Андрей Соболь входит в литературу в 1910-е годы. В анкете членов Союза писателей он указывал в качестве первой публикации рассказ «Человек с прозвищами»1. Однако если быть предельно точными, то творческую биографию писателя следует начинать с 1902 года, с появления первых лирических стихов, которые он писал, живя у родственников в Перми, а потом отбывая каторжный срок за антиправительственную деятельность в Бутырках, Александровском централе, Горном Зерентуе, и колеся по Европе нелегальным эмигрантом.
А. Соболь редко писал о себе, нигде в известных источниках не упоминал об этом юношеском увлечении поэзией, и, став писателем, не публиковал своих стихов2.
Эти ученические стихи – скорее юношеская проба пера, своеобразный лирический дневник духовных переживаний, летопись внутренней жизни автора – мальчика-подростка, начинающего свой жизненный путь, ищущего нравственные ориентиры, пытающегося определить свое место и призвание в этом мире. Обращение к ранним поэтическим опытам А. Соболя как к первой попытке творческой самореализации раскрывает богатый материал биографического характера, позволяя в некоторой степени реконструировать внутренний мир писателя в юные годы, а также дает нам возможность проследить истоки будущей художественной системы, сформировавшейся в его последующих прозаических произведениях. Кроме того, в этих стихотворениях, как в любом личном дневнике, так или иначе нашли свое отражение национальные и социальные проблемы, волновавшие современников, некоторые течения общественной и политической жизни той поры, литературные и культурные доминанты сознания поколения рубежа веков, что привносит новые штрихи в картину литературной и общественной жизни России этого периода.
Четырнадцатилетним мальчиком сбежав от семьи из Шавли, захолустного городка Ковенской губернии, оказавшись в далекой Перми, Юся3 начал писать лирические стихотворения, которые даже изредка печатались в местных газетах «Пермские губернские ведомости» и «Пермский вестник» и часто читались на заседаниях теоретического сионистского кружка4. Лирический герой этих стихотворений одинок и несчастен. В стихотворении «К N.N.» он признается:
Мне были знакомы и голод, и холод,
Я ласки отцовской не видел, не знал.
Давно он в могиле… мать горем забита,
И жил я под гнетом, не жил – а страдал.5
Он страстно желает «бороться за жизнь и за право», но не видит пути осуществления своих желаний и теряет силы в бессмысленном ожидании:
Ты говоришь, что счастье впереди,
Но это только лишь одни пустые звуки.
Я жду его с томлением в груди —
Но где ж оно? – одни лишь только муки.
Для лирического героя А. Соболя характерно состояние гнетущей тоски и постоянной усталости. Его жизнь – «цепь бесконечных мучений, безысходная скука, тоска» («Все прошло…»). Отсюда часто встречающийся мотив сна-смерти как возможности «горе забыть, и тоску, и печаль» («Без названия»), как успокоения и избавления от страданий:
…я хочу, я желаю одно —
Позабыть все, уснуть… ведь мне больно,
Я устал, я измучен давно.
Все попытки вырваться из порочного круга мрачных сомнений, найти любовь и понимание оказываются безрезультатными: «Но что ж? – мираж один, один только обман». Узнав безразличие и насмешки окружающих, герой находит лишь один выход – смеяться самому, над мечтами, над жизнью, над собой.
Впервые мотив горького смеха, смеха сквозь слезы появляется в одном из самых ранних стихотворений «Перед выходом». Это одно из немногих «сюжетных» стихотворений поэта. Его лирический герой – актер уличного театра в Севилье, который вынужден развлекать публику, веселиться на потребу толпе, в то время как его юная дочь умирает от чахотки. Описание лирического героя строится на контрасте внутреннего состояния и внешнего действия:
Забавлять должен их – у меня же в груди
Разрывается сердце от боли.
За несколько секунд перед выходом на сцену он невольно погружается в воспоминания. В его памяти встает и жизнерадостная красавица-дочь, которая «чудною песней своей забываться людей заставляла», и погубивший ее молодой чужестранец, и сырой подвал, где в одиночестве умирает бывшая любимица публики. Но звенит последний звонок, и герой, повинуясь тяжелой доле шута, улыбаясь, выходит на сцену:
А, звонок?! Мне пора. Грусть, тоска, горе – прочь!
Я иду! Меня ждут с нетерпеньем.
Здесь герой вынужден надевать «маску смеха», чтобы доставить удовольствие публике: «Заплатили они и купили и душу, и волю», эта маска чужда герою в данный момент, и необходимость смеяться сквозь слезы причиняет ему лишь боль. В стихотворении «Набросок» смех, наоборот, становится способом защиты от внешнего мира. «Маска смеха» оказывается забралом, скрывающим лицо героя в жизненной битве, делающим его неуязвимым для насмешек и оскорблений. Здесь смех звучит своеобразным вызовом: «Смейся, смейся, так и надо. Пусть сквозь слезы смех звучит». И, наконец, во втором стихотворении цикла «Белые ночи» смех – единственное прибежище уставшей и измученной души лирического героя:
Я смеюсь, когда тяжко и трудно мне жить,
Я смеюсь над былою мечтой,
Я смеюсь, когда хочется ласки молить,
И я горько смеюсь, я смеюсь над собой.
Я смеюсь, когда ноет душа и болит.
