Посвящается Марии
С годами я стал настоящим специалистом по страхам: переживал их, изучал и мечтал о мужестве, как другие мечтают о власти, о богатстве или о здоровье. Из всех эмоций, омрачающих человеческое сердце, — а таких немало — многочисленное семейство, в которое входят тревога, робость, беспокойство, ужас, беззащитность, особенно занимало меня, и опыт показывает, что в своем интересе я не одинок. Прозорливому Гоббсу[1] принадлежат ужасные слова, под которыми мог бы подписаться любой из нас: „Я и мой страх — близнецы-братья“. Ему вторил другой знаток собственной души, Мишель де Монтень: „Робость была проклятием моей жизни“. Кьеркегор называл страх „болезнью к смерти“. Власть страха может распространяться не только на отдельных людей, но и на общество в целом. Вся история человечества отмечена стремлением освободиться от страха, поиском безопасности и, одновременно, нечестивым желанием поработить других, запугав их. Гоббс считал страх одной из причин возникновения государства. Макиавелли учил государя внушать трепет, чтобы править, и давал на этот счет подробные практические советы. La terribilità[2] как инструмент. Оба автора сходятся в одном, а именно в том, что страх — это мощный и незаменимый политический рычаг, великий воспитатель непокорного и переменчивого народа. „Будет ужасно, если люди утратят страх“, — предостерегал осмотрительный Спиноза.
Страх можно назвать также и религиозным переживанием. Он лежит в основе религий, которые нещадно эксплуатируют его, одновременно суля нам защиту. Осознавая власть этого чувства и стремясь умилостивить его, греки обожествляли страх в двух ипостасях: Деймос и Фобос[3]. Так же поступали и римляне: Паллор и Павор[4]. А в счастливой Аркадии, которая, возможно, была не такой счастливой, как утверждают, обитал Пан — от его имени происходит слово „паника“, ужас, вызванный присутствием божества.
Тревога, беспокойство, предчувствие беды свидетельствуют о нашей уязвимости. Волей-неволей мы научились терпеть и уживаться с ними. Но мятежная человеческая натура отвергает примирительную тактику. Человек не желает просто защищаться, покоряться или действовать, как животные, которые, повинуясь голосу природы, убегают, нападают, замирают на месте или принимают позу подчинения. Нет, мы хотим одолеть страх. Жить так, словно его не существует. Всем известны слова маршала де Тюренна, прославившегося своей отвагой[5]. Дрожа от ужаса перед боем, он сказал себе: „Трепещешь, тело мое? Ты трепетало бы сильнее, если б знало, куда я собираюсь тебя ввергнуть!“ Смел не тот, кто не испытывает страха — такого скорее следует назвать бесстрастным, бесчувственным, — но тот, кто способен его игнорировать, оседлать тигра. „Храбрость — это благородство в трудной ситуации“, — говорил Хемингуэй. Мужество есть умение сохранить благородство, легкость, непринужденность в трудной ситуации. Однако же этот призыв к высотам может привести нас в еще большее отчаяние, ибо как я могу ждать от себя отваги, если сердце мое подточено, ослаблено, иссушено страхом?
Кто не желал бы стать смелым! Все тоскуют о бесстрашии. Какими свободными мы ощутили бы себя, если б не были так напуганы! Между Хуаной Разумной, которая всюду видела опасности, и Хуаном Бесстрашным[6], их презиравшим, выбор очевиден. Мужество есть высшая добродетель. „Что хорошо?“ — задавался вопросом Ницше, такой ранимый, такой затравленный. И отвечал: „Хорошо быть мужественным“. Хотя мы рождаемся робкими, все культуры превозносят отвагу, и подобное единодушие заставляет меня подозревать, что речь здесь идет о некоей базисной составляющей человеческой природы.
Интересно было бы интерпретировать историю человечества как непрестанное стремление разума управлять чувствами, принимая в то же время их неизбежность. Тогда мы встали бы на стезю, проложенную Тацитом, полагавшим, что за всеми историческими событиями ощущается биение человеческих страстей, или на стезю Геродота, который писал: „История есть череда отмщений“. В своей книге я не ставлю столь высоких целей, просто анализирую одно из самых мощных переживаний, которые управляют поведением человека, а следовательно, и историей. Давайте совершим путешествие в подземные владения страха, чтобы исследовать их сложную географию, чтобы обнаружить тайную фабрику опасений, темные штольни, где неустанно трудится этот грызун, а заодно — чтобы отыскать выход, как древние путешественники искали источник вечной молодости. Раб, томящийся в Платоновой пещере[7], бежит к свету, к солнцу познания. Невольник из описанного мною кафкианского ада стремится на волю, чтобы погреться в лучах мужества, в лучах свободы.
Цель моего исследования заключается в том, чтобы разработать теорию, которая начиналась бы в области неврологии и заканчивалась в области этики. Диалектика страха и мужества — самая подходящая тема, чтобы подтвердить или опровергнуть все, что я писал в других книгах. Возможно, сам того не осознавая, в каждой из них я говорил о мужестве, поскольку именно эта проблема занимает меня больше всего. Человечество есть не что иное, как воплощенное стремление к свободе, дерзкое стремление, берущее начало в нейронных импульсах боязливой натуры. Мы стоим перед великой загадкой рода людского, нашей собственной загадкой.
Следуя своему обыкновению, в эту книгу я без предупреждения включаю цитаты из других написанных мною текстов. Меня забавляет мысль, что читатель не всегда может догадаться, какое произведение он штудирует в данный момент. (Эта фраза, например, взята из предисловия к книге „В зарослях слов“.) И потом, делая подобные вставки, автор словно переводит железнодорожные стрелки, чтобы читатель мог, точно локомотив, плавно переходить от книги к книге, не сходя с рельсов. В конце концов, все, что я пишу, на современном техническом жаргоне можно было бы назвать большой гиперссылкой.
В своей работе я обращался к самым современным источникам, опирался на труды самых солидных классиков, однако, чтобы не перегружать книгу сносками, я все их разместил на сайте, где любой желающий может с ними ознакомиться: www.joseantoniomarina.net.
Нет на свете более робкого существа, чем человек. Это дань, которую приходится платить за наши привилегии. Как пишет американский психолог Моуэр, „выраженная склонность заглядывать в будущее и испытывать тревогу, возможно, объясняет наши многочисленные достоинства, но также является причиной наиболее серьезных срывов“. Разум освобождает и одновременно расставляет ловушки, позволяет предвосхищать события — качество, необходимое, чтобы выжить, — но может переусердствовать и вызвать невроз тревожного ожидания, отлично знакомый психиатрам. Мы существуем между воспоминаниями и воображением, между призраком прошлого и призраком будущего, мы воскрешаем пережитые страхи и придумываем новые угрозы, не можем разобраться в себе, путая реальность и вымысел. В довершение всех бед нам недостаточно изводить себя тревогами сегодняшнего дня — мы принимаемся размышлять над тревогами дня вчерашнего и в конце концов начинаем бояться самого страха, который коварно подкрадывается, множится, ширится.
Страх дан человеку природой для самосохранения. А за ним стоят наши нестареющие враги: страдания и смерть. Эволюция рода людского — это безостановочное стремление вооружаться и обороняться. Борьба за жизнь приводит к поиску изощренных средств защиты, что в свою очередь подстегивает агрессоров к разработке еще более коварных способов нападения. Существование есть борьба, скажут биологи; борьба за выживание. Совершенно очевидно, что жизнь — не самое безмятежное занятие. Набор защитных механизмов так же необходим животным, как сердечно-сосудистая и пищеварительная системы, а потому весьма сложен, поскольку включает сенсорные компоненты, помогающие обнаружить опасность, двигательные реакции (нападение или бегство), импульсы центральной и вегетативной нервной системы, гормональные и иммунные изменения в ответ на угрожающий фактор, не говоря уже о таких средствах и приемах, как панцири, колючки, раковины, плевки и выделение едких веществ. И в дополнение к этому арсеналу — страх и ярость. Люди — существа более развитые, а потому и палитра чувств у них богаче: к двоякому стремлению нападать или обороняться добавляются некоторые оттенки, способные вызвать сбой в системе.
Страх есть эмоция, а у всех эмоций имеются некие общие черты, которые я собираюсь вам напомнить, прибегнув для этого к строго научному стилю. Итак, эмоциями называют импульсивную реакцию, отражающую отношение человека к определенной ситуации. Они свидетельствуют о том, как обстоят у нас дела, что происходит с нашими желаниями и надеждами при столкновении с действительностью. Если мечты не сбываются, мы ощущаем уныние или разочарование. Когда теряешь что-то, от чего зависело счастье, испытываешь грусть, а то и отчаяние. Если на пути к заветной цели возникает препятствие, мы приходим в ярость, которая побуждает нас бороться. Ну а если нашим желаниям угрожает опасность, нам становится страшно.
Кроме того, эмоции суть зашифрованный опыт. Понимаю, трудно признать тот простой, неприкрытый, очевидный факт, что чувства наши — всего лишь закодированная реальность. Разве не понимаю я, что испытываю в данный момент? Разве не понимаю, зол я, напуган или огорчен? Ведь одно дело — восприятие опыта и совсем другое — восприятие значимости опыта. Англосаксам в этом смысле проще: они разграничивают emotions (эмоции), спонтанный внутренний процесс, и feelings (чувства), реакцию осознанную, являющуюся результатом или спутником эмоции. Марсель Пруст, великий исследователь тесного ада человеческой души, приводит блестящий пример. В самом начале романа „Беглянка“ главный герой получает известие: его возлюбленная, Альбертина, скрылась. Далее следуют пространные рассуждения о том, насколько он от нее устал, как хотел освободиться, но, узнав об отъезде, понял, что уязвлен и испытывает боль, с которой не в силах справиться.
Я был уверен, что разлюбил Альбертину, я был уверен, что ничего не упустил из виду, я полагал, что изучил себя, как говорится, до тонкости. Но наш рассудок, каким бы ясным он ни был, не замечает частиц, из которых состоит и о которых он даже не подозревает до тех пор, пока что-то их не разобщит и летучее состояние, в котором они пребывают, нечувствительно сменится застывшим. Я ошибочно полагал, что вижу себя насквозь[8].
Вот она, жизнь. Страсть преподносит нам открытия призрачные и бесспорные одновременно.
Как мы вскоре увидим, многие наши страхи трудно объяснить, ибо никто не знает, откуда они берутся, что означают. Тревога — это общее беспредметное предчувствие надвигающейся опасности. Хайдеггер полагал, что она является важной отличительной чертой человека, который знает, что он — „существо-для-смерти“. Кьеркегор также считал тревогу уделом рода людского, выражением метафизического беспокойства. Для невролога тревога — нарушение синтеза серотонина, этого важнейшего нейромедиатора. Для Фрейда она — симптом неразрешенного внутреннего конфликта. Для Августина Блаженного — чувство оторванности от Бога: „Душа наша дотоле томится, не находя себе покоя, доколе не упокоится в Тебе“.
Продолжим лекцию. Чувства — и в особенности страх — феномены взаимозависимые и характеризуются кольцевой причинно-следственной связью, которую не так легко понять, поскольку мы привыкли к линейному мышлению и склонны полагать, будто та или иная причина непременно вызывает те или иные последствия. Но здесь мы сталкиваемся с обоюдным влиянием, когда следствие становится причиной и наоборот. Вещь прекрасна, потому что она нам нравится, или нравится нам, потому что прекрасна? Человек сексуально привлекателен, потому что я потерял голову, или же я теряю голову из-за его притягательности? Тут мы вступаем в бурные воды метафизики. Для многих современных философов и психологов так называемый „окружающий мир“ — это отражение реальности в субъективном сознании, то есть явление неоднозначное. Все мы живем в одной и той же реальности, но каждый из нас обитает в своем собственном мире. Трус и храбрец видят происходящее по-разному, поскольку „каждый воспринимает сущее на свой лад“, как говорили средневековые мудрецы. Когда водокачка черпает воду из реки, вода принимает форму ковша. Поэтому, если мы утверждаем, что страх — это чувство, вызванное появлением опасности, утверждение наше слишком примитивно, чтобы быть истинным. Можно ли считать опасность объективной данностью или же она зависит от степени тревожности субъекта? Робкому человеку угроза померещится там, где другие ее не видят. Опасно или не опасно — зависит от субъективной оценки, которая может оказаться ошибочной. Например, опасность курения доказана, но страха ни у кого не вызывает. Привидения, души умерших, призраки объективно никому не угрожают, однако наводят ужас. То есть перед нами сообщающиеся сосуды: один из них — индивидуальное восприятие, другой — реальность. Раздражитель может изначально возникать в первом или во втором, но эмоции так или иначе достигнут определенного уровня. Интенсивность страха зависит от интенсивности угрозы и наоборот. Существуют опасности явные, вызывающие совершенно оправданный испуг: разъяренный недруг — пьяный, с пистолетом в руке, — или землетрясение, или же результат медицинского обследования. Но иногда из-за фобического расстройства самые обычные действия (пересечь площадь, например) представляются нам невыполнимой задачей. Между двумя крайностями — явной объективностью и явной субъективностью — располагается шкала, обозначающая степень интенсивности индивидуальных страхов. Здесь мы, как и во многом другом, существа непоследовательные, так как можем объективно осмыслить угрозу здоровью и в то же время проявить нелепую субъективность в оценке брошенного на нас взгляда. Дабы разобраться в пестрой смеси эмоций, придется учитывать оба фактора, как объективный, так и субъективный, и, попытавшись обуздать их, научиться контролировать.
Наконец, эмоции становятся побуждением к действию. Они создают мотивацию, переключают внимание с одной задачи на другую. Например, газель жадно пьет, но вдруг ее слуха достигает угрожающий или просто незнакомый звук. Животное отрывается от воды и обращает все внимание на предполагаемый источник опасности. Вероятно, газель метнется в сторону и бросится наутек. Страх запускает механизмы бегства. Чувства непосредственно связаны с действием.
Как и прочие эмоции, страх имеет фабулу. Его легче описывать на примере конкретных историй, вот почему литературные произведения так помогают нам понять это чувство. Ведь многие писатели искали в творчестве избавления от сокровенных страхов и не понаслышке знали то, о чем говорили. Например, Хемингуэй, старательно рисуя себя отважным искателем приключений, стремился победить свой страх перед страхом. Он так измучился в борьбе с чувством собственной неполноценности, что в конце концов впал в тяжелую депрессию, ставшую роковой. Всю жизнь писатель предъявлял к себе завышенные требования, толкал себя на немыслимые подвиги, но сам их не ценил. Так, по крайней мере, пишет М. Ялом в психиатрическом исследовании личности писателя. (Archives of General Psichiatry, 1971. Vol. 24).
В этой книге я использовал примеры из мировой литературы, а также накопившиеся у меня за многие годы автобиографические истории о страхе, которые читатели присылали мне; некоторые из этих рассказов отличаются необычайной проницательностью и великолепным стилем.
Итак, при всем разнообразии наши страхи следуют единой схеме, у них общий сценарий, одинаковый plot[9], как сказали бы англоязычные психологи. То есть некий раздражитель воспринимается как угрожающий и опасный, вызывая неприятное чувство тревоги, беспокойства, напряженности, а оно в свою очередь порождает желание спасаться, бежать. У животных страхи неизменно следуют одному сценарию, а вот у людей понятие раздражителя значительно сложнее и разнообразнее. Мы способны впадать в панику по любому поводу, а потому нужно подробнее исследовать динамику этого всепроникающего и заразного явления. Нет, точнее было бы сказать, „разрушительного“, ибо все, что внушает страх, неизменно влечет за собой разрушения: портит отношения и чувства, ухудшает дела, подтачивает целостность нашего „я“. Вот почему страх распространяется, точно болезнь. Если за нами гонится бешеный пес, раздражитель налицо и не требует дополнительного анализа. Причина испуга проста и очевидна. Но вот когда Рильке рассказывает нам историю блудного сына и объясняет ее страхом огорчить окружающих своей любовью, мотив представляется менее очевидным и более пугающим. Вот послушайте: „Меня трудно убедить, будто история Блудного сына — не повесть о ком-то, кто не хотел быть любимым“. Главный герой бежит из отчего дома, где все, даже собаки, обожали его, поскольку ему невыносима мысль о боли, которую он может причинить тем, кто, любя, напрасно ждет от него ответного чувства. „И только много позже ему откроется, как истово хотел он никого не любить, чтобы никого не ставить в страшное положение любимого“[10]. Поэтому Рильке считал, что идеальная любовь ничего не требует и ничего не ждет — таким было чувство Марии Алькофорадо, португальской монахини, влюбленной в человека, который ее презирал. Нечто подобное Кафка писал Милене летом 1920 года: „Конечно, жить вместе с родителями — это очень плохо, причем плохо тут не только проживание бок о бок, но и вся жизнь, само погружение в этот круг доброты и любви (ах да, ты не знаешь моего письма к отцу), трепыхание мухи на липучке“[11]. Для обоих писателей стать объектом любви означает оказаться в смертельной ловушке, поскольку любовь, предъявляя свои требования, порабощает. Симону де Бовуар возмущало, что Сартр оставляет в ресторанах слишком щедрые чаевые. „Просто я хочу, чтобы официанты были обо мне хорошего мнения“, — оправдывался Сартр. „Но ведь ты никогда в жизни их больше не увидишь!“ — с раздражением отвечала его благоразумная спутница. Напрасные возражения: поведением Сартра управляли некие сокровенные мотивы. „Я“ капитулирует перед непостижимым“, — писал Рильке. И происхождение наших страхов зачастую непостижимо. „Письмо к отцу“ Кафки, который будет сопровождать нас на страницах этой книги, начинается пронзительными словами:
Ты недавно спросил меня, почему я утверждаю, что боюсь Тебя. Как обычно, я ничего не смог Тебе ответить отчасти именно из страха перед Тобой, отчасти потому, что для объяснения этого страха требуется слишком много подробностей, чтобы можно было привести их в разговоре. Объем материала намного превосходит возможности моей памяти и моего рассудка[12].
Именно восхищение маленького Кафки своим отцом наделяло того сокрушительной мощью:
Я все время испытывал стыд: мне было стыдно и тогда, когда я выполнял Твои приказы, ибо они касались только меня; мне было стыдно и тогда, когда я упрямился, ибо как я смел упрямиться по отношению к Тебе, или был не в состоянии выполнить их, потому что не обладал, например, ни Твоей силой, ни Твоим аппетитом, ни Твоей ловкостью — это, конечно, вызывало у меня наибольший стыд. Так складывались не мысли, но чувства ребенка.
Хочу предупредить читателя, что нам предстоят прогулки по тайным галереям, путешествие по бурным водам человеческой души, и если я окажусь достаточно опытным проводником, то в определенные моменты смогу пробудить в вас страх или жалость.
Страх — чувство индивидуальное, но заразительное, а значит, может представлять собой и социальное явление. Одно из преимуществ существования в группе заключается в том, что отдельная особь, испугавшись, посылает сигнал тревоги своим собратьям. Терпеливый Нико Тинберген[13] изучал тревожные крики чаек. Если что-то начинало их беспокоить, они издавали высокий, едва слышный звук „хе-хе“. По мере того как чужак подбирался ближе, сигнал становился громче и сложнее, тон его менялся. Это язык паники.
Заразительная природа страха позволяет нам говорить о „семейных страхах“, способных поразить человека и его близких, а также о „социальных страхах“, которые охватывают то или иное общество в определенный исторический момент. Например, ужасы тысячного года, боязнь чумы или тревожное ожидание Второго Пришествия, томившее Европу с XIV века. Иохан Хёйзинга писал, что для осени Средневековья характерно было общее предчувствие близкого конца света. Люди жили в постоянном напряжении. Революционная Франция содрогалась от Великого Ужаса, вызванного паническими слухами, известиями о грабежах и разрушениях, подозрениями в подготовке антинародного „заговора аристократов“ при участии бандитских шаек и иностранных держав. Психология масс учит, что толпа очень подвержена влияниям, суждения ее категоричны, чувства передаются мгновенно, критическое отношение к происходящему быстро ослабевает или теряется, личная ответственность снижается, возникают пораженческие настроения и склонность переоценивать силы противника, ужас сменяется воодушевлением, а восторженное поклонение — ненавистью и угрозами.
В своей книге „Красный ужас: исследование общенациональной истерии, 1919—1920“ (Red Scare: A study in national hysteria, 1919—1920. Hill, New York) Роберт К. Мюррей изучал эпизод новейшей истории, пример коллективной паники и неоправданно жесткой реакции на незначительную угрозу. В 1917 году небольшая группа революционеров свергла в России царский строй. После Первой мировой войны подобные попытки предпринимались и в Германии, но были решительно пресечены. Русские призывали к борьбе не только трудящихся всех стран, но и миллионы демобилизованных солдат. Власти США прекрасно понимали, что войска, покинувшие окопы, могли откликнуться на этот призыв. В 1919 году по стране прокатилась волна стачек, парализовавших угледобывающую и сталелитейную промышленность. В Бостоне даже полицейские встали на сторону бастующих. В других городах начались столкновения между силами правопорядка и возмутителями спокойствия. Повсюду гремели взрывы. Бомбист-самоубийца подорвал дом генерального прокурора А. Митчелла Палмера, который в ноябре 1919-го и в январе 1920-го санкционировал задержание и высылку пяти тысяч иностранных граждан. Позже выяснилось, что разгромленные политические организации не представляли большой опасности и коммунистический радикализм Соединенным Штатам не угрожал.
Иногда выражение „социальные страхи“ просто означает „страхи, распространенные в обществе“. Жан Делюмо написал об этом блестящий труд под названием „Ужасы на Западе“. В прежние века, например, боялись и демонизировали женщин, обвиняя их во всех бедах рода человеческого, — этот страх вылился в охоту на ведьм. Доктор философии Гершен Кауфман в книге, посвященной чувству стыда, отмечает, что один из распространенных в американском обществе жизненных сценариев заключается в стремлении к соперничеству и успеху, а это может вызвать у людей боязнь поражения.
Иногда возникает еще один любопытный страх: а вдруг наше общество рухнет, культура перестанет существовать, национальная и религиозная идентичность будут утрачены? Причиной подобных опасений стала глобализация, побуждающая людей крепче цепляться за традиционные устои.
Французский психолог Кристоф Андре является известным знатоком страхов и занимается их лечением в специальном отделении парижской больницы Святой Анны. В одной из своих книг он предлагал создать курсы для людей, подверженных страхам, поставив перед ними те же задачи, что и перед так называемыми курсами для астматиков или для диабетиков: смягчать драматизм, дестигматизировать, информировать, разъяснить суть проблемы. Изучение механизмов страха поможет если не преодолеть его, то, по крайней мере, контролировать. Здравомыслящие психологи не жалеют времени на то, чтобы объяснить пациентам, как возникают беспочвенные опасения. Это позволяет развеять распространенные заблуждения, связанные с чувством страха (о них мы еще поговорим), а также разорвать порочный круг самообвинения, чтобы на смену бессмысленным вопросам вроде „Не сам ли я в ответе за то, что со мной происходит?“ пришла более конструктивная позиция: „Как мне справиться со своими страхами?“
На самом деле речь идет о серьезном проекте в духе Спинозы. Да, избавившись от страстей, мы рискуем обратиться в камень. Значит, нам следует научиться понимать страсти, разглядеть их суть, преобразовывать их в аффекты. Когда видишь причину, говорит Кристоф Андре, то можно если не снять, то хотя бы облегчить груз последствий. Умеющий подчинить себе стихийные силы эмоций сумеет и управлять ими. По мысли Спинозы, страсть можно ограничить только другой, еще более сильной страстью, которую философ называл „интуитивным познанием“ или amor Dei intellectual[14], постижением „мысленного аспекта“ каждой отдельной вещи.
Следует отметить, что страх вызывает тройную реакцию, сужающую границы восприятия.
Физиологическая: возникают телесные ощущения угнетенности, стеснения. Не зря же говорится: „от ужаса сердце сжалось“ или „дыхание перехватило“; эти выражения указывают на то, что чувство страха мешает свободно дышать.
Психологическая: мир представляется нам средоточием опасностей. Искажается система интерпретации, заставляя воспринимать нейтральные воздействия как угрожающие. Как и при депрессии, возникает ощущение, будто мы заперты в тесном тоннеле, внимание полностью приковано к надвигающейся угрозе.
Поведенческая: все наше существо поглощено одним — быть начеку, готовиться к бегству, неукоснительно исполнять ритуальные действия, хоть на время освобождающие от чувства тревоги. Обманчивая действенность этих защитных ритуалов, приносящих сиюминутное облегчение, особенно опасна, так как вызывает почти наркотическую зависимость. Они не разрешают проблему, но снижают остроту переживаний, заставляя тем самым поверить в их мнимую эффективность. На эту тему у психиатров имеется забавный анекдот.
Человек встречает своего приятеля, который стоит посреди улицы и хлопает в ладоши.
— Что это ты делаешь?
— Отпугиваю слонов.
— Да здесь же нет ни одного слона!
— Вот видишь, помогает.
Борьба с беспричинным страхом раздвигает тройные — физиологическую, психологическую и поведенческую — стены тесного тоннеля. Помогает растворить „ком под ложечкой“, как метко именует ощущение тревоги народная мудрость. Приносит расслабление. Дает простор душе, снижает напряженность, высвобождает внимание.
Однако же наука „метология“ (я специально создал этот термин от латинского metus, „страх“) учит, что иногда сужение внимания может стать прекрасным лекарством от тревоги. Австрийский психиатр и философ Виктор Франкл пишет, что в крайне тяжелых ситуациях, например в концлагере, у людей наблюдается сужение поля зрения, некое сжатие перспективы. Вместо того чтобы думать о тяготах плена или о постоянной угрозе жизни, человек переключает внимание на частные аспекты бытия. Исследователи утверждают, что родители детей, больных лейкемией, перестают размышлять о благополучии семьи в целом, а заботятся лишь о том, чтобы ребенок прожил день без страданий. Также отмечено, что онкологические больные, испытывающие колоссальную эмоциональную, физическую и общую нагрузку в связи с недугом, часто стараются уйти в маленький мирок мелких хлопот. Итак, мы приходим к выводу, что вопрос „ракурса“ крайне важен для осмысления нашей темы. Порой следует расширить угол зрения, устремив взгляд в грядущее, в этот „край надежды“, и тогда пережить тяжелый период будет проще. Но иногда надо полностью сосредоточиться на сегодняшнем дне, на eternal now, чтобы не дать бесплодным мыслям о будущем обескровить наш разум, заслонить настоящее.
Существуют страхи врожденные и страхи приобретенные. Врожденные вызываются раздражителями, с которыми субъект не знаком на личном опыте. Птицы, питающиеся змеями, инстинктивно избегают ядовитых экземпляров, хотя никогда раньше с ними не сталкивались. Более ста лет назад Дуглас Спэлдинг описал генетически запрограммированный страх цыплят, впервые заметивших в небе коршуна или услышавших его крик. Конрад Лоренц вызывал панику у только что вылупившихся утят, водя над их головами вырезанным из бумаги силуэтом, отдаленно похожим на хищную птицу. Макаки-резус, выращенные в неволе, обращаются в бегство при виде фотографии разъяренных собратьев. Многие животные боятся даже запаха своих врагов. Некоторые гремучие змеи стараются скрыться, едва их помещают в места обитания их самого грозного противника, королевской кобры. Запах травмированного или испуганного собрата также побуждает к бегству. Молодые жабы стремятся прочь от того места, где находится раненая особь того же вида, и долго туда не возвращаются.
Люди тоже способны реагировать на незнакомые раздражители. Испуг вызывают, например, резкие звуки, вспышки, необычные тактильные воздействия. Потеря ориентации, ощущение, что ты заблудился, также порождает инстинктивный дискомфорт. Дональд Гебб, например, обнаружил, что темнота одинаково пугает и шимпанзе, и маленьких детей. Все это врожденные страхи. Мы появляемся на свет с багажом пристрастий и антипатий, опасений и интересов. Много лет назад Дарвин, а за ним Г. Стэнли Холл предположили, что существует эволюционная предрасположенность к некоторым страхам. Практически доказано, что перцептивные системы каждого вида особым образом настроены на определенные раздражители. Иногда нас вдруг что-то начинает беспокоить. Есть такая русская пословица: „У страха глаза велики“. Что бы там ни говорили бихевиористы[15], но врожденная биологическая склонность перенимать те или иные реакции существует. Выращенные в неволе молодые макаки-резус не боялись змей, но, едва увидев испуг диких сородичей, впадали в панику. Столь стремительное обучение может свидетельствовать только о наличии особой восприимчивости к некоторым навыкам. То, как ребенок учится говорить, служит еще одним блестящим и неоспоримым примером подобной подготовки к постижению жизни.
Не все страхи, характерные для данного вида, проявляются сразу. Они возникают, исчезают и меняются, по мере того как индивид растет и развивается. Можно заранее предсказать, как будут формироваться, усиливаться и ослабевать наиболее распространенные страхи. Так, дети в возрасте от восьми до двадцати двух месяцев обычно с опаской относятся к чужим взрослым людям и не любят оставаться одни. Страх перед незнакомыми ровесниками проявляется несколько позже; потом малыши начинают бояться темноты и животных. Причем у представителей различных культур наблюдается сходная картина. Детский страх перед посторонними изучали в Соединенных Штатах, Гватемале, Замбии, у племен, обитающих в районе Калахари, у индейцев хопи и ганда — результаты везде были одинаковы. У младенцев любой национальности реакция страха появляется примерно в возрасте восьми месяцев: малыш хмурится и перестает улыбаться в присутствии чужого человека. Обычно это проходит к двум годам — возможно, потому что ребенок обучается манипулировать поведением незнакомых людей и быстрее к ним привыкает. Однако боязнь может и сохраниться, превратившись со временем в устойчивую робость. Разлука с родителями также вызывает беспокойство у всех детей, независимо от национальной принадлежности.
Эта неизменная последовательность, вероятно, обусловлена развитием индивида и связана как с генетическими факторами, так и с воздействием окружающей среды. В процессе эволюции совместное существование стало необходимым для выживания вида, поэтому вполне естественно, что мы так восприимчивы к чужим чувствам и побуждениям. Выражение лица другого человека является мощным стимулом, вызывающим в нашей душе соответствующие эмоции. Социофобов пугает любой устремленный на них взгляд, а сердито нахмуренные брови или округлившиеся от ужаса глаза никого не оставят равнодушным.
Рассуждая о врожденных страхах, труднопреодолимых и повсеместно распространенных, нельзя тем не менее забывать, что существенная часть наших опасений все же носит приобретенный характер. Как они появляются? Об этом я поговорю в третьей главе.
Итак, мы обозначили на карте два пункта: страхи врожденные и страхи приобретенные, и их не следует путать. А теперь продолжим исследование.
Стресс, тревога, страх функционально необходимы. Иногда даже приятны. Иначе почему экстремальные виды спорта и фильмы ужасов пользуются такой популярностью? Дрожь тоже может доставлять удовольствие. Нормальными следует считать страхи, адекватные силе раздражителя, поддающиеся контролю и воздействию. Но поскольку сложно найти четкие критерии для определения этих характеристик, мы часто прибегаем к помощи статистических данных. Например, боязнь летать на самолете следует считать нормой или отклонением? С одной стороны, нормой, поскольку человек не создан для того, чтобы бороздить воздушные просторы. А с другой стороны — все же отклонением, так как данная непереносимость встречается у очень небольшого количества людей.
Патологический страх сопоставим с ложной тревогой: у них сходные механизмы запуска и регуляции. Он возникает часто, по ничтожному поводу и бывает сильным, всепоглощающим, не знающим компромиссов. С ним трудно совладать, такой страх легко перерастает в панику. И это не единственный случай, когда защитные силы организма оборачиваются против нас. В качестве примера Кристоф Андре приводит рефлекс кашля, который природа дала человеку, чтобы изгонять из дыхательных путей инородные тела. Однако приступ астмы, вызванный миллиграммами цветочной пыльцы, следует расценивать как слишком бурную и потому вредную предохранительную реакцию. „Сама по себе пыльца не опасна. Угроза таится не в окружающей среде, а в сбое защитной системы. Затрудненное дыхание и изнурительный сухой кашель скорее губительны, чем полезны“. То же самое можно сказать и о страхе. Как тут не вспомнить о Мальте Лауридсе Бригге и его страхах, описанных Рильке:
Все затерянные страхи тут как тут. Страх, что крошечная шерстинка, торчащая из одеяла, — твердая, твердая и острая, как стальная игла; страх, что пуговка на моей ночной рубашке больше моей головы — огромная, тяжелая; страх, что хлебная крошка, упав с моей кроватки, стеклянно расколется, и давящая тоска оттого, что с ней вместе расколется все-все и навеки; страх, что оборванный край вскрытого письма прячет запретное, чего никому нельзя видеть, и невообразимо важное, для чего во всей моей комнате нет надежного места; страх, что я проглочу во сне выпавший из печи уголек; страх, что спятившее число пойдет разрастаться у меня в мозгу и уже перестанет там умещаться; страх, что лежу на граните, на сером граните; страх, что я буду кричать, к моей двери сбегутся, ее взломают; страх, что я выдам себя, выболтаю свои страхи, и страх, что я слова не смогу из себя выдавить, ведь словами их не передашь — и еще страхи… страхи[16].
Прежде чем мы начнем препарировать страх, следует конкретизировать некоторые термины, ибо язык страха чрезвычайно богат, но недостаточно хорошо систематизирован. Такие слова, как „стресс“, „тревога“, „испуг“, „избегающее поведение“, „стыд“ и многие другие, требуют четкого определения. Сейчас я попытаюсь пояснить некоторые из них. Поскольку книга посвящена страху, начнем с него, но прежде кое-что уточним. Существует ли определение страха? Можно ли вообще дать определение чувству? Ведь чувства — понятия тонкие, сложные, крайне индивидуальные, подвижные. Прежде чем искать определение эмоциям, нужно допустить, что они имеют, во-первых, четкие границы, а во-вторых — словесное выражение. Исследователи, достойные самой высокой оценки, — П. Н. Джонсон-Лэард и Кит Оутли — считают, что существует пять базальных универсальных эмоций: печаль, радость, гнев, страх и отвращение. Сами они первичны, но на их базе развиваются более сложные эмоциональные процессы. Известно, что лингвисты делятся на оптимистов и пессимистов. Первые, к которым отношусь и я сам, полагают, что любая вещь имеет точное определение, позволяющее избежать противоречий или путаницы. А вот пессимисты убеждены, будто бытие и язык разделяет непреодолимая пропасть и поэтому попытки подобрать определение феномену — это акт насилия. Свой подход к подбору терминов я изложил в книге „Словарь эмоций“, написанной в сотрудничестве с Марисой Лопес Пенас.
Читатель уже знает, что определение чувства представляет собой „краткое повествовательное изложение“. Как учит логика, определение содержит указание на ближайший род, то есть на принадлежность к более обширной группе, а также на видовое отличие предмета, иначе говоря — на признаки, выделяющие его из общего ряда. В классическом определении человека („разумное животное“) „животное“ следует понимать как родовую принадлежность, а „разумное“ как видовое отличие. Однако подобный подход представляется несколько упрощенным, когда речь заходит о чувствах: их целесообразнее описывать через фабулу, в которой присутствуют субъект (ведь эмоции субъективны), внешний фактор, эмоциональный опыт и ответный импульс. Схема всех этих повествований такова: субъект… внешний фактор… проявление эмоций… мотивация.
В качестве примера рассмотрим ярость: человеку наносят обиду (вызывая раздражение, возбуждение, физический дискомфорт) и у него появляется желание ответить обидчику, дать выход чувствам.
Добавлю кое-что еще о терминологии чувств, поскольку это представляется мне важным для их анализа. По моему мнению, эмоциональный опыт в силу его крайней изменчивости легче описывать с помощью трех пар первичных свойств: приятный — неприятный, привлекательный — отталкивающий, тревожный — успокаивающий. Эти семантические единицы непосредственно связаны с жизненным опытом и не могут быть определены посредством более простых терминов. Существуют и дополнительные аспекты, помогающие уточнить характер эмоций: интенсивность, физиологические реакции, стихийность или подконтрольность, угнетение или активация нервной системы, зависимость или независимость от чужого поведения.
Вот теперь мы можем дать определение страху. Субъект испытывает страх, когда некая опасность вызывает у него острое чувство беспокойства и неприязни, активирует вегетативную нервную систему, оказывает отрицательное воздействие на пищеварительную, сердечно-сосудистую и дыхательную систему; ситуация выходит из-под контроля, и вступает в действие один из сценариев: бежать, бороться, замереть, покориться. Газель убегает, бык нападает, жук притворяется мертвым, а волки при встрече с доминирующим самцом демонстрируют подчиненное поведение. Мы, люди, умудряемся сочетать все эти варианты.
Нервная система активирована, чувства обострены, внимание приковано к возможной угрозе, мышление либо замедляется, либо становится хаотическим, напряжение растет. Наблюдается ряд вегетативных проявлений: ускорение сердечного ритма, затрудненность дыхания, нарушение функций органов пищеварения, сексуальные расстройства, бессонница и так далее. Потеря контроля над ситуацией часто вызывает ощущение неуверенности, уязвимости.
Все эти признаки — угнетенность, беспокойство, настороженность, сужение внимания, напряженность, вегетативные нарушения — являются общими для тревоги и страха, но могут также наблюдаться и при состояниях, вызванных нарушением баланса химических веществ в организме, таких, например, как абстинентный синдром у токсикоманов, гипертиреоз и даже чрезмерное потребление кофе. Значит, следует внести ясность, чтобы в дальнейшем избежать путаницы. Например, в Справочнике по диагностике и статистике психических расстройств есть большой раздел, посвященный тревожности, в который включены также страхи и генерализированное тревожное расстройство. То есть термин тревога употребляется для обозначения как родовой, так и видовой принадлежности, что является логической ошибкой. Так что пока другой классификации не существует, я предлагаю свою собственную:
Как видите, есть некая черта — беспокойство, волнение или нервозность, — общая для нескольких эмоций. В первую очередь следует отметить, что беспокойство может быть как приятным, так и неприятным. Нетерпение перед поездкой, какое-то непреодолимое желание, взволновавшая нас хорошая новость — все это вызывает сладостную дрожь возбуждения, которую люди всячески стремятся испытать. Дети не могут уснуть, не в силах усидеть на месте в ожидании новогодних подарков. Дивное состояние! Предвкушая встречу с возлюбленной, юноша ощущает приятный трепет. А вот неприятное беспокойство мы будем называть тревогой. Как возбуждение, так и тревога сопровождаются повышенной концентрацией внимания и активацией центральной нервной системы, а также реакцией пищеварительных и дыхательных органов, сердечнососудистой системы. Восхитительная образность человеческого языка передает эти ощущения: „захватывает дух“, „перехватывает дыхание“ и у того, кто испытывает некое страстное желание, и у того, кто терзается тревогой. Американский психолог Томкинс доказал, что волнение, страх и ужас, вызванные неожиданным событием, представляют собой три уровня активации нервной системы. Так что наши мнения созвучны.
Феноменологическое родство приятного и неприятного беспокойства, возбуждения и тревоги, приводит к тому, что для человека иногда мучительно и то и другое. Как мы вскоре увидим, бывают люди, чье душевное равновесие настолько хрупко, что любое возбуждение оборачивается для них тревогой. Такие личности предпочитают не ездить в отпуск, лишь бы не менять привычной обстановки, избегают шумных торжеств и даже страшатся жизненного успеха. Другие же, так называемые emotion seekers, искатели острых чувств, испытывают радостное возбуждение от приключений, которые у остальных смертных вызвали бы панический ужас. Помню, некий мореплаватель-одиночка рассказывал мне о пережитых страхах и о горячем желании вновь испытать их, немедленно возникавшем по прибытии в порт. Из века в век поэзия воспевала войну, пыл сражения — одним словом, все, что превращает опасность в вожделенный риск. Широко известный закон Йеркса—Додсона говорит, что биологическое состояние возбуждения (arousal), нервного напряжения у одних людей улучшает результаты, а у других ухудшает. Некоторым студентам волнение на экзамене идет на пользу, а некоторым мешает сосредоточиться.
Еще раз повторю, что описывать эмоции легче, рассказывая связанные с ними случаи из жизни, только тогда описание будет достаточно достоверным. Страх — это тревога, вызванная реальной опасностью. Однако опыт свидетельствует, что подчас сильный страх, охвативший человека, не является ответом на конкретную угрозу. Такой беспричинный страх мы будем называть тревожностью и увидим, как подсознание интуитивно стремится восполнить пробел в цепочке — отсутствие раздражителя.
Таким образом, мы именуем тревожностью боязнь, возникшую без явного раздражителя и сопровождающуюся навязчивыми опасениями, вызванными смутным предчувствием чего-то ужасного, но необъяснимого; при этом отсутствует четкое представление о том, как этого избежать. Не так давно одна читательница написала мне:
Не хочу излишне драматизировать, но, честно говоря, я в отчаянии, так как живу в постоянном необъяснимом страхе и не могу с ним справиться. Страх отравляет мою профессиональную деятельность, отношения с другими людьми, личную жизнь. Пытаясь преодолеть ситуацию, я занималась психологическим тренингом, а две недели назад обратилась к психиатру. Врач не проявил должного внимания, сказав только, что я произвожу впечатление человека уравновешенного, разумного и т. д. Не представляю, где искать спасения от СТРАХА, который заполняет, подчиняет и определяет всю мою жизнь.
Такой страх и следует называть тревожностью.
Иногда подобное состояние вызвано эндогенными причинами — при некоторых формах эпилепсии, например. Исаак М. Маркс описывает случай своей пациентки:
На протяжении шестнадцати лет женщина страдала непродолжительными приступами безосновательной паники. Без всяких видимых причин ею овладевал „сильнейший испуг“, жизнь представлялась „ужасной“. Страх был острым, но совершенно необъяснимым. Всякий раз она думала: „Теперь я на-конец-то пойму, что же меня так пугает“, но этого не происходило. Такие пациенты часто говорят: „Мне так страшно, словно должна случиться какая-то беда“.
Человек страдает тревожным расстройством, если без всяких на то оснований его охватывает тягостное чувство беспредметного дискомфорта, волнение, вызывающее реакцию вегетативной нервной системы и дисфункцию пищеварительной, дыхательной и сердечнососудистой системы, ощущение беспомощности, повторяющиеся приступы острого беспокойства, не находящего выхода. При этом невозможно избавиться от неприятного состояния, воспользовавшись одним из известных сценариев: бежать, бороться, замереть, покориться.
Теперь дадим определение стрессу. С этим понятием произошло то же самое, что и с другими, быстро вошедшими в моду: оно стало палочкой-выручалочкой, объяснением на все случаи жизни. Известные исследователи вопросов мотивации — Н. Кофер и М. Эппли — сорок лет назад отмечали, что понятие „стресс“ „заняло нишу, ранее принадлежавшую тревоге, конфликтам, фрустрации, эмоциональным расстройствам и т. д.“. И с некоторой долей иронии добавляли: „Возникает ощущение, будто с тех пор, как слово „стресс“ сделалось модным, за него хватаются все кому не лень; в какой бы смежной области специалист ни работал, он ничтоже сумняшеся называет предмет своих исследований стрессом“. Типичная подмена терминов.
Стресс возникает, когда человек испытывает давление и перенапряжение, поскольку требования, которые предъявляют к нему обстоятельства, а иногда и он сам, превышают его возможности. Способность действовать блокируется или нарушается, а организм реагирует на перегрузку. Далеко не всегда причины, ведущие к стрессу, неприятны. Дети, например, быстро перевозбуждаются и устают даже от радостных событий. Иногда во время игры малыш заливается смехом и вдруг начинает плакать. Значит, возбуждение превысило допустимый порог. Бывают случаи, когда решающим фактором оказывается не интенсивность стрессоров, а их количество. Вот как одна мать семейства описывает причины своего стресса:
Я встаю в семь, готовлю завтрак детям, везу их в школу, но поскольку мне некогда ждать, когда она откроется, оставляю ребят у входа, хотя на душе у меня неспокойно. В машине, стоя на светофорах, крашусь и привожу себя в порядок. В обеденный перерыв бегу за покупками. Каждый раз приходится просить мать, соседку или родителей кого-то из одноклассников забрать детей после уроков и отвести их домой. Вечером возвращаюсь, и младший сообщает мне, что потерял ботинок. Эта глупая мелочь совершенно выбивает меня из колеи. Мчусь в школу искать пропажу. Школа закрыта. Захожу в обувной магазин, а когда возвращаюсь, старшая дочь хочет прочесть мне свое сочинение. Но ужин не готов. Говорю, что буду слушать и одновременно стряпать еду. Дочь обижается и плачет. Отправляю ее купать малыша. Через несколько минут из ванной доносятся крики, рыдания, плеск воды, и я бегу посмотреть, что случилось. Там творится что-то невообразимое, но на плите подгорает картошка, и надо скорее возвращаться на кухню. Тут звонит телефон, и мать сообщает, что завтра не сможет забрать детей: ей нужно вести отца к врачу. Принимаюсь обзванивать своих подруг в надежде упросить их.
Это и есть стресс. Он запускает сложные физиологические механизмы, которые могут серьезно повредить здоровью.
Итак, можно утверждать, что человек испытывает стресс, если обстоятельства предъявляют к нему требования, превышающие его умственные или физические возможности; при этом возникает неприятное чувство беспокойства, разбитости и беспомощности, сопровождающееся разнообразными соматическими проявлениями. То есть стресс — понятие более широкое, чем тревога, страх или тревожное расстройство. Сами по себе они тоже способны вызвать стресс, но его также могут спровоцировать работа, сложности во взаимоотношениях, жизненные препятствия — словом, любые трудности. Это физическая и психическая реакция на различные перегрузки. Наличие опасности — далеко не основная причина стресса. Постоянная спешка, например, вызывает его куда чаще.
