Когда стало темнеть, Дрэм, взглянув в последний раз на старого Кайлана и на Школу Юношей, направился к своей хижине.
Все сидели за ужином у очага на тех же местах, что и прежде. Они разом подняли головы и уставились на него, когда он остановился на пороге, освещенный слабым отсветом огня: на лбу у него еще сохранились следы Волчьего Узора, а на плече зияла рана с запекшейся кровью. И всем вдруг показалось, что перед ними не человек, а дух. Он сразу понял это по их лицам; в глазах матери промелькнул страх. Он и был теперь дух, так как для своих соплеменников он больше не существовал. Если мальчик промахнулся и не убил волка, оставшись при этом в живых, — для племени он умирал. Таков был обычай.
Белошей, вскочивший вместе с другими собаками при его появлении, пронзительно взвизгнул и бросился к нему, как-то странно пригибаясь к земле. Обычно пес встречал его радостным лаем. Но молчание было нарушено. Мать тут же поднялась на ноги.
— Что с тобой? Ты ранен? Что с плечом?
Дрэм оглядел хижину. Станок, стоящий у двери, был пуст, но на полу возле него лежал свернутый кусок ткани, алой, в тонкую темно-зеленую клетку цвета можжевеловых листочков. Сердце больно кольнуло под ребром.
Он сказал хрипло:
— Если это для меня, мать, можешь сделать новый плащ Драстику. Я промахнулся, волк ушел.
Ему казалось, что до конца его дней у него в ушах будет стоять вскрик матери, совсем негромкий, но, как ему почудилось, исторгнутый откуда-то из глубины кровоточащей плоти. Он отозвался в нем болью, какую он никогда еще не испытывал. Катлан, его дед, сидевший на сложенной медвежьей шкуре у очага, подался вперед, чтобы получше разглядеть его сквозь струйки похожего на папоротниковые ветки дыма. Глаза деда с золотыми точечками были почти совсем скрыты под золотисто-седыми лохматыми бровями. Он швырнул через плечо обглоданную кость дрожащей от нетерпения собаке и громко с отвращением сплюнул в огонь.
— Что я говорил тебе, жена моего сына? Что я говорил тебе шесть весен назад?
Драстик тоже смотрел на Дрэма, на его широком добродушном лице было глубокое огорчение. Он открыл рот и хотел что-то сказать, но так и не нашел слов.
Дрэм подошел к очагу — за три года он впервые переступил порог родного дома, но может статься, и в последний раз. Он опустился на корточки, и Белошей тут же прижался к его колену.
— Для меня уж и еды нет? — спросил он с вызовом в голосе. — Я не ел со вчерашнего дня.
Мать сжала руками голову.
— Не ел? — переспросила она. — Еда есть, но сначала дай я перевяжу тебе рану.
— Ничего не надо, пусть все так и остается, — сказал Дрэм. — Я хочу поесть, прежде чем уйду. Больше ничего не надо.
Блай, которая все это время сидела в темном углу, вдруг сказала:
— Я все сделаю сама.
Молча она принесла миску с мясом и ячменную лепешку.
Он взял миску и принялся жадно есть. Он не ел со вчерашнего дня, как он и сказал, потому что не полагалось есть перед охотой, но кроме того, он очень волновался. Сейчас, когда случилось худшее и все волнения были позади, он ел сосредоточенно и быстро, отрывая зубами мясо от костей и бросая через колено кости Белошею. Мать, брат, Блай, прервав ужин, смотрели на него, не произнося ни слова. Дед продолжал жевать, так как ничто в мире не могло помешать ему, когда дело касалось еды.
Когда Дрэм наконец насытился и обтер руки о бурый папоротник, в изобилии устилавший пол, он обвел долгим прощальным взглядом все вокруг лица родных, полутемную хижину. Он видел, как лижет шафранно-желтый огонь камни очага, видел длинный корявый узел на потолочной балке, там, где была ветка, когда дуб рос в лесу, видел розовато-коричневую шкуру, висящую перед постелью матери, и под потолком — щит из воловьей кожи с бронзовыми украшениями. Щит, который ему отныне никогда не носить. Он смотрел на привычные, знакомые предметы, которые не видел три года, и знал, что ему надо проститься с ними навеки.
Затем он встал и кликнул Белошея:
— Пошли, братец, пора.
Мать, стоявшая все это время молча у балки, как будто она приросла к ней, подошла к нему и робко положила руки на плечи.
— Куда ты пойдешь, щеночек, что ты будешь делать?
