообразить себе новую ужасную катастрофу. В конце концов она решила, что сыну не понравилась тушеная говядина. И она добавила соли.
После встречи на лестнице Джордж очень часто видел Мэгги. Он изменил свои мечты и поместил ее в самый центр этого солнечного сияния. Женщина-призрак, «богиня», свергнутая с пьедестала, лежала поверженная, заброшенная. В свете своей новой религии он вспоминал о ней разве только для того, чтобы мысленно обозвать ее глупой и ребяческой.
Иногда он бывал относительно счастлив — например, когда мать Мэгги напивалась и принималась издавать страшные вопли. Тогда он просиживал в темноте, придумывая сцены, в которых спасал девушку от ее отвратительного окружения.
Он составлял хитроумные планы, чтобы столкнуться с ней в коридорах, у дверей, на улице. Когда же ему удавалось с ней встретиться, его подавляла мысль, что девушка уже обо всем догадывается. Он чувствовал, как горят от стыда лицо и шея. Чтобы доказать, будто она ошибается, Джордж отворачивался или глядел на нее каменным взором.
Спустя некоторое время им овладело беспокойство: почему они так далеки друг от друга? Он представлял себе вкрадчивых принцев, стремящихся завладеть девушкой. Часы досуга, а иногда и часы работы он проводил в поисках нужного решения. Тень девушки сопровождала его неотступно. Она участвовала в грандиозных драмах его воображения; он шествовал по облакам, а повседневные дела меркли, окутывались туманом.
Он видел, что стоит ему опрокинуть хрупкие барьеры условностей, и она очень скоро узнает его благородный характер. Порой он ясно представлял себе, как все это будет. Получалось очень здорово. Но вслед за тем, в решительный момент, смелость покидала его. А что, если все приключение покажется ей смешным? Быть может, она уже давно следит за его душевной мукой? Она может рассмеяться… Если так, он чувствовал, что способен умереть или убить ее. Он не мог решиться выдержать эту страшную минуту. Часто он спотыкался на самом пороге познания. После этого он обычно избегал Мэгги, желая показать, что она для него ничто.
Если бы представился случай, думалось ему, спасти девушку от какой-то беды, тогда вся трагедия разрешилась бы очень быстро.
Но однажды вечером в коридоре Джордж повстречал молодого человека, который обратился к нему:
— Скажите, дружок, где здесь живут эти пташки Джонсоны? В этом чертовом притончике я не могу ничего найти… Шатаюсь здесь вот уже полчаса…
— Выше на два пролета, — холодно сказал Келси. Он почувствовал внезапное сердцебиение. Замечательный костюм, изящный светский вид, опытность, уверенность и смелость, отличавшие поведение молодого человека, погрузили Джорджа в глубины отчаяния. Стоя в коридоре, он прислушивался, стыдясь и краснея, пока не различил, что они спускаются вниз вдвоем.
Тогда он улизнул. Какой ужас, если бы Мэгги его заметила! Чего доброго, она пожалела бы его… Возможно, они отправились на спектакль… Этот светский поросенок в разукрашенном плаще собирается подавить ее своим блеском. И Келси размышлял, как несправедливо со стороны других мужчин ослеплять женщин роскошью.
Поняв свое невыгодное положение, он выругался — дико, мстительно и горько. А дома мать тоже повысила голос, закричала на него монотонно и раздражительно:
— Да повесь ты пальто, слышишь, Джордж! Не могу же я вечно ходить за тобой. Разве труднее повесить, чем так бросать? Неужели ты еще не устал слушать, как я кричу на тебя?
— О да! — взорвался Келси, вкладывая в это слово всю глубину своего внезапного гнева.
Он повернулся к матери с покрасневшим, искаженным лицом, жестким от ненависти и бешенства. Минуту они молча глядели друг на друга, затем она повернулась и заковыляла к себе в комнату. Ничего не замечая вокруг, она изо всей силы ударилась боком о край стола. В следующий миг дверь захлопнулась.
Келси плюхнулся на стул, вытянул ноги, глубоко засунул руки в карманы брюк. Подбородок опустился на грудь, глаза уставились в одну точку. Его захлестнуло острое чувство жалости к себе, которое приходит, когда душа вынуждена свернуть с избранного ею пути.
В течение ближайших дней Келси страдал, впервые придя к мрачному выводу, что мир не испытывает к нему особой признательности за его присутствие на земле. Когда ему говорили резкие слова, он истолковывал их в духе этой недавно обретенной интуиции. Теперь ему казалось, что весь мир ненавидит его. Он погрузился в глубочайшую безнадежность.
Однажды вечером он повстречал Джонса. Тот восторженно накинулся на него:
— Вот ты как раз мне и нужен! Сегодня вечером я собирался зайти к тебе. Как хорошо, что я тебя встретил! Старик Бликер собирается задать кутеж завтра вечером. Напитки — какие пожелаешь! Будут все ребята, и все прочее. Бликер сказал мне особо, что хочет тебя видеть. Замечательный случай! Замечательный. Ты можешь прийти?
Келси горячо сжал ему руку. Теперь он почувствовал, что у него в запасе есть утешительная дружба.
— Конечно, буду, старина, — сказал он хрипло. — Для меня это самое приятное.
Идя домой, он воображал себя непреклонным. Он как бы предвкушал упоительную месть — частичное самоуничтожение. Да, мир раскается в своем отношении к нему, когда увидит его пьяным…
К Бликеру он явился с небольшим опозданием. Джордж задержался из-за того, что мать читала вслух письмо от его старого дяди, который, между прочим, писал: «Да благословит бог мальчика! Воспитайте его таким, каким был его отец». Бликер обитал в старом трехэтажном доме на боковой улице. Какой-то еврей-портной жил в первой от входа гостиной, а старый Бликер — во второй.
Подвальный этаж занимал немец с женой и восемью детьми. Два верхних этажа населяли портные, парикмахеры, разносчик и разные таинственные личности, которых редко можно было увидеть. У второго пролета лестницы, в маленькой спальной, дверь всегда была настежь, и можно было видеть двух согбенных мужчин, занятых починкой театральных биноклей. Немка из столовой была не в ладах с парикмахершей из задней комнаты третьего этажа, и часто они обменивались через перила ужаснейшими ругательствами. Деревянные панели были сплошь исцарапаны и вытерты прикосновениями бесчисленных людей. В одной из стен виднелась длинная щель с расколотыми краями — память о том, как однажды некий жилец бросил топором в жену. В нижнем коридоре вечно торчала женщина с тряпкой и ведром мыльной воды, согнувшаяся над истертым линолеумом. Старый Бликер понимал, что живет в весьма респектабельной, первоклассной квартире. Он был рад случаю пригласить друзей.
Бликер встретил Джорджа Келси в коридоре. Его воротничок был выше и чище, чем обычно. Это сильно изменило его внешность — теперь он выглядел невероятным аристократом. «Как живете, старина?» — провозгласил он, беря Келси под руку, и, весело болтая, провел его по коридору в бывшую гостиную.
Группа стоявших там мужчин отбрасывала большие тени в желтом сиянии лампы. Все они повернулись к входящим.
— Хэлло, Келси, старик! — воскликнул Джонс, поспешно устремляясь навстречу. — Молодчина! Рад, что ты пришел! Ты ведь знаешь О’Коннора… И Смита и Вудса! Вот еще Зьюсентел! Мистер Зьюсентел, это мой друг мистер Келси… Пожмите друг другу руки… Вы оба чудесные парни, будь я проклят! Потом здесь еще… О джентльмены, это мой друг мистер Келси! Он тоже отличный парень. Я знаю его с детских лет. Иди же сюда, выпей…
Все были необычайно любезны. Келси почувствовал, что и у него есть общественное положение. Незнакомцы держались сдержанно и уважительно.
— Обязательно выпейте, мистер Келси, — сказал старый Бликер. — Кстати, джентльмены, раз уж об этом зашла речь, давайте выпьем и мы! — Раздался громкий смех, Бликер бывал иногда так забавен!
С плавными и вежливыми жестами все двинулись к столу. Там стояли бочонок пива и длинный ряд бутылок виски; лежали куча курительных трубок, несколько пачек табаку, ящик сигар; имелась также обширная коллекция стаканов, чашек и кружек. Старый Бликер расставил их так искусно, что все вместе напоминало примитивный бар. Возник серьезный спор из-за треснувших чашек.
Вежливо, но пылко Джонс настаивал, чтобы ему позволили пить из самой скверной чашки. Другие возражали, не теряя спокойствия. Каждый подчеркивал, как он тронут щедрым гостеприимством Бликера. Их манеры отражали восхищение стоимостью произведенных затрат.
Келси уселся в углу со второй кружкой пива. Ему хотелось произвести «светскую рекогносцировку». В другом углу кто-то рассказывал анекдот, причем изредка хрюкал, подражая свинье. Его слушало несколько гостей. Двое или трое других сидели в одиночестве. Они были выжидательно веселы и готовы от всего сердца посмеяться, если кто-нибудь к ним обратится. Батарея бутылок отбрасывала диковинные тени, а сбоку, на стене, пивной бочонок рисовался как зловещая черная фигура, которая упиралась в потолок, возвышаясь над комнатой и гостями, подобно призраку. Табачный дым ленивым облаком висел над головами.
Джонс и О’Коннор стояли у стола и отпускали любезности по всем направлениям. Келси заметил, как старый Бликер подошел к ним и зашептал: «Ну, давайте начнем. Пора начинать!» Келси понял, что хозяин опасается, как бы гости не соскучились. Джонс перемолвился несколькими словами с О’Коннором, а затем тот направился к человеку по фамилии Зьюсентел. О’Коннор явно что-то предлагал. Зьюсентел сразу же отказался. О’Коннор продолжал настаивать. Зьюсентел оставался непоколебимым. В конце концов О’Коннор прервал свои уговоры и, выйдя на середину комнаты, поднял руку.
— Джентльмены, — крикнул он, — сейчас мы услышим в исполнении мистера Зьюсентела рассказ под названием «Свинья Патрика Кленси»!
И, бросив на Зьюсентела торжествующий взгляд, добавил: «Ну, начинайте!» Но Зьюсентел ломался, делал протестующие жесты. Он даже прошептал с упреком: «Какой же вы нахал!»
Все повернулись и минуту разглядывали Зьюсентела, а затем поднялся шум: «Ура! Даешь рассказ! Ну, давайте его! Взрывайте мину! Начинайте!» Но так как Зьюсентел все еще упорствовал, гости начали приставать к нему: «Ну, старик, двинь-ка! Чего ты боишься? Давай! Вперед! Живее!»
Зьюсентел сопротивлялся с какой-то неимоверной скромностью. О’Коннор ухватил его за лацкан и пытался вытащить на середину, но тот упирался, тянул обратно свой пиджак, качал головой: «Нет, нет, не знаю я этого рассказа! Не могу! Я его не знаю. Говорят вам, я позабыл! Нет-нет-нет! Послушайте, отпустите меня, слышите? Что с вами? Говорят вам, что не знаю!»
Гости яростно хлопали. Продолжалась борьба, как вдруг заметили, что Зьюсентел становится поразительно торжественным. Все умолкли — он готовился начинать. Стоя посредине, он нервно поправлял воротничок и галстук. Аудитория сосредоточилась.
— «Свинья Патрика Кленси», — оповестил Зьюсентел пронзительным, сухим, неестественным голосом. И начал быстро декламировать:
Вот Патрик Кленси со свиньей
Необычайно ценной:
Пол-свиньи величиной
Почти что в пол-вселенной.
Когда он окончил, все переглянулись с довольным видом. Затем грянули неистовые рукоплескания, все чокались стаканами. Зьюсентел снова уселся, а один мужчина нагнулся к нему, чтобы спросить: «Не скажете ли, где я мог бы это достать?» В общем, успех был большой. После невероятных усилий Зьюсентел согласился прочесть еще два рассказа. В заключение старик Бликер вывел его вперед и щедро угостил выпивкой. По его словам, это было лучшее из того, что ему довелось когда-либо слышать.
Благодаря усилиям Зьюсентела вся компания развеселилась. Посмеявшись вдоволь, все как-то сблизились, и теперь шел общий разговор. К тому же часть гостей уже захмелела.
Незаменимый О’Коннор нашел человека, умеющего играть на губной гармонике. Обтерев свой инструмент рукавом пиджака, тот исполнил все популярные мелодии. В облаках табачного дыма головы покачивались под музыку. Все улыбались, отбивали ногами такт. Варварская, неистовая удаль проступала в их позах, на их лицах, красных и лоснящихся от пота. Разговор перешел в хриплый рев. Джонс, которому показалось, что пиво течет слишком медленно, остался у стола и наклонил бочонок. От этого черная тень на стене отступила, потом возвратилась, таинственно упала, чтобы снова надвинуться с внезапной угрозой, — большая темная фигура, управляемая каким-то неведомым импульсом. Стаканы, кружки и чашки двигались быстро и четко, отбрасывая оранжевые блики в свете лампы. Двое-трое мужчин дошли до того, что поминутно расплескивали свои напитки. Старик Бликер, хихикая от удовольствия, уловил момент, чтобы торжествующе подмигнуть Джонсу. Его вечеринка проходила с успехом.
Внезапно Джорджу Келси пришла в голову утешительная мысль, что он отлично проводит время. Его, словно участника какого-то религиозного праздника, охватил экстаз. Он чувствовал, что есть нечто красивое и волнующее в этой далекой от сурового мира вечеринке, где струился фимиам веселья. Он снова ощутил братское расположение к тем, кто находился рядом. Он завязал с ними ласковую беседу. Не слишком уверенный в последовательности своих мыслей, он знал все же, что в нем самом таится бездна симпатии. Он радовался, глядя на их раскрасневшиеся лица и морщинки улыбок. Он был способен на подвиги.
Джорджа раздражала его трубка — она гасла слишком часто. Он был чересчур занят любезными разговорами, чтобы следить за ней. Но встав, чтобы раздобыть спички, он уловил какую-то неуверенность в ногах: они подгибались и не сразу подчинялись его намерениям. У стола он зажег было спичку, но тут же рассмеялся, услышав какую-то рядом произнесенную шутку, и забыл поднести огонь к трубке. После досадных усилий он прикурил от второй спички. При этом его так раскачивало, что спичка попадала то с одной, то с другой стороны от трубки. По счастью, ему удалось наконец приложить огонь прямо к табаку. Он обжег себе пальцы и принялся их рассматривать, нелепо посмеиваясь.
Подошел Джонс и хлопнул его по плечу:
— Ладно, старик, выпьем за старый город Хендивил!
Келси растрогался и посмотрел на Джонса влажными глазами. «Я поеду туда», — сказал он. С выражением глубокой меланхолии Джонс налил себе немного виски. Они выпили. Потом обменялись пылким взглядом, исполненным нежных воспоминаний, и перешли в тот угол, где Бликер, окруженный гогочущими слушателями, рассказывал какую-то юмористическую историю. Старик восседал, словно тучный веселый бог.
— …И в этот самый момент старуха высовывает голову из окна и говорит: «Майк, ленивый черт, для чего ты шлепнулся на мою новую грядку герани?» А Майк встает и говорит: «К черту такую прачку, которая никогда не выстирает собственные манатки… Вот я и шлепнулся в сплошную грязь и болото».
Гости хлопали себя по коленям, громко хохотали. Они просили Бликера рассказать еще что-нибудь. Но анекдот вызвал столь шумные комментарии, что, когда старый Бликер начал другой, никто его не услышал.
Джонсу вздумалось петь. Внезапно он затянул балладу в зажигательном темпе вальса и, подхватив Келси, сделал отчаянную попытку танцевать. Они споткнулись о чьи-то вытянутые ноги и растянулись во всю длину. Келси с грохотом упал, в глазах у него ослепительно блеснуло. Но он тут же встал, посмеиваясь. Он совсем не чувствовал ушиба. Боль в голове была даже как-то забавна.
Старый Бликер, О’Коннор и Джонс — он теперь хромал и шумно втягивал воздух — хотели было мягко и осторожно проводить Келси к столу и дать ему выпить, но он со смехом оттолкнул их и дошел без всякой помощи. Бликер сказал ему:
— Боже милостивый, да вы же так стукнулись головой, что впору было пень проломить!..
Джордж вновь рассмеялся и, чтобы показать свою стойкость и отвагу, налил себе непомерную порцию виски. Невозмутимо поднес стакан ко рту и выпил… Но получилось так, что эта добавка ошеломила его, как сильный удар. Мгновение спустя его ослепило и оглушило. Неожиданно потеряв равновесие, он почувствовал, что комната закачалась. Его помрачненное зрение различало лишь беспорядочную массу теней, сквозь которую, словно огненные мечи, пробивались лучи света. Звуки множества голосов доносились, как рокот отдаленной реки. И все же он чувствовал, что если только сумеет совладать с этим миллионом скрюченных пальцев, вцепившихся в его мозг, то сможет проделать самые блестящие и занимательные штуки.
Сперва он был уверен, что эти неприятные ощущения мимолетны. Он ждал, пока они пройдут, но умственная и физическая пауза породила лишь новое шатание и качание комнаты. Ему мерещились расщелины с обрывистыми краями; горные пики склонялись к нему. Он оглох и ослеп от удивления. В своем оцепенении он смутно сознавал, что осрамится, если провалится в одну из этих расщелин.
Наконец он различил тень, форму, которая, он знал, была Джонсом. Обожаемый Джонс, мудрейший Джонс расхаживал без страха и заботы по этой удивительной стране — прямой и спокойный. Келси залепетал восторженно и нежно и свалился к ногам своего друга. Голос Джонса прозвучал точно с берегов Неведомого:
— Ну, ну, старина, этак не годится. Возьми себя в руки.
Оказалось, что Джонс не такой уж мудрец.
— О, я… все в порядке, Джонс. Все в порядке. Мне хочется декламировать… Вот и все! Я хочу стихи читать!
Но Джонс был глуп:
— Ладно, садись и замолчи.
Тут Келси воспылал гневом:
— Джонс, оставь меня одного, говорю тебе. Оставь меня одного. Я хочу прочесть ей рассказ. Ей-богу, она прелестная девушка… Живет на моей улице. Из-за этого я и пьян, да! Она…
Джонс подхватил его, потащил к стулу. Джордж слышал, как он смеется. Такого оскорбления со стороны друга он не мог вытерпеть. Он ощутил пылкое желание задушить своего товарища. Уже он порывисто вытянул руку, но Джонс тесно прижал его, и Джордж сделался бессильным, как высохший лист. Его поразило открытие, что Джонс наделен силой двадцати лошадей. Ловко и умело он уложил Джорджа на пол.
Лежа он с изумлением думал о мускулатуре Джонса. Странно, что никогда раньше он не замечал его силы. Все происшествие произвело на него огромное впечатление. В голове промелькнула мысль: ведь он мог бы разоблачить поступок Джонса. Это было бы очень разумно. Произошла бы волнующая, драматическая сцена, и он поразил бы всех присутствующих. Но в этот момент им овладело непреодолимое желание спать. Сумрачные, заглушающие боль сонные облака тяжело надвинулись. Он закрыл глаза с ребяческим вздохом…
Когда он проснулся, вокруг все еще раздавался боевой шум пирушки. Он слегка приподнялся с намерением принять участие в кутеже, но подошел О’Коннор и столкнул его снова на пол. Выдвинув свой подбородок в знак дружеского осуждения, О’Коннор сказал ему, как ребенку: «Ну, то-то».
Перемена, происшедшая с этими людьми, крайне озадачила Келси. Никогда он не видел ничего столь глупого, как их мнение об его состоянии. Он решил доказать, что они имеют дело с человеком в совершенно здравом уме. Он бился и извивался в руках О’Коннора, пока — последним рывком — не встал, шатаясь, на ноги посреди комнаты. Ему хотелось показать, с какой удивительной ясностью он оценивает события:
— О, боже, я л-люблю девушку! Я пьян не… н-не больше, чем вы все! Девушка…
Он почувствовал, что его толкают в угол комнаты, что на него громоздят стулья и столы, пока он не оказался погребенным под большим холмом. Где-то наверху, как у выхода из шахты, звучали голоса, виднелись свет и смутные фигуры. Джордж не пострадал физически, но ему была нанесена невыносимая обида. Его — такого блестящего, доброго, симпатичного — так недружественно исключили из компании. Они оказались бесчувственными, как вареные раки! Это была невыразимая жестокость. Слезы потекли у него из глаз. Он придумывал длинные, дьявольски злые реплики!
Сперва в комнату проникли робкие серые лучи рассвета; они задерживались возле окон, опасаясь приближаться к иным мрачным углам. Наконец хлынули живые потоки солнечного света, разгоняя тени, обнажая всяческую гниль, неся безжалостные разоблачения. Келси проснулся, стеная от неопределенной боли. На минуту он закинул за голову свои омертвевшие руки, а затем приподнялся, тяжело опершись на локти, и, моргая, огляделся вокруг. Жестокая правда дня говорила о несчастье и смерти. После волнений минувшей ночи комната напоминала заброшенное поле битвы. Тяжелый и душный воздух был насыщен запахами табака, человеческого дыхания и пива, оставшегося в недопитых стаканах. Валялись кучи разбитых бокалов, трубок, бутылок, рассыпанного табака и сигарных окурков. Стулья и столы были разбросаны так и сяк, словно после какой-то ужасной борьбы. Посреди всего этого беспорядка лежал старик Бликер; он спал глубочайшим сном, вытянувшись на кушетке, такой заброшенный, неподвижный и мертвенно бледный, словно кинутый здесь труп. Постепенно Келси оценил обстановку. Он огляделся вокруг с выражением крайнего огорчения, раскаяния и отвращения. Ему пришлось снова лечь. Над бровями ломило, как от железных тисков.
Так он лежал и раздумывал, а его телесное состояние рождало в нем горькую философию — он догадывался о никчемности «красивой» жизни. Он видел, что проблемы личной жизни наступают на него грозно, как гранитные великаны, а он даже не может встать на ноги, чтобы дать им отпор. В этой войне ему досталось жалкое отступление. Предчувствие беды разрасталось, словно туча.
Под влиянием безжалостной головной боли Джордж готов был исправиться и начать нравственную жизнь. Желудок подсказывал ему, что скромный человек — это единственное мудрое существо. Но будущее воспринималось как безнадежность. Мысль о возвращении к рутине вызывала ужас. Нет, это невозможно! Он трепетал, думая о том, каких усилий это потребует.
Обращаясь к другому пути, Джордж сознавал, что золотые врата греха утратили свою привлекательность. Он больше не хотел прислушиваться к звукам заманчивой музыки. Головная боль убила обольстительных сирен пьянства. Его желания неожиданно оказались мертвыми, словно вытоптанные стебли травы. В итоге, поразмыслив, он увидел, что готов от всей души стать добродетельным, если только явится кто-нибудь, чтобы облегчить ему путь.
Бросив взгляд в сторону старика Бликера, Келси внезапно почувствовал к нему презрение и отвращение. Он смотрел на него как на старую, спотыкающуюся клячу. Противно было сознавать, что пожилые люди так легко предаются порокам. Он боялся, что Бликер проснется и придется быть с ним в какой-то — степени вежливым.
Келси очень хотелось воды. Уже давно он мечтал о глотке чудесной прохладной влаги. Вода представлялась ему абстрактной и невесомой, льющейся на него и устраняющей боль, как нож хирурга. Он встал и медленно побрел к маленькой раковине в углу комнаты. Он понимал, что малейшее резкое движение может причинить ему жесточайшую головную боль. В раковине был хаос битого стекла и выплеснутых напитков. Это зрелище привело Джорджа в содрогание, но он очень тщательно вымыл один стакан, наполнил его и сделал огромный глоток. Вода принесла ему страшное разочарование. Она оказалась безвкусной, слабой для его пересохшего горла и вовсе не прохладной. С жестом отчаяния он поставил стакан. На его лице застыло угрюмое, каменное выражение, как у человека, который может рассчитывать только на целительную силу завтрашнего дня.
Проснулся Бликер. Он перевернулся на спину и громко заохал. Целую минуту он молотил вокруг себя кулаками в бешеной злости на свое закоченевшее тело, на боль. Келси наблюдал за ним, как смотрят на смертельную агонию.
— Боже милостивый, — вымолвил старик, — пиво и виски — это же дьявольская смесь! Вы видели драку?
— Нет, — вяло ответил Келси.
