Матвей Ведунов лежит пластом, безнадежно месяц без малого: крутит, ломает все тело, раскалывает голову. Проследив в памяти дни, когда бы он мог так простыть, Матвей пришел к мысли, что это случилось в начале октября — шли холодные, промозглые дожди. В один из тех дней заднее колесо его автобуса село, и пока он поддомкрачивал машину, выкатывал запаску, пока менял скаты, затягивал футорки, промок до нитки, пропотел, а окно, когда сел в кабину, не закрыл, и тогда, видно, его и прохватило. «Раньше не прохватывало», — подумал он и усмехнулся грустно.
Тогда он попросил всех выйти из автобуса, под дождь: иначе ему было не поднять машину; и люди мокли под дождем, нахохлившись, смотрели, как он работает. Он чувствовал на себе их недовольные взгляды, торопился, и несколько раз у него сорвался ключ, и он сбил на большом пальце кожу как раз на сгибе, и потом эта сбитина долго не заживала — трескалась, и из трещин сочилась сукровица — и это тоже, казалось ему, было признаком старости.
Какая-то женщина, в красном легком плаще, заметила кровь и сказала как-то испуганно:
— У вас кровь на руке…
И только тогда он увидел струйку жидкой алой крови и почувствовал саднящую подрагивающую боль в пальце. Он отмахнулся, пустяк, мол, и продолжал крутить гайки, тут же забыв о боли.
Вечером, сдав смену, он сразу пошел домой, от ужина отказался, сказав, что поел в заводской столовой, и рано, раньше обычного, лег в постель и тут же почувствовал, что весь горит, даже веки, казалось, раскалены.
Алена почувствовала что-то неладное, подошла и склонилась над ним: он сделал вид, что спит. Она окликнула мужа и тихо, осторожно приложила руку к его сухому лбу.
— У тебя жар, Матвей, — услышал он дрогнувший голос.
— С чего? — грубовато опросил он и повернулся на бок, освобождаясь от ее руки. Никому, даже жене Матвей не хотел сознаться, что к нему привязалась хворь. Он боялся больниц, врачей, таблеток, в которые никогда не верил. За все прожитые шестьдесят лет никогда к ним не обращался, надеясь только на самого себя, на свое здоровье, ни разу не подводившее. И в этот раз он был уверен, что справится с недугом.
За неделю до этого Матвей сильно переволновался, думал, что его, вышедшего на пенсию шофера, больше не допустят до машины, ходил сам не свой, но его оставили: то ли пожалели, то ли просто потому, что на заводе не хватало шоферов и ставить на дежурный автобус молодого водителя посчитали расточительством. И его оставили. Он успокоился, но тревога, что его в любое время могут лишить машины и вообще работы, не проходила, она стойко жила в нем, и, меняя прохудившийся скат, он сразу подумал, как бы эта беда с колесом не повлекла за собой другую. Нет, не болезни и смерти боялся Матвей Ведунов, он боялся остаться не у дел, без работы, которая и была в его понимании жизнью.
И утром, пересиливая ломоту в суставах и боль в мышцах, он пошел на смену, убеждая себя, что все это пустяки, все пройдет, работа выгонит хворь. И на людях он крепился, даже разговаривал больше обычного, встревал в любой вспыхивающий в салоне автобуса разговор, когда нужно было, смеялся, показывая щербатые крупные зубы. И продержался так целую неделю, а потом сдал и до праздников уже не поднимался. Матвей удивлялся болезни, обратавшей его, и себе самому, вдруг ставшему беспомощным, каким он себя и не помнил, потому что никогда не болел.
Сразу, утром, когда в первый раз не смог подняться с постели, он подумал, что это все, конец, и что здесь поделаешь — пришел и его черед, но, увидев испуганную Алену, остановившуюся у кровати, почему-то решил, что к празднику будет уже на ногах. Уверовал сам в это и Алене сказал:
— Еще на демонстрацию пойдем, мать. Точно.
И уже этим и жил, частенько заговаривая со своей болезнью, как с живым существом:
— Нет, нас так просто не возьмешь. Нет! И не такую силу обарывали.
И в день праздника, проснувшись, Матвей почувствовал, что болезнь покинула его. Он проснулся и некоторое время лежал без движения, прислушиваясь к себе, все еще не веря своему исцелению, а потом открыл глаза.
Через окно в комнату вливался мягкий, красновато-розовый свет раннего солнечного утра, пахнущего свежестью молодых только что собранных с грядки огурцов с приятно колкими пупырышками, впитавших в себя прохладу ночи и остывающее тепло земли.
Он долго, с щемящей радостью смотрел на окно, на этот свет, когда почувствовал, что кто-то на него смотрит, и повернул голову. В дверях комнаты стояла Алена. То ли от утреннего света, то ли от улыбки, так высветившей ее лицо, она показалась Матвею забыто-молодой, какой была в первые годы их совместной жизни, еще до войны, которая ее быстро и безвозвратно состарила.
Он улыбнулся ей и сказал бодро, сам дивясь и радуясь своей бодрости:
— Что я говорил, мать? Все как рукой сняло!
За завтраком он плотно, с аппетитом поел, шутил с повеселевшей женой, а когда за окном медно грянула музыка демонстрации, захотел посмотреть на праздничный город. Нет, не из окна, с балкона!
— Не надо бы, Мотя, — сказала жена. Но его уже было не остановить.
— С балкона!
И засуетился.
Пока он одевался, она распахнула двери балкона и протиснула туда его любимое обтянутое красной кожей кресло. Он сам поднялся и даже сделал самостоятельно несколько шагов, прежде чем Алена подхватила его. Она обрадовалась этим первым после стольких дней болезни шагам и тоже вдруг поверила, что он выздоровеет. Она с нежностью посмотрела на бледное повеселевшее лицо мужа, счастливые глаза, в зрачках которых отражалось, жило взволнованное море красных летучих шаров, знамен и флагов.
Алена усадила Матвея в кресло, проверила еще раз, все ли застегнуты пуговицы на его пальто, плотнее подвернула шарф и встала за спиной, положив руки на широкие мужнины плечи.
После демонстрации он почувствовал слабость, сказал Алене, что отдохнет, лег в постель и сразу уснул. Но сон его был неглубокий, ему все казалось, что демонстрация продолжается. Идут и идут улицей колонны с флагами и транспарантами, а он, Матвей Ведунов, почему-то оторвался от них. Какая-то сила подняла его вверх, и вот он парит, парит над флагами, воздушными шарами, над крышами домов, над колонной демонстрантов. А потом его понесло, понесло куда-то вверх, в глубину неба, и еще какое-то время он видел все уменьшающуюся колонну, шары, связки шаров, отставшие от него, а потом все исчезло из глаз, пропало в дымке, а он летел и летел в голубом небе. Почему-то ему не думалось о том, куда он летит. Впрочем, он уже не летел, а ехал. Рулевое колесо — обыкновенная баранка, точно такая в его автобусе — слушалось малейшего движения его руки, и двигатель гудел ровно, без перебоев, и он совсем успокоился, облегченно вздохнул…
Алены в комнате не было, а ему не терпелось рассказать ей свой странный сон. Матвей снова забылся и снова увидел себя за рулем.
…Впереди на дороге, близко, очень близко, что-то мелькнуло, покатилось под колеса его машины — живое! Он крутнул баранку вправо — резко, нажал поспешно на тормоз и увидел, что машина висит над пропастью «дороги в рай» на Баджале, куда он однажды чуть не сорвался по гололеду. Сейчас пропасть его почему-то не испугала, он подумал о том, что ему удалось-таки вывернуть машину и колеса не задели то живое, что мелькнуло на дороге. Уже чувствуя, что машина падает в пропасть, Матвей успел с удовлетворением подумать, что спас от верной смерти то живое. А машина, пикируя, врезалась в скалу…
Матвей открыл глаза, встал, не чувствуя привычную, стертую, поприглаженную от долгих лет ворсистость коврика ступнями ног, не осознавая того, что стоит, и вдруг взмахнул руками и, падая, глухо ударился о спинку кровати головой. Он еще помнит красные круги перед глазами, а уж потом увидел всполошившуюся Алену, ее подергивающееся бледное лицо. Она что-то беззвучно, или это он не слышал, шевелила разъехавшимися слезливо губами. Попытался сообразить, что с ним произошло. Наконец он услышал — она причитала:
— Матвеюшко, что же это? Господи, боже, да что же ты делаешь-то?
Слезы текли из ее глаз.
— Ну-ну, — сказал он, испугавшись этих слез, понимая, что это он их виновник, и боясь, что с ней случится худшее — с ее-то сердцем! — и повторил как можно спокойнее: — Ну-ну… — И добавил: — Встал вот неловко и упал… Всего-то… — Матвей ворохнулся, чтобы встать, но она удержала его за плечо.
— Лежи, лежи, Мотя. Отлежись немножечко. Кровь пусть сгустеет. Рассадил-то голову как… страшно, — и зажала рукой рот, а из глаз быстрее потекли слезы. — Врача вызову я, Мотя.
— Зачем? — опросил он слабо. — Не надо…
Матвей почувствовал, как жена сжалась вся судорожно, сдерживая рвущиеся наружу рыдания, подумал, что так нельзя, что надо ее жалеть, и остался лежать, присмирел, податливо расслабившись. Он уже не видел, как Алена осторожно поднялась с кровати, оглядываясь на него, вышла из комнаты. Он спал.
Сон был неглубокий, он чувствовал, как белый снег, отражая солнце, режет глаза. «Почему снег, откуда?» — подумал Матвей и тут же увидел — сон ли, явь — быстрых лыжников в шинелях, в остроконечных краснозвездных буденовках и там среди них увидел себя молодого, белозубого, почувствовал, как горят наяренные встречным ветром, морозом и блескучим солнцем щеки и подбородок. Он приостановился, хотел расстегнуть пуговицу под подбородком и поднять вверх клапаны, взмокшие от пота, но сзади задиристо напирали:
— Лыжню, Матвей!
Он неохотно ступил в сторону, торопливо подрагивающимн пальцами ухватил-таки пуговицу, пропустил ее через петельку и откинул покалывающие неизношенным сукном клапаны шлема. И побежал сбоку лыжни, мощно, красиво взрывая целину не прибитого ветрами снега, одного за другим обгоняя ушедших вперед лыжников, замечая, что и они, не желая ему уступить, наддали шагу, замахали палками. Но Матвей обходил их легко и красиво — откуда взялись такие силы? — снег радостно и высоко повизгивал под длинными ходкими лыжами, мелькали разгоряченные лица. Знакомые, дорогие лица его сослуживцев, бойцов строительного батальона, комсомольцев-добровольцев. Бежал, налегая на длинные палки, чтобы встать в голову колонны, где рдяно реяло, билось на ветру полковое знамя.
…Матвей открыл глаза и увидел склонившуюся над ним жену. Она виновато улыбнулась, скрывая вновь выступившие на глаза слезы.
— Пока ты ходила, я уснул, — сказал он, еще дивясь своему чудесному сну, и не удержался: — Видел сон. Помнишь, тот наш лыжный переход? Весь наш батальон. — Он закрыл глаза, что-то припоминая, и досказал: — Всех ребят видел, как мы шли. И чудо какое-то, Венька Проклов отстал от меня. В жизни такого не было! Венька-то сибиряк. Помнишь Веньку?
— Помню, помню, — заторопилась Алена. — И Булдакова Семена. Семена тоже видел?
— Семен шел со знаменем, и я его догонял. Чудно, — повторил он, жмурясь, — Аркадия видел Арбузова. Мать, когда умер он?
— В прошлом году, в марте, Матюша. А что видел-то про него? — спросила Алена настороженно.
— Да я клапана шлема стал подвязывать, а он сзади меня, торопит: «Дай, Матвей, лыжню!» Ну, значит, вперед пройти хочет. Я, конечно, уступил ему, не задерживать же батальон.
Алена вздохнула облегченно.
— Это неплохо, что так, Мотя, — улыбнулась стеснительно. — Значит, не звал он тебя за собой?
— Нет вроде.
— Ну и хорошо, — совсем успокоилась она. — Аркадий всегда был хорошим человеком. Уж такой добрый, как вспомню… Земля ему пухом.
А он вспомнил и других, своих друзей комсомольцев, и тех, кого уже давно нет, и тех, кто, почав и поставив на ноги город, названный в те далекие и такие близкие дни их именем, вернулись в отчие края. Многие из тех, кого знал и с кем был дружен, сейчас прошли перед его взором, поднялись высоко, стали большими и известными, а многие погибли на войне героями. Сам Матвей на войне не был; как ни просился, ни рвался, не отпустили — нужен был здесь, и потом перед фронтовиками чувствовал себя неловко, зная, что они за право быть первыми заплатили кровью. Правда, и он, еще задолго до победы, терзаясь той же мыслью, не жалел себя — тому доказательство его награды. Совесть Матвея Ведунова чиста.
Он прикрыл глаза, вызывая в памяти те дни и ночи, и они, осязаемые до боли, пришли.
…Матвей увидел себя в кабине полуторки полуголодного, с ввалившимися небритыми щеками, с глазами в красных ободках воспаленных век. Свой спецпаек он почти весь отдал Алене и детям, себе оставил ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы сохранить силу рук, обязанных крутить баранку рулевого колеса да грузить тяжелые зеленые ящики в высокий кузов полуторки с красным флагом на борту. Флаг говорил об опасном грузе. Он возил на своей полуторке смерть врагу. Без отдыха, сна, полуголодный, месяцами не бывая дома.
— Алена, — еще не открыв глаза, окликнул Матвей, — помнишь день, когда отменили, карточки? Нам дали на заводе по пять булок хлеба, и я бегом пустился домой, прибежал — а ты уже кормишь детей и хлеба у нас на неделю. Ты постаралась…
Он улыбнулся и, дотянувшись до ее руки, положил на нее свою жесткую и горячую ладонь.
