Рассказ
И пока ловцы спускали вилы в воду, — четырем духам: севера, востока, юга и запада, возносил Хе-ми заклинания. Седые, древние молитвы, верные.
Ту-юн-шан вспотел — язык во рту чужой — рыба. И море вокруг лодок желтое, клейкое, — потное. Черни вил в воде как корни. Руки над водой, как цветы. Желтое море, золотые руки и над хребтом Сихоте-Алинь великой бронзы небо…
— Не бормочи, — сказал отцу Ту-юн шан: — я устал и капуста не идет на силки, когда ты бормочешь. Скажи лучше, еще раз скажи — сколько нужно работать, чтоб уйти домой? Чтобы дома был рис, черная чени из бобов, и не ходили с палками круглоголовые солдаты…
Хе-ми отвечал:
— Ты, как трава — только радуешься. Вот я нюхаю воду и говорю — идет беда. Или ветер под морем несет на берега тайфун. Прибежит, вырвет капусту со дна бухты, унесет в море.
— Откуда тебе знать?
— Тогда умрем.
— Почему ты не скажешь, болит у меня спина или перестала? У круглоголового палка толстая. Он меня сегодня палкой по костям…
Отрубал Хе-ми корни капусты — уаханга. С заклинаньями опускал в воду. На другой идущий год, от корня опять отрастет капуста. Сказал:
— Сердце привыкло к морю. Сердце — чайка или рыба, одно.
— Круглоголовые ждут фуне. Они сидят в палатке и боятся. Я не хочу, чтоб они боялись, тогда они будут меньше драться. Я не хочу, чтоб у меня визжало на сердце, когда они идут мимо… Ты скажи, Хе ми, ты знаешь.
— Я знаю. Я говорю — будет беда. Может быть тучи огненными палками будут колотить горы, а по пути разобьют наши фанзы… А может придет наводнение с гор. Я знаю — будет беда.
— Ты говоришь много. Я хочу уйти домой. Там много народу — больше, чем у этих гор. Я хочу петь, Хе ми.
Потому, — ушло солнце, — варили на берегу рис.
Мимо фанз и костров прошли японские солдаты. Махая палочкой, считали рабочих. Уйдя к себе, круглоголовые пили в синей палатке рисовую водку и забавлялись — хлопая хлопушкой.
Ночью в разопрелую, фиолетовую темь фанзы Хе-ми прибежал одноглазый, босоногий каули и протянул испуганно:
— Святой Хе-ми, ты всезнающий. Созывай стариков, говори им, чтоб сказали радость всем ловцам уаханга: идет сюда русский. От залива Кой Лиу послали меня, мо! Был там два русский, один увел с собой каули, убил круглоголовых, — другой идет сюда, мо!
Надел Хе-ми белый халат, закрывающий ногти ног. Сказал строго:
— Зажгу огонь, чтоб видно было горы. Говори правду перед огнем.
Сел на корточки посланный.
— Жду. Жги.
Собрались старейшие каули в фанзе Хе-ми. Закрывая рот ладонью, глядели на могучее пламя, освещающее горы. Слушали посланного.
— Mo! — кричал пронзительно одноглазый. — Идет русский на лошади с тонким брюхом. Говорит всем: «Уходи к нам. Убивай круглоголовых». На груди, к сердцу, у него амулет с пятихвостами, медный.
— Мо-о!..
— Амулет у него из великого города… дал ему самый большой русский — Ле-и-но… Ты, Хе-ми, все знаешь: скажи — он говорит много — не поймешь. Почему?
Сказал Хе-ми:
— У большого амулета говорить много надо. Я таких длинных молитв не знаю, оттого у меня нет амулета. Чтоб убить круглоголовых тут… Говорит много — хорошо.
— Эго хорошо, — подтвердили каули хором.
— Людей, говорит, круглоголовых людей с островов в Корее не будет. Будут люди с широких земель, с широкими, как у медведя сердцами. Всех круглоголовых с островов можно убить.
— Очень хорошо всех убить, — сказали каули хором.
Как старый китайский лан лицо у посланного. Как древняя монета кругло и желто.
Спросил Хе-ми:
— Придет ли сюда русский, говорящий много? Будет ли говорить много и непонятно? О людях с островов и о белых людях с широких земель и об амулете великого города? Будет ли?
Отвечал посланный:
— Бегу берегом моря, как изюбрь со стрелой в боку. Далеко бежать, больно и опасно. Вижу костер горит у фанзы Хе-ми, вижу хребет Сихоте-Алинь, — говорю правду: идет сюда русский седьмой день… идет берегом.
— Мо-о!.. — сказали каули: — Совсем хорошо.
Поспешил дальше посланный. Точно белый цветок повисла на кустах его кофта. Исчезла.
Еще гуще разжег Хе-ми костер. Сидели вокруг костра каули, дальше — жены, не имеющие имени, и еще дальше — дети.
Встал лицом на запад Хе-ми. Разровнял по телу белый балахон, разгладил по груди белую бороду. Глядел на молодые теплые горы — Сихоте Алинь, спрашивал Ту-юн-шана:
— Сколько, Ту-юн-шан, сожгли круглоголовые люди с островов фанз каули?