Когда сил уже нет – я тогда хохочу.
Я смеюсь, но мой смех – он сквозь слезы звучит:
Я смеюсь, когда плакать безумно хочу.
Почти на всех стихах 1902—1904 гг. лежит отпечаток тяжелых недетских переживаний юного поэта: ранняя смерть отца, попытки самоубийства матери, бедствия полунищенского существования семьи, отверженность, непонимание и нелюбовь окружающих. Стремление выразить свои чувства в словах, в стихах, подстегивало интерес юноши к литературе, к книгам. По свидетельству родных, за несколько лет пребывания в Перми Юся Соболь перечитал почти все книги центральной городской библиотеки6. В его стихотворениях чувствуется влияние М. Лермонтова, Н. Некрасова, но особое место в ряду литературных пристрастий А. Соболя занимал С. Надсон, очень популярный среди молодежи тех лет поэт. Его герой – мечтатель, подверженный мучительным сомнениям, человек, сломленный жизнью, уставший, отказавшийся от былых надежд и стремлений, был органичным порождением смутного времени рубежа веков. Разочарование, одиночество, непонимание, отторгнутость миром – деструкция и дисгармония стали доминантой художественного мышления литературного поколения 1900-х годов. Литературно-художественные издания начала века пестрели именами больших и малых поэтов под меланхоличными, полными боли и отчаяния стихотворениями (А. Коринфский «Е.А.С.», 1893; «Отчаяние», 1896; К. Льдов «Мгла», 1902; Н. Рябов «Весною», 1904; А. Мейснер «Убегай от добрых, убегай от злых…», 1904) 7. Завороженность одиночеством и безысходностью была столь всепоглощающей, что рождала однотипные образы и мотивы в стихотворениях совершенно разных авторов:
Пусть все о счастии твердит
И жизни молодой,
Но сердце ноет и болит,
Измученное тьмой.
Там тоже дождик льет да льет,
Но только солнце не проглянет!
А сердце ждет, а сердце ждет
И скоро, скоро ждать устанет…
Я истомился весь все в ожиданьи вечном,
Я ждал его, как дар, казалось, вот он дан.
Казалось, что оно уж близко, что возможно,
Но что ж? – Мираж один, один только обман
Об особом внимании А. Соболя к творчеству С. Надсона свидетельствуют не только воспоминания современников8, но и его стихотворения. «Биографии» лирических героев двух поэтов удивительно схожи.
Тяжелое, одинокое детство, лишенное привычных остальным радостей:
Я не был ребенком, я с детства узнал
Тяжелое бремя лишений,
Я с детства в душе бережливо скрывал
Огонь затаенных сомнений.
Я с детства не верил в холодных людей,
В отраду минувшего счастья,
И шел я угрюмо дорогой своей
Один без любви и участья.
Разве знал я покой, безмятежный покой
Детских лет? – о, я знал лишь невзгоды.
Разве жил я, как все? – нет, под гнетом я жил,
Одиноким, лишенным свободы.
Раннее разочарование и усталость от жизни:
Изжита жизнь до дна! Назад не воротить
Заносчивых надежд и дерзких упований!
Довольно!.. Догорай неслышно день за днем,
Надломленная жизнь!..
Все прошло навсегда, безвозвратно,
Так довольно же лямку тянуть!
Те часы, что прошли – их обратно,
Никогда, никогда не вернуть!
Души героев переполняют противоречивые чувства: возмущение царящим злом и произволом и осознание собственного бессилия, жажда борьбы и неумение бороться, ощущение высокого предназначения и, в то же время, обреченности. Герои С. Надсона и А. Соболя пополняют плеяду «лишних людей», которые искренне стремятся к тому, «чтобы людям было получше жить на свете, чтобы уничтожилось все, что мешает общему благу», но в то же время «отличаются самым ребяческим, самым полным отсутствием сознания того, к чему они идут и как следует идти»10, героев, которым просто необходима сильная рука, указующая и зовущая. Отсюда характерный для обоих поэтов образ пророка. Однако мотив ожидания прихода пророка и образ самого пророка в интерпретации А. Соболя существенно отличается от того, что реализуется в стихотворениях Надсона.
У Надсона мы встречаем постоянное ожидание пророка-учителя, сильного человека, который поведет за собой, стряхнет «тяжесть удушья и сна» (247), разгонит «могильный душный мрак сияньем» (359), при этом герою совершенно не важно, чему будет учить его пророк:
О, мне не истина в речах твоих нужна —
Огонь мне нужен в них, горячка исступленья…
Но это бесцельное, пассивное ожидание оказывается у Надсона бесплодным: «Напрасно я ищу могучего пророка…» («Напрасно я ищу…», 1885; С.278—279). Герой А. Соболя обретает своего «пророка», в метафорическом образе которого предстает «народ родной…, изнемогший под игом цепей» («Раскаянье» 1905). А. Соболь рисует своего пророка скорбным старцем, измученным жизнью, непосильным трудом:
Весь в лохмотьях, больной и усталый,
И с поникшею грустно главой,
С грудью еле покрытою, впалой,
И с согбенною трижды спиной…
Очи грустные, скорбные очи,
Тонкий посох в дрожащих руках,
На челе капли крови и пота,
Ноги скованы крепко в цепях.
