Здесь, конечно, тоже не все однозначно, и в другом месте я рассматривал проблематику возможности существования «оценки-факта», но это отдельная история - h p://www.topos.ru/article/iskusstvo/ocenka-fakt).
Думаю, что здесь трудно выразиться характернее, чем в свое время выразился Генри Филдинг, говоря о том, что он считает «своей обязанностью излагать факты, как они есть; и дело просвещенного и проницательного читателя справляться с книгой Природы, откуда списаны все события нашей истории, хоть и не всегда с точным обозначением страницы. (Генри Филдинг. «История Тома Джонса, найденыша». (Кн.7. гл. XII). Но проблема для писателя и состоит именно в том, что, «излагая факты, как они есть» он бессилен рассказать внятную историю. Он должен выдумать факты, отсюда он и не может указать точную страницу книги Природы – а если бы мог, то книга Природы поглотила бы книгу Искусства.
Е. Цимбаева. «Исторический контекст в художественном образе. (Дворянское общество в романе «Война и мир»)». Вопросы литературы. 2004. №5.
Отдельный вопрос, насколько такие ошибки являются следствием невнимательности, а насколько писатель идет на них вполне сознательно. Статья Цимбаевой как раз предполагает, что Толстой вполне сознательно противоречит реальности. Так это или не так – судить не берусь. Для меня существенно лишь то, что сцена в салоне Анны Павловны не становится более или менее правдивой в зависимости от того, могла или не могла она произойти в реальности.
Да, вы можете сколько угодно смеяться надо мной, но я не выведу никакого другого сущностного критерия оценки художественного реалистического текста, кроме уже сто раз утвержденной Правды жизни. В ней все – что в жизни, что в литературе. Насколько есть Правда в жизни человека – настолько он и есть; насколько есть Правда в литературе – настолько она и воспринимается не как набор букв или развлечение, но как нечто - настоящее.
Это вовсе не значит, что я ставлю под сомнение философскую Истину – повторюсь, дело лишь в том, что в случае с Истиной мы видим в первую очередь обобщение, а не то, что обобщается.
В этом смысле любопытно то, что и правдоподобие может быть «непригодно к использованию» - в сказке. Оно просто неуместно. Мы не можем представить себе Хозяина Засумок, размышляющего о своем хозяйстве в духе Константина Левина или всякого прочего правдоподобного хозяйственника. Это будет странно, нелепо, неубедительно, хотя и в высшей степени правдоподобно.
«Вошел приказчик и сказал, что все, слава Богу, благополучно, но сообщил, что греча в новой сушилке подгорела. Известие это раздражило Левина. Новая сушилка была выстроена и частью придумана Левиным. Приказчик был всегда против этой сушилки и теперь со скрытым торжеством объявлял, что греча подгорела. Левин же был твердо убежден, что если она подгорела, то потому только, что не были приняты те меры, о которых он сотни раз приказывал».
(Л. Н. Толстой. «Анна Каренина». Ч.1. XXVI.).
Сколько ни стараюсь, все не могу представить себе такого приказчика, зашедшего к Бильбо Бэггинсу.
Мне кажется, что неплохую основу для сравнения разных литературных направлений (в дополнение к общей классификации) дает различение реальности, в которой происходят события и способа действия в пространстве этой реальности. Так, в строго-реалистической литературе и реальность реальна (правдоподобна) и образ действия реалистичный. В приключенческой литературе – реальность остается правдоподобной, зато образ действия становится неправдоподобным. В фантастике реальность является неправдоподобной, образ же действия реалистичен (правдоподобен), наконец, в сказках неправдоподобны и реальность и образ действия – что и делает сказку чем-то совершенно невероятным. Углубляться в этот вопрос в данном рассуждении я не буду, пусть внимательный читатель сам решит, имеет ли право на существование подобный подход или нет.
Вообще по Набокову получается, что писатель становится убедительным только потому, что он что-то выдумывает, но сама по себе выдумка не поднимается над уровнем фактичности и здесь вообще еще рано говорить об убедительности-неубедительности текста. Это касается и сказок - много придумано всяких фантазийных миров, но очень мало останется их в памяти читателей; сам же наш реальный мир, каким мы его знаем, надо внимательнейшим образом наблюдать – если только писатель действительно хочет выдумать нечто заслуживающее внимания.
Точно так же, скажем, и Дон Кихот, несмотря на всю свою взбалмошность, безошибочно идентифицируется нами как вполне земной человек; правда же его жизни состоит с одной стороны в том контрасте между фантастическим рыцарским образом и его комичным воплощением, но с другой – именно Дон Кихот неожиданно и становится символом рыцарства «без страха и упрека». Почему так получилось? Не потому ли именно, что Дон Кихот безошибочно реален и именно поэтому служит для нас убедительным примером как уникальной возможности бесстрашно броситься в бой, каким бы ни был твой противник, так и убедиться в том, что всякий героизм, если посмотреть на него со стороны, больше всего похож на сумасшествие? Что уж поделать - нас окружают страшные великаны, маскирующиеся под безобидные ветряные мельницы, а подлинные рыцари кажутся нам безумцами. Такова правда жизни.