— Много… Как пены много, — отвечал Ту-юн-шан.
Посмотрел строго Хе-ми на каули. Ответили они хором торопливо:
— Много… как морской капусты — много.
Спросил Хе-ми сына Ту-юн-шана:
— Сколько народу убили?
— Много… Будто камбалу, били народ. Много.
Подтвердили каули:
— Совсем много. Язык надо, как у обезьяны, чтоб сказать сколько.
Спросил Хе-ми:
— Бьют ли круглоголовые нас палками?
— Бьют, много бьют…
— Заставляют ли доставать много капусты, а спать мало?..
— Спать… мало спать…
— Рука у круглоголового, как топор, пуля у него со смертью… Палки у него, как деревья… Мо-о!..
Прошел по тропе, ощупал твердые осенние травы. Понюхал рыжую, пахнущую солью землю. Впустил Хе-ми тощие и сухие пальцы в землю, прислонил лоо — слушал.
Уши у каули, как сердце. Глаза, как радость.
Поднялся и сказал:
— Будет человек с амулетом через четыре дня. Через четыре дня будем убивать круглоголовых.
Отвечали каули:
— Мо-о!..
Ушли спать.
Каждые двенадцать дней в бухту приплывала шхуна. В первый приход она привезла каули, а потом отвозила вылавливаемую капусту.
Работает на японских промыслах по южному берегу корейцев много. Здесь в бухте караулить каули оставляли двух солдат. Каули, хотя словно капуста, но плети у солдат были из морского вереска. Солдат двое, без плетей, как быть?
В день прибега одноглазого, уходу шхуны был второй день.
Виднелись на берегу двое круглоголовых с синими плетями. Хлестали плетями по козлам, по длинным сушившимся стеблям морской капусты.
А уаханга, как волна, сама сегодня шла на вилы. Легко и весело развешивалась по козлам сушиться. Как тонкая белая вилка среди козел — Ту-юн-шан. Говорил:
— Зачем ловить и развешивать, если идет русский? Ты, Хе-ми, сильно слышал его шаги?
— Тебе, Ту-юн-шан, не надо русского?
— Я хочу домой. Я не люблю убивать и у меня здоровая жена, здесь в фанзе. Ты, Хе-ми, один, тебе бормотать можно… У меня здесь сын. Мне надо домой — это я знаю. А русский, может русский уведет нас на другие промыслы?..
— Круглоголовые будут здесь держать, пока мы не умрем. Я сказал: надо умирать в других местах, не здесь…
Увидал в воде круглоголовых Ту-юн-шан, сказал громко:
— Я построю дома фанзу из камня, на крышу под окном прибью кедровую ветвь… Сколько надо сбросить таких, чтоб море стало красное, и я ушел домой?
— Много, — ответил Хе-ми.
Не так, как всегда, молчали, — больше обычного говорили между собой каули.
(Нельзя мычать и реветь зверю. Про зверя надо узнать, что он думает). Тогда:
Подошел японец и опрокинул козлы с развешанной капустой. Рос злобно и крепко у него — крутой подбородок. Узки тяжелые глаза.
Ту-юн-шан поднял покорно козлы, развесил капусту снова.
Подошел второй японец. Опрокинул.
— Мо-о, — сказал нетерпеливо Ту-юн-шан, поднимая козлы.
Махнул плетью круглоголовый. Сапогом опрокинул опять.
С хрипотой, взвизгнув, выругался Ту-юн-шан.
— Цхау-о!
Японцы поспешно ушли к палатке.
Потом в проходящего мимо каули Ляны из палатки разрядилось ружье. У корейца разорвало плечо.
Каули покинули капусту. С бухты к берегу подходили лодки. Люди в белых одеждах, с широкими, подвязанными под бородами шляпами сбирались к фанзе Хе-ми.
Круглоголовый, выглядывая из палатки, сказал тревожно:
— Раскупори патроны. Они ходят быстро и машут руками. Так раньше не было… До шхуны девять дней.
— Девять.
— Я говорил — не нужно их бить, а ты любишь стрелять…
— Нас поставили и дали плетья и ружья… Я солдат, а не каули.
Вечером они не пили рисовой водки. Огонь в палатке горел тихий, маленький.
После третьего дня пробега одноглазого, сказал Хе-ми:
— Слышу — идет русский. Копыто его по листьям — шпы… шпы..
Понюхал ветер, выставив вперед твердую, шуршащую бороду. Сказал Туюн-шану:
— Позови всех каули. Надо сказать в ихнее сердце.
Опять зажгли костры до гор. Голосом длинным и тощим, как сухие водоросли, сказал:
— Надо мыть до бела рубахи и шаровары, чтоб, как молоко белы и мягки. Надо всем богам молиться, чтоб не проехал мимо…
Хором отозвались каули:
— Мо-о… Вымоем. Еще что?
Белый к синим горам шел Хе-ми. Оранжевое пламя за ним, на его спине. Кустам сказал он разве?
— Пойдут каули домой… Я поведу или русский… Будем бить круглоголовых, потом много дома будет рисовых лепешек и гаолян будет густой, как море…
Так повторили кусты.