Однако нельзя назвать его авторской находкой. Этот образ, судя по всему, заимствован из стихотворения С. Фруга «Еврейская мелодия», в котором еврейский народ предстает в облике «седого старика», прошедшего «чрез бездну мук, чрез цепь невзгод»:
И зорок глаз, и крепки ноги,
И посох цел… Народ родной,
Чего ж ты встал среди дороги,
Поник седою головой?11
Тема обретения пророка и возрождения лирического героя становится центральной в стихотворениях «Без названия» («Неслышно, тихими шагами…») и «Раскаянье». Эти стихи – одни из немногих, имеющих точную датировку: первое помечено 4 марта 1905 года, а второе – 24 апреля того же года, что может указывать на их особую роль в творчестве поэта.
В стихотворении «Без названия» герою является скорбный старец, вызывая смятение в его душе:
И вспомнил я свои сомнения
И шаткость прежнего стремленья,
И равнодушие свое
К тому, что верил всей душою,
К чему стремился, что любил —
И жалкий стыд перед собою
Меня всецело охватил.
Но старец призван не столько устыдить и осудить героя за бездействие и молчаливое созерцание бедствий народа, сколько дать ему возможность жить и бороться:
Хочу, рассудок твой холодный
Чтоб не твердил тебе: «Бесплодной
Я не могу работой жить» —
Ты должен верить и любить;
Хочу я с уст твоих сорвать
Безмолвья страшного печать,
И повести на путь широкий,
Где ты не будешь одиноким…
Цель этой борьбы – идеал, традиционный для революционно-демократической литературы, – «новый мир», «новая жизнь»12:
Пришла пора. Бросать оковы,
Навстречу жизни чудной новой
Должны мы бодро все идти —
Она грядет во тьме полночной…
Она предстанет перед нами
И принесет в лучах своих
Страдальцу бедному народу
Так долгожданную свободу13.
А. Соболь в этом стихотворении полностью следует канонам народовольческой поэзии 70—80х гг. XIX в., воспринимая и революционные идеи, и устоявшиеся художественные клише: «скорбные очи», «дни унынья и тоски», «борьба за святой идеал» и др., и сюжетные ходы14.
Но если в стихотворении «Без названия» доминируют общие революционно-демократические тенденции и народ национально обезличен, то в «Раскаяньи» мы сталкиваемся с ярко выраженной сионистской позицией героя и направленностью всего произведения. Это связано прежде всего с переменой в мировоззрении самого автора. Именно в это время А. Соболь возвращается к семье в Вильно, где примыкает к партии социал-сионистов и погружается в партийную работу: становится агитатором, ездит по местечкам, пропагандируя идеи сионизма.
В начале века возникает целое направление палестинофильской поэзии, центральное место в которой занимает тема борьбы за счастье своего народа, за землю предков. В Одессе, Минске, Москве, Ялте выходят сборники молодых сионистских поэтов, в которых печатаются Л. Яффе, Ш. Черниховский, С. Маршак и др.15 В русло этого течения направляет свое творчество и А. Соболь. Погруженность в свой внутренний мир, очарованность собственными страданиями и безысходностью сменяются обращением к проблемам и бедам еврейского народа, осознанием своего места и своей роли в его жизни. Лирический герой этого стихотворения пробуждается не для абстрактной борьбы за расплывчатый идеал «новой жизни», но стремится в жизненный бой:
На спасенье народа родного,
Не жалея нисколько себя,
На защиту Сиона святого,
На борьбу против гнета и зла!
«Раскаянье» можно считать программным стихотворением в творчестве поэта этого периода. Он сам, отправляя его А. Кауфману для публикации, писал: «Стихотворение, если годится, для сборника. Если же для сборника не годится – пусть это будет для вас объяснением всего того, к чему я наконец пришел».
В период активной сионистской деятельности А. Соболя были написаны стихотворения цикла «Песни из голуса», в которых отчетливо проявляются мотивы и образы, характерные для еврейской, сионистской поэзии. В центре первого стихотворения цикла – «Вперед!» – образ челнока. Изначально этот образ восходит к библейскому омониму. «Челнок», «кораблик» в библейской традиции трактуется как символ гонимого еврейского народа16. Образ этот неоднократно встречается в произведениях еврейских поэтов (И.-Л. Гордон «В пучинах моря», С. Фруг «Морские песни», «Сиониды» и т.д.) Однако в сионистской поэзии бесконечное и зачастую бесплодное блуждание челнока сменяется целенаправленным движением вперед к вполне определенной земле (С. Маршак «Палестина», «Над могилой»), в стихотворении А. Соболя цель путешествия предстает в символическом образе маяка.
Особый интерес представляет стихотворение «Пророк Еремия», так как в нем А. Соболь вносит существенные изменения в традиционный для библейского сознания образ пророка. Пророк Еремия (Иеремия) – один из самых трагических персонажей Библии, но в то же время один из самых популярных в еврейской поэзии, особенно в начале ХХ века. К этому образу обращались и С. Фруг, и С. Маршак, и Л. Яффе, однако их интерпретация образа Еремии обычно строилась на основе библейских сказаний.