— Да, да, — сказала она. — Хлеба у нас было в тот день вволю. — И вдруг призналась: — А я так и не поела тогда хлебушка, разве только дольку.
Матвей удивленно посмотрел на жену.
— Я боялась, что хлеба снова может не быть. Знаешь… боялась.
Они замолчали, он — нахмурив брови и обратив взгляд в себя, она — замерев, глядя в его осунувшееся, колкое лицо.
Он вспомнил тот день: увидел себя, в руках своих булку хлеба, золотисто-зажаристого, с хрусткой, приподнятой жаром пузырчатой верхней корочкой, блестевшей маслом; он щедро режет его ломтями, не боясь кого-то обделить; увидел детей, их радостные мордашки и как они вольно едят хлеб, запивая молоком, шарами раздувая тугие щеки. А еще увидел жену. В руках у нее была матерчатая сумка, с которой он ходил на работу. Алена снарядила ему обед, но какой! Добрые полбуханки хлеба и бутылку неразбавленного молока.
— Чтоб все съел!
Она прильнула к его плечу, но тут же отпрянула, будто сделала что-то недозволенное, и стыдливо закраснелась, потупив глаза. Матвей вспомнил, как у него вдруг перехватило тогда дыхание, как он, впервые не стесняясь детей, порывисто обнял ее и ткнулся губами не то в щеку, не то в висок и только потом в раскрытые горячие губы…
Алена увидела, что он улыбнулся, и спросила:
— Ты что, Матюша, вспомнил что?
Он снова улыбнулся и ничего не сказал.
Потом раздался от входной двери звонок, заставив обоих вздрогнуть от неожиданности, — пришел врач, молодой, высокий, в белом халате, с санитарной сумкой с красным крестом. Он с улыбкой поздоровался, по-домашнему и по-свойски подсел к Ведунову, приложил легкую прохладную руку к его лбу в глубоких морщинах.
Матвей с готовностью делал все, что от него требовал врач, и только в конце, когда тот, положив свои руки на мосластые колени, как-то неуверенно посмотрел в глаза Матвея, старый шофер заявил твердо, как он умел всегда:
— В больницу я не поеду.
— Вам необходим совершенный покой, отец, малейшее сотрясение может вызвать второе кровоизлияние. Ведь у вас…
Хмурясь, он выписал рецепт на имя Матвея и ушел, оставив медленно тающий больничный запах.
Алена крепилась, Матвей видел, чего это ей стоило, и, желая успокоить ее, как мог пошутил:
— Слыхала, мать? Болезнь-то у меня ученая!
Ночь он опал плохо. Стонал и всякий раз стоном будил жену. Она всегда опала чутко, Матвей это знал и, боясь потревожить ее, глушил стоны в себе, отчего еще сильнее чугунела голова, давило виски. Под утро он уснул и снова — в который раз — увидел себя за рулем.
…Перед ним лежала, уходила вдаль дорога. Не асфальтированная, и не бетонка, и даже не гравийная — дорога-трудяга в рытвинах и колдобинах, с глубокими, как шрамы, колеями, и было у Матвея ощущение, что нет у нее ни конца, ни начала: дорога лежала перед ним, уходила за далекий, скрытый золотистым маревом горизонт. И туда лежал его, Матвея Ведунова, путь. Он вспомнил дороги, по которым многие годы водил свои машины, дороги разные: и такие, как эта, что лежала перед ним сейчас, и ровные, по которым машина идет как гладким льдом — ни тряхнет, ни качнет; но по-настоящему он любил дороги, которые требовали от него, как от водителя, умения, смекалки, упорства, борьбы.
Матвей включил передачу и плавно пустил машину с места, напряг зрение, выбирая, где лучше проехать, чтобы не забуксовать в глубоких, заполненных водой колеях. Он чувствовал подрагивание машины и то, как ее перекашивает на неровностях дороги, как она вдруг пошла юзом, в сторону правой колеи. Он стал быстро выворачивать руль в противоположную сторону, стараясь удержать машину ближе к бровке, поросшей зеленой травкой, но не удержал, и заднее колесо опало, потеряв опору, — машина накренилась, что-то затрещало, Матвея тряхнуло, и боль резко колыхнулась в голове, где-то в самой ее глубине. Он подумал, что ударился о верх дверцы, когда резко качнуло и чуть выше виска засаднило горячо. Он потрогал рукой, посмотрел на нее, пальцы были перепачканы кровью.
«Вот невезуха, — подумал Матвей. — Голова-то, черт бы ее побрал, болит как».
А уже где-то в груди разрастался, рвался на волю стоп, но он зажал его в себе, боясь потревожить Алену, которая, он все это время чувствовал, где-то здесь, рядом. И, желая скрыть от Алены ссадину на голове, он низко надвинул кепку. Она пришлась на рану, давила на нее, но Матвей терпел. Все мысли его были о том, как лучше и быстрее машину выручить из беды. И он, ощущая непроходящую боль в голове, не забывая о стоне, который мог вырваться в любую минуту из груди, — он там шевелился, как живой, рос, и с ним справиться было все труднее, — пытался зацепить машину передними колесами за сухое.
Иногда он оглядывал дорогу, ждал, что кто-то появится и поможет ему выдернуть машину из месива. У шоферов существует неписаный закон — закон братства, и Матвей знал, что его не оставят один на один с бедой. Сколько раз он в этом убеждался! И потому время от времени оглядывал дорогу, прислушивался к тишине, надеясь уловить работу двигателя. Нет, пока никого не было видно, дорога была пустынной и тихой, видно, по ней ходят не так часто, может быть, потому, что не так далеко есть другие дороги, полегче.
Ни с той, ни с другой стороны дороги так никто и не появился, когда удалось-таки вызволить машину, вывести на твердый грунт, и он, потный, разгоряченный — Матвей чувствовал, каким жаром пылает его залитое потом лицо, — свободно откинулся на спинку сиденья и дал себе роздых. И тут он заметил, что боль отпустила или ушла куда-то глубже, но ее не было слышно, осталось только легкое покалывание.
«Вот так-то и ладно», — удовлетворенно подумал он и тронул машину, выставив из окна голову, чтобы обдувало ее ветерком. Дорога стала лучше, меньше встречалось колдобин, а скоро и их он перестал ощущать: машина шла ровно, словно летела по воздуху, и Матвей увидел, что едет по широкой, без конца и края, но почему-то неощущаемой дороге, в бесконечность…
Он проснулся.
Алены рядом не было, и он хотел окликнуть ее — захотелось воды, но голос оказался таким слабым, что он сам не услышал себя. Он удивился, не поверил этому и снова попытался окликнуть Алену, но и на сей раз ничего не вышло. Он услышал какое-то тягучее мычание, испугался и замолчал.
На висках выступил прозрачными дробинами тяжелый пот, который он не мог смахнуть, — руки не слушались его, как и ноги, как язык, как все его большое и когда-то сильное тело. Но и сейчас он подумал не о себе, подумал об Алене — он слышал легкий шорох ее шагов, она шла к нему — и о том, как и что ему сделать, чтобы она не заметила, что он совсем разбит.
И вошла она.
Матвей закрыл глаза, задышал глубоко и ровно, весь обратясь в слух, по звуку шагов, шелесту платья мысленно увидел, как она, сцепив руки на груди, вся вытянувшись к нему, осторожно ступает, чтобы не потревожить его сон, явственно ощущая взгляд на своем лице, а потом с облегчением услышал, что она уходит, уходит так же осторожно, как и вошла, чуть слышно ступая.
Он уже не мог знать, что это ему только показалось.
Пока прогревали машины, промороженные за ночь до звона, стало светать и по хребту синих заснеженных гор с черными зубцами скал-останцев пробился тонкой полоской красный зоревой свет. Жидкие лучи рассвета стали робко рассекаться по выступам гор, обходя глубокие черные распадки. Внизу, над марью с редкими корявыми лиственницами, стоял плотный морозный туман. Мороз жал по-сумасшедшему. Путинцев, доставая из рюкзака, брошенного в кузов машины, пачку сигарет, обратил внимание на бутылку с водкой, которую он прихватил в дорогу на всякий случай. Водка замерзла.
Путинцев ознобливо передернул плечами, огляделся: заснеженные, безмолвные горы, упирающие свои острые вершины в серое, неуютное небо, чахлая марь в тумане. Где здесь место для человека? Путинцеву стало не по себе, он поднялся и спрыгнул, придержавшись руками за высокий борт, на дорогу, в колею, оставленную огромными скатами «Магируса».
Коренной дальневосточник, проживший все свои тридцать пять лет на Амуре, прекрасно знающий, какие есть в этом краю дебри, какими бывают здесь морозы, особенно в декабре и январе — рождественские да крещенские с ветерком, — Путинцев сейчас чувствовал себя обманутым, и, может быть, впервые в жизни так неуютно было ему под этим, казалось, знакомым небом, среди знакомых гор. Что ж он, не видел Баджальского хребта? Или марей в августе, синих от обилия голубизны, с полями красной и кислой клюквы? Видел, конечно видел…
Солнца еще не видно, но оно вот-вот вынырнет из-за тор — зоревая полоска расплылась, и высветилось небо. А команду «По машинам!» Путинцев все еще не давал. Начальник, а точнее, командир десанта Александр Путинцев, в добротном овчинном полушубке, собачьих унтах на толстой войлочной подошве, широко расставив ноги и уперев сосредоточенный взгляд в истоптанный, залитый маслом снег, курил болгарскую сигарету и, кажется, меньше всего обращал внимание на водителей, сгрудившихся вокруг Валентина Кошкарева, известного в отряде мостостроителей балабола и ухаря. В свое время Путинцев высказался против того, чтобы Кошкареву давать новый, тогда только поступивший в отряд «Магирус», дескать, надолго ли дураку стеклянный нос. И в десант бы его не взял, да… Путинцев вздохнул: «Если бы да кабы, во рту выросли грибы…» А водители хохотали — что-то сморозил, видать, Кошкарев.
Путинцев крутнул головой неодобрительно: балабол, ох балабол. Впрочем, осуждая Кошкарева, он не мог не восхищаться им, его удалью, порывистыми движениями ловкого, ладного тела, той неутолимой жаждой скорости, которая начинала светиться в его глазах, стоило ему очутиться за рулем.
Со временем Кошкарев будет хорошим водителем — за это говорило все в этом человеке. Но сейчас, в дороге, которую они пытаются одолеть вот уже вторые сутки, Путинцев с большим удовольствием видел бы на месте Кошкарева более опытного и серьезного водителя.
Путинцев громко, чтобы слышали все, отдал команду:
— По машинам!
И пошел к головной машине, где устроился в кабине с водителем Бурматовым, человеком в отряде новым, имеющим второй водительский класс, и, кажется, серьезным.
Бурматов уже сидел на своем месте и держал руки на баранке, готовый пустить машину вперед.
— Двигай! — сказал Путинцев и повернулся к заднему оконцу, чтобы посмотреть, все ли водители разобрались по машинам. Махнул рукой: «Давай».
Машина дернулась и медленно, с потяжкой, хрумкнув смерзшимся снегом, сдвинулась с места, покатилась. Двинулись следом и другие машины.
Им — пяти груженным щитовыми домиками, ящиками с гвоздями, топорами и пилами «магирусам» и бензовозу — предстояло пройти девяносто километров бездорожьем, одолеть перевал, отделяющий временный лагерь от магистрали. А уж за ними пойдут пробитой ими дорогой другие машины, чтобы к весне выстроить для тех, кто будет строить мост через Бродяжку, поселок.
«Это потом, — размышлял Путинцев, покачиваясь на высоком мягком сиденье, — это потом, а вначале нужно пробиться нам. Черт знает, что преподнесет нам перевал».
— Что тебе на Кубани не сиделось? — повернулся он к водителю.
— А что? — глянул в его сторону Бурматов.
— Так. — Путинцев зевнул. — Просто.
Бурматов ухмыльнулся каким-то своим мыслям.
— Заработать приехал, — не сразу сказал он и снова ухмыльнулся.
— Ну и как, доволен?
— Не обижаюсь. Тот месяц неплохо вышло, а дальше посмотрим. Небось и этот переход не задаром идем.
— Не задаром, — вздохнул Путинцев и замолчал, уткнул подбородок в воротник полушубка. Он подумал, что нелегко дается Бурматову хороший бамовский заработок. А еще думал, что не только это должно бы привлекать Бурматова, классного водителя и, в сущности, еще молодого человека, к БАМу. Не только деньги, а еще, и…
— Сколько детей у тебя? — опросил он, искоса изучая чисто выбритое, крепкое лицо водителя.
— Пацанка. В школу только пошла.
— А у меня никого нет, — неожиданно для себя самого пожаловался Путинцев и почувствовал, как горечь комком подкатила к горлу. Он никогда не рассказывал о своей несложившейся семейной жизни. Он и себе-то редко позволял вспоминать о ней. И сейчас он резко оборвал себя едва ли не на полуслове.
И стал излишне внимательно рассматривать покрытую снегом дорогу — старый, давно заброшенный зимник. Зимник как зимник, а на асфальт они, отправляясь через перевал, и не рассчитывали. «Если и дальше пойдет так, — прислушиваясь к ровному гулу мотора, подумал Путинцев, — то к вечеру, даст бог, будем на месте. И чего нас пугали этим зимником?» «Нет, не пройти вам», — мысленно передразнивал он старика связиста, у которого они расспрашивали дорогу. Просто старик не знает возможностей нашей техники. А под этим капотом триста лошадей — целый табун! Вот только сложнее, если наледь…
С наледями ему пришлось познакомиться еще в семьдесят четвертом году, в первую бамовскую зиму, и он хорошо усвоил коварный нрав вод, выжатых из-под земли адским морозом.