Так в синей палатке тихо, что складки шелестели, словно ржали лошади. В плетеной сумке плескались нераскупоренные бутылки рисовой водки. Круглоголовый солдат Bo-Ди пощупал бутылку горячей рукой.
— Мне нужно пить, провалиться бы этому берегу вместе с промыслами. Если не пить, я приеду домой в лихорадке и злости.
— Сейчас пить нельзя.
— Ломит мозг целый день следить за собакой, которая хочет случиться. От фанзы к фанзе хвосты моют! Буду стрелять по ним, пока есть патроны. Почему мне не дают отдыхать, разве я выдумал эти паршивые промыслы. Мне нужна эта капуста, тьфу!
— Нельзя все время воевать. Надо солдату отдохнуть.
— То же говорю и я. Я-яй! Дьяволы!
Такая тишина была в палатке и за палаткой, что второй солдат пошевелил губами, словно кинул кто сапоги.
Подполз Bo-Ди на животе к входу, посмотрел зорко в тишину.
— Скоро приплывет двухмачтовая фуне. Что мы доносить будем, если кули убегут. Не следили, скажем. Празднуй, скажем, каули. Я-яй.
Натянул ремни гетр щелкнул ногтем по стволу. Встал.
— Я пойду. Я буду позади каули. Я не знаю разве?..
И второй круглоголовый послушно пошел за Bo-Ди в оранжевую тишину. Оранжевую, потому что — было утро.
«Цепкие руки вод на моих плечах. Клегчут губы трав на сердце.
Ты видишь, жмурятся за багровевшие волны? Захлебываются водой скалы?.. То волосы мои, насыщенные жутким жаром моря. То — зубы моей радости замедлились над хилым ветром…
Ты думаешь, ютится вода в желтых, жирных рифах. Нет, желтым, хитрым зверем — лисицей — бежит она в тундры и к студеному морю А может быть не лисицей, — изюбрем плещется в сильных коленях тайги… Может быть да.
Слушайте:
Явились воды на моих губах — и пена, и волна, и вал.
— Радостно целую вас и их!..
В травах ясный круг моего лица и обтирает радость — не глаза, мокрые губы.
— Обнимаю вас и их!
Я хочу.
Я буду.
Я повторяю любовь мою, как море, как волны, как земля травы, повторяю и славлю.
Цепкие, теплые пальцы вод на моих щеках. Ютится в сердце клекот губ ваших!
Земля, земля! Повторяю цветы твои, повторяю!»
Вымыли каули белые одежды.
В длинном балахоне, широкополой шляпе, стянутой лентами к подбородку, повел Хе-ми на скалу встречать русского.
Жирное, рождающееся солнце тлело на скважистых вершинах сосен. Розовое и желтое.
Расставил на скале каули длинным рядом. Сказал весело и хлопотливо:
— Надо быть радостным. Вот так, надо смеяться!
И растянул по лицу беззубый коричневый рот. Над ртом, как усы, глаза в оранжевой полосе.
Попробовали каули растянуть рты, — а кожа, как береста, — не слушается.
Сказал Хе-ми:
— Плохо. Гостей встречать не умеете. Русский любит смеяться, я русского знаю — как рис.
Отодвинулся, оглядел каули.
Сказал Ту-юн-шан, ощупывая лицо:
— Много.
— Пущай много. Кабы у меня столько пальцев на руках было… я бы целую фуне в день капустой нагрузил.
— Много!
Переглянулись весело каули, повторили:
— Много… Мо-о!!
От скалы, замирая сердцем — тонкая, как годовалый изюбрь, спотыкаясь через камни, лежит тропа. В долине, дальше, оранжевый туман. Деревья из гунана, как перья.
На краю скалы срывал Ту-юн-шан кедровые ветви и кидал их в туман. Подвинулся к нему Хе-ми.
— Встань с другими. Жди.
Оправляя волосяной колпачок на голове, спросил тот:
— У тебя, отец, сердце веселое, — верит?
Строго спросил Хе-ми:
— Жди. Кому я буду не верить?
— Который идет берегом. Если это не русский?
Махнул кедровой лапой Хе-ми, — разогнал нехорошие слова. Закрываясь ветвью от каули, сказал:
— Так не думай. Ты не собака.
Опустился Ту-юн-шан на землю. Сказал, что на земле встретит русского, потому что земля ихняя, старая каули.
Забормотал Хе-ми в ветку ругательства на сына.
Пристально глядя в туман просоленными морскими глазами, неподвижно ждали каули.
Сказал Ту-юн-шан:
— Русский если украл амулет Шо-Гуанг-Го?.. Возьмет и поведет нас на новые промыслы. Где тяжелее будет?..
Двумя ветвями закрылся Хе-ми от нечестивых речей — священная хвоя кедра задерживает хулу.
Трепал Ту-юн-шан свои лохмотья:
— Не даст даром никто холста на шаровары и курму. Зачем русскому давать мне шаровары и землю для риса. Разве у него мало братьев-русских без шаровар и без риса. Эго хитрый купец идет, больше никто!..
Махая веткой, отошел Хе-ми. Лежала ветвь на балахоне, как на снегу.