— Пойду к пастухам, как ты сама сказала шесть весен назад, ты и дед. Вы сказали, что если я промахнусь, то пойду к Долаю пасти овец.
— Значит, ты слышал?
Он видел, как все мускулы напряглись на ее красивом заостренном лице, у него появилось желание сделать ей больно в отместку за причиненную ему когда-то боль. Он не простил ей ее испуганного тихого вскрика.
— Ты всегда знала, нет разве? А я все слышал, каждое слово. Я был на чердаке. Я забрался туда через крышу и хотел спрыгнуть сверху, как уховертка из соломы. Я ведь был ребенком. Но с тех пор мое детство кончилось, с того самого дня… Поэтому я и убежал в лес. Но меня нашел Тэлори-однорукий. Это он заставил меня вернуться и сказал, что необходимо бороться, если хочешь чего-то достичь. Бог Солнца знает, как я боролся все эти шесть лет, но дед оказался прав. — Голос его, нынче уже голос мужчины, задрожал, но тут же снова обрел спокойные интонации. — Радуйся, что есть Драстик, как ты сама говорила деду. Когда я буду пасти овец, у тебя среди воинов племени останется сын.
Она снова вскрикнула, и на сей раз этот крик боли заставил его забыть все злое, что он говорил. Ему захотелось зарыться головой в ямку на шее, будто маленькому, но он не смел, боясь расплакаться, как женщина. Он жалел, что не ушел, пока в нем бушевала злость. Злость была как бы щитом, заслоном. Мать убрала руки с его плеч.
— Драстик хороший сын, но лучше иметь двух сыновей… Два сына лучше, чем один… но на этот раз пути назад нет.
— Да, на этот раз нет.
Он повернулся и, как слепой, вместе с Белошеем направился к двери. Он прошел мимо Блай, и ее худенькое бледное личико на мгновение проплыло перед его взором, как в темной воде, и затем исчезло в весенних сумерках. Лошадки, стоящие у порога, потянули к нему мягкие морды, но он прошел мимо, не заметив их. Сзади он услышал шорох — ему показалось, что мать хотела броситься за ним, но голос Драстика твердо сказал:
— Нет, мать, не надо. Все равно ты ничем ему не поможешь.
Он погрузился в сумерки, и последнее, что он слышал, — это неожиданное для него громкое рыдание.
Одинокий и незащищенный, он уходил из привычного мира, оставляя в нем родных, своих сверстников, своих богов. Часть Пастушьего племени поклонялась Богу Солнца, но он шел к Долаю, к его темнокожему маленькому народу, к детям Тах-Ну. Он знал, что со временем утратит свою веру, которая была горячей, истовой, острой, как наконечник копья. Постепенно он забудет Отца-Солнце и высокое небо и обратится к более древним богам Долая и его народа, погрузится в горячие темные недра Матери-Земли, которая дала жизнь всему на свете.
Он направился к огороженной овчарне высоко на холме над деревней, где стояли сложенные из дерна зимние овечьи загоны. Совсем скоро, как только погаснут огни Белтина, пастухи снова отгонят овец с ягнятами к Большой Меловой на летние тропы, но сейчас еще овцы и пастухи были на месте, и с ними, конечно, Долай.
Было совсем темно, когда он, поднявшись на холм, увидел свет от очага в дверном отверстии одной из низких дерновых хижин и уловил слабое движение овец в загоне и блеяние ягненка, который, проснувшись, не нашел своей матери. Громко залаяли пастушьи собаки. Он остановился и схватил Белошея за ошейник с бронзовыми бляшками. Затем послышался голос, успокаивающий собак, и маленькая согбенная фигурка вынырнула через освещенный дверной проем и стала вглядываться в темноту.
— Кто идет?
— Это я, Дрэм.
Долай — ибо это был Долай — снова заговорил с собаками, и они улеглись по обе стороны от его ног. Он стоял совершенно неподвижно, опершись на копье с широким наконечником, и ждал, пока Дрэм подойдет.
— Урожай ячменя давно собрали, — сказал он, когда мальчик остановился перед ним.
— Собрали шесть урожаев ячменя, — сказал Дрэм. — Вот я и пришел. Ты когда-то сказал, что из меня выйдет неплохой пастух. Ты и сейчас так думаешь?
— Разве я могу ответить на твой вопрос, я, который не разговаривал с тобой шесть урожаев ячменя?
Крыло лунного света показалось из-за уступа холма и простерлось над ними. Старик посмотрел на мальчика долгим испытывающим взглядом из-под косматых бровей. Покачав головой, он сказал:
— Нынче я совсем в этом не уверен. Мне кажется, ты был добрее шесть урожаев ячменя назад. Но, кто знает, может, ты будешь добрее к четвероногим, чем к людям. Почему ты задал мне этот вопрос?