В определенной точке стресс пересекается с тревогой и страхом, вот почему методики его преодоления могут быть полезными и для коррекции тревожных расстройств. Один из самых известных специалистов в этой области, Дональд Майхенбаум, предлагает метод когнитивно-поведенческой терапии для следующих случаев: 1) приступы гнева; 2) тревожность; 3) обоснованные страхи; 4) физические последствия стрессовых ситуаций; 5) психологическая помощь жертвам агрессии; 6) работа в условиях сильного давления. То есть, как мы видим, тревогу и страх можно причислить к факторам, вызывающим стресс.
Реакция отвращения также присуща не только страху. Конечно, она является составной частью этого феномена, поскольку представляет собой одну из базовых эмоций, о которых я уже упоминал. Приятное нас притягивает, неприятное — отталкивает. Э. Т. Роллс в своей последней книге „Объяснение эмоций“ выстраивает модель поведения индивида, исходя из двух основных ощущений, управляющих, по его мнению, нашими действиями: удовольствие и боль. К удовольствию мы стремимся, боли избегаем. Мозг по-разному реагирует на поощрение и наказание. И боль и испуг крайне неприятны, но отнюдь не тождественны. Обжегшись, я отдергиваю руку не из страха, а от боли. А вот когда спасаюсь от пожара, меня подгоняет страх.
Отвращение вызывает реакцию избегания. Однако проявляется она не так, как при страхе, — сторонники точных формулировок тут совершенно правы. Когда нам страшно, мы сами стремимся держаться подальше от того, что нас пугает, а испытывая отвращение, стараемся удалить от себя неприятный предмет. „Несвежая пища вызывает тошноту и, как следствие, рвоту“, — пишет Кит Оутли. Впрочем, он идет дальше и переносит свойства физического отвращения на область психики. В случае фобических расстройств, например, страх неизбежно сопровождается отвращением. Некоторые люди не выносят самого вида крыс или змей, пусть даже гадкие твари заперты в клетке. Какое чувство возникает в этом случае, страх или отвращение?
Итак, подведем итог, чтобы читателю легче было сориентироваться. Мы обозначили на карте пять точек: тревогу, страх, тревожность, стресс и отвращение. Теперь введем новый термин в наш словарь-минимум: стратегии противостояния. Иначе говоря, действия, помогающие нам победить стресс, страх, тревогу или тревожность. Они именуются копинг-поведением (от английского глагола to соре — „справиться, совладать“). Ричард С. Лазарус определял их как „когнитивные и поведенческие усилия, необходимые, чтобы ослабить воздействие внешней среды и внутренних факторов, которое, по мнению индивида, превышает его возможности“. Их следует изучать не только потому, что они позволяют защититься от страха, но и потому, что являются его неотъемлемой частью. Я уже говорил, что речь идет о взаимосвязанных явлениях, результат которых — степень остроты страха — зависит как от субъективной оценки, так и от характера опасного объекта. Способность к противостоянию, выраженная или слабая, может уменьшить или же увеличить чувство боязни. Наше качество жизни будет зависеть от того, насколько мы способны проявить стойкость в трудной ситуации.
Спиноза считал, что страх и его антагонист, надежда, являются важнейшими страстями, необходимыми для постижения этических, религиозных и политических вопросов. Именно чувство неопределенности, нестабильности смущает и ослабляет наш дух.
Итак, надежда есть непостоянное удовольствие (inconstans laetitia), возникающее из идеи будущей или прошедшей вещи, в исходе которой мы до некоторой степени сомневаемся. Страх есть непостоянное неудовольствие, возникающее из идеи будущей или прошедшей вещи, в исходе которой мы до некоторой степени сомневаемся.
Следует добавить, что Спиноза с недоверием относится и к тому и к другому. Надежда способна породить самый яростный фанатизм, невосприимчивость к критике, восторженность и возбуждение.
Родство между страхом и надеждой подмечено давно. Еще Аристотель писал: „Для того чтобы испытывать страх, человек должен испытывать надежду на спасение того, за что он тревожится“. Даже Гёте в трагедии „Фауст“ неприязненно отзывается о надежде:
Спиноза и Гёте превыше всего ценят покой. Тот, кто ничего не хочет и не ждет, не познает горечи разочарования. Но ничего и не совершит. Ни один мореплаватель не снимется с якоря, если не надеется доплыть до далекого порта. Луис Вивес[18] утверждает, что „надежда — это вера в то, что все будет, как мы того пожелаем“. И добавляет:
Иллюзия, которую дарит нам надежда, сладостна и необходима для того, чтобы выжить среди трудностей, несчастий и непереносимых тягот. Мудрый сюжет повествует, что когда Пандора опрокинула заветный сосуд, все несчастья вырвались наружу, и только надежда осталась на дне (Гесиод, „Теогония“, 93—99). Пандора нарочно постаралась сохранить ее. Это символический образ человеческой жизни, вот почему Создатель сделал так, чтобы надежда зарождалась и возрастала при каждой, даже самой незначительной возможности.
Что ж, продолжим наше путешествие.
Странно, что специалисты, изучающие страх, мало внимания уделяют тактикам запугивания и механизмам использования страха, хотя это как раз оборотная сторона медали. Существует спонтанный испуг и испуг, возникший в результате целенаправленных действий, спровоцированный намеренно. Извергающийся вулкан, грозное цунами или эпидемия чумы никому ужаса не внушают, они его вызывают, в то время как подоплекой диктаторского произвола, терактов, шантажа, жестокого обращения в семье, превентивных атак и акций устрашения является страх как инструмент для достижения цели. Его эффективность легко объяснима. Страх побуждает нас действовать определенным образом, чтобы избежать угрозы и освободиться от тревоги, вызванной ею. А потому тот, кто стремится запугать, в известной степени порабощает волю своей жертвы. Разумеется, не всякое насилие преследует подобные цели. Одно дело хотеть причинить зло и совсем другое — стремление подчинить. Мужчина, убивший жену, умышленно лишает жизни человека. Мужчина, который терроризирует жену, повинен в преднамеренном запугивании и тиранстве. Он вынуждает ее прибегать в ответ на угрозу к одному из древнейших стереотипов поведения: покорности.
Значит, существует тесная связь между властью и устрашением, ведь страх неизбежно появляется в человеческих отношениях, когда в них присутствует фактор подчинения. Не надо забывать, что власть, а точнее говоря, способность сильного навязывать свою волю, стоит на трех китах: поощрение, наказание и влияние на чувства и убеждения слабого. Наказание внушает ужас и настолько эффективно, что Курт Гольд назвал его основой власти: „Властью следует считать способность причинить вред другому человеку“. В этих словах, как и во всяком преувеличении, есть своя доля истины.
Нам следует уделить внимание стратегии запугивания, поскольку тогда мы вернее поймем механизмы страха. Никто не знаком с ними лучше, чем те, кто использует его в своих целях. Внушать страх очень выгодно. Варвар почти всегда добивается своего. На самом деле наиболее авторитетные общественные структуры как раз и призваны помешать этой несправедливости.
„Угроза есть действие или высказывание, направленное на то, чтобы внушить страх; таким образом человеку иногда в словесной форме, а иногда посредством определенных действий дают понять, что его ждут утраты, опасность и наказание“, — объясняет толковый словарь Испанской королевской академии. Это знак, который предвещает неприятности в случае, если мы не выполним некие условия. Следует обратить внимание на слово „знак“, ибо оно раскрывает одну из причин, по которой страхи возникают так легко: нашу способность к интерпретации. Угроза означает, что некое лицо или общественный институт может причинить нам вред. Правила дорожного движения грозят нарушителям штрафом, а то и лишением водительских прав. Преподаватель грозит двойкой нерадивому студенту. Отец грозит сыну, что не пустит гулять, если тот не сделает уроки. В подобных случаях задачей угрозы является предотвращение ошибочных или нежелательных действий, однако ее правомерность зависит от правомерности цели и от источника, из которого она исходит.
Тем не менее механизм этот настолько эффективен и прост, что к нему часто прибегают с незаконными и даже преступными намерениями. Шантажист и вымогатель совершают преступление, используя страх и сложные реакции, которые он провоцирует. ЭТА шантажировала людей долгие годы. Представьте себя на месте человека, получившего письмо с требованием заплатить крупную сумму, чтобы сохранить жизнь себе и своей семье. От привычного ощущения безопасности — в конце концов, у нас на улицах не стреляют в людей — не остается и следа. Жертва чувствует полную беззащитность. Можно, конечно, обратиться в полицию, то есть прибегнуть к помощи института, призванного выполнять нелегкую задачу по охране шаткого порядка. Это уже кое-что. Но когда подобные случаи происходят в странах, где полиция коррумпирована, где правоохранительные органы продажны, а политики корыстны, то никакой надежды на спасение не остается.
Я уже говорил, что страх — эмоция разрушительная. Человек, которого шантажируют террористы, знает, что не должен платить, — мало того, понимает, что платить преступно, а значит, к страху примешиваются угрызения совести. Разве уступил бы он, не будь трусом? Родившийся в Буэнос-Айресе англоязычный писатель Эндрю Грэхем-Юл в душераздирающем рассказе „Память о страхе“, посвященном аргентинской диктатуре 70-х годов, пишет о пагубном воздействии этой эмоции:
Казалось, что машина едет за мной по пятам. Подъезжает все ближе и ближе. Краем глаза я вижу капот; потом в поле зрения попадает солнечный блик на лобовом стекле и черный кружок нацеленного на меня ствола. Первыми реагируют колени: они дрожат и отказываются нормально гнуться <…>. Однако машина проехала мимо. На этот раз охотились не за мной. Картина страха не изгладится из памяти никогда. Она хранится вечно, точно постыдное воспоминание… и оживает всякий раз, стоит заслышать за спиной шум мотора. У каждого свой образ страха. Мой возник в Буэнос-Айресе и неотступно следует за мною из Аргентины в Лондон, из Мадрида в Манагуа. Опасность парализует, малодушие внушает стыд, страх унижает. Но опасность минует, стыд со временем рассеется, а страх останется навсегда.
Любопытна эта связь между страхом и стыдом: она еще больше подтачивает силы жертвы. В концлагерях постоянный ужас низводил заключенных до животного состояния, прорывал все заслоны собственного достоинства. Перед лицом безжалостного террора человек безоружен. Примо Леви[19] вспоминал, что выжившие узники Освенцима не проявляли радости, когда их освободила Советская армия. Видимо, они испытывали стыд: „Это чувство было хорошо знакомо всем нам. Оно переполняло нас после каждой переклички, всякий раз, когда мы становились свидетелями унижений или сами подвергались им: смятение порядочного человека при виде чужой слабости, горечь от сознания, что она неизбежна и непреодолима, что воля бессильна и ничтожна, что сделать ничего нельзя“. Французская писательница Шарлотта Дельбо, также сумевшая спастись, сказала как-то в интервью: „Вернувшиеся стыдились, что остались живы. Все спрашивали, почему они не взбунтовались, почему повели себя как трусы. Действительно, почему я здесь, когда остальные мертвы?“
Лишение награды тоже своего рода наказание, только действует по-другому. Этот механизм включается там, где есть зависимость — будь то наркотики или связи между людьми. Угроза оставить без поощрения осложняет и разрушает отношения. Допустим, женщина систематически подвергается агрессии со стороны супруга. Позиция абсолютного подчинения помогает избежать жестокого обращения, что само по себе воспринимается как вознаграждение. Теперь несчастная всеми силами будет стремиться заслужить это утешение и в конце концов даже начнет испытывать благодарность к своему обидчику — настолько, что перестает понимать, на ком в действительности лежит вина. Именно так объясняется всем известный стокгольмский синдром, когда жертва чувствует симпатию к преступнику, который взял ее в заложники, но оставил в живых. Нечто похожее происходит сейчас в Испании с отношением к террористической организации ЭТА. Уже несколько месяцев ее бойцы не проливают крови, и граждане ставят это им в заслугу. Боясь лишиться „подарка“, они готовы на любые уступки. Преступления, ставшие всему причиной, постепенно забываются, и все усилия сосредоточены только на том, чтобы сохранить ощущение успокоенности.
В сектах действует примерно такой же механизм. Новых приверженцев щедро одаривают. Их принимают с распростертыми объятиями, сулят избавление от всех бед, оказывают поддержку, уделяют им повышенное внимание. А потом угрожают лишить любви и заботы. Подобная ситуация отбрасывает людей к детским переживаниям, ибо ребенок больше всего на свете страшится утратить расположение родителей.
В последнее время школьное насилие стало распространенным явлением. Здесь тоже действует коварный и точный механизм страха. Классическим примером может служить судьба Хокина С., ученика из Ондаррибии, который покончил жизнь самоубийством, не в силах вынести травлю, развязанную одноклассниками. События всегда развиваются по одной и той же схеме. Группа подростков изводит кого-то насмешками, унижениями, угрозами и побоями. Жертва, разумеется, боится их. Не знает, как быть. Не осмеливается оказать сопротивление. Не осмеливается пожаловаться учителям. Не решается рассказать обо всем родителям: ее душевные силы истощены и в игру вступает стыд. Несчастный думает, что должен справляться сам. Все ждут от него стойкости, а он беспомощен. Ведь палачи — его одноклассники, его ровесники и с другими ребятами ничего подобного себе бы не позволили. Значит, он просто не может себя защитить, он слабак. А раз так, сам виноват. Одиночество жертвы настолько мучительно, что программа против буллинга, разработанная Департаментом образования и занятости Соединенного королевства, так и называется: „Школьное насилие: не страдай в одиночку“.
Как утверждают К. Салливан, М. Клэри и Г. Салливан, основная отличительная черта обидчиков состоит в том, что они умело пользуются своей властью. Обычно их делят на три группы. Умные обидчики: искусно маскируют угрожающее поведение, эгоистичны, уверены в себе, начисто лишены сострадания и безразличны к другим. Они более коммуникабельны, чем жертвы, и выявить их нелегко. Глупые обидчики: стараются завоевать авторитет товарищей дерзким, вызывающим поведением, запугивают и терроризируют сверстников. Отличаются негативным видением мира, учатся плохо и срывают злость на тех, кто слабее. При общей деструктивной позиции нередко добиваются успеха, так как умеют получать желаемое, и благодаря агрессивному поведению завоевывают определенный статус и ведущую роль в коллективе. Обидчик-жертва: иногда выступает в роли обидчика, а иногда — в роли жертвы. Он тиранит младших товарищей, но терпит издевательства старших. Иногда в школе он агрессор, а дома — пострадавший.
Психолог Д. Ольвеус отмечает, что в настоящее время учителя относят к категории „жертв“ огромное количество детей, отличающихся замкнутостью, робостью и тревожностью. Отношения с товарищами наложат отпечаток на их дальнейшую жизнь. По данным Брайана Г. Джилмартина, около 88 % нерешительных людей могут вспомнить многочисленные эпизоды травли, имевшие место в детстве и отрочестве. У личностей, уверенных в себе, подобный опыт отсутствует. Жертва находится в подавленном настроении, не в состоянии думать ни о чем другом. Ребенок просыпается среди ночи, пытаясь найти решение, но ничего путного в голову не приходит. Он ищет убежища в несбыточных мечтах: подкараулить бы обидчиков за углом и избить бейсбольной битой, как в кино. Страх начинает свое разрушительное действие. В США бывали случаи, когда изгой открывал стрельбу по своим палачам. Зачастую жертва испытывает признательность к мучителю всякий раз, когда тот дает ей передышку. Так зарождается извращенная благодарность угнетенного, поскольку отсутствие страданий воспринимается как подарок. Оценки ученика, подвергающегося травле, резко снижаются, он боится идти в школу, притворяется больным. Все это доставляет удовольствие его обидчикам, они чувствуют себя победителями. Они — сила. А вот жертва, будь то Хокин, Мануэль или Анна, находится в отчаянном положении. Попробуйте представить себя на их месте.
Я говорю здесь только о школьном насилии, но люди подвергаются травле и на работе, когда тот, в чьей власти запугать, лишить повышения, уволить, отравляет им жизнь, и это не менее ужасно.
Между эмоциями имеются связи, которые складывались и шлифовались тысячелетиями. Одна из них, крайне важная для нашего исследования, — это изначально запрограммированная связь между проявлениями гнева и страхом. Гневная реакция на то и существует, чтобы запугивать другого человека, жизненный опыт для ее понимания не нужен. Уже в возрасте пяти месяцев ребенок пугается при виде сердитого выражения лица. Психолог-бихевиорист А. Оман, один из ведущих метологов, считает, что проявления гнева интерпретируются автоматически. Возможно, за эту функцию отвечают нейроны коры головного мозга.
При встрече с агрессором многие животные пытаются напугать его или обмануть. Их угрожающее поведение вводит нападающего в заблуждение. В природе для этого существуют самые разнообразные и весьма хитроумные способы. Защищаясь, птицы раскрывают крылья и топорщат перья, стараясь выглядеть крупнее. Животные взъерошивают шерсть или ставят торчком иглы, поднимаются на задние лапы, набирают воздуха или воды, чтобы казаться больше. Они выставляют напоказ яркие отметины или демонстрируют свои средства защиты, скаля клыки, угрожающе опуская рога, топая копытами; некоторые, например обезьяны, громко колотят себя в грудь, другие бьют хвостом или хлопают крыльями, скрежещут зубами, шипят и плюются. Человек старается не отставать от братьев меньших. Достаточно посмотреть, как из века в век совершенствовалась военная форма. Широкие эполеты и внушительные головные уборы суть наивное воспроизведение реакции представителей фауны на угрозу. В настоящее время многочисленные группы молодых (и не очень) людей используют эстетику насилия — татуировки, бритые головы, военные краги, — чтобы нагнать страху на окружающих.
В одном японском стихотворении, которое я неоднократно цитировал в своих книгах, описывается прощание идущего на битву воина с женой: „Вставай, дорогая супруга! Час настал. Отложи вышивание и принеси мое оружие!“ Далее он успокаивает женщину и дает ей советы по уходу за садом, а потом добавляет: „Теперь же трепещи, теперь беги! Спеши укрыться от моего грозного взгляда, с которым пойду я на врага“. Ну да, врага надо как следует напугать, и маски японских воинов преследовали именно такую цель. На самом деле использование масок всегда связано со страхом, хотя связь эта неоднозначна. Французский философ и социолог Роже Кайуа пишет, что „маска и страх, маска и паника неразделимы, неразрывно между собой связаны. Человек прячет за этим накладным лицом восторг и смятение и, что самое главное, чувство, роднящее всех живущих и любящих жизнь: страх. Таким образом, маска призвана воплощать страх, прикрывать от страха и сеять страх“.
В повседневной практике отношений ярость провоцирует испуг и покорность, которые играют на руку вспыльчивому человеку, закрепляя модель агрессивного поведения. Словесное нападение — один из видов тактики устрашения. Его жертвы иногда прекрасно знают, что дальше оскорблений дело не пойдет и что обидчик, успокоившись, возможно, пожалеет о своей несдержанности. Однако это не мешает врожденным механизмам страха немедленно вступить в действие. Ругань — неприкрытая агрессия и вполне может вызвать ответный протест. Тогда начнется драка, произойдет ссора или размолвка. Но если на сцену выходит страх, то весьма вероятно, что жертва предпочтет подчиненную модель поведения, стараясь избегать ситуаций, чреватых словесной атакой. Власть утверждена.
Обратимся к нашим архивам, к рассказам людей, испытавших нечто подобное на собственном опыте. Один из моих читателей пишет:
Отец возвращался с работы в половине третьего. Когда он задерживался, в доме воцарялась напряженная, тревожная тишина. Мама молчала, но, пытаясь хоть немного успокоиться, то и дело выходила на балкон, чтобы посмотреть, не идет ли отец. Бедняжку охватывала паника: если еда остынет и мужу придется ждать, он раскричится. Впрочем, если обед перестоит на плите, скандала тоже не миновать. Страх передавался всем членам семьи. Нет, отец никогда никого пальцем не тронул. Просто кричал, давая выход беспричинному гневу и проявляя непредсказуемую вспыльчивость. Мы, дети, старались держаться от него на безопасном расстоянии. Одна мама не могла или не осмеливалась себе этого позволить и потому прожила всю жизнь в страхе.
Словесная агрессия — одно из проявлений домашнего насилия.
Многие животные впадают в панику, если их запереть. Ощущение безвыходности вызывает отчаянные попытки бежать, которые иногда могут стоить им жизни. Как мы уже знаем, надежда — это противоядие от страха. Ужас притупляется, когда жертва понимает, что может спастись бегством, может что-то предпринять и повлиять на ситуацию. Даже тоска безнадежных больных ослабевает, если есть хоть малейшая возможность принять самостоятельное решение, не чувствовать себя просто телом, подключенным к монитору. Когда человек убеждается, что выхода нет, что спасения искать негде и куда ни кинь, везде клин, паника или депрессия не заставляют себя долго ждать.
Паника и депрессия неразделимы. Мы убедимся в этом, когда будем говорить о людях, отличающихся повышенной чувствительностью. Отчаяние — великий союзник страха. Американский психолог и писатель Мартин Селигман получил известность благодаря своим исследованиям такого явления, как „выученная беспомощность“. Когда животное или человек убеждаются, что, какие бы действия ни предпринимались, изменить плачевную ситуацию невозможно, когда становится ясно, что любые попытки могут привести к нежелательным последствиям, они вообще отказываются действовать и занимают пассивную позицию перед лицом неумолимых обстоятельств. Тут уж недалеко и до депрессии. Все, что внушает индивиду чувство затравленности, все, что лишает его уверенности, все, что отнимает у него возможность контролировать ситуацию, вызывает страх. Декарт в трактате „О страстях души“ писал: „Так как главная причина страха есть неожиданность, то лучшее средство для того, чтобы от него избавиться, — предусмотрительность и умение приготовиться ко всяким случайностям, которые могут вызвать страх“[20].
Существует определенный род ситуаций, внушающих человеку глубокое чувство собственного бессилия: например, если любой вариант — действие или отказ от действия — в равной степени может привести к отрицательным последствиям. Такое бывает, когда имеешь дело со вспыльчивыми людьми. Положим, у одного из них возникли сложности на работе. Если мы спросим, что случилось, в ответ запросто можем услышать: „А тебе какое дело?!“ Если же не спросим, то все равно рискуем вызвать гнев: „Тебе что, безразлична моя жизнь?!“ Безвыходность — основная причина подавленности и часто заставляет нас испытывать угрызения совести. Например, если я пойду в церковь, то волей-неволей вынужден буду наступать на кресты, образованные стыками плит на полу. Это плохо. А не пойду — еще хуже. Выхода нет.
Способность контролировать ситуацию и влиять на нее — прекрасное лекарство от страха. Стоит утратить ее, и чувство уязвимости тут же возрастает. Социолог Майкл Сандел выделяет два основных страха, характерные для нашего измученного тревогами общества: „Первое — это опасение, что силы, управляющие нашей жизнью, выйдут из-под контроля, а второе — что все вокруг, начиная с семьи и заканчивая страной в целом, начнет рушиться. И то и другое составляет основной предмет обеспокоенности в современном мире“. Первой темы мы коснулись в данном разделе, о второй пойдет речь несколько позже.
Когда хищник преследует добычу, он старается отбить животное от стада или найти одинокую особь. Принадлежность к группе себе подобных обеспечивает надежную защиту. С людьми происходит то же самое, вот почему диктаторы первым делом отменяют право на собрания. Развивая концепцию мужества как результата человеческих отношений, Юдит Джордан отмечает, что храбрость не является чертой, изначально присущей индивиду, но возникает вследствие контактов с окружающими: „Мы, люди, ободряем друг друга“. Но, поскольку страх легко передается, можем и заразить им друг друга. Так оно на самом деле и бывает, однако не совсем по тем причинам, которые приводит Джордан, а по другим, о которых я буду говорить в двух последних главах книги, когда речь пойдет о бесстрашии.
Исследования в области гендерного насилия показывают, что зачастую агрессор, стремясь поработить жертву, старается ее изолировать, не разрешая поддерживать отношения с родными, лишая всякой возможности общаться с окружающими, заставляя отказаться от поддержки общественных структур, способных хоть как-то помочь ей. Все начинается с критики в адрес семьи, потом несчастной запрещают ходить в гости, ее запирают дома, изводят ревностью. Одним словом, обрекают на одиночество. Ложные и потому вредные установки родственных отношений накладывают строжайшее табу на всякие разговоры о „делах семейных“, что также облегчает тактику изоляции. Да жертва и сама предпочитает все скрывать — в случае инцеста или сексуальных домогательств, например. Жертва молчит, потому что стыдится. „Не стирай на людях грязного белья“, — учит пословица, развязывая тем самым руки безжалостному мучителю. Патрисия Вильявисенсио выделяет несколько причин, по которым далеко не каждая женщина решится пожаловаться на жестокое обращение: 1) страх перед неизбежным наказанием; 2) боязнь, что ей не поверят; 3) опасение, что всю ответственность свалят на нее же; 4) стыд и чувство вины; 5) склонность жертвы недооценивать тяжесть ситуации; 6) сомнения в своей способности правильно выбирать спутника жизни. Существуют и другие мотивы: боязнь перемен, пассивность, необходимость содержать детей и некоторые страхи, о которых мы поговорим позже, — страх перед конфликтами, неумение защищать себя, принимать решения и отстаивать свои права.
Пока мы говорили только об агрессии, направленной против женщин. Однако бывает и агрессивное отношение женщины к мужчине. Оно встречается реже и опирается на иные методы устрашения. Как правило, это скандалы, насмешки, деструктивная критика.
У некоторых людей особо развит талант манипулировать чувствами окружающих. Это истинные виртуозы, умеющие использовать слабости ближнего. Они угрожают исподтишка. В вопросе, начинающемся словами: „Неужели вы способны?..“ — без сомнения, звучит нотка угрозы. Комплимент из их уст может вызвать стыд. В разговоре такой умелец неумеренно расхваливает собеседника, заставляя того чувствовать себя морально обязанным, а потом навязывает ему собственное мнение. Подобным образом манипулятор заставляет поддержать свою точку зрения. Жертва манипуляции должна бы возразить, но тогда ей придется дважды огорчить человека: во-первых, указав на его ошибку, а во-вторых, дав понять, что он составил неверное представление о собеседнике. Некоторые люди обладают настоящим талантом вызывать необоснованное чувство вины, опасную жалость, любовную зависимость. Или одновременно демонстрируют прямо противоположные эмоции: любовь и неприязнь, симпатию и холодность, что сбивает жертву с толку, вселяет неуверенность, боязнь ошибиться, проявить несправедливость, причинить боль. Страх оказаться палачом превращает человека в легкую добычу. Любой соблазнитель или соблазнительница действуют как манипуляторы.
Прилюдное осмеяние также вселяет в нас робость, ведь страх перед позором очень силен. Высмеять, пристыдить, унизить значит жестоко наказать. Тот, кто хорошо умеет это делать, обладает большой властью.
Все, кто обладает тайными способностями, кто может околдовать, сглазить, вызвать духов, издавна считаются подлинными мастерами устрашения. Историография страхов могла бы предоставить нам великое множество примеров того, что вызывает ужас у людей. Иногда это трагедия, иногда — трагифарс. Так, в XVI столетии в Европе развился настоящий коллективный психоз, вызванный „заклятием узелка“, которое якобы налагали колдуны и ведьмы, завязывая веревку во время церемонии бракосочетания. В результате молодые супруги лишались возможности иметь детей. К XVII веку паника достигла таких масштабов, что люди предпочитали заключать брак глубокой ночью, чтобы не проведали колдуны. В 1679 году Ж.-Б. Тьер, кюре из Шартра, в „Трактате о суевериях, касающихся освящения“ цитировал решения церковных соборов и синодов, осуждающие злонамеренное завязывание узелков на веревке, и приводил не один десяток рекомендаций, среди которых можно найти и заклинания против злых духов, и прием настоя бессмертника, и многое другое:
Раздеть молодоженов донага, и пусть муж поцелует у жены большой палец левой ноги, а жена — большой палец на левой ноге у мужа. Проткнуть непочатую бочку белого вина и подставить под струю обручальное кольцо жены. Помочиться в замочную скважину церкви, где проходило венчание[21].
Рассказы о привидениях, загробных духах и темных силах будят в людях первобытные страхи. Любая вера в сверхъестественное легко запускает механизмы страха. Из газет мы часто узнаем о случаях, когда у эмигрантов из стран Черной Африки соотечественники вымогают деньги, угрожая страшным заклятием. Образуется своего рода порочная зависимость, поскольку невежество и суеверие делают жертву шантажа легкой добычей для мошенника. Недобрые предсказания сбываются просто потому, что человек в них искренне верит. Существуют свидетельства о смерти бразильских индейцев, наступившей только из-за того, что колдун вынес им суровый приговор. В широко известной статье „Смерть по вуду“ знаменитый физиолог Уолтер Б. Кэннон обнародовал результаты своих исследований в данной области. Один молодой африканец по неосторожности съел дикую курицу, оказавшуюся табу. Когда несколько лет спустя „преступление“ раскрылось, несчастный немедленно начал трястись от ужаса и вскоре скончался. Женщина из новозеландского племени маори съела фрукт, выросший в запретном месте, а когда узнала о том, что совершила святотатство и вызвала гнев жреца, тут же умерла. Кэннон предположил, что смерть от испуга происходит в результате стойкого спазма сосудов, нарушения кровообращения, внутреннего кровотечения, вызывающего резкое снижение давления и общее обезвоживание, совсем как во время послеоперационного шока. Другой причиной внезапной кончины может являться симпатическое сокращение сосудов в области почек, как это происходит в случаях так называемого „нефрита военного времени“. По мнению Исаака Маркса, к гибели может привести также внезапное замедление сердечного ритма.
Историографию страхов, преследующих человечество, невозможно представить себе без захватывающих рассказов о привидениях. Теолог Ноэль Тайепье в своем „Трактате о явлениях духов“ описывает подобные случаи в самых красочных деталях:
Когда дух умершего появляется в доме, собаки жмутся к ногам хозяина, потому что они сильно боятся духов. Случается, что с постели сдернуто покрывало и все перевернуто вверх дном или кто-то ходит по дому. Видели также огненных людей — пеших или на коне, — которых уже похоронили. Иногда погибшие в битве, равно как и мирно почившие у себя дома, звали своих слуг, и те узнавали их по голосу. Часто духи ходят по дому, вздыхают и покашливают, а если их спросить, кто они, то называют свое имя[22].
Помню, в детстве я жил в Толедо, в таинственном мрачном особняке. В ноябре все семейство каждый вечер отправляло обряды в честь духов умерших. Впечатляющее действо. Мы усаживались у жаровни, в узком круге света от ночника, спиной ощущая подступающий сумрак, и моя горячо любимая тетушка Мария читала нам тоненькую книжку, где имелись особые тексты на каждый день месяца. Обряд должен был побудить детей к молитве за души, томящиеся в чистилище и лишенные возможности что-либо сделать для своего спасения от печальной участи. Именно с этой целью нас потчевали рассказами о привидениях и прочих ужасах. Однако страх, видимо, уже не брал нас, по крайней мере я не помню, чтобы мы как-то особенно пугались, слушая эти жуткие истории, хотя путь в спальню и лежал по длинным темным коридорам. Возможно, подобная бестрепетность объяснялась тем, что души чистилища представлялись нам в довольно обыденном и даже дружелюбном виде. Например, если приходилось рано вставать, их всегда можно было попросить вовремя тебя разбудить. Загробные жители никогда не подводили, так стоило ли бояться будильника? Иногда они бывали назойливыми, но совсем не зловещими.
Сейчас все это кажется суеверием, пережитком вековых страхов перед мертвыми. В сознании наших далеких предков усопшие никогда не покидали мира живых и требовали особого, уважительного обхождения. Л. В. Тома приводит такие примеры:
В Древней Греции фантомы имели право на трехдневное пребывание в городе. На третий день всех духов приглашали войти в дом. Им подавали специально приготовленную похлебку. Затем, когда считалось, что они утолили голод, им строго говорили: „Дорогие духи! Вы наелись и напились, а теперь выходите за дверь“[23].
В Африке, прежде чем разжечь погребальный костер, покойника калечат: перебивают ноги, отрезают ухо или отрубают руку. Считается, что тогда стыд или ограниченные физические возможности помешают ему вернуться и вынудят навсегда остаться в загробном мире. Впрочем, если усопший при жизни был хорошим человеком, можно обойтись просто достойными похоронами.
В Новой Гвинее вдовцы не выходят на улицу без внушительной палки, чтобы отбиваться ею от духа покойной жены. Польский этнограф Л. Стомма, изучавший письменные свидетельства второй половины XIX века, проанализировал пятьсот случаев, когда умершие становились „демонами“ или злыми духами. Хит-парад неупокоенных душ выстраивается примерно в таком порядке: утопленники, некрещеные дети, умершие в утробе матери и мертворожденные, самоубийцы.
Борьба Просвещения против суеверий одновременно являлась и борьбой со страхом. Впрочем, вели ее еще древнегреческие философы, хотя и без особого успеха.
Давным-давно Лактанций[24] сказал: Religio et majestas et honor metu consistent — „Религия, величие и почтение зиждутся на страхе“. Поэтому следует подробнее проанализировать связь страха с властью, политическим влиянием и религией, чем я сейчас и займусь. Прототипом власти вообще является патриархальное господство, породившее сложнейшую систему страхов. Однако мы будем говорить не о том могуществе, которое основано на примитивных физических наказаниях, но о том, которое внушает „почтительный трепет“, неразрывно связано с уважением и нередко используется в религиозных целях. Библейский образ Бога Отца всегда подразумевал „страх Божий“ как важнейший элемент поклонения и был куда сложнее, чем простая боязнь кары.
Уважение неотделимо от понятия власти. Толковый словарь Коваррубьяса дает ему следующее определение: „Уважение есть робость и почтение по отношению к некоей личности, которую мы страшимся обидеть. Уважать. Чтить. Стоять, потупив очи долу“. В патриархальных взаимоотношениях кроется серьезное противоречие, поскольку страх и любовь несовместимы. Невозможно любить того, кого боишься. Разумеется, и здесь может возникнуть глубокое пристрастие, которое нередко принимают за любовь. Однако это заблуждение обычно приводит к большим трагедиям. Зависимость порождает сильную привязанность, но едва ли ее следует считать искренним сердечным чувством.
Власть немыслима без принуждения к послушанию, а значит, открывает путь к господству над людьми. Чаще всего она не сводится к простому физическому превосходству, но держится на личных дарованиях и доблести, естественным образом внушая уважение. Сложности возникают, когда власть получают в результате общественного положения, по рангу или статусу, не обладая при этом выдающимися личностными качествами. История человечества знает множество способов, помогающих сильным мира сего удержать и упрочить свое господство. Можно, например, окружить себя табу. Или священным ореолом. Теория о двойственной — человеческой и божественной — природе абсолютных монархов классический тому пример. Идею божественного происхождения всякой власти до сих пор поддерживает католическая церковь. В таком случае отношение к государю приобретает религиозную или, по крайней мере, духовную тональность.
Если страх — важный инструмент власти вообще и ее квинтэссенции, политического господства, в частности, то глупо было бы не задействовать его самым активным образом, что, собственно, и происходило на протяжении всего пути развития человечества; одна из главных заслуг демократии заключается как раз в том, что она положила конец этой традиции. Возможно, Тацит первым четко сформулировал теорию о социальной роли страха в авторитарном обществе, обрисовав все механизмы и тонкости повседневной практики правления, воздействия на отдельную личность и на толпу. Я только что вернулся из Флоренции, куда меня привел интерес к Макиавелли. Флоренция XV века была классическим образцом самого беспринципного применения власти, и теоретиком его стал Макиавелли. Он полагал, что государь должен внушать страх и любовь, но если уж приходится выбирать, то надежнее выбрать страх.
Люди меньше остерегаются обидеть того, кто внушает им любовь, нежели того, кто внушает им страх, ибо любовь поддерживается благодарностью, которой люди, будучи дурны, могут пренебречь ради своей выгоды, тогда как страх поддерживается угрозой наказания, которой пренебречь невозможно[25].
И еще: заслужить любовь нелегко, она переменчива. Заставить бояться куда проще.
Томас Гоббс разработал целую теорию использования страха в политике. По мнению философа, он является мощным цивилизующим началом. Разумное устрашение есть самый прочный фундамент гражданской государственности. Устрашение неоправданное лежит в основе террора и не объединяет людей, а разобщает их. Стоит страху смерти ослабеть, как гордость, тщеславие, спесь и корысть тут же поднимают голову, отвращая от соблюдения субординации и коллективного договора. Подобные рассуждения приводят на память рассказы антрополога Кэтрин Лутц о племени ифалукцев, обитающем на атолле, открытом самым яростным стихиям: эти люди не стесняются проявлений страха, робость у них считается моральным достоинством. Выражая rus (панику, трепет) или metagu (страх, тревогу), человек тем самым словно говорит окружающим: „Я безобидный, я хороший“.
Политики часто используют страх, стремясь сплотить или взвинтить народ. Цемент паники и ненависти схватывается быстро. Заговоры, коварные враги, реальные или мнимые угрозы порождают прочное единство. Кроме того, в социологии существует известный закон, согласно которому запуганное общество ищет защиты у того, кто правит железной рукой, и готово променять свободу на безопасность. Элеонор Рузвельт с горечью вспоминала инаугурационную речь супруга: толпа принялась бурно аплодировать, когда избранный президент заявил, что если обстоятельства потребуют, он без колебаний применит свои чрезвычайные полномочия. Значит, страх способствует развитию тоталитарных наклонностей, а устрашение облегчает управление государством.
Психолог Курт Гольдштейн, с которым я познакомился благодаря Мерло-Понти и которому довелось быть свидетелем гитлеровской эпохи, писал: „Нет лучшего способа поработить народ и разрушить демократию, чем устрашение. Это один из столпов фашизма“. В известной степени такой страх основан на обмане. Социолог Никлас Луман определяет власть как „способность ограничить другим доступ к информации“. Я же неоднократно говорил, что неведение есть источник всевозможных опасений, а потому развязывает руки сильным мира сего. Эту мысль наилучшим образом сформулировал Спиноза:
Высшая тайна монархического правления и величайший его интерес заключаются в том, чтобы держать людей в обмане, а страх, которым они должны быть сдерживаемы, прикрывать громким именем религии, дабы люди сражались за свое порабощение как за свое благополучие и считали не постыдным, а в высшей степени почетным не щадить живота и крови ради тщеславия одного какого-нибудь человека. Напротив, в свободной республике ничего такого не может быть мыслимо[26].
Террор — еще один вид использования страха в политике. Этот термин зародился во время Французской революции, в период якобинской диктатуры, по своей сути являвшейся государственным терроризмом. Тогда голос страха зазвучал громко, убедительно, заглушая голос разума. Ужас, который испытывала жертва, воспринимался как признак нечистой совести. „Раз трепещет, значит, виновен“, — заявлял Робеспьер и добавлял: „Сердце мое свидетельствует о страхе“. На самом деле террорист всегда считает себя непогрешимым и справедливым, устрашение представляется ему доблестью. Макиавелли рекомендовал маскировать жестокость, якобинцы же предпочитали проявлять ее демонстративно, „возвести в порядок дня“. Смерть стала методом воспитания. Но едва террор прочно вошел в политическую жизнь, остановить его было уже невозможно. Из чрезвычайной меры, к которой прибегали не знающие жалости лжесудьи, он превратился в метод государственного правления, а потом и в законное право, дарованное обездоленным. Террористов никогда не покидала уверенность, что цель оправдывает любые средства.
Именно во Франции зародился жестокий культ террора. Андре Шенье писал:
Народам случалось воздвигать храмы и алтари Страху. Но нигде не возводили ему алтарей прочнее, чем в Париже, нигде не служили так истово, как у нас. Весь город стал святилищем Страха, и аристократы, точно жрецы, ежедневно приносили ему в жертву свои мысли, свою совесть.
Однако помимо всемогущего государственного террора существует еще и террор ущемленных, когда некое меньшинство, полагая себя обделенным, пытается навязать свою точку зрения или предъявить свои права и без зазрения совести прибегает к преступным или деструктивным методам, коих немало. Например, откровенный шантаж, который сеет в обществе такую панику, что население начинает оказывать давление на политиков, принуждая их уступить требованиям террористов. А вот еще один способ, более изощренный: спровоцировать власти на действия, способные дискредитировать их в глазах общественности. Эту стратегию разработали революционеры-марксисты в XIX веке. Желая заручиться поддержкой масс в борьбе за дело революции, они не брезговали кровопролитием, чтобы заставить конституционный режим „сбросить маску буржуазной благопристойности“ и явить рабочим и крестьянам свою бесчеловечную сущность.
Успех предприятия в данном случае зависит не столько от точности первого удара, сколько от способности вызвать цепную реакцию, подконтрольную не органам правопорядка, а самим террористам. Если подтолкнуть государство к жестоким репрессиям, многие встанут на сторону „борцов за свободу“. Какое ужасное коварство!
Вероятно, в основе большинства религий лежит страх перед потусторонними силами. Так, главный герой „Поэмы о Гильгамеше“ однажды увидел страшный сон, в испуге пробудился и спросил у своего друга Энкуду: „Не проходил ли бог рядом со мною? Отчего я охвачен ужасом?“ Таинственные явления, выдающие присутствие божества, шумеры называли melammu, светом, который одновременно притягивает и отпугивает. В Священном Писании мы читаем: „Начало мудрости — страх Господень“ (Radix sapientiae est timere Deum — Псалтирь, 110: 10). Одна из функций религии — забота о спасении. От чего же мы хотим спастись? От ужаса, от бессилия, от смерти, от темных сил, от хаоса и абсурда. Многие религии представляют Бога защитником. В 90-м псалме мысль эта звучит с патетической выразительностью:
Говорит Господу: „Прибежище мое и защита моя,
Бог мой, на Которого я уповаю!“
Он избавит тебя от сети ловца,
От гибельной язвы.
Перьями своими осенит тебя,
И под крыльями Его будешь безопасен.
Какой наивный и трогательный образ: птенец, укрывшийся под материнским крылом. Религия помогает человеку преодолеть душевные потрясения, тревогу и страх, победить хаос. Псалмы Давида выражают пронзительное ощущение потерянности и принадлежат к лучшим образцам поэтического мастерства:
Я пролился, как вода;
Все кости мои рассыпались,
Сердце мое сделалось, как воск,
Растаяло посреди внутренности моей.
Но Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя!
Поспеши на помощь мне.
У каждого из нас бывают минуты, когда слова упования на милость Божию так и просятся на язык:
Не удаляйся от меня; ибо скорбь близка,
А помощника нет.
Однако же до сих пор мы видели только светлую сторону вопроса. Другая сторона куда менее привлекательна. Думаю, что многие возмутятся, если я скажу, что Бог далеко не всегда представлялся благим. И тем не менее это так. Изначально понятие божественного было неразрывно связано с господством. Власть Бога превыше власти человеков. Он — Вседержитель, и образ Его является многократно усиленным образом земных владык, жестоких и своевольных, требующих поклонения, внушающих трепет. Богов надлежит бояться. Ничто так не связывает людей с небожителями, как страх. В этом смысле Иисус из Назарета стал исключением из общего правила, противопоставив учению иудейских законников веру во всеблагого Бога Отца. Тем не менее устрашение долго оставалось мощным инструментом духовного воспитания. Ужасающие картины ада, подробное описание вечных мук были главным аргументом церковных проповедей. Марк Орезон в статье „Страх и религия“ утверждает, что религиозные чувства могут исподволь посеять страх в нашей душе.
Ужас перед вечной погибелью породил мрачные образы, которые открыто эксплуатировали многие проповедники. Возникла целая традиция теологического садизма. Игнатий Лойола, великий знаток человеческой природы, умело апеллировал к воображению в своем труде „Духовные опыты“, чтобы склонить людей к покаянию и раскаянию. Страх перед Вторым Пришествием также использовали, дабы наставить граждан на путь истинный. В 1513 году Фра Франческо[27] предрекал во флорентийском соборе Санта-Кроче близкий конец света и призывал жителей города оставить распри, так как возмездие неминуемо: „Кровь зальет все вокруг. Обагрятся улицы и реки; захлебнутся люди в озерах крови, в потоках крови. Легионы демонов ждут своего часа, ибо за последние восемнадцать лет[28] совершилось здесь больше беззаконий, чем за пять тысяч лет предыдущих“.
Религии культивировали страх перед грехом, перед наказанием, перед нечистой совестью. До сравнительно недавнего времени религиозные психологи в своих трудах любили рассуждать о людях, страдающих „моральными угрызениями“: несчастные ужасались, вспоминая о совершенных прегрешениях, и содрогались от отвращения к греховным помыслам, которые каждый может обнаружить при скрупулезном исследовании своей души. Чувство отвращения возникает при прикосновении к чему-то грязному, а у прилагательного „скрупулезный“ интересная история: оно происходит от слова „скрупул“ — „единица массы, равная одной трети драхмы или двадцати гранам и применявшаяся в аптекарской практике при обращении с особо опасными или ядовитыми веществами“. Следовательно, при скрупулезном взгляде на что-либо мы легко можем усмотреть зло или угрозу, какими бы незначительными они ни были. К. Сика в статье, написанной в соавторстве с другими исследователями и озаглавленной „Связь религиозности с обсессивно-компульсивными расстройствами и их проявлениями у жителей Италии“ (Behaviour Research and Therapy, 2002. Vol. 40), указывает, что индивиды, отличающиеся высокой степенью религиозности, относятся к своим мыслям гораздо ответственнее, придирчивее и пристальнее, чем лица, менее склонные к религиозным переживаниям. К такому же выводу пришли и другие авторы, проведя опрос среди приверженцев верований, которые особое внимание уделяют чистоте и предписывают соблюдение многочисленных правил для ее сохранения. Бонни К. Цуккер и Майкл Г. Краске в свою очередь отмечают, что в различных религиях греховными часто считаются не только дела, но также помыслы и желания.