— Разве я рыба, чтобы меня гнало волной. Пущай не умирает от круглоголовых жена…
Посмотрел на каули, — стоят в ряд, как японские солдаты. Лица кривят — смеяться учатся. Повел Ту-юм-шан рукой по тощему животу.
— Вот рыба, даже шкуру начистила — помыла. Ждет. А русский, как медведь жадный — всех слопает. Мо-о!.. Я — Ту-юн-шан! Буря будь, деревья ломай огонь рви — все почему знать хочу. Mo-о! Я, Ту-юн-шан, отца отговаривать не буду, сам себя отговаривать хочу!
Раз рвало здесь туман, со свистом закрутило его кольцом и хлопнуло в горы. А в открывшейся долине по тропе подвигаются к скале четверо.
Увидали их каули, завыли.
— Мо-о!.. Русский с амулетом. Мо-о!
Лошади у путников корейские, низенькие, ростом с тигра. Уши и хвост, как порванный парус под вихрем. — Комар жрет мясо.
Впереди идет кореец, а за ним второй, весь, как осенняя трава, рыжий. Русский. Лицо под комариной сеткой, а легкие ноги, как лодки, плывут по травам.
На край скалы подвинулся Ту-юн-шан. Смотрит в долину.
К скале идут четверо, не торопятся, — утром кто лошадь гонит?
И только сравнялись с тремя соснами, совсем недалеко у скалы, вдруг снизу из-под сосен, чакнул выстрел. Чакнул, прыгнул в сопки и осел.
Дрыгнула ногой лошадь русского, мордой ткнулась в землю, пала.
Спрыгнул тот. Ружье с плеча было…
Опять — выстрел. И еще раз за разом — два. Скользнули трое корейцев с лошадей на землю, повалились в травы, прячутся.
Русский плечо рукой жмет, через сетку кричит непонятное.
Разорвали здесь каули ряды и со скалы в долину. Камни в руках, жерди. Впереди Хе-ми.
— Яяй-я-й!.. О-о-я ояй!..
Вытащил русский револьвер и обернулся к соснам. А из-под сосен, из-под трав, двое круглоголовых с винтовками.
Крикнули:
— Тюа! — Стой!
Трясется револьвер. Трясущимся, чакающим звуком выстрелил.
Приняли травы одного круглоголового.
Повернулся русский, побежал. Револьвер в ладонях перекидывает, как горячий уголь. Цепляясь винтовкой за кустарники, догонял его круглоголовый, а позади них с жердями, с камнями, бежали каули.
— Я-о-яй!..
Вся рука русского — кровь. Хотел за сосну спрятаться! Должно быть, завернулся только, не успел — ударил тут круглоголовый его прикладом в шею. Соскочил приклад, размозжил темя.
Повернулся круглоголовый к корейцам, спиной уперся в дерево, винтовку к коленку, слова, как пули.
— Пошел. Убью. Пошел на работу, ну!
И подбородком, словно торопя ружье, дернул, выстрелил. Упал один каули, забороздил пальцами травы, а другой — руками за штык. Оттолкнул штык руку и, раздирая белую кофту, всунулся в грудь. Повисли здесь на японца. Один потянул от зубов губу…
— Мо-о!.. — крикнул Хе-ми. — Надо его целым. Свяжи!
Перевернул Хе-ми русского — нет у того лба. Нос и рот. И рот яркий, большой, словно морская рыба. Опустил Хе-ми седую бороду, откинул ветку.
— Ничего не скажешь. Зачем пришел?
Дотронулся до груди русского, а поверх суконной одежды прицеплен медный пятихвостый амулет. Отогнул тугие, спрятавшиеся в сукне застежки, приложил амулет к своему сердцу спросил:
— Зачем приехал — говори? Устал? Спишь? Мо-о!..
И понесли русского к морю, к фанзам. Впереди связанный ремнями круглоголовый.
Шел Ту-юн-шан позади Хе-ми и говорил:
— Не надо было на скалу идти. Придут через пять или восемь дней круглоголовые… убьют. И жену, и тебя, и меня…
— Убьют. Живой русский увел бы, мертвый куда поведет. Мертвый поведет к мертвым.
— А куда повел другой русский каули с берега, от залива Кой-Лиу?
— Не знаю…
Подозвали корейцев, провожавших русского. Отвечали те:
— Давал русский бумажки, уходил с бумажками.
— Мертвый ничего не даст, — сказал Хе-ми.
И ныли сердца, как расщепленные бурею кедры. Слова, как смола слипали травы — тяжело было идти.
У фанз подле воды кинули связанного японца. Наклонился Хе-ми, двумя пальцами упираясь в глаза, царапнул по векам. Обрызгивая слюной руку Хе-ми, вскрикнул японец.
— Молчи, — сказал Хе ми, — молчи. Что тебе сделать, собаке, пожравшей человека?
Отвечали каули:
— Убить. Так говори.
Подняли японца. На веках от тощих бровей засыхали две петельки крови: след ногтей Хе-ми.
Японец Во-ди должен молчать. Японец солдат кричит только.
— На работу пошел… к лодкам!..