— Ну, Зьюсентел и О’Коннор учинили страшную потасовку. Они дрались, гоняясь друг за другом по всей комнате. Я думал, что они всех нас опрокинут. Но Томсон — вон тот парень в углу, — к счастью, он взялся за это дело. Да, он молодчага! Ему пришлось скрутить Зьюсентела. Старый воробей! Боже, я хотел бы иметь целый Манхэттен!
Пока старик Бликер одевался, Келси пребывал в злобном молчании.
— Пойдемте, выпьем коктейль, — отрывисто сказал Бликер.
Это была одна из его аристократических черточек. Среди них он был единственный, кто разбирался в коктейлях, и он постоянно говорил на эту тему.
— Я вас сразу оживлю! Давайте пойдем! Послушайте, вы слишком быстро надрызгались. Надо было выждать, мой мальчик! Больно вы прыткий!
Келси слегка удивился: где потерял его компаньон свою тягу к изысканным фразам, свою цветистую манерность?
— Пойдем! — повторил Бликер.
Келси сделал пренебрежительный жест по адресу коктейлей, но вышел за ним на улицу. На углу они расстались. Келси попытался выдавить на прощание дружескую улыбку, а затем двинулся вверх по улице. Ему приходилось напоминать себе самому, что он держится вертикально, идет, работая собственными мышцами. Он чувствовал себя бумажным человечком, которого уносит ветер. Уличная пыль раздражала горло, глаза и ноздри, а грохот уличного движения раскалывал ему голову. И все же он был рад, что остался один, избавился от старика Бликера. Смотреть на него было равносильно созерцанию болезни.
Матери не было дома. Джордж машинально разделся в своей комнатушке и окатил водой голову, руки и плечи. Укладываясь между двух белых простынь, он почувствовал первые проблески смягчения своего горя. Подушка была утешительно мягкой. Ее прикосновение было как музыка нежных голосов.
Когда он снова проснулся, над ним склонилась мать, дав волю своим крикам, попеременно выражавшим то скорбь, то радость. Ее руки до того тряслись, что стали беспомощными.
— О Джордж, Джордж, где ты был? Что с тобой приключилось? Я так волновалась, Джордж! Всю ночь я не спала ни минуты!
Келси сразу и окончательно пробудился. Со страдальческим стоном повернулся лицом к стене раньше чем заговорить.
— Пустяки, мать, я в полном порядке. Перестань себя мучить! Меня сбил вчера вечером грузовой фургон, и меня отвели в больницу, но теперь все хорошо. Я только что вышел оттуда. Они сказали, что мне лучше пойти домой и отлежаться…
Мать издала восклицание, в котором слились сострадание, ужас, радость и упрек себе самой, неизвестно за что. Она жадно выспрашивала подробности. Джордж вздохнул с невыразимой усталостью:
— Ох, погоди, погоди… погоди, — промолвил он, закрывая глаза словно от беспощадной и тягучей боли. — Погоди… погоди… пожалуйста, обожди. Я не могу сейчас разговаривать. Мне хочется отдохнуть.
Мать тут же упрекнула себя, слегка всхлипнула. Она поправила ему подушку, руки ее дрожали от любви и нежности.
— Ладно, ладно, не сердись, голубчик! Ты и представить себе не можешь, до чего я расстроилась… Совсем с ума сошла. Право, я чуть не рехнулась. Пошла в твою мастерскую, а там говорят, что тебя совсем не видели. Мастер был очень добр со мной. Он сказал, что зайдет сегодня днем — узнать, вернулся ли ты. Говорил, что я не должна огорчаться. Ты уверен, что у тебя все прошло? Не нужно ли чего-нибудь принести для тебя? Что сказал доктор?
Терпение Келси лопнуло. Он сделал нетерпеливое движение и раздраженно сказал:
— Хорошо… хорошо, мама, говорю тебе — все в порядке. Все, что мне нужно, — это немного отдохнуть, и я буду здоров, как всегда. Мне только хуже делается, когда ты стоишь надо мной, задаешь вопросы и заставляешь меня думать. Оставь меня хоть на короткое время, и я буду совсем здоров. Можешь ты это сделать?
Старушка забавно сморщила губы. «Какой все-таки неуклюжий медведь этот мальчик!» Она весело поцеловала его. И ушла с радостной широкой улыбкой, напоминавшей, должно быть, об ее ушедшей, такой прекрасной девичьей поре.
В свое время у Келси был приятель, которого однажды ударило в голову дышлом фургона, от чего он свалился в беспамятстве. Его свезли в больницу, откуда он вышел на следующее утро очень удивленный, смутно припоминая все происшедшее. Он имел обыкновение как-то по-своему держать в зубах обкуренную вересковую трубку и, сдвинув на затылок коричневую шляпу, вновь и вновь рассказывать свое странное приключение. Келси всегда вспоминал эту забавную историю. Когда мать учинила ему перекрестный допрос по поводу несчастного случая, он пересказал этот анекдот почти без изменений. Его достоверность была вне сомнений.
На следующий день в мастерской Келси встретили с настоящим восторгом. Мастер успел рассказать всю историю, и по этому поводу уже ходили разные шутки. Майк О’Донелл, прославленный остряк, стал тоже подшучивать над ним: его выпады против Келси, в сущности, почти совпадали с истиной. Выслушав их, Келси внезапно поглядел на шутника уголком глаза, но, в общем, остался невозмутимым. В конце концов О’Донелл пришел в отчаяние: «Никак не проймешь этого парнишку! С него как с гуся вода». Келси часто говорил о своем приключении, держа по-особенному трубку в зубах и сдвинув на затылок мягкую шляпу.
Несколько вечеров подряд он провел дома, довольствуясь чтением газет и беседой с матерью. Она даже начала искать некий важный смысл в таком поведении, подозревая, что близость смерти во время недавнего происшествия отрезвила сына и побудила его задуматься о возвышенных вещах. Она без конца размышляла на эту тему, наблюдала за ним, когда он сидел дома, задумчивый и угрюмый. Она говорила себе, что наступил самый критический период в жизни сына. И мать решила приложить все свои силы и умение, чтобы обратить его взор к небесному свету. И вот однажды вечером она сказала:
— Джордж, не хочешь ли ты пойти сегодня вместе со мной на молитвенное собрание?
Это прозвучало резче, чем она хотела. Джордж уставился на мать с удивлением: «Что?» Замирающим голосом она повторила свою просьбу. Она чувствовала, что настал решительный момент:
— Ну, пойди сегодня вечером на молитвенное собрание! Хорошо?
Келси казался смущенным. «О, я, право, не знаю, — начал он, роясь в памяти и пытаясь найти какой-нибудь повод для отказа. — Мне совсем не хочется идти. Я устал как черт!»
Его послушные плечи вяло опустились. Голова томно поникла.
Маленькая старушка, тотчас осознав свою беспомощность, воспылала материнским гневом. Это же просто невыносимо, что она не может заставить его податься в нужную сторону! Волны ее желаний разбивались об утесы его лености. Ей ужасно захотелось побить сына.
— Не знаю, как и быть с тобой, — сказала она прерывающимся голосом. — Ты не хочешь делать ничего, о чем я прошу тебя. Ты не обращаешь на мои слова ни малейшего внимания. Для тебя я не больше значу, чем муха. Что же мне с тобой делать?
Она смотрела на него с вызовом, в ее глазах горел огонь бессильного гнева.
Джордж поглядел на мать иронически.
— Не знаю, — вымолвил он холодно. — Кто ты такая, в сущности?
Он догадывался о ее переживаниях, видел, что она боится, как бы он не взбунтовался. Он вытянул ноги с развязной насмешкой заправского бретера.
— В сущности, что ты собой представляешь?
Старушка расплакалась, не стыдясь своего горя, не мешая слезам стекать по щекам. Она глядела в пространство, и сын понял, что она вспоминает силу и всю волю своих молодых лет. Она как бы признавалась перед лицом рока, что теперь она всего лишь увядшая трава, способная только сгибаться под ветром. Неожиданно его охватил стыд. К тому же за последние несколько дней у него явилось желание быть любезнее. Ему представилось, что, уступив, он сделает нечто значительное.
— Ладно, — сказал он, стараясь подавить в себе раздражение, — ладно, если тебе так нужно, чтобы я пошел, значит придется мне идти.
С неподвижным, странным лицом, мать подошла и поцеловала его в лоб: «Хорошо, Джордж!» В ее мокрых глазах было выражение, которого он не мог понять.
Старушка надела чепец и шаль, и они вышли вместе. Мать была необычно молчалива, и Джордж удивлялся, почему она не радуется его присутствию. Он возмущался, что она так мало ценит его самопожертвование. Несколько раз он даже хотел остановиться и отказаться идти дальше, чтобы таким способом вынудить у нее признание своих заслуг.
В темной улице, между двумя вознесшимися как башни жилыми домами, приютилась маленькая церковь. Напротив нее горел красный уличный фонарь, красиво отражавшийся в мокром тротуаре. Он был похож на нечто призрачное. Подальше сияющие огни проспекта пересекали золотистой чертой черную улицу. Грохот колес и резкие звонки неслись оттуда, сливаясь в шум, который является эмблемой большого города. Казалось, что шум этот чем-то оскорбляет торжественное и строгое маленькое здание. Он предвещал близкое вторжение варваров. Маленькой церквушке суждено было пасть раздавленной, с безграничным и возвышенным презрением к своим убийцам.
Входя вместе с матерью в церковь, Келси ощутил внезапную дрожь. Его колени тряслись, это место внушало ему страх. Угроза таилась и в красном мягком ковре, и в дверях, обитых кожей, усеянных маленькими бронзовыми шляпками гвоздей, которые проникали ему в душу своими безжалостными глазками. А что касается матери, то она приобрела здесь совершенно иной вид, так что он побоялся бы к ней обратиться. В этот грозный миг он чувствовал себя совсем одиноким.
В вестибюле стоял человек, он приветливо взглянул на них. Изнутри доносилось пение. Для Келси оно прозвучало миллионом голосов. Он страшился минуты, когда распахнутся двери. Ему захотелось отступить, но в этот момент любезный человек отворил двери, и Джордж прошел за матерью в центральный придел маленькой церкви. Ему показалось, что там бушует море огней, от которых он сам становится прозрачным. Бесчисленные взоры, обратившиеся к нему, были неумолимы, холодно оценивали.
Люди только что кончили петь. Руководитель собрания подал знак приостановить службу, пока вновь пришедшие не найдут места. Маленькая старушка медленно пошла в первые ряды. По временам она задерживалась, чтобы высмотреть свободные стулья, но, видимо, не находила подходящих. Келси переживал настоящие мучения. Ему чудилось, что мать никогда не сможет решиться. Неописуемо волнуясь, он пошел несколько быстрее, чем она. Вдруг она остановилась, чтобы бросить оценивающий взгляд на какие-то стулья, а Джордж нечаянно вырвался вперед. Он круто повернул обратно, но в это время она возобновила свое глубокомысленное шествие по церкви. Джордж готов был убить ее. Он чувствовал, что каждый мог заметить его пытку; собственные руки казались ему чудовищно распухшими тушами. Он пришел в дикую ярость, от которой даже губы его слегка побелели. Теперь он был готов на какую-нибудь неистовую, кощунственную выходку.
Старушка заняла наконец свое место; сын уселся рядом медленно, с напряжением. Он испытывал сильнейшее желание встать и выйти.
Когда же из-за туманной дымки стыда и унижения перед его глазами возникла общая картина, Келси с удивлением обнаружил, что глаза окружающих отнюдь не прикованы к его лицу. По-видимому, только руководитель собрания заметил его. Он выглядел серьезно, торжественно и грустно. То был бледнолицый, но упитанный молодой человек в черном, до верху застегнутом сюртуке. Для Келси было ясно, что мать уже говорила о нем молодому священнику, и тот старается теперь внушить ему, какую печаль вызывает созерцание его, Джорджа, грехов. Келси тотчас возненавидел этого человека. Какой-то мужчина, одиноко сидевший в углу, начал петь. При этом он закрыл глаза и откинул голову назад. Другие, сидевшие на бесчисленных стульях, подхватили гимн, как только уловили мелодию. Келси слышал слабое сопрано своей матери. Горела одна люстра посредине, и в дальнем конце помещения можно было различить кафедру проповедника, окутанную мглой, торжественную и таинственную, словно гроб. К ней подступила зыбкая темнота, на которую по временам падал отблеск меди или светящегося, как сталь, стекла, — там угадывалось присутствие Армии Неведомого, обладательницы великих и вечных истин, безмолвно внимающей этой церемонии. А высоко наверху неясно рисовались замызганные окна в свинцовых переплетах, напоминающие уныло окрашенные флаги; они лишь изредка отражали случайные темно-красные лучи ламп. Келси погрузился в размышления о чем-то неопределенном, присутствие которого он чувствовал в церкви.
Один за другим люди вставали и коротко говорили о своей религиозной вере. У иных получалось слезливо, другие были спокойными, бесстрастными, убеждающими. Некоторое время Келси внимательно прислушивался. Люди эти возбуждали в нем сильное любопытство. Ему незнакомы были такие типы.
В конце довольно долго говорил молодой священник. Келси был поражен: судя по внешности молодого человека, трудно было ожидать от него такой бойкости; но эта речь не подействовала на Келси, разве только доказала еще раз, что над ним тяготеет проклятие.
Иногда Келси раздумывал, любит ли он пиво. Он вынужден был развивать в себе способность поглощать этот напиток. Родился он с отвращением к пьянству и должен был упорно с этим бороться, пока не научился выпивать от десяти до двадцати стаканов без дрожи и отвращения. По его мнению, выпивка была непременным условием счастья и желанного положения светского столичного человека. В салунах заключалась для него тайна уличной жизни. Он понимал улицу, если знал ее салуны. Пьянство и то, что ему сопутствует, были для него как глаза чудесного зеленого дракона. Он следовал за этим чарующим блеском, а блеск не нуждается в пояснениях.
После вечеринки у старика Бликера Джордж почти исправился. Его утомила, измучила вся эта суматоха, и он смотрел на нее, как смотрел бы на скелет, сбросивший с себя пурпурную мантию, — ему хотелось отвернуться. Но постепенно он снова обрел умственное равновесие. И он признал, со своей точки зрения, что все это было не так уж страшно. Это головная боль заставила его преувеличивать. Попойки не гибель, как он назвал ее однажды в порыве раскаяния. Напротив, это была всего лишь неприятная случайность. Все же он решил впредь быть осторожнее.
Когда снова настал вечер молитвенного собрания, мать подошла к нему, полная надежды. Она улыбалась, как будто ее просьба удовлетворена заранее:
— Ну что, пойдешь со мной сегодня в церковь?
Джордж повернулся к ней с красноречивой поспешностью, а затем уставился в угол.
— Думаю, что нет, — сказал он.
Мать со слезами на глазах пыталась понять его настроение.
— Что на тебя нашло? — спрашивала она, вся дрожа. — Ты никогда еще не был таким, Джордж! Никогда ты не был со мной таким грубым и скверным…
— О, я совсем не грубый и не скверный, — вставил он, выйдя из себя.
— Нет, ты именно такой! Уж не помню, когда я слыхала от тебя приличные слова. Ты только и стараешься грубить. Не знаю, что и думать. Не может быть… — тут в ее глазах промелькнуло, что она собирается поразить и припугнуть сына тягчайшим обвинением, — не может быть, чтобы ты пил!..
Келси презрительно фыркнул, видя такую нелепую выходку.
— Ты становишься просто-напросто старой гусыней!
Ей пришлось слегка улыбнуться, как смеется сквозь слезы ушибленный ребенок. Да, она не думала об этом всерьез. Она хотела только показать сыну, как она смотрит на его ужасающее душевное состояние.
— О да, конечно, я так не думаю, но мне сдается, что ты ведешь себя не лучше, чем пьяница. Мне хочется, Джордж, чтобы ты поступал иначе…
Теперь она была не такой холодной и строгой в своих поучениях, и Келси воспользовался случаем и попытался обратить все в шутку. Он рассмеялся над ее словами, но она покачала головой и продолжала:
— Да, я хочу, чтобы ты стал лучше. Не знаю, что из тебя получится, Джордж. Ты не думаешь о моих словах, словно это ветер в трубе. У тебя одна забота — уходить по вечерам. Я не могу затащить тебя ни в церковь, ни на молитвенное собрание; ты никуда со мной не ходишь, разве что уж нельзя отвертеться; ты ругаешься и раздражаешься бог знает как; ты никогда…
Сын прервал ее гневным жестом:
— Послушай-ка, а ты не думаешь о том, как я работаю?
Тогда она закончила свою проповедь на старый лад:
— Не пойму, что из тебя выйдет…
Затем надела свой чепец и шаль, подошла к нему и остановилась, выжидая. Своей позе она придала оттенок угрозы и непоколебимости. Джордж сделал вид, что погружен в газету. Маленькие щегольские часы на камине внезапно обнаружили свое присутствие, тикая громко и монотонно. Тогда она промолвила решительно:
— Ну, ты идешь?
Сын со злостью отбросил газету.
— Отчего ты не уйдешь и не оставишь меня в покое? — спросил он, почти выйдя из терпения. — Что ты мне надоедаешь? Можно подумать, что тебя подстерегают разбойники. Разве ты не можешь пойти одна или остаться дома? Тебе хочется идти, а мне нет, и ты все время стараешься меня вытащить. Ты же знаешь, что я не хочу…
И он закончил еще одним оскорбительным выпадом:
— Какое мне дело до этих старых пустозвонов! Мне тошно от них!
Мать отвернулась и отошла от него. А Джордж сидел насупившись. Потом он встал и поднял свою газету…
В этот вечер Джонс сообщил ему, что все остались настолько довольны вечеринкой у старика Бликера, что решили учредить клуб. Собрались в маленьком приветливом салуне и с превеликим энтузиазмом составили членский список. Поздно ночью старый Бликер был шумно избран президентом. До конца собрания он произносил речи, исполненные благодарности и удовлетворения. Келси вернулся домой ликуя. Он чувствовал, что, во всяком случае, может иметь истинных друзей. Установили членский взнос — один доллар каждую неделю.
Джордж был крайне увлечен. Много вечеров подряд он бодро проглатывал свой ужин, чтобы поскорее попасть в маленький веселый салун — обсуждать дела новой организации. Все участники были в полном восторге. В один из вечеров владелец салуна объявил, что готов принести в дар клубу половину арендной платы за весьма обширную комнату над его заведением. Это послужило поводом для великого ликования. Когда Келси, вернувшись домой, пытался подняться по лестнице, ноги у него сгибались, как китовый ус, а край каждой ступеньки как-то странно выдвигался вперед. На вопросы матери он только огрызался: «Да нигде я не был!» В других случаях он отвечал ей: «О, встретился кой с кем из друзей! А ты что подумала?»
В конце концов некоторые женщины из их дома пришли к выводу, что у старушки матери — необузданный сын. Они стали захаживать, чтобы выразить ей сочувствие. Часами они просиживали на кухне. А мать рассказывала им об остроумии, о способностях, о сердечности Джорджа.
С течением времени Келси обратил внимание на неких молодых людей, которые обычно стояли среди груд шлака, между кирпичной стеной и тротуаром, вблизи от черного хода углового салуна. Он находил, что они знают о жизни больше, чем другие. Прислонившись к стене, покуривая и жуя резинку, они обсуждали события и людей. Они до тонкости знали все, что делалось по соседству. Они спорили о маленьких происшествиях, проходивших перед их глазами, покуда не извлекали о них всю возможную информацию. Иногда они затевали небольшие потасовки с чужаками или хорошо одетыми мужчинами. Именно здесь Сапристи Гиэльми, разносчик, заколол на смерть Пита Брэди, за что и был казнен. Каждый владелец салуна, проходя здесь, подвергался пристальному осмотру. Иногда эти парни увязывались по пятам за каким-нибудь человеком и, войдя за ним в бар, уверяли, будто он пригласил их выпить. Если тот возражал, они кричали в один голос, что это страшная обида, и подстерегали его, чтоб отколотить. Когда им удавалось подцепить случайных посетителей или совершенно посторонних людей, бармен пребывал в состоянии флегматичного нейтралитета, равно готовый обслужить и одного и семерых; но раза два-три они напоролись не на таковских. В конце концов владелец салуна вышел однажды утром и сказал им со смелостью, присущей его сословию, что пора прекратить такое времяпрепровождение:
— Здесь это не пройдет! Понятно? Именно здесь. Если вы еще раз попробуете «поработать» тут, я приведу сюда фараона. Все ваши рожи у них засняты, и вас сразу похватают. Ясно? Здесь это не пройдет!
Все же, хоть и не часто, их приглашали в бар для выпивки.
Полицейский этого квартала принимал величественный и проницательный вид, приближаясь к их перекрестку. Иногда он останавливался и, заложив руки за спину, осмотрительно беседовал с ними. Обе стороны понимали, что вежливость — хорошая вещь. Зимой члены банды, слегка сократившись в числе, поеживались в стареньких пальто и вытаптывали в снегу маленькие площадки, не переставая, впрочем, следить за изменчивой жизнью улицы. Летом они оживали. Порой они выходили к обочине тротуара, чтобы поглядеть налево и направо вдоль улицы. Рядом, на вытоптанном участке, окруженном высокими жилыми домами, образовалось между валунами нечто вроде логова. Старый фургон был превращен ими в пристанище. Малолетние окрестные хулиганы избегали этого места — здесь многие из них бывали схвачены и избиты. Там находилось место летнего отдыха банды с перекрестка.
Все они были чересчур умны, чтобы работать. Кое-кто из них в прошлом трудился, но теперь использовал свой опыт только как запас анекдотов. Они напоминали ветеранов с их рассказами о войнах. Один парень в особенности любил вспоминать, как он отхлестал своего хозяина, владельца большой бакалейной фирмы. С мельчайшими подробностями он описывал черты лица, фигуру и костюм своей жертвы. Он хвастался богатством и общественным положением этого негоцианта. В его жизни это был выдающийся момент. Он походил на дикаря, который убил великого вождя.
К окружающей жизни они относились пренебрежительно. Их философия учила, что по большей части жизнь — это пустота и скука. С тонким презрением они насмехались над ее никчемностью. Работают, мол, люди, у которых не хватает мужества пребывать в бездействии, а там хоть трава не расти…
Могучий аппарат общественного порядка указывал им, что есть на свете люди, для которых главное — прожить в спокойствии. Парни выжидали момента, когда можно будет доказать таким людям, что самая восхитительная вещь — это буйный переворот, вихрь разрушения. Они жаждали запустить свои когти в жизнь этих людей. Они смутно мечтали о времени, когда можно будет промчаться вдоль пышных улиц в грохоте и реве войны — как армия отмщения за все радости, давно присвоенные другими, как дикое, стремительное возмездие за годы, прошедшие без хрусталя и позолоты, без женщин и вина. Такая мысль притаилась в них, как образ Рима, возможно, хранился в миниатюре в сердцах у варваров.
Келси настолько уважал этих юнцов, что обычно выбирал другую сторону улицы. Он не решался проходить вблизи, потому что тот, кто был занят своими делами, был для них несносный педант и обидчик; если же прохожий замечал их, то они возмущались, отчего он не займется своим делом, и норовили при удобном случае втянуть его в драку. Келси жаждал познакомиться с ними и подружиться, ибо это давало общественную безопасность и покой, — ведь их всюду побаивались.
Однажды на другой улице какой-то невысокий толстый человек избил Фидси Коркорана. Фидси поднялся и в бешенстве от поражения стал бросать куски кирпича в своего противника. Невысокий человек ловко уклонялся от кирпичей, а затем пустился преследовать Фидси и гнал его больше квартала. По временам он настигал его и наносил удары. Фидси неистовствовал, как в маньякальном бреду. Когда же невысокий человек решил вернуться к своим делам, Фидси, с лицом, измазанным слезами и кровью, снова стал кидаться на него, подстегиваемый яростью побежденного животного. Каждый раз толстяк оборачивался, свирепо ругаясь, и делал короткий бросок. Фидси убегал, но затем возвращался, едва прекращалось преследование. Маленький человек, видимо, удивлялся — когда же этот маньяк даст ему спокойно уйти? Он беспомощно поглядывал на улицу. Там были люди, знавшие Фидси, и они уговаривали его, но он продолжал нападать на низенького человека, вереща как раненая обезьяна, используя для дикой ругани все уличное красноречие.
Наконец толстяк дошел до полного исступления. Он решил закончить бой. С глухим рычанием, зловещий как смерть, ринулся он на Фидси.
Келси случайно оказался тут же. Он ухватил низенького человека за плечо и завопил, как обычно бывает, когда вмешиваются в драку:
— Эй, остановись! Хватит его лупцевать! Ты уже довольно его дубасил. Оставь его в покое!