Наступила пауза, заполненная легким шорохом ветра в короткой траве и движением овец в загоне. Прокричал кроншнеп где-то на вершине холма, и один из пастушьих псов, лежащих смирно у ног Долая, угрожающе зарычал, когда любопытный Белошей слишком смело приблизил к нему морду. Наконец Дрэм заговорил:
— Мне пришлось много сражаться последнее время, о доброте некогда было думать. Но я потерпел поражение. Я промахнулся на Волчьей Охоте.
Ни удивления, ни сочувствия не отразилось на лице Долая — как обычно, оно сохраняло неподвижность.
— Да, это плохо, — сказал он. — И теперь ты пришел ко мне пасти овец?
— Да, пришел к тебе пасти овец, — сказал Дрэм ровным, без всякого выражения голосом.
— Тогда иди к огню, и я смажу тебе плечо.
Долай ни одним словом не выразил любопытства и больше не задал ни одного вопроса. И Дрэм, сам того не сознавая, в глубине своего израненного озлобленного сердца был ему за это благодарен.
Долай вслед за ним нырнул в узкий дверной проем пастушьей хижины. Какой-то темнолицый подросток, примерно одних лет с Дрэмом, сидел у очага. Дрэм вдруг узнал Эрпа, с которым бегал вместе до того, как попал в Школу Юношей. Глаза их на мгновение встретились, одни черные, другие золотистые, но они тут же их отвели.
Долай принес в горшочке желтую мазь с едким запахом и наложил ее на плечо Дрэма, будто тот был задранной волком овцой.
— Хорошо помогает от волчьих ран и овцам, и людям, — сказал он.
Когда Долай кончил, Дрэм сел у огня, а Белошей притулился к его коленям. Дрэм теперь не избегал темного вопрошающего взгляда Эрпа, но и не искал его. Он слишком устал и не мог ни о чем думать. У него было странное ощущение, будто из-под ног его ушла почва, и он, как дерево, опустошенное, лишенное корней, безвольно плывет по течению. Ушла куда-то даже злость, бурлившая в нем, и на смену ей, казалось, ничего не может прийти, одна лишь пустота; на месте его прошлой жизни — пустота и усталость.
Он улегся на землю, положив голову на бок Белошея, и, как измученный ребенок, заснул крепким сном. На лбу у него еще не стерлись остатки Волчьего Узора. Он спал так крепко, что не слышал, как вернулись из деревни Флэн и его брат.
На одиннадцатый день плечо его, благодаря мази Долая, почти совсем зажило, и утром он взялся помочь старому пастуху наложить все то же вонючее снадобье на спину овцы, которую поклевали вороны. Подняв случайно глаза, он увидел у входа в загон Вортрикса.
Он не удивился, так как знал, что Вортрикс придет до того, как обряд посвящения в воины разлучит их уже навсегда.
Они долго молча смотрели друг другу в глаза. Опустив на землю блеющую овцу возле ее ягненка, Дрэм сказал Долаю, что вернется через некоторое время, и, свистнув Белошея, вышел из загона, где снаружи ждал его Вортрикс.
Все еще молча, они повернулись и пошли вверх по холму, за ними следом бросились их собаки.
— Почему ты не приходил раньше? — спросил Дрэм, глядя прямо перед собой. Он не хотел ни о чем спрашивать Вортрикса, но вопрос вырвался помимо его воли.
— Я находился взаперти девять дней и девять ночей в отцовском доме. На меня наложили табу. Мудир запечатал глиной дверь, и каждый раз, когда приходил он или воины, запечатывал ее снова так, чтобы я не смог сломать печать.
Как Дрэм не подумал об этом?! Вортрикс нарушил закон, вмешавшись в поединок между ним и волком, и теперь, в виде расплаты, он должен был пройти ритуал очищения.
— Это было очень тяжело? — спросил Дрэм.
— Не легко…
Вортрикс говорил спокойно, но, казалось, он процеживает слова сквозь зубы. Дрэм украдкой взглянул на друга: квадратный раздвоенный подбородок Вортрикса резко обтянулся кожей, под глазами были пятна, похожие на синяки. Что они делали с ним эти девять дней и девять ночей в запечатанной комнате? Дрэм понимал, что он этого никогда не узнает, а значит, не следует задавать вопросы.