«Ничего, — подумал он, — если не дойдем сегодня, дойдем завтра, послезавтра, а ночевать можно у костра. Наведем побольше костер, еще и жарко будет».
— А снегу много, — прервал его мысли Бурматов. — На перевале, наверное, метет. Сядем, чего доброго…
— Будем копать. — Путинцев не отрываясь смотрел вперед. Он заметил, что дорога запетляла, потянула в гору — начался перевал. Он повторил больше для себя;— Будем копать.
— У речки название чудное — Бродяжка! — Бурматов переключил скорость, пошел на пониженной, чтоб ходом взять подъем. — Чего только не придумают: Бродяжка! — повторил он, заметив, что командир не слушает его.
— Петляет речка, вьюном идет, оттого и назвали. — Путинцев вывернул шею, заглядывая в заднее оконце: машины шли одна за другой, точно связанные. Колонну замыкал «Магирус» Кошкарева, напирая на впереди идущего, чуть ли не натыкаясь бампером в рифленый кузов.
«В середину бы его надо, балабола, — запоздало, с сожалением подумал Путинцев, — чтоб и сзади и спереди держали. А теперь что ж, здесь не разъедешься…»
— Вот балабол! — выругался он.
— Кошкарев-то? — угадал Бурматов. — Ветер в голове у него свистит. Медаль ему хочется получить за строительство. Ребенок, че-сло! Спит, наверно, и видит себя героем.
Хмурое, жесткое лицо Путинцева вдруг стало мягким и добрым от улыбки, тронувшей его обветренные, шелушащиеся губы.
— А что, — сказал он, — это же неплохо…
Он представил себе круглое с рыжими веснушками лицо Кошкарева, увидел его озорные, бесшабашные глаза:
— Это неплохо.
Он хотел сказать другое, что, во всяком случае, это лучше, чем погоня за длинным рублем, но оставил при себе эти злые слова… «Не торопись с выводами, — сказал он себе, — лучше посмотри на себя. Сам-то ты зачем здесь и кому ты нужен?..»
Сейчас, когда он остался один на всем белом свете, с тех пор, как похоронил мать и ушла от него жена, так и не родившая ему ни сына, ни дочери, он не лукавя мог себе сказать, что у него в этой жизни остались только мосты, мосты, которые он сделал и которые предстояло еще навести. Их на новой трассе на его долю могло достаться не меньше десяти. И это его радовало. Для него было совсем неважно, в какой глуши придется ему их строить. Его считали деловым, способным инженером, он знал это и, не лукавя перед собой, таковым себя и представлял. Иначе и не могло быть.
Жена ушла от него не сразу и не потому, что была ветреной или вздорной, а потому, что устала ждать его, чувствуя, как уходит молодость. Даже находясь рядом с ней, он был далек от нее. Он и во сне строил свои мосты. Нет, эту женщину он не винит. Просто ему больно. И очень не хватает ее.
Он вздохнул, подумав: «Да, не хватает, черт побери!..»
— Ничего, — глянул на него Бурматов, — пробьемся!
Он по-своему понял вздох Путинцева и по-своему решил успокоить его. Путинцев грустно улыбнулся:
— Надо, Бурматов, надо.
Он даже не допускал мысли, что его колонна может вернуться с полдороги. Разумеется, ничего страшного в том, что этот маленький, из пяти машин, десант вернется назад, не преодолев перевал, — тут же будет послан другой, усиленный более мощной техникой, но уже никак нельзя будет вернуть потраченного на пустой рейс дорогого времени.
Путинцев посмотрел на часы и нахмурился. Часы показывали полдень, а десант только вышел на перевал. К тому же, чем выше поднималась дорога, тем глубже становился снег, тем больше падала скорость машин и натужнее гудели моторы.
— Что-то не видно заднего, — прервал невеселые думы Путинцева Бурматов и, открыв дверцу и высунувшись из кабины, оглянулся назад.
— Не видно что-то…
Путинцев и сам уже увидел, что они оторвались от колонны, ушли вперед.
— Что могло случиться? — опросил он Бурматова. Тот пожал плечами:
— Бог их знает. Как бы не Кошкарев чего…
«Начинается, — с тоской подумал Путинцев, не слушая Бурматова, обеспокоенный отсутствием машин и тем, что уходит драгоценное время. — И я хорош, — обругал он себя, — размечтался, вместо того чтобы наблюдать за колонной».
— Стой здесь, — сказал он Бурматову и спрыгнул на дорогу, пошел, увязая в рыхлом снегу, навстречу машинам. Идти было трудно, Путинцев скоро вспотел, а машин все не было видно, и он все больше тревожился.
Он остановился, перевел дыхание и прислушался, надеясь уловить работу моторов, но услышал только рокоток бурматовской машины да как ссыпался снег с лапы ели, которую он задел плечом. Путинцев сдвинул шапку, надеясь так лучше слышать, придержал дыхание, но все было тихо. Машины появились неожиданно — вынырнули снизу, пропали за поворотом и снова появились уже впереди Путинцева и шли ходко, желто посвечивая фарами, оставляя за собой вихри снежной пыли, — все четыре машины. И весь их вид, их мощный слитый рев, хорошая скорость и упрямая тяга вверх обрадовали Путинцева, и прежняя уверенность вернулась к нему.
— Что случилось? — опросил он у водителя подъехавшей к нему машины. — Почему отстали?
— Кошкареву вон бензопровод прокачивали.
Кошкарев! Путинцев нахмурился, махнул водителю рукой: давай проезжай, не задерживай — и остался ждать Кошкарева.
Нет, нужно было сразу, когда подбирали водительский состав десанта, отказаться от Кошкарева. И была же возможность! Путинцев сплюнул себе под ноги на снег, проклиная свою уступчивость. Добренький выискался! А теперь смотри, как этот мальчишка связывает по рукам-ногам десант.
— Командир! — Кошкаревский «Магирус», скрипнув тормозами и смерзшимся снегом, остановился, поравнявшись с Путинцевым. — Залазьте!
Путинцев залез в кабину.
— В чем дело, Кошкарев? Долго еще колонну держать будешь?
Раскрасневшееся лицо Кошкарева вытянулось, на губах застыла и начала таять приветливая улыбка.
— Я…
— Догоняй колонну. Чего стоишь? — обрезал его Путинцев. — Почему именно у тебя, у твоей машины засорился бензопровод? Не у кого-нибудь, заметь.
— Что-то попало в бак с горючим, — не поворачивая виноватого лица, проговорил Кошкарев и шмыгнул носом.
Разумеется, такое могло случиться у каждого, но случилось у Кошкарева, и Путинцев с трудом подавлял растущее раздражение.
Кошкарев осторожно приткнулся в хвост колонны и искоса глянул на Путинцева. И эта осторожность, с какой он подошел к колонне, и несмелый взгляд, и покорность, какую выражала сейчас вся его поникшая фигура, смягчили Путинцева, и он, открывая дверцу, сказал строго, но не зло:
— Ну ты больше не отставай.
Втиснувшись в кабину к Бурматову, он буркнул:
— Пошел!
«Уже поздно что-либо менять, — думал он. — Нужно было все это делать там, на месте, в отряде. Здесь, сейчас заменить Кошкарева некем, но и орать на него, дергать не надо, он начнет нервничать, и тогда все — пиши пропало».
Думая о Кошкареве, Путинцев чувствовал спокойную и сосредоточенную работу Бурматова. Переключаясь с третьей на вторую и со второй на первую, подгазовывая, Бурматов вел машину по крутой, зигзагами петляющей все выше и выше дороге, поднимая колесами крупитчатый, промороженный снег, не давая машине завязнуть, забуксовать, увлекая за собой всю колонну. Мотор машины надсадно, казалось на последнем издыхании, выл — подъем затянулся, — вот-вот заглохнет, и машина сорвется, покатится вспять, тогда жди аварии. Но мотор дотянул. Бурматов, проявив непостижимую уму интуицию, переключился, сбросив газ, и машина покатила вниз, срезая бампером снег. Дорога запетляла, но скоро выпрямилась, снова взяла на подъем. Занудил мотор, Бурматов достал из кармана сигареты, придерживая баранку запястьями рук, прикурил.
Задремывалось. Путинцев крепился. Прошлую ночь он спал урывками, опасаясь, как бы кто из водителей во сне не загорелся от костра или не замерз, пил крепкий чай, а перед утром, когда можно было спокойно вздремнуть часа два, спать ему уже не хотелось, а сейчас он ловил себя на том, что время от времени клюет носом.
Он заставил себя смотреть на дорогу или поворачивался и в заднее оконце выглядывал колонну, пока не появлялась из-за поворота замыкающая машина. Машины напористо шли в вихре поднятого ими снега, соблюдая дистанцию, отчего казалось, что они идут в одной связке в первозданной тишине гор. И это упрямое продвижение вперед в белом безмолвии невольно рождало сознание, что они — колонна машин, десант, возглавляемый им — прорабом Александром Путинцевым, — делают нужное и важное дело. И на самом деле все так и было. И начальник отряда, провожая десант, — сказал, как важно то, что они должны сделать.
— Вы поможете не потерять время здесь, на Амгуни, когда все работы будут сделаны. А они подходят к концу. Через месяц мы закончим монтаж пролетных строений и будем готовы начать строительство нового моста.
И добавил почти просительно:
— Не подведите, хлопцы…
Путинцев открыл глаза. Дорогу с обеих сторон обступили высокие частые ели с толстым слоем снега на лапах. Мотор натужно завыл, лицо Бурматова сделалось озабоченным, серьезным, руки ловко закрутили баранку. Но нужный момент, видно, был упущен, машина остановилась, не осилив подъем и глубокий снег. Бурматов глянул в боковое зеркальце, включил заднюю скорость, намереваясь прорубить сугроб с разгона.
— Может, в лопаты ударим? — спросил его Путинцев.
— Успеется. — Бурматов бросил взревевшую машину вперед, закусив нижнюю губу, яростно закрутил баранку. — Уж если здесь не пройдем, то куда дальше соваться! Давай, давай, — стал подгонять он нервно вздрагивающую машину, — давай, милая!
Пробив коридор в снегу, вырвались на мелкое место. Бурматов повернул свое радостно-возбужденное лицо к Путинцеву: дескать, ну как я?
— Лихо! — сказал Путинцев.
Стало светло. Заснеженные сонные ели стояли справа от дороги, а слева откос круто, почти сразу срывался вниз и верхушки деревьев едва дотягивались до верхней кромки дороги.
«Черт, — невольно передернуло Путинцева, — так и в ящик сыграть можно запросто». Глаза его ощупывали узкое, выбранное в скале полочкой полотно дороги, которую вылизали острые языки поземки.
Откуда-то прорвавшийся сюда ветер сметал с дороги снег на верхушки деревьев, раскачивал их голые корявые ветви, кружил радужные снежинки в воздухе.
— Да, — облизнув кончиком языка губы, проговорил Бурматов, — загрохочешь туда — костей не соберешь.
Он остановил машину и посмотрел на Путинцева. Взгляд его говорил, спрашивал Путинцева: «Ну что скажешь, начальник?» Путинцев посмотрел в заднее оконце: колонна, окутанная отработанным газом и паром, посвечивая фарами — ими пользовались как сигнализацией, — тоже остановилась, и в замыкающей машине, опустив стекло, выпростал наружу длинноволосую голову Кошкарев. Он что-то кричал Путинцеву, его не было слышно, но по мимике лица Кошкарева понял, что водителя замыкающей злят остановки, бесит медленное продвижение вперед и излишняя осторожность головной машины.
— Ну что? — опросил он Бурматова, остановив взгляд на его тяжелых руках. — Двигаем, потихоньку?
Бурматов вздохнул и, упершись цепкими своими глазами в дорогу, включил скорость и осторожно выжал сцепление. И уже когда машина, подрагивая всем своим большим и сильным телом, ползла, прижимаясь к елям, задевая их своими железными боками, сказал как-то хрипло:
— Дверцу открой… и держи.
И Путинцев понял его и посмотрел вниз, на верхушки елей и ниже, сколько мог, на их крепкие стволы и ветви в зеленой паутине мхов, потом на колеса машины, катком налегшие на кромку, готовые — кажется, еще миг! — сорваться с нее, как-то отрешенно, как ни о себе, подумав, что вряд ли можно успеть воспользоваться открытой дверцей, да и, наверное, вряд ли он будет это делать.
На сосредоточенном, заострившемся лице Бурматова выступил пот, которого он не замечал, как не замечал и не видел ничего, кроме дороги.
Путинцев подумал, что сейчас от них, от головной машины, а точнее, от умения и твердости Бурматова, зависит судьба десанта — быть или нет им за перевалом, на месте, где раздобревшая от притоков Бродяжка надвое — разрывает будущее полотно железной дороги. К осени насыпь подойдет к реке, и, если мост не будет готов, строители-дорожники не смогут перебраться на другой берег, и работы будут остановлены.
Путинцев остро почувствовал необходимость моста, сжатость и скоротечность времени, недопустимость провала десанта, за действия которого он, Путинцев, отвечал.
— Давай, Бурматов, тяни, Костя, голубчик, — по-стариковски, откуда пришло к нему это стариковское «голубчик», сказал Путинцев, чуть ли не с мольбой глядя на водителя. — Давай тяни, голубчик, — повторил он, — пройти можно.
— Даю, — сквозь сжатые зубы процедил Бурматов и позволил себе смахнуть ребром ладони пот, чистыми каплями свисавший с бровей. И уже был виден край обрыва — каких-то пятнадцать — двадцать метров, а там верная широкая полоса зимника и уклон вниз не так крут и деревья снова надежно подступают и слева и справа.