Низенький человек вырывался и тянул в сторону. Он повернулся лицом к Келси, так что зубы его почти касались щеки Джорджа:
— Пусти меня! Пусти меня!
Конец фразы потонул в громких ругательствах.
Лицо Келси помертвело от страха, но он как-то ухитрился не ослабить своей хватки. А Фидси, после мгновенной паузы, кинулся в новую атаку.
Они принялись избивать низенького человека. Они притиснули его к высокому деревянному забору, и в течение нескольких секунд удары сыпались на его голову. Но тут Фидси заметил подбегающего полицейского и бросился наутек, быстрый как тень. Увидя его исчезновение, Келси помчался за ним вслед.
Пробежав три или четыре квартала, они остановились. Фидси сказал: «Еще минута, и я бы расколошматил этого толстяка». И он стер кровь, заливавшую глаза.
На перекрестке, где собиралась банда, пошли расспросы: «Кто тебя так разукрасил, Фидси?» Его описание было пылким. Все смеялись. «Где-то он сейчас?..» Затем стали задавать вопросы Келси. Тот рассказал им историю, в которой сумел обрисовать себя как значительного и опасного человека. Они посматривали на него и, казалось, прикидывали, что, пожалуй, он может быть настоящим мужчиной.
Однажды, когда старушка вышла купить чего-нибудь на ужин сыну, она увидела, что Джордж стоит у черного хода салуна, погруженный в задушевную беседу с Фидси и прочими. Она прокралась сторонкой, ибо поняла, что опасно столкнуться с ним и с его гордостью в присутствии юношей, которых всегда ставят выше матерей.
Придя домой, Джордж со вздохом усталости швырнул шляпу, как будто проработал много часов, но мать напала на него, прежде чем он успел закончить свой маневр. Он слушал ее проповедь, скривив губы. Вместо защиты он сделал жест полнейшего отчаяния. Увы, ей никогда не понять передовых явлений жизни! Да, его мать была несовременной…
Маленькая старушка проснулась рано и теперь суетилась, готовя завтрак. По временам она боязливо поглядывала на часы. За час до того, как сыну нужно было уйти на работу, она подошла к его комнате и окликнула его обычным резким тоном:
— Джордж! Джордж!
До нее донеслось сонное ворчание.
— Ну, ну, время вставать! — продолжала она. — Скорее поднимайся!
Чуть позже она снова подошла к двери:
— Джордж, ты встаешь?
— Чего?
— Ты встаешь?
— Да, сейчас! — Он придал своему голосу бодрость, в которой старушка угадала фальшь. Она подошла к кровати и взяла его за плечо:
— Джордж… Джордж… поднимайся же!
В сонном тумане он принялся бессвязно протестовать:
— Ой, оставь меня… пожалуйста… Спать хочется!
Но мать продолжала трясти его:
— Ладно, время вставать! Ну, ну, давай-ка…
Голос ее, резкий от досады, тонкой, пискливой ноткой пронизывал его уши. Он повернулся на подушке, прикрыл голову обеими руками. Теперь его жалобы звучали приглушенно:
— Ох, можешь ты меня оставить? Времени — еще много. Ну, хоть десять минут! Я же сплю!
Но она была неумолима:
— Нет, ты должен встать сейчас же. У тебя не хватит времени позавтракать и поспеть на работу.
В конце концов он встал, мрачный, ворчливый. Потом вышел завтракать, мигая воспаленными веками, с одеревеневшим, хмурым лицом.
Так каждое утро мать приходила к нему в комнату и вела бой, чтобы разбудить сына. Она была настоящим солдатом. Невзирая на мольбы и угрозы, она пребывала на своем посту, невозмутимая и несгибаемая. Эти стычки занимали значительное место в жизни Джорджа.
Порой он бывал вне себя от невысказанного гнева. Все казалось ему сплошным надувательством. Он чувствовал, что его обманом лишают сна. Какая несправедливость — изо дня в день, с жестокой регулярностью, принуждать его вставать раньше, чем боги сна ослабят свои узы! Он ненавидел неведомую силу, которая управляла его жизнью.
Однажды утром он разразился беспорядочными проклятиями, посылая их в пространство, как будто там и коренилась несправедливость. Мать вздрогнула; рот ее вытянулся в ниточку. Она увидела, что наступил важный момент. Пришло время для решительной схватки. Она храбро пошла в наступление:
— Перестань ругаться, Джордж Келси! Ты не смеешь так говорить при мне! Я не желаю этого! Замолчи сию же минуту. Ни слова больше! Ты думаешь, я позволю, чтобы ты ругался? Ни слова! Не желаю! Слышишь, я этого не потерплю!
Сперва брошенные ею слова скользнули по его сознанию, как по льду, но в конце концов привлекли его внимание. Лицо его стало угрюмым от гнева и страдания. Он заговорил с мрачным отвращением:
— К черту твое нежелание! Что ты можешь со мной поделать?
Потом, должно быть находя себя недостаточно выразительным, он встал и медленно придвинулся к матери. Подойдя к ней вплотную, он повторил: «Что ты можешь со мной поделать?» — и поглядел на нее упорно и зло, хотя у него самого был мрачный и жалкий вид, как у осужденного преступника.
Она вытянула руки в бессильном жесте. Она признавала его победу. Джордж взял шляпу и неторопливо вышел.
Три дня они прожили в молчании. Он размышлял об ее мучениях и находил в этом своеобразное удовольствие. Когда представлялся случай, он делал маленькие пакости. Да, он сумеет ее унизить! Теперь он вышел из-под контроля, теперь он никому не подвластен; ему захотелось царствовать. Ее страдания как бы вознаграждали его за собственные муки.
Мать, как всегда, хлопотала по хозяйству, лицо у нее было серое, неподвижное. Казалось, она перенесла побоище, в котором все, чем она дорожила, было похищено свирепыми дикарями.
Как-то вечером, в шесть, Джордж вошел и принялся разглядывать мать, занятую чисткой картофеля. Она равнодушно, без волнения, прислушивалась к его шагам, а при его появлении не подняла глаз.
— Так вот, меня выгнали, — неожиданно сказал. Джордж.
То был последний удар. Ее тело судорожно дернулось на стуле. Когда наконец она подняла глаза, ужас стоял на ее лице, нижняя челюсть отвисла.
— Прогнали? С работы? Но почему, Джордж?..
Он подошел к окну и стал спиной к матери. Он чувствовал на себе ее страдальческий взгляд.
— Да! Выгнали!..
Наконец она вымолвила:
— Так что же ты теперь собираешься делать?
Он постучал ногтем по стеклу и ответил в тоне, который прозвучал хрипло и неестественно из-за усилий придать ему веселую беспечность:
— О ничего!..
Тут она принялась плакать:
— Ах, Джордж… Джордж… Джордж…
Он хмуро посмотрел на мать.
— Так вот ты как? И это все, что я имею, когда прихожу домой, потеряв работу? Можно подумать, что это моя вина. Ведь ничего нельзя было сделать…
Она продолжала всхлипывать с унылой дрожью. В ее позе, в наклоне головы отражалась уверенность, что никто в мире не способен понять ее боль. Сын выждал минуту, а потом, следуя своей обычной тактике, ушел, хлопнув дверью. Бледный поток солнечного света, неизменный в своем назначении, освещал маленькую старушку, согбенную страданием, затерянную в своем кресле.
На следующий день, когда Келси стоял на углу, подбежали трое мальчишек. Двое остановились на некотором расстоянии, а третий выступил вперед. Он стал перед Джорджем и важно произнес:
— Эй, ваша старуха заболела…
— Что?
— Ваша старуха заболела.
— Убирайся!
— Нет, правда, она больна!
— Кто тебе сказал?
— Миссис Калахан. Она велела мне сбегать за вами. Они вас ждут.
Внезапный страх охватил Келси. В мозгу пронеслись, подобно вспышкам света, картины прошлого. Мелькнула мысль о небесном возмездии. Он оглянулся вокруг, и знакомый пейзаж приобрел грозный и мрачный смысл. Было предчувствие беды и на улице, и в домах, и в небе, и в людях. Его нервные, трепещущие ноздри чуяли в воздухе что-то трагическое и страшное.
— Хорошо, иду! — ответил он мальчику с дрожью в голосе.
Позади он ощущал внезапно наступившее выжидательное молчание своих товарищей по шайке. Они наблюдали за ним. Шагая вдоль улицы, он знал, что они вышли на середину тротуара и смотрят ему вслед. Он был рад, что они не могут видеть его лицо, его трепетные губы, его растерянные глаза. Он остановился у дверей своей квартиры и уставился в панель, как будто увидел на ней начертанные письмена. В следующую минуту он вошел и боязливо окинул взглядом комнату.
Мать сидела, глядя на стены и окна в доме напротив. Голова ее опиралась на спинку кресла. Лицо покрывала необычайная бледность, но глаза блестели, губы не кривились.
Джордж ощутил невыразимое чувство признательности, увидев, как спокойно она сидит.
— Что, мама, говорят, ты захворала! — вскричал он, порывисто подходя к ней. — В чем дело?
Она улыбнулась сыну:
— О, ничего особенного. У меня вроде как закружилась голова, только и всего…
Голос ее звучал трезво, с оттенком жизненной силы.
Джордж обратил внимание на ее обычный тон. Не было в ее голосе ни тревоги, ни страдания, но дурные предчувствия, только что пережитые на улице, и пророческая нервная дрожь все еще продолжали его волновать.
— Хорошо… Но ты уверена, что ничего нет? Они напугали меня чуть не до смерти.
— Нет, ничего, только голова как-то кружится. Я упала позади плиты. Миссис Калахан пришла и вытащила меня. Должно быть, я порядочно там пролежала. Доктор сказал, что все будет в порядке через два-три часа. Я ничего не чувствую.
Келси испустил громкий вздох облегчения: «Боже, до чего же я перепугался!» Теперь он сиял от радости, избавившись от страха.
— Да, я просто не мог себе представить, что случилось, — говорил он матери.
— Право же, это пустяки, — отвечала она.
Джордж неуклюже переминался с ноги на ногу, не спуская с нее удивленных глаз, как будто ожидал, что она могла исчезнуть. Теперь он испытывал радостное возбуждение — это была реакция на недавнюю панику. Он принес стул и уселся рядом, но тут же вскочил, чтобы спросить:
— Не надо ли раздобыть тебе чего-нибудь?
Он жадно вглядывался в нее, и в глазах его сияли любовь и радость. Если бы не стыд, он мог бы обратиться к матери даже ласково.
— Нет, ничего не нужно, — отвечала она и тут же продолжала в тоне спокойной беседы: — Ты еще не нашел другой работы?
На него упала тень недавнего прошлого, и он сразу стал суровым. Потом заговорил, и эта фраза прозвучала как обет, как обещание исправиться:
— Нет, пока не нашел, но я буду вовсю охотиться за работой, можешь мне поверить!
Она поняла по его тону, что он хочет помириться, и радостно улыбнулась в ответ.
— Ты хороший мальчик, Джордж! — Лицо ее просияло как звезды.
Немного спустя она сказала:
— Как ты думаешь, твой старый хозяин возьмет тебя обратно, если я схожу к нему?
— Нет, — сразу ответил Келси, — тут толку не будет. У них есть столько рабочих, сколько им нужно. Не хватает помещения. Это ни к чему не приведет.
На минуту он перестал улыбаться, вспомнив о возможности некоторых разоблачений на свой счет.
— Я буду стараться раздобыть работу, и, если где-нибудь она есть, я ее получу!
Она снова улыбнулась ему:
— Правильно, Джордж!
Когда настало время ужинать, он подтащил мать к столу вместе с креслом, а сам засуетился, чтобы приготовить для нее еду. Мать весело подтрунивала над ним.
Джордж оказался и неуклюжим и неумелым. Он нарочно еще преувеличивал свою беспомощность, так что от смеха ей пришлось откинуться на спинку кресла. Потом они сидели у окна. Ее рука покоилась на волосах Джорджа.
Когда Келси отправился занять денег у старого Бликера, у Джонса и у прочих, он обнаружил, насколько он ниже их по социальному положению. Бликер мрачно ответил, что не знает, как он может дать взаймы в настоящее время. Джонс предложил ему выпить, но тон у него был небрежный. О’Коннор длинно рассказывал о каких-то своих путаных финансовых неудачах. В общем, Келси увидел, что все они совершенно переменились. Они молчали тогда, когда он вправе был ожидать их сочувствия.
Когда Келси шел по улице, приближаясь к своему дому, то заметил Фидси Коркорана и еще одного парня из их шайки. Оба делали красноречивые знаки: «Пойдешь с нами?»
Джордж остановился и поглядел на них:
— Что у вас случилось?
— Идешь ты с нами или нет? — вопрошал Фидси. — Новый бармен! Большущий бидон! Мы его перетащили на наш участок. Говорят тебе: большущий бидон!
И он, так сказать, рисовал в воздухе своими восторженными пальцами.
Келси уныло повернул к своему дому.
— Право, сейчас нет охоты…
— Что это с тобой? — сказал Фидси. — Ты сделался каким-то работягой-методистом. Иди же сюда, говорю тебе! Ты получишь свою порцию из жестянки — ведь ты из нашей банды и не отдашь пива без драки! Верно? А не то другой парень возьмет твою долю. Идем же!
Когда они пришли к убежищу на пустом участке, один из шайки уже пил из большого и помятого жестяного бидона, высоко задрав его кверху. Горло у него сокращалось конвульсивно. За ним жадно и настороженно наблюдали пять или шесть других. Их глаза внимательно следили за каждым движением бидона. Все были очень молчаливы.
Увидя, что происходит, Фидси так и подскочил:
— Эй, Тим, солдафон ты этакий, поставь бидон! О чем ты только думаешь? В чем дело? Хватит!
У пьющего в знак протеста злобно зашевелилось в горле. Он поставил бидон на землю и выругался:
— Кто это солдафон? Я беру не больше, чем следует! Ты чертовски спешишь. Думаешь, что это твой собственный бидончик? Можешь закрыть глаза, пока я выпью свою порцию!
Он перевел дух, а затем опять приподнял и наклонил бидон.
Фидси подошел к нему с тревожным криком. Он так настойчиво вмешался в ход выпивки, что Тим вынужден был снова выпустить ведерко из боязни захлебнуться.
Фидси подхватил сосуд и поспешно заглянул внутрь.
— Ну да! Из-за этого я и орал! Поглядите на пиво! Не хватит и промочить глотку. С этими проклятыми пьяницами никак не выходит по справедливости! Ты же настоящий колодезь, Тим Конниген… Погляди, что ты нам оставил! Нет, вы только посмотрите на этого франта! Кто мы, по-твоему? Церковные прихожане? Мы, что, не хотим выпить? Да ты загляни в ведро! Там сухо, как в аду! О чем ты думал?
Тим бросил взгляд на содержимое, а затем сказал:
— Так вот, парень, что пил до меня, оставил мне только это. Синий Билли — вот кто налакался! А я чуть попробовал…
Сидевший рядом Синий Билли гневно запротестовал:
— Ты врешь, Тим, я только разок глотнул!
На него, как видно, нашло вдохновение, его лицо внезапно повеселело, он встал и подошел к бидону.
— Я еще не получил своей полной порции. По-моему, мне полагается раньше, чем Фидси, разве не так?
С сардонической улыбкой Фидси спрятал бидон за спину.
— Видать гниду! Не так скоро! Ты уже пил. А если нет, так все одно не получишь. Понял?
Синий Билли решительно подступил к Фидси.
— Черта с два, если я не получу…
— Гнида! — повторил Фидси.
Билли вернулся на место. Фидси выпил свою порцию. Затем он ловко маневрировал перед шайкой, пока Келси и второй юноша не получили свою долю.
— Вы куча пьяниц, — заявил он всей банде. Никто не мог бы выпить, если за вами не следить.
В душе Синего Билли разгоралась ненависть к Фидси.
— Эй, заткнись! Чего тебе было ухаживать за этими двумя парнями? Ты же выпил, верно? Значит, все. Катись домой.
— Терпеть не могу типов, которые хлещут, как цистерна, — сказал Фидси. — Но ты брось трепаться по поводу бидона, Синий, а не то тебе влетит.
— От кого же мне влетит? — спросил Синий Билли, вскидывая на него глаза.
— От Келси, — смело отвечал Фидси.
— Черта с два!
— А вот увидишь!
Синий Билли сделал воинственный жест:
— Ему не дожить до того дня, когда он посмеет тронуть меня хоть мизинцем. А будет много болтать, так я подмету землю его мордой…
Фидси окликнул Джорджа:
— Эй, Кел, слышишь, что мелет этот тип?
Келси был явно погружен в другие мысли. Он стоял, наполовину отвернувшись. А Синий Билли заговорил с Фидси в боевом тоне:
— Говорил когда-нибудь Кел, что может справиться со мной?
— Конечно, — отвечал Фидси. — Он сказал, что это даже очень просто. Он говорил, Синий, что может сделать из тебя решето.
— Когда он это говорил?
— О, когда угодно… Побить тебя — это плевое дело. Кел так сказал.
Синий Билли направился к Джорджу. Остальные члены банды последовали за ним, обмениваясь веселыми взглядами.
— Так ты говоришь, что можешь меня отлупить?
Келси медленно обернулся, но продолжал смотреть в землю. Он слышал, как Фидси метался в толпе, рассказывая о его доблести, подготовляя всех к поражению Синего Билли.
Келси тяжело опирался на одну ногу, нервно шевелил руками. Наконец он произнес низким, глухим голосом:
— Ну и что, если я говорил.
Фраза эта вызвала у членов банды трепет удовольствия. Это был грозный вопрос. Синий Билли весь подобрался. Теперь на него падала ответственность за дальнейшее. Банда слегка расступилась. Все выжидательно смотрели на Синего Билли.
Не торопясь, он выступил вперед и оказался лицом к лицу с Келси:
— Что ж, если ты сказал такое, — прорычал он сквозь зубы, — я вышибу из тебя дух на этом самом месте!
Но тут какой-то мальчишка с исступленными глазами скатился, пыхтя, по откосу, как после взрыва, и выпалил скороговоркой:
— Здесь этот Келси? Послушайте, ваша старуха опять заболела! Там все вас ищут! Бегите домой! Она ужас как больна!
Вся шайка обернулась с громким ропотом: «Эй ты, вон отсюда!» Фидси швырнул в мальчика камнем и погнался было за ним, но тот продолжал кричать:
— Скорее бегите домой, Келси! Она страшно больна. Она так кричала! Они ищут вас больше часа.
В своем усердии мальчик опять приблизился, невзирая на Фидси.
Келси отошел от Синего Билли.
— Пожалуй, я пойду, — сказал он. Раздался общий вопль.
— Что ж, — продолжал он, — не могу же я… я не хочу… не хочу оставить мать… ведь она…
Его слова потонули в хоре насмешек.
— Ну, послушайте… — пытался он начать, но всякий раз их возгласы и крики удваивались. Они подталкивали Синего Билли:
— Возьмись за него, Синий! Бей его! Вперед!
Келси медленно удалялся, а они все еще подстрекали Синего Билли сделать решительный шаг. Билли кипел от злости, хорохорился и что-то объяснял.
Когда Келси был уже на приличном расстоянии, Билли слегка выдвинулся вперед и дико выругался. Келси мрачно оглянулся назад.
Входя в комнату умирающей, Келси все еще размышлял о недавнем столкновении, придумывая разные нелепые способы, как отомстить Синему Билли и остальным.
Маленькая старушка лежала, вытянувшись, на своей кровати. Ее лицо и руки были того же оттенка, что и одеяло. Волосы ее, казавшиеся по-новому и удивительно седыми, падали на виски спутанными клубками и прядями. Она была удручающе неподвижна, одни глаза были в движении, бросая вокруг безумные взгляды.
Молодой доктор только что кончил прописывать лекарство.
— Ну вот, — сказал он с видимым удовлетворением, — думаю, что это ей поможет…
Он быстро направился к выходу и при этом встретился с Келси.
— Ах так! — воскликнул он. — Вы ее сын?
В горле у Джорджа как будто застрял кусочек меха. Когда он овладел голосом, слова сперва прозвучали очень тихо, а потом очень громко, словно прорвавшись через препятствие:
— Будет она… останется она?..
Доктор обернулся и поглядел на кровать. Что-то бормоча, больная наблюдала за ними, как будто это были вампиры.
— Не могу пока сказать, — отвечал доктор. — Она удивительная женщина. В ней больше живучести, чем у вас и у меня вместе. Не могу ничего сказать! Может быть — да, а может быть — нет. До свидания. Приду через два часа…
На кухне миссис Калахан лихорадочно сметала пыль с мебели, вытирала то одно, то другое. Она расставляла все предметы покрасивее. Миссис Калахан готовила все к приходу смерти. Она разглядывала даже пол, словно мечтая натереть его.
Доктор остановился и тихо заговорил с ней, посматривая на кровать больной. После его ухода она возобновила работу с удвоенной быстротой.
Келси приблизился к матери, позвал ее: «Мама… мама…» Он двигался осторожно, как будто опасаясь, что таинственное существо, лежащее на кровати, может вцепиться в него.
— Мама… мама… Разве ты не узнаешь меня? — Он вытянул ищущие дрожащие пальцы и прикоснулся к ее руке. Две блестящих, стального цвета, точки сверкали в ее зрачках. Она смотрела вбок, где ей чудилось что-то угрожающее.
Внезапно старушка повернулась к сыну с диким призывным лепетом:
— Помогите мне! Помогите мне! О, помогите! Я вижу, они идут сюда…
Келси снова окликнул ее как бы издалека: «Мама! Мама!» Она взглянула на него, и тут в ней как бы началась борьба — она стремилась вернуть его в свое сознание. Она сражалась против некой неумолимой силы, когтями впившейся в ее мозг. Заикаясь, беспорядочно выкрикивая, она молила Джорджа о помощи.
Потом она снова посмотрела в сторону.
— А, вот они идут! Вот они идут! О, смотрите… смотрите… смо…
Без помощи рук она села на кровати. Келси почувствовал в горле приступ удушья. Она продолжала выкрикивать, а у него перед глазами поплыла пурпурная завеса.
— Мама… О мама… Там же нет ничего… Ничего нет…
…Она стояла у кухонной двери, держа в руке скатерть. В комнате позади нее только что отзвенела посуда. Вдали, за деревьями сада, она видела в поле пашущего мужчину:
— Билл, эй, Билл, ты не видел Джорджи? Он с тобой в поле? Джорджи! Джорджи! Иди сюда сию минуту! Сию… же… минуту!
Теперь она заговорила с воображаемыми людьми в комнате:
— Хотела бы я знать, что вам здесь нужно! Убирайтесь отсюда! Не желаю, чтобы вы здесь были. Сегодня я чувствую себя плохо и не хочу вас видеть! Мне плохо! Уходите отсюда. — Голос ее стал раздражительным. — Вон отсюда! Вон отсюда! Вон!
Келси лежал в кресле. Его утратившие чувствительность руки свесились вниз, касаясь пальцами пола. Он принудил себя не слушать лепета, доносившегося с кровати, но все время ощущал тиканье маленьких часов на кухонной полке…
Когда Джордж очнулся, перед ним стоял бледнолицый и довольно полный молодой священник.
— Мой бедный мальчик! — начал он.
Старушка лежала тихо, закрыв глаза. На столике у изголовья стоял стакан с бесцветным лекарством. Отраженный свет рисовал на стакане серебряную звездочку. Двое мужчин сидели в ожидании бок о бок. На кухне миссис Калахан уселась и тоже ждала.
Келси принялся разглядывать обои. Узор состоял из букетов коричневых роз. Ему почудилось, что они ползают в его мозгу, как отвратительные крабы.
Сквозь открытую дверь он видел клеенчатую скатерть на столе, светящуюся под теплыми лучами предвечернего солнца. За окном открывалось прекрасное, нежное небо, похожее на голубую эмаль, и кайма дымовых труб и крыш, поблескивающих тут и там. Бесконечный грохот, извечная поступь шагающего города проникали сюда, смешиваясь с неясными криками. По временам беспокойно шевелилась и покашливала женщина у плиты.
Из коридора через фрамугу доносились два голоса:
— Джонни!
— Ну что?
— Иди сейчас же ко мне! Я хочу послать тебя в лавку!
— Ах, мама, пошли лучше Сэлли.
— Нет. Сейчас же иди сюда.
— Ладно, одну минуточку…
— Джонни!
— Через минуту, говорю тебе.