Но нет у Во-ди плети.
Отнял и машет кореец, машет перед лицом и бьет по тонкому носу. Какая крепкая плеть — как лепесток разорвала нос, а боль по всей голове багровым колесом.
Веревками синей палатки привязали японца к дереву, у ног его положили русского. Пахло от русского сырой и тухлой кровью. Рот у русского, как рыба.
Гвозди вбили в плечи круглоголового. Чтобы кровь его — кровь мести облила русского — от плеча до пят. Тогда будет радостен русский.
— О-я-о-яй!..
Каули вокруг дерева — круг. Небо — голубой круг. Розовое кружится солнце.
Не увидит круглоголовый родины. Истечет кровью на русского. Истечет и красный волк на скалах. Сихоте-Алинь сожрет его бледное мясо.
Так сказал Хе-ми с цветущей снегом бородой.
Ту-юн-шан не мог спать. Душен и тепел кан — словно каленые камни его доски. У жены — плач.
— Зачем пришел белый? Я бы работал в лодке, таскал капусту, — круглоголовые за это давали бы рис?..
Скрипя досками, подполз Хе-ми. Пощупал ноги сына, протянул рисовую лепешку.
— Ешь.
— Сам ешь, я не звал на скалу.
— Русские!.. Мо-о! Ты, Ту-юн-шан, не знаешь русских. А великий город, пославший человека с амулетом… сладкий город. Целые горы люди перенесли и живут в горах. Большой человек Шо-Гуанг-Го сказал: «Иди к Сихоте-Алинь, там есть Ту-юн-шан, его жена, ребенок и еще старый дурак Хе-ми. Приведи их сюда и возьми этот амулет». Я послал…
— Мне не надо амулета.
— Ты слушай, — о чем он дальше сказал. Ешь лепешку… и слушай. Ты, говорит, Хе-ми, стар и еще успеешь умереть на родине, — но круглоголовые уже не будут хватать корейцев и везти их на промыслы… Разве мне нужна капуста… Я ему сказал: «Шо-Гуанг-Го»…
— Ты не лги… Где ты говорил с ним?
— Разве можно спорить с отцом? Ты отцу верь… Вот, видишь, я уже забыл, что сказал ему. Я русских хвалю, я тебя, Ту-юн-шал, хвалю, — ноги у тебя как у медведя. Ты далеко можешь уйти. Может быть дальше великого города уйдешь…
Старик долго бормотал и во сне звал и уговаривал кого-то… Ту-юн-шан тихонько сполз с кана и вышел из фанзы.
Метался, путаясь в соснах, сырой ветер с моря. Ревели в соснах слепые духи.
Русский лежал на козлах, где сушили капусту. Пахло дерево морем, ветер шевелил скинувшиеся с козел руки русского.
На цыпочках подошел Ту-юн-шан к русскому. Нащупал высоко вздувшийся живот, маленькую дырку над сердцем, где лежал амулет. Прислонился ухом к сердцу русскою и тихонько сказал:
— Ты не торопись!..
Чмокнул и вздохнул.
— Я знаю — тебе некогда было живому рассказать, — куда нам идти… Я ничего, я на тебя не сержусь. Ты не торопись и рассказывай. Слышишь — я у самого сердца, амулет не загораживает. Амулет теперь у Хе-ми, я не знаю, что он про меня думает, а я не хочу умирать. Круглоголовые стреляют к смерти… Я слушаю твое сердце. Ты думаешь — я тебе не верю, я тебя считаю купцом. Мо-о!.. Ты сам из Великого Города, ты знаешь все, — как тебя может обмануть каули, Ту-юн-шан!
Русский молчал.
Ту-юн-шан потрогал его разломанную голову, шевельнул плечо:
— Ты мне скажи хоть половину. У тебя сердце, как у медведя, — ты шел и никого не боялся. А почему у меня на сердце тайфун, сердце у меня кто-то режет, оно болит, болит, русский?.. Мо-о!.. Ты мне скажи немного, от сердца к сердцу… Хочешь, лягу — из груди в грудь…
Русский молчал.
Ту-юн-шан помедлил и пошел на берег к лодкам. Здесь на одной из лодок он просидел до утра.
Перегущенный, сырой ветер плясал между лодок, хлопая мокрыми полами халата в борт. Вис в снастях свист. В страстном страхе выкатывались, ревели в желтых и фиолетовых волнах — рифы.
Рано утром в фанзу Хе-ми собрались старики. Сблизив бороды, шептались долго и расстроенно.
Прибежала к фанзе женщина и, сминая белую кофту, гнулась в крике:
— Фуне!.. Фуне идет!
Марево двухмачтовой шхуны стонало высоко над бухтой в сердоликовом небе. Корейцы махали руками и брызгали водой. Солнце брызгалось в искрах…
Хе-ми сказал:
— Она далеко, но она будет в бухте. Придут круглоголовые — палатки нет. Нужно будет умирать Хе-ми и другим.
— Нужно, — отвечали каули.
Перебирали руками каули тоскливо. Тоска, как в ветер листья, металась по щекам, бородам.
