Осторожно, таясь и остерегаясь, высунул доктор Ясинский нос на улицу, повел глазами налево, потом направо… Орков не было видно. Впрочем, не глазам он сейчас доверял – а именно, что носу, шестому чувству, спинному мозгу, звериным инстинктам. Чуткие, зубастые, поднялись они из глубин подсознания, сторожевыми псами легли рядом – смотрели, слушали, принюхивались, готовые в любой миг с лаем броситься на врага или, поджав хвост, метнуться прочь…
Вокруг вихрился бледный стылый туман. Ледяная снежинка легла доктору на щеку, потеплела, изошла горячей слезой, скользнула по подбородку, упала на землю, выжгла в насте мельчайший дырявый кратер и пропала навеки. Метель взвыла: она мела и свистела теперь по всем четырем сторонам света, над головой и по земле.
Доктора передернуло – выходить прямо в пургу показалось страшно… Зябко, холодно, неуютно, но больше всего – страшно. Снег стоял в воздухе столбом, словно мертвец поднялся из гроба, ветер хлопал полами его савана, белые глаза глядели слепо.
– Закрывайте, – бросил доктор через плечо, будто боялся отвернуть лицо, боялся, что мертвец упадет на него всей своей хладной громадой, упадет, задавит, вобьет в мерзлую землю по самые брови.
Он потоптался еще на пороге секунду-другую, не решаясь отпустить ручку двери… Топчись не топчись, а идти все равно надо. Ясинский вздохнул, сделал шаг вперед и сразу оказался посреди метели. Снег мгновенно, как из мешка, засыпал ему лицо и брови, ветер кошкой прыгнул за воротник, сухо хлестнул по щекам, потом утих на миг, отступил, застыл, глядел, удивляясь дерзости человека.
– С богом, доктор, – вслед ему прошептала старшая медсестра, неловкой рукой перекрестила его в спину, торопливо рванула дверь на себя, обиженно взвизгнул рыжий засов.
Доктор, видела она, сделал несколько шагов и пропал в белой сыпучей мгле…
Но пропал не насовсем, не навеки. Через несколько шагов, там, где в метели была дыра, он снова вынырнул на божий свет. Шел он осторожно, но уверенно, смотрел под ноги, ища под снежной трухой серые следы асфальтовых дорожек. Столько лет он ходил по ним, что сейчас, наверное, мог бы идти и с закрытыми глазами, не глядя. Но смотреть было надежнее, и он смотрел.
Так он пробирался среди пурги, нащупывая дорогу глазом и ногой, то исчезая совсем, то снова выныривая, туманный в своем темном пальто, как зимняя рыба во льду. Плохо было рыбе во льду, бросало из жара в холод – сейчас бы не метель месить, а пристроиться в кабинете, листать истории болезней, и чтобы старшая медсестра чаю принесла, горячего, сладкого.
Ветер ударил в лицо мелким льдистым песком, ослепил, перебил дыхание. Святый Боже, Святый Крепкий, бессмертный… Будь его воля, ни за что бы не вылез доктор из простуженной, мокрой, но все еще жилой, живой еще психиатрической лечебницы номер пять. Здесь по волчьему военному времени исполнял он временные обязанности главного врача. Что значит временные? А вот то и значит: до времени смерти, до шальной пули, слепого снаряда; свистнет, ухнет, долбанет в мерзлую землю, плюнет кровавыми осколками – и нет доктора Ясинского, поминай как звали кандидата наук Станислава Владиславовича, диссертация «Клинико-социальные особенности суицидального поведения населения Одесской области»…
Ну, и начистоту, между нами: разве не суицид – высунуться в такое время из больницы, забубенной головушкой вперед? Все же какие-никакие стены вокруг, двери, кое-где даже целые окна. А где стекол на окнах нет, там дуется-пухнет гуманитарная пленка, пока не разодрали ее на теплицы бережливые пейзане. Здесь же, среди пурги, царила чистая жуть, посвистывали шальные пули, раздельно тукал пулемет и дальним голосом, поддельной манной небесной гудела артиллерия, посылая на город свои смертельные, туго упакованные презенты.
Суицид, друзья, совершенный суицид, тут и спорить не надо. Так оно всегда и бывает – что изучаешь, тем и становишься. Но с доктором был особенный случай. Не от любви к самоубийству полез он медведем-шатуном прямо в метель – от крайней необходимости. Препараты, болезные, пришли к концу, настал им полный капут – а все война проклятая и перебои со снабжением. Пациентам ведь не объяснишь, почему исчезли галоперидол с циклодолом, а вместо них пышным цветом расцвели психозы, аффекты и навязчивые состояния.
И были бы тут самому доктору конец и абзац, крышка и гроб, когда бы не ближняя аптека. Удалось договориться, чтобы они заказали хоть что-то из нужного – пусть и за любые деньги, – а доктор Ясинский потом бы и забрал. Вот куда теперь, ослепший и оглохший, брел он среди пурги и метели.
Последний раз лекарства им завезли волонтеры еще две недели назад. Тогда же главврач Онопко подсуетился: отыскал где-то автобус, набил его больными на эвакуацию – самыми тяжелыми, конечно, легкие остались в городе хвори мыкать.
Автобус для перевозки явился ржавый, побитый, невесть откуда выкопанный, неизвестно, ездит ли вообще. Еще с блаженных мирных времен висела в нем, мозолила глаза жестяная табличка, упреждающая, что водитель «зобов’язаний давати квитки». Кому он был среди этого хаоса и ада «зобов’язаний», зачем, что это за квитки такие – за прошедшие недели все это напрочь забылось, выжгло из памяти, словно огнеметом или НУРСом ударило в башку. Череп был цел, а вот память спалило дотла, до того, что и самые простые слова не лезли в голову, а русский язык, собака, путался с украинским.
Доктор Ясинский стоял спиной к больнице, заледенело глядел, как самых тяжелых пациентов, словно каменных, заводили в автобус, как добрейшая тетя Нюра, санитарка, подбежала и, смущаясь, навязала на зеркало заднего вида спасительную белую тряпочку. Другую тряпочку главный врач Онопко присобачил на свои «Жигули» сам – тоже белую, на зеркало и на антенну. Из «Жигулей» этих, кровавых, красных, набитых стреноженными буйными, испуганно таращились сами буйные: не понимали, куда, зачем, что за наказание такое, привязали бы лучше к кроватям, вкололи бы лекарство, побились, помучились, да и полно…
За спиной у Ясинского, глядя на тряпочки, переговаривались остающиеся психи.
– Зачем белые, кто их на снегу углядит?..
– Заколдованные они, бабкой Любихой заряженные. Оберег это, отворот от смерти… Снаряд увидит, да и в сторону свернет…
Ой, не свернет этот снаряд, мрачно думал доктор, не сворачивают снаряды, одни управляемые ракеты, да и те в сторону смерти глядят, лишь бы им за живой душой погнаться. И никто, конечно, не увидит из адского своего, вражеского далека эти белые полоски на машинах, а если и увидит, все равно наплевать. Но ничего этого не сказал Ясинский, махнул, не глядя, рукой, погнал больных в корпус – те затрусили послушно, потому что легкие были, без важной придури.
Доктор Ясинский смотрел им вслед… как меняются времена. Совсем недавно, еще в Древнем Риме, психов битьем лечили, а нынче все им на тарелочке: белые простыни, галоперидол, смирительные рубахи бесплатно. Обстрелы только вредят немного, нервозность повышают, а так – живи да радуйся, если только гаубицей не накроет… Впрочем, гаубиц боялись мало – долбанет и откатит, боялись «градов»: тут уж если убьет, так убьет.
…А главврач Онопко все топтался среди белых сугробов, скрипел снегом, смотрел в небо, на дорогу, медлил, не решался. Потом все-таки подошел к Ясинскому, взял его руку обеими своими, сжал, искательно глядя снизу бессонными, красными, и черными в бусинку, как у мыши, глазами. Вдруг не выдержал, ткнулся тусклой лысой головой доктору в подбородок, прямо в серую щетину, затрясся в сухих рыданиях.
– Простите, если можете… На произвол судьбы бросаю…
От главврача слабо пахло медицинским спиртом, он пропитался им в последние дни насквозь, как будто не пил его, а обливался утром и вечером вместо одеколона, или, может, ванны принимал. Хотя этого уж точно быть не могло – не те у них запасы, чтобы в ванну со спиртом лезть. Пил, пил Онопко, проспиртовался до кишок, до мозговой извилины. В обычной жизни крепкий казался человек, а войны, смерти не выдержал – сломался.
– Ну, что вы, Петр Петрович, какое там бросаю… – надо было утешить Онопко, ему еще с полной машиной буйных через линию фронта ехать. – Будет оказия – вернетесь, заберете оставшихся.
– Верно, заберу. – Главврач поднял голову, преданно моргал мышиными глазами, смотрел на доктора с надеждой, будто сам он оставался в военном городе, а Ясинский должен был его спасти. – Всенепременно вернусь, дорогой мой, вернусь и заберу, верьте слову.
И главврач, боясь снова потерять самообладание, вытряхнул руку доктора из своих, повернулся и побежал к машине старческой тряской трусцой. Хлопнула дверь, взревел мотор, двинулся, гремя железными потрохами, автобус, за ним, скользя и прогазовывая в снегу, катились красные «Жигули», главврач за рулем торопливо смахивал с глаза вороватую слезинку…
Так, не торопясь, выехали они за ворота, к выходу, к спасению – только больные таращились на Ясинского, прижавши перепуганные лица к стеклам. А за забором уже ползли, ползли чередой другие автомобили с белыми слабыми полосками на антеннах, на зеркалах – словно в траурный поход двинулся почти весь город.