— Джонни…
Послышалась тяжелая поступь, потом мальчишеский визг. Внезапно священник вскочил. Он ринулся вперед, пригляделся. Маленькая старушка была мертва.
Резиновый плащ лейтенанта был разостлан на земле, а на него высыпан весь кофе, выданный на роту. Капралы и другие представители голодных, грязных людей, заполнявших окопы, пришли за порциями для своих взводов.
Лейтенант был хмур и сосредоточен, выполняя задачу распределения кофе. Сжав губы, он проводил саблей бесчисленные борозды в насыпанной перед ним груде, пока на плаще не образовались поразительно одинаковые коричневые квадраты. Лейтенант был уже на грани достижения величайшей победы в области прикладной геометрии, а капралы протискивались вперед, чтобы завладеть каждый своим квадратом, как вдруг он резко вскрикнул и так поглядел на стоявшего рядом солдата, словно тот его ударил. И все закричали тоже, увидев кровь на рукаве лейтенанта.
Лейтенант вздрогнул, точно его что-то ужалило, пошатнулся и выпрямился. Было отчетливо слышно его хриплое дыхание. Он грустно и недоумевающе посмотрел на зеленую полоску леса за окопом, где теперь появилось много клубочков белого дыма. А вокруг него люди стояли безмолвные, как изваяния, испуганные и потрясенные этой катастрофой, настигшей их в ту минуту, когда ее никто не ждал и когда ее можно было наблюдать на досуге.
Лейтенант все смотрел на лес, и вслед за ним они тоже повернули головы в ту сторону и так же безмолвно уставились на далекие деревья, словно старались проникнуть в тайну полета, совершенного пулей.
Конечно, лейтенант вынужден был теперь взять саблю в левую руку. Он не взял ее за эфес, а схватил неуклюже за середину клинка. Оторвав взгляд от враждебного леса, он посмотрел на саблю, которую держал в руке. Казалось, он не знает, что с ней делать и куда ее девать. Оружие сразу превратилось в какой-то непривычный для него предмет. Он озадаченно смотрел на него, словно ему дали в руки трезубец, скипетр или лопату.
Наконец он попытался вложить саблю в ножны. Вложить саблю, держа ее левой рукой за середину клинка, в ножны, висящие у левого бедра, — трюк, достойный цирковой арены. Тяжело дыша, как борец, раненый офицер вступил в отчаянное единоборство с саблей и болтавшимися на боку ножнами.
Но тут наблюдавшие это солдаты очнулись от своей каменной неподвижности и сочувственно столпились вокруг лейтенанта. Ординарец взял у него саблю и бережно вложил ее в ножны. При этом он напряженно отклонился назад, остерегаясь хотя бы пальцем прикоснуться к лейтенанту. Рана необъяснимо возвышает человека в глазах окружающих. Здоровых людей смущает это незнакомое им и пугающее величие. Рука раненого как будто готова приподнять завесу над всеми тайнами бытия, и тогда муравьи и властители, войны и города, снег и солнечный свет, и перо, выпавшее из крыла птицы, — все обретает свой подлинный смысл. Это могущество как бы одевает ореолом окровавленное тело и нередко заставляет остальных чувствовать свое ничтожество. Товарищи раненого в глубоком раздумье смотрят на него широко раскрытыми глазами. Они безотчетно боятся, что одно прикосновение пальца может повалить его на землю, ускорить трагическую развязку, мгновенно низринуть его в туманную, серую неизвестность. Вот почему ординарец так пугливо отклонился назад, вкладывая в ножны саблю лейтенанта.
Кто-то из солдат пришел лейтенанту на помощь. Он робко подставил плечо, чтобы лейтенант мог на него опереться, но тот только уныло отмахнулся. У него был вид человека, который понимает, что он — жертва страшного недуга, и сознает свою беспомощность. Он снова взглянул на лес, видневшийся за краем бруствера, повернулся и медленно зашагал прочь. Левой рукой он осторожно поддерживал раненую руку, словно она была стеклянная.
И солдаты молча посмотрели на лес, потом на удалявшегося лейтенанта, потом снова на лес и снова на лейтенанта.
Когда раненый офицер вышел за линию огня, он увидел многое, чего никогда не видал, пока сам участвовал в сражении, Он увидел генерала на вороном коне, который глядел поверх синих рядов пехоты на зеленый лес вдали, осложнявший его задачу. Адъютант проскакал бешеным галопом, резко осадил коня, отдал честь и протянул донесение. Все это поразительно, до мельчайших подробностей напоминало какое-то историческое батальное полотно.
Позади генерала и его штаба горнист, несколько ординарцев и полковой знаменосец делали отчаянные усилия, чтобы удержать на месте обезумевших лошадей и сохранить должную дистанцию, а снаряды гудели над ними, заставляя лошадей дрожать и яростно рваться прочь.
Грохочущей, сверкающей массой батарея разворачивалась на правом фланге. Бешеный стук копыт, крики ездовых, проклятия и поощрения, понукания и угрозы и, наконец, грохот колес и блеск приподнятых стволов орудий приковали к себе внимание лейтенанта. Батарея развертывалась мощной дугой, вид которой заставлял биться сердце. Порой движение батареи замирало, и в этих паузах было что-то драматическое, как в мгновениях неподвижности, следующих за ударом волн о скалы, а когда она снова устремлялась вперед, в хаосе колес, рычагов и стволов орудий обнаруживалось прекрасное единство, точно это был один гигантский механизм. И грохот батареи звучал как песня войны, до самой глубины проникая в души людей.
Лейтенант стоял, все так же бережно, словно стеклянную, поддерживая свою руку, и глядел на батарею, пока все не слилось в его глазах в одну темную массу, над которой появлялись и исчезали фигуры размахивавших хлыстами ездовых.
Потом лейтенант посмотрел в ту сторону, где шел бой и где выстрелы то трещали, как сухой хворост в огне, то рассыпались с раздражающей неравномерностью, то перекатывались, как гром. Он увидел, дым, клубами вздымавшийся вверх, и толпы солдат, бежавших с криком вперед, и других, которые стояли и беспорядочно палили куда-то в пространство.
Он подошел к группе отставших солдат, и те рассказали ему, как найти полевой лазарет. Они совершенно точно описали его расположение. Эти солдаты, не принимавшие участия в сражении, казалось были лучше всех о нем осведомлены. Они поведали лейтенанту о действиях каждого полка, каждой дивизии и сообщили личные мнения каждого из генералов. Лейтенант посмотрел на них с изумлением и понес дальше свою раненую руку.
У края дороги бригада варила кофе, и оттуда доносился несмолкаемый гул голосов — можно было подумать, что там расположился женский пансион. К лейтенанту несколько раз подходили офицеры и задавали ему вопросы, на которые он ничего не мог ответить. Один, увидав его руку, накинулся на него:
— Это никуда не годится, приятель, надо сделать перевязку.
Он завладел лейтенантом и его раной. Он разрезал рукав и обнажил руку, каждый нерв которой трепетал от его прикосновения. Не переставая ворчать, он перевязал рану своим носовым платком. Его тон заставлял предполагать, что у него уже вошло в привычку чуть ли не ежедневно получать ранения. Лейтенант повесил голову, он чувствовал себя рядом с ним совершенным профаном и сознавал, что понятия не имеет о том, как полагается вести себя раненому.
Низкие белые палатки лазарета были разбиты вокруг старого школьного здания. Там царила необычайная суматоха. Две санитарные повозки завязли в грязи, сцепившись колесами. Ездовые, ругаясь и размахивая руками, старались растащить их в разные стороны. Беспрерывно приходили и уходили люди со всевозможными повязками. Многие, усевшись под деревьями, нянчились со своими увечьями, поглаживали кто руку, кто ногу, кто голову. На крыльце школы разгорелась перебранка. У солдата, который сидел на земле, прислонившись спиной к дереву, и безмятежно курил маисовую трубку, лицо было серое, как новое солдатское одеяло. Лейтенанту захотелось броситься к этому солдату и растолковать ему, что он умирает.
Хирург с озабоченным видом прошел мимо лейтенанта.
— Добрый день, — сказал он и дружески улыбнулся. Затем увидел руку лейтенанта, и выражение его лица сразу изменилось. — Ну-ка, дайте взглянуть. — Он, казалось, внезапно исполнился к нему глубочайшего презрения. Эта рана, по-видимому, ставила лейтенанта в его глазах на очень низкий социальный уровень. — Какой это осел накрутил сюда тряпку? — раздраженно закричал хирург.
— Так, один малый, — отвечал лейтенант.
Когда рана обнажилась, хирург пренебрежительно потрогал ее пальцем.
— Н-да, — сказал он, — идемте-ка со мной, я займусь вами.
В его голосе снова прозвучало презрение, словно он сказал: «Придется отправить вас в тюрьму!»
Лейтенант, стоявший все время с очень кротким видом, внезапно покраснел и в упор взглянул на хирурга.
— Послушайте, я не позволю ее ампутировать! — сказал он.
— Вздор! Вздор! Вздор! — закричал хирург. — Идемте, я не стану ампутировать. Ну, пошли, не будьте слюнтяем!
— Оставьте меня в покое, — злобно сказал лейтенант, отстранившись от него. Его взгляд был прикован к дверям старой школы, которые казались ему зловещими, как двери морга.
Вот и весь рассказ о том, как лейтенант потерял руку. Когда он приехал домой, мать, жена и сестры долго рыдали, глядя на его пустой рукав.
— Ладно, перестаньте, — пробормотал он смущенно, стоя среди этого потока слез. — Стоит ли так убиваться?
Плавное движение большого пульмановского вагона, стремительно мчавшегося вперед, было совсем неощутимым, и, лишь взглянув в окно, пассажир мог убедиться, что равнины Техаса уносились на восток. Обширные низины с зеленой травой, унылые места, заросшие мескитом и кактусом, разбросанные небольшими группами каркасные домики, леса со светлой и нежной листвой деревьев — все это плыло на восток, уплывало за горизонт, куда-то в пропасть.
В Сан-Антонио в этот вагон села только что обвенчавшаяся пара. От долгого пребывания на ветру и на солнце лицо мужчины было красным, а кирпичного цвета руки непрерывно и весьма выразительно двигались — уж очень неловко он себя чувствовал в непривычном для него новом черном костюме. Время от времени он с уважением оглядывал свой наряд. Положив руки на колени, он сидел как человек, ожидающий очереди в парикмахерской. В беглых взглядах, которые он бросал на других пассажиров, сквозила застенчивость.
Новобрачная, уже не первой молодости, не отличалась красотой. На ее синем кашемировом платье, усеянном изрядным количеством стальных пуговиц, то тут, то там красовались кусочки бархата. Она беспрестанно вертела головой, стараясь разглядеть свои рукава буфами, очень жесткие, прямые и высокие. Они стесняли ее. Было совершенно очевидно, что жизнь ее прошла в стряпне и что, сознавая свои обязанности, она собиралась стряпать и впредь. Странное впечатление производила на этом простом, неумном лице со спокойными, почти невозмутимыми чертами краска смущения от легкомысленных взглядов, которыми ее окинули некоторые пассажиры, когда она вошла в купе.
Новобрачные, по-видимому, были очень счастливы.
— Когда-нибудь ездила в салон-вагоне? — спросил он, восторженно улыбаясь.
— Нет, — ответила она, — никогда. Просто чудно, правда?
— Шикарно. Мы скоро пойдем в вагон-ресторан, и нам подадут много блюд. Самую превосходную еду на свете. Берут доллар.
— Ах, неужели? — воскликнула новобрачная. — Целый доллар? Ну, это слишком дорого для нас, правда, Джек?
— Только не в этой поездке, — храбро ответил он. — Мы все это выдержим.
Потом он дал ей объяснения насчет поездов.
— Понимаешь, от одного конца Техаса до другого тысяча миль, а этот поезд проходит их, останавливаясь только четыре раза.
В нем чувствовалась радость владельца. Он указывал ей на ослепительную отделку вагона: и глаза ее действительно раскрывались шире, когда она созерцала узорчатый бархат цвета морской воды, сверкающую латунь, серебро и стекло, дерево, отливавшее таким же темным блеском, как поверхность нефтяной лужи. В одном конце вагона бронзовая фигура поддерживала опору, разделявшую купе, и потолок в различных местах украшала роспись оливкового цвета с серебром.
Паре этой казалось, что окружающая обстановка отражает великолепие их бракосочетания, состоявшегося утром в Сан-Антонио; то была обстановка, которая приличествовала их новому положению. Особенно у мужчины лицо так и сияло. Проводнику-негру он показался очень смешным; время от времени он поглядывал на них издали и с видом превосходства скалил зубы. Иногда он ловко подшучивал над ними, но делал так, что им это было не совсем ясно. Он тонко пользовался всеми приемами снобизма самого неотразимого рода. Он даже угнетал их, но они почти не чувствовали этого угнетения, а вскоре забыли и пассажиров, изредка насмешливо поглядывавших на них с выражением явного удовольствия. С незапамятных времен в ситуации новобрачных обязательно усматривают что-то забавное.
— Мы должны прибыть в Йеллоу-скай в три сорок две, — сказал он, нежно заглядывая ей в глаза.
— Неужели? — ответила она, будто ей это было неизвестно.
Удивляться тому, что сказал муж, отчасти входило в обязанности любезной жены. Она вынула из кармана маленькие серебряные часики и, когда, держа их перед собой, она с хмурым вниманием уставилась на циферблат, лицо молодого супруга засияло.
— Я купил их в Сан-Антонио у одного своего друга, — проговорил он весело.
— Семнадцать минут первого, — сказала она, вскинув на него глаза с некоторым застенчивым и неуклюжим кокетством.
Какой-то пассажир, заметив эту игру, настроился весьма сардонически и подмигнул самому себе в одно из многочисленных зеркал.
Потом они пошли в вагон-ресторан. Два ряда негров-официантов в сверкающих белизной костюмах наблюдали за их появлением с интересом, а также равнодушием людей, заранее предупрежденных об их приходе. Обслуживать эту пару выпало на долю официанта, которому, по-видимому, доставляло удовольствие руководить ими в выборе блюд. Он оглядывал обоих с отеческой добротой кормчего, и лицо его излучало благосклонность. Покровительство это, соединенное с обычной почтительностью, было им непонятно, и когда они вернулись в свой вагон, на их лицах ясно читалось, что они рады были уйти оттуда.
Налево, вдоль длинного красного откоса, на много миль тянулась полоска тумана там, где катила свои воды Рио-Гранде. Поезд приближался к ней под углом, в вершине которого находился Йеллоу-скай. По мере того как сокращалось расстояние до Йеллоу-скай, беспокойство супруга все возрастало. Теперь это стало очевидным. Его кирпично-красные руки выделялись еще резче. По временам он даже проявлял некоторую рассеянность, и когда новобрачная, наклонясь вперед, обращалась к нему, он производил впечатление человека, вернувшегося откуда-то издалека.
По правде говоря, Джек Поттер начал чувствовать, что над ним нависла тень некоего поступка и давит его, как свинцовая плита. Он, начальник полиции, персона видная, известная, уважаемая и внушающая страх в своем городке, отправился в Сан-Антонио на свидание с девушкой, которую, как ему казалось, он любит, и, после обычных просьб, уговорил ее выйти за него замуж, ни о чем ни с кем не посоветовавшись в Йеллоу-скай. И теперь он привозил новобрачную к пребывающей в неведении и ничего не подозревающей общине.
Разумеется, люди в Йеллоу-скай женились по своему усмотрению, в соответствии с общепринятыми обычаями; но таково уж было представление Поттера об его ответственности перед друзьями или об их понятиях о его долге, не говоря уже о том, что существует неписаный закон, согласно которому люди теряют над собой контроль в подобных делах, что он чувствовал себя отвратительной личностью. Он совершил неслыханное преступление. В Сан-Антонио, лицом к лицу с этой девушкой, подстрекаемый сильным порывом, он опрометчиво преступил все социальные преграды. В Сан-Антонио, вдали от дома, он походил на человека, как бы скрытого во мраке. В этом чужом городе ему легко было взять в руки нож и вырвать из сердца любое чувство долга, любое чувство обязанности по отношению к друзьям, в какой бы форме оно ни выражалось. Но час прибытия в Йеллоу-скай — час наступления дневного света — приближался.
Джек Поттер отлично знал: его женитьба для города — важное событие. Превзойти его по значению мог бы только пожар, уничтоживший новую гостиницу. Его друзья ему не простят. Он не раз подумывал известить их по телеграфу. Это было бы разумно, но его всякий раз одолевала не свойственная ему трусость. Он побоялся это сделать. И теперь поезд мчал его туда, где его ожидали удивление, веселье и упреки. Он бросил из окна взгляд на зыбкую линию тумана, медленно надвигавшуюся на поезд.
В Йеллоу-скай имелся род духового оркестра, который, к всеобщему восторгу, старательно развлекал население своей музыкой. При мысли о нем Поттер безрадостно засмеялся. Если бы жителям городка пришла в голову мысль о возможности его прибытия с новобрачной, они устроили бы на станции парадную встречу с оркестром, а затем со смехом, веселыми возгласами, поздравлениями сопровождали бы до самого их глинобитного дома.
Он решил использовать все возможности, употребить всю ловкость, чтобы как можно быстрее проделать путь от станции к дому. А находясь уже в безопасности в этой крепости, он выпустит нечто вроде устного бюллетеня и не будет показываться среди горожан столько времени, сколько понадобится на то, чтобы их восторг малость поубавился.
Новобрачная с тревогой вглядывалась в его лицо.
— Что тебя беспокоит, Джек?
Он снова засмеялся:
— Я не беспокоюсь, деточка; я только думаю о Йеллоу-скай.
Она поняла и вспыхнула. Они преисполнились сознанием общей вины и почувствовали еще большую нежность. Они смотрели друг на друга глазами, горевшими мягким светом. Но Поттер часто нервно посмеивался; с лица новобрачной не сходил румянец.
Человек, изменивший чувствам жителей Йеллоу-скай, пристально наблюдал за быстро проносившимися пейзажами.
— Мы уже почти там, — произнес он.
Пришел проводник и объявил, что они приближаются к Йеллоу-скай. В руке он держал щетку: все его веселое превосходство улетучилось; он принялся чистить новый костюм Поттера, а тот медленно поворачивался то в одну, то в другую сторону. Поттер порылся в кармане, нашел монету и дал ее проводнику, как это делали другие пассажиры. Для него это было тяжелое дело, которое потребовало такого же усилия, какое необходимо человеку, подковывающему в первый раз лошадь.
Проводник взял их чемодан, и, так как поезд начал замедлять ход, они двинулись вперед, к крытой площадке вагона. И вот оба паровоза с длинной цепью вагонов стремглав влетели на станцию Йеллоу-скай.
— Им здесь нужно набрать воду, — проговорил Поттер сдавленным голосом и таким печальным тоном, каким обычно извещают о смерти. Перед тем как поезд остановился, он окинул взглядом весь перрон и с радостью и удивлением обнаружил, что на нем никого нет, кроме начальника станции, который с несколько тревожным видом торопливо шел по направлению к колонкам с водой. Когда поезд остановился, проводник сошел первым и подставил небольшую убиравшуюся подножку.
— Ну, пойдем, деточка, — хрипло сказал Поттер.
Он помог ей сойти; оба засмеялись, но их смех прозвучал фальшиво. Поттер забрал у негра чемодан и попросил жену взять его под руку. Стараясь побыстрее улизнуть со станции, он тем не менее бросил виноватый взгляд в сторону колонок и заметил: в обеих вода убывала, а начальник станции, стоявший далеко впереди, возле багажного вагона, повернулся и бежал к нему, размахивая руками. Поттер засмеялся и застонал одновременно, уловив первое впечатление, которое его супружеское счастье произвело на Йеллоу-скай. Он крепко прижал руку жены, и они пустились бегом. Позади стоял проводник и глупо посмеивался.
Калифорнийский экспресс должен был прибыть по южной железной дороге в Йеллоу-скай через двадцать одну минуту. В салуне «Утомленный джентльмен» у стойки сидело шесть человек. Один, коммивояжер, болтал без удержу, у трех техасцев в этот момент не было настроения для разговоров, а два мексиканских пастуха молчали, в соответствии с общепринятым в салуне «Утомленный джентльмен» обычаем. Собака хозяина лежала на дощатом настиле перед дверьми. Опустив голову на лапы, она бросала полусонные взгляды то туда, то сюда, все время начеку, словно привыкла получать пинки. На песчаной улице ярко зеленели островки травы; на фоне залитого пылающим солнцем песка они имели такой изумительный вид, что вызывали сомнение в своей подлинности. Они напоминали циновки из травы, которыми пользуются на сцене для изображения лужаек. На более прохладной стороне железнодорожной станции на складном стуле сидел человек без пиджака и курил трубку. Берег Рио-Гранде со свежескошенной травой опоясывал город, за ним тянулась большая равнина с мескитовыми деревьями цвета сливы.
За исключением оживленного коммивояжера и других посетителей салуна, Йеллоу-скай был погружен в полудремотное состояние. Коммивояжер, изящно наклонясь над стойкой, рассказывал всякие истории с уверенностью барда, неожиданно встретившего новую аудиторию.
— …И в тот момент, когда, старик упал с лестницы, охватив комод руками, старуха подошла с двумя ящиками угля и, конечно…
Рассказ коммивояжера прервал молодой человек, внезапно появившийся в открытых дверях. Он выкрикнул: «Скрэтчи Уилсон пьян и разошелся вовсю!» Оба мексиканца тотчас же поставили свои стаканы и скрылись через задний выход.
Коммивояжер, пребывая в неведении и в игривом настроении, ответил:
— Ладно, старина. Предположим, он выпил. Ну и что с того? Как бы там ни было, войди и пропусти стаканчик.
Но это известие словно обухом по голове ударило каждого из присутствовавших в комнате, и коммивояжеру пришлось оценить его значительность. Все сразу почувствовали серьезность положения.
— Послушайте, — сказал он, весьма заинтересованный, — что это значит?
Трое мужчин сделали жест, обычно предваряющий пышную речь, но молодой человек, стоявший у дверей, предупредил их.
— Это значит, мой друг, — ответил он, входя в салун, — что город этот в течение ближайших двух часов не будет походить на курорт.
Хозяин подошел к двери, запер ее на ключ и на засов. Высунувшись из окна, он втащил внутрь тяжелые деревянные ставни и закрыл их тоже на засов. В комнате сразу воцарился торжественный мрак, какой бывает в церкви. Коммивояжер переводил взгляд с одного на другого.
— Скажите, — воскликнул он, — что же это, в самом деле? Вы ведь не предполагаете, что здесь будет перестрелка!
— Не знаю, будет ли перестрелка или нет, — ответил один из присутствующих, — но стрельба будет, и здоровая.
Молодой человек, который их предостерег, помахал рукой: драка произойдет довольно скоро, пусть только найдется охотник. Всякий может ввязаться в драку, вот здесь на улице драка как раз и ждет желающих.
В коммивояжере, казалось, происходила борьба между любопытством постороннего и ощущением нависшей над ним опасности.
— Как, вы сказали, его имя? — спросил он.
— Скрэтчи Уилсон, — ответили они хором.
— И он может убить кого-нибудь? Что же вы собираетесь делать? Это часто случается? Он буйствует раз в неделю или чаще? Может он ворваться через эту дверь?
— Нет, он не может взломать эту дверь, — ответил хозяин. — Он уже трижды пытался. Но когда он придет, вам, человеку чужому, лучше лечь на пол. Он как пить дать будет стрелять в нее, пуля может пройти насквозь.
После этого коммивояжер не отводил взгляда от двери. Для него еще не настало время лечь плашмя на пол, но желая принять некоторые меры предосторожности, он придвинулся бочком поближе к стене.
— А он может убить кого-нибудь? — спросил он опять.
Четверо мужчин ответили на его вопрос тихим и презрительным смехом.
— Он вышел, чтобы стрелять. Он вышел, чтобы натворить бед. Лучше с ним и не связываться, ничего хорошего из этого не выйдет.
— Но что вы предпринимаете в подобных случаях? Что вы предпринимаете?
Один ответил:
— Как же, он и Джек Поттер…
— Но, — прервали остальные хором, — Джек Поттер в Сан-Антонио.
— А кто он такой? Какое он имеет отношение к этому?
— О, он начальник полиции в городе. Он выходит и сражается с Скрэтчи, когда на того находит приступ буйства.
— Уф! — сказал коммивояжер, утирая пот с лица. — Хорошенькое у него занятие!