Весь день они охотились вместе, как в старые добрые времена. Им наконец повезло, и на лесистых склонах Большой Меловой они убили молодую косулю. Туша свисала между ними с копья Вортрикса, когда они вечером возвращались обратно. Собаки плелись следом. И вытянутые тени мальчиков, собак, убитой косули ложились на поросшие дерном склоны холма. Все было, как всегда, все, как обычно, не считая того, что это было в последний раз.
Они одолели высокий подъем и на гребне, у опушки рощицы, где росли исхлестанные ветрами низкорослые дубы и боярышник, остановились передохнуть. Прежде им не раз приходилось тянуть на себе и более тяжелую добычу, но мысль об отдыхе не приходила ни одному из них в голову. Тут, среди распустившихся дубов, сбросив на землю оленью тушу, они повернулись и посмотрели друг на друга. Весь день они изо всех сил старались не думать о том, что это их последняя совместная охота, но больше скрывать правду от себя они не могли. О ней напоминало им все вокруг: заунывная песнь ветра в дубовых ветвях с уже лопающимися почками, крик чаек в отдалении, прелый запах мха, густым ковром покрывающего землю у подножия деревьев, и тоскливая безнадежность их душевной скорби.
— Мы хорошо поохотились, — сказал Вортрикс.
Дрэм кивнул. Они хорошо поохотились, и не только сегодня — они всегда хорошо охотились вместе. Он будет еще не раз ходить на охоту, как и Вортрикс, но никогда вдвоем. Все осталось в прошлом. Тень завтрашней разлуки нависла над ними, и разлука эта была неотвратимой, как будто один из них должен был утром умереть, а второй — продолжать жить. Это не означало, что они никогда не увидят друг друга, но, если они встретятся, между ними будет пролив, отделяющий свободных членов Племени, воинскую касту, от Пастушьего народа. И этого ничем нельзя было изменить. Они были узниками племенного обычая. И обычай этот был сильнее их, сильнее всех воинов племени вместе взятых.
Дрэм поглядел на косулю, лежащую у его ног. На белом брюхе алело пятно, оно напоминало ему пятно на белоснежных перьях лебедя. Алый знак воина…
— Зачем ты встрял между мной и волком? — Голос Дрэма дрожал от боли,
— Времени на раздумье у меня не было. Я и сейчас думать не могу… Не так легко стоять, опершись на копье, и смотреть, как погибает твой брат.
— Зато завтра я буду стоять и смотреть, как ты и все наши товарищи уходят от меня навсегда. А потом я вернусь сюда один, когда вы уйдете.
— Брат мой, дорогой брат, мы охотились на одних и тех же тропах, ели из одной миски и спали в одной постели после охоты. Как мне дальше жить? Как же ты останешься один-одинешенек?
— Не знаю, — сказал Дрэм. — Но, видно, так суждено… Как все пережить, я пока не знаю.
Будто слепые, они протянули друг другу руки — Вортрикс две, а Дрэм одну. Так они и стояли, крепко обнявшись. Они всегда были, как две равные половинки, в их союзе не было лидера. Но теперь, когда пришла пора расстаться, Дрэм оказался сильнее: Вортрикс рыдал, как женщина, уткнувшись головой в плечо друга. А в это время позади шелестящих ветвей дуба и боярышника низкое солнце зажгло облака, и запад внезапно запылал, охваченный золотым пламенем.
Все выше и выше взвивались костры заката, золото превратилось в медь, раскаленно-красную, на фоне которой чернели ветви дубов; черными были и крылья носящихся над ними чаек. Малиновый свет расплескался по рощице, опалил и без того яркий мох под деревьями и окрасил грудь косули так густо, что стала розовой алая кровь на ее шкуре.
Когда пожар заката начал угасать и небо запестрело розоватыми пятнышками, будто кожа форели, — вокруг деревьев сгустились тени, мальчики подняли с земли свой трофей. Деревня была уже недалеко, хотя и скрыта поворотом дороги.
— Я дальше с тобой не пойду, — сказал Дрэм. — Ты, я думаю, и один справишься, тут близко.
— Ну, конечно. Половину я снесу твоей матери.
Дрэм помог Вортриксу взвалить тушу на плечо и приладить копье. Затем молча повернулся и, натыкаясь на деревья, пошел через дубраву. Он не в силах был дольше выносить эту муку. Он начисто забыл, свистнул ли он Белошея, вообще забыл о существовании огромного янтарно-черного пса и вспомнил о нем только тогда, когда тот ткнулся мордой ему в колени и закружил перед ним, помахивая пушистым хвостом. Как он мог забыть о нем — все-таки он не один, все-таки есть еще у него Белошей!