— «Хливкие» — это хлипкие и ловкие. «Хлипкие» значит то же, что и «хилые». Понимаешь, это слово как бумажник. Раскроешь, а там два отделения! Так и тут — это слово раскладывается на два!
— Да, теперь мне ясно, — заметила задумчиво Алиса».
Кстати (а может, и не совсем кстати), возвращаясь к вопросу о сравнении литературы с философскими теориями, невольно думаешь о том, что идеалистическое направление в философии во многом идентично сказочному направлению в литературе. Философы тоже любят рассказывать сказки — и кто же их в этом упрекнет, если и сказка, как мы выяснили, является (может являться) носителем Истины. Хорошая сказка, разумеется, так на что и нужен хороший сказочник как не для того, чтобы рассказать именно хорошую сказку. И вот уже прямо на наших глазах выстраивается удивительнейшее из «Государств» — такое, в котором главным делом правителя является не забота о ВВП, а созерцание Прекрасного самого по себе. Это воистину удивительно!
Перечтите, например, главу XXI из «Холодного дома» Диккенса — особенное внимание уделив сцене, когда дедушка Смоллуид швыряет подушку в бабушку Смоллуид. Перечли? А теперь попытайтесь представить себе эту сцену наяву. Я пытался и пытаюсь, но у меня до сих пор не получается. Также можно вспомнить и о чудесном «съезде» целой делегации различных интереснейших персонажей на постоялый двор — тут я уже имею в виду концовку первой книги «Дон Кихота». Все это сборище настолько «реалистично», что Набоков, конечно, не преминул бы сказать, что он совсем не зря назвал «Дон Кихота» сказкой, как бы там его не пытались опровергнуть.
Кстати (а может, и не совсем кстати), возвращаясь к вопросу о сравнении литературы с философскими теориями, невольно думаешь о том, что идеалистическое направление в философии во многом идентично сказочному направлению в литературе. Философы тоже любят рассказывать сказки — и кто же их в этом упрекнет, если и сказка, как мы выяснили, является (может являться) носителем Истины. Хорошая сказка, разумеется, так на что и нужен хороший сказочник как не для того, чтобы рассказать именно хорошую сказку. И вот уже прямо на наших глазах выстраивается удивительнейшее из «Государств» — такое, в котором главным делом правителя является не забота о ВВП, а созерцание Прекрасного самого по себе. Это воистину удивительно!
Ранее я уже рассматривал взгляды Набокова и кому-то может показаться, что Уайльд говорит то же самое, ну или что Набоков говорит то же самое, что Уайльд. Однако Набоков отрицал реализм, тогда как Уайльд презирает его. Но в этой точке они сходятся — Уайльд, если уж он вынужден восхититься писателем-реалистом, говорит что тот «создал жизнь», следовательно, он не реалист.
Графомания бывает двух видов. Первый — когда писатель не может рассказать внятную историю; когда он не способен преобразовать то, что он видит в то, о чем можно читать — но, пожалуй, данный вид графомании достаточно безобиден (ее можно назвать графоманией бессилия). Куда опаснее второй вид графомании (которую можно назвать графоманией силы) — когда писатель, то есть простите, графоман, без удержу строчит книгу за книгой, вместо сущностных фактов жизни центрируя повествование по фактам ничтожным.
Здесь я следую словам Белинского: «Что такое чистое искусство, — этого хорошо не знают сами поборники его, и оттого оно является у них каким-то идеалом, а не существует фактически».
И это я ничего не говорю о действии «Мертвых Душ», которое совсем уж «ни на что не похоже», и уж во всяком случае не списано ни с какого конкретного образца в реальности, несмотря на наличие некоего туманного прообраза. Вообще, я привел пример с Гоголем в силу того, что именно Гоголь и явился в России основателем натуральной школы, — это охотно признает и сам Белинский. Но тут-то он сразу и ставит себя в уязвимое положение, учитывая всю специфику гоголевского реализма, который можно назвать «реализмом с чертовщинкой».
«В самом деле, представьте себе человека обеспеченного, может быть, богатого; он сейчас пообедал сладко, со вкусом (повар у него прекрасный), уселся в спокойных вольтеровских креслах с чашкою кофе, перед пылающим камином, тепло и хорошо ему, чувство благосостояния делает его веселым, — и вот берет он книгу, лениво переворачивает ее листы, — и брови его надвигаются на глаза, улыбка исчезает о румяных губ, он взволнован, встревожен, раздосадован… И есть от чего! книга говорит ему, что не все на свете живут так хорошо, как он, что есть углы, где под лохмотьями дрожит от холоду целое семейство, может быть, недавно еще знавшее довольство, что есть на свете люди, рождением, судьбою обреченные на нищету, что последняя копейка идет на зелено вино не всегда от праздности и лени, но и от отчаяния. И нашему счастливцу неловко, как будто совестно своего комфорта. А все виновата скверная книга: он взял ее для удовольствия, а вычитал тоску и скуку. Прочь ее!». (В. Белинский. «Взгляд на русскую литературу 1847 года»).