Ко всему коллективному Ольга Ваксель испытывала недоверие, граничащее с предвзятостью. Если все перемещаются трамваем, то она рядом едет на велосипеде. И еще иронически поглядывает на тех, кто свободе и простору предпочел зависимость и толчею.
Как не узнать ее в этих строчках:
Я буду метаться по табору улицы темной
За веткой черемухи в черной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом…
Путешествовать в карете Ольге не довелось, но и на двухколесной машине она выглядела эффектно. Стройная фигурка, вскинутый подбородок, гордая осанка… Ощущение личной значимости - так поэт сказал не о ней, но в ней это, безусловно, чувствовалось.
Лэди Годива из мандельштамовских стихов тридцать первого года тоже она. Велосипеда, правда, и тут нет, но прямая спина подразумевается: как известно, Годива из поэмы англичанина Теннисона ехала на лошади нагая, прикрытая лишь собственными волосами.
Так и видишь жену графа Ковентри, «с распущенной рыжей гривой», в ее звездный час. Впрочем, и Ольгу представляешь ясно. Вид у нее тоже победительный: рыжина в волосах, прямой позвоночник, мужские брюки и пиджак…
Конец двадцать четвертого и начало двадцать пятого годов оказались для нее на редкость удачными. Главное - теперь она сама решала: когда ей торопиться, а когда - повременить. Если не возникало желания выходить из дома, то она себя и не заставляла.
Размышляла Ольга примерно так.
Пусть зав. отделом понервничает, постучит по столу пальцем, завершит поиски в районе потолка. Тем большим будет удивление. «Не надо волноваться. Это я», - вот с такого рода улыбочкой она возникнет на пороге.
Можно было бы не вспоминать об этом появлении в редакции, если бы не принесенные ею заметки.
Есть смысл подумать над тем, как иногда причудливо соединяется одно с другим.
Хрупкая женщина, ангел, летящий на велосипеде, кинообозреватель «Ленинградской правды». Место в углу страницы, предоставляемое ей каждую неделю, не намного больше места печати. О чем бы ни писала Ольга, ей следует ограничивать себя во всем. Она обязана быть краткой, не допускать отступлений от темы.
Бывает - автору непросто удержать себя в этих рамках. Тесный квадратик буквально разрывается от непомерных требований. Амбиций у пишущей явно больше, чем могут вместить десять-пятнадцать строк.
Для того, чтобы найти ее заметки в зарослях других заметок, требуется усилие, но зато тот, кто их обнаружит, будет вознагражден. Ольга писала так, словно она и есть последняя инстанция. Эти тексты своего рода «приказы по армии искусств».
«Железнодорожные хищники, - пишет она в «Ленинградской правде» от 25 апреля 1925 года, - ординарный американский фильм из детективно-психологически-бандитской серии. Крепко и умело сшитый сюжет, хорошая порция чувствительных и самопожертвованных моментов, убедительный бытовой и натурный фон - все это нами уже неоднократно видано».
А вот она недовольна исполнителем: «С недоумением встречаешь среди актерского состава «Хищников» Вильяма Харта. Такой запоминающийся и внешностью, и игрой в амплуа суховатых и нелюдимых клондайкских бытовых героев, Харт сдает и до смешного беспомощно теряется в любовно-детективных сценах фильма».
Конечно, чаще всего Ольге доставались обязанности куда более прозаические. Случалось ей работать и табельщицей на стройке, и корректором в издательстве, и манекенщицей на пушных аукционах, и официанткой в гостинице.
Сложнее всего складывались отношения с посетителями ресторана. Кажется, эти люди терпели ее по необходимости. Будь у них возможность напрямую обратиться к жаркому или цыплятам табака, они бы и не посмотрели в ее сторону.
Часто, торопясь с подносом, Ольга представляла город с высоты почти что полета и грустила о летних, велосипедных, днях… Правда, от безвестности она бы никогда не отказалась. Слишком многим она обязана своему скромному положению.
Неслучайно домашние зовут ее не Ольгой, а Лютиком.
Имя желтого цветочка, одиноко растущего по краям дороги, ей очень к лицу.
Всерьез Лютик попадала в историю дважды. Осип Мандельштам посвятил ей два стихотворения во время их короткого знакомства и три - после ее смерти. Еще несколько раз она позировала ученикам Павла Петровича Чистякова.
Конечно, ни портретируемой, ни адресатом поэта она становиться не собиралась. Это получилось как-то само собой. Ведь даже свою фамилию она предпочитала не афишировать. Под рецензиями в газете стояла аббревиатура: «В.» или «В. Льв».
Иногда, правда, Лютик переставляла две первые буквы. Так она над собой подшучивала: боевой критик, цепной пес партийной прессы и должен именоваться «Ав».
Ее обзоры еще можно отыскать в подшивке «Ленинградской правды», а о своих стихах она не рассказывала даже приятелям. Сколь бы ни была она с ними близка, ее творчество принадлежало сфере куда более сокровенной.
Разумеется, такая позиция требовала конспирации. За свою тетрадку она бралась только поздними вечерами, когда квартира уже спала. Чтобы до конца оценить ею написанное, следует помнить о тишине, шелесте занавесок, близости своих и чужих снов.
Контур прошедшего уже истаял, но его еще можно различить… Что сегодня произошло такого, чего не было вчера? Вспоминаются докторша Наталка, собака Зорька, игла, уколовшая палец… Только что это занимало ее в жизни, а вот - уже сверкает в стихах.
Все минует, а подробности останутся. Неслучайно под страницей она неизменно ставит число. Следовательно, ей интересны не мелочи как таковые, а неповторимые приметы конкретного дня.
Полудня зимнего янтарные лучи,
Как трав степных дрожащие волокна,
В обмерзшие тянулись окна,
И в синей тени вдруг поблекла
Вся жизнь, глядящая в опаловые стекла.
Как взгляды медленны и руки горячи!..
О, если б таяли, как грусть немого взгляда,
Огни последние угаснувших углей,
Чтоб в памяти возник туман аллей,
Потопленных в шуршаньи листопада 1
В чем тут секрет? В ощущении текучести и замедленности. В дымке, превратившей знакомую местность в пейзаж Моне или Писсарро.
Таков Павловск, увиденный сквозь двойную оптику нынешних и прошлых ее состояний. К давнему печальному воспоминанию тут подмешана сегодняшняя тоска.
Всякие стихи - это дневник, но ее стихи - дневник, написанный симпатическими чернилами. Читателя Лютик воспринимала как соглядатая. Правда, защищалась она от него как-то по-детски - свои опыты никому не показывала и старалась о них не говорить.
Кажется, она рассчитывала на обилие зачеркиваний, внешний вид частного послания. На заслоны из резинок и карандашей. На круг от горящей лампы, твердо очертивший границы ее царства.
Помните знаменитое мандельштамовское: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!»
Конечно, Лютик сказала бы об этом иначе. Не такая простая задача - не быть писательницей. И не в известности тут совсем дело. Уж без нее-то она легко обходится, но как прожить без карточек Дома ученых, дающих право на получение пайка?
В одном письме Марины Цветаевой есть фраза, которая кое-что объясняет. Отнюдь не прихоть это пристрастие к тайнам и упорное нежелание быть как все.
«Всякая рукопись беззащитна, - писала Цветаева. - Я вся - рукопись».