Соврал, соврал главврач Онопко Петр Петрович, докторская диссертация «Клинические особенности протекания острых алкогольных галлюцинозов в условиях традиционной терапии». Не приехал он ни завтра, ни потом… Может, угодил на обратном пути под обстрел, может, орки не пустили. А может, просто запил по-черному, до острых алкогольных галлюцинозов, в народе именуемых белочкой и чертями зелеными. Это бывает, особенно с людьми, вернувшимися из зоны военных действий, людьми, обещавшими, да не выполнившими своих обещаний.
А орки – что ж, орки вроде погоды, на которую, как известно, неча пенять, коли рожа крива. Или вы думали, что везде они наступают, а нас обойдут деликатно, по ленточке? Да еще и остальных предупредят: «Не будем, друзья, беспокоить доктора Ясинского Станислава Владиславовича и пользуемых им психов – всех, как один, чрезвычайно достойных людей…» Может, где-то в Крыму и водятся такие орки – вежливые, зеленые, но только не у нас, на Юго-Востоке.
А наши орки, не будь дураки, взяли в кольцо больницу, обложили стальным вороньим станом, никого не впускали, не выпускали, только Ясинского, да и то не всякий раз. Пестрые они были, орки, разнокалиберные, сразу видно, что добровольцы. Настоящие вежливые только погоны спарывали и приезжали сюда повзводно и поротно. Каждый знал, кто в каком чине и кому как честь отдавать. А эти, которые у нас, совсем разношерстные оказались, со всего поля ягода, хуже только казаки тупоносые…
Ко всему счастью, орки были еще и осатаневшие, и не от войны, а по жизни такие. Убивали весело, игриво, с матерком – нравилось им это дело. Вежливые же отпускники или, проще сказать, кадровые, глядели на все равнодушно – ничего личного, просто война. Надо убить – убьем, не надо – тоже убьем, но без радости, без воодушевления.
Хотя, справедливости ради, дело свое душегубское орки тоже знали туго, у них даже пушка была. Они эту пушку разворачивали в украинскую сторону и били не то чтобы прямой наводкой, но тоже довольно прицельно. Укры в ответ бесились, но ударить чем-то серьезным остерегались: знали, что в больнице ненормальные и за такое варварство никто их по головке не погладит – ни ООН, ни ПАСЕ, ни свои же генералы, зря просиживающие галифе в Киеве, матери городов русских, да и всей, что греха таить, святой Руси.
Ясинский, мало на что надеясь, пару раз все-таки ходил к оркам, упрашивал их отойти подальше: боялся, что не выдержат укры, помолясь, долбанут по больнице, разнесут все к чертовой матери. Орки смотрели снисходительно, посмеивались, скребли в грязной пороховой щетине, но от тактики своей отказаться не желали. Такая, говорили, наша стратегия. Мы, говорили, жизнь свою должны беречь, чтобы вас, дураков, спасти от фашистов и жидобандеровцев.
– Видал, лупят по городу почем зря – по жилым кварталам, кстати сказать?! – спрашивал доктора главный орк, больше на гоблина похожий, или даже на тролля: лысый, пузатый, в желтоватом камуфляже и с гнилыми зубами во весь рот.
– Так вы же первые по ним отсюда стреляете, – осторожничал Ясинский.
– Мы – совсем другое, – терпеливо объяснял дураку пузатый. – Это наша стратегия такая: жизнь свою беречь. Укры ведь не станут по дурдому шмалять, их за это гейропа не похвалит. Мы же отсюда будем по ним мочить вполне безнаказанно. А вы, лепилы, лучше бы нам спирту отлили, как добровольным защитникам вашей вонючей родины, ну, и вашим личным ангелам-хранителям, если что…
– Где же я тебе спирту возьму, если его даже на больных не хватает? – не выдержал, вспылил Ясинский – допекло все-таки доктора.
– А где хочешь, там и бери, – равнодушно ответил орк и отвернулся. Совсем отвернулся, вообще, словно и не было перед ним никого. Доктор смотрел ему в жирный затылок, наливался яростью. Негодяи, мерзавцы, они тут в войнушку играют, а там люди гибнут, больные, беззащитные… Секунду ругательства катались у него в горле, словно камни, – твердо, еле слышно. Потом вдруг прорвало – посыпались, как с горы. Били прямо в череп, стучали. Подскакивали. Все там было: и про ублюдков, и про мать, и про место, в которое им всем бы сейчас пойти – и тем, и этим, вместе со своими пушками и «градами».
Гоблин секунду стоял, не веря ушам, потом обернулся. Совсем близко доктор увидел гнилую щель его рта, узкий прищуренный глаз – и тяжелым магнитом, смертным колодцем потянул взгляд черный ствол автомата, снятого уже с предохранителя. Доктор сглотнул последнее слово, хотел забубнить, вроде как не вслух, про себя было говорено, но потом махнул рукой – давайте, чего уж там! – а сам боялся.
Ствол все маячил дырой, страх чернел, дулся в горле пузырем, грозил удушить еще до первого выстрела. Но вдруг не выдержали, закачались, лопнули орки, заржали во весь голос – нестрашно, весело, необидно даже. И главный их, пузатый, тоже ржал, как лошадь. Ясинский сперва заморгал глазами – как прикажете вас понимать? – потом дошло, осенило. Смешно им, видите ли, что штатский доктор, пилюлькин гребаный, клистирная трубка выражается как нормальный, как реальный пацан, как мужик, мать его ети! Давай-ка, доктор, вали поздорову к своим психам, не искушай добрых людей, а то ведь ни для кого пули не жалко, тем более – для интеллигента…
С тем и отправился Ясинский восвояси, в больницу, кляня про себя всех орков на свете – и здешних, и тамошних.
Сейчас, осыпаемый легким снегом, шел он по городу к аптеке, и пятилась перед ним метель, отступала, тушевалась. То ли вверху где-то, то ли, наоборот, прямо из преисподней дали грозный сигнал, и пурга опала, прильнула поземкой к земле, а город проступил в холодном воздухе прозрачный, как мираж.
Мираж этот, правду сказать, был нерадостный. Здания стояли, уродливо и мертво скалясь обколотыми окнами, – словно чудовищный жук-короед выгрыз из них все внутренности. Машин не было видно вовсе, а которая появлялась, та норовила прошмыгнуть побыстрее, водитель в ней беспрестанно крестился, закатывал глаза, хотел притвориться мертвым, чтобы целились не в него. Лежала поперек тротуара чисто выметенная взрывом обшарпанная дверь, редкие прохожие огибали ее осторожно: вдруг под ней мина, не рвануло бы! Метель милосердно присыпала раненый наст, еще вчера искромсанный стеклом и лысыми ветками, будто погулял тут раздухарившийся вор, подписал гигантской бритвой окрестности.
За спиной раздался пронзительный детский крик. Доктор вздрогнул, присел, пригнулся, окунулся в придорожную поземку. Оттуда только, из мелькающей снежной нави, посмел обернуться назад – готовый ко всему, к страшному. Но сзади никого не было – ни ребенка, ни взрослого, только выл обезумевший кот с отстреленным хвостом, по виду сирота, горемыка. Хвост не заживал, кровоточил слегка, кот стыдливо прятал обрубок между ног, с пятнистой морды придушенно глядели зеленые глаза, родственники неизбежной беды… В другое время не задержался бы Ясинский, уступил бы коту дорогу, как положено, но сейчас… сейчас все они были союзники на этой войне, все пострадавшие, и которые с хвостами, и которые так.
– Кис-кис-кис, – прошуршал доктор, шаря рукой в ледяном шерстистом кармане – не завалялось ли чего: сухаря, конфеты, хоть намека на еду, хоть призрака какого. – Кис-кис-кис!
Пятнистая морда смотрела с надеждой, глаза зеленели. Но ничего не нашлось, пуст был карман, гол, как стриженый еж.
Кот все понял. Бесшумно, мучительно открыл рот, словно зевал, – и провалился сквозь землю безымянным грешником, бесхвостым терпилой…
Здание аптеки, как всегда, явилось Ясинскому внезапно. До последнего не было его видно за посеченными липами, а потом словно из-под земли вылезло, слепо глядело тусклыми заклеенными бельмами.
Когда-то, еще при мирной жизни, аптека эта была самой крупной в городе и вместе с парой туристических контор размещалась в богатом особняке девятнадцатого века. Теперь от былого великолепия остался только подъезд, который охраняли трусливо ощерившиеся серые каменные львы с прижатыми от взрывов ушами. Между львами на чудом уцелевших дверях висела надпись «Добрi ликi». О львиных ли харях шла речь, или надписью хотели умилостивить кровавого бога войны, как, бывает, перед злыми стихиями китайцы выносят, дрожа, милосердную бодхисатву Гуаньинь – никто не знал. Видно, не было здесь своей Гуаньинь, а светлый лик Богоматери то ли стеснялись выносить, боясь осквернить, то ли просто изверились – и такое бывает на войне.
Недалеко, метрах в пятидесяти располагалось хмурое трехэтажное здание горсовета с бурыми пятнами на крыльце. Когда-то – вчера или третьего дня – упал рядом снаряд, побил людей. Убрали их в тот раз не сразу – не до того, пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
Окаменело, как манекены, лежали они на ступенях и страшны были их белые лица, страшнее, чем любая неодухотворенная материя. Выбитые насильно души не просто покинули тела, они изуродовали их – пугали, леденили сердце живым, как будто мстили за разлуку, за расставание.