Голоса затихли и перешли в шепот. Коммивояжеру хотелось задать еще вопросы, — они были порождены его растущей тревогой и замешательством, — но когда он попытался обратиться с ними к присутствующим, они только посмотрели на него с раздражением и предложили ему замолчать. Над ними нависла напряженная, полная ожидания тишина. В затемненной комнате глаза их блестели; они прислушивались, не донесутся ли с улицы какие-нибудь звуки. Один из мужчин трижды сделал знак хозяину, и тот, двигаясь как привидение, подал ему стакан и бутылку. Мужчина налил полный стакан виски и бесшумно поставил бутылку на место. Проглотив виски залпом, он вновь молча повернулся к двери и неподвижно застыл на месте. Коммивояжер увидел, как хозяин тихонько вынул из-под прилавка винчестер, а затем поманил его к себе. Тогда он на цыпочках пересек комнату.
— Лучше идите ко мне за стойку.
— Нет, благодарствуйте, — сказал коммивояжер, покрываясь испариной. — Я бы предпочел быть там, откуда можно удрать через заднюю дверь.
В ответ владелец бутылок сделал добродушный, но настойчивый жест. Коммивояжер повиновался; когда он очутился на ящике, где голова его оказалась ниже уровня стойки, и увидел различные цинковые и медные приспособления, имевшие сходство с броней, в душу его как бы пролился бальзам. Хозяин удобно уселся на соседний ящик.
— Понимаете, — прошептал он, — этот самый Скрэтчи Уилсон — чудо с револьвером, совершенное чудо! И когда он выходит с револьвером дулом вперед, мы, естественно, стремимся к своим берлогам. Он последний из старой шайки, она имела обыкновение слоняться здесь вдоль берега. Пьяный он наводит на всех ужас. Но трезвый он очень хороший человек — совсем простой и мухи не тронет, самый милый парень в городе. Но когда он пьян — у-ух!
Время от времени наступало молчание.
— Я бы хотел, чтобы Джек Поттер уже вернулся из Сан-Антонио, — сказал хозяин. — Он однажды попал в Уилсона — в ногу. Он энергично взялся бы за дело, и уж толк получился бы.
Вскоре они услышали в отдалении звук выстрела, за которым последовал троекратный дикий вой. Это сразу как бы сняло путы с людей в затемненной комнате. Послышалось шарканье ног. Они посмотрели друг на друга.
— Вот он идет, — сказали они.
Человек в фланелевой рубашке каштанового цвета с претензией на щегольство, сшитой какой-то еврейкой в восточной части Нью-Йорка, завернул за угол и вышел на середину главной улицы Йеллоу-скай. В каждой руке он держал по длинному, тяжелому иссиня-черному револьверу. Он то и дело пронзительно орал, и его крики резко звучали в казавшемся пустынном селении, разносясь над крышами с силой, которая не имела ничего общего с обычным звучанием человеческого голоса. Окружающая тишина как бы образовала над ним могильный свод. Его крики, вызывающие на лютый бой, разбивались о стены молчания. На ногах у него были сапоги с красными отворотами с золотым тиснением, какие любят носить мальчишки, катаясь зимой на санях по склонам холмов Новой Англии.
Лицо мужчины пылало от ярости, вызванной виски. Вращая белками глаз, достаточно проницательных, чтобы заметить засаду, он внимательно наблюдал за дверьми и окнами. Он шел легкой, крадущейся поступью кошки, совершающей полночную прогулку. Время от времени он, рыча, выкрикивал свои угрозы. В его руках длинные револьверы казались легкими соломинками, которые вертелись с поразительной быстротой, а мизинцы иногда играли, как у музыканта. Жилы на шее, выступавшей из низкого ворота рубашки, то вздувались, то опадали, то вздувались, то опадали, по мере того как им овладевали порывы гнева. Единственными звуками, нарушавшими тишину, были его страшные призывы. Глинобитные дома сохраняли свой спокойный вид, когда по середине улицы шествовало это ничтожество.
Драться никто не предлагал — никто. Человек взывал к небесам. Вокруг не замечалось ничего, что могло бы его привлечь. Он бушевал, и злился, и размахивал своими револьверами.
Собака хозяина салуна «Утомленный джентльмен» не почуяла приближения грозных событий. Она все еще лежала, полудремля, перед дверьми. При виде собаки человек остановился и шутливо поднял револьвер. При виде человека собака вскочила и побежала наискось, сердито рыча. Человек пронзительно заорал, и собака помчалась сломя голову. Когда она уже вбегала в переулочек, раздался громкий шум, свист, и что-то ударилось об землю прямо перед ней. Собака завыла, в ужасе завертелась и опрометью ринулась вперед по новому направлению. Снова раздался шум, свист, и перед ней словно вздыбился песок. Объятая страхом, собака заметалась, как животное в загоне. Человек стоял подбоченившись, с оружием в руках, и смеялся.
В конце концов его привлекла запертая дверь салуна «Утомленный джентльмен». Он подошел к ней и, барабаня револьвером, потребовал виски.
Дверь хранила тот же невозмутимый вид; подняв с тротуара клочок бумаги, он пригвоздил его ножом к дверной раме. Затем презрительно повернулся спиной к этому общедоступному месту отдыха и перешел на противоположную сторону улицы, где, быстро покрутившись на каблуках, выстрелил в клочок бумаги, но промахнулся на полдюйма. Тогда он выругался и пошел прочь. Потом он начал очень ловко стрелять в окна своего самого близкого друга. Человек играл с городом, который превратился для него в игрушку.
Но предложения начать борьбу все еще не последовало. Вдруг ему пришло в голову имя Джека Поттера, его старого противника, и он решил, что отколет веселую шутку — пойдет к дому Поттера и, барабаня в дверь, заставит его выйти и вступить с ним в бой. Человек в каштановой рубашке двинулся по направлению к желанной цели, распевая песню апачей о скальпах.
Дойдя до дома Поттера, он обнаружил, что фасад его имеет такой же спокойный вид, как и у остальных домов. Заняв стратегическую позицию, он бросил свой вызов, который прозвучал как рев. Но дом глядел на него словно большой каменный бог и не подавал никаких признаков жизни. Выждав немного, человек стал громко выкликать свои призывы, сдабривая их самыми удивительными эпитетами.
Вскоре он уже походил на человека, который довел себя до глубочайшей ярости потому, что дом словно застыл в оцепенении. Он рвал и метал, словно зимний ветер, налетающий на одинокую хижину в северной прерии. На расстоянии поднятый им шум можно было бы принять за схватку чуть ли не двухсот мексиканцев. По мере необходимости он останавливался, чтобы перевести дыхание или перезарядить револьвер.
Поттер и его жена шли быстро; вид у них был застенчивый. Иногда они стыдливо и тихо смеялись.
— За следующим углом, дорогая, — сказал он наконец.
Они шли согнувшись, словно борясь против сильного ветра. Поттер собирался уже поднять руку и показать жене их новое жилище, как вдруг, повернув за угол, они лицом к лицу столкнулись с человеком в рубашке каштанового цвета, который лихорадочно вкладывал патроны в огромный револьвер. Человек сразу бросил револьвер наземь и молниеносно вытащил из кобуры другой. Вторым револьвером он прицелился в грудь новобрачного.
Они молчали. У Поттера язык словно прилип к нёбу. Инстинктивно он быстро высвободил руку из сжимавшей ее руки женщины и опустил чемодан на песок. А у новобрачной лицо пожелтело, как выцветшая ткань. Привыкнув рабски подчиняться отвратительным обычаям, она пристально глядела на появившееся перед ней видение, точно это была змея.
Двое мужчин стояли лицом друг к другу на расстоянии трех шагов. Человек с револьвером улыбнулся как-то по-новому, спокойно и жестоко.
— Пытался подкрасться ко мне, — сказал он. — Пытался подкрасться ко мне!
Глаза его стали еще злее. Поттер сделал легкое движение, и тот яростно выкинул вперед револьвер.
— Нет, не делай этого, Джек Поттер! И пальца пока еще не смей протянуть к оружию. И глазом не моргни. Настала пора мне рассчитаться с тобой, и я собираюсь сделать это на свой лад и обойдусь без постороннего вмешательства. Так что, если не хочешь стоять под направленным на тебя револьвером, послушай, что я тебе скажу.
Поттер посмотрел на своего врага.
— У меня нет при себе оружия, Скрэтчи, — сказал он. — Честное слово, нет.
Он становился более жестким и спокойным, но где-то в глубине сознания пронеслось видение пульмановского вагона: узорчатый бархат цвета морской воды, сверкающая латунь, серебро и стекло, дерево, отливающее темным блеском, как поверхность нефтяной лужи, — все великолепие свадьбы, обстановка, олицетворяющая новое положение.
— Ты знаешь, Скрэтчи Уилсон, я дерусь, когда дело доходит до драки, но у меня с собой нет оружия. Тебе придется стрелять одному.
Лицо его врага стало синевато-багровым. Он шагнул вперед и начал размахивать своим оружием перед грудью Поттера.
— Не говори мне, что у тебя нет при себе оружия, щенок ты этакий. Нечего говорить мне такую ложь. Нет человека в Техасе, который видел бы тебя без оружия. Не думай, что я ребенок.
Глаза его пылали огнем, а в горле что-то клокотало.
— Я не думаю, что ты ребенок, — ответил Поттер. Он не отступил назад ни на дюйм. — Я думаю, что ты паршивый идиот. Говорю тебе — у меня нет оружия, значит у меня его нет. Если ты собираешься меня застрелить, лучше начинай сейчас. Тебе больше никогда не представится такого удобного случая.
Столь настоятельное увещевание подействовало на гнев Уилсона — он сделался спокойнее.
— Если у тебя нет с собой оружия, то почему у тебя нет ружья? — произнес он с издевкой. — Был в воскресной школе?
— У меня нет оружия, потому что я как раз возвращаюсь из Сан-Антонио с моей женой. Я женат, — сказал Поттер. — И если бы я предполагал, что натолкнусь здесь на такого рыскающего в поисках добычи зверя, как ты, когда я везу домой свою жену, у меня, уж будь уверен, было бы оружие.
— Женат, — выговорил Скрэтчи, не совсем понимая.
— Да, женат. Я женат, — произнес Поттер отчетливо.
— Женат? — переспросил Скрэтчи. По-видимому, он впервые увидел поникшую, словно в воду опущенную женщину рядом со своим противником.
— Нет, — промолвил Скрэтчи. Он походил на существо, которому позволили бросить взгляд в другой мир. Он сделал шаг назад, и рука его с револьвером опустилась.
— А это и есть эта дама? — спросил он.
— Да, это и есть эта дама, — ответил Поттер.
Опять последовало молчание.
— Ну так, — промолвил наконец Уилсон, — я полагаю, теперь все кончено.
— Если ты так говоришь, Скрэтчи, значит все кончено. Ты знаешь, не я заварил кашу.
Поттер поднял свой чемодан.
— Ладно, согласен, пусть с этим покончено, Джек, — сказал Уилсон. Глаза его были устремлены вниз. — Женат!
Он не брал уроков рыцарства, но, когда он столкнулся с чуждой ему ситуацией, оказалось, что он простое дитя прерий и принадлежит более отдаленным временам. Он поднял свой револьвер и, сунув оба револьвера в кобуры, пошел прочь. В рыхлом песке ею ноги оставляли воронкообразный след.
Отель «Палас» в форте Ромпер был светло-голубой окраски, точь-в-точь как ноги у голубой цапли, которые выдают ее всюду, где бы она ни пряталась. В силу этого отель «Палас» так громогласно заявлял о себе, что его кричащая голубизна превращала ослепительный зимний пейзаж Небраски в серую болотистую немоту. Он торчал на равнине одиночкой, но в метель города из «Паласа» совсем не было видно, хотя их отделяло друг от друга каких-нибудь двести ярдов. По дороге со станции приезжие должны были проходить мимо этого отеля, прежде чем ступить за черту низких деревянных домишек, из которых состоял форт Ромпер, и, разумеется, никто из них не мог миновать «Палас», не взглянув на него. Хозяин голубого отеля Пат Скалли проявил талант истинного стратега в выборе окраски для своего заведения. Правда, когда длинный трансконтинентальный экспресс, покачивая на ходу пульмановскими вагонами, пролетал в ясные дни мимо форта Ромпер, его пассажиров ошарашивало это зрелище, и строгий вкус восточных штатов, признающий лишь красновато-коричневые тона да различные оттенки темно-зеленого, выражал при виде него ужас, чувство жалости и негодования — всё в одном коротком смешке. Но жителям этого затерянного среди равнин городка и людям, приезжающим сюда из подобных же мест, Пат Скалли угодил как нельзя более. У форта Ромпер и у тех пристрастий, у той самовлюбленности, роскоши и богатства, что ежедневно проносились мимо него по рельсам, палитры были разные.
Но — как будто броская прелесть голубого отеля была недостаточно притягательна — Скалли взял себе за правило выходить на станцию и утром и вечером, к приходу почтовых поездов, останавливающихся в форте Ромпер, и обольщать тех приезжих, которые, случалось, в нерешительности стояли на платформе с саквояжами в руках.
Однажды утром, когда обледенелый паровоз подтащил к станции длинный товарный состав с единственным пассажирским вагоном, Скалли превзошел самого себя, уловив в свои сети троих пассажиров. Один из них был быстроглазый и все почему-то поеживающийся швед с большим глянцевитым дешевым чемоданом; второй — загорелый рослый ковбой, который добирался на ферму где-то у границы с Дакотой; третий — маленький молчаливый человек откуда-то с востока, непохожий на жителя восточных штатов и не считавший нужным вдаваться в подробности о себе. Скалли буквально взял их в полон. Он был такой расторопный, веселый, ласковый, и приезжие, видимо, решили, каждый сам по себе, что отделываться от него будет верхом жестокости. Они шли по скрипучим деревянным мосткам следом за шустрым маленьким ирландцем. На голове у него сидела плотно надвинутая мохнатая меховая шапка. Два красных уха топырились из-под нее, точно вырезанные из жести.
Но вот Скалли, весьма замысловато и шумно выражая свое гостеприимство, поднялся вместе с постояльцами на крыльцо голубого отеля. Комната, в которую они вошли, была совсем маленькая. Она представляла собой как бы капище огромной железной печки, стоявшей посредине и гудевшей грозно, словно разгневанное божество. Бока ее светились в нескольких местах, раскаленные до желтизны. Возле печки сын Пата Джонни играл в педро с седовато-рыжим стариком фермером. Они ссорились. Фермер то и дело поворачивался к стоявшему за печкой ящику, полному бурых от табачной жижи опилок, и, кипя от раздражения, посылал туда плевок за плевком.
Скалли сбросил карты с доски, громко покрикивая на сына, и погнал его наверх отнести часть багажа новых постояльцев. Сам же повел их к трем умывальным тазам с самой холодной водой, какая только мыслима на белом свете. Ковбой и приезжий с востока наумывались до того, что лица и руки у них стали медно-красного цвета, точно от полуды. А швед лишь осторожно, боязливо опустил в ледяную воду кончики пальцев. Нехитрая церемония с умыванием была явно рассчитана на то, чтобы трое путешественников оценили предупредительность Скалли. Он оказывал, им любезность за любезностью. В том, как он передавал полотенце от одного к другому, чувствовались порывы щедрой на благодеяния души.
Потом постояльцы вернулись в первую комнату и, сидя у печки, молча слушали, как Скалли по-хозяйски поторапливает дочерей, готовивших обед. Так обычно молчат в чужой компании люди, много повидавшие на своем веку. Только старый фермер, который храбро остался сидеть у самого теплого бока печки, нет-нет да и отворачивался от ящика с опилками и задавал чужакам вопросы, один другого глупее. Отвечали ему большей частью ковбой и приезжий с востока, отвечали коротко без обиняков. Швед молчал. Он был поглощен тем, что исподтишка разглядывал своих соседей. Казалось, ему не дают покоя какие-то нелепые подозрения. Вид у него был перепуганный насмерть.
Позднее, за обедом, швед стал немного словоохотливее, но все же ни к кому, кроме Скалли, не обращался. Он сам сказал, что приехал из Нью-Йорка, где портняжил ни много ни мало десять лет. Скалли воспринял это сообщение как нечто потрясающее и потом тоже поведал, что живет в форте Ромпер четырнадцатый год. Швед поинтересовался, хороши ли в здешних местах урожаи и ценятся ли рабочие руки. Пространные ответы хозяина он еле слушал. Его глаза по-прежнему перебегали с одного лица на другое.
Под конец он отрывисто хмыкнул и сказал с многозначительным подмигиванием, что в некоторых западных городках надо держать ухо востро, так как народ тут бесшабашный, и после такого заявления вытянул ноги под столом, запрокинул назад голову и громко расхохотался. Другие явно не поняли, что все это означает. Они недоуменно взглянули на него и промолчали.
Когда четверо мужчин тяжелыми, медленными шагами вернулись после обеда в первую комнату, за двумя ее маленькими оконцами разбушевалось кипящее море метели. Огромные руки ветра сильными круговыми взмахами тщетно пытались уловить мелькающие в воздухе снежинки. Столб у ворот, похожий на человека с мертвенно-бледным лицом, стоял, застигнутый врасплох этим разгулом. Скалли бодрым голосом сообщил присутствующим, что на дворе метет. Гости голубого отеля, раскурившие трубки, встретили эту новость по-мужски невозмутимым, ленивым ворчанием. Своей отрешенностью от всего мира комнатушка отеля «Палас» с гудевшей в ней печкой могла поспорить с островком, затерянным в океанских просторах. Сын Скалли Джонни вызвал фермера с седовато-рыжей бородой еще раз сразиться в педро, причем интонации его не оставляли сомнений в том, что он высоко оценивает свое искусство игрока. Фермер принял вызов с презрительной и злобной миной. Они подсели ближе к печке и, раздвинув колени, положили на них широкую доску. Ковбой и приезжий с востока заинтересовались игрой. Швед держался в стороне, как бы не замечая их, но странное, ничем не объяснимое волнение не покидало его.
Новая ссора, вспыхнувшая между седобородым и Джонни, положила конец игре. Фермер встал, смерив своего противника ненавидящим взглядом. Он медленно застегнулся на все пуговицы и с чудовищно напыщенным видом вышел из комнаты. Деликатное молчание у печки нарушил громкий смех шведа. В его смехе было что-то ребячливое. К этому времени остальные уже начали настороженно приглядываться к нему, словно собираясь спросить, что с ним такое происходит.
Обмениваясь шутками, трое у печки составили новую партию. Ковбой вызвался сесть с Джонни, после чего все они посмотрели на шведа и пригласили его в партнеры к приезжему с востока. Швед спросил, какая это игра, и, узнав, что она называется по-разному и что ему приходилось когда-то играть в нее, только под другим названием, согласился сесть четвертым. Он подошел к игрокам с опаской, точно боясь, как бы они не набросились на него. Опустился на стул, оглядел всех по очереди и визгливо рассмеялся. Смех этот был настолько неуместен, что приезжий с востока быстро взглянул на шведа, ковбой так и замер с открытым ртом, а Джонни придержал колоду неподвижными пальцами.
Наступило короткое молчание. Потом Джонни сказал:
— Ну, давайте! Подсаживайтесь.
Сдвинув стулья, они подставили колени под доску. Игра началась, и трое игроков так увлеклись ею, что забыли думать о странном поведении четвертого.
Ковбой оказался партнером шумным. Когда к нему приходили хорошие карты, он с размаху шлепал их одну за другой на импровизированный стол, а забирая взятки, так сиял и гордился своим умением играть, что его противники кипели от негодования. Если в игре участвует такой «шлепун», она неминуемо становится напряженной. Физиономии у шведа и у приезжего с востока горестно вытягивались всякий раз, как ковбой со стуком выбрасывал на доску своих тузов и королей, а Джонни только похохатывал, радостно сверкая глазами.
Сосредоточенность мешала им замечать странности шведа. Все их внимание было устремлено на карты. Но вот во время очередной сдачи швед вдруг спросил Джонни:
— А немало, наверно, поубивали людей в этой комнате?
Игроки разинули рты и недоуменно уставились на него.
— Что это вы какую чепуху несете! — сказал Джонни.
Швед снова залился дребезжащим смехом, в котором звучала показная отвага и дерзость вызова.
— Не прикидывайся, прекрасно ты все понимаешь, — ответил он.
— Клянусь богом, нет! — негодующе крикнул Джонни.
Сдачу приостановили, и они все трое в упор посмотрели на шведа. Джонни, видимо, решил, что ему, хозяйскому сыну, следует поставить вопрос ребром.
— На что вы, собственно, намекаете, мистер? — спросил он.
Швед подмигнул ему — подмигнул многозначительно, с хитрецой. Его пальцы, державшиеся за край доски, дрожали.
— Ты, может, меня за деревенщину принимаешь? Может, думаешь, я здесь новичок, ни в чем не разбираюсь?
— Я вас совсем не знаю, — ответил Джонни. — И наплевать мне, деревенщина вы или нет. Я вас спрашиваю: на что вы намекаете? В этой комнате еще никого не убивали.
Заговорил ковбой, внимательно смотревший на шведа все это время:
— Мистер! Да какая вас муха укусила?
Швед, видимо, решил, что ему угрожают. Он задрожал, уголки губ у него побелели. Он бросил умоляющий взгляд на приезжего с востока. Но и в эту минуту напускной задор не оставил его.
— Прикидываются, будто им невдомек, о чем я спрашиваю, — с издевкой проговорил он.
Приезжий с востока промолчал, осторожно раздумывая.
— Я тоже вас не понимаю, — последовал бесстрастный ответ.
По тому, как передернуло шведа, было ясно, что он усмотрел предательство в словах единственного человека, от которого ждал если не поддержки, то хотя бы сочувствия.
— А! Я вижу, вы все против меня! Я вижу, вы…
Ковбой, услышав это, совершенно остолбенел.
— Слушайте! — крикнул он и что есть силы швырнул колоду на доску. — Слушайте! Да вы куда гнете, а?
Швед так стремительно рванулся с места, точно увидел змею у себя под ногами.
— Я драться не намерен! — крикнул он. — Не намерен я драться!
Ковбой лениво, не спеша вытянул свои длинные ноги. Кулаки у него были засунуты в карманы. Он сплюнул в ящик с опилками.
— А кто говорит, что вы лезете в драку? — осведомился он.
Швед быстро попятился в угол комнаты. Руки у него из предосторожности были подняты на уровень груди, и все же он изо всех сил старался побороть страх.
— Джентльмены! — послышался его срывающийся голос. — Я знаю, меня отсюда живым не выпустят! Я знаю, меня отсюда живым не выпустят!
Он смотрел на них глазами умирающего лебедя. Снег за окнами мало-помалу голубел в сгущающихся сумерках. Ветер накидывался на дом, и что-то равномерно билось о дощатые стены, точно это постукивал какой-то невидимка.
Дверь в комнату отворилась, вошел Скалли. При виде трагической позы шведа он в недоумении остановился на пороге. Потом спросил:
— Что такое? Что случилось?
Швед не задержался с ответом.
— Они хотят убить меня, — быстро проговорил он.
— Убить? — воскликнул Скалли. — Вас? Да что это вы?
Швед раскинул руки жестом мученика.
Скалли резко повернулся к сыну:
— Что случилось, Джонни?
Джонни сидел насупившись.
— А я почем знаю? — буркнул он. — Сам ничего понять не могу. — И он стал тасовать колоду, с остервенением щелкая картами. — Говорит, будто в этой комнате много кого поубивали. И будто его тоже убьют. Я не знаю, что ему вдруг померещилось. Сумасшедший, наверно.
Скалли перевел вопросительный взгляд на ковбоя, но тот только пожал плечами.
— Вы говорите, вас убьют? — снова спросил Скалли, обращаясь к шведу. — Да вы совсем спятили!
— Нет, я знаю! — закричал швед. — Я знаю, как все будет! Я сумасшедший, ну и пусть! Пусть сумасшедший! Но что я знаю, то знаю… — Лицо у него взмокло от пота. — Живым мне отсюда не выбраться, вот что я знаю!
Ковбой тяжело перевел дух, точно прощаясь с остатками разума.
— О господи! — чуть слышно пробормотал он.
Скалли круто повернулся к сыну:
— Это ты его довел?
Джонни взорвался, не стерпев обиды:
— Господи боже, да я ему ничего не сделал!
Швед перебил его:
— Успокойтесь, джентльмены. Я сейчас уйду. Я уйду из этого дома, потому что… — Сколько драматизма было в его обвиняющем взгляде! — …потому что я не хочу, чтобы меня здесь убили!
