Она служила секретаршей у литературного агента. Патрон ее — сокращенно: Макс — не стал великим писателем только потому, что роль мэнаджера гораздо ответственнее и требует большего дарования. Целыми днями, иногда даже в праздники, Макс давал инструкции, переучивал европейских литераторов, натаскивал энергичных американских юношей и вдов, правил рукописи, спорил, разбирал, ставил хирургический диагноз и трепанировал. Телефонная трубка была у него зажата меж ухом и плечом, — негр тут же лощил его сапоги, — одной рукой он что-то отмечал в календаре, в другой он держал рукопись, просматривал ее, ухитряясь еще отвечать на спешные запросы сотрудников.
Искусство для Макса родная стихия, и только эти бестолковые «творцы» мешали ему своей непонятливостью. В голове у него царил образцовый порядок, но когда он встречал людей, поживших в Европе, то всегда чувствовал себя неловко, словно в сумасшедшем доме, когда не знаешь доподлинно с кем разговариваешь: доктор ли, больной, санитар? Прочитав рукопись, Макс сразу улавливал суть и мог объяснить: хорошо ли это, плохо и почему… и как, изменив структуру, улучшить произведение. Ибо много зависит от структуры.
Вообще, произведение делится на содержание и форму. Бывает хорошее содержание и неумелая форма — это провал. Возможно банальное содержание и удачная форма — это интереснее.
Еще имеются — типы! Очень важно: типы — центральные и побочные. Оформляется вещь при помощи диалогов и description. Главное — диалог. Description знаменитые писатели сами не делают — поручают своим секретаршам. «Когда вы описываете воду, — поучал Макс, — следует играть прилагательным опасный: безопасная вода, небезопасная волна, опасная глубина… это всегда удовлетворяет».
И, конечно, надо быть реалистом: human. Если героиня влюбилась, но у того жена, то это конфликт между страстью и долгом: human. «Но если вы занимаетесь человеком, который не желает умереть: ни сейчас, ни через 40 лет… то это надумано. Великие писатели вам не пример: только когда прославитесь, начнете фантазировать».
Блестящие идеи осеняют любую барышню, а вот отлить как следует, это уже мастерство, техника. Макс имел даже философию искусства: маленькая истина, постепенно превратившаяся в отвратительную ложь: «искусство обращается к эмоциям человека; если я, прочитав книгу, почувствовал волнение… отлично; а если не подействовало, значит дурно».
— Но вас больше всего задевают коньяк и женские ноги! — рассердился как-то один из его немолодых уже клиентов и ушел хлопнув дверью (а потом вернулся: в других конторах хуже).
Действительно, теория Макса утыкалась в нищету его эмоционального опыта. «Представьте себе папуаса или 14-ти летнего мальчишку, чьи душевные движения являются высшим арбитром… и вы поймете в какой опасности наша культура», — не раз порывалась Сабина ввязаться в спор. Но сказать такое, значит смертельно уязвить его. «Замечательно, но это не искусство», — часто повторял Макс загадочную фразу: — «это не литература». В его башке все было поделено, классифицировано: роман, повесть, пьеса, исторический роман, публицистика, философия, наука, — без переклички. Так, в детских пособиях, физика, химия, ботаника, в разных концах книжки и нигде не сливаются. Он обладал удивительным нюхом: прочитав наскоро, в присутствии автора, рукопись, Макс выуживал лучшее место, — сравнение, сцену, — и говорил: «Это очень хорошо, но здесь не кстати». Один француз, рассвирепев, попробовал объяснить ему, что бессмертные книги сохраняются в веках только благодаря этим неожиданным, великолепным отрывкам: одолеть нынче целиком Илиаду, Данте, Дон-Кихота, Шекспира, скучно и бесполезно… гениальная страница потому неуместна, что она гениальна, и нужно сохранить ее хотя бы выпирающей, а не кромсать, резать. Но Макс не обращал внимания на «гениальных» фанатиков; к тому же он сознавал: задача автора отстаивать свой товар, дело редактора защищаться, а его роль, посредника, сглаживать противоречия.
Если бы Макс говорил: — Я вас не учу писать, я вас учу продавать… Сабина простила бы ему многое. Но нет, он искренне одобрял всю эту убийственную для творчества систему. Макс утверждал: «Принесите мне воистину талантливый рассказ и я наверно его продам. Все вещи, которые мне возвращают, имеют дефекты: я вижу их».