Тела потом убрали, конечно, а ступеньки от крови так и не замыли. Да и кому замывать? Чиновники-кликуши прямо тут, на площади, грозились дать отпор, клялись не посрамить, а как посыпались снаряды, забухали гаубицы – стреканули через линию фронта жирными зайцами. Один только из всех не сбежал, заместитель мэра по соцвопросам. Ну, этот и всегда был с придурью, себе на уме: с лица худой, взяток не брал, людей принимал, выслушивал даже… Теперь вот один остался за всю власть отдуваться.
Каждый день по часам, как на работу, приходили к дверям горсовета озабоченные старухи и дамы интересного возраста. Одеты интересные были в обноски, хотя откуда бы взяться обноскам, война пришла в город без малого месяц – и все же на тебе! Не обыденное снашивалось, нет – из-под спуда извлекалось самое ужасное рванье и с небывалым остервенением накручивалось в три слоя. С присыпанными снегом макушками, с розовыми от холода щеками, тонкими голосами – озабоченные казались больными куклами. Забота у них была одна: не выйдет ли какого послабления, льгот-преференций или, может, объявят все-таки конец войне?
Ну, войне конца никто, конечно, не объявлял, не затем начинали. Но преференции иногда имели место – в те дни, когда волонтеры на своих барбухайках пробивались сквозь дымную, ревущую взрывами линию фронта. Тут начинались военные чудеса: переставала бить артиллерия, сами собой выстраивались длинные очереди, широкой рукою раздавалась крупа, мука, сахар, соль, консервы, гуманитарная пленка – заклеивать разбитые окна. В очередях томились обычно женщины да старики, мужчины прятались по домам, робея насильственной мобилизации. А женщины ничего – стояли, терпели, ждали, когда дадут хоть что-нибудь. И у всех в глазах был один вопрос – зачем, зачем? Зачем война, зачем мучают людей? Мы же простые, простые мы… Непростых там, олигархов, евреев всяких – само собой, с ними делайте что хотите. Но нас-то за что? По ним стреляйте, по сволочам этим… Но мысли эти правильные не могли пресечь войну и душевного покоя тоже почему-то не приносили.
А мужики, точно, укрывались, без крайней необходимости носа не высовывали. Почему прятались, вот вопрос? Как же свобода, независимость, про которую языки стесали чуть не до корня? Пока одни болтали, другие вооружались, грабили потихоньку – такая независимость им была по душе. Но вот стало ясно, что за свободу надо шкуру класть, и не чужую, а свою родимую – тут же весь запал куда-то делся, разбежались свободолюбцы, как тараканы по щелям. Ну, от местных особой прыти и так не ждали, настоящих ополченцев поставляли из-за границы, но все равно было странно даже оркам…
– Что вы за люди такие? – выговаривали они местным, гулко акая по московской спальной привычке. – Земля ваша стонет под игом хунты, а вы попрятались и воевать не хотите…
– Та шо нам воевать, эта хунта нам не шьет, не порет, – непоследовательно, мягким говорком отвечали местные. – Дураки мы, чи шо?
Разговоры такие взаимной радости не добавляли. Орки презирали местных, местные тихо, люто ненавидели орков. Все же вместе на дух не переносили жутких киевских укропов, которые спали и видели, как растоптать весь Юго-Восток.
Входя в аптеку, Ясинский услышал брюзжание двух старух, стоявших неподалеку.
– Молоко сегодня брала в магазине, не могу больше – брюшко от этого молока ноет, одна жидь, водички перебор, – доверительно говорила первая, в драном оренбургском платке на полыселую голову. – Мясца бы поесть, мясца, а то совсем силы не чувствую, ноги едва ходят…
– Зачем тебе силы, на войну, что ли, пойдешь, – равнодушно отвечала ей вторая в засаленном зеленом салопе, глядя куда-то в сторону.
– Мясца хочу, – жалобно тянула свое первая, – хоть бы на один зубок укусить. А они, подлюки, вторую неделю не привозят. Говорят, поставок нету. Издеваются: зачем, мол, вам мясо, у вас своего вон сколько на улицах валяется… После каждого артобстрела – собирай да жарь.
Доктор вздрогнул от таких слов. Ну, вот это уж вранье! Нет у них на улицах никакого мяса, всех убитых они убирают… Ну, может, не они, не горожане лично – но волонтеры.
Да, волонтеры – Божье благословение, особенно сейчас, когда власти, считай, и вовсе нет. Страшно подумать, что было бы с городом без волонтеров… Хотя может ли быть что страшней нынешнего, доктор не знал.
А волонтеры, конечно, молодцы, ничего не скажешь… Понаехали со всего света головы свои глупые подставлять. Зачем, почему? Случай явно клинический. Что это, скажите на милость, – гиперкомпенсация? Мания грандиоза? Кем они себя возомнили, раздражался Ясинский, спасителями человечества? Ведь убить могут в любой момент. И убивают.
Доктору вдруг до слез сделалось жалко молодых глупых волонтеров, за полузабытых старух, за психов и неудачников приехавших класть свои молодые жизни. Волонтеров стало жалко и себя почему-то вместе с ними, хотя никакой он был не волонтер, работал за твердую зарплату и вообще считал себя хватким и деловитым.
Эх, эх, волонтеры… Что же их тянет-то сюда? Может, жалость, великодушие… Хотя какая, к матери, жалость, какое великодушие?! Откуда ему взяться, когда вокруг такое творится: люди только что зубами друг друга не рвут, брат на брата, сват на свата… А впрочем, нет, не рвут пока что. Ну, ничего, еще не вечер, еще, пожалуй, начнут… Или не начнут, зачем зубами, из автомата проще… А если шарахнуть, например, из миномета, то вот вам сразу нужное количество мяса. Всем, даром, и чтоб никто не ушел обиженным…
Мысли все шли досадные, цинические, злые, перебивали друг друга, сваливались в кучу. Толку от таких размышлений не было никакого, одно расстройство. Но почему-то одну мысль все-таки хотелось додумать – про волонтеров.
Да, так и что же они, эти волонтеры? Великодушие, говорите, жалость, доброта… Ну-ну! Откуда бы всему этому взяться? Столько лет не было – и вдруг на тебе! С другой стороны, а ты-то сам чего, доктор Ясинский? Ты-то сам держи ответ, почему валандаешься с психами? Главный вон уехал с основной частью, должен был приехать – нет его. Ну, и ты уезжай. Не пускают с больными, уезжай сам. Жизнь-то, она ведь один раз дается. Ну да, конечно, жалко больных. Но у них ведь, между прочим, свои родственники есть, почему их тебе на шею сбросили, чего башку подставляешь? Всем спасибо, все свободны – и прочь отсюда, пока не поздно. Специалисты твоей квалификации везде нужны, с руками оторвут, психов теперь всюду полно, через одного, а то и чаще… Просто есть, которые похитрее, нормальными прикидываются, а есть попроще, от души живут, от чистого сердца бесятся. Словом, рви когти, Ясинский, пока не благословило тебя шальным осколком между глаз, поперек черепа, прямо в душу…
Что, доктор, все еще тут? Не умеешь бежать, не хочешь? А почему? Тоже великодушие, хо-хо? Или, может, клятва Гиппократа не пускает? Какая, ко псам, кля… выдумали, чего нет и не было! По клятве Гиппократа ничего у нас не делается, нет такой статьи в законе. Да и в самой клятве нет ничего про то, чтобы за психов ненормальных, от которых человечеству только урон и помрачение, врач должен жизнь свою положить… А если нет, тогда что? В самом деле, что? Не знаю что, не знаю, не знаю… Да просто страшно за них, страшно… Люди же, люди…
Тут он опомнился и увидел себя стоящим посреди аптеки, обметанными губами бормочущим слово «страшно, страшно». В аптеке было холодно, чуть теплее, чем на улице, – разнесло, видно, горячую трубу парового отопления, посекло осколками, а кафельная голубая плитка на стенах нагреву не способствовала. Провизор, не старая, но седая уже женщина в грязноватом белом халате глядела на него со страхом, видно, не узнавала. А может, испугалась, решила, что доктор сам крышей двинулся.
– Ангелина Ивановна, это я, доктор Ясинский…
Сказал как можно ласковее, спокойнее, но зубы лязгнули – раз, второй. Что за комиссия, неужели от страха? Посмотрел на часы – десять тридцать, до следующего артобстрела еще минут двадцать как минимум, а то и все полчаса. Это укры с той стороны такое выдумали, на американский манер стрелять по расписанию – хроника объявленной смерти, чтобы население заранее могло в убежище спрятаться. Но какое там заранее, у людей фитиль в службе тыла… ничего не соображают, прямо при обстреле по улицам носятся, неприятностей на филей ищут.
Да, но что же, позвольте, за лязганье зубами такое, если не страх? Доктор Ясинский ощупал себя мысленным взором, провел мгновенную диагностику и обнаружил внутри противный озноб… Гм, гм, нехорошо, батенька, совсем нехорошо. Похоже, заболел доктор, притом самым банальным образом – от переохлаждения. Дай бог, чтобы простуда обычная, а не пневмония. Впрочем, по такой погоде и в пневмонию перейти недолго. А еще говорят, что на войне не болеют, стресс в тонусе держит, надпочечники, как мотор, шебуршат. Вот вам и мотор, вот вам и не болеют. Только этого сейчас не хватало – слечь в жару, нести бред запекшимися губами…
– Ангелина Ивановна, я заказ вам оставлял, помните? И еще мне аспирину дайте, пожалуйста, – такого, с витамином «С», боюсь, не простыл ли…
Провизор глядела на него молча, плыла лицом в воздухе, мутилась. А может, он уже бредит и никакого провизора нет, а лежит он где-нибудь под забором, занесенный пургой, околевает, последним дыханием отогревает смерзшиеся ресницы? Еще один выдох, еще удар сердца, а там, глядишь, все и утихнет, сладко будет заснуть в теплой могиле из снежного пуха…
Доктор не помнил, как вышел из аптеки, крепко прижав к животу пакет с лекарствами. На улице снова завьюжила пурга. Хлестнувший в лицо ветер немного привел его в себя, доктор вспомнил, что нельзя расслабляться, надо вперед идти. Не останавливаться ни в коем разе, только вперед. А куда именно вперед и зачем, он и сам не понимал уже: закипал простудный жар в крови, обнимал мозги, кривилось и рушилось вокруг пространство.