В последние дни существования Первого Храма Еремия предостерегал царя Цидкиагу и его подданных от восстания против Вавилона, и предвещал гибель Иерусалима, если народ его не откажется от зла и идолопоклонства. Но пророчество не было услышано и через несколько лет и Храм, и вся Иудея лежали в руинах. Исполнение пророчества, подтверждавшее пророческий дар Еремии, одновременно и дискредитировало его – он не смог преподнести свое знание людям так, чтобы они послушались его. И основу стихотворения А. Соболя составляет молитва Еремии к «Всемогущему» о милости для своего народа и о даре «горячими словами давно заглохшие их чувства пробудить».
Однако в библейской традиции откровения Творца повергают Еремию в такой ужас, что он не только не обращается за «могучим даром слова», но даже считает его страшным проклятием: «Он повел меня и ввел во тьму, а не во свет… Он стал для меня как бы медведь в засаде, как бы лев в скрытом месте; извратил пути мои и растерзал меня, привел меня в ничто… Я стал посмешищем для всего народа моего, вседневною песнью их. Он пресытил меня горечью, напоил меня полынью» (Плач Иеремии III: 2; 10—11, 14—15). Именно так трактует образ пророка Х.Н.Бялик в своем стихотворении «Последнее слово»:
Тяжелый мрак главу облек.
Исчез мой луч, мой яркий свет!..
И слово Божие звучит
Насмешкой горькою теперь!17
Образ библейского пророка, ужаснувшегося своего дара, несущего его как тяжкий крест, в русской литературе трансформировался в образ поэта-пророка, невольного избранника Бога, наделенного даром «глаголом жечь сердца людей» (А. Пушкин «Пророк»). В стихотворении А. Соболя образ пророка приобретает черты романтического героя. Еремия А. Соболя становится добровольной жертвой во имя спасения своего народа. Он просит наделить его даром пророческого слова, сознавая, что этот дар принесет ему лишь страдания. Глас Божий звучит приговором:
Ты хочешь к ним пойти. Горячими словами
Давно заглохшие их чувства пробудить,
Бороться против зла, разврата и порока,
Ты хочешь научить их верить и любить?
Пойди! – они тебя каменьями забросят,
За все твои труды, за всю твою любовь…
Еремия А. Соболя – образ, синтезированный из двух традиций, библейской и литературной. Он сочетает в себе библейскую интимность в общении с Богом, возможность ходатайствовать перед ним за свой народ и романтическую героику самопожертвования, воспетую в русской поэзии.
Стихотворение «К народу» написано под впечатлением страшной резни кишиневского погрома в 1903 г. А. Кауфман вспоминает: «Во время дебатов в «теоретическом кружке» молодежи о погромах, о самообороне Соболь буквально кипел гневом. Любил и страдал за свой народ. Он осуждал трусливость евреев, проявленную в Кишиневе во время погрома. Энтузиазм и возбуждение охватили Соболя, когда стало известно о покушении Пинкуса Дашевского на виновника кишиневского погрома П. Крушевана»18. Любовь и осуждение, боль за свой народ и обида за его бессилие – все это нашло свое отражение в стихотворении «К народу». Композиционно оно делится на три части, в которых воплощаются противоречивые чувства героя: в первых трех строфах герой говорит о любви к своему народу и готовности ради его освобождения на любые жертвы («Я отдам, если нужно, и жизнь за тебя, Чтоб ускорить тебе час спасенья»), следующие три строфы полны презрения и ненависти к народу, что боится «воспрять, бросить взгляд на врагов горделивый», и, наконец, в заключительной восьмистрочной строфе повторяется тема первой части:
Все ж люблю я тебя. Видя муки твои,
Наполняется сердце слезами,
Рвусь к тебе – и готов свою душу отдать,
Из груди вырвать сердце кусками.
Чтоб ты мог хоть на миг, на мгновенье одно,
Раз покойно, свободно вздохнуть,
Чтоб ты мог все забыть, цепи рабства порвать,
Чтоб твоя успокоилась грудь.
В этом стихотворении можно усмотреть своеобразную перекличку с Х.Н.Бяликом и его произведениями о погроме («Да, погиб мой народ…», «Над бойней», «Сказание о погроме»). Но А. Соболя отличает юношеский эгоцентризм. Если Х. Н. Бялик прежде всего рисует ужасающую картину резни и образ автора проявляется в стихотворениях имплицитно, то в стихотворении Соболя лирическое «Я» оказывается в центре повествования, автор прежде всего манифестирует свою позицию.
Однако при всей сионистской направленности тематики стихотворений А. Соболя, все они выдержаны в русле русской литературной традиции. И даже образ народа у А. Соболя чрезвычайно напоминает некрасовский. Сюжетные линии и образные ряды этих стихотворений весьма характерны для формирующейся национальной поэзии, осваивающей идею национальной и гражданской свободы19. Если же говорить о формальных, стилевых особенностях, то следует признать, что сионистские стихотворения А. Соболя – характерный пример поэзии палестинофилов, и в целом еврейских поэтов, пытающихся писать о своем народе в рамках русской литературы и неизбежно сталкивающихся с проблемой «обрусения» еврейской темы в своих попытках «вытянуть собственную песню, используя образный арсенал русской поэзии»20.