До сих пор мы говорили об использовании страха в борьбе за власть, а также о злоупотреблениях и преступлениях, к которым это ведет. Теперь же следует уделить внимание другому аспекту, более тонкому и не менее серьезному, — воспитательной функции страха. Норберт Элиас, анализируя сложный путь человечества к культуре и цивилизации, приходит к выводу, сходному с воззрениями Гоббса:
Ни одно общество не сможет выжить, если не направит в нужное русло порывы и эмоции личности, не будет воздействовать на поведение каждого человека. Однако воздействие это невозможно без понуждения, а понуждение в свою очередь неминуемо вызывает страх у тех, кто ему подвергается. Оставим иллюзии: одни люди всегда будут стремиться запугать других — это неизбежно при любом сосуществовании, при любом взаимодействии устремлений и поступков, будь то работа, повседневная жизнь или любовь.
Неужели это пессимистическое утверждение верно? Сможем ли мы когда-нибудь оставить в прошлом вековую установку: „Любя сына своего, учащай ему раны“? Ханс Джонас, маститый философ и специалист в области этики, полагает, что следует отказаться от обманчивых утопий и, вместо того чтобы стремиться к абсолютному благу, постараться хотя бы избегать абсолютного зла; ученый настаивает на необходимости „методики страха“, ведь она помогает справляться с проблемами, угрожающими судьбе человечества. Представьте себе беспечных обитателей благополучного города, которые не ведают, как зыбко это благоденствие. В их душах обязательно нужно посеять страх. Легкомысленное отношение к изменениям климата может послужить отличным примером подобной беспечности. Но неужели устрашение — единственное средство спасения? Нельзя забывать, что надежда, мощное противоядие от страха, тоже способна сподвигнуть людей на активные действия, как утверждал оптимистически настроенный философ Эрнст Блох.
Да, вопрос непростой. Никому, скажем, не придет в голову отменять уголовный кодекс, а ведь он удерживает людей от преступных действий именно под страхом кары. Роль наказания состоит не только в восстановлении справедливости, но и в устрашении. Жан-Мари Карбасс в труде по истории уголовного права цитирует свод территориальных правовых норм, Новый кутюм Бретани: 637-я статья гласит, что „наказания следует исполнять незамедлительно и при возможно большем стечении народа, ему же в назидание“. Именно такой линии открыто придерживались многие правители. Terribilità как правовой инструмент. Плаха становится прочным звеном между государем и подданными. Однако история не раз преподносила нам уроки, показывая, насколько разрушительна логика репрессий и предупредительных мер. Описания наказаний, применявшихся в древности, буквально леденят душу. Говорят, что в IX веке Вильгельм Завоеватель, следуя традиции своих предшественников, решил отменить смертную казнь как чересчур мягкую. Вместо этого император повелел оскоплять приговоренных и выкалывать им глаза. Мишель Фуко в книге „Бдительность и кара“ описывал жуткие пытки, которым Людовик XIV подверг Робера Франсуа Дамьена, покусившегося на жизнь монарха:
Сперва его терзали щипцами, поливали расплавленным свинцом и кипящим маслом, а потом привязали за руки и за ноги к четырем коням, дабы разорвать на части. Однако тут возникли неожиданные осложнения, так как кони были не тягловой породы, и после неудачной попытки вместо четырех поставили шестерых. А когда и эти не справились, суставы и сухожилия несчастного пришлось рубить топором.
Так описывала казнь Gazette d'Amsterdam от 1 апреля 1757 года. Нет ни логических доводов, ни психологических мотивов, способных смягчить зверство палачей. Такое под силу только доводам этического характера — запомни, читатель; в конце книги мы непременно к этому вернемся. Сен-Жюст, апостол якобинской диктатуры, вопрошал: „Чего же хотят те, кто не стремится к добродетели и одновременно желает избежать террора?“ И действительно, одно из основных предназначений этики заключается в том, чтобы ограждать нас от насилия.
Раз уж зашла об этом речь, зададим себе вопрос, не имеющий прямого отношения к теме книги: а можно ли вообще обойтись без наказания? Возможна ли педагогика без страха? Труднейшая проблема, и в ее разрешении нам на помощь приходит Спиноза: цель государства, пишет он в „Богословско-политическом трактате“, „не в том, чтобы держать людей в страхе, подчиняя их праву другого человека, а в том, чтобы каждого человека освободить от этого страха, дабы он жил в спокойствии и безопасности“. Нет, философ не отрицает эффективность страха, но считает ее обманчивой, ибо страх усмиряет зло, одновременно утверждая его. Политика устрашения укрепляет уверенность в том, что люди по природе своей безнадежно дурны — этакая massa damnata[29]. По мысли Спинозы, страх плох тем, что нивелирует благотворный созидательный потенциал личности.
Воспитание отличается от простого желания властвовать тем, что, направляя чужое поведение, стремится не подчинить воспитуемого, а помочь ему стать свободным. Воспитание на благо свободы — вот что нужно людям.
Всякая власть ограничивает возможности подчиненного. Наставник же призван развивать потенциал подопечного. Но не следует забывать, что и властитель и воспитатель пользуются одними и теми же методами: наказывают, поощряют, воздействуют на убеждения и эмоции. Разумеется, этот последний компонент более всего присущ наставничеству, однако, к сожалению, убеждение, апелляция к чувствам и управление мотивацией не всегда производят должный эффект. Значит, остаются только наказание и поощрение. Поощрение предпочтительней, поскольку подталкивает к повторению действий, вызвавших одобрение и достойных похвалы. Наказание же, напротив, только подавляет активность, но не формирует позитивной модели, а это может привести к серьезным последствиям. Правда, если ребенок настойчиво пытается сунуть пальцы в розетку, бесполезно уговаривать его или совать конфетку всякий раз, когда он отказывается от своего намерения. Гораздо эффективнее будет хлопнуть шалуна по руке или — о ужас! — как следует отругать.
Нет нужды лишний раз предупреждать о том, что тут необходимо чувство меры. Страх всегда разрушители, а потому одним из главных достижений человечества стал отказ от педагогических методов, основанных на устрашении, — всяких там „учащай ему раны“ и прочая и прочая. Тем не менее такой опытный знаток страхов, как Исаак Маркс, со всей серьезностью утверждает: „По всей видимости, для того, чтобы добиться правильного поведения, необходима строго определенная доза страха. Недоберешь — проявишь небрежность, перестараешься — можешь навредить“. Даже такой психолог, как Алберт Эллис, который всегда крайне отрицательно относился к принуждению, а однажды навлек на себя гнев общественности, высказавшись в одной из книг в пользу мастурбации, советует пациентам, желающим побороть тревожность, „применять к себе штрафные меры“. Разумеется, сначала Эллис рекомендует поощрять себя за достигнутые успехи, но тут же добавляет: „В некоторых случаях зависимость легче преодолеть, если наказывать себя всякий раз, когда возникает искушение поддаться панике“. Значит, каждый человек нуждается в дисциплине, а лучше даже в самодисциплине, чтобы обрести свободу, ведь в ней и состоит одна из главных целей воспитания.
Обо всем этом еще пойдет речь в последней части книги, но мне хочется завершить главу забавной историей, рассказанной Кеведо в романе „История жизни пройдохи по имени Дон Паблос“: учитель наказывает главного героя за то, что тот из желания произвести впечатление на своего приятеля дразнит одноклассника Понтия Агирре, называя его Понтием Пилатом.
Он велел мне спустить штаны и всыпал двадцать розог, приговаривая при каждом ударе:
— Будешь еще говорить про Понтия Пилата? Я отвечал „нет, сеньор“ на каждый удар, которым он меня награждал. Урок, полученный за Понтия Пилата, нагнал на меня такой страх, что когда на другой день мне было велено читать молитвы перед остальными учениками и я добрался до „Верую“ — обратите внимание, ваша милость, как, сам того не чая, я расположил к себе учителя, — то, когда следовало сказать „распятого же за ны при Понтийстем Пилате“, я вспомнил, что не должен больше поминать имени Пилата, и сказал: „Распятого же за ны при Понтийстем Агирре“. Простодушие мое и мой страх так рассмешили учителя, что он меня обнял и выдал мне бумагу, где обязался простить мне две ближайшие порки, буде мне случится их заслужить. Этим я остался весьма доволен[30].
Я сижу на террасе бара и наблюдаю за прохожими. Я похож на путника, присевшего отдохнуть на берегу реки. Люди идут мимо, разглядывают витрины, ждут зеленого сигнала светофора. Мы с ними пребываем в одной действительности — здесь и сейчас. Но каждый из нас живет в своем собственном мире, погружен в свои переживания, лелеет свои мечты, строит свои планы. Один торопится и нервничает — ему предстоит собеседование на новой работе; другой волнуется, высматривая в толпе любимую девушку; третий, сердито хмурясь, идет платить штраф; четвертый просто коротает время перед киносеансом. Та же улица, тот же светофор, одна и та же реальная, невымышленная действительность. А жизненные сценарии у всех разные. Каждый из нас, точно улитка в раковину, заключен в маленький мирок своего сознания. Вот почему философы, начиная с Канта, проводили различие между объективной реальностью и миром, данным нам в чувственном восприятии, в опыте. В действительном внешнем мире нет цветов, есть только излучения. Пока на земле не появились зрячие существа, никаких цветов не было. Если бы не сетчатка, речь могла бы идти лишь о световых волнах разной длины. Любуясь закатом, мы видим, как разгорается пожар на небосводе, как полыхает небесная твердь, хотя на самом деле никакого свода, никакой тверди нет и в помине.
Страх — это тоже разновидность восприятия мира. Он возникает от соприкосновения субъективного полюса (то есть чувств индивида) с полюсом объективным (то есть с некой реальностью, которая представляется опасной). Соотношение составляющих может меняться: бывают страхи совершенно безосновательные. Например, тревожные расстройства. Потрясающий знаток страхов Франц Кафка, чей голос так часто звучит на страницах моей книги, очень точно высказался на этот счет в письме к Роберту Клопштоку: „Мы задыхаемся не от нехватки кислорода, а от недостаточной емкости легких“.
В других случаях, напротив, опасность очевидна и неоспорима. При встрече с разъяренным быком неосторожного путника едва ли утешат слова Эпиктета, которые так любят цитировать сторонники когнитивной психологии: „Нас пугают не сами вещи, а только наши представления о них“. Исследователи совпадают во мнении, что страх — эмоция универсальная. Все люди, к какой бы культуре они ни принадлежали, испытывают и выражают его одинаково. Гримасу ужаса легко понять без предварительных объяснений в любую эпоху, на любой широте. И потом, как мы уже знаем, существует врожденная реакция испуга на определенные раздражители. Ведь некоторые страхи сопровождали человечество на протяжении всей истории. Они заложены в нас от рождения. Однако же на этой общей для всех территории прорастают и самые разнообразные неожиданные всходы. Во-первых, одни люди гораздо боязливее других; некоторые постоянно пребывают в состоянии тревоги — это очевидно и не может не вызывать озабоченности. Бывают личности робкие и личности смелые. Чем объяснить такие различия? Они врожденные или приобретенные? Можно ли говорить о подверженности страхам? Или о природной склонности к отваге? Дабы прояснить этот вопрос, придется сделать небольшой экскурс в область физиологии.
Обожаю анекдоты о племени пси (психологи, психотерапевты, психиатры). В одном из них говорится, что существует три разновидности пси: одним ни к чему мозг, другим ни к чему ум, а третьи обходятся и без того и без другого. Конечно же здесь имеется в виду та роль, которую играют эти понятия в различных концепциях личности. Психоаналитиков не интересует мозг, сторонники биологического детерминизма не принимают во внимание разум, а бихевиористов, изучающих исключительно поведение, не занимает ни первое, ни второе. Я же постараюсь доказать, что шутка не соответствует действительности, проанализировав в этой главе все три аспекта: мозговую активность, разум и поведение.
Как мы уже говорили, англоязычные психологи разграничивают понятия emotion и feeling. Эмоциями следует называть психические процессы, которые могут иметь осознанный или неосознанный характер. Осознанные эмоции — это уже чувства. Когда пациент обращается к врачу, жалуясь на бессонницу, а врач находит у него депрессию, то речь идет о безотчетном депрессивном состоянии, не перешедшем из эмоции в чувство. Удивляться не следует: существенная часть мозговых импульсов не фиксируется сознанием, мы ощущаем лишь их последствия. Наше интеллектуальное или аффективное „бессознательное“ действует активно и неустанно. Помните, что мы говорили об „ЭВМ нашего „я“? История изучения мозга как генератора эмоций — эдакого машинного зала, где они зарождаются, — представляется захватывающей, но не внушает больших надежд, поскольку каждая открытая дверь (а их открыто немало) приводит нас не к заветному кладу, а всего лишь в очередное помещение со множеством запертых дверей. Словно читаешь книгу, где предисловие следует за предисловием, а основного текста все нет и нет. Такая вот сказка про белого бычка, бесконечное кружение от порога к порогу. Специалисты найдут на моем сайте обновленную и дополненную библиографию, а для широкого читателя я сделаю общий обзор исследовательских работ, который так же „точно“ отражает суть оригиналов, как краткое изложение на двух страницах — содержание романа „Война и мир“.
Веками неврологи пытались найти связь между теми или иными функциями мозга и его конкретными областями. В 1937 году Джеймс Папес описал функции лимбической системы, комплекс глубоких мозговых структур. Он обнаружил, что импульсы от внешних воздействий поступают в головной мозг двумя потоками. Один направляется в соответствующие зоны коры головного мозга, где смысл и значение этих импульсов осознаются и расшифровываются в виде восприятия; другой поток приходит в подкорковые образования (гипоталамус и др.), где устанавливается отношение этих воздействий к базовым потребностям организма, субъективно переживаемым в виде эмоций. Десятью годами позже другой ученый, американский физиолог Пол Маклин, пришел к выводу, что эмоции зарождаются во внутренних отделах мозга, назвал гипоталамус органом эмоциональной оценки и выдвинул теорию, имевшую большой успех. Согласно ей, мозг наиболее развитых существ содержит информацию, наслоившуюся в результате трех уровней эволюции: земноводных, примитивных млекопитающих и высших млекопитающих. По мнению ученого, „человеческий мозг представляет собой идеальный мост между тремя типами мозга, совершенно разными как в химическом, так и в структурном отношении, поскольку их разделяют миллионы лет. Таким образом, существует своего рода тройная иерархия в структуре головного мозга или, как я это называю, триединый мозг“. Значит, когда добрые люди называют кого-нибудь змеей подколодной, они, сами того не ведая, подтверждают биогенетический закон.
Следует добавить, что каждая из вышеназванных разновидностей мозга имеет свою логику, или, точнее, психологику. По мысли Маклина, развитая лимбическая структура характерна для примитивных млекопитающих. Следовательно, мы — разумные существа, обладающие древнейшим органом эмоций, который эволюционирует очень медленно. Эта теория ввела в заблуждение многих ученых: им показалось, будто с ее помощью можно объяснить парадоксы человеческой натуры, способной стремительно усваивать новые знания и крайне неподатливой во всем, что касается чувств. Эволюция, шутил Стефан Джей Гоулд, ловкая халтурщица. Хватает все, что попадется под руку, и из случайного материала собирает хлипкие механизмы, которые, по идее, должны немедленно выйти из строя, но почему-то отличаются удивительной работоспособностью. Взять, например, наше сознание, эту смесь эмоций и знаний: оно функционирует довольно успешно, хоть и дает частые сбои.
Параллельно с теорией Маклина делались и другие, не менее захватывающие открытия. В 1949 году Джузеппе Моруцци и Горацио Мэгун обнаружили ретикулярную систему, играющую роль глобального выключателя нейронов коры головного мозга. Джеймс Олдс нашел в области подкорки центры удовольствия и воздействовал на них с помощью электродов. Крысы, которые научились нажимать нужную клавишу, чтобы получать разряды наслаждения, быстро впадали в зависимость, точно наркоманы. Моему соотечественнику Хосе Родригесу Дельгадо удалось вызвать реакцию страха, стимулируя глубинные участки мозга. При воздействии на промежуточный мозг человек „чувствовал себя так, словно прямо на него несется автомобиль“, испытывал неприятное ощущение под ложечкой. Воздействие на задние отделы мозга вызвало у участницы эксперимента ощущения, похожие на приступ тревоги. Яак Панксепп внес большой вклад в изучение нейротрансмиссоров. Луриа, Фустер и Дамасио изучали роль лобной доли в регуляции поведения, а также ее связь с центрами эмоций, а Ричард Дэвидсон исследовал функциональную асимметрию полушарий и пришел к выводу, что активация коры правого полушария сопровождается отрицательными эмоциями, в то время как активация левого вызывает прямо противоположный эффект. Именно Антонио Дамасио предлагает наиболее полную теорию возникновения чувств, утверждая, что они, по сути, являются отображением нашего физического состояния на карте центральной нервной системы. Иначе говоря, чувство есть осознанный результат переработки огромного объема информации о нашем состоянии.
Многие ученые критиковали теорию Маклина о трех стадиях эволюции мозга, утверждая, что такого жесткого разграничения проводить нельзя. Жозеф Ле Ду, еще один серьезный исследователь в данной области, пришел к выводу, что „весь мозг есть лимбическая система“. То есть весь мозг, по сути, не что иное как генератор эмоций. Когда человек, страдающий фобией, сталкивается с объектом своих страхов, определенные участки лимбической системы активируются немедленно (Rauch, S.L. A positron emission tomographic study of simple phobic symptom provocation. Archives of General Psichiatry, 1995. Vol. 52, 20—28; Stein, M.B. Increased amigdala activation to angry compentous faces in generalized social phobia. Archives of General Psichiatry, 2002. Vol. 158, 1220—1226).
Исследуя неврологию страха, Ле Ду заинтересовался двумя вопросами. Во-первых, как происходит обнаружение и оценка источника угрозы? И во-вторых: каким образом запускается механизм реакции? Существуют две системы оповещения об опасности. Одна, экстренная, не различает тонкостей и предпочитает перестраховку излишней беспечности, действуя по принципу „предупрежден — значит, вооружен“. Оценка производится мгновенно, и отвечает за нее амигдала, небольшое миндалевидное образование в лимбической области. Вторая система, более медленная, сложная и тщательная, связана с функциями коры головного мозга. Представьте себе, что вы идете по полю и вдруг замечаете на земле ветку. Сначала вы пугаетесь, потому что амигдала отреагировала так, словно ветка — это змея. Но тем временем в действие вступает кора, анализирует характер раздражителя и приходит к выводу, что это всего лишь ветка. Вы успокаиваетесь и продолжаете путь.
Ле Ду открыл еще одну удивительную вещь: часть информации о страхах способна прочно запечатлеваться в миндалевидном теле и не стирается никогда. В известной степени это полезно, так как память о пережитых опасностях следует сохранять. Однако, с другой стороны, реальность может измениться, и тогда мы, сами того не осознавая, рискуем превратиться в заложников устаревших и ложных сведений. В начале XX века Эдуард Клапаред писал о „бессознательной памяти страха“. После черепно-мозговой травмы одна из его пациенток утратила способность запоминать недавние события. Например, после консультации она тут же забывала лицо лечащего врача, и тому каждый раз приходилось представляться заново, точно они видятся впервые. Однажды Клапаред спрятал в руке булавку и слегка уколол женщину при рукопожатии. На следующее утро она уже не помнила ни его имени, ни лица, но руку пожимать отказалась, хоть и не могла объяснить почему. Как отмечает Роджер Питман, мы зачастую не в состоянии освободиться от глубоко запрятанных воспоминаний, стоящих за тревожными расстройствами. Единственное, что в такой ситуации можно сделать, — это научиться контролировать свое состояние.
Едва сигнал об опасности получен, в действие вступает периферическая нервная система. Напомню читателю, что это такое. Нервная система делится на центральную и периферическую. В функции первой входит планирование и осуществление осознанных действий. Вторая же, напротив, регулирует непроизвольные процессы (по крайней мере, так считалось до последнего времени). Она управляет сердечным ритмом, пищеварением, кровообращением, дыхательной и репродуктивной системой, а также реакциями организма на эмоциональные состояния. Не хочется усложнять, но и вегетативная нервная система состоит из двух отделов: парасимпатического и симпатического. Парасимпатический обеспечивает работу внутренних органов в нормальных условиях, когда организм в обычном режиме занят выполнением жизненно важных функций, таких как питание, половые отношения, сон. А вот симпатический отдел активируется в критические моменты, мобилизуя энергию и направляя ее в мышцы, готовя их к бегству или к сопротивлению. Все остальное тут же отходит на задний план: жажда, голод, сексуальные желания и естественные потребности; ничто не должно отвлекать нас в минуту опасности. Похожий эффект вызывают, например, амфетамины. Они увеличивают физическую силу, обостряют внимание, гонят сон, подавляют аппетит, снижают половое влечение. Беда в том, что подобный режим хорош лишь в ситуациях, требующих повышенного напряжения, и если сохраняется слишком долго — допустим, в состоянии длительного стресса или при употреблении стимулирующих наркотических веществ, — организм начинает бурно протестовать.
Так вот, когда сигнал об опасности получен, в действие немедленно вступает симпатическая нервная система. Гипоталамус шлет импульс в гипофиз, а тот активирует надпочечники, выделяющие два гормона (гормон можно считать своего рода посланником) — адреналина и норадреналина, которые приводят организм в состояние боевой готовности. На этом мы, пожалуй, и остановимся, хотя сначала хочу все-таки пояснить, почему лично я не стал бы так жестко разграничивать центральную и вегетативную нервную систему. Опыт медитации показал, что на вегетативные процессы тоже можно воздействовать. Йоги, например, способны произвольно менять сердечный ритм, артериальное давление и частоту дыхания, а также снижать болевую чувствительность. Этот факт очень важен для коррекции тревожных расстройств и, кроме того, развеивает прочно укоренившийся миф.
Неврологические процессы, описанные выше, являются одинаковыми для всех. Наш „биологический компьютер“ оснащен серийной эмоциональной программой. Почему же тогда у разных людей разная предрасположенность к страху? Ответ как будто бы напрашивается сам собой: все дело в опыте. Человеческие существа и животные, которым приходилось подвергаться жестокости и агрессии, делаются более робкими. Это неоспоримый факт. Все мы знаем случаи, когда смелые от природы люди становились боязливыми, пережив некую травму. Посттравматический стресс — прекрасный тому пример. Однако же не все так просто. Поведение животных ясно свидетельствует, что пугливая натура передается по наследству. В любом сообществе млекопитающих найдутся особи более боязливые, чем другие. Холл и Броудхерст проводили эксперимент по скрещиванию с целью выведения двух линий крыс: робких и смелых. Их назвали „Моудсли реактивная“ (Холл), или „эмоциональная“ (Броудхерст). И соответственно, „Моудсли не реактивная“, или „мало эмоциональная“. У боязливых особей сильнее проявляются генетически фиксированные страхи и наблюдается большая восприимчивость к угрожающим раздражителям. Например, быстрее формируется реакция испуга в ситуации, которая ассоциируется с ударом током или с резким звуком. А вот десенсибилизация после пережитых страхов происходит медленнее.
И это еще не все. В начале 60-х годов Мартин Селигман, представитель экспериментальной психологии, изучавший реакцию страха у животных, пришел к выводу, что эволюция научила нас одни уроки усваивать быстрее, чем другие. Оман применил эту теорию к страхам и предположил, что современный человек унаследовал склонность пугаться в ситуациях, которые когда-то действительно угрожали нашим далеким предкам, так что теперь нас терзают древние страхи. Видимо, информация о них хранится на генетическом уровне, а значит, на генетическом уровне должна и контролироваться.
Все вышесказанное объясняет особый интерес к „лицам, предрасположенным к страхам“, то есть к тем, кто с особой остротой реагирует на угрожающие ситуации и воспринимает как опасные даже нейтральные раздражители. В своей книге я уже цитировал письмо, в конце которого Франц Кафка предоставляет слово отцу и тот дает безжалостную характеристику своему сыну: „Ты нежизнеспособен“. И это правда. В дневниках Кафка писал: „На трости Бальзака начертано: „Я сокрушу любое препятствие“. На моей следовало бы написать: „Любое препятствие меня сокрушит“. Эти надписи объединяет только одно слово — „любое“. К Кафке вполне применима характеристика, которую дала самой себе Вирджиния Вулф: skinless, человек без кожи, с обнаженными нервами. С детства будущую писательницу терзало острое ощущение собственной уязвимости. Она отличалась слабой конституцией, была нервной, возбудимой и так боялась людей, что заливалась краской всякий раз, когда к ней обращались. Только дома бедняжка чувствовала себя спокойно. На пороге отрочества она пережила период, который сама назвала breakdown in miniature, небольшой обвал. Девочку охватило чувство „абсолютной беззащитности“, полной неспособности „участвовать в повседневной жизни“, ей казалось, что она находится outside the loop of time, то есть выброшена из времени.
Нет ничего удивительного в том, что я привожу столько цитат из литературных произведений. Многие личности, ранимые или израненные, искали убежища в творчестве. Кафка, Вирджиния Вулф, Рильке, Пруст и другие. Катрин Шабо, первая женщина-мореплаватель, в одиночку обогнувшая земной шар без захода в порты, поведала о своих приключениях в книге „Достижимая мечта“. Вот что она пишет: „Писать необходимо, чтобы заглушить тревогу, обуздать смятение“. Тут нет ничего странного. По мнению Чорана, „любое слово чрезмерно“, но „раз уж тебе не повезло и ты появился на свет, лучше писать“. Жан Жене, которому следовало бы уделить больше внимания в этой книге, говорит следующее: „Творчество — это единственное, что остается, если ты предал себя“. То есть если стыдишься того, что совершил. Гораздо меньше известно о Гансе Христиане Андерсене, и я скажу о нем несколько слов. С детства он чувствовал себя совершенно беспомощным в самых простых жизненных ситуациях. Будущий писатель рос одиноким ребенком и боялся сойти с ума, повторив судьбу деда. Андерсен с горечью признавал, что не может радоваться жизни, как остальные. Сказки стали его убежищем, а возможно, и спасением.
Здесь перед нами встает сложный вопрос подоплеки литературного творчества. Люди ранимые отличаются обостренной чувствительностью при соприкосновении с действительностью, особенно если это соприкосновение болезненно. Последнее соображение напрямую связано с известной теорией, возникшей в Древней Греции. Греческие врачи полагали, что характер человека определяется пропорцией четырех основных элементов: крови, слизи, простой желчи и черной желчи. В зависимости от того, какой элемент преобладает, можно выделить четыре темперамента: сангвинический, флегматический, холерический и меланхолический. Вот меланхолики, видимо, и есть те самые чувствительные личности. В апокрифическом трактате Problemata, который обычно приписывают Аристотелю, имеются слова, ставшие очень популярными: „Все гении по природе меланхолики“. Иначе говоря, всем гениальным личностям присуща некоторая хрупкость, а иногда и известная толика безумия. Они плохо приспособлены к жизни. Сангвиники же, эти веселые жизнелюбы, напротив, считаются людьми заурядными и не вызывающими интереса.
Вот почему многие поэты и писатели (особенно те, кто усвоил уроки романтизма) часто сознательно культивировали душевную хрупкость, считая ее залогом своего творческого потенциала. Рембо стремился к dérèglement de tous les sens[31], а Рильке полагал, что без душевного смятения невозможно творчество, и отказался от сеансов психоанализа, настоятельно рекомендованных ему женой Кларой и подругой Лу Андреас-Саломе. В конце концов он пришел к выводу, что „неутешное страдание — это привилегия, данная нам, чтобы познать самые сокровенные тайны жизни“. Четырнадцатого января 1912 года в письме к доктору Эмилю фон Гебзаттелю, врачу-психоаналитику, он написал:
Если я не ошибаюсь, жена убеждена, что я исключительно из пренебрежения к собственному здоровью не желаю обращаться к психоаналитику по поводу чересчур чувствительного характера (как она это именует). Однако бедняжка не права: именно так называемая чувствительность как раз и заставляет меня отказываться от лечения, от стремления привести в порядок мой внутренний мир, от чуждого вмешательства, от красных пометок на полях уже исписанной страницы. Знаю, состояние мое тяжело, в чем Вы, дорогой друг, сами имели возможность убедиться. Но поверьте, я настолько полон этим дивным, невообразимым ощущением, составляющим мою жизнь, которая изначально казалась обреченной на провал, но тем не менее продолжается — идет от катастрофы к катастрофе, по пути, усеянному острыми камнями, — что содрогаюсь при мысли о том, чтобы бросить писать и вычерчивать на бумаге ее причудливую линию.
Отношение к своим страхам Рильке выразил одной прекрасной фразой: „Боюсь, как бы, изгнав демонов, я не расстался также и с ангелами“. Но в противовес такому отношению хочется также процитировать и мнение еще одной крайне тревожной личности — Вуди Аллена. Когда режиссера спросили, является ли обостренная чувствительность движущей силой его творчества, он ответил: „Я вовсе не уверен, что чем больше нервничаешь, тем продуктивнее творишь. Напротив, в спокойном состоянии работа идет куда лучше. Возможность перестать тревожиться никогда меня особо не тревожила“.
Подобные тенденции, вероятно, и привели в последние столетия к возникновению великой литературы, основанной на культе меланхолии, внутреннего разлада, надлома, отчаяния, бегства и того, что называют словом spleen. Полагаю даже, что эта взаимосвязь между ощущением незащищенности и искусством в какой-то мере объясняет и связь между гомосексуальностью и литературой. В силу социальных причин человек с гомосексуальными наклонностями чувствовал себя крайне уязвимым и испытывал большое душевное напряжение. В относительно современных трудах по психиатрии говорилось о „душевном смятении гомосексуальной личности“, то есть о страхе перед собственной природой.
Возможно, нам следует чаще обращаться к великим литературным произведениям, воспевающим душевную стойкость. Потому так и популярен „Маленький принц“ Сент-Экзюпери, самая читаемая во Франции книга, что она является настоящим гимном преодолению и мужеству. Думаю, и Альбера Камю по-прежнему любят именно из-за его неприятия упадничества и отчаяния, хотя в периоды всеобщего уныния творчество этого писателя может показаться устаревшим. „Надо быть сильным и счастливым, чтобы помогать несчастным“, — писал Камю в своих дневниках.
Бывают на свете явления, о которых люди сначала лишь догадываются и только со временем окончательно убеждаются в их существовании. Подмечают замкнутость в общении, затем обращают внимание на некую семейную особенность, потом улавливают определенный стереотип поведения — словом, совсем как на картинках в детских журналах, когда одну за другой соединяешь точки и они вдруг складываются в рисунок. То же самое происходило и с патологической тревожностью. Этот феномен вырисовывался постепенно, становился все понятнее в результате различных экспериментов и исследований. Уже в XIX веке стали задумываться: почему некоторые „чувствительные“ личности острее других переживают все эмоции, как положительные, так и отрицательные, словно внутри у них скрыт мощный резонатор. Все их существование окрашено то радостными красками воодушевления, то мрачными тонами разочарования. Это люди циклотимического склада, способные мгновенно падать с заоблачных высот блаженства в бездну отчаяния. В последнее время все чаще пишут об „отрицательной аффективности“, то есть о мрачных переживаниях (таких как страх, подавленность, чувство вины). Некоторые склонны испытывать их практически в любой ситуации, даже когда неприятный раздражитель отсутствует. В свою очередь детские психологи отмечали, что иногда младенцы чуть ли не с самого рождения словно оснащены особыми антеннами, способными улавливать все тревожные или угрожающие сигналы. Известный детский психолог Джером Каган изучал так называемое „торможение поведения“ и обнаружил, что многие „застенчивые“ дети уже с первых месяцев жизни демонстрируют высокую степень тревожности, всего пугаются, часто плачут, раздражаются и отличаются значительным уровнем двигательной и эмоциональной возбудимости. Через два-три года у них формируется „реакция избегания“, стремление искать защиты у хорошо знакомого человека и отказ от общения с чужими. Если подобный склад характера в дальнейшем сохраняется — а это происходит более чем у половины „застенчивых“ малышей, — то к шести-семи годам ребенок становится осторожным, тихим и замкнутым. Однако наблюдения показывают, что в 40 % случаев уровень торможения со временем ослабевает, а значит, эта особенность психики вовсе не такая стойкая, как полагали раньше.
Каган считает, что робкий характер объясняется низким порогом возбудимости лимбической системы мозга, в особенности миндалевидного тела и гиппокампа. Иначе говоря, достаточно самого незначительного раздражителя, чтобы активировать глубокие структуры мозга. По мнению Элен Арон, примерно 20 % людей отличаются более низким сенсорным порогом. Все мы в определенные моменты чувствуем себя жертвами жестокой действительности, просто у одних это ощущение возникает быстрее, чем у других. Гиперчувствительного индивида травмирует любое воздействие среды. Подобная восприимчивость распространяется также и на страх. Если человек в любых обстоятельствах проявляет робость, то вовсе не потому, что ему недостает мужества, а потому, что эмоциональная реакция на неприятный раздражитель слишком обострена.
Другие исследователи также уделяли внимание отрицательной аффективности. Например, Ганс Айзенк, предложивший следующую типологию личности: интроверсия-экстраверсия и нейротизм-устойчивость. Нейротизм выражается в гипертрофированной реакции на негативные аспекты бытия. Что же касается интровертов и экстравертов, то здесь разница зависит от степени активации коры головного мозга. У интровертов она крайне высока, поэтому они избегают сильных раздражителей, предпочитая спокойную обстановку, привычный жизненный уклад, ограниченный круг общения. Напротив, экстраверты отличаются низкой степенью активации кортикальных отделов и нуждаются в постоянном ее повышении. Это „охотники за эмоциями“, они ищут шумного общества и часто пополняют ряды сорвиголов и псевдосмельчаков, о которых я еще буду говорить. Дж. А. Грей выдвинул несколько иную гипотезу: согласно ей, основными характеристиками темперамента являются „тревожность“ и „импульсивность“. Первая имеет много общего с „торможением поведения“, термином, предложенным Каганом; противоположностью ему является так называемое приближающее поведение. Итак, мы постепенно подходим к очень сложному явлению — подверженности страхам. Ряд исследователей предлагает иное видение проблемы, выделяя три основные характеристики темперамента. Первая, „поиск новизны“, по своей сути близка „экстраверсии“ Айзенка и „импульсивности“ Грея. Вторая характеристика — „избегание вреда“, то есть выраженная реакция отвержения в ответ на отрицательные стимулы. И наконец, третья — это „зависимость“, иначе говоря потребность в „вознаграждении“. Данная теория прекрасно объясняет склонность к токсикомании: некоторые люди активно ищут новых ощущений, не переносят дискомфорта и любой ценой стремятся получить вознаграждение. Вплотную к разгадке секретов „уязвимой личности“ подошел Ричард Дэвидсон, обнаружив функциональную асимметрию полушарий головного мозга. Если доминирует левое полушарие, то преобладают положительные эмоции, если правое — отрицательные. И наконец, последнее — теория, пользующаяся в настоящее время наибольшей популярностью: так называемая „Большая пятерка“. Она также рассматривает баланс между нейротизмом и эмоциональной устойчивостью, о котором я уже говорил.
По всей видимости, нашла подтверждение и гипотеза о генетической предрасположенности к отрицательной аффективности, делающей человека более чувствительным к неприятным раздражителям. Но означает ли это, что наша эмоциональная конституция целиком зависит от наследственных факторов? Отнюдь: не так важен ген, как его малюют. На сложные поведенческие реакции наследственность не влияет. Вопреки мнению психогенетика Соколовского, не бывает гена интеллекта, гена зависти, смешно говорить о врожденной склонности ужинать в ресторанах. Гены определяют структуру белка, и только. Считается, что повышенная тревожность и склонность к страхам связана с выработкой и трансмиссией серотонина, этого важнейшего нейромедиатора. Тем не менее в 1996 году был открыт ген, влияющий на уровень тревожности. Его назвали СЛК 6а4, и расположен он в хромосоме 17q12; у тревожных, склонных к пессимизму и мрачным переживаниям людей этот отрезок ДНК короче, чем у остальных. Отмечалась даже функциональная особенность мозга у детей, отличающихся патологической робостью: возможно, она объясняется недостаточной выработкой дофамина ганглиями в глубоких структурах мозга. Кроме того, предполагается, что один из рецепторов нейромедиатора серотонина, 5-НТ (1AM), напрямую влияет на степень тревожности. Ген, определяющий действие данного рецептора, занимает особое место среди отрезков ДНК, выделенных в ходе опытов на крысах при исследовании тревожного поведения у животных. По всей видимости, он связан с триадой тревога-депрессия-нейротизм.
Без сомнения, это так: Роберт Клонингер, например, утверждает, что особенности различных темпераментов зависят от уровня того или иного нейромедиатора. Серотонин помогает преодолеть боль и уменьшает чувство опасности. Норадреналин отвечает за потребность в вознаграждении. Дофамин регулирует стремление к новым ощущениям. Однако в то же время наиболее серьезные исследователи допускают, что отрицательная аффективность только на пятьдесят процентов зависит от наследственности, а на пятьдесят — от приобретенных навыков, в первую очередь от того, насколько успешно ребенок умеет управлять своими эмоциями. Родители непременно должны научить малыша справляться с возрастающими нагрузками и регулировать чувства.
Изучив ряд серьезных трудов по детской психологии, я пришел к выводу, что умение управлять своим психическим состоянием стало чуть ли не центральной темой в вопросах развития личности. С точки зрения возрастной психологии, управление эмоциями — это „приобретенные и врожденные способности к определению, оценке и изменению эмоциональных реакций“, например, умение переключать внимание и целенаправленно воздействовать на те или иные переживания. Управление эмоциями становится возможным по мере нейроэндокринного созревания личности и со временем дает ребенку возможность самостоятельно восстанавливать душевное равновесие. Поведение родителей играет в данном случае основную роль с первых месяцев жизни малыша. Уже на последних сроках беременности плод способен улавливать такие сенсорные сигналы, как материнский голос, а грудной ребенок с 3—4 месяцев распознает характер реакций окружающих его людей. Детский плач тоже можно считать способом психологической саморегуляции. У родителей постепенно развивается особая интуиция, позволяющая интерпретировать знаки, которые подает малыш, настолько, что иногда им достаточно 200—400 миллисекунд, чтобы отреагировать, в то время как обычно на распознание стимула уходит 500 миллисекунд.
Умение настроиться на волну ребенка, взаимопонимание между родителями и малышом помогают лучше направлять его развитие и избегать формирования тревожного склада характера. Чрезмерная опека мешает ребенку самостоятельно воздействовать на окружающий мир. Внимательным или небрежным отношением со стороны родителей в дальнейшем будут обусловлены такие качества их сына или дочери, как уверенность в себе или робость. Бенедек, Эриксон и Лэнг писали о „базисном доверии“, Ньюманн — об „изначальном контакте“, Роф Карбальо — об „эмоциональном союзе“. Сможем ли мы доверять миру или же он станет для нас враждебными джунглями, полными коварных ловушек, — во многом зависит от самого раннего жизненного опыта. Джон Боулби изучал привязанность ребенка к окружающим людям и пришел к выводу, что на ее основе строится вся модель мировосприятия. По мнению Боулби, „наличие или отсутствие близкого и надежного человека определяет спокойную или тревожную реакцию на потенциально опасный раздражитель; эта связь закладывается с первых месяцев развития малыша; причем не так важно, чтобы такой человек постоянно находился рядом, главное, чтобы он просто был в жизни ребенка“. Карлос Кастилья дель Пино полагает, что ядро невротического, то есть склонного к тревожности, характера составляет неуверенность, а все остальные симптомы — фобии, навязчивые состояния, соматические проявления, ипохондрия — не что иное, как последующие наложения. Неуверенность напрямую влияет на самооценку личности в целом или в отдельных аспектах: в любви (боязнь сексуальной несостоятельности), в физическом самочувствии (страх перед болезнями), в межличностных отношениях (страх показаться смешным).
Убежденность, что мир непредсказуем, неспособность повлиять на ход событий и, наконец, глубокая неуверенность в себе составляют основу отрицательной аффективности, для которой характерен самый разнообразный комплекс чувств. Недоверие, например, можно понимать как страх, что окружающие не оправдают надежд. Ревность следует трактовать как боязнь, что дорогой человек предпочтет соперника. Беспомощность, то есть ощущение собственного бессилия, вызывает уныние и панику.
Кажется, я подошел вплотную к разгадке одной из самых сокровенных тайн нашего существования. Такое чувство, будто шаг за шагом приближаешься к основе основ страхов, депрессий, тоски и навязчивых состояний. Эмоциональность является первопричиной многих явлений. Древние мыслители ошибались, рассуждая о „страстях“ или „аффектах“ и полагая, будто чувства приходят извне, завладевают нами, словно мы — всего лишь пассивные объекты воздействия посторонних сил (не зря мы говорим „меня охватил гнев“). Но это неверно, страсти исходят изнутри, подобно тому как оружейный залп зарождается в стволе, хотя курок и находится снаружи. Кипение чувств подталкивает и направляет когнитивные процессы. Величие человеческой натуры заключается в том, что созидательный аналитический разум пытается обуздать порывы страсти.
Великий Спиноза говорил о конатусе, об импульсе, центральном ядре бытия. Сущность человека составляют желания, неустанный динамизм и подверженность страстям. С точки зрения феноменологии, центробежная энергия желаний заключается в их интенциональности. Латинская приставка in очень важна для этого слова, ибо одновременно содержит в себе статичность и динамизм, направленность на некий предмет. Иначе говоря, интенциональность означает „направленность на цель“. Основа нашего отношения к реальности — это целевая установка. Человек — не „вещь в себе“. Мы рождаемся слабыми, ущербными, зависимыми, но жаждем обрести во всей полноте тот мир, к которому устремлены все наши помыслы и надежды. И прежде чем исследовать конкретные аспекты бытия, мы производим их эмоциональную оценку, формируем эмоциональный тон. Немало времени должно пройти, прежде чем чувства остынут, уступив место рациональному подходу. Началом всех начал были и остаются существа чувствительные, деятельные, обделенные, уязвимые — то есть мы, люди.
Отрицательная аффективность имеет самые разнообразные последствия: вынуждает целенаправленно искать негативные раздражители и интерпретировать нейтральные происшествия как неприятные, сужает внимание, иногда полностью сосредотачивая его на самом индивиде, заставляет во всех подробностях вспоминать горестные события, отягощает сознание чуждыми мыслями, вызывает мыслительную жвачку и порождает тягостное состояние дисфории, которым отмечены многие аффективные расстройства. П. Саловей, Д. Бирнбаум, Д. Чоффи и в особенности Д. В. Паннебакер изучали, каким образом отрицательная аффективность влияет на развитие неврозов и патологических страхов, и сделали вывод, что она может выражаться в повышенной тревожности или депрессии. В этом вопросе психиатры долго не могли прийти к единому мнению: одни считали, что речь идет об одном и том же расстройстве, другие — что о двух разных. Похоже, правы все-таки вторые. Тем не менее Кендлер подчеркивал, что обе патологии имеют точку соприкосновения: отрицательную аффективность.
Наш организм представляет собой источник эмоциональных проявлений, которые развиваются, меняются, затормаживаются и комбинируются в зависимости от приобретенного опыта. Тут мне представляется уместным напомнить читателю то, что я говорил о структуре личности в других книгах. В отличие от многих современных психологов, я считаю, что важно выделять три уровня личностных характеристик.
1. Биологически обусловленные компоненты: это подструктура, сложившаяся на генетическом уровне. Уникальное сочетание карт, которые выпали нам перед началом игры, нашей жизни. Данный уровень подразумевает все физиологические аспекты, но меня больше всего интересуют три момента: основные интеллектуальные функции, темперамент и пол. Темпераментом принято называть устойчивые особенности психической деятельности человека. Басс и Пломин, крупные специалисты в этой области, особо выделяют два аспекта: „наследственные личностные черты“ и „черты, сформировавшиеся в раннем детстве“. К ним можно отнести повышенную чувствительность, предрасположенность к страхам, отрицательную аффективность.
2. Приобретенные компоненты: наш характер. Комплекс усвоенных эмоциональных, познавательных и оперативных навыков, в известной степени зависящих от предыдущей подструктуры, — то, что специалисты называют „второй натурой“. Эти характеристики устойчивы и обусловлены жизненной практикой. Страхи, приобретенные в результате полученного опыта, относятся именно к данному уровню.
3. Осознанные компоненты: то, как человек понимает и воспринимает свой характер, как разыгрывает выпавшие ему карты. Эта подструктура включает жизненную направленность, способы ее реализации в тех или иных обстоятельствах, систему ценностей и умение противостоять трудностям.
Биологическая предрасположенность к отрицательной аффективности является одной из особенностей психической деятельности, структурой, которая окончательно складывается под воздействием приобретенных навыков, то есть постепенно превращается в характер. Вероятно, именно в ходе этого длительного процесса, определяющего темперамент, природная сверхчувствительность перерастает либо в тревожное расстройство, либо в депрессию.