Обеспокоенная, вышла за ним из аптеки провизор Ангелина Ивановна, секунду смотрела, как стоит доктор, покачиваясь, на крыльце, не зная, как сделать шаг. Зазвать бы его назад, отогреться, вот только не пойдет ни за что, такая беда. У доктора Ясинского характер кремень, ничего не боится: ни орков, ни укров, ни систем залпового огня. На таких, как он, земля держится. Но вот не дойдет он сейчас до больницы, упадет в снег, замерзнет, умрет – на ком держаться будет земля? Ни на ком, сорвется со своей оси, понесется в глубины космоса, такие холодные, что военная стынь южным пляжем покажется.
Оглядела Ангелина Ивановна окрестности. Как назло, вокруг одни старухи, жмутся к стенам, прячутся от пурги трусливо в старые капоры. Пользы от них никакой – сами первые заблукают в метели, будут ныть, аукать, поползут на четвереньках по мокрому снегу. Видно, придется все-таки силой доктора брать, вести обратно в аптеку. Но что ему аптека, ему постель нужна теплая, чай с медом, покой…
Тут, на счастье, вынырнул из метели краснорожий орк с автоматом, встряхнулся, как пес, двинулся к горсовету – отогреваться. Бросилась к нему Ангелина.
– Господин военный, прошу помочь…
– Пшла, завалю!
Что говорила провизор орку, какие слова отыскала или, может, дала чего-то особенного из старых запасов, но только краснорожий, ворча и бранясь, взял все-таки доктора за рукав и повлек за собой. Доктор не сопротивлялся, шел послушно, как дитя, только пакет с лекарствами покрепче к животу прижал, вздрагивал от начавшегося артобстрела…
Очнулся он, только подойдя к больнице. Здание стояло, зияя полутораметровой дырой в боку. Из раны сочился черный, без электричества, воздух. Неподалеку скалилась еще одна дыра, тоже мертвая, черная…
Доктор глянул – и зашатался, уронил на землю белый сверток с лекарствами. Увидел, как наяву, обожженные трупы, лежащие в простреленном здании, багровую липкую кровь на кафельном полу, разодранные в смерть белые халаты…
– Достали-таки, – озабоченно сказал орк, с уважением осматривая дыры. – Из «града» садили.
Доктор, не чуя холода, сел в снег. Но из дверей уже бежали к нему старшая медсестра Наталья Онисимовна Андрухович и медбрат Иванчук, крепкий детина с рыжей шерстью через все лицо.
– Доктор, – кричала Андрухович, – что с вами? Вы ранены, доктор?!
– Да не раненый он, – сплевывая, отвечал орк. – Больной немного на всю голову – это есть…
Ясинский взял старшую медсестру за теплую жесткую руку, поглядел в глаза.
– Пациенты? – только и спросил он, сам испугавшись своего голоса – глухого, скрипучего.
– Живы, все живы, слава богу, отсиделись в подвале…
– Ну и славно, – проговорил доктор, теряя сознание.
Очнулся Ясинский в постели, накрытый двумя одеялами. Чувствовал он себя слабовато, но мысли были ясные: витамины через капельницу и цефтобипрол внутривенно делали свое дело. Кровать ему поставили прямо в кабинете, рядом с массивным столом заведующего. Он мысленно одобрил это – тесновато, но уютно. Гораздо хуже было бы лежать в большой и холодной палате.
Стоило доктору открыть глаза, как в кабинет вошла Андрухович, словно только того и ждала. Села рядом на стул.
– Станислав Владиславович, как вы?
Он слабо улыбнулся.
– Бывало хуже…
Андрухович положила ему руку на лоб – твердую, холодноватую.
– Температуру мы сбили, до пневмонии, надеюсь, дело не дойдет.
Доктор глядел на старшую медсестру и что-то его смущало. Андрухович перехватила этот взгляд, запахнула на себе пальто. И тут доктор понял: Наталья Онисимовна была не в обычном белом халате, а в коричневой драповой обдергайке.
– Электричества нет, – словно оправдываясь, сказала Андрухович. – Отопление отключили… Ничего нет, даже воды.
– Горячей или холодной? – спросил Ясинский.
– Ни той, ни другой. Вообще ничего.
Ясинский задумался.
– Очень быстро помещение вымораживается, – виновато сказала медсестра. – Нужно что-то решать, Станислав Владиславович…
В кабинет заблудшим коршуном заглянула крючковатая старушка – Елена Ивановна Повалий, депрессивно-параноидный синдром. Андрухович перехватила взгляд доктора, повернулась к дверям, сказала ласково, но твердо:
– Бабушка, идите в палату…
– Чего дают-то? – мрачновато, требовательно спросила Повалий.
– Ничего не дают. В палату идите, бабушка…
– Бабушка, – пробормотала та, жуя морщинистой губой. – Семьдесят лет была старая тварь, склеротичка проклятая, а теперь вот бабушка. Видно, смерть моя близко.
Больная сгинула в дверном проеме. Андрухович снова повернулась к Ясинскому.
– Что делать будем, Станислав Владиславович?
Доктор, как старушка, пожевал губой. Но разница между ними была та, что старушка повернулась к миру задом и ушла в свое безумие, а он такой роскоши позволить себе не мог. Права старшая медсестра, нужно решение принимать, а решения все одно другого хуже.
– Собирайте персонал, – сказал он наконец и прикрыл глаза – сил оставалось немного, надо было экономить…
Через полчаса в кабинете доктора собрались оставшиеся медработники, смотрели кто тихо, кто хмуро, но все – с надеждой. Доктор Ясинский не лежал уже, сидел на своем кресле бледный, как мертвец, говорил тихим голосом:
– Эвакуироваться нет никакой возможности… Здание к использованию непригодно. Вдобавок оно пристреляно, следующий обстрел может уничтожить больных вместе с нами… Отсюда вывод: лечебницу надо распускать, жизнью людей мы рисковать не вправе.
Била-стучала кровь в висках, под бледной кожей вспыхивали лимфоциты, борясь с болезнью. Что же ты делаешь, доктор Ясинский, где это видано, чтобы распускать сумасшедший дом, куда они пойдут, больные, кто им уход обеспечит? А где видано, чтобы по живым людям из системы залпового огня садить, как по тараканам, спрашиваю я вас? То-то же и оно, и не говорите, чего не знаете. К тому же не просто так мы больницу разгоняем: у кого есть родные – к родным с подробнейшими инструкциями, остальных разберем между собой.
Спустя четверть часа все уже было решено, остались только двое неприкаянных.
– Отец Михаил остается, – подвел итог доктор. – И еще Катя, юродивая…
Катя, да, Катя… Параноидная шизофрения или, как ее тут звали, юродивая Христа ради. Молодая, вихрастая, ногастая, а в душе словно бы старушонка – то темная, то забавная. В другие времена, при государе-императоре, быть бы ей местной достопримечательностью, ходить по мощеным улицам, брызгая о камень копытцами, подкованными башмачками, грозить прохожим тонким пальчиком, показывать красный язык, прорезным визгом кричать глупости о Боге и ангелах, стращать собою гулящих рогатых бесов, с полупьяну забредших в переулки, ведущие к храму, а по ночам, вскарабкавшись на колокольню, буянить в ночи, распушать крыла, кукарекать птицей-курицей, призывать архангела Рафаила.
Сейчас же законопатили ее, как и прочих, в желтый дом, под надежные замки, в смирительные рубашки, пичкают галоперидолом, никто ее пророчеств слушать не желает, никому она не нужна…
– Отца Михаила кто возьмет, говорю? И Катю юродивую?
Все молчат, опустили голову. И старшая медсестра, суровейшая Наталья Онисимовна, которая и к буйным в бокс входила, не страшась, с одним только шприцом наперевес и с божьим благословением. И добрейшая тетя Нюра, санитарка, не последнюю рубашку – кожу последнюю готовая с себя снять для другого… Медбратья тоже молчали, понурив маленькие гладкие головы на могучих шеях, словно яблоки попадали среди холмов. Хотя нет, не все молчат, лица прячут. Один приподнялся, так и рыскает глазами – рыжий Иванчук, из новеньких, и полгода в лечебнице не проработал.
– Я возьму, – говорит, – Катю возьму…
Не понравился доктору блеск в глазах его – сладкий блеск, сладострастный, желтый. Для Ясинского они все – пациентки и пациенты – сосуды немочи и слез, муки и страдания. А этот в Кате не юродивую видит – женщину. Нехорошо это, совсем нехорошо. Но все равно, другого-то варианта нету. Значит, придется объяснить ему, чтобы ненароком грех на душу не взял… Если, конечно, знает, что это такое… Но попробовать надо, за попробовать же никто не укусит.
– А отца Михаила возьмешь, Иванчук?
– Ай?
– Отца, говорю, Михаила возьмешь?