В густых сумерках он добрался до пастухов и, взяв миску с похлебкой, сел в тени, подальше от огня, чтобы никто не мог видеть его лица.
Весь следующий день он старался держаться как можно дальше от деревни, но все же не выдержал и перед самым закатом, когда должна была начаться церемония посвящения, вышел через ольшаник к реке и, затаившись среди деревьев, уже в ореоле молодых листочков, стал смотреть поверх лоскутного ячменного поля на знакомый хаос деревенских крыш. Он слышал тихое неразборчивое бормотание собравшейся толпы, перешедшее в протяжный крик, как только на пороге Школы Юношей показались будущие воины. Он опустил голову и уперся лбом в руку, лежавшую на древке копья.
Перед его закрытыми глазами одна за другой проходили сцены, которые он так часто наблюдал… Он видит, как будущие воины идут через толпу, теперь уже молчаливую, один за другим, очень прямые и гордые, глядя прямо перед собой. Новый крик, скорее вопль, возвещает о том, что первый из них ступил в круг перед Костром Совета, где стоит Дамнорикс в окружении самых знаменитых воинов. Очевидно, это Туэн, самый младший из них. Всегда начинают с младшего, а последним идет самый старший. В этом году старший — Вортрикс… Вот на мужской половине поднимаются два воина и, выступив вперед, встают по обе стороны от мальчика. Но это не отец Туэна и не друг отца Туэна. И мальчик вовсе не Туэн! С одной стороны от него стоит большой согбенный старик с золотисто-седыми бровями и орлиным носом, а с другой — гибкий и смуглый человек с медной змеей, обвивающей руку, на которой не было кисти. Они подводят мальчика к Мудиру, сидящему у Костра Совета. Мудир слегка наклоняется вперед, когда они подходят — жидкие волосы выбились из-под жреческого убора из орлиных перьев… Дрэму казалось, что он слышит ритуальные вопросы и ритуальные ответы…
— Кто это? Кого вы привели ко мне?
— Это мальчик. Пусть умрет он в отрочестве и возвратится к нам воином племени.
— А кто поручится за этого мальчика?
— Я, старый Катлан, Катлан Могучий. Я, его дед, ручаюсь за этого мальчика…
У Дрэма, который стоял среди кустов ольхи, опершись на копье, вырвался из груди сдавленный, похожий на рыдание вздох. Зачем он пришел?! Но он знал, что эта ничего не меняет. Если бы он остался с Долаем и пастухами, как собирался, все равно вести о том, что происходит у Костра Совета, дошли бы до его ушей.
Через лоскутные поля ячменя и молодого льна он услыхал, как одна из женщин затянула плачь по сыновьям, умершим ритуальной смертью; плач подхватила вторая женщина, затем третья. Он понял, что первая, короткая часть церемонии, закончилась. Сейчас они пойдут вслед за Мудиром через толпу, которая расступится и пропустит их, его товарищей по Школе Юношей, его копьеносное братство… и Вортрикса. Он поднял голову и увидел их — на этот раз уже не в темной глубине своего внутреннего зрения — тонкую вереницу молодых гордых отроков во главе с Мудиром в уборе из орлиных перьев. За их спинами полыхал красный грозовой закат, начало которого он так и не заметил. Тени юношей, когда они шли, ложились на проросший ячмень и тянулись к нему, будто посылали прощальный привет. И теперь ночь и день, пока не вспыхнет новый закат за Холмом Собраний, племя будет считать их умершими. Вернутся они победоносными воинами со свежей татуировкой на груди, знаком их возмужания. И тогда настанет всеобщее ликование, и торжественно затрубят боевые рога перед тем, как зажгутся Костры Белтина.
Дрэм знал, что он уже не увидит их триумфального возвращения. Он пришел сюда проводить своих братьев из Школы Юношей. Новые воины, которые придут завтра, будут принадлежать другому миру, где ему нет места.
Теперь они повернула направо и стали подниматься на Холм Собраний, а вслед им неслись причитания женщин: «Охон! Охон!» И скорбная песня болью отзывалась в ушах и сердце Дрэма. Глаза его устали от бесконечного напряжения. Мальчики все время уменьшались в размере, пока петляли по длинному склону, держа путь к месту погребения безымянного героя. Когда они достигли горизонта, за который всегда уходили Новые Копья, Дрэму показалось, что они шагнули прямо в пылающее пламя заката. Пламя расступилось перед ними, и они исчезли в нем.
Дрэм повернулся и одиноко побрел обратно через ольшаник, а сзади еще долго слышался женский плач: «Охон! Охон!»