Мы достаточно говорили о мрачном, и теперь пришло время взглянуть на другую сторону медали. Наша жизнь полна слепого оптимизма. Это непреодолимое стремление к будущему, порыв, который Спиноза именовал словом conatus, „стремление“, а мы предпочитаем называть инстинктом выживания. Древние мыслители, рассуждая о душе как начале начал, имели в виду дух, воодушевление, силу, покидающую человека в минуты отчаяния и уныния. Такие срывы происходят, например, во время депрессии: животворящий источник пересыхает, и тогда люди сталкиваются с одной из самых серьезных проблем медицины, психологии, педагогики. Как быть, если человек пал духом? Как восстановить иссякшие силы? К рассудку взывать бесполезно, ведь эмоции ему неподвластны. Нет смысла доказывать отчаявшемуся, что жизнь прекрасна и полна значения. Неодухотворенный разум может привести нас к вполне обоснованному пессимизму. Существует множество причин, чтобы отказаться от продолжения рода, ведь мир так опасен. Существует множество причин, чтобы впасть в уныние при мысли о смертной природе человека, этого несчастного мыслящего существа, которое знает, что умрет. Но тем не менее с самого рождения мы устремлены в будущее. „Горячая“ лимбическая система заставляет идти вперед, а кора головного мозга, вместилище холодного разума, размышляет, подсчитывает, предвосхищает. Она-то и делает нас разумными пессимистами. Бальтасар Грасиан[32], человек осторожный и предусмотрительный, не отличавшийся особым жизнелюбием, писал: „Нам не следовало бы появляться на свет, но раз уж так вышло, нам не следовало бы умирать“.
Возможно, секрет заключается в том, чтобы поставить аналитический разум на службу иррациональному устремлению и попытаться направить его, облагородить, обратить нам во благо. Тогда может зародиться преобразующий импульс, о котором пойдет речь в последних главах этой книги. Когда человек падает духом, приходится искать обходные пути, чтобы наше изобретательное „я“ нашло выход из тупика. Как хотелось бы обрести это заветное умение, ибо нет на свете ничего важнее, чем сила духа, и не существует ничего более драгоценного, чем талант возвращать ее.
Продолжим наш разговор о том, как формируется характер, и о том, как мы учимся бояться. Ребенку мир видится предсказуемым или непредсказуемым, контролируемым или неконтролируемым, надежным или ненадежным. Эти ранние представления складываются скорее опытным, чем теоретическим путем в результате общения с теми, кто заботится о малыше в первые годы его жизни, и в дальнейшем могут существенно повлиять на склонность к страхам. Непредсказуемый, неконтролируемый и ненадежный мир пугает. Боязливый, нерешительный и ранимый ребенок способен усвоить защитные навыки, чтобы укрепить свою изначально хрупкую натуру. В „Третьей элегии“ Рильке мы находим проникновенные строки: писатель обращается к матери, вспоминая, как она „над новым взором склоняла ласковый мир, преграждая дорогу чужому“; он с ностальгией воскрешает в памяти минуты покоя и безопасности:
Каждый шорох и треск с улыбкою ты объясняла,
Словно знала, когда половицам скрипеть надлежит…
Слушая, он успокаивался, и стоило только
Тебе приподняться, за шкаф отступала
Судьба его в темном плаще, и среди занавесок
Исчезала его беспокойная будущность, отодвигаясь.
Эту „беспокойную будущность“, повседневную действительность, можно со временем освоить и приручить благодаря правильным взаимоотношениям с родителями.
Многое прятала ты; ненадежную спальню
Ты приручала, и сердцем приютным людское пространство
Ты примешивала к ее ночному простору,
Не в темноте, а вблизи от себя зажигала
Ты ночник, чтобы он светил дружелюбно[33].
Страхам учатся, как и всему остальному. Путем подкрепления (Павлов называл это условным рефлексом, а Скиннер — оперантным обусловливанием), путем непосредственного опыта, путем подражания или передачи информации. Круг страхов расширяется, если объект связан с безусловным стимулом. Болевые ощущения вызывают испуг на уровне безусловного рефлекса, а потому все, что так или иначе ассоциируется с болью, способно внушать нам страх. Кристоф Андре приводит такой пример: его пациентка однажды подверглась насилию и годы спустя испытала приступ необъяснимой паники в метро (хотя насильник напал на нее дома). Проанализировав возможные причины реакции, женщина наконец нашла ответ: запах лосьона для бритья, тот самый, что исходил от преступника. Именно так и действует „спусковой крючок“ страха.
Известно, что оперантное обусловливание основано на следующей закономерности: подопытное животное стремится повторять подкрепленное поведение и подавлять наказуемое. Чтобы объяснить связь этого механизма со страхом, я прибегну к профессиональной терминологии, что сделает данный абзац похожим на справку по психологии. Бихевиористы, отказываясь признавать важность внутренних процессов — эмоций, например, — изучали только поведение, но вынуждены были включить страх в свою систему, дабы обосновать реакцию активного избегания. Реакция избегания бывает двух типов: пассивная и активная. Первая сводится к стремлению не попадать в ситуацию, чреватую наказанием. Например, если животное получает электрический разряд, оно подпрыгивает, стараясь избежать его. Вторая же побуждает формировать определенные навыки в ответ на отрицательное подкрепление. То есть, чтобы не получить удар током, надо научиться нажимать на рычаг. Но каким образом можно воспринимать как подкрепление то, что еще не произошло? Его следует предвосхищать, ожидать. Страх рождается из предвосхищения опасности и позволяет объяснить поведение активного избегания.
Однако же меня больше интересует другой тип обучения: как приобретается привычка к страху, постоянный испуг, в результате которого человек становится жертвой непрестанных опасений? Следует предположить, что к формированию робкого характера ведут четыре пути.
1. Травмирующие эпизоды: несчастный случай, насилие, болезненное расставание, несчастная любовь.
2. Регулярно повторяющиеся неприятные события: не слишком тяжелые, но постоянные неудачи, унижения, агрессия — когда нет возможности повлиять на ситуацию или защититься. Все это подрывает жизненные ресурсы личности.
3. Социальный опыт, воспроизведение моделей поведения.
4. Усвоение тревожных предупреждений. Реакция страха может возникнуть, если человек постоянно получает некие тревожные предупреждения. Когда нам регулярно внушают, что та или иная ситуация опасна, формируется стойкая боязнь.
Вполне логично, что болезненный опыт или психотравмирующая ситуация учат нас испытывать страх. Однако двух других путей — тех, что связаны с воспроизведением моделей поведения или с восприятием тревожных предупреждений, — человек способен избежать, причем совершенно незаметно для себя, если растет в спокойной, мирной обстановке. Тон, который в семье говорят о трудностях, о конфликтах и опасностях, может сделать малыша робким или смелым. Если родители часто выражают опасения по тому или иному поводу, их ребенок вырастет боязливым. В классических трудах Дэвида и Леви, посвященных как гипопротекции, так и чрезмерной опеке в семье, утверждается, что робость и повышенная чувствительность развиваются только у тех детей, чьи родители рисуют окружающий мир в мрачных тонах и стараются оберегать свое чадо от всего на свете. Л. Б. Мерфи и А. Е. Мориарти занимались исследованием выносливости и воли к преодолению препятствий у детей и пришли к выводу, что „если способность справляться с трудностями формируется в дошкольном возрасте, впоследствии это повышает уверенность в себе и избавляет от тревожности, связанной с боязнью“.
В семье ребенок учится противостоять страхам. Или, выражаясь научными терминами, обучается тактике противостояния — англоязычные психологи называют это словом coping. Вот я достаю из архива письмо мужчины пятидесяти двух лет, высокопоставленного военного. К его истории я еще вернусь, потому что позднее он сам подробно проанализировал свой случай. Назовем его генерал Г.М.
В детстве никто не учил меня преодолевать трудности. И дед, и родители, и братья отца всегда предпочитали прятать голову в песок, избегая активных действий. Они маскировали страх смесью презрения и стоицизма. Я не наблюдал — а потому и не усвоил — тех „сценариев“, которые помогают нам разрешать конфликты, неизбежно возникающие в общении с людьми. У нас никогда не говорили о проблемах, никогда ничего не требовали, мы жили замкнуто, без гостей, без друзей, без больших семейных обедов. В детстве мне не позволяли приглашать домой товарищей, а уж в юности тем более. Мои родственники не стремились бороться с трудностями, старались только подавлять страх, который эти трудности у них вызывали. Как-то раз мы с отцом возвращались домой, и он вдруг сказал: „Пойдем другой дорогой, этот тип до сих пор не вернул мне долг, и я не хочу его видеть“. Тогда я совсем не удивился и только много позже подумал, что логичнее было бы, если бы встречи избегал не отец, а его должник.
Генерал Г. М. совершенно прав. В детстве мы усваиваем сценарии (scripts), и потом они станут направлять наше поведение. Постоянно импровизировать невозможно, человеку нужен некий арсенал решений, которые принимаются почти автоматически. Иначе мы будем чувствовать себя пилотами без летной карты. Однако некоторые сценарии вредны — например, сценарий избегания. Необходимо выбрать тактику противостояния страху, а их как минимум две: та, что позволяет справляться с ситуацией, и та, что помогает подавлять эмоции, вызванные этой ситуацией. Человек, который боится выступать на публике, может или попытаться освободиться от страха (позже я объясню как), или глушить его выпивкой. Подобное поведение лишь усугубляет, а не решает проблему.
Когда-то я был знаком с монахом-иезуитом, мудрым человеком, в чьи обязанности входило поддержание порядка в монастырской церкви и который с улыбкой рассказывал мне о своем совершенно нелепом ежевечернем ритуале. Он гасил в храме свет, доходил до двери, потом возвращался, проверял, все ли погашено, снова шел к выходу и снова возвращался и только тогда спокойно отправлялся в свою комнату. На вопрос, к чему все эти странности, монах ответил: „Чтобы избавить себя от лишней беготни. Раньше я начинал беспокоиться, уже войдя в комнату и улегшись в постель. Приходилось вставать, опять идти в церковь, причем дважды, поскольку с одного раза я не успокаивался. Так что я придумал для себя сокращенный вариант, это гораздо удобнее“. Мой благоразумный друг изобрел замечательный способ придать своим страхам хроническую форму.
И последний штрих к вопросу о том, как мы учимся бояться: Краске полагает, что страху научиться невозможно. Согласно его теории, все дело в генетической памяти о страхах, унаследованных от далеких предков; именно такие анахронические переживания и лежат в основе фобий. Что ж, посмотрим.
Мы учимся уверенности, но и неуверенности тоже. Учимся не доверять себе и другим. Снова послушаем Кафку:
Недоверие к большинству людей, которое Ты пытался внушить мне в магазине и дома (назови мне хоть одного человека, имевшего какое-то значение для меня в детстве, которого Ты не уничтожал бы своей критикой) — это недоверие, которое в моих детских глазах ни в чем не получало подтверждения, так как вокруг я видел лишь недосягаемо прекрасных людей, превращалось для меня в недоверие к самому себе и постоянный страх перед всеми остальными[34].
Тема этой главы заставила меня вспомнить притчу о трех слепых мудрецах, которые как-то вознамерились выяснить, каков из себя слон. Первый ощупал слоновью ногу и произнес: „Слон похож на большую колонну“. Второй дотронулся до хобота и пришел к заключению, что слон — это огромная змея. Третий провел рукой по бивню и сказал: „Слон выглядит как отточенное копье“. Изучая страх с разных сторон, исследователи словно разнимают на части воображаемого слона. Вот почему мне хочется сказать несколько слов о адаптивности — проблеме, которая в последнее время чрезвычайно занимает ученых.
Неуклюжее слово „адаптивность“ означает способность противостоять превратностям судьбы и восстанавливаться после душевных травм — качество, которое все мы хотели бы обрести. В одном из своих последних трудов Роберт Гольдштейн и Сэм Брукс пишут:
В последние двадцать лет тема адаптивности приобрела особое звучание, и тому есть несколько объяснений. Во-первых, в современном мире высоких технологий неуклонно возрастает количество трудностей, с которыми приходится сталкиваться нашей молодежи. Многие молодые люди находятся в сложной и даже опасной ситуации. Во-вторых, крайне важно понять, в чем заключается эта опасность и где искать защитные факторы, — важно не только для врачей, но и для общества в целом, ведь только тогда можно воспитать адаптивные способности у всех юношей и девушек.
В этой книге мне хотелось бы упомянуть модель адаптивности, предложенную Юдит Джордан и основанную на сопереживании, на empowerment, то есть на сознании собственной состоятельности и на стремлении развить в себе мужество. Данные качества нужны прежде всего подросткам. Мальчикам, потому что они нередко сталкиваются с искаженным восприятием идентичности и мужского поведения, и девочкам, потому что уже в юности они начинают lose their voices, терять свою индивидуальность, а с ней и уверенность, способность к самоутверждению под натиском социальных стереотипов, внушающих, что женщина — это якобы всего лишь „объект желаний“.
Страх есть предвосхищение опасности. Однако же просто опасности не бывает: камень — это просто камень, независимо от нашего восприятия и ассоциаций. Все опасности являются прежде всего опасностями-для-кого-то. Тут необходим субъект, чьим планам, интересам или благополучию они угрожают. Скала, она и есть скала, а вот словосочетание „подводный риф“ уже означает угрозу для жизни мореплавателя. Не было бы моряка, не стало бы и угрозы, одна геология. Подводные камни нужно обходить, чтобы следовать своим курсом, ведь они могут повредить корабль, а то и привести к кораблекрушению. Кстати, Словарь Испанской королевской академии объясняет существительное „крушение“ как гибель, полную утрату чего-либо. На угрозы мы реагируем, риск осознаем, ибо от них зависят наши планы. Однако этимология слова „опасность“ также подразумевает некое отношение, так как оно происходит от общего индоевропейского корня пасъ- — „защищать, охранять“ (сравните с родственным латинским глаголом pasco — „кормлю, пасу“. От него образованы такие слова, как „пастырь“, „паства“, „опасаться“. Угроза подразумевает слова или действия, которые предвещают опасность, ущерб или наказание, ожидающие человека. Это символическое предвосхищение зла.
Все, что индивид расценивает как зло — будь то смерть или просто неприятность, — может восприниматься как опасность. Джеффри А. Грей, один из самых известных метологов, рассказывал о своей пациентке, которая боялась разбитых стекол. Страх был настолько силен, что она наотрез отказывалась дотрагиваться до руки психотерапевта после того, как тот прикасался к совершенно целому оконному стеклу. Человеческий мозг — неутомимый генератор страхов, что отражает любопытную особенность нашего мышления: мы непревзойденные изобретатели ассоциаций, способные расширить область восприятия за счет символов. Животные могут увеличить радиус действия того или иного чувства при помощи условных раздражителей. А вот люди легко достигают похожего эффекта, прибегая к символам, метафорам, метонимиям, переносам значения, и за этими деревьями не видят леса. Естественные, первичные раздражители утрачивают свое приоритетное значение и теряются в разветвленной сети раздражителей производных — второго, третьего, а иногда и вовсе седьмого порядка, порожденных нашим рассудком. Область сексуальных влечений — лучшее тому подтверждение. В строгих рамках биологических законов влечение должно возникать к особи противоположного пола с целью продолжения рода. Но для человека разумного любой стимул может обрести эротическую окраску. Раньше такое поведение воспринималось как явная патология — например, гомосексуализм, фетишизм или зоофилия, — теперь же подобные девиации рассматриваются как извращения, только если вызывают деструктивные последствия или причиняют вред другим людям. Впрочем, действия, вызванные первичными раздражителями, также могут носить патологический характер, если препятствуют нормальной жизни человека. Власть символов над нашей жизнью очевидна. Знамя, гимн или слово способны вызывать патриотические чувства. Доброе слово утешает и радует. Оскорбление приводит в ярость. Ну а страшная история пугает.
Реальность беспрестанно посылает нам знаки, которые боязливый склонен воспринимать как угрозы, а отважный — как вызов, например. Одно и то же событие может расцениваться как опасность и как возможность. Все зависит от индивида.
В последующих главах мы с вами будем говорить о патологических страхах, но в этой мне хотелось бы рассказать о широко распространенных страхах, которые тем не менее осложняют нашу жизнь. Эдмунд Гуссерль стал основоположником феноменологии, науки о сущностях, то есть о мире конкретном и реальном (Lebenswelt), я же задался целью создать феноменологию неясных и труднообъяснимых страхов, чтобы показать, какую боль и страдание они причиняют нам, каким желаниям угрожают, почему имеют такую власть над людьми. Эти страхи показывают, как легко человек теряет почву под ногами. Обычно мы боимся смерти, болезни, физической боли и разорения, боимся потерять близких — подобные чувства естественны и не нуждаются в пояснениях. Те же страхи, о которых сейчас пойдет речь, также встречаются нередко, но тем не менее могут показаться странными. Вот их-то мне и хотелось бы проанализировать.
Я уже говорил, что открытое проявление ярости — один из верных способов вызвать страх. Но попробуем взглянуть на этот факт с точки зрения страдающей стороны. Некоторые люди отличаются особой непереносимостью напряженных ситуаций, ссор, споров, гневных интонаций и жестов. У них подобные эпизоды вызывают тягостные чувства, беспокойство и, соответственно, робость. Обычно такая реакция неприятия является выученной. Когда дети часто страдают от вспышек родительского гнева или присутствуют при ссорах между матерью и отцом, то у них может легко развиться подобный страх, особенно если речь идет о восприимчивых натурах. Одна из моих корреспонденток вспоминала, что ее отец, человек вспыльчивей, не выносил, когда младшая дочь молчала за обедом, и в грубой форме заставлял ее говорить. „Я помню ужас моей сестры: она что-то бормотала, плакала, выбегала из-за стола. В конце концов несчастная окончательно потеряла аппетит, ее рвало, она отказывалась от еды, притворяясь больной. С тех пор я не переношу крика, пусть даже кричат на другого человека. И очень боюсь семейных обедов“. Подобное случается нередко. Без всякого сомнения, Кафка вспоминал именно такие тягостные сцены, когда писал Милене: „Одни сражаются при Марафоне, а другие — за обеденным столом, ибо бог войны и богиня победы вездесущи“. Экстраверты не так остро переживают скандалы, как интроверты. Исследования, проведенные Робертом Левенсоном, Джоном Готтманом и Даниэлем Големаном, показали, что мужчины переносят семейные стычки тяжелее, чем женщины: у них возникают стойкие неприятные ощущения, иногда даже на соматическом уровне.
Приобретенный страх негативным образом сказывается на поведении. Человек делает все возможное, пытаясь любой ценой избежать ситуации, чреватой скандалом. Некоторые женщины так боятся приступов ярости своих мужей (даже если гнев направлен на других), что молятся о победе футбольной команды, за которую болеет супруг, в надежде предотвратить вспышку. А мужья, в свою очередь, настолько опасаются бурных реакций жен, что предпочитают скрывать от них самые невинные вещи, чтобы не вызывать раздражения.
Именно поэтому многие семейные пары боятся открыто обсуждать проблемы. Оживленные разговоры периода ухаживания сменяются молчанием. На то есть свои причины. Жених и невеста обычно стараются угодить друг другу. Юноши больше говорят, а девушки лучше слушают. Молодые люди жаждут произвести впечатление, а барышни готовы польстить их самолюбию. Оба следуют тактике обольщения, неискренней, но приятной. Их усилия вознаграждаются. Но вот победа одержана и наступило время наслаждаться завоеванным: тут тактика взаимного вознаграждения и начинает давать сбои. В период ухаживания жених и невеста стремятся не к душевному комфорту, а к сильным чувствам. Потом все меняется. Они уже не так старательно следят за своей внешностью и не так тщательно готовятся к беседе. На смену красноречию приходит рациональная немногословность. Сухой, почти административный стиль общения, обмен репликами на рутинные темы.
Впрочем, мы отвлеклись. На самом деле меня больше интересует другая ситуация — когда один из партнеров (а иногда и оба) просто боится говорить. За годы общения между ними возникают своего рода минные поля, на которые лучше не ступать. Появляются запретные или просто опасные темы. Например, деньги, работа, бывшая подружка, отношения с детьми или родителями, беспорядок в доме. Я уже не говорю о скелетах в шкафу, это дело понятное, но не могу не вспомнить загадочные слова Кьеркегора, утонченного знатока человеческой природы: „Кому есть что скрывать, пусть не женится“. Он и не женился, хотя собирался.
Некоторые дети тоже боятся говорить, и иногда этот страх принимает такие острые формы, что становится серьезной проблемой. Существует даже так называемый избирательный мутизм, когда ребенок отказывается разговаривать в некоторых местах или в присутствии тех или иных лиц. Порой немота — всего лишь способ привлечь к себе внимание, однако чаще всего она возникает, если слова, сказанные в определенных обстоятельствах, привели к неприятным последствиям. Один из моих корреспондентов поведал печальную историю своего отца, который обычно отличался крайней замкнутостью, вернувшись с работы, сразу запирался в кабинете, не общался с детьми, требовал тишины. Но потом тяжелая болезнь изменила его характер. Он страдал от страха и одиночества, потянулся к родным, захотел наладить отношения, которые на самом деле никогда не существовали. Мой корреспондент признавал, что жалел отца и хотел бы облегчить его состояние, но всякий раз, пытаясь заговорить, не находил слов. „Это как в школе на экзамене: стоишь у доски, а в голове пусто. Я даже стал заранее готовить шпаргалки с темами для беседы“. Но все напрасно. Воспоминания о тягостных сценах безнадежно застопорили механизм речевых высказываний.
Происхождение подобного страха нетрудно объяснить: это выученная реакция. Память о перенесенном когда-то страдании автоматически окрашивает в мрачные тона любую аналогичную ситуацию, законы возникновения эмоций неподвластны доводам рассудка.
Легко объяснимый страх перед скандалами распространяется на ссоры вообще и более того — на любой разлад в отношениях. На этот раз я не стану прибегать к своему архиву, а воспользуюсь примером одного коллеги, Алана Браконье.
Тридцатилетняя женщина по имени Сильвия рассказывает о своем муже и, не минуты не сомневаясь, называет диагноз: „Он страдает тревожным расстройством. Постоянно находится в напряжении. Спрашивает, не пригорят ли помидоры, таким тоном, словно сообщает о пожаре в доме. Любое происшествие в его глазах выглядит катастрофой, которая требует общей мобилизации всех наших душевных сил“.
Данный случай нетрудно объяснить. Родители мужчины развелись, когда ему было пять лет. Единственное, что он прочно запомнил о том времени, — это чувство непреходящего страха перед любой конфликтной ситуацией. Даже теперь, в тридцатилетнем возрасте, в ушах у него звучат ссоры между отцом и матерью из-за денег. И еще одна сцена: он, шестилетний мальчик, выходит за руку с мамой из магазина и видит у дверей подкидыша в колясочке. „Мы не можем взять его, — говорит мать. — Это нам не по силам. У нас нет средств!“ Тогда мальчик подумал, что если бы у родителей вдруг кончились деньги, его бы тоже бросили.
Как мы видим, мужу Сильвии, человеку по натуре тревожному, размолвки между отцом и матерью привили страх перед всеми трудностями вообще. Исследуя ипохондрические расстройства, М. Стреттон, П. Саловей и Д. Майер обнаружили одну общую тенденцию в восприятии и переживании проблем, возможно присущую многим беспокойным людям. Они предпочитают устраняться от проблемы, прятать голову в песок, делают вид, что ничего не знают, — лишь бы не бороться. Такие из страха перед правдой скорее умрут, чем пойдут к врачу. Окружающие считают их просто ленивыми, и иногда это действительно так, но чаще речь идет о боязни предпринимать любые шаги, нарушающие спасительную рутину. Немецкий психолог Юлиус Куль называет их пассивными личностями. Опираясь на его исследования, я пришел к выводу, что существует связь между стремлением все откладывать на потом и страхом перед активными действиями. Подобная боязнь носит избирательный характер и распространяется не на все дела, а лишь на те, которые требуют особых усилий. У меня в архиве хранится несколько описаний таких случаев. Например, одному молодому человеку стоит большого труда прервать начатое дело. Если он ведет машину, то никак не может заставить себя заехать на заправку. Если работает, то необходимость сложить бумаги и убрать книги превращается в непосильную задачу. Для выполнения этих простых действий ему нужно выделить их в отдельную графу: завтра встану и уберу. Вот доеду до дома, тогда и заправлюсь. Но иногда осуществлению планов что-то мешает, и в результате беспорядок на столе растет, а бензин кончается в самый неподходящий момент. Это вызвано не страхом перед волевым усилием, а скорее неспособностью переключаться с одного дела на другое, с отсутствием гибкости, с излишней инертностью.
А вот другой случай. Женщина не может делать вообще ничего, поскольку любое действие вызывает у нее чувство тревоги. Самое страшное — это принять решение, пусть даже самое незначительное. В свое время она была прекрасной секретаршей, но потом получила повышение по службе и возглавила отдел. Энергия, с которой моя корреспондентка выполняла чужие распоряжения, точно испарилась, когда ей пришлось решать самостоятельно. Видимо, она принадлежит к числу людей, боящихся независимых действий. Как правило, такие индивиды легко подвержены стрессу и не умеют с ним справляться. Обостренный страх такого рода имеет двойственную природу: с одной стороны, это боязнь всего нового, а с другой — неуверенность в момент принятия решения.
Страх перед новизной продиктован прежде всего нашей привычкой цепляться за успокоительную рутину. Это страх перемен, ужас перед неизвестностью. Такие эмоции широко распространены в животном мире, хотя отчасти компенсируются любопытством, то есть интересом к неизведанному. Желание бежать и искушение подойти поближе борются друг с другом, и никогда не знаешь, что одержит верх. Нерешительность хорошо знакома всем живым существам. Однако, возвращаясь к человеку разумному, следует напомнить, что Фрейд связывал пугающее с незнакомым: „Немецкое слово unheimlich, то есть „ужасный“, „роковой“, без сомнения, является антонимом к прилагательному heimlich, „родной“, „знакомый“, „домашний“.
Браконье приводит случай одной своей пациентки:
Агнес находится в сложной эмоциональной ситуации. Многое идет не по плану, а она боится непредвиденного. Этой аккуратной, заботливой, педантичной женщине просто необходимо, чтобы все в ее делах и отношениях было разложено по полочкам. Я много раз советовал и ей, и другим людям, страдающим навязчивой тревожностью, воспринимать жизнь как роман, а не как сборник инструкций. За беспокойством и излишней привязанностью к рутине часто стоит глубоко скрытая импульсивность и подавленное стремление выразить свои желания. В первый и последний раз Агнес позволила себе недолгий период „свободы“ перед замужеством, когда ушла из родительского дома и три года жила одна. Свою болезненную тревожность сама она объясняет отношением родителей, а точнее — матери, которая вечно критиковала ее за оценки в школе, за дружбу с другими подростками, за выбор профессии или партнера. Агнес жалуется на властный характер матери, на ее психологическое давление. К сожалению, первый муж моей пациентки вел себя с ней точно так же. Супруги расстались, но женщина снова выбрала в спутники жизни человека с похожими наклонностями. Агнес убеждена, что всегда поступает неправильно и не способна хорошо себя проявить; она сомневается в самой себе и в чувствах любимого мужчины. Стараясь побороть эту неуверенность, женщина стремится к аккуратности и порядку во всем.
Одна моя знакомая долго и старательно выстраивала вокруг себя уютный мирок, как вдруг получила неожиданное предложение: продать свой дом. Конечно, Всегда приятно узнать, что за недвижимость можно получить гораздо больше, чем когда-то заплатил. Но нет, она не захотела продавать — в этом не было никакой нужды. Однако же ее странным образом выбило из колеи само вмешательство непредвиденных обстоятельств, необходимость принимать решение, а точнее — просто сказать „нет“, поскольку на самом деле решение уже было принято.
Кьеркегор говорил, что страх есть осознание возможности. Но часто это и осознание свободы, необходимости решать. Эрих Фромм в своей книге „Бегство от свободы“ пытался объяснить тотальную приверженность немцев нацистской идеологии. Некоторые люди просто жаждут, чтобы ими руководили. Покорность — прекрасное лекарство от тревоги. Такие индивиды становятся легкой добычей для всевозможных организаций, сект, церквей и партий. Они не переносят сложных или неоднозначных ситуаций, предпочитая черно-белую реальность. Способность принять мир в его многообразии присуща далеко не всем. Бесчеловечный приказ — умереть за фюрера — представлялся многим желаннее, чем отсутствие всяких приказов. Дюргейм изучал тревогу, порожденную аномией, или отсутствием четких норм, тревогу, которая охватывает людей, когда резко меняются привычные установки. Возникновение радикальных реакционных движений зачастую объясняется страхом, который вызван крушением традиционных ценностей.
Что же происходит в сознании робкого, нерешительного человека? На первый взгляд, речь идет о когнитивных процессах: он не может найти достаточно оснований, чтобы предпочесть черное или белое. Когда ситуация очевидна, сомнения не посещают нас. Любой без колебаний отправится к зубному врачу, если у него разболится зуб. А вот если ничего конкретно не происходит, но нужно пересмотреть свое отношение к действительности, то сомнения тут как тут. Механизм принятия решений в последнее время стал популярной темой. Люди наивные предполагают, что надо просто просчитать все „за“ и „против“. Однако строгие подсчеты — задача для вычислительных машин. Человек же существо нелогичное, подверженное влияниям и не слишком-то рациональное. Антонио Дамасио пришел к заключению, что когнитивный фактор тут ни при чем, все зависит от интенсивности эмоциональных импульсов. То есть все дело в душевном состоянии. Напомню, что в мозгу имеются глубокие структуры, сформировавшиеся на ранних стадиях эволюции и связанные с эмоциями и памятью, а также поверхностные кортикальные отделы, не такие древние и отвечающие за сложные мыслительные процессы. Участки коры лобной области обеспечивают планирование и организацию действий. Так вот, если в результате хирургического вмешательства или несчастного случая нарушаются связи между лобной областью и лимбической системой, то наблюдается любопытное явление: интеллект пациентов, равно как и способность анализировать возможные поступки, остается сохранным, а вот окончательного выбора они сделать не могут. По-видимому, импульс, необходимый для этого, исходит из глубоких участков мозга, где зарождаются эмоции. Вот она, удивительная особенность нашей мыслительной динамики: в принятии некоторых решений участвует не только рассудок, просчитывающий все плюсы и минусы, — например, в решении иметь ребенка на каждое „за“ найдется свое „против“. Решающую роль здесь играет глубинный эмоциональный импульс, помогая преодолеть сомнения, вызванные нехваткой разумных аргументов.
Так чего же опасаются нерешительные люди? Они не знают, правильно ли поступят, к нужному ли выводу придут. Боятся утратить равновесие, покой, душевный комфорт, наконец. Робеют перед жестокой действительностью. Иногда просто боятся взрослеть. Детство, по крайней мере теоретически, — период уютный, безопасный и защищенный от соприкосновений с окружающим миром. Так стоит ли удивляться, что некоторые навсегда хотели бы остаться детьми? Питер Пен, герой Д. М. Барри, бежит в волшебную страну „Нетинебудет“, потому что „если расти так тяжело, то я вовсе не хочу расти“. В 1983 году Дэн Кайли описал синдром Питера Пена: он наблюдается у взрослых людей, избегающих ответственности, возлагающих свои проблемы на других и обитающих в замкнутом воображаемом мирке, где нет места ни трудностям, ни конфликтам.
Совершенно иную природу имеет другой страх, который всегда очень меня занимал. Это страх перед скукой. Отсутствие раздражителей воспринимается как наказание. Даже этимологически испанское существительное aburrimiento („скука“) связано с крайне неприятными эмоциями, так как происходит от латинского abborrere („испытывать отвращение“). Агнес Геллер, большой специалист в этом и во многих других вопросах, также хочет понять, почему в определенные периоды людей охватывает „жажда событий“; вот что она пишет: „Мы стали свидетелями несчастного случая… Вот оно, событие! Подобная жадность до происшествий нередко играла негативную роль в истории человечества. Устав от монотонности дел насущных, многие восприняли Первую мировую войну как захватывающее предприятие, сулящее необычные приключения“. Человек, который томится скукой, может представлять опасность. Некоторые индивиды — экстраверты, emotion seekers (охотники за острыми ощущениями) — плохо переносят однообразие. Их гнетет беспокойство, и избавиться от него можно, лишь повысив уровень возбуждения. Бурные развлечения, алкоголь или наркотики рискуют превратиться в привычные средства, на время облегчающие душевный дискомфорт. Как писал один французский сатирик, англичане готовы удавиться, лишь бы не скучать.
Человек разумный, чьи страхи так часто проистекают из коллективного существования, тем не менее не переносит одиночества. Поэтому люди делятся на мизантропов и всех остальных. Я уже писал, что мы нуждаемся друг в друге и отсутствие поддержки пугает, но теперь хочу сказать несколько слов об обостренном страхе перед одиночеством, ибо он способен привести к плачевным и даже пагубным последствиям. Многие отношения держатся не столько на радости взаимного общения, сколько на стремлении избежать одиночества. Встречаются „эмоционально зависимые индивиды“, которым непременно нужен контакт, необходимо чье-то общество. Немало и таких, кто согласен терпеть домашнее насилие именно потому, что с ними жестоко обращаются в семье: лучше уж страдать от тяжелых отношений, чем остаться наедине с самим собой. Этот страх вполне объясним, но опасен.
Психиатры выделяют категорию зависимых субъектов, которые настолько нуждаются в обществе других, что готовы идти на любые жертвы, порой чрезмерные, лишь бы кто-то был рядом. Подобные индивиды чувствуют себя потерянными и беспомощными перед лицом реальности. Окружающий мир представляется им неуютным и опасным местом, где никак не обойтись без поддержки и защиты. И наоборот, бывают люди, которым необходимо постоянно о ком-то заботиться. Дэн Кайли, описавший синдром Питера Пена, исследовал также и синдром Венди, маленькой подружки, по-матерински опекавшей вечного ребенка.
Культура — это источник уверенности. Незыблемость обычаев, социальной структуры и верований успокаивает. Однако мы живем в эпоху бурных перемен, и многие страшатся утратить привычный мир, свою идентичность, свою культуру. Пророки, предрекающие ее неминуемый крах, являются провозвестниками страха. Люди всегда боялись смерти и хаоса. Хетты почитали бога Телепину, великого блюстителя миропорядка. Когда бог покидал их, связующие природные начала распадались: трава переставала расти, у матерей пропадало молоко, реки пересыхали. Ужас перед вселенским хаосом периодически возникает в периоды больших перемен, когда, как писал Джон Донн, „все рушится, и связь времен пропала“[35]. Или как в стихотворении Элиота: „Свяжу ничего с ничем в пустоте“[36]. Нынешний всплеск радикальных движений во многом вызван страхом перед хаосом.
Некоторые люди не решаются занять твердую позицию и отстаивать собственные интересы, взгляды и права. Это робость жертвы, и бывает она нескольких разновидностей. Отказать кому-то, потребовать уплаты долга, выразить несогласие, возразить коммивояжеру. Самый частый случай — неумение сказать „нет“. Такие люди становятся желанной добычей для продавцов, поскольку боятся их обидеть. Поэтому они предпочитают делать покупки в супермаркетах и универмагах, где можно не опасаться навязчивого внимания со стороны служащих. Генерал Г. М., чью историю я начал вам рассказывать в одной из предыдущих глав, очень страдал от боязни отказать кому бы то ни было. Вот что он пишет:
С юных лет я переживал тяжелый внутренний конфликт. Учеба давалась мне легко, умом Бог не обидел. Я был тщеславным юношей, хотел командовать, управлять, руководить и одновременно совершенно не умел настоять на своем. Я зачитывался Ницше и восхищался идеей сверхчеловека, но сам, как и великий философ, страдал от собственной мягкотелости. Помните его диалог между куском угля и алмазом? Так вот, я сравнивал себя с углем, который сетует, обращаясь к алмазу: „Почему ты такой твердый, а я такой мягкий, ведь мы с тобой родня?“ Мне стоило огромного труда отвечать отказом просителю, соперничать, выражать свое недовольство, наказывать и увольнять хорошо знакомых мне людей. Я стыдился своей слабости, хотел побороть ее и быть сильным. Решить проблему помогла армия, где существует жесткая иерархия и послушания не нужно добиваться, поскольку оно подразумевается само собой. Однако в приказном порядке характера не изменишь. Не раз приходилось мне испытывать давление со стороны товарищей, я начал бояться их просьб и даже не задумывался, по делу ко мне обращаются или нет, а сразу же принимался лихорадочно соображать, осмелюсь ли ответить отказом. Несколько раз я менял место службы и всюду старался вести себя как замкнутый и недружелюбный человек. Но это давалось мне нелегко. Я не умел приказывать, терзался страхам и боялся, что никогда их не преодолею. Словом, сам себя загнал в тупик. Помните старый фильм „Бунт на „Кайне“ с Хэмфри Богартом, где он играет капитана корабля? На судне вспыхивает мятеж, потому что капитан, не способный добиться подчинения, непременно захотел найти виновного в мелкой краже из трюма. Так вот, в моей жизни было множество подобных ситуаций.
Иногда боязнь отстаивать свои права распространяется только на какие-то определенные вопросы, например материальные. Вот что рассказывает Вирхиния, двадцатишестилетняя секретарша:
Я человек не робкого десятка, по крайней мере, мне так кажется. Но порой меня охватывает тягостное чувство нерешительности. Всякий раз, когда мне предстоит говорить с кем-то о деньгах, я ощущаю напряженность и глубокий дискомфорт. Обдумываю разговор заранее, но в решающий момент в горле встает ком, я нервничаю и ничего не могу с этим поделать, мне проще махнуть на все рукой. Потребовать уплаты долга или попросить прибавки к жалованью выше моих сил. Сначала я страдала, ругала себя, а потом привыкла. Конечно, гордиться нечем, но уж как есть, так и есть. Видно, тут ничего не поделаешь.
Следует отметить, что деньги странным образом вызывают у нас самые сложные эмоции. Многие, не задумываясь, потребуют назад свою книгу, а про долг предпочитают молчать.
К той же группе страхов можно отнести также боязнь прощаться и уходить.
Однажды Кармен Мартин Гайте[37], блестящая собеседница, нарисовала очень забавный портрет „людей, не умеющих прощаться“. С тех пор я всегда обращаю внимание на подобные случаи. Действительно, многие склонны слишком затягивать сцену прощания. Видимо, они боятся показаться резкими, невежливыми, не могут подобрать нужных слов. И не понимают, что вялые протесты хозяев „как, вы уже уходите?“ на самом деле не приглашение остаться, а простая формула этикета.
Нечто похожее происходит и в семьях. Я знаю немало пар, чьи отношения тянутся как резина, потому что ни тот, ни другой не решается первым порвать опостылевшую связь. Вообще принять решение почти всегда означает с чем-то „порвать“, и совершенно непонятно, почему люди так страшатся этого. Иногда они боятся причинить боль или не хотят предстать в невыгодном свете (давай останемся друзьями), а может, их пугает перспектива новых отношений (тоже неясно почему), не знают, что говорить после слова „прощай“. Часто дискомфорт вызывает не сам факт расставания (человек ждет его и хочет освободиться), а связанные с ним действия, неизбежный конфликт. Поэтому гораздо проще выразить свои чувства в письме. Все это, конечно, было бы смешно, когда бы не было так грустно. Я знал одну пару, которая прожила в несчастливом браке двадцать лет, мечтая о разводе, но ни муж, ни жена не осмелились первыми заговорить об этом. Боясь друг друга ранить, они покалечили друг другу жизнь.
Неумение настоять на своем или защитить свои права может объясняться тремя причинами: 1) страх перед реакцией другого человека; 2) боязнь неправильно ответить на эту реакцию; 3) боязнь огорчить партнера. Это лишний раз доказывает, что человек — существо общественное. Страх перед чужим мнением происходит оттого, что наше достоинство, самоощущение и самовосприятие зависят от оценки окружающих: мы думаем о себе то, что думают о нас другие, иногда совершенно посторонние люди. Разлад между самооценкой и чужим мнением иногда настолько велик, что заставляет человека приносить свою индивидуальность в жертву внешним суждениям. Исторические хроники свидетельствуют, что когда какой-нибудь придворный впадал в немилость, лишался расположения монарха и не допускался в свиту даже в качестве скромного статиста, несчастный погружался в глубокое и опасное для жизни уныние. Общества, в которых силен дух коллективизма, культивируют подобные чувства. Например, в Японии широко распространен социальный страх taijin kyofusho — боязнь огорчить кого-то неподобающим поведением. Неуместной улыбкой или невежливым отказом. Что-то похожее имел в виду Пессоа[38], когда говорил о „злополучной беспардонности“.
Анализируя страх „огорчить“ других, боязнь совершить поступок, мы еще больше углубляемся в хитросплетение человеческих эмоций.
„Не осмеливаться“ означает бояться совершить что-то, что представляется нам опасным. Это страх перед поступком. Тут уж не опасность надвигается на меня, как рыкающий лев, а я сам вынужден идти ей навстречу. Вполне естественно бояться горных восхождений или прыжков с парашютом. А вот не решаться возразить официанту — совсем другое дело. Спросите человека, почему он не отказался есть поданное ему некачественное блюдо, и вы услышите в ответ: „Мне было неловко“.
Стыд — это ужасное чувство, оно подтачивает самые глубинные основы нашего „я“, подрывает силу духа. Иногда человек готов буквально умереть со стыда. Равно как погибнуть или убить, чтобы избежать позора. Или всю жизнь скрываться и прятаться. Так что мы имеем дело с весьма серьезной эмоцией. Толковый словарь дает ей следующее определение: „Чувство сильного смущения от сознания предосудительности поступка, вызвавшего или способного вызвать презрение, неловкость и всеобщее поношение“. Какая связь существует между стыдом и страхом? Довольно сложная, но прочная, неспроста же я затронул эту тему. Во-первых, стыд — важный стимул для возникновения страха, поскольку он неприятен, разрушителен и непереносим. Робкий человек, боясь опозориться, способен отказаться от чего угодно. Он старается не привлекать к себе внимания, быть как можно незаметнее, а то, не дай бог, на него „косо посмотрят“. Библейский сюжет об Адаме и Еве повествует о первородном стыде. Стыдливость — это не что иное, как страх, что тебя увидят нагим, незащищенным, уязвимым. Одежда служит нам защитой. Маска или темные очки скрывают выражение лица. Сартр, выстраивая свою философскую систему, часто опирался на собственный жизненный опыт и однажды поведал горестный эпизод пережитого в юности стыда. Посторонний взгляд ограничивает нашу свободу, отдавая нас на милость чужого мнения. „В чувстве стыда я признаю, что я есть я, каким меня видят другие“. Уже будучи в преклонном возрасте, Сартр вспоминал случай, произошедшим с ним в школьные годы. Девочка, которая очень ему нравилась, крикнула при всех: „Очкарик в берете страннее всех на свете!“ Философ понимал, что нехорош собой, но решил быть выше этого. „Если в сорок лет человек некрасив, значит, он сам того хочет“, — говорил Сартр с несгибаемым оптимизмом, который, по собственному утверждению философа, очень облегчал ему жизнь.
Следовательно, мы страшимся стыда, как страшимся любой боли. Но стыд не просто стимул, пробуждающий боязнь, это еще и противоречивое чувство, не менее противоречивое, чем сам страх. Обе эмоции нужны нам, и обе могут нас сломить. Стыд есть порождение социальных связей, восприятие чужих поступков, чужой точки зрения и оценки в соответствии с нормами общества, в котором мы живем. Другой становится посредником между мною и мной самим. В этом постоянном внутреннем диалоге, который мы ведем всю жизнь, присутствует „я“ чувствующее и „я“ оценивающее чувства другого. „Итак, стыд осуществляет мою глубинную связь с самим собой. Через стыд я открыл некую грань своего бытия“, — пишет Сартр в философском труде „Бытие и ничто“.
Стыд вытекает из необходимости защитить наше социальное „я“, то есть представление, создавшееся о нас в глазах других людей и помогающее завоевать их симпатию и уважение. Вот почему стыд имеет над нами большую власть. Гегель и Аксель Хоннет утверждали, что потребность в признании составляет основу этики. Современная индивидуалистическая культура с пренебрежением относится к таким понятиям, как доброе имя или честь, которые веками являлись важной частью структуры межличностных отношений. А вот Аристотель воспринимал их всерьез, так как четко осознавал общественную природу человека. Стыд есть ощущение ущербности, неправоты, бесчестия в глазах окружающих. Это мерило социальных отношений, хотя порой он унижает, отравляет самые интимные стороны нашей жизни. Столетиями незаконнорожденных детей, „плоды позорной связи“, принято было прятать от посторонних глаз. Тысячи женщин и мужчин жили в страхе, что откроются их тайные гомосексуальные наклонности, и стыдились самих себя. Бедность также считалась бесчестьем. В „Истории моей жизни“ Чарльз Чаплин пишет: „В отличие от Фрейда, я не думаю, что сексуальность является самым важным фактором поведения. Голод, холод или постыдная нищета куда сильнее влияют на наш характер“.
Альбер Камю в автобиографическом романе „Первый человек“ рассказывает о незабываемом эпизоде своей жизни. Благодаря помощи одного учителя будущий писатель получил стипендию и поступил в лицей. Там мальчик встретил детей из более обеспеченных семей и начал чувствовать себя изгоем, так как только его друг Пьер был родом из того же квартала, что и он. Именно тогда Камю впервые ощутил, что такое стыд. Вот что произошло с Жаком, главным героем романа и альтер эго автора:
Им раздали бланки, где имелась графа „профессия родителей“, и он долго думал, что же там писать. Сначала он написал „домашняя хозяйка“, в то время как Пьер написал „почтовый работник“. Но Пьер объяснил ему, что домашняя хозяйка — это не профессия, что так называют женщин, которые не работают, а занимаются хозяйством у себя дома. „Нет, — сказал Жак, — она занимается хозяйством не у себя дома, а у других, например у галантерейщика напротив“. — „Значит, — нерешительно сказал Пьер, — надо писать „прислуга“. Такая мысль не приходила Жаку в голову, поскольку это слово не произносилось у них дома, к тому же никто из них не считал, что она работает для других, она работала прежде всего для своих детей. Жак начал писать это слово, остановился и вдруг почувствовал, что ему стыдно и одновременно стыдно за свой стыд[39].