Звезда Сиона не долго хранила поэта. Из-за своей активной агитационной деятельности А. Соболь уже давно находился под пристальным вниманием полиции, и потому лишь случайной встречи и разговора с арестованным бундовцем Берком Берштейном хватило для того, чтобы получить основания для обыска в квартире А. Соболя и его товарищей. На квартире были обнаружены четыре новых револьвера, около пачки патронов и много нелегальной литературы, в результате 1 января 1906 года А. Соболь был взят под стражу и обвинен в причастности к антиправительственному заговору21. Так начался каторжный путь будущего писателя и новая страница творческой биографии поэта.
Стихотворения А. Соболя, написанные в Александровском централе, в Горном Зерентуе, в баргузинской ссылке, продолжают традиции тюремной лирики в русской поэзии, заложенные еще декабристами и подхваченные народовольцами. Мы не можем доподлинно утверждать, был ли знаком А. Соболь с творчеством поэтов-народовольцев (С. Морозов, В. Фигнер, П. Якубович и др.), но их внутреннее, духовное родство, особенно ярко проявившееся в тюремных стихотворениях поэта, несомненно. Внешние обстоятельства жизни тюремных узников не балуют разнообразием и потому в их творчестве неизбежно звучат и «звон кандальный», и «цепи бряцание, голос спросонок, порою и вздох» (А. Соболь «Слышу я голос твой…»), и описания тюрем словно продолжают друг друга, создавая единый образ застенка:
Решетки, бойницы… Об стены тюрьмы
Волна ударяет бессонная…
Здесь, в царстве безмолвия, страха и тьмы…
По-прежнему стены безмолвны, молчат,
И стража стоит у порога.
Однако при всей близости внешних обстоятельств и порожденных ими мыслей и чувств о прошлом и настоящем, два поколения политических узников существенно расходятся во взглядах на ближайшее будущее. Если для тюремной лирики 70-90-х годов XIX века характерна минорная тональность – лирический герой ощущает себя необходимой жертвой, брошенной на алтарь свободы, прихода которой он никогда не увидит (П. Якубович «Senilia», «Поздняя радость»), то в произведениях поколения 1900—1910гг. все настойчивей звучит мысль о скором освобождении и о деятельном участии в приближении этого часа:
Но властная воля манила к себе —
На бранное поле. Покорно судьбе
Сдаваться они не желали.
И зрели в них мысли с желаньем одним,
С проклятьем оковам. Под мраком ночным
Свободу неслышно ковали.
И день наступил… И жестоким врагам
Был брошен тот вызов… Позорным цепям
Презрение брошено было.
В своих последних тюремных стихотворениях А. Соболь уходит от индивидуалистического, эгоцентрического восприятия мира. Лирическое «Я» все чаще заменяется на «Мы» или «Они» («Побег», «Мы ломим», «Дорога растет», «Набат»). Однако этого заряда коллективного начала хватит ненадолго, и уже в эмигрантских стихотворениях (1909—1912) автор вернется к монологическому повествованию от первого лица.
За время эмиграции А. Соболь объездил всю Европу, но большую часть времени он провел в небольшой деревушке Кави де Лаванна на итальянской Ривьере. Именно там были написаны известные нам стихотворения 1911г24. Почти все они посвящены Саре Симановской, с которой А. Соболь познакомился в Швейцарии и вел постоянную переписку.
В своих попытках стать поэтом А. Соболь бросается из крайности в крайность, ища себя то в народно-демократической, то в сионистской тематике, уходя от юношеского романтизма к популярным изыскам модернизма. Все стихотворения 1911г. носят печать увлечения новыми темами, модными в поэзии первого десятилетия ХХ века, и особой любви к А. Блоку, которая останется неизменной на долгие годы. Не зря на страницах рассказов А. Соболя будет появляться имя Блока как любимого поэта различных персонажей, а известные блоковские строки о России-«степной кобылице» («На поле Куликовом») станут эпиграфом к роману «Салон-вагон».
Несмотря на то, что в начале века поэтическая ниша русской литературы «заполнялась массовой поэзией, целиком производившейся по гражданским образцам 1970-х годов и лирическим образцам 1980-х годов», и «стихи модернистов количественно составляли ничтожно малую часть, экзотический уголок тогдашней нашей словесности», модернистская поэзия все же была «всего влиятельней» и это влияние «неудержимо распространялось»25. Первоначально «новая поэзия была ориентирована на культурную элиту»26 и предполагала высокий уровень владения словом, позволяющий поэту осуществлять смелые версификации и эксперименты с ассоциативными и символическими рядами, а читателю распутывать виртуозно закрученную нить поэтического текста. Однако смыслотворческие и формальные изыски модернистов очень быстро входили в оборот и использовались рядовыми стихотворцами на уровне художественных приемов, в скором времени составивших определенную норму, обязательную для «всех не желавших прослыть отсталыми»27. И А. Соболь, как любой начинающий литератор, впитывавший все новые веяния в поэзия, чутко отозвался на перемены, произошедшие в поэтическом языке и в стихотворной форме.