Подвинулся по кану Хе-ми. Овладелым голосом сказал:
— Амулет у меня. Русские свой амулет знают. Нужно идти одному из нас и одному из приведших русского. Догнать русского и сказать: «Вот амулет. Тот, другой — умер. Круглоголовый, убивший его, залил его всего кровью от груди до пят»…
— Мо-о!.. Русские будут довольны.
— Я, Хе-ми, знаю. Говорю: «Бери амулет, ты, другой русский, иди». Так ему скажет Ту-юн-шан.
— Я не хочу умирать, — сказал Ту-юн-шан, — у меня в фанзе жена. Ребенка моего зовут Ки-Мо. Я хочу домой. Я уйду с ребенком в тайгу и буду убивать медведей и изюбров, буду искать женьшень.
Хе-ми сказал:
— Не хорошо.
— Плохо!
Ту-юн-шан отошел в угол и визгливо крикнул:
— Я тоже говорю — плохо… Я не хочу умирать. Мне надо домой. Русский мне ничего не сказал, а сердце у меня в груди гниет. Я не пойду на ту сторону гор. Разве я вас посылал на скалы?
Долго глядел в окно фанзы Хе-ми. В окно на море. Терпеливое лежало море, переглядывались волны. Желтые, голубые, фиолетовые.
— Ты, Ту-юн-шан, пойдешь. Ноги у тебя, как у медведя, ты можешь дойти до самого великого города. Иди.
— Я не хочу умирать.
— Жена твоя здесь, рядом — за перегородкой из циновок. Ее возьмем и сожжем на костре, где сгорел круглоголовый…
Хором сказали каули;
— Сожжем…
Сказал Хе-ми:
— И ребенок твой рядом…
Подвязал шляпу Ту-юн-шан, подвязал туфли.
— Давай амулет!
Падями узкими, как дверь фанзы — шли Ту-юн-шан и Пинь-янь, кореец, приведший русского. Камень сырой и темный теснил плечи. Днем из падей видно звезды.
Пинь-янь сказал:
— Через горы к русскому ближе. Русский идет по берегу.
— Ближе, — кричал визгливо Ту-юн-шан. — Пойдем ближе.
Ослизлыми, зеленовато-черными лишайниками двигался камень. Оглохли ноги в ходьбе, камень бежал и прыгал в небо.
Палкой бил по камню Ту-юн-шан.
— Скоро!..
— Выйдем в снега, фанза зверолова-охотника в снегах. Отдохнем и льдами близко к берегу.
Тропа под пятой — как пояс. Пропасть под тропой — виснет и глохнет крик. Солнце мелеет на камне.
Машет палкой Ту-юн-шан, торопит.
— Скорее. Мне ждать некогда, скорее!
Развязал воротник кофты. Шляпа обвисла от пота, как собачьи уши. Дышать сыро, тесно. Говорить надо много, иначе камень свиреп — сгложет труса.
— Я самого Шо-Гуанг-Го могу увидеть, — кричит Ту-юн-шан. Здесь у мена на груди амулет Города… Может для меня одного везли амулет, а я сказал: «Мне одному не надо идти… я хочу, чтобы все каули шли, чтобы не надо круглоголовых»… Кто будет самый большой человек в Корее? Кто будет, когда прогонят японцев? Разве старый Хе-ми, который умеет пугать только женщин… Мо-о!..
Камень расступается, разбегается. Камень прячется в снега. Тропа холодеет и с тропы ветер, как зимой.
Кричит Пинь-янь:
— Скорее!..
— Мо-о!.. Бегу, как козел, слышишь рога звенят. Эго я, Ту-юн-шан! Амулет я прицепил на сердце, я ничего не боюсь. Мне умирающий русский так сказал: «Ты, Ту-юн-шан, один каули. Лучше тебя нет». Это правда. У меня в день три лодки с капустой. Капуста у меня длиной с сосну и толстая, как плаха!..
— Скорее!..
Пади раздавлены скалами. Крутизны по скалам — зверь человеку завидует. Сердце у зверя робкое.
Карабкается по тропе Ту-юн-шан. Кустарники в крови от его рук. Лишаи на потной шее. Гудит, падает камень — пропасти… у пропастей вырвали сердце.
— Скорее!..
— Ползу, ползу, Пинь-янь, видишь! Не торопи, может соскочить с моей груди амулет, зачем мне тогда русский? Кто мне поверит, слова мои, как молоко, их все пьют с радостью. Я над тобой смеюсь, Пинь-янь!..
Опять пади. На тропах слизкие орлиные пометы. Орел летит над падью, закрывает небо. Теплое перо у орла. Сильные когти.
— Скорее!..
— Иду, Пинь-янь, иду!
Лес напугался, не идет к снегам. Сосна, как медведь, ничего не боится. Одна подступает…
Медведь ничего не боится. Лежит на тропе, пыхтит. Ту-юн-шан молод. Язык у него легкий. Вышел на тропу, сказал:
— Отец. Стрелять мы тебя не будем, нет у нас ни пороха, ни ружей. Ты всех сильнее, ты всех ласковее, отец — пропусти. Я сын Хе-ми, старика святого, его ты пугай, а меня зачем…
До заката лежал на тропе медведь, а потом хрюкнул и вернулся в скалы. От медведя на тропе кусочек шерсти. Всунул шерсть в ухо Ту-юн-шан.