До того момента Альбер Камю руководствовался исключительно мнением близких людей, а теперь попал под прицел чужих глаз, стал мишенью для посторонних суждений и тут же понял, что работа матери постыдна, что ее могут презирать за это. Мальчик испугался своего малодушия. Слово „прислуга“, сказанное о матери, ставило его на самую нижнюю ступень социальной лестницы, а он вынужден был указывать это в официальной анкете. Вместо образа матери, которая из сил выбивается ради детей, неожиданно возник другой образ — жалкой женщины, вынужденной работать за гроши в чужих домах. И сын устыдился этой женщины, а потом устыдился своего стыда.
…Надо было обладать поистине героическим сердцем, чтобы не страдать от подобного открытия, и в то же время немыслимым смирением, чтобы не испытывать стыда и гнева на самого себя за это страдание, открывающее ему несовершенство собственной натуры. Жак не обладал ни тем ни другим, зато обладал упрямой и злой гордыней, которая помогала ему, по крайней мере в этой ситуации, и заставила твердой рукой дописать слово „прислуга“, после чего он с неприступным видом отнес бланк классному надзирателю, даже не обратившему на это внимания. Вместе с тем у Жака вовсе не возникало желания как-то изменить свое положение или иметь другую семью, он любил свою мать, такую, какая она есть, больше всего на свете, хотя эта любовь и была безнадежной.
Однако не всем такое удается. Стыд вынуждает нас скрывать правду, таиться и лгать, не зря же существует выражение „постыдная тайна“. В новелле „Сад, где ложь цветет пышным цветом“ Альваро Помбо[40] рассказывает о юноше, который соврал невесте и ее родителям, что получил диплом архитектора, — совершенно бессмысленная ложь, ведь от заветной корочки его отделял один-единственный экзамен. А потом из страха, что обман раскроется, несчастному пришлось постоянно ловчить и изворачиваться, попадая в самые нелепые ситуации. Стыд застит нам свет, не дает поднять голову. Заставляет прятать глаза, ведь тот, кому стыдно, не отваживается смотреть людям в лицо.
Но это еще не все. Что мы имеем в виду, когда говорим: „Мне стыдно“? Наши чувства направлены на грядущие события, вызваны воображаемой реальностью. Когда человек представляет себе некие сцены и испытывает неловкость, стыд словно бежит впереди него. Таков же и страх, он тоже предвосхищает происшествия и тем опасен. Опасен измышлением мнимого. Того, кто слишком многого чурается, мы называем боязливым. Если же к боязни примешивается стыд, то перед нами человек застенчивый. В этой характеристике наш богатый язык соединяет робость и стыдливость.
И еще одно: бояться стыдно. Так, по крайней мере, принято считать у большинства народов. Детей стыдят, если они открыто выражают свой страх, а значит, вполне можно испугаться стыда за свой испуг. Такое вот хитросплетение эмоций.
Мы проанализировали некоторые особенности широко распространенных страхов. Люди боятся наказаний. Опасаются встречи с неведомым, боятся принимать решения, бороться, проявлять способности, ставить все на карту. Мало того, их преследует страх разочаровать других, уронить себя в их глазах, повредить своему социальному „я“. Они страшатся стыда.
Страхи перед конфликтами, боязнь занять решительную позицию, неумение отстаивать свои права получили в последнее время такое широкое распространение, что в обществе возникло стремление найти лекарство от них, отыскать источник уверенности, позволяющей спокойно выражать свое мнение и в особенности защищать свои интересы. Уверенность помогает нам не терять себя, когда наши права ущемляются или нарушаются — намеренно или случайно. Она способна излечить от многих неотвязных страхов: боязни возразить, пожаловаться, потребовать объяснений, отказать, настоять на своем. Не зря же сейчас стали так популярны тренинги ассертивности. Психологи и воспитатели полагают, что это качество обязательно нужно развивать. Ребенок должен научиться открыто и с достоинством отстаивать свои права. Однако я подозреваю, что специально разработанные методики решают проблему лишь отчасти. Ученик может хорошо справляться с заданием на занятии, но оробеть в реальной ситуации. Тема страха неизбежно приводит нас к теме отваги.
Ассертивность находится где-то между двумя полюсами: пассивностью и агрессивностью. Пассивный человек промолчит, столкнувшись с несправедливостью, а агрессивный немедленно атакует. Ассертивная модель поведения позволяет придерживаться золотой середины и помогает разрешить конфликт разумно и достойно. Если для нас важнее всего достижение цели, то агрессивность, к сожалению, самый эффективный путь. Помните, что мы говорили о Макиавелли и тактике устрашения? Однако если основным критерием, определяющим путь к цели, является справедливость, то мы покидаем область психологии и переходим в область этики. Поэтому я совершенно не удивился, когда прочитал прекрасный труд, написанный Ларри Михельсоном, Аланом Е. Каздином и другими авторами, в котором говорилось, что „следует уделять большое внимание этическому аспекту ассертивных программ или ассертивной терапии в ходе обучения социальным навыкам и межличностному общению“. Ассертивность — противоядие от стыда, а стыд в разумных пределах — социально необходимое чувство, так что нельзя чересчур увлекаться и воспитывать людей, вовсе свободных от него, этаких ассертивных наглецов.
Возможно, что когда-нибудь, накопив достаточно сведений, я напишу книгу о патологических состояниях мозга, поскольку знания в данной области помогают философу (по крайней мере, в моем понимании философии) подобрать ключи к человеческой натуре: homo sapiens — единственное существо, способное сойти с ума. На этой стезе у меня уже есть славный предшественник, Карл Ясперс, психиатр, ставший одним из самых выдающихся философов XX века.
В изучении патологий труднее всего обозначить границу между нормой и болезнью. Это так же непросто, как поймать момент, когда бледная желтизна колосьев превращается в насыщенный золотистый цвет, или же определить, какое количество зерен следует считать множеством. Например, пять — это много? А десять? То есть, конечно, крайности не вызывают сомнений, и пять тонн — это уже очень много, но бывают же и пограничные случаи. И еще: чрезвычайно трудно отличить соматические заболевания от психических. Книга Марии Долорес Авиа, посвященная ипохондрии, предлагает нам несколько весьма любопытных данных. В 1907 году Ричард Кэбот, проанализировав пять тысяч историй болезни в центральной больнице штата Массачусетс, пришел к выводу, что 47 % пациентов страдали не заболеваниями, а „функциональными расстройствами“. По сведениям Шеперда (1960), к категории психиатрических больных можно отнести 38 % пациентов терапевтического отделения, 25 % обратившихся к невропатологу (Кира и Саундерс, 1979), пятую часть пациентов гастроэнтерологических клиник (Мак Дональд и Бушье, 1980) и половину тех, кто обращался к хирургу по поводу болей неясной этиологии в области лицевого нерва (Фейнман, 1983). Ллойд (1986) писал, что развитие самых разнообразных соматических симптомов является весьма характерным для психических отклонений. Помнится, всеведущий Хуан Роф Карбальо, выдающийся физиолог, который к моменту нашего знакомства был уже очень немолод, говорил, что к нему обращались люди, перенесшие множество операций, страдавшие исключительно психосоматическими расстройствами. Все эти наблюдения подкрепляются одним существенным фактом: с увеличением количества психиатрических консультаций значительно сокращается число обращений в другие медицинские учреждения.
Как мы уже говорили, в различиях между нормой и патологией отмечается определенная градация. Приведем пример: страх заболеть — один из самых объяснимых и естественных страхов. Некоторые люди относятся к своему здоровью беспечно, а другие, более мнительные, напротив, всюду видят опасности, малейшее изменение самочувствия воспринимают как симптом грозного недуга и постоянно прислушиваются к себе. Мнительность — это болезненно обостренная осторожность, а само слово происходит от прилагательного „мнимый“, то есть „ложный, необоснованный“. Мнительность пробуждает в нас безосновательную тревогу. Доведенная до крайности, она может перерасти в ипохондрию — болезнь, способную надолго вывести человека из строя. Впрочем, об этом мы поговорим позже.
Когда раздражитель не соответствует силе эмоции, нормальный страх становится патологическим, возникает слишком часто, долго не проходит, снижает жизненную активность и способность справляться с ситуацией. Летом 1920 года Кафка писал Милене: „Чего я страшусь — страшусь с открытыми от ужаса глазами, в обморочном беспамятстве страха (если б я мог спать так глубоко, как погружаюсь в страх, я бы уже не жил), — чего я страшусь, так это тайного сговора против меня“[41]. Подобные страхи нарушают нормальный ход жизни человека, „подрывают“ его связь с реальностью, отношения с родными и коллегами по работе, запускают защитные механизмы, которые отрывают его от действительности и со временем приобретают хронический характер, отягчая заболевание. Патологические страхи способны давать своего рода метастазы и со временем подчинять себе все существование пациента.
Вне всякого сомнения, тот, кто испытывает патологические страхи, не является ни безумцем, ни сумасшедшим, ни умственно отсталым. Как правило, речь идет о совершенно нормальных, а иногда даже очень умных людях, в психике которых тем не менее образовался некий изъян, подобный язве, разрушающей желудок. Ни человек, страдающий язвой, ни пациент, подверженный страхам, не тождественны своему заболеванию. Страх — непрошеный назойливый жилец, обосновавшийся в душе. В пору моего детства в Толедо существовало забавное суеверие, якобы помогающее отвадить нежелательных визитеров: следовало только поставить за дверью метлу. Вот бы и страхи, этих зловредных гостей, можно было отогнать так же просто!
Психиатры изучают и лечат шесть видов патологических страхов: панические расстройства, специфические фобии (боязнь животных, крови, открытых пространств и т. д.), фобии социальные, посттравматический синдром, навязчивые состояния и тревожные расстройства (общая тревожность). Посетим сначала обширные владения тревожности, этой крайне изобретательной особы, которая всегда способна отыскать основания для самых беспочвенных опасений и приходится матерью множеству страхов. Речь идет о „разлитом“ беспокойстве, постоянно пребывающем в поисках объекта. Теолог Пауль Тиллих (о нем мы поговорим позже) утверждает: „Тревожность имеет тенденцию перерастать в страх“. Кастилья дель Пино рассуждает о переходе от тревожности к фобиям и навязчивым состояниям (к фобемам и ананкемам, как он это называет), а также к соматическим расстройствам. Французские психиатры, известные своей способностью давать интересные определения, предложили две формулировки, показавшиеся мне очень выразительными: „образующее начало“ (Анри Эй) и „туманность, обладающая организующими свойствами“ (Ж.-А. Жандро и П.-С. Ракамье). Изобретательный Фрейд говорил примерно то же самое, называя тревожность стволом общей невротической организации.
В душе человека, находящегося во власти тревожности, опасения непрестанно сменяют друг друга. В письме к Фелице (от 22 августа 1913 года) Кафка пишет: „Мне одному жить со всеми своими тревогами и страхами, извивающимися в душе, точно змеи; мне одному не отрывать от них глаз, мне одному знать, что там с ними и как“[42]. Полагаю, что все эти чувства можно назвать жестоким порождением первичной тревожности.
Базисный характер тревожного расстройства самым непосредственным образом связывает его с другими нарушениями психической деятельности, такими как депрессия, фобии, патологические состояния, вызванные употреблением химических веществ, искаженное восприятие своей внешности, способное привести к анорексии, или с соматическими проявлениями: например, с синдромом раздраженного кишечника или с головными болями. Этой досадной многоликости тревожности не следует удивляться, ведь она — яркое проявление отрицательной аффективности или уязвимости; последние качества, впрочем, также вполне можно назвать „базисными“.
Тревожность есть беспредметный страх. Чего боится тот, кто ею страдает? Ничего конкретного. Именно это свойство и позволило Хайдеггеру прибегнуть к метафизической игре слов и утверждать, что страх приоткрывает нам Ничто. В любом случае тревожность заставляет нас почувствовать собственную уязвимость и хрупкость, поскольку это постоянное беспокойство перед лицом смутной опасности. Весь мир превращается в источник угрозы. Так же как для человека религиозного зримое становится символом незримого, для человека тревожного зримое становится символом ужасного, неопределенного, неведомого. Все может быть опасным. Это всеобъемлющее „может быть“ заставило Кьеркегора сказать: „Тревога есть осознание возможности“. Последние исследования связывают универсальный характер тревожности с неспособностью четко обозначить источник опасности. Тревожная личность стремится заглянуть за предмет, вместо того чтобы смотреть на него, связывает опасность с контекстом, а не с объектом. Допустим, в некой неприятной ситуации наша память фиксирует обстановку, в которой она произошла, — людей, находящихся вокруг, день или ночь, хлопчатобумажную одежду, воду в стакане; в таком случае что угодно может превратиться в источник страха.
Но мне хотелось бы провести не метафизический, а феноменологический анализ тревожности. Расскажу вам о своем знакомом по имени Хосе, умном, крайне вдумчивом человеке, всю жизнь страдавшем от тревоги, которая то и дело меняла обличие. Сначала он написал мне о ревности, отравлявшей его семейные отношения. Затем поведал о непроходящих приступах ипохондрии. Несчастный мучился всевозможными недомоганиями, бегал по врачам и делал бесконечные анализы, пытаясь успокоиться. В конце концов медикам надоели его частые визиты, и они начали раздражаться, тем самым только усилив недоверие и страх пациента. Хосе перепробовал самые невероятные диеты, выводившие из себя его жену и требовавшие немалых затрат; увы, бедняга уже не мог отказаться от них, так как после стольких лет „практики“ у него от любых нарушений немедленно начиналось несварение. Чудовищный режим питания лишь увеличивал напряженность в семье и приводил к определенным физиологическим затруднениям, что, в свою очередь, обостряло тревожность и порождало необходимость поделиться горестями с кем-нибудь. Хосе ходил к врачу, к психологу, к священнику, звонил по номерам экстренной психологической помощи, жадно читал книги по аутотренингу и в конце концов написал мне. Ни на одной работе он долго не задерживается, сидит без денег и целыми днями только и делает, что изводит себя. Как говорил Кафка, „пребывает в обморочном беспамятстве страха“. Тревога росла год от года, а параллельно подрастали и дети, очередной источник беспокойства. Теперь они совсем взрослые, и их поведение, по мнению Хосе, не внушает оптимизма. Отпрыски пьют, бездельничают, неосторожно водят машину, не исключено, что даже балуются наркотиками, — короче говоря, „никакой ответственности“. В проблемах детей Хосе винит себя. Ему кажется, что семья катится в тартарары и только он один осознает близкую катастрофу, а может быть, даже является ее главной причиной. Днем и ночью страдалец выдумывает все новые и новые несчастья, тяготится своим положением, ведь все так ужасно, и надо что-то предпринять; он снова и снова прокручивает про себя все, в чем ошибся, но никаких выводов не делает. Хосе пытается предостеречь детей, однако его навязчивость лишь провоцирует конфликты, после которых еще острее становится унизительное чувство собственного бессилия. Он всегда старался защитить родных, но, видимо, перестарался, и теперь семья действительно распадается, так что страхи наконец-то выглядят вполне обоснованными. Многие мнимые тревоги прошлого постепенно превращаются в сбывшиеся пророчества. Специалисты часто отмечают нетерпимое отношение родственников (и в особенности супругов) к „высокотревожной“ личности, чье поведение обычно воспринимается как капризы и чудачества. Хосе не безумец и вполне адекватно оценивает ситуацию, в которой оказался. Он страдает тревожным расстройством, частично искажающим действительность, вынуждающим преувеличивать одно и слишком болезненно воспринимать другое. Налицо все свойства тревожности, присущие и страху: предвосхищение, селективность, интерпретация, преувеличение. Одна из отличительных черт тревожного расстройства заключается в навязчивом пережевывании воображаемых опасностей, в непрестанном поиске новых беспокойных мыслей. На самом деле, серьезные специалисты в этой области — Д. Х. Барлоу, М. Г. Краске, Т. Д. Борковец, например, — считают, что неспособность контролировать беспокойство в первую очередь говорит о патологическом характере тревоги. Несколько позже мы остановимся на этом подробнее.
В основе тревожности лежат качества, о которых мы уже рассуждали достаточно подробно: чрезмерная уязвимость, отрицательная аффективность, невротический склад личности; то есть биологические факторы создают благоприятную почву для интерпретации нейтральных раздражителей как угрожающих. Как следствие появляется чувство постоянной напряженности, внимание сужается, формируется неадекватное представление о действительности, возникают панические идеи и зачастую обостряется чувство ответственности или даже вины. Наконец, как всегда в состоянии тревоги, активируется симпатическая нервная система. Организм готовится к действиям, но действия не предпринимаются, поскольку объект застревает в сетях тревоги, пассивности, мыслительной жвачки, незавершенных планов, и единственное, на что он способен, — это прибегать к защитным ритуалам, приносящим временное облегчение.
Страх приводит в действие механизмы избегания опасности. То же самое можно сказать и о тревоге. Только в этом случае речь идет о мысленном избегании. Человек много думает, но ничего не предпринимает, а потому активация и возбуждение при тревожности носят пассивный характер. Субъект пережевывает свои страхи, как корова жвачку, с одной только разницей: беспокойство никогда не переваривается окончательно, а все время запускается по новому кругу. Тревожная личность волнуется, старается успокоиться, но чем больше старается, тем больше оснований находит для беспокойства. Поток тревожных мыслей увлекает ее за собой. Стремление „обдумывать вновь и вновь“ является компонентом тревожности и заставляет искать спасения в словесном выражении опасений, которое снижает болезненную остроту образов и уменьшает физиологические проявления тревоги, это доказали Борковец и его сотрудники. Подобный способ подавления дискомфорта порождает своего рода зависимость высокотревожной личности от вербализации неприятных чувств. То, что на первый взгляд кажется лекарством, превращается в наркотик.
Множество раз говорил я Хосе, что действие — самое лучшее средство. Но так и не смог преодолеть его уверенность в том, что для полного выздоровления необходимо анализировать ситуацию, постоянно возвращаться к ней, объяснять все самому себе и другим. Мне кажется, что при тревожных расстройствах психоанализ бесполезен или даже вреден, поскольку приносит пациенту временное облегчение, которого он будет искать вновь и вновь, не решаясь освободиться окончательно.
Одна из характерных черт тревожных мыслей состоит в том, что они ни к чему не приводят, а просто кружат на месте. Мне это напоминает притчу Кафки „Нора“: маленький лесной зверек выкапывает норку и тщательно маскирует вход, чтобы враги его не нашли. Однако, укрывшись в своем убежище, он начинает сомневаться, хорошо ли справился с задачей. Чтобы убедиться, нужно выбраться наружу и посмотреть. Зверек выходит и при этом уничтожает плоды своих трудов. Он снова прячется, снова заделывает вход, но потом опять выходит, и так без конца. Стремление к безопасности порождает бесконечную неуверенность.
Тревожность, постоянно вызывая беспокойные мысли, выявляет одну из особенностей человеческого мышления, тесно связанную со всеми страхами и в особенности с навязчивыми состояниями, которые представляются мне крайне важным моментом в изучении мыслительного процесса. Еще в своей книге „Теория созидательного мышления“ я говорил о спонтанном „автопилотном“ мышлении, неосознанном процессе образования осознанных мыслей — креативных или банальных, приятных или страшных. В человеческом мозгу то и дело всплывают невольные, а иногда и нежелательные мысли. Они и наши и не наши. Рембо говорил: „Je est un autre“ — „Я есть другой“. Это грамматическое несоответствие — местоимение „я“ в сочетании с глаголом в третьем лице — не ускользнуло проницательного Фрейда. Фрейд рассуждал о механизме бессознательного возникновения мыслей, назвав его Id, Оно. Психоанализ стремился превратить „оно“ в „я“, то есть сделать его осознанным. Я давно изучаю систему автопилотного мышления, нашего Id, источника помыслов, однако никаких существенных результатов пока не достиг. Меня немного успокаивает только то, что девятьсот лет назад над тем же бился и святой Бернар Клервоский, писавший своим монахам:
Ежедневно и еженощно мы читаем и поем слова пророков и евангелистов. Так откуда же берутся сонмы пустых, вредных, порочных помыслов, смущающих нас своей нечистотой, гордыней, суетностью и прочими страстями до такой степени, что нам едва удается переводить дух, припав к источнику возвышенных истин? Сердечный жар — вот в чем наша беда!
Святой Бернар выявил проблему и полагал, что нашел ее причину: сердечный жар. Однако мы не можем со всей уверенностью утверждать, что он был прав.
Тревожность порождает бесчисленные „волнения“. Даже если мотив отсутствует, его всегда можно найти. Это подспудный процесс, совершенно не поддающийся доводам рассудка, поскольку едва один развеивается, на смену ему тут же приходит другой. Когда тревожный человек отвлекается, маховик беспокойных мыслей на время замирает, но как только все возвращается на круги своя, тревога вновь завладевает сознанием, как будто ее просто ненадолго сдали в камеру хранения и теперь она снова принялась искать причины для опасений. Страх подстегивает человека к сопротивлению или бегству, тревога же заставляет его постоянно кружить на месте. Мыслительная жвачка парализует волю к действию и решительно ни к чему не ведет. Так свивается бесконечная цепочка опасений, которые можно проиллюстрировать следующим диалогом:
— Я ужасно волнуюсь, потому что дочь поехала на машине и может попасть в аварию.
— Да что вы, она, кажется, собиралась ехать поездом.
— Но и поезда, бывает, сходят с рельсов.
— Ах да, она только что сообщила, что отменила поездку.
— Господи, наверное, заболела!
— Да нет, просто пошла на концерт.
— Бог знает, с кем она туда отправилась.
И так далее, и так далее.
Как действует подобный механизм образования мыслей? Исследователи подробно изучают спонтанное мышление, о существовании которого догадывался французский математик и философ Анри Пуанкаре, когда, к вящему возмущению коллег, рассуждал о „математическом бессознательном“, источнике открытий в математике. По мысли Жерома Брюнера, одного из самых выдающихся психологов прошлого века, в мышлении присутствует некий „генератор гипотез“: в ответ на тот или иной стимул он вбрасывает в сознание петарду предположения. В своих широко известных трудах, посвященных навязчивым состояниям, Пол Салковскис также высказывает догадку о наличии в мозгу некоего генератора идей. Он действует спонтанно, и самое большее, что мы можем, — это скорректировать процесс, чтобы обратить себе на благо его „продукцию“. Образование, социальные отношения, произведения культуры, литературное творчество, фармакология и психотерапия ставят своей целью формирование полезных мыслей.
К сожалению, все вышеуказанные авторы недостаточно четко разъясняют принципы действия этого загадочного механизма. Хорошо известно, что существуют вещества, так или иначе влияющие на процесс мыслеобразования: стимуляторы, наркотики, вызывающие галлюцинации или чувство эйфории, а значит, следует предположить наличие некой таинственной химической реакции, которая претворяется в мысли и образы. Я подозреваю также, что мышление зависит от эмоциональной и энергетической составляющей: она активирует определенную область нашей памяти, заставляя ее фиксировать одни аспекты бытия лучше, чем другие. Чувства как таковые не порождают мыслей, они лишь находят в них свое выражение. По мере того как растет багаж памяти, действие базальных чувств усиливается и становится более стойким, поскольку на основе темперамента уже сложился характер. М. Вэзи и Т. Д. Борковец полагают, что тревожные личности обладают большим запасом воспоминаний, необходимым для панических реакций, иначе говоря, для того чтобы с легкостью находить ответ на вопрос „а что, если?..“. На самом деле создается впечатление, будто источником наших мыслей действительно служит память с присущей ей ассоциативной способностью, когда ее подстегивают и направляют те или иные чувства. Ненависть заставляет нас помышлять о мести. Ревность создает богатую почву для воображения. Любовь внушает сладостные мысли. А кому же не приходилось внимать убедительному языку ярости?
Когнитивная психология и следующие за ней дисциплины пси- идут по тому же пути, утверждая, что в основе психических расстройств лежит именно образ мыслей, присущий данной личности, а это, в свою очередь, позволяет разрабатывать методики лечения, базирующиеся на его трансформации. Действительно, некоторые личностные особенности способствуют развитию тревожности.
А. Гипертрофированное чувство ответственности. Высокотревожная личность зачастую считает себя в ответе за все возможные неприятности и испытывает вину, если не смогла предусмотреть их. Это состояние напоминает мне рисунок карикатуриста Жана-Жака Сампе, на котором изображены два человека, идущие по улице. Один из них говорит: „Единственный раз я поддался любовному искушению — и надо же, на юге случилось нашествие кузнечиков и затонул лайнер „Андреа Дориа“. Агоп Акискал, изучавший различные типы характера, пишет о „тревожном альтруисте“, постоянно беспокоящемся о других.
Б. Перфекционизм. Все, что связано с избеганием опасности, должно делаться особенно тщательно, ничего нельзя пускать на самотек. Прежде чем сделать выбор, тревожная личность просто обязана предусмотреть все варианты. Это замедляет процесс принятия решений и затрудняет поиск выхода. К тому же одна беспокойная мысль накладывается на другую, чрезмерная бдительность вызывает усталость, начинается бессонница, и в результате активность субъекта резко снижается. Лютер, например, немало способствовал введению термина Angst[43] в немецкий язык, так как чрезвычайно тревожился, что недостаточно добросовестно выполняет условия, необходимые для спасения. Он полагал, что слишком невнимательно читает молитвы бревиария, собирался повторить их, но все время откладывал эту задачу на потом, до тех пор пока она не разрослась до совершенно неподъемных размеров — настолько, что несчастный почувствовал себя не в силах выполнить ее и начал страшиться вечной погибели.
В. Уверенность в собственном бессилии. Описанная выше ситуация способствует появлению или утверждению тревожных мыслей. Возникает то, что англоязычные психологи называют feedback loop, циклом обратного питания. Прочная связь между низкой самооценкой и тревожностью объясняется именно этим. „Настоящей бедой тревожного человека, причиняющей ему особые страдания, является неверие в самого себя“, — пишет Бранконье.
Г. Убежденность в том, что реальность стихийна и непредсказуема. Ранее я уже говорил, что эта уверенность формируется в детстве. Тревожные личности с трудом переносят неопределенность. Им хочется установить во внешних обстоятельствах тот порядок, которого нет у них внутри. Помню замечательный фильм „Газовый свет“ с несравненной Ингрид Бергман в главной роли. Ее мужа, типичного французского франта той эпохи, играет изящный Чарльз Бойер. Вероломный супруг хочет отделаться от жены, сведя ее с ума, и разрабатывает коварный план, пытаясь убедить несчастную в том, что она не контролирует своих действий и их последствий. Это ему почти удается.
К данным особенностям, сопровождающим почти все виды тревожных расстройств и страхов, можно добавить и некоторые другие, о которых мы поговорим позже.
Завершая объяснение своей концепции процесса мышления, я хочу также сказать, что, помимо спонтанного генератора мыслей, в человеческом мозгу существует и другой уровень: практическое мышление, успешно направляющее и контролирующее наш внутренний „автопилот“. Представьте себе, читатель, что вы собираетесь написать письмо. Спонтанное мышление предлагает начало, но оно вам не нравится, вы его отвергаете, даете мозгу приказ отыскать более удачные мысли и садитесь ждать результата. Рассуждая о вдохновении, этом плоде спонтанного мышления, Поль Валери говорил примерно следующее: идеи приходят к нам сами, а мы можем только постараться, чтобы это счастливое и непредсказуемое событие случалось как можно чаще.
Существует также особый род тревоги, которую мы испытываем, когда наше бытие утрачивает смысл. Это ощущение абсурда, потерянности, уязвимости. Наш постоянный спутник, Франц Кафка, говорит об этом так:
Я стою на площадке трамвайного вагона, и у меня нет никакой уверенности насчет моего положения в этом мире, в этом городе, в своей семье. Даже приблизительно я не мог бы сказать, какие притязания вправе я на что-либо предъявить. Я никак не могу оправдать того, что стою на этой площадке, держусь за эту петлю, еду в этом вагоне, что люди сторонятся, пропуская вагон, или замедляют шаг, или останавливаются перед витринами… Никто этого от меня и не требует, но это безразлично[44].
Это похоже на неожиданное чувство отчуждения, которое иногда испытывают люди. Кастилья дель Пино рассказывает эпизод из жизни своего пациента:
Семнадцатилетний юноша, студент, сидел рядом с отцом и смотрел телевизор. „Я был совершенно спокоен, но вдруг повернул голову вправо и посмотрел на отца — на его нос, волосы, лоб, глаза… Он не заметил, что я его разглядываю. А мне почему-то сделалось не по себе. Ну, отец как отец, и тем не менее не такой, как всегда, не такой, каким я его видел раньше. Особенно нос — какой-то чужой. Нет, я не сомневался, что рядом со мной родной человек, просто возникло ощущение, будто все вдруг изменилось, стало непривычным, другим“.
Философия экзистенциализма чрезвычайно популяризировала страх перед абсурдностью бытия. В противовес ей Виктор Франкл писал о поиске смысла. Однако же здесь речь идет о тревоге, к которой, возможно, следовало бы прислушаться, поскольку, нашептывая нам о нашей ограниченности, она одновременно говорит также и о безграничности сущего, на фоне которого мы стремимся обрести и проявить себя. Великие исследователи духа находят в экзистенциальном беспокойстве мощный импульс. Хайдеггер возвещал эту истину громким голосом оракула: „В век космической ночи надо отважно смотреть в бездну, исследовать ее. Однако такое по силам лишь тем, кто спустился на самое дно“.
Я философ, а не психиатр, и книга моя посвящена вопросам философии, а не психотерапии. И потому, говоря о способах лечения тревожности, я просто стараюсь глубже понять проблему и вкратце излагаю то, что пишут на этот счет знающие люди. К счастью, в данной области среди специалистов наблюдается внушающее оптимизм единодушие, а арсенал терапевтических методов хорошо разработан. Существуют медикаментозные средства (транквилизаторы, антидепрессанты и нейролептики), у которых тем не менее имеются свои противопоказания и которые следует дополнять различными видами терапии. Одни психотерапевты в первую очередь учитывают физиологическую составляющую тревожности и настаивают на применении методик мышечной релаксации; другие предпочитают методы когнитивного воздействия, способные изменить деструктивный образ мышления; третьи обучают тактике разрешения конфликтов, а абсолютное большинство использует все понемногу. Важно только, чтобы пациент четко представлял себе механизмы возникновения тревожности и мог правильно истолковать происходящее, чтобы не затруднять лечение. В целом же все специалисты сходятся во мнении, что одного теоретического анализа явно недостаточно, необходимо, как говорил Альберт Эллис, „действовать, действовать и еще раз действовать, чтобы прогнать тревогу прочь. Чем больше действий мы будем предпринимать против страхов и опасений, тем меньше времени потратим впустую, зацикливаясь на них“. Помните, в самом начале книги я говорил о четырех основных задачах „курсов борьбы с тревожностью“: информировать, объяснять, научить не драматизировать ситуацию, снять с себя клеймо позора. Теперь добавим еще одну: помочь преодолеть пассивность.
До сих пор я писал о тревожности, о том, что психиатры называют „общим тревожным расстройством“; оно, как мне кажется, служит основой для развития многих патологических страхов или, по крайней мере, выступает в роли их cavalier servant, верного рыцаря. Так что, пожалуй, пришло время поговорить об этом зловредном семействе.
Речь идет о непереносимом страхе, когда жертве кажется, будто она сейчас умрет или лишится рассудка. Это внезапный приступ тревоги, вот почему французские специалисты называют его „тревожным кризом“, что подтверждает мое предположение о базисной роли тревоги в развитии подобных расстройств. Вот пример: двадцать лет назад у Одиль случился первый приступ паники — за рулем автомобиля, в пробке. У женщины возникло чувство, что она задыхается, горло перехватывает и вот-вот наступит смерть. Чем глубже она пыталась дышать, тем хуже ей Становилось. Бедняжке пришлось выйти из машины и попросить помощи у других водителей, которые вызвали „скорую“. Врачи ничего не обнаружили, объяснив случившееся стрессом и переутомлением. Однако с тех пор приступы начали повторяться в самых разных ситуациях.
Как правило, панические расстройства начинаются с неприятных физических ощущений, вызывающих тревожные мысли. В мозгу всплывают ужасные слова: инфаркт, отек гортани, асфиксия, разрыв аневризмы, гибель. Стремительно наступает состояние острой тревоги, сопровождающееся различными соматическими проявлениями — учащенным сердцебиением, тахикардией, чувством тяжести в груди, удушьем, головокружением, которые кажутся человеку предвестниками чего-то ужасного: смерти, безумия, полной утраты контроля над ситуацией. Тревога быстро нарастает и питает саму себя, стремительно закручиваясь по спирали.
Журналистка Паскаль Леруа в книге „Путешествие в глубины страха“ (Anne Carrière: Paris, 1997) рассказывает об этом так:
Все идет как всегда, если не считать уверенности в том, что „это“ может навалиться в любую минуту. В первый раз болезнь застигла меня врасплох; теперь я караулю ее, жду. Да, она повторяется. Обязательно на улице. Те же ощущения, те же впечатления. Я точно „отрываюсь“, теряю контакт с реальностью. Грубая неведомая сила словно переносит меня куда-то. Нападает слабость, потом все внутри сжимается, я деревенею, тело напрягается, меня бросает то в жар, то в холод, наступает полное опустошение. Сердце бешено колотится. Американцы называют это панической атакой. Они правы. Я подвергаюсь настоящей атаке мощного незримого врага, не могу ни сопротивляться, ни бежать, я беззащитна.
В состоянии паники человек испытывает такой сильный страх, что после первого приступа больше всего начинает бояться самого страха. Возникает ужас перед некой посторонней силой, о котором я уже говорил. Стараясь избежать повторных эпизодов, больной применяет различные защитные приемы, хотя это отнюдь не самый лучший выход из положения, так как почти всегда связано с тактикой избегания. Если человек боится задохнуться во сне, то скорее всего предпочтет не ложиться в кровать, а будет спать сидя в кресле. Или даже завяжет какие-то случайные отношения, лишь бы не ночевать в одиночестве. Как правило, при всех тревожных расстройствах мысли постоянно сосредоточены на состоянии собственного организма, что многократно усиливает интенсивность любого телесного ощущения и вызывает еще большую подавленность. Чтобы не думать о своих проблемах, такие люди пытаются отвлечься. За рулем слушают радио, едва проснувшись, включает телевизор, увеличивают круг общения. Приступы тревожности наблюдаются при всех фобических расстройствах, а иногда и при развернутых депрессиях.
Один любопытный момент позволил глубже проникнуть в тайну возникновения патологических страхов: их могут вызывать некоторые химические вещества. Лактат натрия, например, или вдыхание двуокиси углерода. Таким образом, в зарождении страхов присутствует и несомненная физиологическая составляющая — вероятно, индивидуальная чувствительность к двуокиси углерода, но имеется также и когнитивный фактор, благодаря которому данная чувствительность сопровождается именно панической реакцией. Возможность искусственно вызывать состояние паники позволила лучше понять его механизмы, поскольку если испытуемым заранее описывают весь процесс, по завершении эксперимента они говорят, что чувствовали физические симптомы, обычно сопровождающие приступ паники, но не теряли спокойствия.
Поэтому в настоящее время считается, что основной причиной возникновения паники является именно интерпретация субъектом его телесных ощущений. Одни не придают им значения, а другие воспринимают как признаки надвигающейся трагедии. Паникой следует считать фобию, вызванную физическими проявлениями, своего рода интероцептивную фобию. Иными словами, это острейший приступ тревоги, усиленный страхом смерти или причинения вреда окружающим, страхом безумия; он не проходит бесследно, у человека сохраняются опасения, что эпизод повторится, и, как следствие, значительно снижается качество жизни. То есть мы снова наблюдаем пример страха перед страхом. Это страх перед фобией и одновременно перед ситуациями, порождающими фобию. Одно дело — боязнь крыс и совсем другое — страх перед приступом паники, вызванным видом крысы.
За последние годы значительно возросла эффективность лечения панических расстройств. Однако же тут мы сталкиваемся с ситуацией, общей для всех патологических страхов, о которых еще пойдет речь в моей книге. Медикаментозная терапия приносит несомненные плоды, но гораздо полезнее методики, основанные на „угашении условной связи“ и направленные на изменение интерпретации симптомов, вызывающих приступ.
Хардьель Понсела[45] сказал как-то, что медицина есть искусство сопровождать больного до самой могилы, утешая его мудреными греческими словами. При лечении фобий это определение верно, как никогда, поскольку в последнее время мы наблюдаем настоящий бум изобретательства терминов, производных от греческого phobos, „страх“. Список их огромен и разнообразен. К самым тяжелым случаям относится агорафобия, страх открытых пространств или больших скоплений людей. Или клаустрофобия, боязнь оказаться в замкнутом пространстве: в лифте, в самолете или даже в театральном зале. Животные также порождают целый ряд самых курьезных расстройств. Некоторые фобии весьма распространены и объяснимы — страх перед змеями, пауками или крысами, например. Они связаны с возможной опасностью или с чувством отвращения, гадливости, которая, строго говоря, не является страхом, поскольку возникает, даже когда неприятные существа сидят в клетке. Наполеон и Веллингтон боялись кошек. В одном стихотворении Ронсара также звучит страх перед семейством кошачьих:
О Боже, до чего я кошек ненавижу!
Ужимки их и шерсть, и когти, и хвосты.
Меня вгоняют в дрожь несносные коты.
Я прочь бегу стремглав, едва лишь их завижу.
В романе „Голубка“ Патрик Зюскинд рассказывает историю человека, боявшегося голубей. Ее главный герой, Йонатан, не в силах противостоять страху, обрекает себя на участь изгоя, влачит жалкое существование и даже задумывается о самоубийстве.
Только наверху, на подходе к седьмому этажу, ему стало страшно, что путь окончен: наверху поджидала голубка, жуткая тварь. Она будет сидеть в конце коридора, с красными когтистыми лапами, обложенная перьями и пометом, она подстережет его, эта голубка с ужасными голыми глазами, и встопорщит перья, и налетит на него, Йонатана, хлопая крыльями, и зацепит его своим крылом, от нее невозможно уклониться в тесноте коридора. Она склонила голову набок и уставилась на Йонатана своим левым глазом. Этот глаз, маленький круглый диск, карий, с черной точкой зрачка — внушал ужас. Первая мысль была о том, что сейчас с ним случится инфаркт или инсульт[46].
Стимулы, вызывающие фобии, так многочисленны, что можно было бы посвятить им целую энциклопедию. Люди страшатся высоты, пустого пространства, воды, ураганов и молний. Император Август боялся темноты, а физик Френсис Бэкон — лунных затмений. Особенно часто встречается страх перед полетами на самолетах и перед путешествиями на других видах транспорта, многие не переносят вида крови и ран. Когда человек страдает какой-то одной специфической фобией, то вполне вероятно, что с ней соседствуют и другие, менее явные, а это, в свою очередь, заставляет вспомнить о нашей старой знакомой — общей подверженности страхам. Несмотря на острый характер, специфические фобии легко излечимы. Особенно эффективен в данном случае метод ступенчатого приближения больного к объекту страха.
Обычная забота о своем здоровье может принять аномальные формы и превратиться в гипертрофированное беспокойство о состоянии собственного организма: человек постоянно прислушивается к себе, разглядывая любое ощущение сквозь увеличительное стекло страха в поисках опасных симптомов. Зачастую жертва ипохондрии критически относится к таким опасениям, пытаясь воспринимать их с юмором. Вот как пишет об этом Джером К. Джером в книге „Трое в лодке, не считая собаки“:
Как — то раз я зашел в библиотеку Британского музея, чтобы навести справку о средстве против пустячной болезни, которую я где-то подцепил, — кажется, сенной лихорадки. Я взял справочник и нашел там все, что мне было нужно; а потом от нечего делать начал перелистывать книгу, просматривая то, что там сказано о разных других болезнях… Несколько минут я сидел как громом пораженный, потом, с безразличием отчаяния, принялся переворачивать страницы дальше. Я добрался до холеры, прочел об ее признаках и установил, что у меня холера и что она мучает меня уже несколько месяцев, а я об этом и не подозревал… Я перешел к пляске святого Витта и выяснил, как и следовало ожидать, что ею я тоже страдаю. Тут я заинтересовался всей этой историей и решил разобраться в ней досконально. Я начал прямо по алфавиту. Брайтовой болезнью, как я с облегчением установил, я страдал лишь в легкой форме, и будь у меня она одна, я бы мог надеяться прожить еще несколько лет. Воспаление легких оказалось у меня с серьезными осложнениями, а грудная жаба была, судя по всему, врожденной. Так я добросовестно перебрал все буквы алфавита, и единственная болезнь, которой я у себя не обнаружил, была родильная горячка[47].
К сожалению, в далеко зашедших случаях становится не до шуток. А. Д. Барский, Г. Вишак и Г. Л. Кирман разработали особые критерии для диагностики ипохондрии: 1) наличие физических симптомов; 2) преувеличенный страх заболевания; 3) убежденность в тяжести своего состояния, несмотря на все заверения врачей; 4) повышенная сосредоточенность на телесных ощущениях; 5) реакции и поведение, обычно присущие больным; 6) влияние расстройства на трудовую деятельность, общественную и личную жизнь пациента; 7) объективное отсутствие недуга, способного вызвать подобные симптомы; 8) отсутствие психических заболеваний в анамнезе.
Ипохондрия связана с другими психическими нарушениями, в особенности с тревожностью и депрессией, а также с обостренной чувствительностью к жизненным трудностям, что, впрочем, не должно нас удивлять. Сторонники психоанализа считали, что ипохондрия неотделима от нарциссизма. Человек, страдающий ею, полностью поглощен мыслями о собственном теле, о собственной боли, он получает истинное наслаждение, выставляя напоказ испытываемые страдания и скрупулезно описывая симптомы. Был период, когда изучались возможные преимущества, которые ипохондрик извлекает из своего состояния, чувствуя себя в центре всеобщего внимания. Как пишет Баур, „ипохондрия очень удобна: раз ты болен, то тебе полагается опека и внимание окружающих, ты имеешь право на беспомощность, привязываешь к себе близких (разве можно бросить больного человека?) и тем самым невыносимо осложняешь им жизнь своей досадной зависимостью“. Нетрудно предположить, что ипохондрия является серьезным испытанием для семейных отношений.
По всей видимости, существуют также подтверждения тесной связи между ипохондрией и „отрицательной аффективностью“, о которой мы уже говорили и которая способствует сосредоточенности на собственных проблемах и безразличию к окружающим (Ингрэм и Смит, 1984; Псижински и Гринберг, 1985). Однако Делия Чоффи отмечала, что одной только сосредоточенности на себе недостаточно, должны присутствовать также и опасения — они могут быть как приобретенными, так и изначально присущими данной личности. Тем не менее ипохондрики острее ощущают неприятные симптомы в периоды вынужденного бездействия и меньше страдают от них, когда чем-то увлечены. Американский психолог Джеймс Пеннебейкер доказал, что в часы скуки люди вообще чувствуют себя хуже и даже чаще кашляют, — на мой взгляд, последнее наблюдение может свидетельствовать о качестве лекции, например. Некоторые авторы (Барский, Кирман) предлагают заменить термин „ипохондрия“ на более общий и описательный — „расширенное соматическое восприятие“, что вполне созвучно нашим рассуждениям о базисном характере тревоги, поскольку речь снова идет о людях, чья психика похожа на мощный резонатор, многократно усиливающий любой раздражитель.
Не существует особых различий между методами лечения тревожности и ипохондрии, надо только учитывать, что последняя хуже поддается воздействию. Успешно применяются те же методики, что и при коррекции тревожных расстройств — мышечная релаксация, фокусировка внимания и так далее — плюс модификация образа мыслей и запрет на действия, способствующие развитию синдрома (частые походы к врачу, например).
Как мы уже отмечали, чуждые мысли способны возникать у человека вопреки его воле как при повышенной тревожности, так и при всех ее производных. Однако в некоторых случаях они могут стать самостоятельной проблемой, порабощая сознание пациента, не позволяя ему думать ни о чем другом. Это идеи, чувства или образы, которые полностью завладевают нашим вниманием. Жертва оказывается в парадоксальной ситуации, понимая, что навязчивые мысли возникают в ее собственном мозгу, и одновременно ощущая, что они ей совершенно чужды. Назойливые, тягостные размышления наблюдаются при тревожных расстройствах, а потому представляют для нашего исследования исключительную важность, к тому же по статистике в 90 % случаев они сопровождаются навязчивыми действиями: пациент старательно повторяет их в надежде освободиться от тревоги. Как правило, подобное поведение не имеет никакой реальной связи с предметом беспокойства. Так, испанский психиатр Кастилья дель Пино рассказывал о своем пациенте, мужчине пятидесяти двух лет, который непременно должен был пошевелить указательным и средним пальцем, прежде чем что-либо сказать, иначе бедняга боялся, что с его уст сорвется нечто прямо противоположное тому, что он собирался произнести.
Навязчивые мысли приводят к обострению тревожности. Если человек, например, считает себя опасным, способным причинить вред ребенку, утратив контроль над своими действиями, то тревогу, возникающую в присутствии детей, он интерпретирует как подтверждение своих опасений. Страх заразиться, заболеть, попасть в аварию, стать жертвой пожара или ограбления, нечаянно выбросить что-нибудь ценное вполне объясним, но может принять патологические формы, если мы целыми днями только и делаем, что мучаемся беспокойными мыслями, без конца моем руки, каждую минуту проверяем, заперта ли дверь, закрыт ли газ, если копим горы ненужного хлама, пожирающего все жизненное пространство, если отравляем окружающим жизнь своими маниями.
Исаак Маркс создал классификацию наиболее часто встречающихся защитных ритуалов.