Бурматов выдохнул сдерживаемый до сих пор в груди воздух, уронил на колени подрагивающие руки и устало-радостно посматривал на Путинцева.
— Фронтовая дорога-то, — вразбивку произнес он. Губы его дрожали и плохо повиновались. Он полез в карман ватных штанов, вытянул оттуда красную неподрубленную тряпицу, промакнул ею лицо и протер глаза — Фронтовая… Не Военно-Грузинская…
— Бывал на ней?
— Приходилось.
— Военно-Грузинская — не бамовская, ясно.
Путинцев вылез из кабины на мороз и по свежей колее пошел навстречу стоявшим у начала обрыва машинам. Пройдя полпути, зная, что за ним наблюдают, ожидая его сигнала, крутнул рукой:
— Давай потиху!
Двинулась и, крадучись, поползла бурматовской колеей первая машина. Сбоку от нее, но так, чтобы водителю было его видно, пятился спиной к Путинцеву Кошкарев, что-то подсказывал водителю. Без шапки, разгоряченный, он походил сейчас на озорующего мальчишку, играющего в снежки.
— Кошкарев! — крикнул Путинцев. — Не засти свет. Чего распрыгался?
И, видя, что Кошкарев, провалившись по колено в снег, отступил в сторону, знаком руки привлек внимание водителя идущей машины к себе.
— Смелее, Иван! Внатяжку давай. Внатяжку! — И видя, как неверно заелозили колеса, разбивая колею, крикнул сердито: — Лови машину! Машину лови, рыжий черт! Жить, что ли, надоело?
И тут же понял, что криком и своей нервозностью можно только все испортить, взял себя в руки и уже спокойно сказала. — Вот, так и держи, рыжий черт, — и улыбнулся, показывая, что не злится, что все идет хорошо и вести машину по кромке обрыва обычное и совсем не опасное дело. — Кати вплотную к Бурматову. — И призывно махнул рукой следующей машине.
Последним, как и полагается, шел Кошкарев. Он крутил баранку с такой яростью и быстротой, что не видно было локтей. Ему, как заметил Путинцев, идти было сложнее, чем другим, прошедшим этот отрезок дороги до него: колею разбили вконец, она стала скользкой, и скаты пробуксовывали, опасно съезжая за кромку обрыва, почти полностью повисая в воздухе, и тогда казалось, что машина чудом продолжает ползти в гору, держась на узкой полоске скалы.
Водители повылазили из теплых кабин и, вытянув головы, с тревогой, затаив дыхание, наблюдали борьбу Кошкарева с колеей, бессильные чем-либо ему помочь.
Путинцев, охрипший, уже не кричал и не махал руками, а только пятился, держась за бампер кошкаревского «Магируса». Пот заливал ему глаза, рубаха липла к спине.
— Держись, Кошкарев, голубчик, — прохрипел он, когда «Магирус», буксуя, на какое-то мгновенье остановился в очередной раз.
Кошкарев не ответил ему. Машина легонько толкнула Путинцева в бок, поползла вверх, минуя самый опасный участок.
— Уф! — Путинцев стянул с мокрой головы шапку и вытер ею лицо. Ему хотелось опуститься тут же, где стоит, в снег и привалиться спиной к широкому скату в капельках влаги от растаявшего снега. Но он устоял, а кто-то уже протягивал ему сигареты в новенькой, только что початой пачке. И скоро уже весь состав десанта, привалившись к кошкаревскому «Магирусу» или облокотись на него, курил болгарские сигареты, смакуя хороший табак, поглядывая на верхушки деревьев под обрывом, который только что пугал их своей крутизной и глубиной, крепко вдыхая морозный, настоянный на хвое воздух.
— Мужики, — хрипло сказал Путинцев, — мы прошли почти половину перевала…
— Уже? — спросил рыжий, лихо сбив на затылок шапку. — А нас-то пугали! — И он захохотал весело.
— Я еще не все сказал, — повернулся к нему Путинцев и медленным взглядом прошелся по лицам водителей, — скоро наледь, большая. Метров сто или больше… — И вдруг улыбнулся, передразнивая старика связиста: — Метров, однако, сто али того больше будет наледи-то…
— Не пугай, начальник! По коням, что ли?
— По коням!
Развалисто шагая, водители пошли к машинам.
— Кошкарев, — выждав, подошел к водителю «Магируса» Путинцев, — может, вторым, за нами пойдешь?
— С чего это?
— Да так… Легче тебе будет…
— Ну вот еще! Мне и в хвосте нетрудно!
— Ну смотри…
Бурматов, ожидая его, открыл дверцу навстречу.
— Ну что, в атаку?
И еще два часа они бились, то наступая на снежные заторы, то отступая, чтобы снова броситься вперед к наледи.
Нет, старик связист не врал и не пугал десантников, когда предупреждал о наледи на их пути. Упрямая, не желающая покоряться морозу, вода просачивалась через трещины в скале, растекалась, паря, по зимнику, не сразу срываясь вниз по заледеневшим иззубренным камням.
Путинцев, пройдя по наледи из конца в конец, определил, что воду несколько раз мороз перехватывал, превращая в лед, но она снова и снова вырывалась наружу. От этого наледь стала голубой и непрочной, с большим уклоном к обрыву, так что пустить машины по ней значило пустить их под обрыв. По прежнему опыту он знал, что задерживать машину в наледи — значит потерять надежду, что скоро из нее выберешься. Наледь нужно пройти ходом и не дать морозу прихватить колеса.
Короткий зимний день быстро шел к своему завершению. Путинцев не знал, сколько еще времени у них отнимет наледь, что их ждет впереди, и заметно нервничал: беглый осмотр наледи поверг его в уныние. Он не мог найти выхода, не мог сообразить, как они смогут пройти наледь.
— Командир, — услышал он голос Бурматова. — Придется браться за топоры. Не поворачивать же…
А у самого в руках уже топор, он им (помахивает в такт словам.
— Прорубим во льду колею, поближе к скале, — и пошел. Точно, командир. Нам бы только зацепиться.
Водители стояли полукругом, смотрели на начальника десанта и ждали, что он скажет.
Путинцев крепко провел по подбородку, уже зашершавевшему, исподлобья, хмуро глянул каждому десантнику в лицо и, опустив взгляд на свои унты, сказал:
— Хорошее предложение, но рискованное, а рисковать кого-либо я заставить не могу. Не имею на то прав. — Он помолчал, трогая пальцем подбородок, словно пробуя его крепость. — Завтра с базы по нашему следу должна выйти колонна. Вот, что я хотел сказать. Кто… короче, дело добровольное.
Он поднял глаза на Кошкарева.
— Топоры в твоей машине?
— Я сейчас.
Кошкарев бросился в хвост колонны, глубоко проваливаясь в снег. А к Путинцеву подошел с топором на плече Бурматов.
Без полушубка, в плотно облегающем торс свитере он показался Путинцеву выше, чем прежде, отменно сложенным и надежно крепким.
— Где начнем?
— Здесь и начнем, Костя. — Путинцев сделал шаг в сторону и тотчас же в след его унтов с ломким ледяным хрустом впился топор Бурматова.
Нужно было прорубить колею и потом, когда она будет готова, осторожно по одной, поддерживая со стороны срыва, прогнать все машины. Путинцев посмотрел на часы. Стрелки показывали четыре часа. Сколько времени заберет наледь?
Показался с топорами и лопатами Кошкарев. Идет попрыгивая, улыбка во весь рот:
— Налетай — подешевело!
Путинцев взял широкую, совковую лопату.
— Становимся попарно в цепочку. — Он оглядел свой десант. Девять человек, совершенно; разных по характеру парней, ни угрюмости, ни раздражения, так подходивших к данному моменту, в их лицах не было. Посверкивают глазами, щурятся, улыбаются непонятно чему. Разбрелись, переговариваясь и погогатывая, встали в цепочку — голоса покрыл перезвон льда и металла.
«Пошла работа!» — удовлетворенно подумал Путинцев и тычком, мощно тыркнул лопатой под крошево из-под топора Бурматова.
— Осторожно унтами-то, — предупредил Бурматов, — там вода. Беломорканал делаем. Сделаем — поплывем.
— Пройдут машины такой колеей? — спросил Путинцев.
— А куда они денутся? Мы ж поведем!.. кх! — он, размахнувшись, обрушил топор на лед, брызнувший голубыми искрами. Становилось жарко. Путинцев, следуя примеру Бурматова, скинул с плеч полушубок, остался в свитере, сразу заиндевевшем. Но и так скоро стало жарко, и каждый раз, когда он нагинался, нижняя рубаха прилипала к спине, холодя кожу. А в унты, как он ни старался, уже просачивалась вода, и пальцы ног начали замерзать. Чтобы не отморозить их, он не переставая шевелил пальцами. Но это мало помогало, и скоро он перестал чувствовать большой палец на правой ноге, а потом и мизинец.
«Ладно, — подумал он, — совсем не отмерзнут».
Он вспомнил, Что в рюкзаке у него есть запасная пара шерстяных носков, и подумал, что потом, когда будет покончено с наледью, можно будет переобуться в сухое. Он даже почувствовал это сухое тепло шерстяных носков, спасающее, благодатное.
— Командир, — окликнул его Бурматов, — ты скажи этому баламуту Кошкареву, пусть идет и переобуется. Свалился в воду и зачерпнул небось полные унты. Заболеет, кто с ним возиться будет?
Путинцев отыскал глазами фигуру Кошкарева, увидел его унты с кусками примерзшего к ним льда, темные, от пропитавшей их влаги, штанины.
— Кошкарев! — Он выпрямил гудящую спину и оперся о лопату. — Идите-ка сюда. — Есть во что переобуться? — спросил он, когда водитель подошел к нему. — В кузове у Бурматова мой рюкзак, к нему приторочены валенки, а в них носки. Переобуйся.
— Да я вовсе не…
— Это приказ, — строго сказал Путинцев. — Идите и переобуйтесь, Кошкарев. Тот, упрямо потупив голову, продолжал стоять.
— Ну, кому сказано!
И Кошкарев пошел, вначале неохотно, а потом побежал и было слышно, как ухают его заледеневшие унты, как зазвенели металл и лед, когда он стал взбираться на высокий кузов «Магируса».
— Ну как? — остановил его Путинцев на обратном пути.
— Нормально! — Кошкарев притопнул валенками, улыбаясь. Путинцев, позволив себе короткий отдых, видел, как он взялся за топор и стал яростно врубаться в лед. Он увидел и других растянувшихся цепочкой по наледи, заметил, что голубой шрам колеи удлинился и уже виден близкий конец ее.
И Бурматов, проследивший за взглядом Путинцева, весело сказал:
— Осталось пустяки, командир!
— Нам бы только не завалиться, Бурматов, — засомневался Путинцев. Ему эта неверная дорога по наледи, застывшим водопадом вставшая на их пути, не внушала доверия. Не внушала доверия колея, которую они пробивают через наледь, сколько можно прижимая ее к подножию скалы, обросшей пушистым белым инеем — куржем, надеясь зацепиться за ее край, чтобы не соскользнуть вниз по крутому боку. Он не был водителем, ему не приходилось водить по таким сложным трассам машины, но он был инженером и понимал, что крен, какой получат машины на этой наледи, очень опасен.
— Пройдем, — сказал Бурматов, выдерживая тяжелый взгляд Путинцева. — И делать нечего — пройдем, — повторил он и принялся рубить лед. Но он, видимо, устал, и размах уже был не тот, и не той стала точность удара. Раза два топор у него соскользнул и со звоном ухнул в воду, обдав и его, и Путинцева холодными колючими брызгами.
— Вы бы отдохнули, Бурматов.
— Успеем отдохнуть, вот по глотку чая было бы неплохо, а, командир?
Только сейчас Путинцев вспомнил, что до сих пор они не смогли выкроить время на обед. Нужно было остановить колонну, развести костер, бросить в него несколько банок тушении, натопить снега в большом котелке, который лежит в кузове кошкаревского «Магируса», — и всего-то дел. Но никто и не подумал тратить драгоценное время даже на это, зная, что светового дня им только-только хватит для того, чтобы дойти до места. В темноте нечего было и мечтать идти наледью.
— Кошкарев! — окликнул Путинцев молодого водителя. Но тот продолжал размахивать топором, видно, не слышал, и Путинцев поднес руку ко рту, собираясь крикнуть громче, но Бурматов, поняв его, остановил:
— Оставь, командир. Не время чаи гонять.
— Но все же устали, — слабо запротестовал Путинцев, — и есть хотят.
— Но не хотят сидеть в наледи. Эй, мужики! — вдруг зычно крикнул он, — будем гонять чаи или добьем наледь?
Вся цепочка выпрямилась. Кто-то сказал:
— Какой там к черту чай! Вкалывай знай.
Бурматов ухмыльнулся:
— Тогда давайте пошустрее!
И снова зазвенели в морозном воздухе топоры и лопаты, скрипел лед, булькала выступившая из-под него вода. Вода насквозь пропитала унты, и они стали тяжелыми, пальцы ног Путинцев уже совсем не чувствовал, но и не думал о них. Все его мысли сейчас были сосредоточены на одном: колея.
— Все, — вдруг раздалось у него над головой. — Хорош!
Солнце пульсирующим красным шаром висело над горами, готовое в любую минуту юркнуть за выступ скалы, и его лучи уже не доставали наледи, на которой стояли вдоль прорубленного канала люди Путинцева. Синий сумрак густел среди елей в глубоком распадке, и, когда Путинцев остановил взгляд на нем, по спине его пробежали мурашки.
— Пробуй, — тихо сказал он Бурматову.