Скалли яростно накинулся на сына:
— Ты скажешь, чертенок, что здесь случилось? Ну что? Признавайся!
— Да отвяжись ты! — в отчаянии крикнул Джонни. — Говорю, не знаю! Он… он сказал, что мы хотим его убить, вот и все. А что с ним такое, я знать не знаю.
Швед твердил свое:
— Успокойтесь, мистер Скалли, успокойтесь. Я уйду. Я уйду из вашего дома, потому что я не хочу, чтобы меня здесь убили. Сумасшедший? И пусть сумасшедший! Но что я знаю, то знаю. Я уйду. Я уйду из вашего дома. Успокойтесь, мистер Скалли, успокойтесь. Я сейчас уйду.
— Нет, вы не уйдете! — крикнул Скалли. — Вы не уйдете до тех пор, пока я не разберусь, в чем тут дело. Если вас кто обидел, я с этим человеком сам расправлюсь. Это мой дом. Вы нашли приют под моей кровлей, и я не позволю, чтобы в моем доме людей обижали ни за что ни про что. — Он бросил свирепый взгляд на Джонни, на ковбоя и приезжего в востока.
— Успокойтесь, мистер Скалли, успокойтесь. Я сейчас уйду. Я не хочу, чтобы меня здесь убили.
Швед шагнул к двери, выходившей на внутреннюю лестницу. Он, видимо, решил, ни минуты не медля, взять свой багаж.
— Нет, нет! — крикнул Скалли тоном, не допускающим возражений, но швед, белый как полотно, шмыгнул мимо него и исчез за дверью.
— Ну, — сурово проговорил Скалли. — Как прикажете это понимать?
Джонни и ковбой крикнули в один голос:
— Мы его не трогали!
Взгляд у Скалли был холодный.
— Значит, не трогали? — повторил он.
Джонни крепко выругался.
— Да я таких полоумных в жизни не видал. Мы ничего ему не сделали. Сидели играли в карты, а он…
Не дав сыну докончить, отец повернулся к приезжему с востока.
— Мистер Блэнк, — спросил он, — что они с ним сотворили?
Приезжий с востока подумал, прежде чем ответить.
— Я ничего плохого не заметил, — медленно проговорил он наконец.
Скалли прямо-таки взвыл:
— Так как же прикажете это понимать? — Он свирепо уставился на сына. — Ты у меня получишь, голубчик!
Джонни вскипел.
— Да что я такое сделал? — заорал он на отца.
— Языки проглотили? — сказал под конец старик Скалли, обращаясь ко всем троим — к сыну, ковбою и к приезжему с востока, и с этим язвительным замечанием вышел из комнаты.
Наверху швед второпях затягивал ремни на своем большом чемодане. Очутившись ненароком вполоборота к двери, он вдруг услышал за ней какой-то шорох и, громко вскрикнув, вскочил с пола.
Скалли вошел в комнату с маленькой лампой, и в ее свете его морщинистое лицо имело вид довольно страшный. Желтый огонек, тянувшийся вверх, освещал его скулы, и нос, а глаза прятались в таинственной тени. Убийца! Как есть убийца!
— Мил человек! — воскликнул Скалли. — Что вы, совсем рехнулись?
— Э-э, нет! Э-э, нет! Не вы одни тут умные, другие тоже кое-что смыслят, понятно? — ответил швед.
Минуту они молча смотрели друг на друга. На мертвенно-бледных щеках шведа горели, как нарисованные, два четких ярко-красных пятна. Скалли поставил лампу на стол и опустился на край кровати. Он заговорил медленно, будто думая вслух:
— Вот честное слово, первый раз в жизни этакое вижу. Чепуха какая-то! Разрази меня господь, не понимаю, откуда вам это в голову пришло. — Потом он поднял глаза на шведа и спросил: — Вы и вправду подумали, что они хотели убить вас?
Швед пристально вглядывался в лицо старика, пытаясь прочесть его мысли.
— И вправду подумал, — сказал он наконец.
Он, видимо, решил, что после такого ответа ему несдобровать. Рука его, затягивающая ремень на чемодане, задрожала, локоть затрепыхался, точно это был лист бумаги.
Скалли ударил кулаком по спинке кровати, чтобы придать больше веса своим словам:
— Слушайте, мил человек! К весне у нас в городе будут ходить электрические трамваи.
— Электрические трамваи… — оторопело повторил швед.
— А из Брокен-Арм сюда проведут железнодорожную ветку. Я уж не говорю о четырех церквах и о большой школе — не какой-нибудь там, а кирпичной. И фабрика у нас тоже не маленькая. Да, года через два наш Ромпер будет столицей штата.
Справившись со своим багажом, швед выпрямился.
— Мистер Скалли, — спросил он, вдруг осмелев, — сколько я вам должен?
— Ничего вы мне не должны, — сердито ответил старик.
— Нет, должен, — отрезал швед. Он вынул из кармана семьдесят пять центов и протянул их Скалли, но тот лишь презрительно щелкнул пальцами в знак отказа. Три серебряные монеты остались лежать на ладони у шведа, и они оба почему-то не сводили с них глаз.
— Не надо мне ваших денег, — буркнул наконец Скалли. — Особенно после того, что случилось. — И вдруг его осенила какая-то новая мысль. — Стойте! — крикнул он и, взяв лампу со стола, шагнул с ней к дверям. — Стойте! Пойдемте-ка со мной.
— Не пойду, — испуганно сказал швед.
— Нет, пойдем! — не отступал старик. — Ну, пошли, пошли! Я хочу показать вам одну картину… через коридор… у меня в комнате.
Швед, видно, решил, что жить ему осталось считаные минуты. Челюсть у него отвисла, оскал зубов стал как у мертвеца. И все же он вышел в коридор следом за Скалли, но такой походкой, будто на ногах у него были кандалы.
Высоко подняв лампу, Скалли осветил ею правую стену комнаты. Из темноты выступила нелепая фотография девочки. Она стояла, облокотившись о балюстраду, на фоне пышных декораций; в глаза прежде всего бросалась ее низко подстриженная челка. Эта фигура могла поспорить грациозностью с поставленным стоймя санным полозом, к тому же и цвет у фотографии был какой-то свинцовый.
— Вот, — с нежностью проговорил Скалли. — Это портрет моей покойной дочки. Ее звали Керри. А какие у нее были волосы! Я души в ней не чаял, она у меня…
Оглянувшись, он увидел, что швед и не смотрит на фотографию, а пристально вглядывается в темные углы комнаты.
— Мил человек! — вырвалось у Скалли. — Это портрет моей покойной дочки. Ее звали Керри. А вот мой старший сын, Майкл. Он у меня видный адвокат, живет в Линкольне. Я дал ему самое лучшее образование и не жалею об этом. Полюбуйтесь на него! Вон какой молодец! Живет в Линкольне — настоящий джентльмен, всеми уважаемый и почитаемый. Всеми уважаемый и почитаемый джентльмен! — повторил Скалли для большего форсу. И с этими словами весело хлопнул шведа по спине.
Швед вяло улыбнулся.
— А теперь, — сказал старик, — мы еще вот что сделаем.
Он вдруг опустился на четвереньки и сунул голову под кровать. Швед услышал его приглушенный голос:
— Если б не этот щенок Джонни, я бы ее под подушкой держал. Да и от старухи моей… Где же она? Каждый раз приходится перепрятывать в новое место. Ну, куда ж ты запропастилась?
Через минуту-другую Скалли неуклюже выбрался из-под кровати, волоча по полу свернутую узлом старую куртку.
— Нашел все-таки, — пробормотал он. Потом стал на колени, раскутал сверток и извлек из его сердцевины большую, желтоватого стекла, бутылку виски.
Прежде всего он посмотрел бутылку на свет. Убедившись, что виски в ней не уменьшилось, он широким жестом протянул ее шведу.
Трусливый швед так и потянулся к этому источнику мужества и, вдруг отдернув руку, с ужасом уставился на Скалли.
— Пейте, — ласково сказал старик. Он поднялся с колен и теперь стоял лицом к лицу со шведом.
Наступило молчание. Потом Скалли повторил:
— Пейте.
Швед дико захохотал, Он схватил бутылку, поднес ее ко рту; когда же губы его безобразно присосались к горлышку и кадык заходил вверх и — вниз с первыми глотками, он горящим ненавистью взглядом так и впился в лицо старику.
После ухода Скалли трое мужчин долго не могли прийти в себя от изумления и, по-прежнему держа игральную доску на коленях, молчали. Потом Джонни сказал:
— Ну и швед! Я такого паршивца в жизни своей не видел.
— Какой он швед! — презрительно бросил ковбой.
— А кто же? — удивился Джонни. — Кто же он тогда?
— Надо полагать, — не спеша ответил ковбой, — что он из немцев. — По давней почтенной традиции в этих местах считали шведами всех блондинов, говоривших так, будто у них каша во рту. Следовательно, суждению ковбоя нельзя было отказать в смелости. — Да, сэр, — повторил он. — Надо полагать, что это какой-нибудь немец.
— Он называет себя шведом, — проворчал Джонни. — А вы как считаете, мистер Блэнк?
— Право, не знаю, — ответил тот.
— А с чего это он так чудит? — спросил ковбой.
— Со страху. — Приезжий с востока выбил трубку о выступ печки. — Он боится, так боится, что света божьего не видит.
— Чего боится? — в один голос вскрикнули ковбой и Джонни.
Приезжий с востока подумал, прежде чем ответить.
— Чего ему бояться? — снова воскликнули те двое.
— Да кто его знает. По-моему, он наглотался всякого чтива и вообразил, будто здесь самое пекло… Пальба, резня и все такое прочее.
— Позвольте! — сказал ковбой, возмущенный до глубины души. — Это же не какой-нибудь там Уайоминг. Это Небраска!
— И правда, — подхватил Джонни. — Махнул бы куда-нибудь подальше на запад. А тут-то что?
Мистер Блэнк, человек бывалый, рассмеялся.
— И даже там ничего такого нет — во всяком случае, за последнее время. А ему кажется, что он попал здесь в самое пекло.
Джонни и ковбой задумались.
— Комедия! — сказал наконец Джонни.
— Да, — согласился ковбой. — Чудное дело! Не застрять бы нам тут из-за метели, ведь тогда от этого немца никуда не денешься. Избави бог от такой компании.
— Выставил бы его отец за дверь, и дело с концом, — сказал Джонни.
Вскоре на лестнице послышались громкие шаги, сопровождаемые веселым голосом Скалли и хохотом. Хохотал не кто иной, как швед. Мужчины у печки невидящими глазами посмотрели друг на друга.
— Вот тебе и на! — сказал ковбой.
Дверь распахнулась, и в комнату ввалился весь красный, весело балагурящий старик Скалли. Он без умолку толковал что-то шведу, который, задорно похохатывая, появился следом за ним. Они были как двое забулдыг, только что вставших из-за пиршественного стола.
— Ну-ка, подвиньтесь, — бесцеремонно скомандовал Скалли, обращаясь к троим мужчинам. — Дайте нам погреться.
Ковбой и приезжий с востока беспрекословно потеснились. Но Джонни развалился на стуле поудобнее и не пожелал трогаться с места.
— Ну, ты! Убирайся отсюда! — крикнул Скалли.
— С той стороны тоже можно сесть, — сказал Джонни.
— Что же нам, на сквозняке торчать? — рявкнул его отец.
Но швед, вдруг изволивший сменить гнев на милость, вмешался в их перепалку.
— Не надо! Пусть сидит, где сидит, — прикрикнул он на Скалли.
— Хорошо, хорошо! — почтительно проговорил старик. Ковбой и приезжий с востока обменялись недоуменным взглядом.
Пять стульев образовали полукруг около печки. Швед говорил не умолкая; тон у него был заносчивый, наглый, он сквернословил. Джонни, ковбой и приезжий с востока хранили угрюмое молчание, зато старик Скалли откликался на каждое слово шведа и сочувственно поддакивал ему.
Но вот шведу захотелось пить. Он приподнялся со стула и сказал, что пойдет за водой.
— Я принесу, — встрепенулся Скалли.
— Не надо, — надменно сказал швед. — Я сам схожу. — Он встал и с таким видом, будто этот отель принадлежит ему, удалился в его хозяйственные недра.
Дав шведу выйти, Скалли вскочил со стула и проговорил свистящим шепотом:
— Когда мы были наверху, он думал, что я хочу его отравить.
— Слушай, — сказал Джонни. — Сил моих больше нет. Чего ты с ним нянчишься? Выставь его за дверь.
— Теперь все обошлось, — ответил Скалли. — Ведь в чем было дело? Он из Нью-Йорка, и ему казалось, тут у нас одни головорезы. А теперь обошлось, успокоился.
Ковбой восхищенно посмотрел на приезжего с востока.
— Ты будто в воду глядел, — сказал он. — Этот немец перед тобой как облупленный.
— Ты говоришь, все обошлось, — сказал Джонни отцу, — а я что-то этого не замечаю. Раньше он трусил, а теперь слишком уж задается.
В речи Скалли ирландский темперамент и ирландская напевность уживались со всеми теми затасканными словосочетаниями, которые он черпал из книжек и газет. И вот сейчас на голову его сына обрушилась весьма любопытная смесь всего этого.
— Кто я такой? Кто я такой? Кто я такой? — загремел он и ударил себя по колену в знак того, что сам ответит на свой вопрос, а те, у кого есть уши, пусть слушают. — Я хозяин отеля! Хозяин отеля, понятно? Тот, кто находит приют под этой кровлей, пользуется священными правами моего гостя. Я никому не позволю запугивать моих гостей. Мой гость не услышит ни единого слова, которое могло бы склонить его в пользу какого-нибудь другого заведения. Я этого не потерплю! Нет такого отеля в нашем городе, где могли бы похвастаться, что они приютили человека, побоявшегося остаться у меня. — Он повернулся всем телом к ковбою и приезжему с востока. — Прав я? Да или нет?
— Да, мистер Скалли, — ответил ковбой. — Вы совершенно правы.
— Да, мистер Скалли, — ответил приезжий с востока. — Вы совершенно правы.
За ужином, в шесть часов, швед воспламенился, заискрился, как огненное колесо. Временами казалось, что он вот-вот грянет какую-нибудь разудалую песню, и во всех его бесчинствах ему потакал старик Скалли. Приезжий с востока держался замкнуто; ковбой сидел, раскрыв рот от удивления, и забывал о еде, а Джонни яростно уничтожал порцию за порцией. Когда надо было подложить оладий на блюдо, хозяйские дочери, крадучись, как индейцы, входили в комнату и тут же убегали, не в силах даже скрыть свой страх. Швед главенствовал за столом, и по его милости эта трапеза превратилась в какую-то варварскую вакханалию. Он будто стал выше ростом; он с наглым пренебрежением посматривал на своих соседей. В комнате только и слышался его голос. Вот ему понадобилась оладья, он ткнул в нее вилкой, точно гарпуном, и чуть не поранил этим оружием руку мистера Блэнка, спокойно протянувшуюся к той же самой оладье.
После ужина, когда мужчины один за другим потянулись в соседнюю комнату, швед со всего размаха ударил Скалли по плечу.
— Ну, старина, накормил ты нас на славу!
Джонни с надеждой посмотрел на отца: он знал, что плечо у него еще побаливает после давнего ушиба. И действительно, Скалли чуть было не вспылил, но через секунду улыбнулся кривой улыбкой и смолчал. Остальные поняли, что он принимает на себя всю ответственность за изменившееся поведение шведа.
Но Джонни все-таки успел шепнуть своему родителю:
— Заодно дай спустить себя о лестницы — ничего другого тебе не остается.
Вместо ответа Скалли только бешено сверкнул на него глазами.
Когда они снова собрались у печки, швед потребовал, чтобы составили еще одну партию в педро. Скалли стал было отговаривать его от этого, но он ответил ему волчьим взглядом. Старик сдался, и тогда швед насел на остальных.
Тон у него был угрожающий. Ковбой и приезжий с востока равнодушно ответили, что они будут играть. Старик сослался на то, что ему надо встретить поезд 6.58, и тогда швед с грозным видом посмотрел на Джонни. На секунду взгляды их скрестились, точно клинки, потом Джонни улыбнулся и сказал:
— Что ж, сыграем.
Они сели друг против друга, игральную доску положили на колени. Приезжий с востока и швед снова оказались партнерами. Ковбой — этого нельзя было не заметить с самого начала игры — больше не шлепал картами о доску. Скалли тем временем подсел к лампе, вздел очки на нос, что сразу придало ему сходство с престарелым священником, и углубился в чтение газеты. Когда время подошло, он собрался встречать поезд 6.58 и, выходя, несмотря на все свои предосторожности, напустил в комнату мороза. Ледяной ветер, ворвавшийся в дверь, не только раскидал карты, но и пронизал холодом игроков. Швед скверно выругался. Вернувшись, Скалли снова нарушил мирную, дружескую игру. Швед снова выругался. Но через минуту картина была прежняя: сосредоточенное внимание, склоненные над доской головы, быстро мелькающие руки. Шлепаньем по доске теперь щеголял швед.
Скалли снова развернул газету и надолго погрузился в изучение вопросов, не имеющих к нему решительно никакого касательства. Лампа начала подмигивать, и он на секунду оторвался от чтения, чтобы приспустить фитиль. Газетные листы уютно, мирно шуршали у него в руках. И вдруг он услышал два страшных слова:
— Ты передернул!
Такие эпизоды сплошь и рядом доказывают, что сценической обстановки для них вовсе не требуется. В любой комнате может разыграться трагедия, любая комната может стать подмостком для комедийного действа. Этот маленький закуток в отеле стал в мгновение ока страшнее камеры пыток. Его изменил новый облик тех, кто здесь был. Швед держал свой огромный кулак у самого лица Джонни, а Джонни, не мигая, смотрел поверх кулака в горящие глаза своего обвинителя. Приезжий с востока побелел как полотно, ковбой выразил свое удивление обычным способом, то есть остолбенел и разинул рот. После того как были произнесены те два слова, первым, что нарушило тишину, было шуршанье газеты, когда она, позабытая, скользнула к ногам Скалли. Очки у Скалли тоже упали с носа, но он поймал их на лету. Неловко задранная рука с очками так и застыла у него на уровне плеча. Он не спускал глаз с игроков.
Тишина длилась, может быть, не больше секунды. А потом все с такой стремительностью сорвались каждый со своего места, точно из-под ног у них выдернули половицы. Пятеро мужчин бросились в одну точку на середину комнаты. Но Джонни в своем броске к шведу запнулся на какую-то долю секунды, вдруг вспомнив, как это ни странно, про доску с картами и придержав ее. Момент был упущен, Скалли подоспел вовремя, а ковбой оттолкнул шведа так, что тот отлетел в сторону. Дар речи вернулся ко всем пятерым одновременно; хриплые, яростные вопли, окрики, возгласы ужаса вырвались у них из глоток. Ковбой толкал, теснил шведа назад, а Скалли и приезжий с востока изо всех сил цеплялись за Джонни. Но сквозь клубы табачного дыма над мечущимися из стороны в сторону миротворцами две пары глаз не отрывались одна от другой, и своими взглядами, холодными и в то же время горячими, как огонь, воители слали друг другу вызов.
Игральную доску, разумеется, перевернули, карты разлетелись по полу, и сапоги топтали дородных размалеванных королей и дам, а они бессмысленно взирали на войну, бушующую над ними.
Скалли кричал громче всех;
— Стой! Стой! Тебе говорят, стой!
Джонни, силившийся вырваться из рук отца и мистера Блэнка, вопил истошным голосом:
— Он говорит, я передергиваю! Он говорит, я передергиваю! Я такого ни от кого не потерплю! Раз он сказал, что я передернул, значит…
Ковбой твердил шведу:
— Брось! Брось! Слышишь?
Швед не умолкал:
— Он передергивал! Я видел! Видел!
Приезжий с востока повторял одно и то же, хотя его никто не слушал:
— Минутку! Подождите минутку! Стоит ли затевать драку из-за карт? Подождите минутку!
В этом содоме никого нельзя было расслышать толком. «Передернул!», «Брось!», «Он говорит…» — только эти отдельные слова и прорывались сквозь возню и топот. И любопытно, что на Скалли, надрывавшегося больше всех этих бесноватых, и вовсе никто не обращал внимания.
Затишье наступило сразу, как будто всем им одновременно понадобилось перевести дух. Ярость их все еще накаляла комнату, но опасность столкновения на время миновала, и тогда Джонни, оттолкнув отца плечом, стал почти вровень со шведом.
— Ты зачем сказал, что я передергиваю? Ты зачем сказал, что я передергиваю? Я не передергивал и никому не позволю так говорить!
Швед крикнул:
— Я видел! Я все видел!
— Хорошо! — ответил ему Джонни. — Я такого никому не спущу. Будем драться.
— Нет, не будете! — сказал ковбой.
— Перестань! Тебе говорят, перестань! — сказал старик, становясь между противниками.
В относительной тишине, наступившей в комнате, стал слышен и голос приезжего с востока. Он твердил одно и то же:
— Подождите минутку! Стоит ли затевать драку из-за карт? Подождите минутку!
Багровая физиономия Джонни снова показалась над отцовским плечом, и он крикнул шведу:
— Значит, я передернул?
Швед ощерился:
— Да.
— Ладно, — сказал Джонни. — Будем драться.
— Ну и будем! — взревел швед. Он бесновался. — И будем драться! Я тебе покажу, с кем ты имеешь дело. Я тебе покажу, на кого ты замахиваешься! Ты, может, думаешь, я с тобой не слажу? Не слажу, думаешь? Ты у меня посмотришь, мерзавец, шулер! Да, ты передернул! Передернул! Передернул!
— Хорошо, мистер, откладывать не будем, — холодно сказал Джонни.
Ковбой так усердствовал, разнимая их, что лоб у него взмок от пота. Он в отчаянии повернулся к Скалли.
— Ну, что теперь делать?
Кельтский лик старика изменился до неузнаваемости. Теперь он еле сдерживал себя; глаза у него сверкали.
— Пусть дерутся, — ответил он решительно. — Лопнуло мое терпение. Хватит нянчиться с этим проклятым шведом. Пусть дерутся.
Надо было выходить во двор. Приезжего с востока так трясло, что он никак не мог попасть в рукава своей новой кожаной куртки. Ковбой дрожащими руками надвинул меховую шапку на уши. Только Джонни и старик Скалли ничем не выдавали своего волнения. Все пятеро одевались молча.
Скалли распахнул дверь.
— Пошли! — сказал он.
Под свирепым порывом ветра огонек лампы сейчас же замигал у самого фитиля, из стекла черным облачком вымахнула копоть. Печка, стоявшая на самом сквозняке, загудела, равняясь силой своего голоса с ревом бури. Затоптанные, порванные карты подхватило с полу и отнесло к дальней стене. Мужчины наклонили головы и нырнули в буран, как в морскую пучину.
Снегопад кончился, но вихрь взметал тучи снежинок с земли, завивал их космами, и они с быстротой пуль неслись к югу. Белая равнина шелковисто отсвечивала призрачной голубизной; никаких других красок на ней не было, только у приземистой темной станции, казавшейся такой далекой отсюда, крошечным драгоценным камешком мерцал одинокий фонарь. С трудом шагая по глубоким, по колено, сугробам, мужчины услышали голос шведа. Скалли подошел к нему, тронул его за плечо и подставил ухо.
— Вы что? — крикнул он.
— Я говорю, что мне не сладить с вами! — заорал швед. — Я знаю, вы все на меня наброситесь.
Скалли негодующе дернул его за руку.
— Да что вы, в самом деле! — крикнул он. Ветер сорвал слова с его губ и разметал их по равнине.
— Вы все заодно. Вы все… — надсаживался швед, но конец этой фразы тоже унесло вдаль.
Повернувшись спиной к ветру, мужчины обогнули угол отеля и стали там под защитой его стены. Этот жалкий домишко охранял здесь от буйства метели небольшой треугольный участок мерзлой травы, захрустевшей у них под ногами. Какие же сугробы должно было намести у отеля с подветренной стороны! Когда они добрались до этого относительно тихого места, голос шведа послышался снова:
— Я знаю, что вы задумали! Вы все на меня насядете! А мне одному вас не одолеть!
Скалли набросился на него как тигр.
— Всех вам не придется одолевать. Вы хоть одного Джонни одолейте — моего сына. А тот, кто вмешается в вашу драку, будет иметь дело со мной.