Но после несколько месячных пыток и мытарств, Макс, вдруг, вручал писателю чек, — куш, превышавший иногда его десятилетий заработок, там, на родине. Было над чем задуматься. Так множились кадры соблазненных, усталых, патриотически настроенных мудрецов, популяризаторов чужих (а иногда и собственных, ранних) идей, трудов, находок.
— Я теперь понимаю, почему большие американские писатели живут в Европе годами, — признался Сабине русский журналист, дожидаясь приема у Макса.
С очерком этого русского вышел следующий анекдот: Героиня, молодая девушка засмеялась: «и слыша ее смех, все в доме невольно заулыбались»… Так значилось в тексте. И Макс запротестовал: «Невозможно, кто видел, что они все в разных комнатах заулыбались?» Спор продолжался в связи с другим положением: чудное утро, море, пляж, чайки, — герой пленен красотой природы, но чувствует, однако, себя несчастным, лишним. Макс решил: «нелепо, окруженный таким великолепием, герой должен радоваться». После скандальных препирательств, русский уступил и добился чека.
— Америка странный мир, — сообщил он Сабине, получая деньги. — Она имеет свои плюсы.
— Вы не знаете Америку, — возмутилась Сабина и горько потом жаловалась Бобу.
У Боба Кастэра занятия протекали в несколько иных условиях, но не менее лживых и бездарно-ограниченных. Постно-религиозный, скупо-христианский, лже-добродетельный и самоуверенно-меркантильный дух.
Предполагалось, что сотрудники попадутся идиоты, кретины и устанавливалась (сверху) надлежащая практика — рутина — на все возможные случаи; поскольку рабочий соответствовал этому интеллектуальному уровню, дело двигалось согласно плану; если же служащий проявлял интерес, самостоятельность, т. е. был живым человеком, не только дома или на рыбной ловле, но и в предприятии, то он страдал, оказывался вредным и удалялся, подобно наросту. Из двух телефонисток, место одной постоянно освобождалось: и этих, кочующих, барышень Боб всех заметил. Ту же, что без перебоя сохранялась, — т. е. пришлась кстати, — Боб не запомнил: ни голоса, ни лица, ни имени. Доска, идеальная, плоская, сглаженная. Утешение начальства, созданное в процессе сверх-естественного отбора.
Никаких перемен, даже улучшений! Рутина и только. Вам платят за рутину. Ничего не затевай в разрез с освященной нормой, даже если это явно диктуется здравым смыслом. Произошла непредвиденная заминка? Спроси старшего, он позвонит дальше. Ответа нет? Не важно: ты покрыт, — you are covered, — ответственность переложена. Главное, избегай инициативы и личной ответственности. Инерция. Не думай. Программа рассчитана не индивидуально, а на группу, на артель.
«Американизм это клюква Соединеных Штатов, — думал Боб. — Большей отсталости, технической и организационной, трудно найти и на Балканах. Тут какая-то тайна».
Довольно гладко и без резкостей Боб Кастэр высказал это заведующему персоналом: тот громил их за очередную погрешность по отношении к Святой Рутине.
— До войны у нас цветных не принимали. Всем известно, что они ленивы и недисциплинированы. Но такую распущенность, как ваша, мы даже не предполагали возможной.
— Вы дурак, — заверил его Боб. И откланялся. Он легко нашел другое место, однако, катясь вниз по социальной лестнице. Между прочим выяснилось еще одно неудобство его положения: круговая порука, зависимость неизвестных собратьев от его поведения. Если Боб, в шутку, приставал к золотушной итальянке, работавшей в той же Cafeteria, то пострадать могла раса черных в целом. Отныне, только семья его, вид, племя, принимались во внимание.
Дни мелькали хмурые, невзрачные, без запаха, без света, без вдохновения, как в тюрьме или в культурном концентрационном лагере. Ему недоставало друзей: пяти-шести человек его круга, интересов, устремлений. Но их нельзя найти. Даже люди, близкие ему по Лондону или Парижу, претерпевали здесь странные изменения, — в своем роде под стать трансформации Боба Кастэра, — перерождались. Конечно, Сабина. «Она мне нужна теперь. Именно сегодня. Скажу ли я это ей когда-нибудь?»