Правду сказать, он бы и сам их взял – и Катю, и отца Михаила. Кому и брать пациентов, как не заведующему отделением… Вот только беда, незадача, некуда их ему брать. Три дня назад разнесло его однокомнатную квартиру напрочь, одна черная дыра в доме осталась, как в зубе каверна, ни стен, ни пола. Счастье, что его дома не было, – вот это и называется повезло, это и есть Божий промысел, и ничто иное. Порадовался тогда – зачем-то, значит, нужен он еще на этом свете, зачем-то осеняет его крылом ангел-хранитель – крылом серым, тощим, поистрепавшимся, но окончательно силы не потерявшим. Ну, а зачем же может быть нужен доктор, кроме как приглядывать за больными… А больные есть всегда, значит, и доктору Ясинскому всегда быть. И не попадет в него ни артиллерийский снаряд, ни мина, ни случайная пуля, не подорвется он на растяжке, и пьяный ополченец не воткнет ему в горло широкий десантный нож…
Так, во всяком случае, ему казалось еще совсем недавно. А вышло вон оно как, совсем по-другому вышло. Разнесло больницу, и теперь доктор своими руками распускает больных по домам. При этом, куда идти ему самому – непонятно, все эти дни Ясинский жил в больнице. Временно, конечно, можно в бомбоубежище, а там видно будет. Но брать с собой в бомбоубежище больных нельзя – им пригляд нужен, распорядок дня, питание нормальное. А если завтра все-таки убьет его – кто о них позаботится? Нет, нельзя ему, никак нельзя…
Доктор снова поглядел на Иванчука. А у того глаза скользнули под тяжелую лобовую броню, глядят хмуро, как мыши из подпола, губы шевелятся, что-то цедят.
Усилием воли Ясинский напряг слух, сосредоточил внимание…
– Не могу, доктор, извините… Двоих не сдюжу. А Катю взять можно, это пожалуйста.
Ах, Катя, Катя… Стройная, высокая, черты лица мягкие, глаза глубокие, серые… В период ремиссии ласковая, приветливая, ни о чем не спорит, со всем соглашается. В другое время, с другими лекарствами, да и с людьми другими, что греха таить, верно, выздоровела бы она, пошла бы в белой фате под венец, осыпали бы ее хмелем, а счастливый жених шел бы рядом, смотрел на нее – не насмотрелся…
Полыхнул тут в жилах простудный жар, вскипела кровь, заволокло сознание бредом. И на миг почудилось доктору, что он и есть счастливый жених, это его осыпают хмелем. Это он идет рука об руку с Катей, и она глядит на него влюбленным, доверчивым, не замутненным лекарством взглядом.
Отуманенный доктор вздрогнул. Стряхнул с себя морок, посмотрел на Иванчука…
Неужели отдать ее этому уроду? Нет, нельзя. Кто знает, что он с ней сделает? Эх, была не была.
– Ладно, – сказал доктор, – я сам беру Катю…
Иванчук, обманутый в лучших ожиданиях, засопел обиженно, жирно.
– А отца Михаила?
– И отца Михаила, само собой… Обоих беру.
И тоже, как и Катя, явился перед ним отец Михаил, как живой, – может, в простудном бреду, может, сам собою… Сидел напротив за столом, глядел, наклонив голову, взглядом внимательным, сочувственным. А он, доктор, наоборот, сердился, как будто кто невидимый подзуживал его, топотал сердито копытцами, колол в бок кривыми рожками…
– Ну, а если не валять дурака, отец Михаил? – строго допрашивал доктор. – Ну какой же из вас небесный бухгалтер? Что вы там, на небесах, считать собрались? Грехи человеческие? Или сребреники какие-нибудь?
– Не подсчитываю я, – отвечал отец Михаил, говорил устало – лекарство действовало. – Не подсчитываю ничего, просто меру устанавливаю.
– Чему меру? – не понимал доктор.
– Всему. Добру и злу, плохому и хорошему, преступлению и святости… – Потом подумал и добавил: – А вообще, конечно, вы правы. Никакой я не бухгалтер… Но настоящей своей должности сказать не могу. Не положено.
Вздохнул врач, постучал карандашом по столу. Вот и говори с ними после этого. Во всем остальном нормальный человек, но как до небесного доходит, тут его в разум не вернуть. И галоперидол-то кончается… С другой стороны, зачем ему галоперидол? Он ведь тихий… Ну, а если болезнь прогрессировать начнет? Если он, например, себя архангелом возомнит, да и начнет карать род человеческий…
Поежился доктор. Представился чего-то его внутреннему взору отец Михаил ростом с Останкинскую башню, с черными крыльями за спиной, – непременно чтобы черными, как гнев его архангельский. Хотя, собственно, зачем ему крылья? Он и так может, без крыльев. Главное, острый предмет в руки взять – и пойдет валять всех налево и направо. Не дай боже, попадется ему на дороге какой-нибудь орк накирявшийся, а то и вовсе обдолбанный… Он разбираться не станет, кто перед ним – архангел или обычный псих, саданет очередью из автомата, и прощай, отец Михаил, встретимся, где ни болезней, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконе-е-ечная…
Почувствовал на себе доктор внимательный взгляд отца Михаила, встрепенулся, сделал лицо строгое, умное, нельзя себя перед пациентами ронять, архангел тут один – это он сам, доктор Ясинский, диссертация «Клинико-социальные особенности суицидального поведения населения Одесской области».
А отец Михаил вдруг тепло улыбнулся, так что даже борода просветлела, и сказал:
– Не надо вам, доктор, бояться ничего… Вы ведь хороший человек, я вижу…
– Кой черт хороший… – пробормотал доктор, прижимая ладони к лицу, массируя виски, – болела бессонная голова, мозги отказывались работать без отдыха, бастовали. – А если бы даже и так, снаряду все равно. Он не разбирает, жахнет и в хорошего, и в такого…
– Истинно говорю вам, не бойтесь!
Голос попа звучал уверенно и как-то убедительно… Ну, насчет убедительно, тут нас не проймешь, психи бывают ой какие убедительные. Так скажет на белое красное, что сам усомнишься – может, и правда красное? Или, как минимум, оранжевое… Но все равно, как-то спокойнее на душе сделалось.
Вдруг откуда-то, словно через подушку, донеслось глухо:
– Как же вы справитесь, доктор?
Доктор с трудом разлепил тяжелые веки. Персонал весь глядел на него, а говорила старшая медсестра, как же ее фамилия-то, черт? Все, все из головы вылетело… Нет, так нельзя, после совещания сразу лекарство внутривенно, потом в постель и хотя бы несколько часов поспать.
– Как вы справитесь, Станислав Владиславович? – беспокоилась Андрухович (вот, вот ее фамилия, вспомнил!). – Ведь вам самому жить негде…
Ясинский, преодолевая себя, слабо улыбнулся:
– Ничего, Наталья Онисимовна, бог не выдаст, свинья не съест… Как-нибудь уж. Мир не без добрых людей, найдем где притулиться. Беру, беру – и Катю беру, и отца Михаила…
Сказал и сразу ощутил, что полегчало ему, упал огромный камень, лежавший на сердце. Еще вчера не знал, куда самому деваться, и это беспокоило. А сейчас, бездомный, бесприютный, взял на себя ответственность за двух человек – и душа его воспарила, поднялась птицей фениксом.
– Беру, беру, непременно беру, – говорил он уже сам себе и так был увлечен этой идеей и легкостью, с которой теперь глядел на мир, что даже не почувствовал, как рванула вокруг вселенная, распадаясь на атомы, а в грудь вошел рваный осколок, как в горле вскипела и забурлила кровь, и в единое мгновение кончилось все, что было.
Только перед тем, как душе его с холодного кафельного пола отлететь в небеса, увидел он не жизнь свою, не осыпанную хмелем Катю, а почему-то бородатое лицо отца Михаила, который кивал и повторял:
– Не надо вам, доктор, ничего бояться… Все будет хорошо…
Все было хорошо. Ну, не то чтобы хорошо, но терпимо. Во всяком случае, вплоть до сегодняшнего дня. Но в пять утра этого самого дня Рубинштейн внезапно проснулся и подскочил – как мышь гвоздем торкнули… Глубокое черное утро, враждебное, земное, зимнее, глядело из окон, сквозь стекла вываливалось жирной тушей на ветхий допотопный подоконник, тихо скрипевший в ночи, будто кто-то пробовал его сухой птичьей лапой.
Впрочем, нет, не будем врать и наводить тень на плетень. В московской жулебинской дыре проснулся не одинокий пенсионер Иван Иванович Рубинштейн – проснулся ангел пригляда. Скромным же еврейским прозвищем и невзрачной внешностью наградили его вышестоящие силы, отправляя на долгую и трудную повинность в земной глуши.
Как вы сказали – Рубинштейн? Именно, именно, что Рубинштейн, и не просто, а как раз таки Иван Иванович. Странное сочетание, очень странное… Наверняка не обошлось тут без мрачноватого сарказма, присущего всему крылатому племени, а не одним только падшим.
Ответственный ангел, снаряжая Рубинштейна в дорогу, сардонически улыбался.
– Прекрасно, – насмешливо говорил ответственный, тонкими нервными пальцами задергивая на нем бренную плоть. – Настоящий homo sapiens, хоть сейчас на помойку…
На помойку там или нет, но смотрелся новоявленный сын человеческий дурно, скверно, нехорошо. Весь вид был как бы рыгательный – так примерно выразился на его счет знакомый бомж. Лысый, худой, скорченный, с вылупленными за толстыми очками глазами, глядящими изумленно, пенсионер, старик уже, со всеми сопутствующими человеческой плоти болезнями… Смертный, смертный, мучительно смертный, как и все остальное в этом аду, в нестерпимой юдоли мучений и слез… И до сих пор, спустя годы на земле глаза его смотрели изумленно – какой бы ни был он ангел, а все не мог привыкнуть к жестокостям и беззакониям, которые творили люди сами над собой, притом что воздух и без того, как мечами, пропорот был муками…
Рубинштейн сел на кровати, включил бра под шерстистым от старости абажуром – больной свет пролился на пол, измазал стены призрачным, желтым.