Приготовления не затянулись. Швед и Джонни стали друг против друга, повинуясь отрывистой команде старика, на лице которого в чуть подсвеченном снегом сумраке бесстрастно залегли суровые морщины, как на медалях с изображением римских полководцев. Приезжий с востока лязгал зубами и подпрыгивал на месте, точно заводная игрушка. Ковбой врос в землю, как скала.
Противники не захотели освобождаться от лишней одежды. В чем вышли, в том и остались. Они подняли кулаки на уровень груди и смотрели друг на друга спокойно, но в их спокойствии таилась львиная ярость.
Короткой паузы было достаточно, чтобы мозг мистера Блэнка, точно негатив, надолго запечатлел этих троих: распорядителя с его железной выдержкой; шведа — бледного, неподвижного, страшного; и Джонни, олицетворявшего собой спокойствие и свирепость, зверство и героизм. Приступ к трагедии был трагичнее ее самой, и это ощущение усугублял протяжный, гулкий голос метели, гнавшей вихри жалобно плачущих снежинок в черную бездну юга.
— Ну! — сказал старик.
Противники рванулись с места и сшиблись, как быки. Послышались глухие звуки ударов и брань, вырвавшаяся сквозь сжатые зубы у одного из них.
Что касается зрителей, то мистер Блэнк с таким безмерным облегчением выдохнул воздух, задержанный в груди, будто пробка выскочила из бутылки. Ковбой с диким воплем подскочил на месте. Скалли окаменел от изумления, от страха перед яростью этой схватки, которую сам он разрешил и наладил.
Первые несколько минут драка в темноте представляла собой такую неразбериху мелькающих в воздухе рук, что понять ее ход было так же трудно, как уловить мелькание спиц в быстро вращающемся колесе. Вот, словно в мгновенной вспышке света, обозначится лицо — страшное, все в красных пятнах. Секундой позже покажется, что это мечутся тени, и только по сдавленным выкрикам можно признать в них живых людей.
Всесокрушающая кровожадность вдруг обуяла ковбоя, и он сорвался с места, точно дикий мустанг.
— Так его, Джонни! Так его! Бей! Бей на смерть!
Скалли стал перед ним.
— Назад! — сказал он, и по его взгляду ковбой уразумел, что имеет дело с родным отцом Джонни.
Приезжему с востока виделось во всем этом одно лишь побоище, омерзительное в своем однообразии. Беспорядочная потасовка длилась вечность, а он всем своим существом жаждал конца, благословенного конца. Была минута, когда противники чуть не сшибли его с ног, и, отскочив назад, он услышал, как они дышат, — точно на дыбе.
— Бей его, Джонни! Бей! Бей насмерть! — Искаженное судорогой лицо ковбоя было похоже на страшную маску из музея, запечатлевшую предсмертную агонию.
— Молчать! — ледяным тоном проговорил Скалли.
И вдруг надсадный стон — короткий, сразу оборвавшийся, и, отвалившись от шведа, тело Джонни с хватающим за сердце глухим стуком тяжело рухнуло на землю. Ковбой едва успел помешать озверевшему шведу броситься на поверженного противника.
— Не сметь! — крикнул он, преградив ему путь рукой. — Стой! Подожди!
Скалли мгновенно очутился около сына.
— Джонни! Джонни, сынок мой! — Голос у Скалли был грустный и нежный. — Джонни! Ты сможешь дальше? — Он испуганно вглядывался в его окровавленное, опухшее лицо.
Минута молчания, а потом Джонни ответил своим обычным голосом:
— Да… смогу… дальше.
С помощью отца он кое-как поднялся с земли.
— Постой, отдышись сначала, — сказал старик.
В двух шагах от них ковбой поучал шведа:
— Сейчас не смей! Подождешь минутку.
Приезжий с востока дергал Скалли за рукав.
— Довольно, — умоляюще говорил он. — Хватит. Покончим на этом. Хватит.
— Билл, — сказал старик. — Отойди. — Ковбой отступил. — Ну! — Теперь противники действовали с большей осторожностью. Сближаясь, они примеривались друг к другу взглядами, и вдруг швед с молниеносной быстротой нанес удар Джонни, вложив в него вес всего тела. Джонни, хоть и не оправившийся от дурноты, каким-то чудом ухитрился вильнуть в сторону, и его кулак свалил потерявшего равновесие шведа.
Ковбой, Скалли и приезжий с востока разразились торжествующими криками, точно солдаты на поле боя, но не успели их голоса смолкнуть, как швед вскочил и неистово кинулся на своего врага. В воздухе снова замелькали кулаки, и Джонни во второй раз отвалился от шведа и рухнул на траву, точно тяжелый куль, сброшенный с крыши. Швед нетвердыми шагами отошел к тонкому деревцу, раскачивающемуся на ветру, и прислонился к нему спиной, дыша, как паровик, не сводя дико горящих глаз с мужчин, которые нагнулись над Джонни. Вот оно, блистательное одиночество, подумал приезжий с востока, переведя взгляд с Джонни на того, кто один как перст стоял у деревца и ждал, что будет дальше.
— Джонни, силы у тебя еще есть? — дрогнувшим голосом спросил Скалли.
Его сын охнул и в истоме чуть приподнял веки. После короткой паузы он ответил:
— Нет… больше… сил… не могу. — И заплакал от стыда и боли так горько, что слезы ручьем потекли у него по лицу, бороздя кровавые пятна. — Вес… у нас… разный.
Скалли встал с колен и обратился к молча выжидавшему шведу.
— Незнакомец, — сдержанно проговорил он. — Мы кончаем. — Потом в голосе у него прозвучали хриплые, вибрирующие нотки, появляющиеся при самых простых и самых беспощадных заявлениях. — Джонни сдается.
Ничего не ответив на это, победитель пошел к дверям отеля.
Ковбой изрыгал неслыханные дотоле, несусветные ругательства. Приезжий с востока обнаружил неожиданно для себя, что они стоят на ветру, который дует, видимо, прямо с погруженных во мрак ледяных полей Арктики. Он снова услышал жалобные вопли снежинок, гонимых на юг, в ожидающую их там могилу, и, почувствовав, что все это время холод глубже и глубже проникал в его тело, удивился, почему он еще не замерз. К тому, как чувствует себя побежденный, он был равнодушен.
— Джонни, ты дойдешь сам? — спросил отец.
— А ему… ему досталось? — спросил сын.
— Дойдешь, сынок? Сам дойдешь?
Голос Джонни сразу окреп. Он заговорил грубо, нетерпеливо.
— Я спрашиваю: ему досталось?
— Да, да, Джонни, — поспешил успокоить его ковбой. — Еще как досталось!
Они помогли ему встать, и он побрел к крыльцу, отказавшись наотрез от чьей-либо поддержки. За углом дома буран почти ослепил их. Лица им обожгло, точно огнем. Ковбой перетащил Джонни через сугроб. Лишь только дверь в комнату отворили, несколько карт снова взметнулось с пола и порхнуло к дальней стене.
Приезжий с востока кинулся к печке. Он так прозяб, что готов был обнять ее раскаленные бока. Шведа в комнате не было. Джонни упал на стул и, положив руки на колени, уткнулся в них лицом. Скалли грел то одну, то другую ногу о выступ печки, с кельтской угрюмостью бормоча что-то нараспев. Ковбой стащил с головы меховую шапку и, ошеломленный, разочарованный, ерошил всей пятерней свои кудлатые волосы. Наверху слышалось поскрипыванье половиц — это швед шагал там из угла в угол.
Гнетущую тишину нарушило хлопанье кухонной двери. В комнату одна за другой вбежали женщины. Они с горестными воплями кинулись к Джонни. Но, прежде чем увести свою добычу на кухню, обмыть ей там раны и обрушить на нее жалостливые причитания вперемежку с попреками, как и полагается женскому полу, одна из них, мать, выпрямилась и устремила на старого Скалли негодующий взгляд.
— Стыд и срам, Патрик Скалли! — крикнула она. — Что сделал с родным сыном! Стыд и срам!
— Ладно, ладно… Молчать, — вяло проговорил старик.
— Стыд и срам, Патрик Скалли! — Дочери подхватили материнский клич и презрительно фыркнули в сторону затрепетавших соучастников злодеяния — ковбоя и приезжего с востока. Потом они увели Джонни, предоставив троим мужчинам думать их горестные думы.
— Я бы сам схватился с этим немцем, — сказал ковбой, первым нарушив затянувшееся молчание.
Скалли с грустью покачал головой.
— Нет, нельзя. Это будет нечестно. Это будет нечестно.
— Почему? — не сдавался ковбой. — Не вижу тут ничего дурного.
— Нет, — героически, но скорбно ответил Скалли. — Это будет нечестно. С ним дрался Джонни, и мы не можем навязывать ему другого противника только потому, что Джонни сдался.
— Что верно, то верно, — сказал ковбой. — Но… пусть он меня не задирает, я этого не потерплю.
— Ты его пальцем не тронешь, — отрезал Скалли, и тут они услышали шаги шведа на лестнице. Его появление было по-театральному эффектно. Он со стуком распахнул дверь и горделиво вышел на середину комнаты. Трое мужчин будто и не заметили этого.
— Ну! — нагло крикнул он хозяину. — Теперь, надеюсь, вы скажете, сколько я вам должен?
Старик остался непреклонным:
— Ничего вы мне не должны.
— Гм! — хмыкнул швед. — Гм! Не должен я ему!
Заговорил ковбой:
— Слушайте, любезнейший, с чего это вы так развеселились?
Старик Скалли сразу насторожился.
— Хватит! — крикнул он, взмахнув рукой. — Замолчи, Билл!
Ковбой небрежно сплюнул в ящик с опилками.
— А что я такое сказал? — спросил он.
— Мистер Скалли, — снова начал швед, — сколько я вам должен? — Он, видимо, собирался уходить, так как был в шапке и держал чемодан в руке.
— Вы мне ничего не должны, — все так же невозмутимо повторил Скалли.
— Гм! — хмыкнул швед. — Пожалуй, вы правы. Если уж на то пошло, так, может, мне с вас причитается. Вот так-то! — Он повернулся к ковбою, крикнул, передразнивая его: — Бей, Джонни! Бей! Бей насмерть! — и торжествующе захохотал. — Бей, Джонни! — Его прямо-таки корчило от хохота.
Но с равным успехом он мог бы дразнить мертвецов. Трое мужчин не шелохнулись и остекленевшими глазами молча смотрели прямо перед собой.
Швед распахнул дверь и вышел, успев бросить с порога презрительный взгляд на неподвижную группу у печки.
Как только дверь за ним затворилась, Скалли и ковбой вскочили с мест и начали сыпать бранью. Они метались из угла в угол, размахивая руками, сжимая кулаки.
— Ох! Нелегко было стерпеть! — причитал Скалли. — Ох, нелегко! Ведь он, мерзавец, глумился, измывался над нами! Разок, один только разок съездить бы его по носу! Я бы за это сорока долларов не пожалел! Билл! А ты-то как вытерпел?
— Как я вытерпел? — срывающимся голосом крикнул ковбой. — Как я это вытерпел? А-а!
Старик затянул нараспев:
— Насесть бы на этого шведа, да повалить бы его на каменный пол, да палкой, палкой, так, чтобы живого места на нем не осталось!
Ковбой подхватил со стоном:
— А-а! За шиворот сгрести бы этого немца и лупить, лупить, — он с такой силой хлопнул по столу, будто выстрелил, — до тех пор лупить, пока он себя от падали не отличит!
— Я бы ему всыпал!..
— Я бы ему показал!..
И они взвыли, как одержимые, с мукой в голосе:
— А-а! Попадись он нам!
— Да!
— Да!
— Я бы ему!..
— А-а-а, а-а!..
Крепко держа в правой руке чемодан, швед, точно корабль на всех парусах, лавировал в пучине бурана. Он старался не терять из виду голые, задыхающиеся на ветру деревца, которые указывали дорогу к городу. Ему было не только не больно, но даже приятно подставлять снежному вихрю свое лицо, носившее следы кулаков Джонни. Вскоре впереди что-то замаячило. Он узнал в этих темных квадратах городские строения, отыскал среди них улицу и пошел по ней, всем туловищем налегая на ветер, свирепо набрасывающийся на него из-за каждого угла.
Городок словно вымер. Нам мнится, будто планету нашу из края в край заполняет победоносное, гордое человечество, но здесь, среди трубных гласов метели, трудно было представить себе, что в мире есть что-то живое. Существование на земле человека казалось немыслимым, и ореол чуда окружал ничтожных букашек, которые всеми силами старались удержаться на этой кружащейся, как волчок, опаляемой огнем, скованной льдами, пораженной всеми болезнями луковице, затерянной в пространстве. Разбушевавшаяся метель свидетельствовала, что заносчивость человека — основной двигатель жизни. И надо было обладать поистине чудовищной самонадеянностью, чтобы не погибнуть в этой метели. Так или иначе швед добрался до салуна.
У крыльца неустрашимо горел красный фонарь, и, пролетая сквозь четко очерченный круг его света, снежинки словно наливались кровью. Швед толкнул дверь и шагнул за порог. Перед ним протянулось усыпанное песком пространство, в дальнем конце которого за столиком сидели и пили четверо мужчин. Вдоль правой стены шла ярко освещенная стойка, и хранитель ее, опершись на локти, прислушивался к разговору мужчин, сидевших за столом. Швед поставил чемодан на пол и, по-братски улыбнувшись бармену, сказал:
— А ну-ка, дайте мне бутылочку.
Бармен поставил перед ним бутылку, стакан для виски и стакан с водой, в которой плавали льдинки. Швед налил себе огромную порцию и выпил ее в три глотка.
— И погодка же разыгралась! — равнодушно проговорил бармен. Он прикидывался слепым, как это водится у людей его профессии, а сам украдкой разглядывал кровяные пятна, оставшиеся кое-где на лице шведа. — Да, погодка, — снова сказал он.
— А я не жалуюсь, — запальчиво ответил швед, наливая себе второй стакан. Бармен взял со стойки монету — плату за виски — и опустил ее в поблескивающий никелем кассовый аппарат. Звякнул звоночек; из верхнего отверстия выскочила карточка; на ней стояло: «20 центов».
— Погода как погода, — продолжал швед. — Я не жалуюсь.
— Да? — лениво протянул бармен.
После второго стакана шведа прошибло слезой, дыхание у него участилось.
— Да, мне такая погода нравится. Очень нравится. Подходящая погода. — Он явно вкладывал какой-то особый смысл в свои слова.
— Да? — снова протянул бармен. И, повернувшись к нему боком, невидящими глазами уставился в зеркало за стойкой, по которому были выведены мылом завитушки, похожие на птиц, и птицы, похожие на завитушки.
— Ну что ж, еще, что ли, выпить? — сказал швед. — А вы не хотите?
— Нет, спасибо. Я не пью, — ответил бармен. Потом вдруг спросил: — Что это у вас с лицом? Разбились?
Швед тут же расхвастался:
— Нет, в драке. Я в этом «Паласе», у Скалли, одного молодчика чуть на тот свет не отправил.
Четверо за столом наконец-то проявили интерес к их разговору.
— Кого это? — спросил один из них.
— Джонни Скалли, — выпалил швед. — Хозяйского сынка. Он теперь недели две не очухается. Здорово я его отделал. Он подняться не мог. На руках в дом внесли. Выпьем?
Словно невидимая стена мгновенно выросла между ним и теми четырьмя.
— Нет, спасибо, — сказал один из них.
Компания была весьма любопытная по своему составу. Двое крупных местных торговцев, окружной прокурор и профессиональный шулер из тех, что именуются «честными». Впрочем, наблюдая за ними со стороны, никто не мог бы отличить тут шулера от людей более почтенных профессий. В хорошем обществе он держался так деликатно, при выборе жертв проявлял такое здравомыслие, что мужская часть населения Ромпера восхищалась им и оказывала ему всяческое доверие. Его называли джентльменом. Чувство страха и презрения, которое обычно питают к этого рода деятельности, несомненно служило причиной того, что он считал нужным выделяться своим спокойным достоинством на фоне спокойного достоинства разных шапочников, маркеров и приказчиков. Если не считать какого-нибудь случайно подвернувшегося простофили из приезжих, этот шулер охотился только на бесшабашных пожилых фермеров, когда они, собрав хороший урожай, появлялись в городе с горделивым и самонадеянным видом, который свойствен непроходимым глупцам. До именитых граждан Ромпера время от времени доходили слухи о том, что одного-другого фермера обчистили до нитки, но они лишь презрительно посмеивались над очередной овечкой и если вспоминали о волке, то с чувством гордости, так как им было известно, что он не посмеет посягнуть на их мудрость и отвагу. Кроме того, у шулера была законная жена и двое законных детей, которые жили со своим примерным супругом и отцом в хорошеньком загородном коттедже. Это обстоятельство пользовалось широкой известностью, и стоило кому-нибудь хотя бы вскользь, намеком коснуться некоторых несообразностей в моральном облике этого человека, как остальные дружным хором начинали восхвалять его семейный очаг. И тогда те, кто сами были примерными отцами семейств, и те, кто не отличался такой добродетелью, шли на попятный и соглашались, что толковать тут больше не о чем.
Когда же общество подвергало шулера каким-нибудь ограничениям, — как, например, в новом клубе «Головастик», заправилы которого не только отвергли его кандидатуру, но запретили ему даже показываться в стенах этого учреждения, — безропотность и скромность, проявляемые им в таких случаях, разоружали многих из числа его врагов, а в сторонниках распаляли совершенно фанатическую преданность. Шулер проводил строгое различие между собой и любым почтенным гражданином Ромпера, и это делалось столь неукоснительно и с такой откровенностью, что по сути дела его отношение к ним было не чем иным, как непрерывным широковещательным комплиментом.
Важно также отметить самое существенное в том положении, какое он занимал в Ромпере. Факты с неопровержимостью доказывали, что в делах, выходящих за пределы его ремесла, в отношениях, неизменно складывающихся между людьми, этот прожженный шулер проявлял величайшее благородство, величайшую справедливость и нравственность, и, случись ему тягаться со своими согражданами в вопросах морали, он посрамил бы девять десятых из них.
И вот сейчас он сидел в салуне за одним столиком с двумя крупными местными торговцами и окружным прокурором.
Швед стакан за стаканом пил неразбавленное виски и все приставал к бармену, чтобы тот принял участие в его возлияниях.
— Ну, выпьем! Что же вы? Ну, хоть рюмочку! Надо же мне отпраздновать свою победу, черт возьми! Как я его отлупил! Джентльмены! — крикнул он, обращаясь к сидящим за столиком. — Выпьем, джентльмены?
— Ш-ш! — сказал бармен.
Четверо мужчин хоть и прислушивались к тому, чти происходило у стойки, но делали вид, будто заняты разговором. Теперь один из них поднял глаза на шведа и коротко сказал:
— Спасибо. Не хотим.
Услышав это, швед по-петушиному выпятил грудь.
— Ах, вот как! — взорвался он. — Не желают составить мне компанию в этом городе? Вот как? Ну, ладно!
— Ш-ш! — сказал бармен.
— Вы мне рта не затыкайте! — огрызнулся швед. — Не на таковского напали. Я джентльмен и хочу, чтобы со мной выпили. Хочу, чтобы вот они со мной выпили. Сейчас, сию минуту. Понятно? — Он постучал по стойке костяшками пальцев.
За долгие годы, проведенные у стойки, бармен привык ко всему. Он только нахмурился.
— Я не глухой.
— Ах, не глухой? — не унимался швед. — Ну, тем лучше. Видите этих людей? Они со мной выпьют. Запомните мои слова. А теперь глядите, что будет.
— Эй! — крикнул бармен. — Стойте! Нельзя так!
— Почему нельзя? — спросил швед. Гордым шагом он подошел к столику и, протянув руку, положил ее на плечо шулеру — первому, кто подвернулся. — Ну, что же вы? — кипя от ярости, проговорил он. — Ведь я приглашал вас выпить.
Не меняя позы, шулер повернул к нему голову и бросил через плечо:
— Слушайте, любезнейший, я вас не знаю.
— Подумаешь, важность! — ответил швед. — Пошли выпьем.
— Друг мой, — кротко проговорил шулер, — уберите руку и уходите и занимайтесь своими делами.
Шулер был маленький, щуплый, и странно было слышать, как он покровительственным тоном обращается к рослому шведу. Остальные трое молчали.
— Что? Не хочешь со мной выпить? Так я тебя заставлю, шут гороховый, заставлю!
Не помня себя, швед схватил шулера за горло и рванул его со стула. Остальные трое вскочили на ноги. Бармен выбежал из-за стойки. Началась свалка, и вдруг в руке шулера блеснуло длинное лезвие. Оно скользнуло вперед и с такой легкостью вошло в человеческое тело — в сосуд добродетели, мудрости, силы, — будто это была дыня. Швед рухнул, успев только дико, изумленно вскрикнуть.
Почтенные торговцы и окружной прокурор, пятясь задом, в один миг выскочили из салуна. Бармен заметил это, когда пришел в себя и увидел, что стоит, цепляясь за спинку стула, и смотрит в глаза убийце.
— Генри, — сказал шулер, вытирая нож о полотенце, висевшее на поручне стойки, — объясни им, где меня найти. Я буду ждать их дома.
И он тоже исчез. Минутой позже бармен бежал по улице, взывая сквозь метель о помощи и, главное, о том, чтобы хоть кто-нибудь был рядом с ним.
Мертвый швед лежал в салуне один, уставившись в жуткую надпись поверх кассы: «Проверьте сумму ваших затрат».
Несколько месяцев спустя ковбой стоял возле плиты на маленькой ферме у границы Дакоты и жарил свинину, как вдруг невдалеке послышалось быстрое цоканье подков, и через две-три минуты на пороге его домика с газетами и письмами в руках появился Блэнк.
— Знаешь? — сразу начал он. — Тому, кто убил шведа, дали три года тюрьмы. Немного, правда?
— Три года? Тюрьмы? — Ковбой поднял сковородку с огня и задумался. — Три года. Это немного.
— Да. Приговор легкий, — сказал Блэнк, отстегивая шпоры. — Говорят, в Ромпере все были на его стороне.
— Дурак бармен, — все так же задумчиво продолжал ковбой. — Если бы он вмешался с самого начала и огрел бы этого немца бутылкой по голове, ничего бы такого не случилось.
— Если бы да кабы, — сердито сказал Блэнк.
Ковбой снова поставил сковородку на плиту, но рассуждений своих не прекратил.
— Чудно, правда? Если б этот немец не сказал, что Джонни передернул, остался бы он жив и здоров. Болван он был. Ведь игра шла не на интерес, а просто так. У него, наверно, мозги набекрень были.
— А мне жалко этого шулера, — сказал Блэнк.
— Конечно, жалко, — сказал ковбой. — Неправильно его осудили. Ведь смотря кого убьешь.
— Если бы все было по-честному, шведа не убили бы.
— Не убили? — воскликнул ковбой. — Если бы все было по-честному? Да ведь он сказал, что Джонни передергивает, и уперся на этом, как осел. А в салуне? И в салуне полез на рожон. — Столь вескими доводами ковбой рассчитывал сразить Блэнка, но вместо этого привел его в бешенство.
— Дурак ты! — злобно крикнул Блэнк. — Ослиного упрямства в тебе в тысячу раз больше, чем в том шведе. Послушай, что я скажу. Нет, ты послушай! Джонни на самом деле передергивал!
— Джонни, — растерянно проговорил ковбой. Последовала пауза. Потом он отрезал: — Нет! Игра шла просто так, не на интерес!
— На интерес или просто так, это не важно, — ответил Блэнк. — Джонни передергивал. Я видел. Я знаю. Я все видел. И у меня не хватило духу сказать это. Я не заступился за шведа, и ему пришлось драться. А ты… ты распетушился и сам лез в драку. Старик Скалли тоже хорош! Мы все в этом виноваты! Несчастный шулер! Он тут не существительное, а что-то вроде прилагательного. Каждый содеянный грех — это грех совместный. Мы пятеро совместными усилиями убили этого шведа. Обычно в убийстве бывает замешано от десяти до сорока женщин, а тут во всем виноваты пятеро мужчин — ты, я, Джонни, старик Скалли и этот болван, этот несчастный шулер. Но он только завершил, только довел до высшей точки то, что подготовлялось раньше, а расплачиваться пришлось ему одному.
Ковбой, возмущенный, обиженный, крикнул во весь голос, стараясь разогнать криком туман этой странной теории:
— Да я-то тут при чем? Что я такого сделал?