1. Навязчивая чистоплотность. Как правило, она связана с боязнью испачкаться или подхватить какую-то воображаемую заразу. Пациенту может казаться, что отправление естественных надобностей чревато неизбежным заражением. Он боится пожать руку человеку, только что вышедшему из туалета, или пройти мимо больницы. А иногда не только моется сам, но и старается перемыть все предметы, к которым прикасался, чтобы обеззаразить и их. Это вынуждает его прибегать к сложным и тщательно продуманным „очистительным“ ритуалам. Придя домой с улицы, несчастный немедленно отправляется мыть руки, но поскольку боится испачкать вентиль крана, поворачивает его запястьем или даже локтем; потом он берет мыло, но и мыло от его прикосновения тут же становится грязным, поэтому приходится повторять „омовение“ другим, уже чистым куском. Затем следует отмыть первый кусок, поместив его под кран, но ни в коем случае не прикасаться к нему голыми руками, а только в одноразовых резиновых перчатках вроде тех, что используют хирурги, ведь и перчатки становятся заразными после проведенной операции. Само собой разумеется, подобные ритуалы отнимают массу времени, требуют особой тщательности и едва ли совместимы с нормальным рабочим ритмом жизни.
2. Навязчивые действия. Человек боится, что произойдет нечто ужасное, если он не повторит какое-то действие определенное число раз. Одна женщина, если ей в голову приходила тревожная мысль, старалась пять, десять или пятнадцать раз повторить то, что делала в данный момент: прикоснуться к чашке, например, или переложить сахар с места на место. Любопытно, что невозможно объяснить, почему пациент задает себе то или иное число, которое, впрочем, может неожиданно измениться, и тогда руки придется мыть, скажем, не семь, а одиннадцать раз.
3. Навязчивые сомнения. Пациент способен часами проверять, надежно ли заперты двери и окна, кружить по дому в поисках осколка стекла, случайно оброненной иголки или кнопки — из опасения, что кто-то может их нечаянно проглотить. Сидя за рулем, он вдруг разворачивает машину и снова проделывает весь путь, чтобы удостовериться, не сбил ли кого, не устроил ли пожар в лесу. Знакомая рассказывала мне, что в ее доме разбитый стакан превращался в настоящую трагедию. Отец объявлял комнату, где это произошло, запретной зоной и тщательно обшаривал ее, пока не собирал все до мельчайшей крошки. Хотя я не нашел этому подтверждения в научных источниках, но мне кажется, что подобное поведение вызвано недостатком уверенности в происходящем. Например, человек закрывает газовый вентиль, но в то же время сомневается, что закрывает. Французский психиатр Пьер Жане называл такую реакцию folie du doute[48]. Пациенты не до конца убеждены, что делают то, что делают: „Вот книга… ну да, книга… разумеется, книга. А вдруг нет? А вы что думаете?“
4. Навязчивое накопительство. Пациенты с синдромом Диогена не в силах заставить себя что-либо выбросить или отдать: а вдруг это ценная вещь и еще может пригодиться. Постепенно их жилище превращается в склад всевозможного хлама, где невозможно повернуться.
5. Навязчивое стремление к порядку. Человек не в состоянии ничего делать, пока не расставит все предметы определенным образом. Учиться некогда: надо разложить карандаши, ручки, ластики и бумаги на столе строго в определенном порядке.
Иногда навязчивые ритуалы не бросаются в глаза и лишь тормозят действия пациента, который выглядит погруженным в свои мысли и впоследствии объясняет, что просто тщательно обдумывал и планировал все, что должен проделать. У страдающих обсессиями — подобным расстройствам больше подвержены мужчины, чем женщины — уходят часы на то, чтобы, например, одеться или позавтракать. Замедления носят селективный характер: человек по семь часов просиживает в ванной, но ходит, говорит, водит машину и играет в теннис с нормальной скоростью.
По всей вероятности, тяжелые формы обсессий объясняются дефицитом тормозных эффектов в нейронах, неким сбоем в том, что я называю исполнительным мышлением. Причиной данных расстройств — а их вполне можно корректировать с помощью медикаментов и поведенческой терапии — является поражение фронтальных отделов коры головного мозга. Кломипрамид считается наиболее эффективным средством, однако с каждым днем все большее значение приобретают такие методики, как „угашение условной связи“ и когнитивная терапия, способная изменить образ мыслей больного, избавив его от искаженной интерпретации происходящего, которая, собственно, и лежит в основе этого болезненного нарушения психики.
Это последний раздел нашего анализа фобических расстройств. Во всех видах страха непременно присутствует горючая смесь субъективных и объективных факторов, но при посттравматическом стрессе объективный компонент превалирует. Субъект подвергается неожиданному и болезненному воздействию извне. С годами характер травмирующих ситуаций менялся. Данное нарушение стали изучать, когда оно проявилось у солдат, вернувшихся с поля боя, затем исследователи перешли к несовершеннолетним жертвам жестокого обращения, потом — к женщинам, подвергшимся сексуальному или домашнему насилию, далее к лицам, пострадавшим от преступных действий и политических репрессий, и, наконец, к тем, кто пережил природные катаклизмы или террористические атаки. Характерная черта посттравматического стресса заключается в том, что жертва вновь и вновь мысленно переживает случившееся, напряженность не проходит, сохраняются избегающее поведение и подавленное настроение. Человек чувствует себя пленником прошлого, не способным вырваться на свободу, часто возвращается к трагическим событиям, словно жизнь в тот момент остановилась. Несчастный пребывает в непроходящем состоянии ретроспективного страха.
Создается впечатление, что одними лекарствами тут не поможешь. Медикаментозную терапию следует дополнять тремя ее мощными союзниками: постепенным приближением к объекту страха, когнитивным воздействием, мышечной релаксацией.
Если читатель вернется к началу предыдущей главы и сделает краткий обзор патологических страхов, о которых мы говорили, то он заметит, что один я пропустил: социальные фобии. Нет, забывчивость тут ни при чем. Просто эта тема представляется мне настолько важной, что я решил посвятить ей отдельную главу.
Вне всякого сомнения, самым распространенным из человеческих страхов является страх перед себе подобными. Этому не следует удивляться, так как именно окружающие больше всего влияют на наш характер и настроение, делая нас счастливыми или несчастными. Люди — существа социальные, а значит, носят других внутри себя как часть своего „я“. Тонкий знаток психологии, Николас Хамфри с улыбкой рассказывал, что, когда он только начал изучать поведение приматов, его больше всего поразило, сколько часов они проводят в состоянии глубокой задумчивости. Подобная самоуглубленность вызывала у ученого недоумение. Чем же заняты их мысли? Или, другими словами, к чему приматам такой большой мозг, если жизнь у них не слишком насыщена событиями? В конце концов Хамфри пришел к выводу, что основной предмет размышлений составляют именно социальные отношения. Такое происходит со всеми без исключения. Межличностные контакты — это причудливое сочетание эгоизма и альтруизма, общительности и замкнутости, соперничества и сотрудничества, отчужденности и близости, реальности и вымысла — составляют основу социального мироощущения; порой оно гармонично, а порой совершенно разлажено и всегда носит глубокий отпечаток той или иной культуры. Социумы, где коллектив ставится превыше личности, формируют социальное мироощущение, в корне отличное от того, которое создает и воссоздает наше индивидуалистическое общество. Так, амаэ является ядром японской культуры отношений и означает „зависимость и надежду на благожелательность других, беззащитность и потребность в любви“. Тадео Мураэ пишет:
В отличие от западных стран, в Японии не поощряется стремление детей проявлять независимость и самостоятельность. Они растут в традициях взаимозависимости, амаэ. На Западе у людей стремятся сформировать характер свободолюбивый, авторитарный, жесткий, склонный к соперничеству и агрессии. Японское общество, напротив, ориентировано на создание прочных социальных связей, а потому мы по натуре зависимы, смиренны, гибки, пассивны, послушны и не столь агрессивны.
Совершенно очевидно, что культурный субстрат, то есть образ восприятия отношений, определяет широкую гамму чувств, начиная с политической и заканчивая частной сферой. Эскимосы, например, никогда не проявляют гнева, поскольку в столь уязвимом обществе, где сотрудничество жизненно необходимо, нельзя позволять себе всплесков эмоций, способных разрушить межличностные узы. На острове Ява главным чувством является sungkan, которое следует интерпретировать как прочно усвоенное уважение к старшему или к постороннему, а также сдержанность, привычку подавлять собственные порывы и желания, дабы не потревожить покой того, кто, возможно, „духовно выше тебя“. Американский психолог и философ Кэрол Изард сравнила отношение американцев, англичан, немцев, шведов, французов, греков и японцев к восьми базовым эмоциям и нашла некоторые различия. Американцам самыми невыносимыми представляются страх/ужас, а японцам — отвращение/презрение. Одно из несомненных достоинств романа как жанра заключается в его способности отражать это соотношение эмоций, сложную систему взаимодействия между людьми. В том и состоит великий талант английских прозаиков XIX века, гений Толстого, Достоевского, Пруста, Томаса Манна, Генри Джеймса и, разумеется, многих, многих других.
В своей книге я уже не раз касался некоторых страхов, порожденных именно нашей социальной природой. Так что теперь настало время поговорить об их гипертрофированной, пограничной и патологической форме. Сартру, тонкому знатоку подобных вопросов, принадлежит знаменитая фраза: „Ад — это другие“. Что ж, остановимся на случаях, в которых данное утверждение следует понимать буквально: на социальных фобиях, аномальном страхе перед окружающими, когда человек не переносит чужих взглядов и оценок, общения с незнакомцами, любых действий на публике.
Тут мне хотелось бы выразить восхищение трудами одного из величайших психиатров Пьера Жане, во многом превосходящего своего современника Зигмунда Фрейда. В 1909 году в блистательной книге „Неврозы“ он впервые заговорил о „патологическом страхе перед общением“:
Самой пугающей при подобных нарушениях кажется необходимость находиться и действовать среди людей, под людскими взглядами. К той же категории можно отнести нередко встречающуюся боязнь супружеских отношений, фобии, связанные с теми или иными жизненными ситуациями, например страх перед публичными выступлениями, перед слугами или портье. Все эти фобии обусловлены ситуацией, сложившейся в обществе, и чувствами, которые она вызывает.
Многие животные избегают прямого взгляда в глаза, ведь это означает контакт с другим существом, чреватый неожиданностями. Поэтому некоторые бабочки, дабы отпугнуть врага, носят на крыльях узор в виде круглых глаз. В мире людей за взглядом всегда стоит субъективная оценка — одобрение или осуждение, любовь или ненависть, сочувствие или враждебность. Когда человек испытывает болезненную потребность в одобрении, в признании, в подтверждении собственной состоятельности, взгляд, этот отсроченный приговор, повисший в воздухе, его пугает. Ведь на карту поставлено наше „я“, и в данном случае оно строится не изнутри вовне, а извне внутрь. Мы то, чем кажемся. Всякий раз, когда внутреннее „я“ подвергается давлению всемогущего „я“ внешнего, болезненная чувствительность к чужим взглядам возрастает, и в конечном итоге субъект подпадает под власть других.
Подобная уязвимость приводит к бурным соматическим проявлениям. Почувствовав себя объектом чьего-то внимания или даже предвидя возможность этого внимания, человек может испытать все симптомы приступа тревоги. Ведь для такой огнеопасной материи, как страх, горючее отыщется всегда. Взять хотя бы один красноречивый и очевиднейший пример: покраснение лица. Механизм его несложен. Во всех ситуациях, вызывающих беспокойство, происходит активация симпатической нервной системы и организм, готовя нас к бегству или сопротивлению, перераспределяет кровоток. Направляет кровь от внутренних органов к скелетным мышцам. Периферическое кровообращение усиливается, и у некоторых людей расширение поверхностных капилляров заставляет кровь приливать к лицу. Данное явление способно привести в ужас чувствительную личность, ведь ее сокровенные переживания выходят на всеобщее обозрение, словно все тело вдруг стало прозрачным. Обостренный страх покраснеть так широко известен, что сказать ребенку (а иногда и взрослому): „Ой, как ты покраснел!“ — означает поднять его на смех.
С этой проблемой связаны два термина: эритроз (когда человек легко краснеет) и эритрофобия (когда он испытывает болезненный страх перед покраснением). В своих мемуарах Теннеси Уильямс, один из величайших драматургов XX века и автор пьес о хрупкой уязвимой человеческой природе, писал:
Я прекрасно помню момент, когда начал краснеть по пустякам. Кажется, это случилось на уроке геометрии. Черноволосая красивая девочка посмотрела мне прямо в глаза. Я тут же почувствовал, что заливаюсь краской. А послав ей ответный взгляд, зарделся еще сильнее. „Боже, — пронеслось у меня в голове, — а вдруг это будет происходить всякий раз, когда я встречусь с кем-нибудь глазами?“ И стоило мне представить себе подобный кошмар, как он тут же стал явью. С тех самых пор я неизменно краснею, едва кто-то посмотрит на меня в упор.
Прежде чем продолжить, хочу остановиться на интересной концепции, чрезвычайно полезной для нашего анализа. Уильям Джеймс, один из новаторов в области исследований запутанных психологических материй, писал о социальном „я“, то есть о нашем отражении в чужом восприятии. „Внутреннее „я“ — это то, что нам известно о себе, собственное представление и личная самооценка. На склоне жизни Дон Кихот произносит пронзительные слова: „Я знаю, кто я“. Не всякому дана такая ясность. Часто „социальное „я“, наше отражение в постороннем восприятии, вытесняет существенную часть „внутреннего „я“. Такое происходит, когда люди находятся в постоянной зависимости от мнения окружающих. Кажется, это существа без внутреннего содержания, пленники пустоты, жаждущей знаков внимания, восхищенных взглядов, похвал и слов благодарности. Возникает состояние полной несвободы. Посторонний взгляд определяет все. Сартр предлагает нам прекрасное описание этой связи с другими. Самое трудное в отношениях с окружающими — найти золотую середину между потребностью в их мнении и независимостью от него.
Человек мыслит, сравнивая, говорили древние философы. Давая свою оценку какому-либо предмету или явлению, мы соотносим его с общей нормой, с эталоном, и в результате одобряем или осуждаем. Некоторые люди чувствуют себя ущербными, жалкими, недостойными любви, но боятся не столько самого чувства неполноценности, сколько его подтверждения, а потому избегают любого столкновения с реальностью. Чтобы проиллюстрировать это ощущение неоправданной, неотвязной неловкости, я вновь процитирую письмо Кафки к Милене. Он рассказывает ей одну из тех притч, в которых, как мне кажется, проявляется вся творческая мощь писателя:
Отвечу примерно так: я, зверь лесной, был тогда едва ли даже и в лесу, лежал где-то в грязной берлоге (грязной только из-за моего присутствия, разумеется) — и вдруг увидел тебя там, на просторе, чудо из всех чудес, виданных мною, и все забыл, себя самого забыл, поднялся, подошел ближе, — еще робея этой новой, но и такой родной свободы, я все же подошел, приблизился вплотную к тебе, а ты была так добра, и я съежился перед тобой в комочек, будто это мне дозволено, уткнулся лицом в твои ладони и был так счастлив, так горд, так свободен, так могуч, будто обрел наконец дом — неотступна эта мысль: обрел дом, — но по сути я оставался зверем, чей дом — лес, и только лес, а на этом просторе я жил одной лишь милостью твоей, читал, сам того не осознавая (ведь я все забыл), свою судьбу в твоих глазах. Долго продолжаться это не могло. Даже если ты и гладила меня нежнейшей из нежнейших рукой, ты не могла не углядеть странностей, указывавших на лес, на эту мою колыбель, мою истинную родину… Я чувствовал, что надо мне уползти назад, в мою тьму, я не выносил света солнца, я был в отчаянии, как заблудившийся зверь, и я помчался что было сил, и эта неотступная мысль: „Взять бы ее с собой!“ — и мысль прямо противоположная: „Да разве будет тьма там, где она?“ Ты спрашиваешь, как я живу; вот так и живу[49].
Всякий раз эти строки вызывают у меня глубокое душевное смятение.
Робость считается чертой характера. Она выражается в стремлении уклоняться от общения с незнакомцами, избегать социальной активности, помалкивать на собраниях, отводить глаза в ответ на чей-то взгляд, стыдливо прятать свои эмоции. Дома, в знакомой обстановке, робкий человек чувствует себя увереннее и со временем, преодолев неизбежные трудности, может неплохо адаптироваться в обществе. Робость, хоть и осложняет нам жизнь, не является тем не менее ни тяжелым расстройством, ни болезнью, в отличие от социофобии; просто адаптация проходит медленнее и труднее. Чего же опасается робкий человек? Вот данные статистики: незнакомых людей (70 %), лиц противоположного пола (64 %), публичных выступлений (73 %), пребывания в большом коллективе (68 %), несоответствия своего статуса или ранга статусу и рангу собеседников (56 %).
Однако не следует торопиться с ярлыками: в нашем грубом, шумном, агрессивном и беспринципном мире за робость легко принять хорошее воспитание или уважение к другим. Говоря о скромности, надо помнить, что речь идет о материи, тесно связанной с социальными и культурными установками. Значительная часть черт, приписываемых людям робким, — мягкость, застенчивость, сдержанность, пассивность — веками считались главными женскими добродетелями. Но что похвально для слабого пола, не годится для пола сильного, и сейчас мужчины все чаще обращаются с этой проблемой к психологу, так как робость прямо противоречит устоявшимся в обществе идеалам мужественности.
Итак, речь идет об особой тревожности, проявляющейся в области социальных отношений и чрезвычайно осложняющей жизнь многим людям, обрекая их на одиночество и затворничество. Патология начинается там, где робость переходит границы допустимого и делает нормальное существование невозможным, превращаясь в социофобию. Предлагаю вашему вниманию замечательный рассказ одной робкой особы по имени Диана о себе самой:
Сколько себя помню, я всегда была робкой и боязливой. Родители звали меня серым мышонком, хотя их это, похоже, не особо тревожило. Когда речь заходила о моем характере — как правило, по инициативе воспитателя или учителя, — папа с мамой говорили: „Ничего, с возрастом пройдет. Девочке хорошо живется дома, у нас прекрасная семья“, — и учителя больше не задавали вопросов. Просто писали в табеле: прилежная ученица, но не проявляет активности на занятиях. Когда меня спрашивали, я всегда отвечала правильно, но никогда в жизни не подняла руку сама. Родители были совсем другими. Сейчас я, правда, понимаю, что отец не мог похвастаться уверенностью в себе: старался никого не беспокоить, справляться своими силами, никогда не спорил, не повышал голоса… Я принимала его замкнутость за мудрость, зрелость характера, но теперь думаю иначе. Не знаю, была ли то добровольная или навязанная линия поведения.
В детских играх я всегда охотно держалась на втором плане. Более бойкие подружки изображали главных героинь, а я довольствовалась ролью их помощницы или же выбирала амплуа, отвергнутые другими: бабушки, колдуньи, злодейки. Особенно часто мне приходилось исполнять функции молчаливой и незаметной подруги главной героини. В обмен на признание и благодарность я была готова пожертвовать собственными интересами. Даже сейчас, заблудившись в незнакомом городе, я предпочитаю плутать на свой страх и риск, лишь бы не спрашивать дорогу. На работе эта черта помешала моему карьерному росту. Начальство утверждало, что я достойна более высокой должности, но назначало на нее других. Мне и самой не нравилось брать на себя лишнюю ответственность. Понимание пришло слишком поздно. Такой уж характер, говорила я себе. Личная жизнь тоже не сложилась. Мужчины всегда внушали мне страх. В юности хватало одного взгляда или короткого разговора, чтобы я надолго влюбилась. Могла даже влюбиться по фотографии, прекрасно зная, что не выдавлю из себя и слова, случись встретить этого человека. Я ничего не делала и не говорила, чтобы проявить свои чувства, только мечтала или писала письма, но никогда их не отправляла. Мужчины, которым я нравилась, были мне безразличны, а от тех, что казались привлекательными, я бежала сама. И чем больше они старались приблизиться, тем быстрее.
Иногда я прихожу в ярость, злюсь на себя, называю неудачницей. Сержусь и на других: за их бестактность, вульгарность, за их неуважение к тонким натурам. Вот бы и мне стать уверенной, научиться ставить наглецов на место, добиться известности… Но нет, надо реально смотреть на вещи. Жизнь то и дело напоминает мне об этом. В конце концов, живу себе спокойно в своем маленьком, удобном, безнадежном мирке, никому не мешаю, и меня любят такой, какая я есть.
Обычно специалисты различают два типа робости. К первому относят робость боязливую, когда субъект робеет в неожиданных ситуациях и опасается вмешательства других людей в свою жизнь. Вторую разновидность называют робостью закомплексованной: она проявляется, если человек оказывается в центре внимания и боится низкой оценки со стороны окружающих.
Откуда берется робкий характер? Как мы уже поняли, генетическая предрасположенность идет здесь рука об руку с усвоенными навыками. Поэтому я лично считаю, что это устойчивая и одновременно приобретенная особенность эмоциональных реакций на происходящее. Некоторые дети появляются на свет с высоким уровнем торможения поведения и с самого рождения отличаются боязливостью и склонностью к фобиям. Однако же порой робость формируется в более поздний период. Приобретая патологические формы, она превращается в социофобию. Важно отметить, что социофобы, вспоминая детство, как правило, отрицательно отзывались об отношениях и со сверстниками и с родителями, особенно с матерью. Люди же просто робкие, напротив, говорили, что с ровесниками общались неохотно, а вот родителей, и в особенности мать, очень любили.
Надеюсь, вы не забыли, что, в отличие от большинства психологов, я провожу четкие различия между темпераментом, характером и личностью. Личность подразумевает известную свободу воздействия на характер, коррекцию патологий. В этом и состоит разница между робостью и социофобией. Многие робкие люди не желают мириться с этой чертой. Вот почему среди лиц известных и даже выдающихся немало тех, кто признает свою робость. В 1995 году в журнале L'Express было опубликовано интервью Кристин Окран с президентом Франции Франсуа Миттераном. Предлагаю вам выдержки из него:
— В своей книге[50] вы говорите, что считаете себя робким человеком.
— Да.
— А в чем это проявлялось?
— Ну, например, вернувшись из плена, я уже не понаслышке знал, что такое война. И тем не менее говорить на публику стоило мне большого труда.
— А сейчас?
— Я только недавно избавился от страха перед публичными выступлениями. Всегда возникали минуты некоего затруднения, замешательства. Совладать с этой особенностью моего характера мне помогли некоторые профессиональные навыки и стремление убеждать.
В молодости Жан-Поль Сартр написал знакомой девушке:
С характером мне не повезло, если, конечно, не считать природного ума. У меня натура старой девы: сентиментальная, пугливая и мягкая. Эти черты проявляются постоянно, и, стремясь их подавить, я веду себя искусственно. Никогда я не был самим собой, всегда что-то менял, переделывал. Никогда не знать мне счастья естественности.
Социальная фобия — это робость, делающая нормальное существование невозможным. Она вызывает тревогу, способную легко перерасти в панику. Избегающее поведение приносит облегчение, но может наложить отпечаток на всю жизнь человека, превратив ее в постоянное бегство от нежелательных ситуаций. В США эта аномалия занимает третье место в хит-параде психических расстройств, следуя за депрессией и алкоголизмом. Хотя, возможно, социофобии следует отдать малопочетную в данном случае пальму первенства, так как именно она зачастую приводит и к алкоголизму, и к депрессии.
Для социальной фобии характерны необычайно острые переживания. Само приближение пугающей ситуации может вызвать настоящий приступ паники. Область межличностных отношений — минное поле. Например, жертва социофобии говорит: „Повсюду только и слышно, что современное общество не позволяет людям общаться, как в старые добрые времена. Ничего подобного! Я вот всю жизнь только и бегаю от общения и могу вам сказать, что спастись от болтунов очень трудно, приходится постоянно быть начеку“. Беспокойство, которое испытывает социофоб, так велико, что при первой же возможности он предпочитает бегство: алкоголь, наркотики или любое другое поведение, облегчающее тревогу. Челнок разрушительного беспокойства снует без устали, окутывая мозг отравленной тканью. Хайме, отец семейства, страдающий социальной фобией, сидит без работы, что делает его положение еще более плачевным, так как ставит несчастного перед необходимостью забирать детей из школы. Вынести взгляды учителей и других родителей он может, только если предварительно выпьет. Однако же тревога быстро перестает бояться алкоголя, адаптируясь к нему, как насекомые-паразиты адаптируются к инсектициду. Однажды Хайме явился за детьми совершенно пьяным. Директор запретил отдавать ребят папаше, посчитав это опасным. На следующий день к обычной тревоге прибавился еще и стыд из-за случившегося, так что ежедневный поход в школу больше не представлялся возможным. Жена была на работе и понятия не имела, что происходит. Единственный выход, который нашел Хайме, — это, разумеется, бегство. Самоубийство? — спросите вы. Нет. А впрочем, не знаю. Больше злополучного папашу никто не видел.
Многие авторы, и среди них многоуважаемые составители Справочника по диагностике психических расстройств, проводят различие между социофобией и избегающим расстройством личности. Вероятно, они правы, но лично для меня это неочевидно.
Альберт Эллис, оригинальный и крайне влиятельный специалист в области психологии, стал основателем когнитивной терапии, в основе которой лежит убежденность, что многие психические расстройства вызваны неверными представлениями больного об окружающих и о себе самом; если их своевременно выявить и изменить, проблема будет решена. В одном из своих центральных трудов под названием „Как одолеть тревогу, пока она не одолела вас?“ ученый рассказывает о социальных страхах, преследовавших его в детстве и юности. Он отличался умом и прилежанием, но с трудом мог делать что-либо при большом стечении народа.
Однажды, — пишет Эллис, — когда мне было одиннадцать, меня наградили медалью за отличное знание Закона Божия; чтобы получить награду, надо было взойти на помост и произнести несколько слов благодарности в адрес директора школы. Я проделал все это, а когда сел на место, товарищ спросил меня: „Ты чего ревешь?“ От напряжения, вызванного необходимостью обращаться к залу, на глаза мои навернулись слезы, и показалось, что я плачу.
В студенческие годы Эллис решил бороться с тревогой, изрядно осложнявшей ему жизнь, и прибег к методам, которые впоследствии стали его главным открытием: рациональной эмоционально-поведенческой терапии. Ученый справедливо полагает, что эти три составляющие — чувства, мысли и действие — тесно связаны друг с другом.
Некоторые деформации восприятия, способные привести к развитию социальных страхов, нетрудно выявить. Это, например, чересчур категоричная установка „все или ничего“, „черное или белое“: „Я не смогу быть счастливым, если меня не оценят высоко все на свете“. Кроме того, здесь присутствует совершенно излишняя склонность драматизировать последствия: „Я не вынесу ни критики, ни замечаний“. Слова „не вынесу!“ могут оказаться магическими и вызвать незамедлительные последствия. Большое значение имеет также мнение субъекта о себе самом и своем умении справляться с трудностями. Люди, страдающие социальной фобией, считают себя не способными овладеть ситуацией.
Эллис полагает, что наибольший ущерб причиняют представления личности об обязанностях, долге и требованиях. Американский психолог Карен Хорни, например, писала о завышенных требованиях к себе самому, называя это „тиранией“: „Я непременно должен добиться совершенства во всем“, „Я обязан заслужить всеобщую любовь и одобрение“. Подобная установка носит деструктивный характер, ибо совершенно невыполнима и обрекает человека на неизбежный провал.
Специалист в области когнитивной терапии Аарон Бек также изучал „искажения мышления“, лежащие в основе расстройств социального поведения. Возможно, виной всему была резкая критика в адрес ребенка со стороны любимого им человека; в результате малыш стал думать: „Наверное, я плохой, раз родители так со мной обращаются“. Тут же рождается уверенность, что и остальные будут его ругать, а от нее рукой подать до стремления избегать всяческих контактов. Любое неодобрение воспринимается как заслуженное, и машина самокритики набирает обороты: „Я скучный“, „Я неудачник“. И перед любым соприкосновением с другими людьми мысли пациента автоматически принимают мрачную тональность: „Мне нечего сказать“, „Я только выставлю себя на посмешище“. Убежденность в своей ущербности заставит его прятаться, врать, притворяться. „Чтобы нравиться, приходится скрываться под чужой личиной“, „Узнают меня получше и тут же поймут, что я ничтожество“, „Нельзя подпускать людей слишком близко, а не то они меня раскусят“.
Положение осложняется тем, что лица, страдающие социальной фобией, имеют особые представления о том, как заслужить столь вожделенное одобрение окружающих. Они старательно избегают конфликтов. В ходе нашего анализа мы неоднократно встречались с подобными случаями: „Я просто обязан быть хорошим“, „Меня примут, если я сделаю, как велят“, „Не умею отказывать“. Такой человек все время ждет, что его вот-вот оттолкнут: „Ошибусь и всех разочарую“, „Он заметит мой промах и прогонит“.
О личностях зависимых мы уже говорили. Несчастные так нуждаются в других людях, что панически боятся одиночества и необходимости самостоятельно заботиться о себе. При мысли о предстоящих трудностях их начинает одолевать тревога и проявляется склонность к фобическим реакциям, продиктованная желанием привлечь к себе внимание и получить поддержку. При таком расстройстве имеют место примерно следующие установки: „Я не выживу один“, „Я не способен наладить свою жизнь“, „Если N меня бросит, я пропаду“. Большое значение имеют также представления о независимости: „Быть независимым значит жить в одиночестве“, „Независимые люди никого не любят и сами никому не нужны“, „Если любишь, то просто жить без этого человека не можешь“.
Наиболее серьезные исследователи утверждают, что самые лучшие результаты при лечении социальных фобий дают методики ступенчатого приближения к объекту страха и когнитивное воздействие. Главной целью последнего является постепенное снижение чувствительности к ситуациям, требующим общения, к прямым контактам с людьми, к чужим оценкам. Как мы уже видели, существует немало установок, которые исподволь подпитывают наши страхи и которые когнитивная терапия помогает обнаружить и исправить. Широко применяются также специальные тренинги общения. Зачастую пациенты, страдающие социофобиями, лишены навыков, необходимых для жизни в обществе, не усвоили определенные сценарии поведения с окружающими и не умеют разрешать возникающие конфликты. Выше мы уже говорили о важности такой черты, как ассертивность — способность самоутвердиться, занять независимую позицию, противостоять давлению и отстаивать свои права. Высокая эффективность подобных тренингов при коррекции социофобий не вызывает сомнения, а вот медикаментозным средствам здесь отводится второстепенная роль.
Дорогой друг! Ты чудом не превратился в этакого бездарного Кафку, но учти: страхи могут затаиться и вернуться в любой момент, поэтому позволь дать тебе девять советов, которые помогут вовремя противостоять им.
1. Научись отличать страхи полезные от страхов вредных. Полезные предупреждают об опасности и позволяют избежать ее, они мобилизуют на борьбу. А вот вредные, напротив, отнимают волю к действию, обескровливают и обессиливают.
2. Ты не тождествен своему страху. Есть одна уловка, к которой прибегает страх, чтобы ослабить и парализовать человека: заставляет нас отождествлять с ним свою личность, заставляет стыдиться. А стыд вынуждает молчать, таиться, не просить о помощи. И мы привыкаем бояться, как привыкаем терпеть боль в желудке. Запомни, страх, как любой другой недуг, заслуживает пристального отношения.
3. Объяви войну вредным страхам, закравшимся в душу. Соберись с силами, займи активную позицию. Помни, что написал психолог-бихевиорист М. Дж. Ма-хони (Psychotherapy process: Current issues and future directions. New York: Plenum 1980): необходимо отводить особое место действиям, что характерно в первую очередь для поведенческого подхода к расстройствам психики. Мы предполагаем, например, что в скором времени исследования докажут: эффективность методов Эллиса, столь популярных среди сторонников когнитивной терапии, объясняется тем значением, которое придается повседневным обязанностям пациента; лечащий врач должен убедить больного, что одного только рационального анализа иррационального мышления явно недостаточно.
4. Изучи своих врагов и своих союзников. Нужно хорошо представлять себе стратегии страха, обстоятельства, при которых он особенно активен, не забывая о тесной взаимосвязи между субъективным фактором — тобой самим — и объективным, то есть реальной ситуацией. Враг находится как внутри, так и снаружи. Изнутри ему помогают ложные установки, боязнь активности, ведь ты, как и все остальные, развращен привычкой к удобной расслабленности. Чему ты отдал власть над своей жизнью, от каких пустяков начал зависеть? „То, чем я владею, владеет мной“, — сказал Ницше, предчувствуя приближение всеобщего потребительского рабства в материальной и духовной области.
5. Сотрудничество с врагом невозможно. Мы сами не замечаем, как становимся коллаборационистами. Страх — великий захватчик и, как все захватчики, стремится разложить дух побежденного. Он способен целиком завладеть сознанием личности, испортить отношения с окружающими. Поэтому следует изолировать его от других движений души. Не пытайся оправдать страх. Не говори себе: „Пожалуй, я не пойду на это собрание, там так скучно“. Признайся лучше: „Я не хочу идти, потому что боюсь людей“. Не говори: „К чему протестовать из-за такой глупости?“, ведь на самом деле ты просто не умеешь или не осмеливаешься возражать.
6. Укрепи себя. Вот тебе самое незатейливое уравнение:
Таким образом, результаты борьбы со страхом будут успешнее, если мы или уменьшим опасность, или увеличим наши внутренние ресурсы. Во-первых, следует подготовить организм к бою. Механизмы страха отчасти обусловлены биологическими процессами. Доказано, что физическая активность — прекрасное противоядие от тревоги, так как помогает человеку установить лучший контакт со своим телом и яснее воспринимать собственные ощущения. Выносливость повышается. Помни: люди, склонные к тревожности, обычно избегают физической активности.
7. Поговори с собой так, словно ты сам себе тренер. То, как мы обращаемся к себе, и то, как воздействует на наше душевное состояние этот внутренний собеседник, может открыть нам доступ к источникам энергии, а может блокировать их. Тренеру прекрасно известно, что перед прыжком спортсмену необходимо подбодрить себя. Опытные психотерапевты непременно интересуются мысленными комментариями пациента по поводу лечебных сеансов. Если эти отзывы носят критический или язвительный характер, эффективность терапии снижается.
8. Ослабь врага. Не соглашайся с установками, на которые он опирается. Разоблачай его трюки. Насмехайся над ним: чувство юмора обезоружит противника. Используй любую возможность, чтобы нанести ему удар. И помни две важные вещи. Во-первых, стараясь уменьшить остроту опасного раздражителя, можно прибегнуть к воображаемой или реальной десенсибилизации. Во-вторых, ложные установки — настоящий Троянский конь, где страх притаился, чтобы проникнуть в твою душу, а посему их следует вытаскивать на свет Божий, разоблачать, развенчивать, критиковать, а когда они совсем сникнут, дать им хорошего пинка под зад (у мыслей он тоже имеется) и заменить на другие, более жизнеутверждающие.
9. Ищи добрых союзников. Нелегко в одиночку сражаться со страхом, а уж с патологическим — тем более. Так попроси совета и помощи у знающих людей. Если повезет, кто-нибудь непременно подбодрит тебя в трудную минуту. Психологическая поддержка окружающих — лучшее решение многих проблем, включая страх, однако и у нее есть недостаток: одного нашего желания тут мало. Помню, когда я был молод, один из моих наставников философ Морис Мерло-Понти говорил: „Человек стоит ровно столько, сколько стоят его отношения с людьми“. Не знаю, прав он или нет, знаю только, что умение налаживать контакты с окружающими — одно из главных достижений человеческого разума.
Начиная с этого момента наше исследование пойдет иным курсом. До сих пор мы говорили лишь об одном чувстве — о страхе, о том, как бороться с ним, как приструнить, если он чересчур распояшется. Пока что мы не выходили за пределы психологии, которая порой берет на себя чрезмерные функции единственного обоснования — и двигателя — человеческого поведения. Рассмотрим теперь то, что при поверхностном взгляде обычно представляется антиподом страха: храбрость. Но ведь и здесь без психологии не обойтись, скажет читатель. Однако я не послушаю его и не стану анализировать психологическую подоплеку смелости. Конечно, можно было бы затронуть такую тему, как копинг-стратегии, то есть способы прямого противостояния жизненным трудностям и стрессу, или рассмотреть механизмы притяжения и отталкивания у людей и животных. Но мы скоро поймем, что это разные вещи. Одно дело бороться со стрессом и совсем другое — действовать отважно, тем самым только усиливая стресс. Одно дело подчиняться притяжению и совсем другое — проявлять мужество. Когда подопытная собака, помня об ударе током, не решается приблизиться к миске с едой, но в конце концов, подгоняемая голодом, все же подходит, ею движет не смелость, а физиологическая потребность.
Прежде всего, не следует путать страх и трусость, поскольку тут мы имеем дело с явлениями разного порядка. Страх — это эмоция, а трусость — линия поведения. Отождествляют их только те, кто утверждает, будто от эмоции до действия один шаг и любое желание неизбежно приводит к поступку. Но подобные утверждения означают отрицание свободы, а психология часто грешит этим, ведь любая наука перед свободой в растерянности отступает. Смелость, мужество, отвага не сводятся к психологическим механизмам. Придется напомнить уважаемым психологам то, что говорил о психологизме столь почитаемый мною немецкий философ Гуссерль. Когда человек умножает в уме, он, без сомнения, задействует свои нейроны, но о правильности подсчетов будут свидетельствовать уже не нейроны, а таблица умножения; психология здесь кончается и начинается арифметика. Рассуждая о мужестве, мы также переходим на иной уровень. Нет, разумеется, он опирается на психологию, равно как психология опирается на физиологию, а та — на химию и физику. Однако ни один последующий уровень не сводится к предыдущему, но представляет собой качественный скачок вперед, приобретая новые свойства. Рассмотрим же последовательность этих скачков, путь, приводящий нас к сугубо человеческому явлению, которое не исчерпывается ни психологией, ни физиологией, ни физикой, ни химией, хоть и берет в них свое начало, как вся жизнь на Земле берет начало в углеродных соединениях.
Итак, картина следующая. Человек испытывает страх и реагирует на него, подобно животным, убегая, нападая, замирая или подчиняясь. В биологическом смысле страх легко объясним. При виде леопарда олень должен бежать. При моем прикосновении жуку только и остается, что прикинуться мертвым. Это адаптационная реакция, присущая всем живым существам. Однако люди не желают мириться с подобной неизбежностью. Человек хочет быть выше страха. По словам Аристотеля, только безумие или полное бесчувствие способны полностью освободить нас от страха, однако мы все же стремимся действовать „наперекор“ ему. Вот она, наша парадоксальная натура: знаем, что живем по воле эмоций, а подчиняться им отказываемся. Дабы разрешить это противоречие, наш разум, помимо сети консультаций пси-, изобрел еще и моральные установки, которые исходят не просто из чувств как таковых, но из чувств, скорректированных созидательной мыслью, породившей этику. Психология распространяется исключительно на наше здоровье, этика же говорит о благе и доблести.
Таким образом, храбрость лежит в плоскости созидательного разума, стремящегося преодолеть нашу животную натуру, заставить нас прыгнуть выше головы, как говорил Ницше. Нам недостаточно просто выжить, нам надо пере-жить. Нет, не игнорировать пределы своих возможностей, это все химеры, но игнорировать границы действительности. Строить жизнь не по шаблонам реальности, а по велению разума. Ни один человек не может без специальных приспособлений подскочить на два метра, взлететь в небо или взбежать на вершину Эвереста. Сперва ему надо разработать проект, спланировать действия, найти или создать особые устройства. Греческие мудрецы утверждали, что основоположником культуры был Прометей. Он украл огонь у богов и подвергся наказанию за проявленную hybris, гордыню. Нет, мы не знаем меры. Наша природа заставляет нас расширять собственные границы, перекраивать их. Помните страстный пассаж из трактата итальянского гуманиста и философа Пико Делла Мирандолы „Речь о достоинстве человека“? Бог поверяет смертному секрет: „Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь“[51].
Может показаться, что речь идет о глупом чванстве, но это не так: наша ограниченность слишком очевидна. Легкоранимый Рильке писал в „Реквиеме графу Вольфу фон Калкройту“: „Какая там победа! Превозмочь, вот и все“. Uberstehen ist alles. Что за дивное слово! Превозмочь. Перемогаться, быть выше самих себя. Нет, не просто удержать врага, но удержаться. Что мы имеем в виду, когда говорим: „Я держусь“? Это кто кого держит? Ницше, всю жизнь пытавшийся быть выше своей хрупкой натуры, полагавший, что говорит о власти, а на самом деле тосковавший о мужестве, писал: „И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. „Смотри, — говорила она, — я всегда должна преодолевать самое себя“. Великий парадокс.
Возможно, безграничная премудрость сделала Хайдеггера менее мудрым, заставив поверить, будто тревога составляет суть человеческой природы. Но я думаю, что великий философ заблуждался. Именно мужество, вечная страсть к преодолению тревоги, и есть наша суть, изрядно осложняющая нам жизнь. Впрочем, последнее также является частью сценария. Все, что сулило трудности, средневековые философы именовали тяготами и, спеша опереться на совершенно справедливые моральные критерии, утверждали: тяготы ценны не тем, что трудны, а как раз наоборот — трудны тем, что ценны. Говоря о поспешности, я имею в виду следующее: когда у альпиниста спрашивают, к чему терпеть такие муки, карабкаясь на неприступную вершину, и он отвечает: „Зато я там побывал“, речь идет вовсе не о значимости самого действия — поднялся, теперь спускайся, что тут такого? — а о радости преодоления, о притягательности многотрудных предприятий. У Фомы Аквинского есть гениальные высказывания, которые примиряют меня с его философией; так вот, он называл несение тягот elevatum supra facilem potestatem animalis, возвышением над примитивной животной природой. Потрясающая мысль! Животное и трус всегда выбирают легкий путь, ведь искушение так велико. Философ Владимир Янкелевич, глубокий знаток человеческих чувств, в одной из своих работ пишет: „Страх, как и ложь, есть тяготение к простому решению“. Я уже говорил о тесной связи между страхом и ложью. Зачем биться, когда проще капитулировать? Зачем говорить правду, когда легче соврать? Верность истине в помыслах и на словах — стезя трудная, качество неудобное, но такое человеческое. Помню случай, описанный Антуаном де Сент-Экзюпери в книге „Земля людей“: он отправляется в больницу навестить летчика Гийоме, своего друга, который потерпел крушение в заснеженных Андах и только через пять дней вышел к людям.
Так вот, Гийоме говорит: „Ей-богу, я такое сумел, что ни одной скотине не под силу“[52]. Мне также приходит на память высказывание Неистового Коня, вождя племени сиу: „Воин — а воин всегда был образцом мужества — это тот, кто в одиночку может пройти сквозь снежную бурю“. Вероятно, нет нужды напоминать вдумчивому читателю, что если, рассуждая о страхе, мы вместо слова „опасность“ будем использовать слово „трудность“, то понятие храбрости приобретет более широкий, доступный и ясный смысл. Лень ведь тоже можно назвать своего рода трусостью. Тогда мы поймем, почему испанский писатель Бальтасар Грасиан называл Веласкеса „отважным художником“: он брался за картину решительно и без оглядок.
Я неоднократно утверждал, что у человека поиски счастья носят драматический характер, так как он раздираем двумя противоречивыми стремлениями: к благополучию и к преодолению. Нам хочется уюта, но одновременно хочется совершить нечто, достойное гордости и восхищения. Мы жаждем дела, способного придать смысл, пусть даже иллюзорный, нашему существованию. Нелегко примирить непримиримое: возводить дом и одновременно отдыхать в нем, укрыться в порту и одновременно бороздить моря. Иначе говоря, нам хочется бежать от тревоги и одновременно бросить ей вызов. Настойчивый поиск благополучия питает страх, превращает человека в покорное домашнее животное, ведь покорность так удобна, она позволяет забыть все опасения. Храбрость, напротив, освобождает, но — вот незадача — лишает покоя. В сонном котенке пробуждается свободный зверь, чье существование, без сомнения, не слишком удобно: ни тебе домашнего тепла, ни постельки, ни еды по часам, ни ласковых слов. Храбрость гонит нас на неприютные просторы, туда, где воля и раздолье.
Все культуры единодушно воспевали отвагу. Безусловно, прав был английский поэт и драматург Оливер Голдсмит, когда говорил, что нет на свете ничего более прекрасного и волнующего, чем „чистый сердцем человек, ведущий бой с напастью“. Гамлет, первый нестареющий герой мировой литературы, преодолевает мучительные опасения и начинает действовать. Актер Гари Купер в фильме „Ровно в полдень“ создал проникновенный образ одинокого храбреца, одолевшего сильнейший страх. „Что хорошо?“ — вопрошал Ницше. И отвечал: „Быть смелым хорошо“, выражая тем самым всеобщее мнение. Однако в вопросах подобной важности нужна точность, и потому греки, прародители нашей культуры, ревнители достоверности, изобретатели науки, постарались и мужеству дать определение. Обращаясь к ним, я не просто делаю экскурс в историю, я выстраиваю генеалогию наших душ, твоей души, читатель, этого плода кропотливого труда, длившегося из поколения в поколение. Человеческие страсти суть порождение природы, хоть и утратили давно природную естественность. Чтобы лучше постичь наши чувства, наше отношение к реальности, которое заставляет нас видеть очевидное во мнимом, следует перевести часы назад, заново проследив все движения души, все сложные и запутанные стези человеческого сердца. Подобно тому как глубокие мозговые структуры хранят страхи наших предков, структуры исторической памяти сохраняют смятение и надежды далекого прошлого. Этот мир достался нам по наследству, и у каждой вещи в нем есть своя сложная генеалогия, свой необозримый путь развития, след, ведущий в глубину времен, запутанная семейная сага. Неписаная история мужества, которой мне предстоит лишь коснуться, — блестящий тому пример.