Прежде всего в своей эмигрантской лирике А. Соболь полностью уходит от социальной и гражданской тематики, вновь возвращаясь к изображению интимных переживаний и перипетий внутренней жизни лирического героя. На первый план, как и в самых ранних стихотворениях, выходят мотивы одиночества, тоски, сна-смерти и сладких грез, дарующих забвение. Однако в стихотворениях 1911г. уже нет того юношеского максимализма и категоричности, нет театрально-трагичных вскриков: «Никогда, никогда! Нет, довольно…» («Все прошло навсегда, безвозвратно…»), подчеркнуто-надрывных нот в описании собственной несчастной доли, нарциссического самолюбования и упоения собственными страданиями. Для этих стихотворений характерна своеобразная переориентировка: если раньше в центре мироздания стояло «Я» лирического героя, его мысли и чувства, желания и устремления, то теперь повествовательный центр переносится вовне, в окружающий мир, который воспринимается и осмысливается героем. Все характерные для стихотворений А. Соболя темы и мотивы реализуются не напрямую в монологе-манифесте лирического героя, а проявляются опосредованно через систему разработанных им образов и символов.
В более позднем цикле «Напевы моря» (июль 1911г.) А. Соболь обращается к излюбленной теме как романтизма, так и символизма – теме морской стихии. В центре обеих стихотворений цикла образ морской девы, которая предстает в своей основной функции. В «Первом напеве» морская дева соблазняет лирического героя, обещая волшебные ласки:
Обдам я тебя серебристой водою,
Прильну к тебе мягко морскою травою
и радостно стану твоей…
Однако видение это мимолетно:
В воде пропадая и с волнами споря,
Волной пробегая по светлому морю,
Исчезла. Сказала: «Не жди!»
Во «Втором напеве» чарующее пение заманивает лирического героя в морские глубины:
Оставь свое горе безликое,
Земное томленье забудь.
Отдайся мне, робкий, тревожный,
Умчу и занежу тебя,
И счастие станет возможным.
Чудесным, бездонным, как я!
Эгоцентрическая, активная позиция героя сменяется пассивным созерцанием: уже не сам герой стремится к смерти, он лишь поддается шуму волн и таинственному голосу, влекущему его в «жемчужные сны».
В этих стихотворениях, написанных после длительной ссылки, после долгого существования вне литературы, А. Соболь словно примеряет на себя новые поэтические фасоны, вошедшие в моду за время его отсутствия. И прежде всего он улавливает то, что у всех на слуху, что либо наиболее часто используется, либо исходит из известного и авторитетного источника. Эта своеобразная «примерка» идет как на уровне содержания, так и на уровне формы.
Мы уже говорили о морской теме в стихотворениях А. Соболя. Не менее традиционна для поэзии первого десятилетия ХХ века и тема города, который воспринимался как «соблазн электрического великолепия, средоточие роскоши и разврата накануне апокалиптической гибели»28 или как каменный многоэтажный монстр, разрушающий гармонию природного мира. К этой теме обращались и В. Брюсов («Сумерки», 1906; «Замкнутые», 1900—1901 и др.), и А. Блок («Вечность бросила в город…», 1904; «Город в красные пределы…», 1904; «Гимн», 1904; «Поднимались из тьмы погребов…», 1904 и др.), и А. Белый (цикл «Город», 1904—1909). В стихотворении А. Соболя «В тиши лесов, в тиши долин…» образ города полностью выписан в соответствии с каноном символистов. Более того, сюжет этого стихотворения напрямую перекликается с сюжетом бальмонтовского «Мне ненавистен гул гигантских городов…«29.
Так же свободно А. Соболь использует в своих стихотворениях характерные образы и символы. Здесь мы найдем средства из арсенала поэтики модернизма: многочисленные повторы («Напевы моря. Первый напев»), нарушение привычного словоизменения («зовы», «миги»), оксюмороны («жгучая волна»), и «белые платья», и «струи жемчужные», и «чары», и «бездны», и «тени ночные», и «лунную мечту» и другие «слова-сигналы» (М. Гаспаров), знакомые нам по произведениям тех же В. Брюсова, А. Блока, А. Белого, и, по мнению М. Гаспарова, «достаточные для опознания принадлежности стихотворения к новому направлению»30. Не более оригинален А. Соболь и в подборе рифм, чаще всего это широко известные и уже неоднократно использовавшиеся рифмовые ряды вроде «мгновенья – забвенье – стремленье – томленья», «слезы – грозы – грезы» (Ср. А. Белый «Грезы», 1899).
К сожалению, нам известны не все поэтические тексты А. Соболя, что не позволяет нарисовать более полную картину формирования художественного мира его лирики. Уже в эмиграции А. Соболь начинает писать очерки и рассказы, и к середине 1910-х годов полностью уходит в прозу. Одно из последних известных стихотворений А. Соболя не отмечено определенной датой, однако по некоторым признакам, его можно отнести ко времени пребывания в Италии после очередной попытки самоубийства в 1925 году. Это стихотворение разительно отличается от ранних поэтических опытов прежде всего тем, что в нем четко прослеживается уникальность авторского мироощущения и мировоплощения, которой так не хватало его юношеским стихам:
Хорошо, придвинувши к окнам кровать,
Глядеть, как по небу плывут облака,
И слушать шуршанье морского песка
Забыть, что на свете есть люди, погосты,
И умирать незаметно и просто…
Хорошо, придвинувши к окнам кровать,
Глядеть, как купаются звезды в волнах,
И слушать, как ночь шевелится в кустах,
Не знать, что на свете стоглазое лихо,
И умирать незаметно и тихо31.