Маленький Гораций возвращался из школы домой, щеголяя ослепительно новыми красными варежками. Проходя мимо поля, он увидел мальчиков, весело игравших в снежки. Они окликнули его:
— Иди к нам, Гораций! У нас сражение.
Опечаленный, Гораций ответил:
— Нет, не могу, мне надо домой.
В полдень мать наставляла его:
— Как только кончатся уроки, ты прямо иди домой, Гораций. Слышишь? И смотри не промочи свои прекрасные новые варежки. Слышишь?
И тетя его сказала:
— Ну, скажу я тебе, Эмили, просто позор, как ты позволяешь этому ребенку портить вещи. — Она имела в виду варежки.
Матери Гораций послушно ответил:
— Да, мама.
Но сейчас он стоял в нерешительности невдалеке от группы орущих мальчишек, которые кричали, как вспугнутые птицы, когда снежки взлетали в воздух.
Некоторые из них немедленно подвергли анализу эту необычайную нерешительность:
— Ха-ха! — Желая поиздеваться, они прервали игру. — Боишься за свои новые варежки, да?
Несколько мальчиков поменьше, не столь умудренных опытом в распознавании человеческих побуждений, приветствовали это нападение неразумными и неистовыми аплодисментами.
— Боит-ся за свои ва-реж-ки! Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки! — Они пели эти строчки на жестокий и монотонный мотив, такой же, быть может, старый, как детство Америки, и совершенно забытый свободными от школьных традиций взрослыми. — Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!
Гораций бросил взгляд мученика в сторону своих товарищей и, опустив глаза, уставился на снег под ногами. Затем он повернулся к стволу одного из больших кленов, росших у края тротуара, и сделал вид, что пристально рассматривает шершавую, крепкую кору. В его представлении столь знакомая ему улица Уиломвил, казалось, потемнела от нависшего над ним плотной тенью позора. Деревья и дома уже оделись в пурпур.
— Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки! — Этот ужасный мотив по смыслу напоминал песни каннибалов, распеваемые под воинственные звуки барабана при лунном свете.
Наконец Гораций с величайшим усилием поднял голову.
— Не в них дело, — сказал он сердито. — Мне надо идти домой, вот и все.
После этого все мальчики вытянули указательные пальцы левой руки, словно карандаши, и начали насмешливо их точить указательным пальцем правой. Они подступили к нему и запели, как настоящий хор:
— Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!
Когда Гораций, опровергая обвинение, повысил голос, его заглушили крики ребят. В полном одиночестве противостоял он всем традициям мальчишества, выдвинутым перед ним неумолимыми его представителями. Он пал так низко, что один мальчик, совсем малыш, обошел его с фланга и влепил ему в щеку здоровенный снежок. Поступок этот был встречен шумным одобрением и глумлением над Горацием. Он обернулся, чтобы броситься на своего противника, но тут на противоположном фланге незамедлительно последовал новый выпад, и ему пришлось повернуться лицом к ватаге веселых мучителей. Малыш в полной безопасности отошел в тыл, где за смелость его встретили взрывом одобрительных восклицаний. Гораций медленно отступал по тропе. Он все время пытался заставить мальчиков выслушать его, но в ответ лишь звучала песня: «Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!» Отступая в отчаянии, окруженный врагами и измученный, мальчик испытывал больше страданий, чем выпадает обычно на долю даже взрослого человека.
Хотя сам Гораций был мальчишкой, он совсем не понимал своих сверстников. Его, конечно, не покидала гнетущая уверенность, что они будут преследовать его до самой могилы. Но у самого края поля дети вдруг как будто обо всем забыли. Они обладали лишь злорадством, свойственным легкомысленным воробышкам. Их интерес легко перенесся на что-то другое. В одно мгновение они уже снова оказались в поле и радостно возились в снегу. Какой-нибудь мальчишка, пользующийся авторитетом, возможно сказал им: «Эй, пошли!»
Когда преследование прекратилось, Гораций тоже прекратил свое отступление. Некоторое время он потратил на то, что, видимо, явилось попыткой вновь обрести чувство собственного достоинства, а затем начал украдкой двигаться к группе ребят. В нем также произошла важная перемена. Быть может, его мучительные душевные страдания были так же непродолжительны, как и злорадство остальных мальчиков. В этой мальчишеской жизни подчинение какому-то неписаному символу веры, касающемуся вопросов поведения, внедрялось причудливым образом, но с беспощадной суровостью. В конце концов они все же его товарищи, его друзья.
Занятые пререканиями, мальчики не обратили внимания на его возвращение. По всей видимости, сражение должно было произойти между индейцами и солдатами. Детей поменьше и послабее убедили выступить в первой схватке в качестве индейцев, но сейчас им это надоело, и они настойчиво выражали свое желание обменяться ролями. Все мальчишки постарше уже успели отличиться, произведя огромные опустошения в рядах индейцев, и им хотелось продолжать войну так, как было условлено сначала. Они наперебой объясняли, что солдатам всегда полагается бить индейцев. Малыши не пытались отрицать справедливость этого аргумента, они просто твердили: «В таком случае мы хотим быть солдатами». Каждый из них с величайшей готовностью призывал остальных оставаться индейцами, но сам упорно выражал желание завербоваться в солдаты. Мальчики постарше были в отчаянии от такого недостатка энтузиазма у маленьких индейцев. Они то льстили им, то грозили, но не могли убедить малышей, предпочитавших скорее подвергнуться ужасному унижению, нежели вынести еще одну жестокую атаку солдат. Их обзывали всеми обидными детскими именами, которые глубоко уязвляли их самолюбие и задевали гордость, но они оставались твердыми.
Тогда один страшенный мальчишка, признанный вожак, способный поколотить даже подростков, вдруг надул щеки и закричал:
— Ну, да ладно уж, я сам буду индейцем!
Малыши громкими возгласами приветствовали пополнение своих потрепанных рядов и, видимо, были очень довольны. Но дела это отнюдь не исправило, так как вся личная свита страшенного мальчишки, да еще со всеми зрителями в придачу, добровольно покинула флаг и объявила, что они тоже индейцы. Зато теперь не оказалось солдат. Индейцы проявляли полное единодушие. Страшенный мальчишка пустил в ход все свое влияние, но оно не могло поколебать верность его друзей, которые соглашались сражаться только под его знаменами.
Было ясно, что не оставалось ничего иного, как принудить малышей к повиновению. Страшенный мальчишка снова превратился в солдата, а затем любезно разрешил присоединиться к нему тем, кто представлял собой подлинную боевую силу в толпе мальчиков, но не допустил в свои ряды весьма жалкий отряд маленьких индейцев. Затем солдаты атаковали индейцев, побуждая их при этом к сопротивлению.
Сначала индейцы избрали политику поспешной сдачи в плен, но она не имела успеха, так как никого из них в плен не брали. Тогда, возмущенно протестуя, они обратились в бегство. Жестокие солдаты с громкими криками пустились в погоню. Сражение разрасталось, и в ходе его возникали всякие невероятные эпизоды.
Гораций уже несколько раз собирался было идти домой, но, по правде говоря, зрелище битвы заворожило его. Оно зачаровывало больше, чем это доступно пониманию взрослого. В глубине души его ни на минуту не покидало ощущение вины, даже ощущение неминуемого наказания за непослушание, но оно не могло перевесить упоения, вызванного этим снежным сражением.
Один из атакующих солдат заметил Горация и, пробегая мимо, крикнул: «Бо-ит-ся за свои ва-реж-ки!» Гораций вздрогнул от обиды при этой новой насмешке, а мальчишка, желая еще немного поиздеваться, остановился. Гораций набрал снега, слепил снежок и бросил его в противника.
— Ага! — заорал мальчишка. — Ты индеец! Эй, ребята, вот еще один неубитый индеец!
Между ним и Горацием завязалась дуэль, в ходе которой оба так торопились лепить снежки, что им даже некогда было хорошенько прицелиться.
Один раз Горацию удалось попасть своему противнику прямо в грудь.
— Эй! — закричал он. — Ты умер. Ты больше не можешь драться, Пит. Я тебя убил. Ты мертвый!
Второй мальчик весь вспыхнул, но продолжал неистово заготовлять боеприпасы.
— Ты до меня ни разу не дотронулся, — возразил он сердито. — Ты ни разу до меня не дотронулся. Ну, а куда, — добавил он с вызовом, — куда ты меня ударил?
— По пальто! Прямо в грудь! Ты больше не можешь драться! Ты умер!
— Ты меня ударил? Ничего подобного!
— Нет, я попал! Эй, ребята, разве он не мертв? Я попал прямо в него.
— Да врет он все!
Никто не видел, как было дело, но некоторые мальчики приняли сторону того из противников, с кем их связывали узы дружбы. Противник Горация шумел все больше:
— Он ни разу даже не дотронулся до меня! Он даже и близко ко мне не подходил! Он даже и близко ко мне не подходил!
Страшенный мальчишка тоже вышел вперед и напал на Горация:
— Ты кем был? Индейцем? Ну, значит, ты мертв — вот и все. Он ударил тебя, я сам видел.
— Меня? — взвизгнул Гораций. — Он ближе, чем на милю, никогда ко мне и не подходил.
В этот момент он услыхал свое имя, произнесенное на некий хорошо знакомый мотив из трех нот, в котором последняя нота была пронзительной и долгой. Он глянул в сторону тротуара и увидел там мать, стоявшую в своем вдовьем трауре с двумя пакетами в грубой оберточной бумаге под мышкой. Среди мальчиков воцарилось молчание. Гораций медленно направился к матери. Она, казалось, не замечала его приближения, а сурово и пристально смотрела сквозь оголенные ветви кленов туда, где две малиновые полосы заката лежали на темно-синем небе.
В десяти шагах от нее Гораций решился на отчаянный шаг.
— О мамочка, — захныкал он, — можно мне остаться еще немного?
— Нет, — строго ответила она, — ты пойдешь со мной.
Гораций знал это выражение на ее лице: оно было неумолимым. Но мальчик продолжал упрашивать мать; в голове у него шевелилась мысль; если он сделает вид, что очень страдает сейчас, ему, может быть, меньше придется страдать потом.
Гораций не смел оглянуться назад, на своих товарищей. Какой позор, что ему нельзя оставаться на улице так же поздно, как другим мальчикам! Он представил себе, в каком он теперь будет положении, после того как мать опять потащила его домой на глазах у всех. Он был глубоко несчастен.
Тетя Марта открыла им дверь. Свет струился по ее прямой юбке.
— О, — сказала она, — итак, ты нашла его на дороге. Вот оно что! Ну, скажу я тебе, почти вовремя!
Гораций прокрался на кухню. Плита, растопырив четыре железные лапы, тихонько жужжала. Тетя Марта, по-видимому, только что успела зажечь лампу, так как она подошла к ней и стала крутить фитиль, налаживая ее.
— А теперь, — сказала мать, — покажи нам твои варежки.
Гораций опустил голову. Стремление, страстное желание преступника найти укрытие от возмездия, от правосудия пылало в его сердце.
— Я… я… не… не знаю, где они, — наконец с трудом вымолвил он, проводя рукой по карманам.
— Гораций, — сказала мать нараспев, — ты мне рассказываешь небылицы.
— Это не небылицы, — ответил он едва слышно. Он походил на вора, укравшего овцу.
Мать отвела его руку и стала обыскивать карманы. Почти тотчас же ей удалось вытащить пару очень мокрых варежек.
— Ну, скажу я тебе! — воскликнула тетя Марта. Обе женщины подошли поближе к лампе и стали внимательно осматривать варежки со всех сторон. Потом, взглянув вверх, Гораций увидел обращенное к нему печальное некрасивое лицо матери и залился слезами.
Мать пододвинула стул к плите.
— Сиди теперь здесь, пока я не велю тебе встать. — Он покорно пробрался бочком к стулу. Мать и тетя, не теряя времени, занялись приготовлением ужина. Они игнорировали мальчика, точно его и не существовало, и в своем пренебрежении к нему дошли до того, что даже перестали разговаривать друг с другом. Вскоре они отправились в столовую, служившую вместе с тем и общей комнатой. Гораций слышал, как они там стучали посудой. Тетя Марта принесла тарелку с едой, поставила ее на стул возле него и удалилась, не произнеся ни слова.
Гораций сразу решил, что не дотронется ни до одного кусочка. Он часто прибегал к такой уловке, когда имел дело с матерью. Он не понимал, почему это приводило ее к уступкам, но иногда, конечно, так оно и бывало.
Когда тетя вернулась в комнату, мать, подняв глаза, спросила:
— Он ест свой ужин?
Тетка, старая дева, закосневшая в своем невежестве, отнеслась к этому проявлению заботливости с жалостью и презрением.
— Да откуда мне знать? — спросила она. — Что же, мне все время стоять над ним? Все твои мучения из-за этого ребенка… Просто позор, как ты воспитываешь его!
— Да, но должен же он поесть чего-нибудь, нельзя ведь ему ходить не евши, — слабо возразила мать.
Тетя Марта, глубоко презирая политику уступок, которую означали эти слова, подавила долгий пренебрежительный вздох.
Сидя один на кухне, Гораций мрачно смотрел на тарелку с едой. В течение долгого времени он ни единым знаком не обнаруживал готовности уступить. Его настроение оставалось неизменным. Он был полон решимости не продавать свою месть за хлеб, холодную ветчину и пикули; и все же следует признать, что вид их производил на него могущественное воздействие. Особенно много соблазна таилось в обольстительно прекрасных пикулях. Гораций угрюмо воззрился на них.
Наконец, не в силах далее совладать с собой, он с любопытством протянул палец и дотронулся до пикулей: они оказались прохладными, гладкими и округлыми. Но вдруг мальчик осознал всю жестокость и горечь своего положения; глаза его наполнились слезами, и они покатились по щекам. Он засопел. Сердце его пылало ненавистью. В воображении ему рисовались сцены смертельного возмездия. Мать узнает, он не из тех, что безропотно терпят преследования, не подняв даже руки в свою защиту. Так в мечтах Гораций пытался подавить свои чувства и в конце концов представил себе, как мать, согбенная страданиями, падет к его ногам. Рыдая, она будет умолять его о милосердии. Простит он ее? Нет, ее несправедливость обратила в камень его некогда нежное сердце. Он не мог ее простить. Она должна понести жестокую кару.
Первым пунктом этого ужасного плана был отказ от пищи. Гораций по опыту знал, какое смятение это вызовет в сердце матери. И он угрюмо ждал.
Но внезапно ему пришло в голову, что осуществлению его мести уже в самом начале грозит неудача. Его поразила мысль — мать может и не капитулировать, как обычно. По его мнению, ей давно уже пора было войти встревоженной, грустно-нежной и спросить, не болен ли он. Она прежде всегда так поступала. И у него вошло в привычку в таких случаях смиренным голосом намекать, что он-де жертва тайного заболевания, но предпочитает страдать в молчании и одиночестве. Если она настойчиво продолжала выказывать беспокойство, он тихим, унылым тоном всегда просил ее уйти и оставить его страдать в молчании и одиночестве, впотьмах и без еды. Ему было известно, что подобное маневрирование иной раз кончалось даже пирогом.
Но что означают эта долгая пауза и тишина? Неужели его старая, испытанная уловка обманула его? Когда правда проникла в его сознание, он почувствовал высшую степень отвращения к жизни, миру, матери. Ее сердце отбивало атаки осаждающего; он побежденный ребенок.
Гораций некоторое время поплакал, прежде чем решиться нанести окончательный удар. Он убежит. Брошенный варварством матери в мир преступлений, он в каком-нибудь отдаленном уголке земного шара станет существом, руки которого будут обагрены кровью. Она никогда не должна узнать о его участи. Он все время будет терзать ее все новыми сомнениями, и раскаяние неумолимо будет гнать ее к могиле. Не избежит кары и тетя Марта. Когда-нибудь, может через столетие, — матери его уже не будет в живых, — он напишет тете Марте и откроет ей, какую роль она сыграла в его неудавшейся жизни. За один удар, направленный против него теперь, он в свое время ответит тысячей — нет, десятью тысячами ударов.
Гораций встал и взял пальто и шапку. Осторожно направляясь к двери, он бросил взгляд назад, на пикули. У него явилось искушение взять их, но он знал: тарелка, оставленная нетронутой, причинит матери еще больше огорчения.
Падал густой снег. В свете чуть слышно потрескивавших электрических фонарей он казался голубым. Люди, согнувшись, быстро двигались по тротуарам. Когда Гораций вышел из кухни на улицу, на него из-за угла подул пронзительный ветер и глаза залепило хлопьями снега. Съежившись, он пошел прочь. Неистовство вьюги словно озарило его и дало мыслям новое направление. Перед ним встал вопрос о выборе отдаленного уголка на земном шаре. Обнаружив, что у него нет планов, достаточно определенных в географическом отношении, он, не теряя времени на раздумывание, остановился на Калифорнии. Он быстро дошел до парадных ворот материнского дома, выходивших на дорогу в Калифорнию. Наконец-то он отправился. Ему было немножко страшновато, у него застрял комок в горле.
Но у ворот мальчик сделал остановку. Он не знал, будет ли его путешествие в Калифорнию короче, если он пойдет по Ниагара-авеню или по Хоган-стрит. Так как ветер был очень холодный, а вопрос очень важный, он решил удалиться для размышлений в дровяной сарай. Войдя в темную лачугу, он уселся на старый чурбан, на котором он, как полагалось, ежедневно в течение нескольких минут колол дрова после возвращения из школы. Ветер вопил и завывал через шаткие доски сарая, и с подветренной стороны щели на полу лежал снег.
Здесь Гораций оставил мысль отправиться в такую ночь в Калифорнию и сидел, горестно размышляя о своем мученичестве. Не найдя другого исхода, он решил проспать ночь в дровяном сарае и отправиться в Калифорнию утром, когда будет светло, и пораньше. Вспоминая о своей постели, он ткнул ногой в пол и обнаружил целую массу щепок, плотно смерзшихся во льду.
Через некоторое время Гораций с радостью заметил в доме признаки суматохи: то в одном окне, то в другом мелькал свет подносимой к ним лампы; затем громко хлопнула дверь кухни, и фигура, закутанная в шаль, торопливо пошла к воротам. Наконец-то он заставил их почувствовать свою силу. Лицо продрогшего от холода ребенка светилось мрачным торжеством, когда в темноте дровяного сарая он со злорадством наблюдал за смятением, возникшим в доме. Закутанная в шаль фигура была тетя Марта, которая подняла тревогу и бросилась к соседям.
Мальчика мучил царивший в сарае холод; он терпел только потому, что причинял своим домашним такое ужасное беспокойство. Но затем ему пришло в голову — если они станут его искать, то, вероятно, заглянут и в дровяной сарай. Он понимал, что дать себя поймать так скоро — отнюдь не геройство. Сейчас он не был твердо убежден, что навсегда покинет дом, но, прежде чем — позволить себя захватить, он, во всяком случае, собирался навредить еще немного. Если ему только удастся рассердить мать, она выдерет его у всех на виду. Ради своей безопасности он должен оттянуть время. Если у него хватит выдержки, его встретят, он был уверен, с приветствиями и любовью, будь он даже весь начинен преступлениями.
Вьюга заметно усилилась; когда Гораций вышел, ветер, набросившись на него с грубой, беспощадной силой, чуть не сшиб его с ног. Задыхаясь, испытывая жгучую боль, наполовину ослепленный несущимися хлопьями, он стал теперь беспризорным изгнанником, жалким и лишенным друзей. Сердце у него разрывалось на части, когда он думал о своем доме и матери. В его растерянном воображении они представлялись ему такими же далекими, как небеса.
Чувства Горация сменялись с такой быстротой, что его, словно бумажный змей, кидало то в ту, то в другую сторону.
Теперь неумолимая жестокость матери повергла его в ужас. Именно она бросила его в эту неистовую пургу и была совершенно равнодушна к его судьбе, совершенно равнодушна. Покинутый скиталец не мог больше плакать. Бурные рыдания застряли у него в горле, прерывистое дыхание выходило из груди с коротким присвистом… Он, казалось, был совсем сломлен. Но оставалось еще одно препятствие, которое удерживало его от полного подчинения: непостижимый детский идеал формы. Мальчик никак не мог отказаться от своего принципа. Когда он будет сдаваться, он должен сдаться таким образом, чтобы не нарушить этот не совсем ясно сформулированный кодекс. Гораций просто жаждал пойти на кухню, ввалиться туда, спотыкаясь, но неведомое чувство, чувство того, что ощущалось им как единственно правильное, запрещало ему это сделать.
Вскоре он обнаружил, что находится в начале Ниагара-авеню и пристально смотрит сквозь снег на ярко освещенные окна мясной лавки Стикни. Мать Горация покупала мясо у Стикни не столько из-за его превосходства над другими мясниками Уиломвила, сколько потому, что он жил рядом и был близким другом покойного отца Горация. В лавке, позади столов, заваленных огромными кусками красной говядины, вниз головой висели лоснящиеся туши свиней. В разных концах лавки покачивались связанные вместе тощие индейки. Стикни, свежий и улыбающийся, шутил с женщиной в плаще, у которой в руке была чудовищной величины корзина. Она торговалась из-за чего-то стоимостью в восемь центов.
Гораций наблюдал за ними через заиндевевшее оконное стекло. Когда женщина вышла из лавки и прошла мимо него, мальчик направился к двери. Он тронул пальцем щеколду, но внезапно снова отошел на тротуар. В лавке Стикни, весело насвистывая, сортировал ножи.
Наконец Гораций с отчаянием двинулся вперед, открыл двери и вошел в лавку. Голова его была низко опущена. Стикни перестал свистеть.
— Здравствуй, молодой человек, — воскликнул он, — каким ветром тебя сюда занесло?
Гораций остановился, но ничего не сказал. Он качал ногой взад и вперед над покрытым опилками полом.
Стикни, широко расставив жирные руки и опираясь о стол ладонями, стоял в позе мясника, встречающего покупателя, но сейчас он выпрямился.
— Ну? Что случилось? — сказал он. — Что случилось, малыш?
— Ничего, — хрипло ответил Гораций. С минуту он старался проглотить комок, застрявший у него в горле, а потом добавил: — Только я — я убежал и…
— Убежал? — воскликнул Стикни. — Убежал от чего? От кого?
— Из дому, — ответил Гораций. — Мне там больше не нравится. Я… — Он заранее приготовил речь, чтобы завоевать расположение мясника; он составил перечень оправданий, рисовавший его поступок в самом логичном и выгодном для него свете, но ветер словно вышиб все у него из головы. — Я убежал, я…
Стикни протянул огромную руку через груды мяса и схватил беглеца за шиворот. Затем он и сам перемахнул через прилавок и очутился возле Горация. Лицо его растянулось от смеха, и он шутя встряхнул своего пленника.
— Да ну, что ты, что ты? Что это за несусветная чепуха? Убежал, а? Убежал?
Тут ребенок, дух которого подвергся столь длительному испытанию, не выдержал и дал выход горю в громких рыданиях.
— Ну, ну, — сказал Стикни озабоченно. — Ладно уж, ладно. Пойдем-ка со мной. Все будет в порядке. Я все устрою. Ничего.
Через пять минут мясник, облаченный поверх передника в широкое и длинное пальто, вел мальчика домой.
У самого порога Гораций из гордости в последний раз поднял флаг возмущения:
— Нет, нет, — всхлипывал он, — я не хочу. Я не хочу идти туда. — Он уперся ногой в ступеньку и оказал серьезное сопротивление.
— Ну, Гораций! — воскликнул мясник. Он со стуком распахнул дверь. — Эй, кто там! — Дверь на другом конце темной кухни, ведущая в общую комнату, отворилась, и в ней появилась тетя Марта.
— Вы нашли его! — воскликнула она.
— Мы пришли с визитом, — громогласно объявил мясник.
У входа в общую комнату все умолкли. Гораций увидел лежавшую на кушетке мать, слабую, бледную как смерть, со страдальческими глазами. Наступившая пауза, как бы насыщенная электричеством, была прервана матерью, протянувшей к Горацию восковую руку.
— Дитя мое, — пробормотала она дрожащим голосом. Вслед за чем злокозненное существо, к которому она обратилась, ринулось к ней с продолжительным воплем, одновременно горестным и радостным:
— Ма-ма! Ма-ма! О, ма-ма!
Она едва могла вымолвить слово, когда обняла его слабыми руками.
Тетя Марта резко повернулась к мяснику, так как лицо выдавало ее чувства. Она плакала. Сделав жест не то воинственный, не то женственный, она проговорила:
— Не выпьете ли вы у нас кружечку эля, мистер Стикни? Мы делаем его сами.