Мучительно ныли виски, пела, вспыхивала, дрожала в них дикая, нечеловеческая мелодия. Доктор Ясинский, освидетельствовав Рубинштейна, определил бы с ходу, что песни эти поет шизофрения. Но доктор ошибался: концерт давала не болезнь, а хор ангельских чинов. Особенно ярко различались в нем чудовищное профундо Властей и пронзительные, рвущие сердце рулады Начал.
Это был знак призыва: архангел сходил на земные равнины. Равнины, которыми испокон веку заведовал Сатанаил, – по одному очень старому договору между адом и сферами. Земля со всеми ее горами, реками, океанами и пустынями была отдана дьяволу в бессрочное владение – именно потому звался он князем мира сего, хоть и ошибочно, неточно.
Что же до Рубинштейна, то ему теперь предстояло встречать архистратига хлебом и солью и всяческое оказывать содействие в его аварийной миссии. В миссии, о которой сам он ничего пока не знал, хотя, конечно, догадываться никто не запрещал.
Доподлинно, впрочем, известно было одно: архангел просто так на землю спуститься не может. Архангелу и вообще-то не место на земле – как и любому из небесного воинства. По тому же старому договору исключение делалось только для ангелов пригляда, вроде нашего покорного слуги Ивана Иваныча Рубинштейна. Они одни беспрепятственно нисходили с зияющих высот в земные пропасти. И то потому только, что люди, предавшиеся ныне Люциферу, когда-то были детьми Божьими. Только по этой причине малые ангелы, скорчившись в бренных своих телах, следили за порядком по всей планете, в разных ее местах. Чтобы земное чистилище не вспыхнуло, наконец, подлинным адским огнем. Чтобы не нарушались слишком явно установления, чтобы не попирались слишком откровенно законы. Наконец, чтобы князья ночи не забывали о мере страданий, отпущенной человечеству, и ни в коем случае бы эту меру не превысили.
Так что ангел пригляда Рубинштейн приглядывал, конечно, но и не более того. По гамбургскому счету вмешиваться ни во что он не мог. Так только, мелкие мелочи: старушку через дорогу перевести, кредит беспроцентный оформить, пихнуть под руку снайпера-убийцу… Но вообще, не его это была компетенция – мешаться в земные дела. Лишь по необходимости отсылал наверх сигналы, а там уж как начальство рассудит. Точнее, Начала. А также примкнувшие к ним Престолы, Господства, Силы и Власти.
Но последнее слово, как всегда, оставалось за архистратигом.
И вот теперь, похоже, слово это наконец-то должно было прозвучать. Зов левиафана и грохот сверхновой, жар тысячи солнц и покаянный вой черной дыры, погибель мира и его спасение прятались в слове архангела.
Но тут, как во всяком деле, имелись тонкости. Говоря точнее, существовал некий секретный манускрипт. Текст его при начале времен согласовали между обеими сторонами и выложили звездами на Млечном Пути – во избежание толкований. Позже он был записан на козлиной шкуре по-арамейски и вот совсем недавно отсканирован и загружен в память Рубинштейнова мобильника.
Теперь в поисках этого самого мобильника Рубинштейн на ощупь прошел рукой по тумбочке, укололся острой щепкой, засадил в палец занозу, ойкнул, поднес палец к зубам, попытался выкусить темное гниловатое пятнышко. Однако оно легко ускользнуло от неровных, желтых старческих зубов. Тело – смертное, дряхлое, больное – издевалось над ним.
«Позже вытащу», – решил раздосадованный Рубинштейн.
Он вздел на нос старомодные очки без оправы и тут же увидел искомый мобильник. Тот коварно разлегся на самом краю тумбочки, только тронь – гакнется об пол, разлетится на кучу ненужных пластмассовых кусочков. Такое уже случалось однажды, хорошо, что вся информация имелась на симке.
Гораздо осторожнее – береженого кто бережет? – ангел взял мобильник с тумбочки левой рукой, поднес к глазам поближе, ткнул в кнопку «меню», перешел в «файлы» и оттуда – в «прочее». Именно здесь, в «прочем», и лежал манускрипт – и в галактической версии, и в упрощенной, ветхозаветной. Разумеется, ангелу пригляда текст был фиолетово параллелен. Слова договора были выжжены в его голове божественным паяльником, небесный разум хранил буквы все до единой… Однако дырявая человеческая память, память Рубинштейна, нуждалась в подкреплении и выверке.
О чем же гласил манускрипт?
Во-первых, о том, что между землей и сферами столь древняя и мощная была установлена Преграда, что пройти ее обычным путем не сумел бы даже начальник ангельского воинства. Попасть на землю архангел мог только через адскую воронку.
Во-вторых, о том, что адская воронка располагалась в месте наибольших страданий, как правило – в зоне ведения боевых действий.
В-третьих, там говорилось, что проход через воронку почти начисто уничтожал божественные силы архистратига – во всяком случае, на время.
Примечание уточняло, что схождение архангела на землю является нарушением договора. А значит, никакой ответственности за его сохранность отец лжи, а равно его подданные, будь то демоны, нежить, люди или иные темные силы, – не несут.
Было тут еще одно условие, о котором не упоминалось в манускрипте, но которое само собой разумелось: архистратиг сходит на землю только перед лицом неминуемой гибели человечества.
Итак, призыв прозвучал. В нем, правда, не было никакой конкретики – мешала Преграда. Но главное Иван Иванович знал: архангел спустился, нужно его встретить и безотлагательно провести к месту исполнения миссии.
Оставались некоторые вопросы.
Первое – куда вести архангела?
Ну, с этим совсем просто. Раз призыв пришел к нему, московскому ангелу, значит, и вести надо в Москву.
Второе – где его встречать?
Это казалось немного сложнее, но и тут догадаться было нетрудно: на Юго-Востоке Украины, или, как говорили здесь, в Москве, в Новороссии. Именно там велись кровавые бои, там день за днем в братоубийственных схватках гибли люди. Оттуда и должен был подняться Армагеддон, способный уничтожить небо и землю.
Рубинштейн покачал головой, усмехнулся невесело… Кто мог подумать, что библейская битва добра и зла не в холодном космосе развернется и даже не на маленькой, терпкой, привычной ко всему земле иудеев, а в необъятной украинской степи, ударами ракет, снарядов и минометным огнем расщепляемой теперь на кровавые атомы?
Новороссия велика, сказал бы пенсионер Рубинштейн, куда там ехать? Но ангел пригляда знал общее направление. А где именно явится архистратиг, о том его уведомят в нужное время – как только в руках у небесного гостя окажется телефон. Но к тому моменту ангел пригляда, хочешь не хочешь, уже должен быть в пути…
Мысль эту он додумывал, укладывая нехитрые пожитки в серый рюкзачок. Смена белья, непромокаемый комбинезон, швейцарский нож, деньги, паспорт… Хорошо, что до сих пор на украинскую землю – или чья она там сейчас? – въехать можно без виз. Столько было разговоров о закрытии границы – так и не решились. Поистине, необыкновенная это была война. Война, где враги торговали друг с другом, звали друг друга братьями и даже беспрепятственно ходили в гости, как соседи на свадьбе сквозь открытые двери. Да уж, да, ничего не скажешь… Подлое на дворе стояло время, даже для ангела пригляда удивительное.
Спустя десять минут все было готово. Деньги на проезд Рубинштейн заранее отложил в левый карман джинсов, остальное сунул в потертый бумажник вместе с документами. Напоследок зашел на кухню, отключил плиту и холодильник, проверил водопроводные краны и вышел в общий коридор, густо обвешанный проводкой телефонов, интернетов и прочих даров цивилизации. Справа, за мрачноватой коричневой дверью жил Юрий Алексеевич Суббота, автор глянцевого журнала «Другое», а слева… слева никто не жил, там даже и квартиры-то никогда не было. Рубинштейн закрыл дверь на два ключа, хотя обычно и на один ленился, постоял секунду у двери журналиста… Вытащил из кармана мобильник, поколдовал над ним, отправил сообщение. Еще раз посмотрел на соседскую дверь.
«Надо бы ему присниться – на всякий случай», – подумал Рубинштейн и уткнулся лбом в дверь соседа, прямо в большой вылупленный глазок. Постоял так секунд десять, потом повернулся, прошел сквозь вторую, общую дверь, спустился по ступенькам, вынырнул на улицу, сделал два шага и растворился в ночи.
Точнее, хотел раствориться. Но тут навстречу ему из сизых рассветных сумерек вылупился пьяноватый, пахнущий черт знает чем мужичок. Повалился на ангела, цепляясь за плечи руками, – лицо у него было заранее проникновенное.
– Друг, – трудно ворочая языком, сказал, – друг, душа горит!
Рубинштейн вздрогнул, метнул на пьяницу настороженный взгляд. Но нет, душа была при нем, издырявленная, испитая, но живая – и единственное, чего она жаждала, так это опохмела. А отчаянно так он выражался по одной причине – не знал, что подлинно есть на свете люди, чья душа изъята еще при жизни и низвергнута в ад, и уже горит там, пока владелец мрачной тенью слепо топчет землю.