А. Соболю не удалось достичь в поэзии значительных высот. Он остался в ряду малоизвестных авторов массовой поэзии, которые не отличаются способностью к созданию чего-то нового, а умеют лишь следовать образцам. Возможно, он и сам прекрасно это осознавал и именно поэтому не стремился публиковать свои стихотворения. Однако в общем контексте творчества писателя ранние поэтические опыты сыграли значительную роль. Во-первых, они стали прекрасной школой владения поэтическими приемами, что отразится на языке и стиле его рассказов и повестей. Во-вторых, во многом они определили тематику и мотивную структуру его последующих произведений. В-третьих, они проявили наиболее устойчивые координаты художественного мира, закрепившиеся затем и в прозаических произведениях.
Я существую расплющенный, в расселине между двумя мирами, в зараженной ране… В моей вывихнутой реальности сосуществуют две истории, два языка, две космологии, две эстетические традиции и политические системы, резко противостоящие друг другу. …Мое поколение… интегрировалось в инаковость…, и однажды граница стала нашим домом…
К 1915 году, когда Андрей Соболь – по паспорту Константин Виноградов – появляется в Москве, у него за плечами уже два года скитаний по России, три года тюрем и каторги, шесть лет эмиграции. К двадцати семи годам он уже исколесил всю Россию от Перми до Нижнего Новгорода, от Иркутска до Мариуполя, то мальчиком-подручным на пароходе, то в составе опереточной труппы, то «в кандалах, с сотней уголовных»1, отправленных по этапу в Сибирь; успел поработать агитатором в еврейской политической партии: «разъезжал по еврейским городкам и местечкам, очень милым еврейским девушкам рассказывал о французской революции, «разъяснял» Энгельса, цитировал Блосса»2; прошел несколько тюрем: Мариупольскую, Виленскую, Бутырки, Александровский централ и Горный Зерентуй, и самую страшную царскую каторгу – Амурскую колесную дорогу или, как ее называли заключенные, «Колесуху»; объездил нелегальным эмигрантом «весь Запад»3, в его маршрутном списке Рим, Брюссель, Париж, Мюнхен, Ницца, Копенгаген, Сан-Ремо и маленькая деревушка на итальянской Ривьере Кави ди Лаванья, где члены боевой организации партии эсеров, среди которых был и А. Соболь, «на горе St. Anna расстреливали ежедневно картонное чучело: готовились к поездке в Горный Зерентуй, чтобы убить начальника каторги за смерть Сазонова»4.
Его первые произведения были присланы из эмиграции и публиковались сначала под псевдонимом Андрей Нежданов, а потом и под «настоящим» именем – Андрей Соболь5. Уже в 1915 году его рассказы издаются отдельным сборником6, и в том же году журнал «Русская мысль» публикует роман писателя «Пыль», который вызвал бурную реакцию в литературных и партийно-революционных кругах и сделал А. Соболя весьма популярным и читаемым автором. Однако этот роман стал вспышкой настолько яркой, что современная критика именно с него начала отсчет творческого пути писателя, начисто забыв при этом о тех произведениях, что были написаны ранее. Д. Горбов и З. Штейнман, в критических работах которых творчество А. Соболя раскрыто наиболее полно, упоминают о романе «Пыль» как о точке отсчета творческой биографии писателя, при этом основное свое внимание концентрируя на произведениях 1920-х годов. И даже в анонимной рецензии журнала «Русские записки» на книги А. Соболя «Рассказы» (1915) и «Пыль» (1916) на трех страницах сборнику отводится всего один абзац, в котором автор рецензии сообщает читателю о том, что А. Соболь в своих рассказах «в разных вариантах изображает, в сущности, один еврейский тип: жалкого бессильного неудачника», обвиняет писателя в «ограниченности кругозора» и в «слепоте к жизни», ибо «образы г. Соболя – сплошная лирика: о чем-либо наблюденном они не говорят и объективного значения не имеют»7. Однако не следует думать, что эти суждения отражают истинное положение вещей, они скорее передают первые впечатления автора от беглого прочтения, какое обычно требуется для составления подобных рецензий.
Таким образом, если романы 1914—1917 годов «Пыль» и «Бред», рассказы и повести 1920-х годов в некоторой степени рассматривались в критике и литературоведении, то творчество А. Соболя 1910-х годов до сих пор остается «белым пятном», хотя именно в этот период идет активное формирование творческого «я» писателя.
Любой начинающий писатель, вливаясь в литературный поток, неизбежно испытывает влияние различных художественных направлений, идейных течений и стилевых тенденций. Но в то же время, в метаниях от одного течения к другому, в пробах различных форм и приемов письма, в переборе тем и сюжетов идет неустанный поиск своего материала, языка, индивидуального художественного облика, ибо как писала В.Панова: «Без собственного материала, интимно выстраданного, заветного, писательский талант – пустой звук, не имеющая общественной ценности безделка, отвлеченность, которой не в чем материализоваться»8.
Совершенно закономерно, что свои творческие поиски А. Соболь начинает с художественного освоения того пласта действительности, который был ему наиболее знаком и близок, и в первых своих произведениях обращается к наиболее актуальным для него проблемам, прежде всего связанным с его национальной принадлежностью.