Подрагивающими пальцами Путинцев размял сигарету, прикурил, протянул огонь в щепоти своим товарищам, окружившим его. Взглядом нашел Кошкарева, простоволосого, с потным лицом, подмигнул ему, и тот изумленно открыл по-детски розовый рот.
— Как ноги? — спросил Путинцев, — не замерзли?
Кошкарев посмотрел на свои сизые, в толстой корке льда валенки и виновато улыбнулся.
«Полные воды, — подумал Путинцев. — Как бы не захворал парень».
Клацнула дверца — это Бурматов дошел до своей машины и сел в кабину.
— Встречаем его здесь. — Путинцев энергично встряхнулся, повел, разминая плечами. — Хватаемся все и провожаем до конца наледи. Только осторожно! Кошкарев! Будете со мной.
К ним крадучись уже подбиралась машина Бурматова, гоня впереди себя по левой колее-каналу вал воды с колотым льдом. Вода выплескивалась через кромку колеи, растекалась по льду под ноги людей.
Путинцев ухватил ребрину борта, уперся в нее и пошел рядом с машиной, скользя в обледеневших унтах, шлепая по воде.
«Все равно, — думал он, — поздно беречься. Унты уже больше, чем взяли, не возьмут».
И другие не береглись — шли прямо по воде, упёршись плечами в задний бампер, толкали машину. Кто-то надрывно кричал:
— Давай, давай, Костя! Да-авай… Держи ее, бра-атцы…
Кто-то со стоном дышал в шею Путинцева, кто-то прижал его руку к ребрине. Было жарко, что-то рвалось и не могло порваться внутри от натуги, от неимоверной, нещадной тяжести. Брызги из-под колес секли лицо.
— Поше-ел, братцы! Еще раз! Еще!..
Казалось, что они несут машину на руках, плечах, груди, толкают ее вперед, поддают пинками, тычками, бьют головой.
Путинцев поскользнулся и упал, кто-то наступил на него, потянул за шиворот:
— Вставай, Иваныч…
И рывком поставил его на ноги.
— Это ты, рыжий черт, — узнавая водителя второй машины, хрипел Путинцев. — Чуть не задавил.
— Скажи спасибо, а то уже бы там был, — водитель кивком головы указал в жутковатую темноту распадка. Добавил, рассмеявшись добродушно и необидно: — На собственной заднице как на салазках!
Они, поддерживая друг друга, догнали бурматовский «Магирус», но помощь их уже была не нужна — машина, помигивая красными огнями, остановилась за границей наледи.
— Прогони дальше, — скомандовал Бурматову, тряся белыми, заиндевевшими волосами, Кошкарев, взмыленный, с крепкими пунцовыми щеками, похожий на мальчишку. — Хорош, Костя! Топаем за следующей! — И увидев Путинцева, сообщил радостно: — Одна есть, командир!
И они снова шли через всю наледь кучкой, держась друг друга, усталые, но довольные, и Бурматов втолковывал водителю очередной машины:
— Главное, не бойся, не торопись и прижимайся к скале — иди точно колеей. Здорово не газуй…
Ничего нового не было в его словах, но его слушали внимательно и серьезно — из всех водителей он единственный, кто прошел эту наледь, он не оплошал, а им еще предстояло это проделать.
Слушая его, Путинцев думал о Кошкареве и боялся, что у него не хватит умения или силы удержать в руках баранку. И потом, пока переправляли другие машины и он видел, что стоит водителям эта наледь, как напряжение искажает их лица, все больше укреплялся в мысли, что за руль кошкаревской машины нужно посадить кого-то другого. Бурматова. И для себя это он решил твердо, но как оказать такое Кошкареву, он не знал, а пользоваться своей командирской властью не хотел.
— Костя, — остановил он Бурматова, когда они шли к последней — кошкаревской машине. — Вот что, Костя… — Он увел взгляд. — Может, ты проведешь… ну, вместо него… Понимаешь?..
Путинцев сразу заметил, что тот все понял.
— Не понимаю, — мотнул головой Бурматов. — Ты что, думаешь, он сам не проведет?
— Он устал и может не выдержать.
Бурматов сосредоточенно курил сигарету.
— Конечно, могу провести… Но ведь парня обидим смертельно… Это ведь его первый перевал! И потом… мы же рядом. Вместе мы. — Он сжал руку в кулак и с силой тряхнул им.
А Кошкарев, уже орудуя в кабине, сделал перегазовку, включил дальний свет, далеко пробив двумя острыми клиньями незаметно сгустившийся сумрак.
И Путинцев, прикрывшись согнутой в локте рукой от света, ударившего в глаза, крикнул изо всех сил, стараясь казаться спокойным:
— Давай, Кошкарев!
Он с удовольствием заметил, что Бурматов, быстро перебежав дорогу, пристроился у кабины со стороны водителя, а остальные равномерно распределились вдоль бортов. Кошкарев плавно тронул громоздкую машину с места. Она закачалась на выбоинах, заскрипела, накренилась в сторону срыва — того и гляди опрокинется, — поплыла, поползла, придерживаемая людьми, по наледи. В уже наступившей вечерней тишине слышалось только натужное, но ровное пофыркиванье двигателя, бульканье разрезанной скатами воды и крошева льда, шарканье ног да тяжелое дыхание людей.
Иногда до слуха Путинцева доносился спокойный бурматовский тенорок:
— Доверни влево… Газку теперь… Отвали, не жалей… Еще влево…
Слыша это, отмечая, что машина все дальше и дальше продвигается вперед, Путинцев, с обеих сторон зажатый плечами, вдруг совершенно ясно понял, что десант состоялся. И понял почему.
«Это не случайно, — думал он, — случай здесь ни при чем. Нет. Здесь все закономерно. От начала и до конца, товарищ Путинцев. Вот так».
Глубокой ночью они опустились с перевала, достигли побулькивающей под толстым чистым льдом речки Бродяжки и остановились. Бурматов включил в кабине свет. Путинцев достал из своего походного затертого чемоданчика сложенную вчетверо истертую карту, расстелил ее на коленях и определил, что они прибыли на место.
Еще через полчаса запылал костер, запахло смолистым дымком и паром. Десантники сушили одежду и обувь. Бурматов, расчистив снег на реке, наколол полный котелок льда и повесил его над огнем.
— Счас чай будет, — весело подмигнул он Путинцеву, — нутро согреем.
— У меня там, в рюкзаке, в кармашке водка стоит, — вспомнил Путинцев. — Правда, замерзла, наверное.
— Да мы ее мигом отогреем, голубушку! — вовсе оживился Бурматов. — Эй, Кошкарев! — крикнул он. — Знаешь, где командирский рюкзак? Дуй, понял? Там наркомовская, понял? Осторожно, чтоб как зеницу ока! Счас мы ее мигом отогреем, — повторил он распевно, ласково поглядев на Путинцева. И остальные повеселели, послышались смех и шутки.
Улыбаясь чему-то, Путинцев отошел к поваленному дереву с раздвоенным стволом, примостился удобнее в развилке так, чтобы тепло от костра доставало его, и прикрыл глаза. С улыбкой слушая разговоры и возню у костра, он думал об этих парнях, еще вчера малознакомых, а сегодня, сейчас ставших почти родными.
А у костра уже завладел вниманием всех Кошкарев. Кто-то сказал ему:
— Ну что, Валентин, подбрось анекдотец новенький. У тебя же их тьма в запасе.
Путинцев прислушался.
— Какой еще анекдотец? — притворно возмущаясь, опросил Кошкарев. — Случай из жизни — пожалуйста. Вон Иван Опарин — посмотрите на него. Спит! Ему бы только спать. Как ни посмотришь: он спит. Вот наледью шли. Он сидит себе за баранкой и в обе ноздри свистит. Я командиру говорю, так и так, Александр Иванович, Опарин снова свистит. Он глядит — точно. Но жалко, видно, ему стало будить этого, как его назвать, затрудняюсь, он и дал команду нам: «Взять машину на плечи!» Это чтобы машина под наледь не ушла. — И, покрывая хохот, досказал: — Он и сейчас спит, полюбуйтесь!
Запахло чаем.
Бурматов, обжигаясь, налил из котелка в поставленную в снег кружку и протянул ее Кошкареву:
— Отнеси командиру, молодой.
Осторожно, чтобы не расплескать чай, Кошкарев, помня место, где сидел в ожидании чая Путинцев, пошел к вывороченному половодьем дереву.
— Командир, — позвал он, подойдя к Путинцеву. — Возьмите чай. Горячий. Свеженький, с дымком. Командир!
Но Путинцев даже не шелохнулся. Он спал.
Сентябрь. В первые дни на Амуре его приход еще не очень заметен — все вокруг по-летнему зелено и дышит теплом, дни стоят высокие, ясные, и только ночи стали в инее, в росе. Утрами, когда монтажники, позвякивая цепями предохранительных поясов, расходятся по своим местам, заступая на смену, переплеты моста, балки и рельсы усеяны крупными радужными каплями влаги, и от металла веет ночным холодком — сентябрь.
…Строительство моста близилось к концу. В какие края занесет судьба мостовиков на сей раз? В разговорах они припоминали названия рек, на которых затевались новостройки. Лена, Енисей, Обь, Вилюй, Тунгуска… Кто-то задел в разговоре заброшенную трассу на Салехард. Не туда ли?
А среди лета грянуло известие: СТРОИТЬ БАМ!
И скоро в отряде уже все знали: это глухомань, но зато какие реки предстоит повидать! Подумать только — главная стройка второй половины двадцатого века.
У старых мостовиков блестели глаза: как же, помним, помним… Было…
И вот отряд сколотил первую колонну на Байкало-Амурскую магистраль. День отправки был праздничен, как весна: митинг, оркестры, напутственные речи. Так положено. Подвыпившие строители в новеньких монтажных касках, в спецкуртках — в основном молодежь — выплясывали под баян в тени готовых в дорогу машин. Водитель КрАЗа Мальцев Сашка такие коленца выбрасывал, так бил землю каблуками кирзовых сапог, что Клюев, начальник колонны, отвел его в сторонку, построжав глазами, спросил неслышно для других:
— Посторонние запахи, Мальцев…
— Ты что, шеф? — оскорбленно вылупил Сашка чистые глаза на Клюева. — Мне ж машину вести.
Клюев смутился, но виду не подал.
— Посмотрим.
Сашка вернулся в круг и начал отбивать дробь пуще прежнего, заходил гоголем и вприсядку.
А жена не отнимала платочек от глаз, жалась в сторонке сиротинушкой, ждала терпеливо — пускай натешится вдосталь. Как знать, что и как у них будет там, на новом месте.
Среди зрителей стоял со своей семьей — женой и шестилетней дочкой — водитель другого КрАЗа Фомичев Костя. Мужчина он крупный, крепкий, под стать своей машине. Обычно веселый, а в этот день с настроением у него не совсем ладилось: и не веселилось ему, и на жену избегал смотреть. Все больше к дочери льнул. По головке ее гладил, осторожно проводил мозолистой рукой по светленьким и мягким, словно пух, волосикам. Потом поднял на плечи — ей хотелось видеть далеко и все. Охотно отвечал на ее вопросы.
— А у тебя есть такая каска?
— Будет.
— Не хватило тебе?
— Да, Анюточка, — обманывал Фомичев дочь. Он должен был, проводив колонну до места, вернуться назад, в отряд. Вот и все его участие в празднике.
Накануне выяснилось, что груз, предписанный на Амгунь, машинами одной колонны не поднять. Начальник отряда пригласил к себе Фомичева, обсказал ему положение дел, и вышло все так, что Фомичев не смог отказаться от рейса, хотя желания у него не было пускаться в какое бы то ни было путешествие.
Тем же вечером жена его, Леля, собирая ужин, выслушала новость спокойно, но за стол с мужем не села — пошла укладывать его дорожный чемодан.
— Ты чего молчишь-то? — спросил, предчувствуя грозу, Фомичев.
— А что говорить? — ответила Леля, против всякого ожидания спокойно. — Езжай хоть насовсем, раз головы своей нет. Мне-то что? На Амгуни сделаете, к черту на кулички катись, а с меня хватит путешествий, поколесила, когда молодая была. А ты езжай.
Он отодвинул от себя ужин.
— Небось хочешь, чтобы я там остался?
— Это уж твое дело, — сказала она безразличным голосом, продолжая собирать его вещи. — Я тебя не держу.
И взыграл тогда в Фомичеве его упорный нрав.
— Что ж, — медленно и с угрозой проговорил он. — Не держись, не надо.
Конечно, если бы жена взяла свои слова назад… Но она упорно молчала. А он идти на попятную не хотел. Дочь, разумеется, ничего не понимала. Она видела вокруг себя веселье, и ей тоже было весело. Девочка показывала пальчиком на машину, по борту которой во всю высоту было написано краской: «ДАЕШЬ БАМ!» — тормошила отца.
Досыта наплясавшись, подошел к своей жене Мальцев, обнял за плечи. Она улыбнулась ему, припала к его груди, но Сашке не стоялось на месте.
— Эй, Фомичи, чего не пляшете? Скисли что-то. Мерек напугал?
— Какой еще Мерек?
— Мерекский перевал. Дорога по прижиму амгунскому идет. С ладонь шириной.
— Нашел чем пугать, — буркнул Фомичев, видя, как дернулись, поползли вниз уголки губ Сашкиной жены. Выругался про себя: героя корчит перед бабами.