– Вспомоществования жажду, – почти без запинки проговорил пьяница. Вздохнул и почему-то добавил сокрушенно: – Собеседник я никудышный…
Рубинштейн тоже вздохнул, нагреб по карманам желто-белой мелочи, отдал никудышному собеседнику. Надо было давать? Конечно, нет. Пропьет все за помин души, еще живой, неотпетой еще. Но… просящему у тебя дай. Не нами заповедано, и не нам. Однако, живя среди людей, ангел подчиняется здешним законам, а пуще того – заповедям.
Мужичок принял вспомоществование в маленькую, неожиданно мягкую ладонь.
– Доволен? – спросил его Рубинштейн.
Мужичок расцвел в лукавой улыбке.
– Мы довольны, – сказал, – и вы довольны будьте…
И завалился обратно в сумерки, словно его и не было. Только тут Рубинштейн подумал, что надо бы вызвать такси, на нем мягче. Но потом махнул рукой: метро уже открылось, да и денег – лишний раз не разгуляешься.
Скрипя удобной подошвой по свеженасыпанному снегу, ангел намылился к ближней станции и не видел, как к осчастливленному им мужичку подошли двое в черных пальто, без шапок, но чрезвычайно внушительного вида…
Спустя полчаса внушительные, по-прежнему без шапок, беспокойно озираясь, ждали Рубинштейна на Киевском вокзале. При электрическом свете глаза их отсвечивали желтым, как у бешеных котов. Глаза эти кошачьи виной или что другое, но пространство вокруг совсем обезлюдело, словно кто-то благонамеренный взял и взорвал водородную бомбу неширокого радиуса.
Желтоглазые ждали полчаса, час, но так ничего и не выждали. Тогда первый, ростом поменьше, в пальто скорее сером, чем черном, нервной походкой подошел к расписанию, быстрым глазом изучил его и издал звук, средний между выстрелом и ударом в хоккей. Ошиблись внушительные, даже, между нами говоря, облажались: прямых поездов из Москвы до Донецка не было, да и быть не могло. Нечеловеческая злоба выразилась в лице внушительного, и вся фигура его теперь стояла, как символ ожесточения.
– Может, с пересадками поедет? – робко предположил второй.
Тот, который поменьше, но старше рангом, окатил его взглядом холодным, как из ведра, вопросил негодующе:
– Если с пересадками, то где он тогда? Почему до сих пор не явился?
Не дождавшись ответа на явно риторический свой вопрос, первый подошел к кассе, наклонился к ней. Улыбнулся немолодой толстой кассирше, стараясь выглядеть симпатично и даже умильно, но оттого стал еще страшнее.
– Девушка, как доехать до Донецка, если не на поезде?
Глумливо переведенная на старости лет в девушки кассирша вовсе не обрадовалась. Привычная ко всякой грубости и надругательству, глянула в ответ официально, не по-хорошему.
– Тут вам не справочное бюро, – сказала сердито. – Надо билет – покупай, нет – отваливай!
Визави ее, человек бывалый, тут же сменил тон.
– Ты, дура, человеческих слов не понимаешь? – и так сверкнул на нее желтым из глаз, что кассирша на миг онемела. Потом вздрогнула, встрепенулась, словно от всей души вдарили ей по спине хоккейной же клюшкой, покрылась холодной рыбьей дрожью, заговорила, спотыкаясь, заискивая:
– На автобусе… – уточнила пугливо, – смотря по тому, с пересадками или без?
Внушительный думал недолго.
– Без пересадок.
– От Новоясеневской тогда. Сутки ехать.
– Сутки… Когда отходит?
– Через полчаса.
– По коням! – крикнул второй, и оба ринулись к выходу из вокзала. Кассирша прилипла носом к стеклу, проводила их расширенным взглядом и только потом отвалилась на стул.
Пальтоносцы пронизали тяжелые двери вокзала легко, как бы их вовсе не было, и оказались на площади перед торговым центром. Здесь они, вопреки ожиданиям, не оседлали двух чистокровных арабских коней, нервно прядающих ушами, а прыгнули в душное нутро лиловой машины-«Мерседеса», дали по газам и, отбрасывая в стороны грязный снег, ввинтились в тусклую вереницу ползущих в утренней пробке автомобилей.
В это же самое время Рубинштейн добрался, наконец, до автостанции и купил билет до Западного автовокзала города Донецк. Отдавши заранее отложенные в левом кармане деньги, повиливающей трусцой устремился он к автобусу. Умостился на заднем сиденье, исполосованном от скуки ножичком, с неприличным словом на коричневом дерматине. Ехать так было неудобно, зато теперь он видел в автобусе всех, а его – никто.
Однако, как всегда и бывает, выискался невесть откуда пролетарский дед: лицо в морщинах и старческом пигменте, широкие костлявые руки, побитый ватник на голое тело, на груди – георгиевская лента, пчелиная, желто-полосатая. Обернулся с переднего сиденья, кивнул реденькой сединой на темени, чинно вступил в разговор.
– В Новороссию едем, солдатик? – спросил, улыбаясь добродушно, так что доступен стал сломанный мост в левой челюсти. – Воевать за правое дело? Зададим перцу укрофашистам!
И он воинственно потряс желтым от времени кулаком – большим еще, но уже хрупким, для задания настоящего перцу, увы, непригодным.
Был бы дед случайным прохожим, можно было промолчать. Безотказная тактика с компатриотом: раз молчишь, значит, человек особенный – начальник или даже из органов. Но ехать надо было почти сутки, и Рубинштейн почел за благо наладить какое-никакое взаимопонимание.
– К родным еду, – сказал он коротко.
– К дочке или внучке? – полюбопытствовал назойливый старец, разжимая кулак.
– Именно, – кивнул Рубинштейн, и озадаченный собеседник на время умолк, собираясь с мыслями: так к дочке или к внучке? Или сразу к обеим?
Народ потихоньку набирался в автобус. Публика все была потертая, мрачная, безрадостная, словно кем-то нарочно обиженная. Впрочем, Москва всегда была городом невеселым, а уж про Донецк, куда собирались ехать, и разговору не шло.
Спустя полчаса автобус, потряхивая на неровностях пассажирами, отвалил от автостанции. Двери закрылись, и внутри сразу запахло кислым, соленым, словно везли не людей, а огурцы или, хуже, селедку. Но Рубинштейн, убаюканный, ничего этого уже не слышал, потому что спал на своем поруганном сиденье чистосердечным стариковским сном.
Еще через пятнадцать минут на автостанцию въехал лиловый «Мерседес». Оттуда выскочили двое внушительных с желтыми глазами, дали круг почета по станции, убедились, что нужный им автобус ушел безвозвратно, снова загрузились в автомобиль и с ревом выехали на автостраду…
Юрий Алексеевич Суббота, штатный фрилансер глянцевого журнала «Другое», пробужден был ото сна варварски ранним звонком мобильника. Сон был смутный, мучительный, какой-то огромный – словно бы последний, который выпало ему видеть на своем веку. Правду сказать, необыкновенный был сон, в руку, наверное, только вот никак нельзя было вспомнить, о чем он.
Телефон все звонил, и Суббота, разлепив сонные вежды, скосился на часы – изумрудным пламенем укорно горели на них цифры 8.15. На душе сделалось тоскливо: знал Суббота, что не звонят так рано, чтобы сообщить радостную весть, а плохих вестей и без того было через край.
Трубка заливалась соловьиными трелями – тюить-тюить, Суббота глядел на нее хмуро, с отвращением. Не брать, может быть? А вдруг вести не только плохие, но и важные, пропустишь – каяться будешь, а уж поздно, поезд ушел, прокричал вдали гудок локомотива, рассек жизнь на было и не было…
Ко всему, смертельно болела голова, и, что хуже всего, болела уже привычно. Хмель теперь не выветривался из Юрия Алексеевича, разве только по недосмотру. А если вдруг и случалось такое, всегда наготове стояла бутылочка односолодового виски – ладно, не односолодового, обычного, дешевого, – откуда спасительный туман в голове пополнялся исправно. Головная боль была лучше душевной, предпочтительней – страдала одна только смертная плоть. Бессмертная же, по мнению многих, душа в эти мгновения сжималась, пряталась в потайных телесных полостях (пятки и прочее), не подавала признаков жизни.
С некоторых пор Суббота поверил, что если пить без остановки, душа не выдержит, уйдет в кому, а значит, не будет больше болеть. То, что вместе с душой может не выдержать печенка, а затем и весь бренный организм, его почему-то не волновало.
– Тюить-тюить-тюить! – из последних сил тянул свою соловьиную песню телефон, не хотел уняться, тревожил сердце.
– Вешайся! – с раздражением сказал ему Суббота.
Сказать сказал, но сам, конечно, понимал, что это только мечты и грезы: никогда бездушный прибор не кончит жизнь самоубийством. Именно за это и любили его дети и нувориши, и даже клали с собой в могилу – вдруг понадобится куда позвонить, а рядом безотказный друг.
Суббота со вздохом протянул руку, взял трубку.
– Си, – сказал, пусть думают, что тут итальянцы, может, беда испугается международного скандала, обойдет стороной.
Но беда не испугалась – в трубке откашливался знакомый баритон ответсека Алимова.
– Слушайте, Суббота, – проговорил он уныло, – у меня для вас плохая новость.
– Уж поверьте, ничего другого от вас и не ждал, – отвечал Суббота.
Алимов вдруг разозлился.
– Перестаньте хамить! – крикнул он плаксивым голосом. – Что же это такое, ни слова в простоте… Вы можете, наконец, вести себя прилично хотя бы раз в жизни?
– Раз в жизни – могу, – кротко согласился Суббота, и Алимов успокоился так же внезапно, как и вспылил.