На рубеже XIX—XX веков еврейский вопрос становится одним из важнейших в российской действительности. В еврействе происходит бурный процесс формирования собственной интеллигенции, которая стремилась к новым формам жизни, к овладению современной культурной традицией. Евреи стали активно участвовать в общественно-политической борьбе и культурной жизни России. Еврейское художественное творчество развивалось во всех направлениях: и изобразительное искусство, и музыка, и театр, и литература. В этот период появляется целая плеяда талантливых писателей из еврейской среды: С. Ан-ский, С. Юшкевич, Д. Айзман, А. Кипен, М. Бердичевский.
В их творчестве, обращенном как к еврейской, так и к русской читающей публике, отражались сложные перипетии современной жизни, ставились вопросы и проблемы, актуальные в сложившейся исторической ситуации. Не замыкаясь полностью на еврейской теме, но зная изнутри жизнь своего народа, эти писатели особое внимание уделяли проблемам еврейства в России. Их произведения печатались не только в русско-еврейской прессе («Новый Восход», «Еврейский мир», «Еврейский вестник» и др.), но и в известных русских журналах («Русское богатство», «Русские записки», «Заветы», «Ежемесячный журнал», «Журнал журналов» и др.) Именно в «Русской мысли» в 1915 году был напечатан роман «Пыль», открывший широкому читателю имя Андрея Соболя.
Этот роман вызвал бурную реакцию – уже после выхода первых его глав стали появляться отклики в печати. В основе сюжета произведения «модная теперь тема о развале революционных организаций», но гораздо больший интерес для нас, как и для современных ему критиков, представляет проблема романа – «крах душевного мира еврея-интеллигента, живущего, точнее жившего общерусскими интересами, лелеявшего общерусские идеалы”9, столкнувшегося с реальной действительностью и вынужденного решать сложный мировоззренческий вопрос – кто я? Эта проблема лейтмотивом проходит через все произведения А. Соболя, посвященные еврейской жизни.
В творчестве А. Соболя можно выделить целый блок произведений на еврейскую тему: «Мои сумасшедшие» (1913), «Человек с прозвищами» (1913), «Мендель-Иван» (1914), «Пыль» (1914), «Песнь песней» (1915), «Тихое течение» (1918), «Вскользь» (1909—1916), «Встань и иди» (1918*10), «Погреб» (1922*), («Перерыв» 1923*), «Счет» (1923—1925*), «Печальный весельчак» (1926) и др. Практически каждое произведение А. Соболя, героем которого является еврей – это драма личности с раздвоенным, «разломанным» сознанием. Для творческой манеры Андрея Соболя характерно многократное «проигрывание» одной и той же ситуации, одного и того же конфликта при разных внешних условиях. И своего героя-еврея, независимо от того, погружен ли он органично в еврейскую среду и потому не замечает своего еврейства, не акцентирует на нем свое внимание («Песнь песней», 1915), или, наоборот, ассимилировался в русском обществе настолько, что считает себя в большей степени русским («Пыль», 1914), Соболь сталкивает с такими внешними обстоятельствами, в которых он вынужден решать вопрос о своей национальной принадлежности. И именно такая ситуация становится для героя своего рода лакмусовой бумажкой, проверкой его силы оставаться самим собой или права на обретение себя.
В произведениях Андрея Соболя проблема национальной самоидентификации предстает глубже, нежели просто вопрос об отнесении себя к той или иной нации. Это серьезная мировоззренческая проблема, решая которую герой дает ответ как на вопрос о своей национальной принадлежности, так и на вопрос о своем месте в этом мире, о сохранении внутренней духовной целостности.
Мы остановимся на трех текстах А. Соболя, которые, как нам кажется, максимально воплощают в себе основные особенности трактовки проблемы самоидентификации в творчестве писателя и содержат ключевые моменты для понимания всего блока произведений, посвященных еврейской проблематике.
В рассказе «Мендель-Иван» (1914) двойственное положение героя маркируется уже самим заголовком, хотя существует и иной способ его прочтения: в царской тюрьме «Иван» – это общее прозвище заключенных, принадлежащих к тюремной элите, нечто вроде современного «пахан». Герой рассказа – пожилой заключенный, единственный еврей среди русских, отбывающий срок в «иванской» камере. Положение Менделя определяется репликой одного из его сокамерников: «Из евреев ты, милый! Потому и все…«11 И за двадцать один год, проведенный в тюрьме, добравшись до статуса «Ивана», Мендель постоянно должен его отстаивать, зачастую совершая поступки, тяжелым грузом ложащиеся на его душу.
Однажды в столовой он набросился на тщедушного старика еврея, неловко задевшего его в очереди за баландой. После чего долго ходил сам не свой, вызывая насмешки сокамерников: «Поглядите-ка, родненькие! Хрестьянин хрестьянина вздует – ладно, за милую чистую душу. А вот жид заперва жида ударил и уж трясется и уж плачет!» (77). В следующий раз Мендель пытается помешать изнасилованию мальчика-еврея, но, задумавшись о своем шатком положении, отступается. Однако даже эта попытка заступничества становится причиной новых нападок сокамерников.
Каждая такая ситуация вызывает в душе Менделя бурю чувств. Он упорно пытается задавить в себе еврея: «Знает Мендель по опыту, что не сдобровать ему, если споткнется… Крепко держится Мендель, блюдет себя. Только по имени и догадаешься, кто он…