— Скорее!..
Камень уткнулся в снега. Снега побороли камень. Снега взрываются, разгребают небо. Небо, как снеговая глыба.
— Мо-о!.. Оттуда по льдам к берегу… Мо-о, Хе-ми!..
Снегами идут двое. До фанзы зверолова четыре часа. От фанзы льдами к лесам, лесами к берегу.
До фанзы зверолова четыре часа.
Пургу выпустили камни. Закрутили ее в свистящих лапах. Белыми кофтами завертела пурга. Вгрызлась в ноги, слопала-сожрала тропу. Гоготом-хохотом прыгнула под небо.
— Скорее!..
Ту-юн-шану говорить нельзя — весь рот забило снегом. Захолодел рот, захолодело сердце.
Протянул Пинь-янь пояс, черная коротенькая ленточка перед глазом. Снег липнет на ленточку. Ноги липнут к снегу. Ноги, как душа — холодные.
Сказал Ту-юн-шан:
— Я не умею так ходить…
— Иди… иди… Скорее!
Кофта укрыта овчиной, а не снегом. Кожа на теле, как сосновая кора — за это разве любит жена. Устал Ту-юн-шан.
На третьем часу у фанзы зверолова, поскользнулся Пинь-янь и с глыбой снега скатился в пропасть.
Пурга спадала.
Взглянул в пропасть Ту-юн-шан: снег. Маленькое пятно мелькнуло, а может не мелькнуло… Нет Пинь-яня, вместе с ремнем упал.
Снег продавил синее небо. Медведь снеговой гложет тучи. За снегами льды. Иди, Ту-юн-шан, иди.
Oт фанзы зверолова льды. От неба до неба льды. Звенят льды, поют.
Пуста фанза, даже дымом не пахнет.
Огня у Ту-юн-шана нет. Съел рисовую лепешку, пошел.
Льды все идут вниз. Он путь знает. Ту-юн-шан не заблудится — для него дорога, как свой рот.
Твердое, гладкое под туфлей. Солнце другое, чем на море. Вода твердая — льды. Рыбы по льдам — камни. Тяжело.
Потрогал Ту-юн-шан концами пальцев амулет.
— Ты видал много, для тебя все дороги знакомы — укажи путь. Ты охраняешь мой язык — разве я тебе буду лгать… укажи! Душа моя, как сломанные руки, — куда она… Вот нога на льдах, как тигр в море, укажи!
Ледяным словом молчит амулет. Пять хвостов у него, как пять рыб — плывут они в разные стороны. Что еще скажет Ту-юн-шан:
— Русский от широких земель, ты, оставивший амулет и ушедший под травы… Мо-о!.. Видишь, я несу его туда, где ты взял свои сапоги и лошадь. Укажи дорогу! Для смерти ты прибежал разве? Амулет согрелся под рукой, — он бьется как сердце. А может сердце молчит, слушает, как он стучит. Что я знаю.
Льды выходят с гор, как тучные, синие коровы. Прут широкими животами в скалы — поет жалуется камень. А Ту-юн-шан на льдах, как пыль. Низко кланяется, скользит, поклоняется Ту-юн-шан. Палка у него, как мышь под котом.
— Я молчу, великие льды… губы у меня, как лоскутья. Здесь у меня амулет Великого Города, он просит — пропустите меня… Мо-о… Утонул в снегах Пинь-янь… как корень капусты в бухте, нету!..
Амулет города ничем не грозит, — они будут вечны, льды. Молчит амулет, пять хвостов у него, как рыбы, как волки…
Подвигается по льдам Ту-юн-шан. Со скал он словно маленькая, черная галка. Щупает палкой трещины. Поют гулами густые льды. Трещины звенят, как птицы.
— О-о-ох!..
Забренчали бубнами, бубенцами скалы. На синие льды выпустили пургу. Оставляя позади себя белую пену, клубом прыгнула она на льды и покатилась.
А за пургой — лохматый и вечный тайфун. С моря перепрыгнул через горы, подогнул под себя скалы и на льды — желтый тигр. Вонзился зубом седым в тощую шею пурги и поволок ее с гоготом по льдам.
Льды ему, как море. Скалы ему, как волны, — треплет, гнет и бросает. В пропасти скалы; в трещины загибает пургу — с визгом ползет она. Так ей и надо, так ей и надо… Паро-то-то-га-га-а… Хо.
И человек попал тут как-то на льды. Человек без лодки, с палкой. Руку жмет к боку…
Хо.
Загнуть этого человека в кольцо, подхватить под полы и по льдам. Звенят льды, поют. Звенят скалы, поют.
А за бухтой — цвело неохватным цветом — море. С берега, ломая горбы, бежали неубегно скалы в тайгу. Облака над скалами плескались узкие, длинные и зеленые, как уаханга — морская капуста.
У лодок стоял Хе-ми и говорил:
— Слышу — по берегу идет. Ту-юн-шан. Теперь он за болотами ляги, а там долина Уепо и за долиной голый и желтый берег. Там русский. Он идет сюда. Слышу!