Сначала моральные ценности считались привилегией людей благородных, а мужество было знаком высокого социального статуса. Отвагой славен рыцарь. Покорность — удел простых сословий. Храбрец возвышается над толпой, он aristós, лучший, он сам налагает на себя обязательства, требует от себя, дерзает. Трус — это чернь. „Тех, кто низок душой, обличает трусость“, — категорично заявлял Вергилий („Энеида“, IV, 10)[53]. „Раб тот, кто боится умирать“, — вторил ему Гегель с высот университетской кафедры. Дабы усилить привлекательность мужества, был создан целый мир художественных образов, где славе храбрецов противопоставлялся жалкий жребий трусов. Рыцарские романы, надолго завладевшие умами европейских читателей, творили свою мифологию отваги. Санчо Панса боязлив, Дон Кихот смел:
Страх, овладевший тобою, Санчо, ослепляет и оглушает тебя. В том-то и заключается действие страха, что он приводит в смятение наши чувства. И если ты так напуган, то отъезжай в сторону и оставь меня одного, я и один сумею сделать так, чтобы победа осталась за теми, кому я окажу помощь[54].
Оставь меня одного перед лицом опасности — вот слова истинного кабальеро. „Неистовый Роланд“, этот бестселлер XVI века, повествует о „паладине, коему неведом страх“, и даже мистически настроенная Тереса де Хесус[55] в юности мечтала о рыцарских деяниях.
Пока речь идет лишь об отваге на поле брани. Доблесть — основное качество воина, и гимны бесстрашным должны были укрепить его дух перед схваткой. Даже отнюдь не воинственный Аристотель писал: „…мужественным в собственном смысле слова оказывается тот, кто безбоязненно встречает прекрасную смерть…“ („Никомахова этика“, 1115б)[56] Нет более славной участи, чем отдать жизнь за отчизну. В Средние века рыцарей почитали как заступников, героев, защитников слабых.
Историк и культуролог Жан Делюмо пишет, что народ отвоевал право на мужество в ходе Великой Французской революции. К чему теперь покровительство аристократов! Гражданин сам способен постоять за себя. Упорное нежелание американцев отказаться от права на ношение оружия объясняется именно этим: мол, не надо таскать из огня мои каштаны. Смелость становится демократичнее. Но и демократию тоже можно понимать по-разному. На французский манер: „никто не знатен“. И на английский: „все мы белая кость“. Какие разные точки зрения. Американские демократы считали, что личное мужество есть гражданская добродетель, необходимая для построения республики. Французы же каждого гражданина воспринимали как потенциального бойца и первыми ввели воинскую повинность. В США сформировался индивидуализм, с недоверием относившийся к политической власти. Франция дала миру Наполеона.
Но сводить понятие мужества исключительно к ратной доблести было бы чересчур примитивным для греческих мудрецов. Платон посвятил этой теме один из своих первых диалогов, „Лахет“, потом, осознав ее важность, вернулся к ней в диалогах „Протагор“ (350B), „Государство“ (430В) и „Законы“ (93 с-е). В диалоге „Лахет“ Сократ просит дать определение мужеству двух военачальников: порывистого Лахета и образованного Никия. На самом деле речь в диалоге идет о воспитании молодежи. Всем известно, что Сократа чрезвычайно занимал вопрос, можно ли развить в человеке смелость. Как научить быть смелым? Проблема сложная и не решена до сих пор. В глубине души древние греки были уверены, что настоящее мужество наукой не дается. У Пиндара в „Третьей немейской песне“ мы читаем:
Кто рожден в доброй славе,
Тот тверд и весок,
А кто перенял ее,
Тот темен,
Тот дышит то тем, то этим,
Тот не сделает твердого шага,
Тот лишь пригубит тысячу тысяч подвигов
бессильным к свершению духом[57].
Благоприобретенная смелость всегда будет иметь наносной характер, совсем как благородство нувориша, который мечется между пошлостью и показухой. Но творчество Пиндара было последним отзвуком исчезнувшей к тому времени культуры. Сократ же, напротив, не утратил актуальности и поныне заслуживает доверия в вопросах воспитания. Участники диалога „Лахет“ беседуют после тренировочного боя в тяжелом вооружении — вероятно, подобного типа состязания устраивались, чтобы подготовить юношей к настоящим сражениям. Никий полагает, что знание боевого искусства „делает любого человека намного более мужественным и смелым в сражении“[58]. Прямолинейный Лахет с ним не согласен: „Мне кажется, что если трус вообразит, будто он знает эту науку, то, обретя благодаря своему знанию дерзость, еще больше обнаружит, чем он является“. То есть лечение хуже самой болезни. Дабы разрешить спор, Сократ с согласия сторон возвращается к его отправной точке, поставив пред военачальниками вопрос ребром: „Что же это такое — мужество?“ Лахет без промедления отвечает: „Если кто добровольно остается в строю, чтобы отразить врагов, и не бежит, знай, что это и есть мужественный человек“. Сократ, извинившись за то, что неясно выразился, уточняет: он имел в виду людей, мужественных не исключительно на поле боя, „но и среди морских опасностей, в болезнях, в бедности и в государственных делах, а вдобавок и тех, кто мужествен не только перед лицом бед и страхов, но умеет искусно бороться со страстями и наслаждениями, оставаясь ли в строю или отступая: ведь мужество существует и в подобных вещах, Лахет?“ (191e). Далее Сократ приводит пример отваги, не связанной с воинской доблестью: стойкость и упорство в поисках истины.
Этой великой догадке суждено будет найти немало подтверждений: мужество действительно возможно за пределами поля брани, и хотя современный кинематограф рисует образ этакого „крепкого орешка“, отвага есть и в кротости. Спустя столетия святой Амвросий сказал, что бывает доблесть воинская и доблесть „в скромных трудах частного подвижничества“. После всего, что мы говорили о страхах, омрачающих нашу повседневную жизнь, читатель, я думаю, с этим охотно согласится. Другие рассуждения Сократа также прозвучали внове. Мужество проявляется не только перед грядущим злом, но и в „наличных бедах“. И самое главное, не перед одной лишь болью, но и перед наслаждениями, ведь философ уверен, что и в них может таиться опасность. Позже нам станет понятно почему. Пока же отмечу, что мы вступаем на неизведанную территорию, о которой не упоминалось в предыдущих главах. Сократа интересует, что, собственно, объединяет разные виды мужества. По мнению Лахета, речь идет о некой стойкости души, но этого явно недостаточно. Сократ спрашивает собеседника, имеет ли тот в виду стойкость, сопряженную с разумом, и по отношению к чему эта стойкость разумна. Тут спорящие заходят в тупик, ведь расчетливая смелость, появляющаяся, лишь когда враг недостаточно силен, кажется им менее достойной, чем безрассудная отвага перед лицом могучего противника. Но атака, обреченная на поражение, неразумна. Ну и что же? — спрашивает Сократ. Мужество — это смелость разумная или неразумная? Кто отважнее: опытный воин, умеющий побеждать, или неискушенный новичок, идущий на риск по зову сердца?
Сократ умер смиренно, не пожелав бежать из уважения к законам города, и на протяжении веков являл собой пример непревзойденного мужества. Западная культура воспринимала философа как образец для подражания и даже сравнивала с Христом, еще одним величайшим эталоном бесстрашия. Однако сходств между этими фигурами не так уж и много. Из Нового Завета мы узнаем, что Иисус мог избежать гибели, но не счел возможным. Собственно, как и Сократ. На этом аналогии кончаются. Образ истерзанного Христа мало чем напоминает невозмутимого, бесстрастного мудреца, полного театрального спокойствия. Перед смертью Сократ беседует с друзьями о философии. Иисус же, следуя по крестному пути, исходит кровавым потом, терзается страхом и тоской. Он боится и умоляет Отца Небесного пронести мимо чашу страдания. Христианское мужество не похоже на величественную, холодную, эстетически безупречную античную стойкость. Это смелость горькая, страдающая, трепещущая, такая смиренная, такая человеческая. В своих теологических изысканиях Кьеркегор довел тему смятения до крайности. В то время как философ-стоик демонстрирует полное самообладание и достоинство, красуется величием духа, точно королевской мантией или павлиньим хвостом, христианин чувствует себя слабым, сокрушенным, уязвимым. Но он надеется, что Бог придаст ему сил. Что невозможно для человека — мужество, например, — возможно для Создателя. „Когда будет оскудевать сила моя, не оставь меня“. Как сказал апостол Павел, „ибо дал нам Бог духа не боязни, но силы и любви и целомудрия“ (Тим. 1:7). Жития святых мучеников повествуют о несчастных дрожащих людях, переносящих страдания с необъяснимой отвагой, ниспосланной свыше.
Для древних греков образцом мужества считалась гибель на поле боя, а для христиан — мученическая кончина. Но между этими смертями существует огромная разница. Первая утверждает победу человеческого „я“, вторая же свидетельствует о полной покорности Господу. Обе разновидности отваги — как личная, так и дарованная Богом — будут присутствовать в западной культуре, переплетаясь причудливым образом, находя отражение на самых проникновенных страницах нашей духовной истории. Жорж Бернанос выражает эту двойственность в блестящей трагедии „Диалоги кармелиток“. Действие происходит во время Великой Французской революции. Главная героиня, юная и необычайно робкая Бланш де ля Форс, уходит в монастырь, дабы „положить на алтарь свою слабость“, открывая Создателю всю тревогу, весь страх, весь ужас перед страданием, а взамен просит после пострига дать ей имя Бланш Агонии Христовой. В обители она встречает другую монахиню, мать Марию — подлинное воплощение аристократического бесстрашия, презирающую малодушие послушницы. Воспользовавшись отсутствием настоятельницы и вопреки ее воле Мария заставляет всех принести обет мученичества и идти навстречу смерти. Бланш де ля Форс также дает обет, но, когда мятежники врываются в монастырь, не может преодолеть ужас и бежит в свой разоренный дом. Остальные монахини восходят на эшафот, распевая Veni, creator[59]. Но вот голова последней мученицы скатывается в корзину, а песнопение не закончено. И тогда его подхватывает Бланш, которая вопреки страху подчинилась порыву и, объятая дрожью, вернулась, чтобы разделить участь сестер. Избежать гибели удается только матери Марии: по иронии судьбы в ту роковую ночь ее не оказалось в монастыре. Тем самым Бернанос дает нам понять, что самодовольная театральная отвага — не христианское чувство. Настоящее мужество проявила как раз перепуганная до полусмерти Бланш.
Весь этот страх, это безграничное доверие к Господу, это неверие в силу собственного разума приводят в растерянность мудрецов-стоиков. Марк Аврелий восклицает: „Какова душа, которая готова, если надо будет, отрешиться от тела, то есть либо угаснуть, либо рассеяться, либо пребыть. И чтобы готовность эта шла от собственного суждения, а не из голой воинственности, как у христиан — нет, обдуманно, строго, убедительно для других“ („Размышления“, XI, 3)[60].
Я хочу поговорить о стоицизме не из любви к истории, а как раз потому, что он историей не является. Производящая глубокое впечатление мораль стоиков проникла в христианство, оказала большое влияние на многие его идеи и дожила до наших дней. Сенеку, духовного лидера той далекой эпохи, даже называли „христианином по натуре“. Тертуллиан говорил: Seneca saepe noster — „Сенека почти наш“ — „наш“, то есть христианский. Великий философ-стоик ищет свободы, независимости, силы духа, а для этого прежде всего следует сбросить гнет страха. „Прямодушный никогда не сгибается“, — пишет он. Чувства проистекают из ошибочного восприятия добра и зла. „Не сами вещи, а только наши представления о них делают нас несчастными“, — говорил Эпиктет. Мудрец способен достичь apatheia, полной невозмутимости, и бесстрастно переносит невзгоды. Стоики создали мораль чистого мужества, основанного на презрении к миру, на презрении к эмоциям. „Человек добра, — пишет Сенека, обращаясь к Луцилию, — без промедления устремится ко всему прекрасному и, хотя бы на пути стоял палач и пытатель с огнем, будет смотреть не на грядущие страдания, а на само дело, если оно честно“[61].
Итак, геройство воина осталось далеко позади. Теперь речь идет лишь об обороне. Воздерживаться и сохранять, abstinere et sustinere, — вот в чем секрет. Стойкость духа превыше всего. Впоследствии средневековая философия объединит эти два вида мужества — воинственное и оборонительное. Наступление и защита суть два проявления отваги, утверждает Фома Аквинский, великий знаток в подобных материях. И добавляет: правда, защищаться куда труднее. Тому есть три причины: во-первых, обороняющийся испытывает давление более сильного противника, в то время как атакующий уверен в победе. Во-вторых, обороняющийся уже смотрит опасности в лицо, а нападающий лишь предвидит ее. И наконец, в-третьих, на оборону уходит много времени, атака же, как правило, внезапна; легче рваться вперед, поддавшись стремительному порыву, чем, стиснув зубы, держать оборону („Сумма теологии“).
И стоики, и средневековые философы считали мужество проявлением добродетели, то есть приобретенного качества, которое способствует совершенству характера. Добродетель эту именовали стойкостью. Последователи Сенеки за неимением других страстей испытывали настоящую страсть к систематизации понятий; опираясь на труды предшественников, они выделяли четыре основные добродетели достойного мужа: благоразумие, справедливость, стойкость и умеренность. В детстве я и мои сверстники постигали эти истины, штудируя католический катехизис и не ведая, что на самом деле изучаем наследие стоиков.
Философы-стоики, заботясь о душевном здоровье, изобрели психотерапию, приемы духовного исцеления. Нет, они не стремились к психологическому комфорту, просто хотели добиться нравственного совершенства. Например, рекомендовали отказаться от богатства, чтобы достичь безмятежности. Некоторые из этих идей вполне созвучны нашему времени, хотя в ином контексте. Все когнитивные терапевты обожают цитировать приведенные выше слова Эпиктета. Бихевиористы применяют для лечения фобий ту же методику ступенчатого приближения к объекту страха, которую советовал Сенека своему ученику Луцилию:
Однако мне так нравится испытывать твердость твоей души, что я, по совету великих людей, и тебе советую несколько дней подряд довольствоваться скудной и дешевой пищей, грубым и суровым платьем, и ты скажешь: „Так вот чего я боялся!“ Пусть у тебя на самом деле будут и жесткая кровать, и войлочный плащ, и твердый, грубый хлеб. Терпи это по два-три дня, но не для забавы, а чтобы набраться опыта[62].
Тем не менее со временем понятие отваги становилось сложнее и тоньше. Смелость проявляется не только в бою, но и во всякой ситуации, требующей напряжения сил, будь то прямая угроза, тяготы или невзгоды. Не тот храбрец, кто очертя голову бросается навстречу опасности, а тот, кто противостоит ей, ведомый стремлением к добру. У мужества, по крайней мере, две составляющих: атака и оборона. Стойкость является добродетелью, побуждающей человека действовать отважно.
Итак, мы стали свидетелями кардинального переворота в восприятии мужества. Прежде полагали, что хорош тот, кто смел, теперь наоборот: смел тот, кто хорош. Не только западная культура возводила отвагу в ранг высокой добродетели, подчиняя смелость воина критериям добра. Самурай — это воин, чтящий кодекс бусидо. Сам термин „бусидо“ переводится как „путь воина“, а „самурай“ означает „служащий вышестоящему“. В книге „Бусидо, душа Японии“ Инацо Нитобе пишет, что для самурая „само по себе мужество едва ли считается добродетелью, если только не служит благому, справедливому делу“. Настоящий храбрец должен обладать высшими качествами, такими как любовь, великодушие, отзывчивость, сострадание. Заметим, что, согласно „Императорскому рескрипту солдатам и матросам“, изданному в 1882 году, главное достоинство воина — храбрость, но при этом настоящая отвага не „в жестоком кровопролитии“, а в том, чтобы „не презирать слабейшего и не бояться сильнейшего“. Истинные храбрецы в обхождении учтивы и всегда стараются завоевать любовь и уважение окружающих. Весьма любопытные рекомендации для воинского устава.
Акира Куросава получил широкую известность в Европе благодаря своему фильму „Семь самураев“, в котором режиссер предлагает зрителю несколько иное видение этих отважных воинов. Они уже не служат господину, а борются с социальной несправедливостью. Стивен Принс в книге „Кинокамера воина“, посвященной творчеству Куросавы, называет его последним самураем. Кодекс бусидо, как мы знаем, превозносил мужество, честность, стойкость и верность. Для Куросавы эти качества неотделимы друг от друга. Мужественный поступок перестает быть таковым, если не продиктован честностью, стойкостью и верностью. Мужество — явление многогранное, сложное. Например, стойкость моральная невозможна без стойкости физической или духовной. В фильме Куросавы неустрашимый самурай должен иметь цель: „преданно защищать интересы других людей“. Таким образом, японский режиссер преобразует изначальный смысл самурайского служения — служение всем приходит на смену служению одному господину. Теперь задача самурая состоит в том, чтобы сделать гуманнее этот жестокий мир.
Духовная история Европы чрезвычайно сложна. Возведя в ранг добродетели разум и созерцание, изучив все достоинства, ведущие нас к совершенству, Аристотель представил нам образец безупречной личности: человек широкой души, взыскующий величия, не разменивающийся на мелочные помыслы. Человек благородный. Образ этот на протяжении столетий вызывал восхищение у европейцев. Обладатель широкой души себе хозяин, мир не презирает, хоть и видит его без прикрас с высот своего духа; он независим, но ценит дружбу, никогда не рубит с плеча — характеристика несколько пафосная, рассчитанная на избранных, лишенная чувства юмора. Что же до поведения перед лицом опасности, то Аристотель говорит:
И тот, кто величав, не подвергает себя опасности ради пустяков и не любит самой по себе опасности, потому что [вообще] чтит очень немногое. Но во имя великого он подвергает себя опасности и в решительный миг не боится за свою жизнь, полагая, что недостойно любой ценой остаться в живых[63].
Стремление к великим свершениям, этот высокий порыв, слишком привлекательно, чтобы обойти его молчанием в разговоре об отваге и стойкости. Хрисипп, выдающийся философ-стоик, выделяет пять составляющих мужества: упорство, уверенность, твердость, энергия и… великодушие — качества, необходимые для активного действия. Когда Эпиктет призывает своих учеников сохранять моральную независимость в любых обстоятельствах, то ссылается на триаду, священную для стоиков: отвагу, упорство и megalopsichia, иначе говоря — великодушие, благородство. В рассуждениях некоторых приверженцев стоицизма это последнее достоинство в конечном итоге поглощает само мужество, подчиняя его стремлению к величию. Хрисипп так и говорил: благородство возвышает нас над происходящим. Мудрец велик и нуждается в благородстве для выражения своего величия.
Когда эта идея проникла в средневековое общество, ослепленное горючей смесью жажды ратных подвигов и религиозного рвения — Крестовые походы тому подтверждение, — встал вопрос: как сочетать благородство и стремление к величию с христианской моралью, проповедовавшей смирение? Поиски ответа породили самые неожиданные идеи и чувства. Возможно, здесь, как и во многом другом, зачинщиком стал Абеляр, знаменитый не только своей любовью к Элоизе, но также и смелым, новаторским философским даром. Он возвращает мужеству его первоначальный блеск. Доблесть означает силу, мощь, а низость — бессилие. Следуя почтенной традиции, Абеляр главными достоинствами называет справедливость, воздержание и стойкость, которая, по его мнению, включает два компонента: благородство, то есть самоотверженность в трудных предприятиях, и постоянство, необходимое, чтобы не отступиться, не „перегореть“. Вспомним, что для античных мыслителей мужество подразумевало лишь две составляющие — умение нападать и обороняться. Для Абеляра же это умение действовать и стоять на своем. Итак, изменения налицо. Теперь быть мужественным означает предпринимать великие дела и упорно доводить их до конца. Наступает эпоха созидательной деятельности.
Восемь столетий спустя Владимир Янкелевич высказал похожую мысль. Мужество дает нам силы, чтобы положить начало, а верность — чтобы продолжать. Но поскольку постоянство есть акт непреходящего мужества, то верность следует характеризовать как настойчивую смелость.
Позволю себе сделать небольшой перерыв в рассуждениях о мужестве. Не то чтобы тема мне наскучила, просто настало время окинуть взглядом пройденный путь. Прежде всего, следует вспомнить, что суть познается в сравнении, а потому давайте сравним смелость истинную и смелость ложную. Увы, многие человеческие качества рядятся в одежды мужества. Платон и Аристотель упорно разоблачали этих притворщиков. У слов „смелость“ и „трусость“ множество синонимов с разными оттенками, что очень существенно, поскольку если язык изобретает в одной области столько лексических единиц, близких по значению, то, следовательно, вопрос нуждается в самом детальном подходе.
Не стоит забывать, что слово есть, с одной стороны, инструмент, необходимый для осмысления действительности, а с другой — хранитель бесценной мудрости. Разоблачение фальшивой отваги дает следующие результаты.
А. Одно дело проявлять мужество и совсем другое — не испытывать страха. По мысли Аристотеля, нельзя считать смелым того, кто не боится. Человек, остающийся невозмутимым перед лицом опасности, „или бесноватый, или тупой“. Если быть отважным означает не испытывать страха, добавляет философ, то отважен и камень. Относительно безумия великий мудрец был совершенно прав, поскольку психиатрам известно, что при некоторых психических заболеваниях людям страх неведом. По мнению Аристотеля, мужество есть способность различать то, чего нужно бояться, и то, чего бояться не следует. Впрочем, впоследствии он сам внесет изменения в этот чересчур рассудочный подход. Главная особенность смелости заключается в способности к преодолению. Суть ее в том, чтобы действовать вопреки. Отважен лишь тот, кто со страхом смотрит опасности в лицо, но не отступает. Как говорил Ницше, „лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в нее; кто смотрит в бездну, но глазами орла, кто хватает бездну когтями орла — лишь в том есть мужество“.
Б. Одно дело смелость и совсем другое — свирепость. Разъяренный бык отвечает на атаку атакой, боль, кажется, не останавливает, а только подстегивает его, однако это еще не повод называть животное смелым. Бывают на свете агрессивные, грубые задиры, получающие удовольствие от драки. Не надо чересчур увлекаться, восхваляя свирепость воина, ведь мы все-таки не звери. Воинственность не следует путать с мужеством. Ли Ярли в книге „Менций[64] и Фома Аквинский: теории мужества и концепции отваги“ цитирует слова генерала Михаила Скобелева: «Я думаю, что моя храбрость — не что иное, как страсть к опасности и в то же время презрение к ней. Риск, которому подвергается моя жизнь, наполняет меня неистовым восторгом. Участие моего тела выражается в этом случае тем, что оно сообщает мне соответствующее возбуждение. Вся духовная жизнь кажется мне только ее отражением. Встреча с врагом лицом к лицу, дуэль, опасность, в которую я могу броситься очертя голову, — все это привлекает меня, возбуждает, опьяняет. Опасность сводит меня с ума, я влюблен в нее, я ее обожаю, я бегу за ней, как другие бегают за женщинами; я желал бы, чтобы она никогда не прекращалась». В далекую рыцарскую эпоху турниры были мощным источником эмоций. Повальное увлечение достигло такого размаха, что в 1179 году Латеранский собор решительно осудил поединки: „Мы запрещаем празднества или отвратительные ярмарки, на которых рыцари имеют обыкновение назначать друг другу встречу, дабы показать свою доблесть и посражаться, празднества, несущие смерть телу и погибель душе“. В начале XIII века проповедник и хронист Жак де Витри доказывал, что турниры провоцируют совершение как минимум пяти смертных грехов: пробуждают гордыню, поскольку их участники жаждут мирских почестей и пустой славы; разжигают зависть к чужим успехам, распаляют гнев, заставляя убивать и калечить; способствуют развитию алчности, ведь рыцари грабят соперников, отбирая доспехи и коня, и, наконец, поощряют похоть, так как их участники меряются удалью в надежде завоевать благорасположение бесстыжих женщин, чьи предметы одежды они выставляют напоказ как свои боевые знамена. Рыцарь из Штирии Ульрих фон Лихтенштейн выдвинул в ответ пять контраргументов в пользу поединков. Прежде всего, риск вызывает в душе рыцаря восторг. Столетия спустя тех же острых ощущений будут искать игроки в русскую рулетку. У так называемых emotions seekers, охотников за острыми ощущениями, о которых я уже говорил, нет никаких причин проявлять храбрость, они просто смакуют опасность. Все без исключения античные философы проводили различия между истинным мужеством и бессмысленной бравадой. Для Аристотеля мужество — это золотая середина между трусостью и безрассудством. Хотя обе крайности нехороши, трусость достойна большего порицания. Впрочем, об этом позже.
В. Одно дело мужество и совсем другое — гнев. Гнев пробуждается, когда кто-то или что-то встает у нас на пути; он способен привести к агрессивности. Однако и гнев и агрессивность по сути своей являются страстями и не достигают высот мужества. Ревнивый муж, который, движимый собственническими инстинктами, убивает жену, едва ли достоин называться храбрецом. Равно как и отчаянный социофоб, пытающийся всеми средствами избежать общения и хамством отпугивающий людей. Абсурдно утверждать, будто всякий грубиян смел. И потом, гнев, в отличие от мужества, непостоянен. Правда, Фома Аквинский говорит, что гнев помогает храбрецу; более того, те, кто никогда не гневается, грешат против справедливости.
Г. Смелость не есть стремление избежать большей опасности. Когда солдат идет в атаку из боязни, что его казнят как предателя, когда сражается, опасаясь бесчестия и позора, он не заслуживает звания смельчака — ведь им движет страх. То же самое можно сказать и о верующем, который проявляет героизм, потому что страшится геенны огненной, или о человеке, который демонстрирует смелость, потому что людская молва для него хуже любой угрозы.
Д. Нет смелости во хмелю. Плохой герой из пьяного или одурманенного наркотиками — ведь истинное мужество требует ясного рассудка.
Опираясь на все сказанное выше, я рискну предложить следующее определение мужества:
Мужествен тот, кому трудности не мешают осуществить благородное и смелое предприятие, кого препятствия не заставляют отступить на полпути к цели. Он действует наперекор всему, ведомый чувством справедливости, без которого мужество не имеет смысла.
Но к чему такая щепетильность? — спросите вы. Зачем предъявлять столь высокие требования к мужеству? Разве недостаточно просто с восхищением взирать на отважного, на бесстрашного, на смелого, как это обычно принято? Разумеется, недостаточно. Согласно расхожему мнению, злодей не может быть по-настоящему смелым, и тут возникает серьезная проблема.
Ведь нет ни малейшего сомнения в том, что из двух бессердечных убийц один может оказаться смельчаком, а другой — трусом. Но вдумайтесь как следует, и вы поймете: отважен только человек добра. Мужество служит лишь благу. Что за странное утверждение? Может, прав был проницательный Вольтер, когда писал, что смелость не добродетель, а просто качество, роднящее неистовых безумцев и великих героев. Однако мы не раз убеждались в настойчивом стремлении мыслителей облагородить мужество, прочно связав его с добродетелью. Правда, эта возвышенная идея больше относится к области теории, нежели к области практики. Речь идет о двойном стандарте в оценке поведения: одной мерой привыкли мерить жестокий несовершенный мир, где большие рыбы пожирают малых, где бык свиреп, а кролик труслив, и совсем другой — мир идеальный, где создаются искусственные модели жизни вообще и личности в частности. Искусственные — значит, построенные вне связи с природой, вопреки ей. Именно таков мир морали и этики. А следовательно, и мужества два: одно естественное, другое — этическое. К великому сожалению, они далеко не всегда соизмеримы.
Теперь мы вплотную подошли к смысловому ядру этой книги. Возможно даже, к смысловому ядру всех моих книг. Нам предстоит скачок из области психологии в область этики. Рассуждая о страхе, психология занимается вопросами душевного здоровья, а этика — вопросами духовного величия. Вольтер описывал, другие упомянутые нами мыслители — Сократ, Платон, Аристотель, стоики, схоласты — разрабатывали. Вольтер действовал как натуралист, остальные — как архитекторы. Они закладывали начало, создавали archē[65], фундамент великого здания. Рисовали человека не таким, какой он есть, а таким, каким должен быть в идеале. И если мужество свидетельствует о совершенстве человеческой натуры, значит, мужествен только совершенный.
Но зачем все так усложнять, к чему эта старомодная изысканность? — спросите вы. Не спешите. Дело в том, что сейчас нам предстоит сменить предмет рассуждений. Речь пойдет уже не о мужестве, а о свободе. Найти точки соприкосновения не так уж и сложно. Всегда ли свобода благо или смотря по тому, для чего ее используют? Ведь и дурной человек волен причинять вред другим и себе. Любопытно, что подобное преклонение перед свободой существует только на Западе. У других культур имеются свои приоритеты: мир, справедливость, покой, здоровье, отсутствие страха. На самом деле мы тоже считаем, что свободу следует ограничивать, если она идет вразрез с другими ценностями (мои права кончаются там, где начинаются права окружающих), но все же почитаем ее за высшее достояние. Теологи осознали важность проблемы, когда задались вопросом: а свободен ли Бог? Имеет ли возможность выбора существо абсолютно благое и абсолютно мудрое? Разве Создатель, следуя своей благости и мудрости, не вынужден всегда выбирать наилучшее? А если так, то свобода рискует превратиться в тяготение ко злу или в плод невежества. Думаю, Платон разделил бы эту мысль.
Чтобы понять, хороша ли свобода творить зло, прекрасно ли мужество злодея, придется оперировать двойным критерием свободы, двойным критерием мужества и, если уж на то пошло, двойным критерием разума. В книге „Крах разума“ я писал, что мышление следует характеризовать с двух позиций: с точки зрения внутренней организации и с точки зрения функциональности. Оценка внутренней организации производится с помощью тестов интеллекта. О функциональности же судят по плодам. Неумение умного человека использовать мыслительные способности во благо себе и другим неизбежно ведет к краху разума. Такое может произойти с блестящим математиком, допустившим по невнимательности, из лени или из тщеславия системную ошибку в расчетах, или с талантливым архитектором, который ничего толком не построил, потому что увлекся выпивкой. Поэтому я со всей ответственностью заявляю, заявляю как ученый, что главным критерием разума является добро, хотя прикладные специалисты надо мною, наверное, посмеются. Однако же сейчас не время разводить полемику, запомним только, что не следует путать внутреннюю организацию мышления и его функциональность, поскольку критерии оценки здесь могут быть совершенно разными и даже противоположными.
Сказанное выше относится также к теме свободы и мужества. Сами по себе это некие формы, обретающие совершенство только наполнившись ценным содержанием. Вот почему безрассудство, которое Аристотель, как мы уже говорили, считал порочной крайностью отваги, все же предпочтительней трусости: безрассудный человек причастен хотя бы к формальной смелости. Терроризм может служить здесь отличным примером. Душегубы из организации ЭТА, виновники терактов 11 сентября или 11 марта — разве есть у них мужество? Да, сообщники величают их отважными борцами. Даже мы, называя террористов убийцами, не можем тем не менее не признавать, что они рисковали и жертвовали жизнью ради своих убеждений. И если они действовали свободно, а не ослепленные ненавистью или одурманенные обещаниями гарантированного рая, что ж, значит, у них есть формальное мужество — формальное, но не этическое. И достойны эти „герои“ восхищения (формального) и презрения (этического).
Позволю себе привести здесь один прискорбный пример, дабы читатель мог извлечь из него урок. Меня давно занимает процесс подготовки бойцов так называемых элитных подразделений; вооруженные силы многих стран, и в особенности Соединенных Штатов, не жалеют ни денег, ни сил на исследование механизмов обучения. Бывший старший сержант морской пехоты Джимми Мэсси в книге „Ковбои преисподней“ делится опытом, полученным в рядах американских морских пехотинцев. Все, что он рассказывает, с успехом можно отнести и к другим воинским частям, где от солдат требуется особая агрессивность и готовность без колебаний пожертвовать жизнью, выполняя приказ. По свидетельству автора, во время боевой подготовки новобранцы подвергаются пыткам, сходным с теми, что применялись в багдадской тюрьме Абу-Грейб: „Сначала тебя полностью изматывают физически, а потом начинают унижать: оскорбляют, плюют, толкают, мочатся на тебя, пока полностью не подавят личность, чтобы потом перепрограммировать ее“. Думать самостоятельно и принимать решения запрещается, надлежит автоматически и неукоснительно подчиняться приказам, забыть, что у тебя есть способность чувствовать и критически мыслить.
Но подготовка не сводится к одному только зомбированию человека, полностью меняется и его менталитет: представления о собственном достоинстве, о солидарности, о власти, о долге. Многие новобранцы, происходящие из угнетенных, маргинальных слоев населения, где ни своя, ни чужая жизнь ни в грош не ставятся, обретают в этой железной дисциплине, в бездумном подражании образу морпеха, смысл существования и общественное признание. К тем же методам успешно прибегают и в различных религиозных сектах. В обоих случаях новичкам предлагают жесткую систему ценностей, которая впредь будет определять все их чувства или отсутствие таковых. Мэсси рассказывает, что пехотинцам внушают, будто гражданское население — „стадо тупых овец, а мы бойцы и готовы в любой момент умереть, а потому нечего церемониться, снести кому-нибудь башку с расстояния в пятьсот метров — круто, я сам так много раз делал. С первым убитым тебя поздравляют, это почти обряд посвящения. И вскоре убийство начинает доставлять тебе что-то вроде сексуального наслаждения, ты испытываешь блаженство, ты всемогущ“. Думаю, что ощущения солдат из славных испанских терций, сражавшихся во Фландрии, были примерно такими же.
Подобная штамповка людей-роботов наверняка покажется возмутительной любому здравомыслящему человеку, но мне не хотелось бы малодушно ограничиться одним лишь осуждением, не посмотрев правде в лицо. Начнись война, нужны кому-нибудь вялые, склонные к рефлексии войска, где солдаты станут устраивать собрания, отстаивая свое мнение? Ни в коем случае, потому что это будет шутейная армия вроде той, что описывал юморист Мигель Хила в своих рассказах, где солдат просит противника одолжить пушку и не атаковать слишком рано, чтобы все успели выспаться. Видимо, разумного решения тут не найти. Или армия бесполезная, или жестокая.
Решения нет и быть не может, ведь война стоит за рамками области этической, она — проявление нашей несовершенной натуры, и пытаться сделать ее гуманнее значит совершить безусловный подлог в этическом смысле. Лицемерные запреты на химическое оружие или конвенции по обращению с военнопленными нужны тем, кто хочет „войны с человеческим лицом“, поддерживая ложное убеждение, будто война в принципе способна иметь „человеческое лицо“. А может, еще добавлять в начинку бомб антибиотик, чтобы раны жертв не воспалялись? Подобные потуги успокаивают общественность и потому приветствуются, однако на деле являются грандиозным надувательством. Войны как были, так и будут, поскольку всегда найдутся желающие их развязать; так или иначе, придется сражаться, чтобы защищать важные ценности, чтобы просто выжить, и тогда понадобится сильная армия. Значит, господство этики еще не утвердилось — слишком уж часто заявляет о себе жестокое царство человеческого естества, где в цене варварская отвага, с трудом поддающаяся моральным критериям. Наш мир ненадежен именно потому, что разобщен: отчасти он подчиняется законам джунглей, отчасти — законам этики. Гармония возможна лишь тогда, когда эти последние станут общими для всех и каждого.
Военная подготовка элитных частей подтверждает латинское изречение: Corruptio optimi pessima. Падение доброго — самое худшее падение. Наихудшее падение — падение чистейшего. Порочную практику обучения искусству убивать выдают за воспитание стойкости, воли к преодолению, высокой жертвенности, солидарности и несокрушимого чувства долга. Таким дьявольским способом нас пытаются убедить, будто этическому мужеству вполне возможно научиться тем же путем, каким учатся мужеству варварскому.
Связь мужества и свободы неслучайна. Мужество есть свобода в действии. Где свобода, там и смелость. Но, рассуждая как о первой, так и о второй, всегда следует уточнять, говорим ли мы о формальной свободе, формальной смелости или же рассматриваем их в свете внутреннего содержания. Естественное и этическое выражение этих ценностей — не одно и то же. Взаимосвязь между свободой и мужеством становится еще более очевидной, если учесть, что абстрактные рассуждения о „человеческой свободе“ ничего не значат. Свободен человек или нет? Подобная постановка вопроса не имеет смысла. Да, мы в состоянии сбросить с себя практически любой гнет, любое бремя, в том числе и бремя страха. Свобода — это способность избавиться от чего-либо, она может проявляться в большей или меньшей степени. Алкоголика или наркомана, например, трудно назвать свободными людьми. Люди в силах разорвать и путы невежества, вот почему, по мысли Сократа, поиск знания также есть проявление отваги. Нас притесняют тираны, нас гнетут зависть, ненависть, похоть, лень, ярость и другие страсти, туманящие разум и мешающие принимать решения. Свобода суть стремление к освобождению, зародившееся в сердце существ, которые по своей природе зависимы. Человеческие детеныши, вскормленные волками и обитающие в джунглях, несвободны. Они живут, подчиняясь животным импульсам, лишены речи, способности мыслить и других атрибутов разумных созданий. Ведь, говоря о свободе, мы говорим о пути, озаренном светом разума, о пути долгом и требующем немалого упорства; мы, современные люди, воспринимаем это благо как нечто само собой разумеющееся, забывая о совместном неустанном труде всего человечества. Как ни странно, личная свобода своим существованием обязана обществу. Именно внешние факторы развили в нас умение действовать вопреки естественным порывам, нашей врожденной системе управления. Свобода является независимостью от всего, что порабощает человека, мешая осуществлять высокое и трудное предназначение. Смелость — стремление сбросить иго — помогает нам, а потому изначально считается основополагающей добродетелью.
В книге Янкелевича я прочел строки, поразительным образом созвучные тому, что я неоднократно писал в своих трудах: „Действуя вопреки пагубным инстинктам и рефлексам, которые, ведя нас к спасению, приводят к гибели, мужество дает нам сверхъестественную силу, силу паче естества, исправляет нашу природную телеологию, не позволяя человеку, этому ленивому животному, пятиться назад“. На самом деле, мне кажется, что задачей этики является преобразование человечества как вида: цель во всех смыслах недостижимая (или теперь уже следует сказать „благородная“?). Человек — существо по своей природе сообразительное, но по собственной воле желает быть еще и существом достойным. В этом стремлении заключено мужество, не знающее границ, ибо не знает границ и свобода. А если так, то нелепо и несправедливо приписывать смелость исключительно мужчинам, как это принято с давних времен. Греки обозначали отвагу существительным andreia, что в буквальном переводе означает „мужественность“. Женщине полагалось быть боязливой, робкой, покорной, стыдливой. В ней культивировали потребность в защите. По отношению к мужчине выражение „смелое поведение“ воспринималось как похвала, а по отношению к женщине — как оскорбление. Смелость нужна, во-первых, чтобы нападать, и, во-вторых, чтобы отстаивать, но в виде особого исключения женщине дозволялось лишь второе. Что правда, то правда: в истории всех народов от слабого пола требовалась немалая стойкость. Но, учитывая, что мужество есть свобода в действии, отказать в ней женщине значит участвовать в извечном заговоре против свободы.
Теперь мы наконец можем понять, почему некоторые авторы представляли отвагу основой нравственной жизни: именно она помогает достичь высокой цели — облагородить человеческую природу. Думаю, что Спиноза, в целом не отличавшийся большой смелостью, понимал это лучше других. Он трактовал мужество как стремление человека оставаться верным своей сути, жить согласно велению разума. „Под мужеством я разумею то желание, в силу которого кто-либо стремится сохранить свое существование по одному только предписанию разума“[66]. Из глубин платоновской пещеры доносится до нас голос философа: „Мужество — это мост, связующий разум и желание“. Но именно подобная связь и ставит перед нами проблему мужества во всей ее сложности, поскольку в конечном итоге вопрос упирается в тему свободы. Мужество есть свобода в действии. Однако можно ли действовать отважно исключительно усилием воли? Да, я могу принять решение поступать храбро, даже когда сердце мое преисполнено тревоги и страха.
Здесь мне хочется упомянуть имена четырех авторов, которые проводили более или менее глубокий анализ данного вопроса. Первый из них, французский философ и психолог Рене Ле Сенн, утверждает, что мужество есть условие, делающее нравственность возможной. Это фундаментальная добродетель, ведь в ней соединяются энергия и воля. Именно таково значение слова virtus: нравственная стойкость человека перед лицом опасности и невзгод. Тем не менее автора интересует не столько опасность сама по себе, сколько ее способность вносить разлад в сознание, создавать внутреннее противоречие между двумя желаниями, двумя стремлениями: бежать и сопротивляться. Преодолеть это противоречие помогает мужество, в чем и заключается его великая тайна, великая связующая сила.
Пауль Тиллих предлагает нам теологическую трактовку мужества. Смелый человек неизбежно испытывает тревогу — или, как говорил Хайдеггер, ощущает присутствие Ничто, — но перед ее лицом сохраняет целостность своего „я“. Он стоит с гордо поднятой головой, бросая вызов уязвимости, несовершенству, самой смерти. По мысли Тиллиха, истинная отвага побеждает Ничто, преодолевая границы человеческих возможностей. Сам феномен мужества может объясняться исключительно связью с некой силой, превосходящей людскую ограниченность. Тайна мужества представляется философу столь непостижимой, что он даже связывает ее с божественным вмешательством, великим обоснованием нашего бытия. Более того, в проявлении мужества Тиллих видит особое подтверждение существования Бога, выстраивая на этой базе своего рода онтологическое доказательство: „Убедительных доказательств существования Бога нет, зато есть акты мужества, в которых мы утверждаем силу бытия, независимо от того, знаем мы о ней или нет“.
К сведению философов: нечто подобное делает и испанец Хавьер Субири, размышляя о свободе, неотделимой от мужества. Свободу, эту прореху в теории детерминизма, Субири объясняет исходя из причастности человека к божественной воле. По всей видимости, он испытывал сильное влияние Тиллиха, и оба мыслителя находились под воздействием поразительных идей Спинозы, для которого всякое творческое начало являлось свидетельством присутствия Бога в нас. Приблизительно те же идеи звучат и в моей книге „Почему я стал христианином“, однако следует заранее предупредить, что это не философский, а автобиографический труд и говорится в нем не об универсальных, а о личных открытиях.
Не могу сказать, были ли суждения Тиллиха истинны, поскольку невозможно применить критерии истинности к теологии, основанной на вере, но его онтологическое видение мужества, его оценка стремления человека к преодолению своей животной натуры заслуживают самого пристального внимания. Хайдеггер считал состояние страха выражением бытия-в-мире, доказательством заброшенности человека в бытие. Тиллих же утверждал, что именно в мужестве, прорывающемся сквозь пелену неизбежной тревоги, и проявляется наша истинная природа, природа бытия вообще. Думаю, здесь он был прав.
Третий автор — Владимир Янкелевич, чьи труды мы уже цитировали. Мужество потому считается великой тайной, что, находясь в зависимости от разума, оно тем не менее разум превосходит. Рассудок делает выводы, но не решает. Говорит нам, что следовало бы сделать, но не дает приказа к действию. Разум управляет миром идей, а не миром действий. Чрезмерная рефлексия может парализовать человека. „Познание есть состояние просветленной пассивности, которое раскрывает перед нами проблему во всей ее сложности, но не предлагает способов решения“. Именно мужество помогает человеку сделать рывок от мысли к действию, а потому оно по сути творческое и новаторское начало. „Мужество делает выбор в полной темноте, но темнота эта и есть то место, где происходит озарение“. Сделанный выбор означает переход на другой уровень. Рассудительность, благоразумная осмотрительность — неконструктивные качества, ибо располагают к бездействию, к пассивности. Осмотрительность — точное слово, оно показывает, что человек глядит вокруг, но не вперед. Акт мужества похож на решение пловца ласточкой броситься в воду с трамплина. Он совершает plongeon[67], не будучи до конца уверенным в успехе. „Наше мужество, — пишет Янкелевич, — есть мужество неуверенности, вызов зыбкости материи и надежда на то, что угроза не осуществится. Но надежда эта так часто не оправдывается, что смелость становится плодотворным и созидательным началом, противоположным бесплодному покою смирения, готовности к отчаянию. Мужество пролагает себе путь сквозь беспокойство“.
Янкелевич точно описывает проблему, но не предлагает никакого решения. Решение мы найдем у философа-идеалиста Мориса Блонделя, четвертого автора, к чьим рассуждениям я обращаюсь. С ним у меня давно установилась необъяснимая связь. Возможно, ни один философский труд не представлялся мне столь трудным для постижения, как „Действие“: все не удавалось понять, какие же глобальные вопросы ставит перед собой философ. Закончив работу над своей книгой, я предпринял еще одну попытку и, похоже, сумел ухватить суть — это мужество. А значит, название „Действие“ следовало бы заменить на „Мужество“.