И Фомичев отвернулся от Мальцева. Отвернулся, чтобы душу свою не травить… Попался на глаза начальник колонны Клюев. Стоит среди танцующих и женушку свою обнимает, нашептывает что-то ей на ухо. Улыбаются. Она заботливо поправляет воротничок его тонкой белой рубашки, которую он надел под негнущуюся новенькую робу. На робе поблескивает новенький, будто только что с Монетного двора доставленный, комсомольский значок. Вот люди! Будто на парад собрались, а не в дорогу! Но дорога-то возьмет свое! «Возьмет, — подумал Фомичев. — В один миг праздничную чешую соскоблит, стрелки наглаженные изомнет». Подумал — и сам удивился желчности своих мыслей: «Чего это я?» Вздохнул Фомичев придавленно, занять бы себя чем…
— Мне бы машину глянуть, вдруг что не так… — сказал он жене.
Она махнула рукой:
— Иди.
Он задрал капот, лег на теплый, покрытый серебристой краской дизель и копался в нем до тех пор, пока не услышал команду: «По машинам!»
Фомичев подбросил на руках дочь, поцеловал ее в голову, в самую маковку, обнял жену. Поцеловал.
— Не вздумай, — бледнея, сказала она, когда Костя ступил уже на подножку. Не выдержала — поставила свою точку под вчерашним разговором.
Он ничего не ответил ей, уселся за баранку, и колонна тронулась в далекий и нелегкий путь.
Уже на ходу к Фомичеву в кабину вспрыгнул бригадир монтажников Шалабин, хлопнул руками по сухим коленям.
— Попылили! Наддай, Костя! Наддай! В этом деле шик нужен! Чтоб видели, кто едет.
— Эка невидаль! — пробурчал Фомичев. — Мало ли мы вот так-то… Сиди смирно — вывалишься!
Шалабин сорвал с головы каску, по пояс высунулся из окна и, махая кому-то руками, крикнул:
— Люська! Не беги, Люська!
В боковое зеркальце Фомичев увидел жену Шалабина — бежит вдоль дороги за колонной, простоволосая.
Фомичев наддал газу, глянул в зеркальце — не видно Люськи, отстала.
— Не боишься? — спросил он Шалабина.
— Чего?
— Люську одну оставлять. Шустрая она баба…
Шалабин улыбнулся, откидываясь на спинку сиденья:
— Мы сына ждем. Шалабина-младшего.
— Затянули вы что-то с ним.
— У ней не ладится что-то… по женской части.
— А-а. А так посмотреть, баба здоровая. Ничего, наладится.
— Куда денется.
Попыхивая сигаретой, Шалабин спросил, насмешливо сощурив глаза:
— А ты что, за свою испугался? Раньше не замечал…
Соблюдая интервал, за КрАЗом Фомичева вытянулась разукрашенная флагами колонна. Где-то там билась песня. Парни не жалели голосов.
— Тормозни-ка, — попросил Шалабин и, выпрыгивая из кабины, добавил, как бы извиняясь. — Душно у тебя. Поеду в кузове с ребятами.
И Фомичев остался один. Несмотря на поднятые лобовые стекла, в кабине было жарко, он истекал потом.
Иногда на поворотах он схватывал в зеркальце машину. В кузове ребята держатся друг за дружку, волосы растрепаны встречным ветром, все им нипочем. И позавидовал им Фомичев, как никогда еще никому не завидовал.
К вечеру колонна уже пылила глухой проселочной дорогой, тянущейся вдоль тайги. Подохрипшие монтажники все еще орали песни, скучившись в кузовах. Но кое-кто, намаявшись, сник, и потому начальник колонны Клюев распорядился о привале. Ребята, прихватив спальники, устраивались на ночевку кто где. Фомичев расположился под ближайшей березой, расстелив свой спальник на траве. Думал, что ночь будет коротать в одиночестве, но неожиданно пришел начальник колонны Клюев и лег рядом с ним. Клюев молод еще, два года как институт окончил. Деловой, башковитый, на Амуре успел показать себя, потому и послали его с первой колонной на БАМ.
— Не возражаешь? — спросил он.
— Вдвоем веселее, — отозвался Фомичев.
Они долго молча глядели на звездное небо, вдыхали настоянный на лесных травах и хвое воздух.
— Звезды здесь какие низкие — рукой достать.
— Под такими звездами только с девушками гулять, — грустно улыбнулся Фомичев и, задумавшись, посмотрел на, россыпь звезд.
Клюеву не молчалось.
— Сколько народу сейчас вот так, в пути. Едут на великую стройку. Размах небывалый… Я возвращался из отпуска, так на каждой станции составы. Техники я еще столько не видел, а людей — будто началось великое переселение… Кажется, весь Союз двинулся… Не терпится до места добраться!..
— А вы не были там?
— Нет. Начальник с главным на вертолете летали. Я тогда в отпуске был. Говорят, река Амгунь сложная… — И, круто изменив русло разговора, Клюев спросил: — Как дома-то у тебя?
— Ничего, — сказал Фомичев и притих, ожидая, о чем еще спросит начальник колонны.
Дня три назад Клюев, формируя колонну на Амгунь, подошел к Фомичеву, спросил с доброй улыбкой:
— Не присоединишься к нам со своим конем?
Фомичеву польстило предложение Клюева, но были у него свои планы. После окончания строительства Амурского моста хотел он остаться в Комсомольске, приглашали его в городское автохозяйство, заработок хороший сулили. Обещали квартиру в городе. Не виляя, он сказал об этом Клюеву. Чего, собственно, таиться?
— Жаль, — сказал Клюев. — Я надеялся. Хотелось бы одного опытного, как ты, на Амгуни иметь. Ну что ж, на нет и суда нет…
Сейчас Фомичев вспомнил этот разговор. Не хотелось, чтобы Клюев вернулся к нему.
Клюев лег навзничь, повозился, укладываясь поудобнее. А может, обдумывал, как половчее спросить. И Фомичев напряженно ждал.
— Ты сам не захотел? — спросил, помолчав, Клюев.
— Сколько можно, Александр Иванович. — Фомичев поднялся, опираясь на локоть и заглядывая в лицо Клюева. — Пора и по-человечески пожить… Хватит. На Амур-то поехал из-за Николая Дмитриевича. Мост мы вместе через Волгу наводили, он начальником отряда был. «Поедем, — говорит, — на Амур, Костя». Мы только мост сдали… В Астрахани квартира была у меня, все чин по чину. Бросил. А как на Амуре первые два года было, не мне вам рассказывать. Наслушались небось. Вот и думаю: хватит. — И, досадуя на себя, Фомичев умолк.
Клюев улыбнулся.
— Эх, Костя, Костя! Ты только так говоришь. А поедешь, не удержишься. Ну, на Амгунь не поедешь с нами, а пойдут колонны на Зею, Быссу, Бурею — не усидишь ведь дома. А впрочем… Ладно, давай-ка спать…
Он повозился и утихомирился, задышал ровно, глубоко, и Фомичев решил, что начальник если не уснул, то задремал, и, чтобы не потревожить его, лежал неподвижно, вглядываясь в ночное небо.
Но думы его были не о себе и не о звездах, низко и дрожко повисших над тайгой. Он даже не видел их. Вначале он удивился, как быстро, почти мгновенно уснул Клюев, и пожалел его. За день-то набегался, суматошный был день. Да переживания всякие. Жена молодая в одиночестве осталась. Красивая… Красивые одинокими не бывают — известное дело. И Клюев об этом знает, не первый год по земле ходит. Конечно, вида он не показывает, а сердце все одно болит, хоть верит и любит. Вранье все, будто есть такие мужики, которые и думать не думают, как там его баба без него… А подумав так, Фомичев почувствовал легкую тоску по дому, вспомнив жену и то, как она стояла с дочерью у обочины, махая рукой уходящей колонне, ему, Фомичеву, и как всплакнула до этого, когда он коротко, стыдясь людей, прижал ее к себе и поцеловал неуклюже в крутую, крепкую еще щеку.
Фомичев вообще не любил затяжных расставаний и всячески избегал их, прощаясь наскоро, словно отрубал напрочь, и поэтому жена часто обвиняла его в черствости, говорила, что он не любит ее и рад, что выпал случай уехать из дому. Фомичев вначале пытался оправдаться, но жену трудно было переубедить. Скоро он взял за привычку отмалчиваться.
Последним расставанием; конечно же, она осталась недовольна, тем более, что вокруг них прощались, как говорила жена, по-человечески, и все были свои, мостовики, давно знали друг друга. А тут еще под боком у Фомичева обнимал свою жену, осыпал ее ласковыми прозвищами Сашка Мальцев. Для этой пары будто не было вокруг на сто верст ни одной живой души. А Фомичев, видя эти нежности, еще больше смущался.
Сквозь сплетения веток и листьев проглядывали звезды, и Фомичев некоторое время смотрел на их мигание, на их пульсирующий чистый и загадочный свет, чувствуя в себе какое-то томление. Это томление не покидало его уже два дня с того самого момента, когда стало ясно, что от поездки на Амгунь не уйти.
«А что поделаешь, если надо. Она думает, — размышлял Фомичев, имея в виду жену, — будто мне очень хочется уезжать из дому…»
Еще неизвестно, кому труднее даются его затяжные и частые отлучки из дому. Откуда ей знать, что каждое расставание — это борьба с самим собой.
Он вдруг вспомнил свою давнишнюю командировку, когда ему впервые пришлось оставить молодую жену. Он сам тогда напросился, чтобы его отправили как можно дальше и на долгий срок. Хотелось проверить, соскучится ли жена. Иногда ему казалось, что она к нему охладела, что у нее есть кто-то другой…
Фомичев громко и тяжко вздохнул, но тут же спохватился, быстро взглянув на Клюева: не разбудил ли? Тот, казалось, спал и ничего не слышал.
Вокруг стояла тишь. Чуть слышно постанывала, пощелкивала тайга. Ухнул поблизости филин.
— Скоро увидим Амгунь, — вдруг проговорил Клюев. — За недельку доберемся, как думаешь, Костя?
— Куда она денется, доберемся. — И Фомичев закрыл глаза.
В далеких горах Буреинского хребта тонкой серебристой змейкой выскальзывает, из-под мшистой холодной скалы ручеек Сулук. Еще совсем слабенький, позванивая о седые плитняки, он напористо устремляется вниз, в распадок, легко обегает стороной валуны и стволы старых обомшелых елей, будто знает, что рано вступать в битву — слишком мало сил, слишком хрупка плоть, чтобы не разбиться о гранитные лбы скал, и что легко потом потеряться в дремучей тайге, разбившись на маленькие ручейки, и тогда уж никогда не вырваться на простор, не дойти к океану.
Спустившись к подножию горы, ручеек ныряет под толстый слой мха, невидимый, вызванивает там, перебирая камешки, и чем дальше, тем яснее звон и шире. А то вдруг, пробив оконце во мхах, блеснет чисто, удивив прозрачностью и студеностью, и снова пропадет подо мхами, оранжевыми от обилия морошки.
Долго прячется под марью, пока вдруг не выплеснется широким потоком у каменной осыпи на залишаенные, гладко обкатанные валуны, брошенные здесь древним ледником. А тут к нему и другой такой ручеек подоспел — Даржал.
Река кипит на перекатах, в жгуты скручивает стремительные струи, наждаком стачивая берега, валит неосторожно вставшие на пути деревья, разбивает камень о камень и песочком устилает свое ложе.
Вслед за кетой, идущей на нерест, сюда идет полчищами сладкоежка чебак, на лету жадно схватывая ненароком оброненную кетой икринку. Река тяжелеет от переполнившей ее рыбы, выходит из берегов на отмытые в половодье пески, попридерживая свой бег, ложится плоско под голенистые тальники. Отдыхает.
Но короток этот отдых. Снова Амгунь стягивает струи в кулак, и несется с грохотом мимо скального прижима, исходя белой пеной, обдавая каменную стену градом колючих брызг.
Верст триста ниже устья Амгунь под прямым углом пересекает будущую трассу Байкало-Амурской магистрали, надвое разрывает ее туго скрученными струями, светлыми и такими холодными, что Клюев, сунув руки в воду, выдернул, будто током его пронзило.
— Вот это водичка, ух!
Парни, припав к реке, пили осторожными глотками студеную до ломоты в зубах амгунскую воду, плескали пригоршнями в пропыленные, обожженные солнцем лица, ахали, крякали, и каждый считал своим долгом дать ей оценку. Сашка Мальцев, охнув, отвалился от воды, смахнул с подбородка сверкнувшую каплю и заявил, что с похмелья ничего лучшего искать не надо.
— Жаль, проверить нескоро придется, — с ехидцей заметил начальник колонны.
Кто-то из водителей решился искупаться, пулей пронесся по берегу и с обрывчика сиганул в воду.
— Кто это? — опросил Фомичев.
— Шалабин.
И тут же рыжая голова появилась на поверхности, бело засверкали руки, рубя воду направо и налево. Пловец несся к берегу.
— Черт, а не человек! — сказал Клюев.
Монтажники окружили Шалабина.
— Ну как?
— Строить мост можно.
Еще нашлись храбрецы. Трое-четверо парней сбросили рубахи; отстегнули ремни. Их подначивали, чтобы не раздумали.
— Купаться запрещаю, — твердо сказал Клюев. — Бригадир выполнял мое поручение. — Он насмешливо посмотрел на Шалабина. — Нужно было узнать, можно ли строить мост через Амгунь. Результат заплыва вы знаете. Вопросы есть?
— А почему нельзя? — раздалось сразу несколько голосов.
— А потому, что с воспалением легких вы окажетесь до колонны балластом Ответ ясен? Ты, Костя, не забудь у ребят письма собрать, — вспомнил Клюев и крикнул. — Подъем мальчики!
Минута — и на берегу никого. Только Фомичев задержался.
Солнечный свет тек в воду. От этого река сверкала по всей своей шири. Отблески ударяли в купы прибрежных деревьев, и листья вспыхивали огненно и дрожко, как подожженные. И каждый камень на дне реки светился и сверкал. И свет этот был чистым, незамутненным, будто не проносилась над ним стремительная толща воды.