Сказали каули:
— Сердце твое, как дождевая туча, страшно и радостно. Когда уведет нас русский?
— Будем сегодня ночью гадать. На рыбе, на земле и на человеке. Все три скажут, когда придет второй человек с амулетом.
— Мо-о!..
Опять надел Хе-ми белый балахон, закрывающий ногти. Опять из священного кедрового дерева зажгли костер.
Протянул над дымом Хе-ми руки, сказал громко:
— Ты, пылающий выше гор и ниже моря: слушай. На рыбе, на земле и на человеке будем задавать вопросы. Ты будешь отвечать. Души наши сгорели и пепел нашего горя задымил — съел голову…
— Мо-о!.. — сказали каули.
Чужой, неследный[2], как прошедшие годы, старик Хе-ми. Голос длинный и тонкий, как уаханга, ногти над костром, как бабочки.
Лицом неслышным под запахами смолы смотрит с гор — огни — ночь. Трубка у ней — кедры, искры ее табаку — волчьи глаза. Верно.
— Смотри: рыбу беру за хвост. Рыба с голубым плавником и с языком, как у человека — Шуни. Видишь — живая, бьется. Слышишь — кричит. Ты слышишь, я нет. Смотри!..
Пальцами разорвал у рыбы живот, обливая кровью пальцы, выхватил зубами хребет. Мясо кинул в огонь. Хребет протянул над огнем.
— Смотри. Он гнется, как живой, он вьется под пальцами… Он поет… Ты отвечаешь, пылающий. Знаю. Говорю: Он, Ту-юн-шан, жив, он дошел.
Отозвались каули:
— Мо-о!.. Хорошо. Говори дальше!
Опять в дыму держит Хе-ми руки. Вокруг костра — каули, жены их, дети.
— Ты, пожирающий и покоряющий. Смотри. Земля с берега моря — глина. Здесь сейчас на руках засохнет она и прямые трещины скажут Ту-юн-шану счастье.
Щепья кедровые, священные. Дым над костром, как кедр, искры, как шишки из золота.
— Смотри. Сохнет моя кожа, как уголь. Ноготь шает и трещит, больше не могу!..
Опустил Хе-ми руки. Наклонился один из каули, взглянул на глину, сказал:
— Мо-о!.. Трещины, как сосны. Прямо. Дошел.
Подтвердили каули:
— Дошел!
Опять в дыму руки. Седая борода в копоти, в искрах.
— Последний раз отвечаешь, пылающий. Иди к морю.
Щелкнул пальцами и каули щепами от костра зажгли по берегу смоляные бревна. Лениво брело по берегу море. На камень со щепой в руке вышел Хе-ми.
— Тебе, воды. Бросаем в море сына Ту-юн-шана Кима. Принимай, бери. Если выйдет не умеющий плавать ребенок — идет Ту-юн-шан обратно с русскими.
Упала перед огнями женщина, кричала. Сказал Хе-ми:
— Ты, не имеющая имени, не мешай гореть огням… Если утонет твой сын, — все гибнет, о чем жалеть? А выплывет, у тебя будет счастье, какого мало было у корейской женщины. Я скажу…
Распутал ребенка от тряпок. Схватил Ки-ма бороду деда. Руки Ки-ма золотые, глаза под огнями — крабы. Выше головы поднял Хе-ми, качнул три раза и кинул в море.
Плеснулись, вильнули волны. Под оранжевый цвет, красный. Под красным — желтый и голубой. Задвигались блески, блески — костры по морю, по рифам. Синее, фиолетовое и желтое. Волна подгибается под волну. Лепетуньи переплеснулись, плавно упали под огни…
И выплеснули на берег Ки-ма.
Качался в грязи ребенок…
Поднялись, затушили огни каули.
— Он идет!
Перед большим костром, освещающим горы, сказал Хе-ми громко:
— Тебе, жена Ту-юн-шана, женщина, не имеющая имени. Тебе говорю. Три раза сказал огонь — идет Ту-юн-шан с русскими. Сердца наши, как молодые травы. Круглоголовые придут на пустое поле. Мы уйдем. Я, Хе-ми, знающий, говорю: первой тебе, женщине каули, даем имя — не мужа, а свое.
— Мо-о!.. — подтвердили каули. — Хорошо иметь свое имя.
— Над прудами цветет черемуха. Цапля стоит у фанзы. Так будет у тебя дома… А здесь назовешься ты Кваму-Митсу, цветущая осенью.
Утром, как всегда, раздвигались, прыгали в желтых волнах опаловые рифы. Желтая пахнущая пена, как цветочная пыль.
У фанз, на циновках, сидели каули, глядели узкими спокойными глазами на Теплые горы — Сихоте Алинь.
Рядом у своей фанзы ждал Хе-ми и Ки-ма, а Кваму-Митсу варила в очаге черную, клейкую чени из бобов.
И тогда же:
Двухмачтовая японская фуне, огибая голубые скалы Тзунайоши, подплывала к южному берегу к бухте, к промыслам морской капусты — уаханга.
Январь 1922 г., Петербург