Итак, Блонделя занимают те же проблемы, что и меня. Анализируя наше поведение, пытаясь проследить логику поступков, мы натыкаемся на зияющую брешь, необъяснимую пропасть между физиологическими механизмами и психическими предпосылками с одной стороны и волевым действием с другой. Не знаю, остаться мне за письменным столом или спуститься к морю; желания борются друг с другом, но вот решение принято: иду плавать. Только что я сидел в нерешительности — и вдруг сделал выбор, причем не знаю, в какой конкретно момент это произошло. Разноголосица, звучащая в нашем сознании, — стремления, чувства, неоправданные надежды — усмиряется действием. И сомнениям конец. Но кто же наводит порядок? Как? Блондель пытается доказать, что „свобода не противоречит детерминизму, наоборот, она питается им, вырастает из него“. Динамическая сила, исходящая из организма, неиссякаемый источник желаний, подталкивает человека к недостижимой цели. Спонтанный процесс постепенно выкристаллизовывается „в мотивы и стимулы, с каждым разом все более соответствующие истинным устремлениям индивида“. Прослеживая генеалогию решения, Блондель приближается к теме, сходной с нашей. Почему не ослабевает усилие? Как, когда и по какой причине субъект говорит себе: все, я больше не могу? И наоборот: откуда черпает силы бегун-марафонец? Как может он не сходить с дистанции, когда каждый мускул кричит, что пора валиться на землю? Именно сам акт преодоления себя, а вовсе не теоретический анализ, открывает человеку предел его природных возможностей и „необходимость расширить границы своей воли“. Как сказал бы Спиноза, раздвинуть границы могущества. Однако это высшее напряжение сил достигается, только если перенаправить энергию, отданную остальным желаниям, на одно, самое главное. Человек расхлябанный, хватающийся то за одно, то за другое, в результате не добивается ничего. „Потакать всем капризам ребенка, — пишет Блондель, — стараться не огорчать его, не раздражать — значит систематически наносить ему вред, поскольку в конце концов малыш сам запутается в своих желаниях“.
Развивая теорию целесообразности, следуя от бессознательного к сознательному, от детерминизма к свободе, Блондель открывает нам основополагающую роль долга. Обязательства не ограничивают свободу, а, наоборот, расширяют, укрепляют ее. Надеюсь, читатель помнит — ведь надежда умирает последней, — что Платон называл мужество мостом, связующим желание и разум. Блондель утверждает то же самое, хоть и другими словами: „В осознании долга происходит синтез реального и идеального“. Читатель, попробуй заменить словосочетание „осознание долга“ на „мужество“, „реальное“ на „желание“, а „идеальное“ на „разум“, и ты сам увидишь, что труды, между которым пролегли столетия, созвучны между собой. А можно попробовать создать и такой mix: мужество есть синтез реального и идеального.
Настало время подвести итог всему, что мы узнали о храбрости, и детально показать, как действуют ее механизмы. Сущность отваги совпадает с сущностью свободного поведения. Базовые эмоции у нас те же, что у других млекопитающих, однако разум вносит существенные дополнения в эмоциональную жизнь человека, позволяя ему руководствоваться в своих поступках некими житейскими и интеллектуальными ценностями.
Под житейскими я понимаю те ценности, которые формируются в результате непосредственного эмоционального опыта человека и влияют на достижение поставленных целей. Приятные действия являются желательными и приносят удовольствие; приятные люди пробуждают в нас любовь; возникшие на пути препятствия порождают чувство бессилия и гнева; опасность внушает страх. Это естественные, живые, очевидные движения души — они не требуют обоснований или специального осмысления и автоматически запускают механизмы действия. Страдающему от жажды не надо объяснять, как дорог, как прекрасен, как необходим глоток воды. А вот почечному больному, которого через силу заставляют больше пить, приходится сознательно принуждать себя, не испытывая очевидной потребности в жидкости: приходится делать усилие.
Страх подчиняет нас своей воле, навязывает свою логику. Мужество, напротив, побуждает подвергать чувство страха рассудочному анализу. И если нечто значимое для нас находится под угрозой, мы принимаем решение действовать наперекор боязни. Следовательно, смелость есть явление этического порядка, а не просто психологический феномен. Мужество лежит в личностной плоскости. Обладатель робкого характера может стать смелой личностью. Вот она, тайна свободы.
Жизнь смельчака непроста, ибо отвага требует определенного раздвоения сознания, в котором постоянно присутствуют два побуждения: „хочется“ и „хочу“. Мне хочется бежать, но я хочу остаться. Мне хочется бросить главу, но я хочу довести рассуждения до логического завершения. В нас звучат две мелодии разной тональности, два голоса, два зова. Эмоциональные ценности заявляют о себе из глубин сердца. В интересующем нас случае это ожидание опасности, угрозы, позора, страх боли и неминуемого несчастья. А вот ценности интеллектуальные взывают к человеку из глубин мозга, то есть словно бы извне. Иногда — о счастье! — обе мелодии сливаются воедино, однако меня лично больше занимают те ситуации, когда этого не происходит. Кажется, Фрэнсис Скотт Фицджеральд сказал, что умен тот человек, который способен держать две противоположные мысли в голове и не потерять ее. Так вот, мужествен тот, чье сердце может вмещать два противоположных чувства и при этом не только не разорваться, но и подсказать правильный выбор.
Мужество есть абсолютное проявление свободы. Разум приводит нам здравые доводы, предлагает удачные варианты, разрабатывает хитроумные проекты, но порой, к сожалению, начинает буксовать. „Что толку забегать мыслью вперед, если сердцем ты там же, где был“, — писал Грасиан. Поэтому мне так нравится выражение „смелая мысль“, ведь в нем угадывается двойное значение прилагательного „смелый“ — „отважный“ и „решительный“.
Все это, конечно, прекрасно, но не помогает понять, каким же образом смельчак собирается с духом, чтобы противостоять опасности. Я согласен с Блонделем в том, что свободу следует объяснять не вмешательством какого-то сверхъестественного начала, а скорее специфическим применением детерминистских механизмов, которыми занимается наука. Для ясности обратимся к феномену, многократно описанному в моих книгах. Художественное творчество не есть результат влияния неких чудесных внешних сил, это особое проявление обычных человеческих задатков, ведущее к созданию поистине чудесных творений. То же самое происходит и со свободой. Она возникает не по волшебному мановению чьей-то руки, а является плодом действия детерминистских механизмов во имя чуда освобождения.
Критически настроенный читатель вправе подумать: допустим, некий план зародился у меня в голове и показался привлекательным, однако это вовсе не значит, что я рискну поступить именно так. И он будет прав, не станем с ним спорить. Если бы меня попросили привести пример свободного, отважного, волевого поведения, я бы вспомнил не подвиги героев, а то, что святой Амвросий называл мужеством „в скромных трудах частного подвижничества“. Например, решение сесть на диету и похудеть или твердое намерение бросить курить. Берясь за осуществление таких замыслов, человек делает смелый шаг, совершает доблестный поступок, но до чего же несчастным чувствует он себя в начале пути! Как сказали бы классики, тут вступает в действие наш характер — упорство, постоянство, верность самому себе. Выходит, что мы хотим освободиться от себя, но на себя же и опираемся! Значит, какой-то рычаг мы просмотрели, упустили нечто, совершенно не связанное ни с мотивацией, ни с иглотерапией. Придется потерпеть до следующей главы, чтобы понять, в чем тут дело. Не спеши отложить книгу, читатель.
Предлагаю вам немного отдохнуть и совершить путешествие в экзотические страны. А точнее — на таинственный Дальний Восток. Освобождение есть первостепенная задача мужества, и ведут к нему разные пути. Можно не прятаться от трудностей, бросать им вызов, действовать решительно. Но можно также свести их к нулю, не позволяя ни обстоятельствам, ни страху завладеть вашим существом, стремясь к безмятежности. Следовательно, есть два вида отваги: та, что сопротивляется, и та, что ищет покоя. И соответственно, два вида морали. Древнегреческий мудрец хотел освободиться от тирании вещей, чтобы ни обладание ими, ни их отсутствие не смущали его дух. Он проповедовал невозмутимость и бесстрастность, ataraxia и apatheia. Если желания связывают, порабощают, то лучше ничего не желать. Если надежда есть мать разочарования, лучше жить, ни на что не надеясь. Сенека толковал термин стоиков ataraxia как securitas („твердость“), еще больше подчеркивая отсутствие волнения, умиротворенность и душевный покой; Цицерон трактовал euthymia („благое состояние души“) и как animus terroris liber („душа, свободная от страха“), и как securitas („невозмутимость духа“). Сенека дает нам совет, позволяющий сбросить иго страха: „Презирай смерть, и для тебя станет презренным все, что ведет к смерти, будь то войны или кораблекрушения, укусы диких зверей или груз внезапно обрушившихся развалин“ („Исследования о природе“, II)[68]. И действительно, страх смерти мешает людям жить. „Кто боится смерти, по-настоящему и не живет“. Но как же не бояться ее, если нас всюду подстерегают опасности? И мудрец черпал спокойствие именно в отсутствии стабильности: „Если хотите ничего не бояться, помните, что бояться можно решительно всего“.
То же самое стремление ко внутренней автономии и свободе мы находим во многих восточных учениях. Шри Кришна говорит: „Тот, кто живет без тревоги, свободный от желаний и собственного „я“, достигает мира“. Путь, предложенный Патанджали, создателем Йоги, ведет к освобождению человека от его природы, к обретению абсолютной свободы. Непосвященный „одержим“ собственной жизнью, йог же находится вне ее течения. Беспорядочной умственной деятельности, хаотичному мельтешению мыслей он противопоставляет сосредоточенность на одной точке, первый шаг к окончательному отречению от мира вещей.
У стоиков поиск покоя выглядит несколько наигранным. Неискренними кажутся мне слова Сенеки, когда он говорит Луцилию, что, если мудрецу описать „плен, побои, цепи, нищету, тело, терзаемое болезнью или насилием, он отнесет это к числу беспричинных страхов. Бояться таких вещей должны боязливые“[69]. Восточное спокойствие совсем другое, оно является частью целостного видения мира. Это вовсе не та скороспелая успокоенность, которая достигается благодаря заимствованным техникам, вполне эффективным в рамках методик пси-. Говорят, что во Франции растет число приверженцев буддизма, но все они, так сказать, буддисты „выходного дня“, сводящие учение к навыкам релаксации. По-настоящему отречься от своего „я“ — дело иное. Индусы видят в этом не уничтожение личности, а способ истинного приобщения к вечному, очищение сознания. Ошибочно воспринимать подобную позицию как бесстрастный нигилизм, как равнодушие к людской боли, потакающее несправедливости. Это созидательный покой того, кто сумел прикоснуться к истокам.
В принципе, и стоики утверждали нечто подобное, поскольку верили, что мудрость заключается в способности приобщиться к универсальному разуму с помощью разума человеческого и спокойно принимать законы природы, не пытаясь их изменить. Но только Спиноза, сам того не зная, смог ближе всех подойти к восточному мышлению. Возможно, именно поэтому мне он представляется философом будущего. Спиноза утверждает, что познающий единичные вещи и свои аффекты ясно и отчетливо любит Бога. Через познавательную любовь к Творцу человек понимает, что и сам является частичкой Бога и что душа наша по своей сущности вытекает из божественной природы. Таким образом, осторожный полировщик хрупких линз находил смысл даже в самых бездонных глубинах страха.
Не уподобился ли я мулу, который все ходит и ходит по кругу, не продвигаясь вперед ни на шаг? Отделил этику от психологии, свободу — от чувств, решение — от его физиологических предпосылок, но в конце концов, объясняя механизмы принятия решений, вернулся к характеру, понятию психологическому. В следующей главе, на последнем отрезке нашего долгого пути, мне хотелось бы показать, в какой точке соприкасаются этика и психология.
Я уже говорил, что храбрость позволяет нам поставить и осуществить великую задачу: облагородить человеческую природу. Но если так, то положение наше весьма шатко, ибо человек, давно утратив животную безмятежность, так и не обрел безмятежности в своей обновленной сути. Точно эквилибристы, мы стараемся удержать равновесие на тонком канате. Ницше обожал этот образ. Да, стезя мужества нелегка. Сумеем ли мы вести себя мужественно, находясь в тисках страха? Способны ли преодолеть самих себя? Как научиться храбрости? Одно дело досконально исследовать мужество и совсем другое — проявлять его. Ведь знать все о птицах еще не означает научиться летать. Эти проблемы занимают меня уже давно. Помню, в подростковые годы — как раз когда начинаешь задаваться подобными вопросами — на меня произвели огромное впечатление три романа. В первой книге, „Ночном полете“ Антуана де Сент-Экзюпери, говорилось о постижении науки мужества. По крайней мере, так мне тогда казалось. Действие происходит на заре авиации. Главный герой, Ривьер, руководит почтовыми авиаперевозками на территории Латинской Америки и старается привить смелость своим подчиненным, подчеркивая важность их миссии. Второй роман, „Сила и слава“ Грэма Грина, повествует о жизни и смерти пьющего, грешного, трусливого священника, который в период религиозных преследований в Мексике все-таки отказывается от намерения бежать и выполняет свой долг, причастив умирающего. Тема смелости и трусости чрезвычайно интересовала Грина и звучала во многих его произведениях. Скуби, героя романа „Конец одной любовной связи“ и одного из самых ярких персонажей прозы XX века, сострадание и боязнь причинить боль заставили проявить образцовое малодушие. Третьим произведением, которое потрясло меня в отрочестве, стала повесть Камю „Падение“, вещь странная, непосредственно связанная с драматическим периодом почти полной безнадежности в жизни автора, далекая от искрящегося оптимизма „Свадебного пира“. Камю часто задумывался о трусости и отваге. В романе „Чума“ воплощением героизма является доктор Риэ, не покидающий больных несмотря ни на что, а вот в „Падении“ главного героя, Жана-Батиста Кламанса, терзают воспоминания о якобы проявленном им малодушии.
Но все-таки представьте себе человека в цвете лет, наделенного прекрасным здоровьем, разнообразными дарованиями, искусного в физических упражнениях и в умственной гимнастике, ни бедного, ни богатого, отнюдь не страдающего бессонницей и вполне довольного собою, но проявляющего это чувство только в приятной для всех общительности. Согласитесь, что у такого счастливца жизнь должна была складываться удачно[70].
Современники воспринимали это описание как иронический автопортрет Камю. Жан-Батист — человек прямодушный, работает адвокатом, ведет только достойные дела, безупречен в профессиональной и семейной жизни. Однако все меняется в одночасье, когда однажды вечером, возвращаясь с работы, он видит женщину, которая собирается утопиться в Сене. И герой ничего не делает, чтобы спасти самоубийцу.
Я хотел побежать и не мог пошевелиться. Я весь дрожал от холода и волнения. Я говорил себе: „Надо скорее, скорее“, — и чувствовал, как непреодолимая слабость сковала меня. Не помню уж, что я думал тогда: „Слишком поздно, слишком далеко“, — или что-то вроде этого. Я стоял неподвижно, прислушивался. Потом медленно двинулся дальше. И никому ни о чем не сообщил.
С этого момента Жан-Батист становится неумолимым судьей самому себе. Камю говорил, что „Падение“ толкуют неверно. „Я пытался свести воедино свой публичный и свой истинный образ“.
Помню, закрыв книгу, я все думал и думал о том, что сам сделал бы на месте главного героя. Скорее всего, тоже не предпринял бы попытки спасти несчастную. С какой стати мешать человеку сводить счеты с жизнью? Я также не стал бы бросаться в воду, окажись женщина не самоубийцей, а просто безрассудной ныряльщицей из тех, что игнорируют предупреждения об опасности. А вот если бы с моста упал ребенок, тем более мой собственный, я бы прыгнул не раздумывая. Однако же все эти досужие мысли не дали ответа на вопрос: да, прекрасно, но ты действительно знаешь, как повел бы себя в подобной ситуации? К счастью, я не попался на удочку и не стал проверять на деле, как далеко зашла бы моя решительность. Возможно, Камю преподал мне урок благоразумия.
Писатель считает, что случай с Жаном-Батистом отражает общую ситуацию. Человек — существо уязвимое, но не желает со своей уязвимостью мириться. Современный испанский философ Аурелио Артета объясняет этический импульс двумя чувствами: жалостью, то есть сознанием нашей уязвимости, и восторгом, который всегда ощущается от преодоления этой уязвимости. Мы — трусливые создания, мечтающие о смелости. Сущность этического воспитания в том и состоит, чтобы обучать праведной отваге.
Итак, мы делаем выбор в пользу мужества; иначе говоря, в пользу свободы, в пользу справедливости. Однако, чтобы сохранить верность такому выбору, нужен особый характер. Я уже говорил, что в некотором смысле это означает возврат к психологии, но к психологии a rebours, наоборот, в направлении, противоположном ее обычной логике: от физиологии к темпераменту и от темперамента к характеру через жизненный опыт, который ребенок и подросток не в состоянии контролировать. В отрочестве характер, как правило, уже почти сформирован. Теперь на его базе возникает личность, и одна из ее особенностей — способность критически воспринимать совокупность черт, давших ей начало. „В двенадцать лет, — писал Сартр, — человек уже знает, будет он бунтовать или нет“. Именно тогда и может сложиться некая индивидуальная направленность, плод работы разума, следствие тех или иных интеллектуальных ценностей. Всю жизнь я трясусь от страха, но мечтаю о смелости. Бывают люди, с рождения свободные от боязни, а бывают и такие, кто вовсе не задается подобными вопросами. Эти случаи меня не интересуют. Мне всегда хотелось выяснить, можно ли поверх характера психологического надстроить характер этический, чтобы с уровня „я такой, какой есть“ перейти на уровень „я такой, каким хочу или должен быть“.
Аристотель самым коварным образом отрицает эту прекрасную возможность. Мы способны выбирать средства, приобретать навыки, но не вольны в выборе целей. Говоря современным языком, наши замыслы формируются под диктовку желаний — неотъемлемой части характера. Тем не менее, утверждает философ, человек не заперт в ловушке. Действия оказывают непосредственное влияние на характер, а значит, могут его изменить. Голос, доносящийся из глубины веков, созвучен тому, что говорят самые здравомыслящие из нынешних психологов: именно действие есть залог перемен — в чувствах, в поведении, в окружающей обстановке и далее, все выше и выше.
Аристотелю это открытие казалось столь важным, что воспитание в целом он сводил к формированию правильного характера и даже в названии своего трактата о морали использовал слово „этика“, от ethos — „обычай“, „характер“. Любопытный факт: Даниэль Голман, психолог, получивший известность благодаря теории „эмоционального интеллекта“, приходит к следующему выводу: „Рассуждая о воспитании эмоций, мы имеем в виду построение характера“. Что ж, все возвращается на круги своя, сплошное déjà-vu.
Мне представляется настолько любопытным тот интерес, который питают психологи США к характеру, что я частично опишу вам историю вопроса. В 1996 году Мартин Селигман подавляющим большинством голосов был избран президентом влиятельной Ассоциации американских психологов. Селигман прославился в основном благодаря исследованиям так называемой „выученной беспомощности“ и депрессии. Находясь на президентском посту, он попытался изменить общую направленность американской психологии, чересчур сфокусированной, по его мнению, на клинических аспектах и психических отклонениях, что превращало ее в „науку о дефектах“, как будто решительно все мы без исключения страдаем теми или иными нарушениями и не в состоянии обойтись без помощи специалистов. Однако пришло время уделить больше внимания позитивным аспектам личности, придать психологии более оптимистический настрой, заняться изучением человеческих способностей, энергии и счастливых дарований, чтобы помочь людям в их развитии. Счастье, являвшееся раньше исключительно феноменом этического порядка, стало теперь предметом изучения для психологов. И Аристотель, и сторонники „позитивной психологии“ говорили о счастье, но имели ли они в виду одно и то же? Многие полагают, что да, однако я придерживаюсь иного мнения. Сподвижники Селигмана занялись поиском тех сильных сторон человеческой личности, strengths, которые способствуют самореализации. Обычно их именуют добродетелями. Строго говоря, позитивная психология изобрела велосипед. Селигман поручил Кристоферу Петерсону — автору статей о личности и заведующему кафедрой клинической психологии Мичиганского университета — выяснить, можно ли разработать единый подход к сильным сторонам человеческой натуры. Перечитав труды классиков, изучив различные религии и проанализировав около двухсот перечней добродетелей, ученые сделали вывод, что их всего шесть: мудрость, мужество, доброта, справедливость, умеренность и, наконец, духовность.
Повторное открытие добродетели потребовало вновь обратиться к понятию характера в двух его разновидностях: хороший характер — носитель добродетелей — и дурной — носитель пороков. Без сомнения, позитивная психология имела в виду нравственность в чистом виде. Селигман признает, что современные психологи совершенно забыли о роли характера, считая его некой нормативной единицей, не нуждающейся в описании, и противопоставляет такой точке зрения попытку взглянуть на мораль в психологическом преломлении: „Я совершенно согласен: наука должна описывать, а не предписывать. Задача позитивной психологии не в том, чтобы рекомендовать людям оптимизм, духовность, любовь и доброе расположение духа, а в том, чтобы объяснять, к чему приводят эти черты (например, оптимизм ослабляет депрессию). А уж как человек воспримет наши объяснения, зависит от его собственных ценностей и задач“.
Есть во всем этом, на мой взгляд, некое рациональное зерно (необходимость вновь обрести понятие добродетели), требующее, однако, предварительных уточнений. Слово „добродетель“ в последнее время утратило первоначальный смысл и практически вышло из употребления, обретя оттенок блаженности, вялости, нарочитой кротости и юродства, что противоречит его исконному значению. Греческое понятие Aretē подразумевает совокупность таких качеств, как энергичность, мудрость, совершенство. Добрый конь мчится точно ветер. Английское существительное strengths — буквально „сильные стороны“ — в известной степени отражает эту многозначность. Евросоюз пытается построить образование на формировании базовых компетенции, определяя их как комплекс знаний, чувств, позиций и навыков, необходимых для удовлетворения „высоких потребностей“. Тут я, конечно, не специалист, но мне кажется, что мы потихоньку начали приближаться к классическому восприятию добродетелей.
Обратимся снова к Спинозе: для него добродетель означала fortitudo et gaudium, силу и радость. Одно неотделимо от другого, ибо сила увеличивает возможности субъекта, его способность действовать, а когда „человек ощущает силу, он радуется“. Созидательная энергия, то есть способность к высоким свершениям, — вот та точка, где сходятся психология и этика, психические механизмы и моральные ценности. Ресурсы психики используются во имя этических целей и тем самым возрастают. Творить означает создавать из обычного великое. Стремление к психологическому комфорту сильно отличается от стремления к жизненным достижениям. Бернар Клервоский, один из самых выдающихся средневековых писателей, возглавивший орден цистерцианцев и совершивший переворот в искусстве и культуре той эпохи, с убийственной иронией критиковал монахов аббатства Клюни, своих бывших единомышленников, которые возлюбили утонченную роскошь паче строгости и воздержания. Капризные вкусы склоняли клюнийцев к чревоугодию и изощренной изобретательности в еде. По словам Барнара, именно они додумались до „кулинарной несуразицы“, которая теперь столь популярна: „Каким только превращениям, а точнее — извращениям, не подвергается у них обычное яйцо (ova vexantur)! Как тщательно его взбивают, перемешивают, подают то всмятку, то крутым, то запеченным, то фаршированным, то без гарнира, то с гарниром, то в виде глазуньи, то в виде болтуньи“. Бернар полагал, что изнеженная и развращенная гедонизмом братия не в состоянии осуществлять свое высокое предназначение.
Хорошая жизнь и достойная жизнь — разные вещи. За любым жизненным замыслом стоит своя психология. Я напомню вам, что такое замысел, на примере из области спорта. Вообще замысел — это определенная цель, важная для человека, а потому требующая напряжения всех сил, сосредоточенности помыслов, концентрации воли. Я хочу играть на пианино и должен часами упражняться, чтобы пальцы обрели новые, доселе незнакомые навыки. Хочу покорить Эверест без кислородных баллонов. Такой замысел нуждается в особой подготовке организма. Надо укреплять мышцы, учиться спать в подвешенном состоянии, надо пожить на высокогорье, чтобы в крови появилось больше эритроцитов, иначе не выдержишь разреженной атмосферы. Тут необходим сплав тренировки, упорства и специальных знаний. Всякий раз, впадая в уныние, я должен вспоминать о своем высоком замысле и питать его надеждой. Пусть воображение как может рисует мне картины удачного завершения проекта. Вот и с этикой то же самое. Помню, однажды, уже собираясь сесть в поезд, я увидел на развале книгу под названием Aretē. А поскольку меня тогда занимали мысли о добродетелях, я поспешил купить ее, даже не пролистав, и, уже сидя в вагоне, с удивлением обнаружил, что говорится в ней о гимнастике. О, гениальные греки! Великий поэт Поль Валери мечтал написать невиданный ранее трактат о творчестве как гимнастике и озаглавить его, если не ошибаюсь, „Гладиатор“. „Моя философия, — говорил он, — и есть гимнастика. Гимнастика в широком понимании. Постоянные сальто от сознательного к бессознательному и обратно“. То есть, выражаясь в наших терминах, переходы от „я“ реального к „я“ идеальному, способному „я“ реальное полностью изменить.
В психологическом смысле добродетель является оперативным навыком. Навык — это способность, приобретенная путем многократных повторений. Он помогает успешному осуществлению той или иной деятельности и, что особенно важно, побуждает к ее осуществлению. Прочно усвоенный навык позволяет нам автоматически делать то, что изначально требовало концентрации воли и внимания. Именно это и имел в виду Валери. Обучение всегда тяжело, а если забыть о поставленной цели, становится просто невыносимым. Только тот, кто действительно хочет научиться танцевать, выстоит часы у балетного станка. Почему я заговорил о балете? Да потому, что он для меня — предмет огромной важности. В юности классический танец сводил меня с ума, я всерьез собирался стать хореографом и поступил на философский факультет, так как тогда там преподавали историю искусства. Постепенно меня начала завораживать одна особенность, присущая не только балету, но и всем прекрасным свершениям человечества: способность превращать усилие в изящество. (Кстати, как замечательно, что Тамара Рохо, восхитительная балерина, выбрала именно эту фразу для своего сайта.) Пот, усталость, боль в ногах, тело, молящее о пощаде, — страдания обретают смысл и кажутся не такими тяжкими, лишь преобразуясь в воздушную легкость и грацию. Все сказанное о балете можно отнести также к этической жизни.
Добродетель является навыком, позволяющим построить модель достойной жизни, систему ценностей, играющую для нас ту же роль, что играют музыка и хореография для танцора. И мы не сумеем станцевать свою партию — то есть прожить достойно, — не развив в себе необходимой сноровки, только не мышечной, не технической, не связанной с чувством ритма. Тут не обойтись без умения делать правильный выбор, без вдумчивости, без умеренности и без мужества, дающего силы начинать и доводить дело до конца. Как читатель, наверное, уже понял, я снова прибег к известной схеме добродетелей, разработанной стоиками, но осмелюсь обогатить ее некоторыми оттенками.
Сравнение с танцорами не должно вводить нас в заблуждение. Этические добродетели не сводятся к простому исполнению уже имеющейся нравственной партитуры, они сами побуждают писать и творить ее. Иными словами, мы своими силами создаем систему ценностей, которую нам предстоит претворить в жизнь, а это чрезвычайно усложняет дело. Ее придется сначала найти или изобрести, потом расширить и обосновать. Придется направлять корабль, полагаясь на ненадежный компас, ведь магнитный полюс то и дело смещается. Без мужества в зыбком океане верный курс не удержать. Вот почему так заманчиво искушение ухватиться за надежные, другими проверенные модели. Не зря же Сократ говорил, что для поиска истины необходима отвага, ибо путь никем не проторен.
Мужество есть созидательная добродетель, она дает силы и умение осуществить смелый замысел. В том ведь и заключается смысл творчества, чтобы благодаря нам появилось нечто, дотоле не существовавшее. И созидатель готов идти до конца, несмотря на трудности и препятствия. Вот она, отвага.
Нам выпало родиться в эпоху этического скептицизма, в котором тем не менее нетрудно заметить некий изъян. Где взять ту модель, что придаст смысл всем нашим действиям, нашим усилиям? Где тот призрачный замысел, который освободит нас из плена ничтожности? Да в тех же эмпиреях, где хранится образ „хорошей картины“ или „хорошей книги“ — в мозгу создателя, ведь именно он использует, адаптирует, критически осмысляет и развивает вековую традицию живописи или литературы. Он является наследником необозримого исторического опыта, обладающим обостренной восприимчивостью, особой проницательностью, способностью продолжить совокупное творчество всего человечества. Обратимся еще раз к Полю Валери: он говорил, что в поэзии его больше всего волнует та мудрость, которую обретает поэт, написав стихотворение. То же самое происходит и со мною при изучении генеалогии этики, при исследовании исторического опыта рода людского.
Это не пустые слова. Когда Аристотель утверждает, будто лишь справедливый знает, что такое справедливость, и что благой человек является критерием, отделяющим зло от блага, он не водит нас по замкнутому кругу. Нет, философ слишком умен, чтобы позволить себе такое. Аристотель хочет показать следующее: исключительно тот, кто сумел воспринять, осознать и обдумать все сказанное и сделанное другими, кто очистил свой ум и сердце, дабы избежать искаженных оценок, кто неустанно, шаг за шагом учился на собственном опыте, — только он может вынести полновесное суждение. Американский философ Джон Ролз говорил то же самое, и я охотно опираюсь на его авторитет. Справедливо лишь решение судьи праведного, понимающего, какого труда стоит объективность, и стремящегося к ней, хорошо информированного, беспристрастного, непредвзятого, смелого и независимого в суждениях. В этическом плане на достойный жизненный замысел может претендовать только личность, которая критически анализирует все попытки человечества разрешить вопросы нравственности, видит взлеты и падения на этом нелегком пути, знает чаяния и нужды своих собратьев, понимает психологические механизмы, учитывает результаты споров в защиту самых разных интересов, умеет встать на место каждой из сторон, предвосхищает и оценивает итоги — и делает все это sine ira et studio[71], соблюдая должную дистанцию, отважно и самостоятельно. Этика не является плодом работы индивидуального разума, склонного находить рациональное обоснование и для эгоизма; нет, этика есть результат разума коллективного, закаленного в спорах, очищенного критикой и выверенного опытом.
Сейчас, когда остались позади тысячелетия драматических поисков, мы пытаемся претворить в жизнь замысел, вобравший в себя труд философов, духовных учителей, великих религиозных деятелей, миллионов простых женщин и мужчин и базирующийся на следующей аксиоме: „Человек есть существо, обладающее чувством собственного достоинства“. Утверждение это нельзя назвать ни научным, ни, строго говоря, истинным. Оно предполагает, что каждый в равной степени ценен независимо от расы, от знаний и даже от поведения. Подобный подход привел бы в ярость наших древнегреческих наставников. Разве можно говорить о равноценности храбреца и труса, невежды и мудреца, хорошего гражданина и гражданина дурного! Да и нам трудно согласиться с этим без оговорок, ибо поведение ближних бывает иногда низким, жестоким, малодушным, коварным, предательским. Но раз уж люди сделали выбор в пользу достоинства, то давайте попробуем действовать так, словно все мы и вправду существа достойные. Следует во что бы то ни стало разъяснять смысл выражения „собственное достоинство“, чтобы не воспринимать его как чисто риторическую фигуру. Тут придется изрядно потрудиться, ведь природе подобное качество чуждо. Природа знает лишь отчаянную борьбу за выживание, когда большие рыбы вынуждены пожирать малых. Мы, люди, воссоздаем себя заново, и только полное обновление способно открыть нам нашу дотоле неведомую сущность, поскольку хорошим танцором можно стать, лишь танцуя без устали. Именно здесь нам понадобятся характер, добродетель и то, что называют мужеством.
Из каких добродетелей такой характер должен складываться? Что это за вторая натура, психологически отражающая нашу новую сущность? Для начала, из тех четырех, которые традиционно признавала человеческая культура: стойкости, справедливости, благоразумия и умеренности. Не устаю повторять, что на первом месте находится именно стойкость, то есть мужество, необходимое для того, чтобы начать дело и довести его до конца, не отступая перед трудностями. Добродетелью, ведущей и направляющей жизненный замысел, является справедливость; она не сводится к исполнению некого свода законов, но заключается в создании достойных образцов жизненного поведения, доступных для всех без исключения людей. Справедливость, как известно любому судье, есть общее понятие, которое применяется к частным случаям. То же самое можно сказать и о жизни каждого из нас. Свойство, дающее возможность проецировать общий замысел на конкретные явления, греки называли phrónesis[72], а Аристотель приписывал его собственно человеческому разуму, занятому осмыслением именно частных, а не универсальных истин, познающему не вечность, а исторический опыт. Римляне именовали это словом prudentia. И наконец, как совершенно справедливо отмечали наши великие наставники, ни одной из вышеназванных добродетелей невозможно было бы достичь, находясь в плену у страстей. Значит, эмоции следует укрощать, уравновешивать, держать в узде, но в то же время и не отвергать окончательно, ведь без них мы просто бездушные камни. Эту добродетель именовали умеренностью, искусством соотносить собственные радости с общим замыслом.
К четырем основным добродетелям я добавлю еще две: их всегда высоко ценили, хоть и не включили в основной перечень. Речь идет о жалости и уважении.
Жалость делает нас восприимчивыми к чужой боли и побуждает помогать несчастному, а потому подразумевает также эмпатию и альтруизм. Понимание и великодушие. Если кто-нибудь спросит: „С чего это я должен оказывать помощь какому-то иммигранту, которого вынесло на берег?“, то следует ответить: „Да просто из жалости, ведь ему плохо“. Сострадание не идет вразрез со справедливостью, как утверждают глупцы, напротив, оно прокладывает ей путь. Достаточно окинуть взглядом наш исторический опыт, чтобы понять, что самыми справедливыми рано или поздно признают действия, поначалу продиктованные исключительно состраданием.
Уважения достойно все, что имеет ценность. Уважать — значит восхищаться совершенным, покровительствовать доброму, сохранять гражданскую позицию, проявлять внимание, беречь. Этого чувства особенно заслуживает человеческое достоинство, хотя, как говорил Сартр, не столько в силу того, какие мы есть, сколько в силу того, какими желали бы стать, какими, по нашим представлениям, должны быть.
Мне хотелось бы рассмотреть стойкость в свете тех психологических аспектов, о которых мы говорили в предыдущих главах книги. Во-первых, навык основывается на действии, а значит, чтобы противостоять страху, мало анализировать его, необходимо придерживаться определенных правил поведения. Нарциссическая личность поглощена созерцанием собственной красоты, собственной важности или собственного страдания и с помощью психоаналитика упоенно смакует его, удобно расположившись на ложе печали. Requiescebam in amaritudine[73] — так с безжалостной иронией характеризовал подобное состояние святой Августин. Сейчас это высказывание можно было бы перевести как „Двадцать лет с Жаком Лаканом“. Мужество побуждает нас к действию, гонит прочь расслабленность. В нашей власти встать и совершить поступок, не надо ждать, пока изменится характер. Терапевтические методики постепенного приближения основываются именно на таком подходе. Сделайте для начала маленький шаг в нужном направлении, а сноровка выработается постепенно. Франклин Рузвельт в своей „Автобиографии“ вспоминает, что был болезненным и неуклюжим юнцом, крайне озабоченным недостатком решимости. Вот как произошел радикальный поворот в его жизни:
Помню, на меня глубоко повлияла одна книга Фредерика Марриета[74]. В ней говорилось о капитане военного судна, который советовал новичку, как научиться бесстрашию: в первом бою всем боязно, — объяснял капитан, — но надо взять себя в руки и действовать так, словно страха нет и в помине. Со временем притворяться не придется, ты и вправду станешь смельчаком только потому, что вел себя как смельчак, хоть и был напуган. Я взял этот совет на вооружение. Вначале многое внушало мне трепет, однако я вел себя так, будто совершенно спокоен, и постепенно действительно перестал бояться.
Выбирая некую активную жизненную программу, нужно в первую очередь прогнать прочь приятную расслабленность, а сделать это можно, лишь приняв другое важное решение: расширить свои возможности, дерзнуть, почувствовать радость небольших побед. Классики упоминали еще одну составляющую стойкости: терпение, основой которого является не покорность, а упорство. Вопреки общепринятому мнению, терпение всегда казалось мне созидательным качеством, вот и в письме Ван Гога к его брату Тео мы читаем: „Такие слова поистине достойны художника“. О чем это он? О фразе, сказанной Гюставом Доре: „У меня просто невероятное терпение“. И далее: „Я знаю, какие картины должен написать. И буду пытаться раз, другой, третий, сотый. Не отступлюсь, пока не сделаю“. Фома Аквинский давал терпению характеристику, всегда казавшуюся мне странной и ставшую понятной только теперь: „Терпелив не тот, кто не бежит от зла, но тот, кто не дает злу увлечь себя в пучину тоски. Терпение не позволяет унынию сломить наш дух, умалить его“.
Цель человека — величие, а суть величия — достоинство. Человек благородный, осознающий свою значимость, высоко себя ценит. Вот и еще одна опора для мужества: если силы изменяют, спасайся гордостью. Так говорил Ницше, обращаясь скорее к самому себе, чем к читателю. Спасайся гордым ощущением собственного достоинства. Рассуждая о самооценке, психологи бьют точно в цель, но ошибаются мишенью. К чему палить по куропатке на экране телевизора? Неправильно называть самолюбием просто высокое мнение о собственной персоне. Это скорее сознание своей дееспособности (Альберт Бандура) в сочетании с самоуважением. И вот еще что: когда человек сосредоточен на каком-то замысле, его внимание принимает спасительную направленность. Теперь важно то, что снаружи, а не внутри. Страх силен, так как обращает сознание субъекта на него самого — про homo recurvatus[75] писали еще философы-цистерцианцы, — заставляя прислушиваться к каждому движению души, к малейшему телесному ощущению. Помните, что я говорил про ипохондрию? Смелый человек не слишком занят собой, он избавлен от пристального самонаблюдения, а потому может прослыть простодушным. „Я так поглощен собой!“ — жаловался Рильке, пытаясь оправдаться. В противоположность ему Антуан де Сент-Экзюпери воспевал рвение тех, кто долбит камень ради алмаза. Какой разный фокус внимания в первом и во втором случае!
Смелость зовет нас к великим свершениям, а вот страх перед неудачей связывает. Как же вырваться из этой ловушки? И тут на помощь приходит жалость. Мы — хрупкие существа, жаждущие величия. Наша цель превосходит наши возможности, вот почему последователи Выготского говорили о выходе за рамки зоны ближайшего развития, древнегреческие трагики писали о hybris[76], а христиане — о стойкости, дарованной свыше. К жалости я добавил бы и чувство юмора, мягко напоминающее людям об их слабостях, освобождающее от кичливости, взирающее на недостатки с ласковой улыбкой. Видимо, именно эту снисходительную жалость к себе имели в виду схоласты, когда говорили о смирении. В качестве примера мне хотелось бы привести эпитафию, которую сочинил для себя Макс Ауб[77], замечательный писатель, к несчастью для себя родившийся в эпоху гениев: „Он сделал все, что смог“. Трудно найти более удачное выражение для смиренного мужества, поистине достойного восхищения.
Все великие мыслители считали упорство, то есть способность не ослаблять усилий, неотъемлемой частью стойкости. На противоположном полюсе находятся непостоянство, капризность и слабоволие. Непостоянный человек не в силах четко обозначить замысел, капризный готов идти на поводу у любого мимолетного желания, слабовольный пасует перед малейшей трудностью. В „Руководстве по позитивной психологии“, кратком изложении теории, разработанной Селигманом, есть глава, посвященная выносливости, где, что любопытно, эту черту называют биологической составляющей позитивного характера. А отсюда рукой подать до гимнастики в понимании Валери или до размышлений Сартра об усталости. Усталость, как и удовольствия, писал неумолимый исследователь людских слабостей, приводит к тому, что дух вязнет в материи. Слово „выносливость“ происходит от глагола „нести“, и только тренировка способна усилить это качество, что прекрасно известно спортсменам.
В предыдущей главе я кое о чем умолчал, и теперь пришло время к этому вернуться. Все, что написано мною про обучение мужеству, звучит райской музыкой, отдает возвышенной и совершенно бесполезной риторикой. Сразу видно: не хватает точки опоры, чтобы слово не расходилось с делом. Что ж, если филигранная работа над созданием психологической этики и этической психологии увенчается успехом, честь мне и хвала. А если нет? Вдруг она покажется мне чересчур утомительной, скучной, неподъемной? Ну, тогда придется прибегнуть к последнему средству, к резервному запасу горючего, необходимому для взлета, к чувству, которое так успешно эксплуатирует и преодолевает наша психика и которое Блондель называл основополагающим компонентом, вторя Платону, стоикам, самураям, схоластам и tutti quanti[78]. Я имею в виду чувство долга.
Мы настолько увлеклись разговорами о мотивации, что совершенно забыли вот о чем: после того как человека долго убеждают, уговаривают, подбадривают, награждают и наказывают, наступает черед последнего непреложного аргумента: „Вообще-то ты просто обязан так поступить, потому что это — твой долг“. И тут психология отступает, делаясь вдруг такой смирной, такой деликатной: мол, я наука, а науки понятие долга не изучают. Увы, она заблуждается. Чувство долга — психологический механизм, необходимый для организации свободного поведения. Этику интересует исключительно подоплека обязанностей, а не узы, соединяющие эмоциональный мир субъекта с объективными нормами.
Раз речь идет о психологическом механизме, неудивительно, что больше всего о долге я узнал из трудов одного из самых позитивных психологов, Ганса Айзенка. Сила долга заключается не в чувстве уважения, как утверждал Кант, не в стыде, не в страхе, не в супер-эго, как говорили другие. Она является следствием условного рефлекса, который вырабатывается у человека и побуждает его автоматически делать то, что считает нужным разум. „Верность долгу“ становится рефлекторной, отсюда ее власть над нами… и ее опасность. Она приводит к самоотверженному фанатизму, бездумному нацизму, к абсурду послушания. Эта мысль появилась у меня, когда я писал о подготовке американских морских пехотинцев. Надеюсь, читатель согласится, что здесь мы наблюдаем ту же неоднозначность, которую отмечали, когда говорили о мужестве или о свободе. Ну, разумеется, иначе и быть не может. Придется снова призвать на помощь разум, пусть он выведет нас из затруднения. Критический, просвещенный разум придаст обязанностям смысл, поможет наметить достойную, правильную, ясную цель, прежде чем механизмы долга вступят в действие.
Чтобы лучше понять связь между долгом и свободой, следует сначала разделить обязательства на три типа. Я много писал об этом в других книгах, но что поделаешь, повторю еще раз. Итак, к первому типу относятся обязательства, навязанные нам угрозой. Ко второму — те, что продиктованы верностью данному слову: я должен сделать то-то и се-то, поскольку сам обещал. И наконец, третий тип обязательств заслуживает особого интереса. Это условия или требования, которые необходимо выполнить ради осуществления замысла. Именно замысел определяет и обосновывает их. Откажусь от замысла — сниму с себя обязательства. Врач может сказать: „Если вы хотите выздороветь, должны бросить курить“. Непреложность слов „должны бросить“ состоит именно в нашей верности цели, то есть в желании поправиться. Не будет желания, не будет и обязательства. Долг мужества неразрывно связан со стремлением быть достойным человеком, то есть свободным и справедливым. Тот, кому такой замысел чужд, никому ничего не должен, но пусть он знает: подобное отречение чревато возвратом к законам джунглей, к звериной борьбе за выживание, к одиночеству, к праву сильнейшего, к ужасу хаоса.
В наших построениях нетрудно разглядеть несущую конструкцию — независимость, способность самостоятельно ковать замыслы и подчинять им свою жизнь, ведь они ведут нас к благородной свободе. Не надо забывать, что человек может выбрать и другой путь — путь низости, уничтожения, одичания, на котором также есть своя свобода — свобода разрушения. Чувство долга, опираясь на элементарные психологические механизмы, организует нашу личность, направляет все силы в единое русло жизненного замысла. Это напоминает мне устройство компьютера. На определенном уровне существует множество программ (читай: идей, желаний, действий), и надо подняться на более высокий уровень, чтобы решить, какую программу запустить. Чувство долга и обеспечивает такой переход согласно следующему силлогизму: если хочешь достичь цели А, то должен совершить поступок Б. И поскольку, как мы знаем, голос рассудка не всегда достаточно силен, чтобы побудить человека к действиям, а чувства нередко подводят нас, приходится прибегать к надежным автоматизированным навыкам. Прав был Блондель, когда говорил, что свобода, это хрупкое изобретение человечества, базируется на тяжелых механизмах предопределения, которые порою необходимо принимать во внимание. Если не привить ребенку чувство долга, он не вырастет более свободным, а, напротив, станет переменчивым, капризным, зависимым.
Как уважение, так и справедливость налагают на нас обязательства, и тут мы обнаруживаем нечто давно забытое. Необходимость поступать уважительно, справедливо, отважно распространяется не только на наши отношения с другими, но и на отношение к самим себе. Мы не должны посягать ни на чужое, ни на свое достоинство. А раз достоинство подразумевает свободу, нам нельзя отрекаться и от нее — впадая, например, в зависимость или поддаваясь малодушию; если достоинство немыслимо без знания, мы не имеем права коснеть в невежестве; если достоинство требует борьбы с тиранией, мы не можем склоняться перед тем, что порабощает нас изнутри.
Мужество есть добродетель, позволяющая оторваться от земли, дающая возможность перейти из природной сферы, где правит слепая сила, в благородную сферу, которую нам еще предстоит создать, — в ней достоинство ставится во главу угла. Мужество есть верность замыслу, верность вопреки всему. Дабы соответствовать этому предназначению, я должен преобразить свои прирожденные свойства в свойства этического порядка: свирепость — в отвагу, эгоизм — в солидарность, а подобные превращения не назовешь простыми.
Подойдя к последнему абзацу книги, я отчетливо слышу мелодию, вижу сложные па танца, вот только смогу ли исполнить его? Рассуждать так легко, а действовать так трудно! Что ж, покинем уютный кабинет и присоединимся к труппе танцоров. Надеюсь, что, когда усталость, страхи и желание отдохнуть заявят о себе, у меня достанет сил не отказаться от своего замысла. Пока же остается только подбадривать себя, вспоминая строки из Йитса, посвященные прекрасной мечте:
Мелодии послушно тело,
Сверкает счастьем взор.
В движеньи слиты воедино,
Неразделимы танец и танцор.
В этом единстве, должно быть, и состоит Блаженство.