Фомичев стоял и смотрел на воду, на пляску света, на дикий вздыбившийся непролазной тайгой берег с изумлением. Он никогда не видел такой реки, дикой и светлой.
«Вот это река! — в который раз мысленно восклицал он. — Вот это да!»
И подымаясь на косогор, куда опешили к оставленным машинам его товарищи, Фомичев приложил руку к глазам и посмотрел вниз по течению. Там река сужалась, темнела, втискиваясь в черное жерло сомкнувшейся тайги. И уже нигде, насколько хватило глаз, не видно было ее. Кругом тайга, тайга, тайга. Где-то там, разделив ее буйство надвое, пройдет трасса железнодорожной линии, и здесь, где стоит Фомичев, оба ее конца должен соединить мост.
Фомичев последний раз глянул на реку, сощурив глаза от яркого света, и повернул к колонне, убыстряя шаг, — там уже взбирались в кузовы монтажники и что-то командовал Клюев, перекрикивая гул машин.
В отряде мостостроителей Фомичева знали как хорошего и безотказного шофера, уважали, да и он не мог представить своей жизни вне отряда. Ему нравилась кочевая беспечность мостостроителей, он любил и помнил все стройки, на которых ему довелось участвовать. Но больше всего любил он начало стройки.
Отряд прибывал на голое место со всем своим скарбом, с техникой. И прежде чем браться за возведение моста, необходимо было устроиться самим: решить вопрос с жильем, отсыпать дороги, подумать о тепле. Все живут надеждой, что скоро, совсем скоро, кончится хаос, неразбериха, сумятица и начнется настоящая жизнь, полная забот и тревог, — строительство моста.
Эти первые дни — особенные дни. Будто начинаешь жить заново.
Он никогда и никому не высказывал эту мысль, но задумывался над ней часто.
И вот сейчас, направляясь к своей машине, ощущая ногами колкость и упругость дерна, проседавшего под тяжестью его крепко сбитого тела, Фомичев вновь об этом подумал. И на какое-то время забыл, что завтра на этом берегу его не будет. Светло и радостно было у него на душе.
— Эй, Фомичев! — крикнул Шалабин. — Пошевеливайся!
— Ладно тебе! Успеется, не к бабе спешишь, — беззлобно отгрызнулся Фомичев.
Он поднялся в кабину, вытер о штаны повлажневшие ладони, включил зажигание.
— Давай на яр, Костя! — прокричал вывернувшийся из-за мальцевского КрАЗа Клюев. — Осторожно только, деревья без нужды не порти — самим жить. Давай в самый конец до упора. Не задерживай!
— Давай, — сказал машине Фомичев, переключил скорости, выжал сцепление, прицеливаясь в прогал между деревьями. За ним сразу тронул свой КрАЗ Мальцев, держась колеи. Обгоняя друг друга, упористо взбирались по склону монтажники. Впереди размахивал руками Клюев, что-то объяснял бригадиру монтажников, рыжему поджарому Шалабину. За поясом у Шалабина взблескивает отточенным лезвием топор, на поясе клещи.
Монтажники уходят дальше по склону, а Клюев бежит наперерез Фомичеву, вспрыгивает на подножку.
— Поставите вагончики под разгрузку. Шалабин знает. Сейчас они площадку подготовят. Мальцеву скажешь.
Справа, сверкая отшлифованными траками, врезался в молодой березнячок тягач.
— Эй! — заорал Клюев, спрыгивая с подножки. — Куда тебя черти понесли?
Фомичев качнул головой, видя в боковое зеркальце, как проскользнул между машинами к тягачу начальник колонны, как откинулся за рулем оторопевший Мальцев.
Краем глаза схватывая все, что творится вокруг, Фомичев главное внимание сосредоточил на том, где лучше провести КрАЗ. Молниеносно прикидывая на глазок расстояние между стволами, сокрушался, замечая, что мнет колесами россыпи брусники с оранжевыми вкрапинами костяники, ощущая крутой винный дух перезрелых ягод, углядел красную шапку подосиновика.
Метров пятьдесят выхитрил Фомичев у тайги, остановил машину, прикинул, что сможет развернуться без вагончика, выпрыгнул из кабины. Навстречу шел Мальцев.
— Непрохожа дальше?
— Плотненько.
— Развернемся?
— Отцепим, назад сдадим…
— Давай.
Фомичев чуть подал машину назад, Мальцев отстегнул сцепку.
— Давай, пошел!
Выворачивая руль до отказа, чтобы не чиркнуть по стволу близкостоящей осины, Фомичев послал машину вперед, подминая пахучие резные листья папоротника, изловчился, поймал нужный момент, пошел назад, почти задевая ребристым кузовом стенку вагончика.
— Выверни вправо! Хорошо! — кричал Мальцев.
Тем временем подтянулись еще машины. В тесноте разворачивались, расставляя вагончики. Фомичев, взявшись за разводку машин, охрип от крика, устал от духоты и волнений.
Чубатый молодец загнал вагончик между двух осин.
— Где глаза твои были? — возмущался Фомичев, прикидывая, как лучше выправить положение.
Чубатый, сознавая вину, молча хлопал глазами.
— Спилить одно. Чего голову-то ломать, — сказал Мальцев. — Иначе вагончик изуродуем и время потеряем.
— Пила есть? — решился Фомичев.
— Топор.
— Топором тебе возиться здесь до второго пришествия.
— Дуй к Шалабину, деятель! — подсказал чубатому Мальцев. — Одна нога здесь, другая там. Живо!
В ожидании, пока принесут пилу, Фомичев окинул взглядом поляну, занятую вагончиками. Тяжелые колеса примяли траву, а дальше между деревьями она стояла нетронутая, густая, по колено, издалека доносился дурманящий запах разомлевшего на жаре багульника; в столпотворении осин проглядывали одинокие, стройные, белоствольные березки. И рябину высмотрел Фомичев — признал по оранжевым гроздьям да табунку воробьев.
— В хорошем месте жить будете, — с завистью сказал он стоявшему рядом Мальцеву.
— Нравится — оставайся, — улыбаясь, не без хитрицы предложил Мальцев. — Пока механика нет, со мной жить будешь. Оставайся.
— Я свое наоставался. Теперь на вас посмотрю… Как вы лыжи навострите, — неожиданно вспылил Фомичев.
— Ты чего разозлился-то? — спросил Мальцев.
Фомичев не ответил, отвернулся, задымил сигаретой.
«Посмотрим, посмотрим, — думал он. — Через месяц домой запроситесь. Повидали мы таких… комсомольцев-добровольцев».
— Бери пилу, — сказал он Мальцеву, заметив приближающегося чубатого, и направился к обреченной осине.
Пила шла трудно, ее зажимало. Пильщики дышали часто, горячо, обливаясь потом. Чубатый виновато топтался вокруг них, пока не крикнул Фомичев, увидев, как дрогнуло дерево:
— Берегись!
И едва успел выдернуть из подпила тонко звякнувшую пилу, ствол осины, как бы раздумывая, качнулся и, набирая скорость, устрашающе, с гудом и треском пошел к земле.
Фомичев похлопал ладошкой по теплому еще, шершавому срезу.
— Жить бы тебе еще да жить.
— Сиденье будет, — хлопнув по пню, сказал Мальцев, — все польза. — Уселся на пень. — Удобно!
— Давай-ка под разгрузку, «удобно», — ворчливо напомнил Фомичев.
Поставив машину под разгрузку, Фомичев принялся помогать монтажникам. В паре с рыжим Шалабиным скатывал с кузова бочки с горючим по крутым лежкам, ставил на выложенный из кругляка настил. Пропотевшая рубаха липла к спине.
— Перекури, Костя, сами управимся, — предложил Шалабин. Но Фомичев только отмахнулся, пошел на новый заход. Конечно, сказывалась неделя бездорожья; без роздыху за баранкой накрутил руки, болели предплечья, спина, гудели ноги, но сидеть сложа руки он не мог. И Фомичев упрямо продолжал катать бочки через силу, стараясь не отстать от двужильного Шалабина, все больше заражаясь азартом работы. У второго КрАЗа Мальцев, бросив на траву кожаную куртку, тоже ввязался в разгрузку.
— Эхма! Работнички — глаз задержать не на ком! А ну взяли веселей!
Появился запаренный Клюев.
— Ну как дела?
— Как ужин, шеф? — спросил Мальцев.
— Ужин на мази. Кран чуть не завалили.
Фомичев представил круглое розовое личико машиниста автокрана, мысленно пожалел его — молодой, неопытный:
— Перепугался небось?
— Было дело.
— Без крана нам хана, — сказал Шалабин. — Смотри, шеф.
— Смотрю. Навалимся?
И загремели по железному полу КрАЗа перекатываемые бочки. Придерживая, пускали их по лежкам, легко гнали по настилу, поднатужившись, ставили на попа. Парни подгоняли друг друга выкриками:
— Давай-давай, поворачивайся!
— Береги пятки! Ое-е!
Клюев подмигнул Фомичеву:
— Видал?
И, ловко перехватив пущенную с борта бочку в конце лежек, не задерживая движения, поддал ее в крутой бок ногой, погнал дальше. Бригадир монтажников, растопырив руки-клещи, торопил парней в кузове:
— Смелее! Да разверни ее, разверни! Так! Давай, Костя, навались.
И Фомичев подхватывал, наваливался, забыв об усталости, что-то кричал, разгоряченный, радостный, захваченный азартом работы.
А когда поднял голову, увидел, что солнце вот-вот завалится за хребтину гор. День шел на убыль… И Фомичев с яростью снова принялся за работу, не углядел — нога попала на свежую ссадину на бревне, соскользнула, и он почувствовал, что падает, а сверху идет бочка…
Длинная ручища Шалабина рванула сто в сторону, крепко поставила на ноги.
— Черт, — побледнев, выругался Фомичев и попытался улыбнуться.
Шалабин не сразу пришел в себя, веснушки на его щеках стали четкими, а глаза круглыми.
Скатилась последняя бочка.
К Фомичеву подошел Клюев.
— Ты бы, Костя, машину ставил да ложился отдыхать. Возвращаться скоро. Дорога-то не приведи господь…
Фомичев знал — колонна посадила колею глубоко в марь. Последние машины ползли почти на пузе. Дорога будет трудной, и передохнуть перед ней, конечно, не мешало, но уходить почему-то не хотелось.
— Успею, — сказал он. И продолжал лежать на траве. Рядом с ним растянулся бригадир монтажников.
— Завтра с утра восемь человек на просеку ставь, — сказал ему Клюев, — остальных на сборку склада.
— На «стулья» придется ставить, чтоб повыше, — посоветовал Фомичев, — здесь сыро.
— Посмотрим завтра. С утра пойду перво-наперво под карьер, место искать, грунта много понадобится, дороги здесь — гибель. Баню тоже бы надо рубить, в речке-то не больно намоешься.
— Венички березовые самое время заготовить, — оказал Фомичев.
— Все надо, — вздохнул Клюев и насупил брови.
— Мальцев идет, — оживленно сообщил Шалабин, — сейчас трепанет что-нибудь.
— С ним не заскучаешь, — сказал Клюев.
А Мальцов, стрельнув на ходу папироску, уселся среди монтажников, опросил как бы между прочим:
— Парни, кто знает Ивана Колесникова? На монтаже пролетов работает. Он по туристической путевке за границей был.
Фомичев невольно улыбнулся. Кое-кто уже хихикнул, предвкушая смешную историйку, кто-то крикнул:
— Знаем, давай!
Мальцев будто ждал этого, надул важно щеки, многозначительно сдвинул белесые брови, подражая Колесникову.
— Так вот, прихожу я к нему после поездки, он сидит чаи гоняет. Колесников увидел меня: «Проходите, садитесь, мсье Мальцев. Что вам угодно?» Я на него вот такие шары вылупил. Думаю: «Что там, за границей, сделали с нашим Иваном?» А он гундосит на французский манер: «Может, кофе выпьем?» А у него собачонка есть — такса не такса, болонка или еще какая, может, даже зарубежная порода… Так вот она…
Что дальше сказал Мальцев, Фомичев не расслышал. Парни зашлись в хохоте. Фомичев тоже смеялся — от одного вида Мальцева разбирал смех. И откуда что берет! Вот человек! Скучно будет в гараже без него. Скучно…
Фомичев сорвал травинку. Он подумал, что Мальцев и шофер неплохой, и машину знает, любит. Только сейчас, размышляя об этом, Фомичев вдруг увидел в Мальцеве-шофере то, на что раньше не обращал внимания. Он понял, что и за баранкой он кого-то копирует. Но кого?
Фомичев стал перебирать в памяти всех знакомых шоферов в мостоотряде, но так и не нашел похожего на Мальцева. Мальцев садился за баранку только в кожанке. Когда-то, года три назад, тогда Мальцев только пришел в мостоотряд, кожанка блестела и скрипела, но скоро пообтерлась основательно и еще лучше стала облегать широкий торс хозяина, придала ему вид бывалого человека.
В кабине Мальцев сидел прочно, чуть больше обычного припав к баранке. Машину он водил виртуозно и любил большую скорость. Его любимая присказка — какой же русский не любит быстрой езды — и манера водить машину создали ему славу аса, а он сам получил кличку Бесстрашный. Да взять хотя бы ту рискованную дорогу.
Утром они шли перевалом, и впереди, как всегда, Мальцев. Остановились у скального обрыва в Амгунь.
Мерек. Узкая дорога, пробитая бульдозером, похожая на козью тропу, робко петляла по скале на высоте пятиэтажного дома от реки, рухнешь — костей не соберешь. Посмотрел Фомичев вниз, и в дрожь бросило.
Начальник колонны Клюев прошел этой козьей тропой, вернулся пасмурный. Тяжелым взглядом уставился на водителей.
— Ну что? — не выдержал Мальцев.
— Что. Другой дороги все равно нет, — сказал Клюев, и все притихли.
А Мальцев вдруг по коленке хлопнул ладошкой.
— Эх, однова живем! — Сел в кабину и включил скорость. Вел машину как по ниточке, а за ним пошла вся колонна. На повороте Фомичев успел увидеть Мальцева.
Больше обычного припав к черному колесу рулевого управления, Мальцев влился глазами в дорогу. Лицо его было напряженное, белесые, брови насуплены, будто он вел машину под жестокой бомбежкой и играл со смертью.
Кто-то из водителей сказал однажды, что Мальцев деньгу зашибает: ишь как носится, никого вперед себя не пускает. И Фомичев верил этому. Верил. Только сейчас не верит. Дело не в деньгах — в характере. Не мог Мальцев, чтобы кто-то впереди него маячил. И сюда поехал все потому же, хотя Клюев не хотел брать его с собой — отвечать за его буйную голову своей придется. Но вот уговорил, правда, прихвастнул при этом: путевку-де достал комсомольскую. От жены уехал, оборвав сладкий медовый месяц. Опять же перевал. Он-то первым прошел, Сашка-то…
За мыслями не заметил Фомичев, как поднялись монтажники по знаку Шалабина. Не заметил, но почувствовал что-то неладное и поднял голову.
— Отдыхай, отдыхай, — сказал Шалабин. — Нам нужно разгрузить прицепы с лесом. Справимся сами. Не успеем сегодня, доделаем завтра. У бога дней много, и все наши!
Эти слова почему-то остро резанули Фомичева. Ему показалось, что Шалабин хотел поддеть его. Отрезанный, мол, ты ломоть, временный человек! И потому поднялся Фомичев неуклюже и тяжело.
Вот так открестились — иди отдыхай. А на кой черт ему отдых… Сидеть за баранкой не им… А ему помощи не требуется, если на то пошло.
— Ты чего это приуныл?
— Да так, — неопределенно ответил Фомичев и быстро пошел к машине, чувствуя в груди обиду и вдруг подступившее смятение. Только непонятно ему было: с чего бы это. Завтра поутру он уедет отсюда в отряд. Так было решено с самого начала: отвезет груз и вернется… Хватит, откочевал свое, пусть другие, кто из комсомольского возраста не вышел, кочуют.
У машины он оглянулся: монтажники, переговариваясь, толпой шли за Клюевым. Сзади хлопнула дверца мальцевского КрАЗа. Сашка бросился догонять монтажников, виляя между осин, легко перемахивая через валежник.
По склону, вгрызаясь в грунт, упрямо полз бульдозер. Из глубинки потянуло дровяным дымком, с соседней поляны вспорхнул выводок рябчиков, ворвался в желтый осинник, и там с потревоженных веток посыпались листья, и, медленно кружась, они устилали землю. Такие же золотистые листочки лежали у ног Фомичева. Подчиняясь какому-то внутреннему движению, Фомичев, чтобы не наступить на них, широко шагнул на подножку, ухватился за ручку дверцы, втиснулся в кабину.
Тяжело опустившись на сиденье, он положил руки на баранку и некоторое время неподвижно и бездумно сидел.
А солнце клонилось к закату, край неба заалел, лишь на хребтах гор, вытягиваясь в тонкую змейку, высветлился до оранжевого. Через поляну широкими, длинными полосами пролегли тени, а в распадках, прежде синих, нахмурилось.
До первых звезд рассыпалась колонна по яру, облюбованному Клюевым: рычали КрАЗы, лязгали металлом бульдозеры, нудила мотопила, впиваясь в охватистые осины, стеной обступившие яр. А потом мало-помалу угомонилось все, тихо стало до звона в ушах.
Там и сям зажигались костерки, а Фомичев все еще возился около своего КрАЗа — смывал нажитую за недельный переход копоть и грязь. Зачерпнув очередной раз из реки, выпрямился, да так и застыл с полным ведром в руке — по реке плыли промытые до чистого голубого свечения звезды. Сталкиваясь в сплетениях струй, они как-то тонко взвенькивали, вспыхивая ярче прежнего, и гасли в глубине, а на их месте появлялись новые звездочки, и все повторялось сызнова, и неумолчный серебряный звон стоял над рекой.
Вдруг, заглушая этот звон, за спиной Фомичева раздался дикий рев мотора, дрогнула земля. Оглянувшись, Фомичев увидел, как по склону яра несся, поднимая густую пыль, КрАЗ Мальцева. Несся он прямохонько на его, Фомичева, машину. Ослеп, что ли?
— Стой! — заорал Фомичев. — Стой!
Мальцев остановил машину впритирочку — между бортами не больше ладони, колесо в колесо, бамперы — хоть проверяй линейкой. Разулыбался на все тридцать два зуба, высовываясь из кабины.
— Ты что, свихнулся? — заорал Фомичев.
— Труханул? Все как в аптеке, глянь.
Мальцев спрыгнул с подножки.
— Как насчет курева?
— Сигареты есть, — сказал Фомичев, заметно поостыв, — Давай. И как ты такую дрянь куришь?
— Не нравится — выброси. А с машиной баловаться не смей.
И Фомичев, плеснув из ведра по радиатору, пошел в воду. Сзади ворчал Мальцев:
— Будто кто-то балуется… Вот люди! Если у тебя нет настроения, то люди тут ни при чем! Зачем зло срывать на других?.. Будто кто виноват…
«Чего пристал?» — подумал Фомичев. Ему показалось, что Мальцев разгадал его состояние, увидел то, что он тщательно скрывал не только от других, но и от себя.
А Сашка меж тем мыл, чистил свою машину, изредка поглядывая в сторону Фомичева.
— Фомич? — позвал он. Но ответа не получил и больше уже не заговаривал.
Фомичев привел в порядок машину, захлопнул дверцы и с полотенцем через плечо спустился к реке, зашел по щиколотку в воду, зачерпнул полную пригоршню, спутав звезды. Фыркая, он вымылся по пояс и все так же молча пошел наверх, к вагончикам, на дразнящие запахи кухни.
После ужина у костра Сашка Мальцев копировал Фомичева. И до того здорово у него выходило, что все, кто сидел у костра, валились от судорожного хохота.
— Иду я к Амгуни, жажда меня что-то замучила, — рассказывал Сашка, — спускаюсь, смотрю, а там Фомичев. Оглядывается, крутит башкой по сторонам, как мелкий воришка, а вокруг него канистры. С чем бы вы думали? С амгунской водичкой. И еще черпает. Ну, я виду не показываю, что вижу его. Мне бы напиться, жажду утолить. Подхожу, значит. Только на коленочки хотел спуститься, а он, дурак, как соскочит. «Стой! — кричит. — Стой! Не трогай, не смей! Моя, моя! Моя вода! Отходи».
Фомичев растерянно смотрит то на Сашку, то на хохочущих парней.
— Вот пустобол! Я ж машину заливал. Ну что ты врешь?
— Кто врет? — изогнулся Сашка. — Что мне теперь, собственным глазам-ушам не верить? Или это не ты давеча у Амгуни околачивался с канистрой?
— Я…
— А я что говорю? И я говорю, что ты. А как увидел меня, так и закричал: «Стой! Моя!» Не мог же я все это выдумать.
— Дак ты у меня, пустобол, еще курить попросил!
— Это детали, Фомич. А я общую картину нарисовал. Понимать надо.
— Брехло ты, — смутившись вконец, заключил Фомичев и, похрустывая сломанными ветками, попадавшими под ноги, пошел к вагончику. Сашка проводил его, наверное, каким-то смешным жестом, потому что Фомичев слышал, как у костерка дружно захохотали.
В вагончике он лег на раскладушку поверх пахнущего овчиной спальника. Какое-то время лежал бездумно, чувствуя, как гудят утомленны: за день руки и ноги.
В окне напротив плескался красный отсвет костерка, доносились неясные, приглушенные голоса. Кто-то пел.
Никогда Мальцев, первый в отряде балагур и выдумщик, не подшучивал над Фомичевым, то ли из уважения, то ли из боязни, зная его крутой характер и силу. Но почему сегодня он так расхрабрился? И почему он, Фомичев, так растерялся и не нашел, что сказать в ответ на неожиданный выпад Мальцева.
— Тюха, пень, — обругал себя Фомичев. — А теперь этот фонтан не заткнешь. Стоит лишь раз показать слабинку.
И вдруг он с облегчением подумал: «Так я же утром уезжаю! Когда взойдет солнце, меня здесь не будет. До восхода нужно подойти к перевалу, а к полудню быть у прижима, чтобы справиться с ним засветло».
Фомичев мысленно представил себе весь обратный путь, который предстояло пройти через несколько часов. Конечно, все будет хорошо, он ездил и не по таким дорогам. Это не пугало его. Беспокоило сейчас другое: что-то он безвозвратно теряет, быть может, самое лучшее, самое дорогое, единственное.
Он повернулся, заскрипели пружины раскладушки, заложил руки под голову — так лучше думалось. Но мыслил не о том, оставаться ему на Амгуни или вернуться в город, в отряд: с мыслью этой, которая пришла исподволь, он уже сжился, и она не была для него неожиданной. Сейчас он вел разговор с женой. Она бы сказала сейчас:
— Я знаю, почему ты уцепился за БАМ.
Фомичев поморщился бы и ответил спокойно:
— Леля, послушай, что я тебе скажу… Роднее тебя, ты это сама знаешь, никого у меня нет. Ты да вот Анютка еще. Но не смогу я в другом месте жить! По-всякому прикидывал: не смогу! Как болезнь какая-то прилипла, напасть, что ли… С ума я сошел на этих мостах. Строить хочу!
Фомичев лежал, уставившись в потолок. Разговор с женой вдохновил его. Он еще никогда не наговаривал так много кряду и так складно. И это его удивило. «Поди ж ты! И откуда слова-то взялись! — Он слабо улыбнулся. — Подкатит под сердце — соловьем запоешь. Еще как!»
Фомичев уже задремал, когда Сашка вошел в вагончик. Стараясь не шуметь, Мальцев ступал на носки, сдерживал дыхание, раздевался бесшумно и как-то невесомо повалился на раскладушку рядом. Фомичев не хотел показывать Сашке, что еще не спит, и лежал тихо с закрытыми глазами. Может, так бы и уснули они, если бы Фомичеву так сильно не захотелось курить. Он долго лежал и терпел, потом тихонечко поднялся с раскладушки, нащупал на откидном столике сигареты, спички и вышел из вагончика.
Стояла ночь, тихая, темная, глухая. Куда-то далеко от скученных вагончиков уходила тайга. Справа и слева сливались с небом горы, а внизу под невидимым обрывом яра неслась, поигрывая галькой, Амгунь. Оттуда тянуло родниковой свежестью. Ощущая ногами холодок покрытых росою трав, забыв про курево, Фомичев вдыхал полной грудью студеный воздух с реки, брел наугад. Ему вдруг показалось, что не из-за Амгуни они здесь, что им предстоит соединить один край земли с другим огромным мостом. Он даже голову запрокинул, оглядывая горы, мысленно прикидывая, какие опоры нужно поставить, чтобы уложить пролеты на вершины гор. Выходило — высокие, и засомневался было: неужто не осилим? Еще раз оглядел горы и проговорил вслух:
— Совладаем.
Темнота поредела, раздвинулась. Фомичев различал уже стволы деревьев, даже отдельные ветки — лес словно высветился.
«Неужто светает?» — подумал он удивленно и тут же увидел над зубцами гор, за рекой крутой бок припозднившейся луны.
Она вышла из-за гор и, чудодейственно, щедро разливая по горам свет, засияла на небосклоне. Деревья кинули густые тени, а ломаные линии хребтов зажглись студеным волшебным огнем. Невольно подумалось: когда еще увидишь такое колдовство? Закрутится колесо забот, замелькают горячие дни…
Фомичев, не торопился в вагончик, шел себе и шел, поглядывая по сторонам. На обрыве остановился. Вровень с берегом, скрывая от глаз светлые струи реки, приглушая ее торопливый говорок, плотно лежал белыми гуртами туман.
«Закрылась река, — с досадой подумал Фомичев. Жаль».
Он потоптался еще немного и, чувствуя, что зябнут босые ноги, пошел к вагончику. Иногда плечами, или головой он задевал ветки деревьев, и его орошал перезрелый росяной дождь. Холодные капли скатывались за ворот рубахи, и на мгновение он замирал на месте, прислушиваясь, как растекаются они по спине, вызывая в теле легкий озноб, и продолжал свой путь, переполняясь охватившей его беспричинной радостью.
У вагончика кто-то стоял и курил, красной точкой вспыхивал огонек. «Мальцев», — подумал Фомичев и хотел уйти, переждать, когда тот накурится, и уж было повернул в сторону, но Сашка заметил его.
— Это ты, Костя? — И Фомичев увидел, что он идет навстречу. — Не спится, старик?
Фомичев промолчал, достал сигарету. Сашка протянул свою — прикурить. Сказал:
— Тишина-то какая, а, Костя? Я не знал, что бывает такая тишайшая тишина, прямо балдею. — Мальцев улыбнулся. Улыбнулся открыто, по-детски изумленно, и это изумление было так неожиданно и так не вязалось с прежним Мальцевым, что Фомичев сознался:
— Хорошо здесь.
Они надолго замолчали, вслушиваясь в тишину, в эту минуту казавшуюся непоколебимой и вечной, как горы и тайга, окружавшие их.
— Завтра вставать рано, — наконец сказал Мальцев.
— Пойдем, — согласился Фомичев с сожалением.
И они пошли, близко, почти касаясь плечами друг друга, в тишине, которую утром им предстояло разбудить.