– Вы, наверное, слышали про кризис, – продолжал он тем же унылым тоном, каким осел говорит о пропавшем хвосте. – Так вот, он добрался и до нас. Вы уволены, Суббота, уволены ко всем чертям…
Суббота почувствовал, как к сердцу его подкатывает тошнота. Откашлялся – не помогло.
– Что значит – уволен? – сипло спросил он. – Я не могу быть уволен, я работаю за гонорар.
– Нет, – возразил Алимов, – вы не работаете за гонорар, потому что отныне никаких гонораров у нас не будет. Со всеми, кто не на зарплате, мы прощаемся.
Субботу охватило отвращение. Они прощаются, сказал он сам себе, подумайте, какой слог. Интересно, кто им писать будет? Неграмотные редакторы, которые «корову» пишут через три «о», вот так, «корово»…
– Попрошу без оскорблений, – подал голос Алимов на том конце провода. Оказывается, Суббота, забывшись, говорил не про себя, а вслух. – Это газета, а не Институт русского языка, и как тут что писать, решает руководство, а уж никак не сторонние авторы.
– Ну, тогда передайте привет вашему руководству и идите к собачьей матери, – сказал Суббота и бросил трубку.
Давно он не был таким злым – даже голова перестала болеть. Красная ненависть, подергивая веком, заливала разум. Уволить фрилансера – подлость, свинство несусветное! Фрилансер потому и фрилансер, что не берет деньги за пустоту, за просиженные штаны, как штатные работники, а только за товар. Теперь, значит, и за товар не будут давать вообще ничего…
Хорошенькая новость, особенно если учесть… Что учесть? Мысль блуждала, вертела хвостом, не давала себя ухватить. Суббота нащупал бутылку, глотнул решительно, в голове частично прояснилось, он вспомнил. Вот что надо учесть – у него нет жилья, живет он в съемной квартире, а жить ему теперь не на что. Он и так задолжал за месяц. Хозяйка, старая лошадь сталинской закалки, уже перешла от напоминаний к угрозам.
– При советской власти, – говорила она, дыша мышиной ненавистью в телефонную трубку, – таких жильцов ставили к стенке!
– Не вы ли ставили, мадам? – изысканно-вежливо осведомлялся Суббота.
Хозяйка бесилась, кричала в телефон неразборчивое про прокурора. Он не слушал, говорил только: «да, мадам» и «нет, мадам», все невпопад, чем еще больше распалял ее. Кончила она страшной клятвой, что если в неделю он не заплатит, то вылетит как пробка из бутылки, вылетит к ядреной матери. Возможно, он недослышал, имелась в виду какая-то другая мать, но сути это никак не меняло.
Положив трубку, Суббота задумался о перспективах. Непохоже было, что беседа с хозяйкой сильно улучшила их отношения. Впрочем, надежда еще оставалась – вплоть до сегодняшнего дня. Теперь все кончено, денег ждать неоткуда.
Суббота подумал, что, если бы хозяйка была лет на тридцать – а лучше на сорок – моложе, ее можно было бы соблазнить. Но она, как выражаются в высшем свете, давно некондиция… Не говоря о том, что вообще такие предприятия – свинство, и никак не для джентльмена. В таком случае проще уже зарубить ее, со старухами всегда так делают, этому нас и классики учили. Но тогда надо идти в магазин за топором, а это новые непредвиденные расходы. Да и какой именно топор покупать – для разделки туш или подойдет обычный? Он не удержался, хмыкнул – слышала бы его сейчас сама хозяйка. Впрочем, он и так уже перешел в мерзавцы и людоеды: что может быть страшнее, чем не платить за квартиру?
От соображений фривольных и злодейских Суббота перешел к реальным стратегиям. В нижнем ящике письменного стола пылился, желтел понапрасну диплом педагогического института. Вспомнив об этом, Суббота решил сделать головокружительную карьеру – пойти в школу учителем русского языка! Мысль дикая, согласен, но за это ведь платят какие-то деньги… Во всяком случае, должны платить. Хотя лично он бы не стал. Но вряд ли учителя работают за голую идею…
Суббота набрал в айфоне слово «учитель», поисковик услужливо выбросил ссылки: учителя избили… обвинили… искалечили… завели уголовное дело… Тут же вылезло видео, где школьники оскорбляли старушек учительниц, плевали в них, лупили стульями, просто дрались с ними на кулачках и, что самое печальное, всегда побеждали. Суббота, конечно, не старушка учительница, он не позволит себя избить. Он и сам, того гляди, кого-нибудь изобьет, выбросит в окно пару учеников… Да хоть и весь класс, почему нет – здоровье пока позволяет. Это, конечно, прекрасно, но что потом? Тюрьма, сума… Нет, школа, это не для него, уж лучше труд и глад, как советовал потомок негров безобразный. Тем более что, судя по всему, денег учительских все равно не хватит на жизнь и съем жилья.
Печаль снова охватила его, он припомнил, каким тоном говорил с ним Алимов.
Ах, как это все не вовремя, как ужасно, позорно, отвратительно. Да, кризис, но почему же так грубо, почему он первый попал под колесо? Суббота скрипнул зубами, отхлебнул еще глоток, ярость поднялась к горлу, мир встал в багровых тонах… А может, это была не ярость, а просто виски, но руки чесались от жажды мести, веко мелко подергивалось.
Что же делать теперь, куда идти, у кого просить прощения, кого винить, кого все-таки убить, если не хозяйку? Алимова с его ослиной грустью, вечно почесывающегося главреда Железнова, хозяина газеты – спортивно-поджарого Терентьева? Нет, нет… Никого не убивать. Воздыми свой дух и ни на чем не утверждай его – и уж подавно не на зле и отмщении. Мне отмщение и аз воздам… Кто такой этот аз, кто воздаст за него, Субботу, за всех униженных, оскорбленных, неправедно уволенных? Да тот же, кто всегда. Ему отмщение, он воздаст, Господь Бог наш, творец небу и земли…
Стало трудно дышать. Суббота настежь открыл фрамугу, бесприютный воздух русской зимы ворвался в комнату, от холодного дыхания волосы на миг зашевелились.
Говорите, сволочи, Бог умер? Врете, брешете, как на мертвого. Не умер он, Бог, жив он, непременно где-то здесь, рядом… Только прячется он от вас – от лени вашей, глупости, жадности, злобы. Скрылся в глубоком космосе, дальнем, недоступном, а на видимом горизонте оставил лишь стекло небесное, глухое, декоративное. Где ты, Господи, на чьи небеса перешел ты – здесь, над русскими, здесь тебя нет… Да и был ли когда-нибудь?
Комната быстро вымораживалась.
Суббота захлопнул окно, прошел в ванную, остановился перед зеркалом. Крутые плечи, мощный торс, проработанные бицепсы, лицо твердое, словно из гранита выбитое, – вот что хотел он видеть в зеркале. Но ничего этого не было – ни в зеркале, ни где-то еще. А были оплывающее тело, сероватая физиономия, трагическая складка у губ. Глаза? Когда-то красивые, ясные, хоть смотрись в них, теперь тусклые, словно золой присыпанные. Пожалуй, волосы еще ничего – густые, темные, с зарождающейся сединой, на остальное и глядеть незачем.
Но женщины по-прежнему любили его. За что? За то, что мужчин гораздо меньше у нас, чем женщин? Или все-таки за талант, который пробивался иной раз, вспыхивал легким огнем в глазах? Но если и так, недолго уже ему, огонь этот обречен, скоро погаснет он, почти уже погас – и глаза покроются смертной пылью… Никого больше не привлекут эти глаза, никто не будет смотреться в них, как в зеркало…
Суббота встал под душ, блаженно поливал себя водой, ни о чем не думал. Гнев и негодование постепенно отпускали его, в глазах прояснилось, но Бог еще не выходил из головы. Бог, Бог… Бог есть любовь, он всем отомстит и всех помилует…
Он вытерся, оделся, прихватив бутылку, прошел на кухню, стал пить… остановился на полпути, как молнией ударило. Люди добрые, с чего это вдруг ему вспомнился Бог, да ни с того и ни с сего? Он же даже в церковь не ходит, Суббота, хотя крестик, ясное дело, имеется – память о старой няне, зачем-то умолившей его креститься в зрелом уже возрасте. Правда, грешен Суббота, не носит он этот крестик. Да и как носить, не ходя к исповеди? Это все знают, что если носить крестик, но не причащаться, крестик жечь начинает и на груди расцветают красные язвы. Скажете, аллергия? Суббота тоже так думал, менял крестики, но, видно, не в аллергии дело. Да и почему аллергия не сразу начинается, а аккурат через полгода? Вот и говорите потом, что все это суеверия и что Бога нет…
Он хотел выпить еще, забывшись, промахнулся, больно ударил бутылкой по деснам. Во рту отдалось жидким железом, заныли зубы, и он вспомнил все – словно только что проснулся. Юрий Алексеевич выскочил из кухни, бросился к компьютеру, включил его, дергал мышкой, приплясывал от нетерпения, топтался рядом. Как же он мог забыть?!
Компьютер, наконец, загрузился, прохрюкивая, разлил по монитору зеленую волну рабочего стола. Суббота запустил эксплорер, вошел в Фейсбук. Вздохнул глубоко, отмахнулся досадливо от вечно-назойливого «О чем вы думаете?». На секунду завис над клавиатурой, словно ястреб над жертвою, и потом пал на нее со всего маху, всеми десятью бешено стучащими пальцами:
«И явился мне ангел из бездны, и был он огромен, и был страшен. Черные крыла его накрыли половину земли, а другая находилась во мраке и страдании… Сошел он с небесной тверди, чтобы спасти мир, который нельзя было спасти… И вот, стоял он, как гора Мория, и рвались над ним снаряды, ракеты и мины…»
На миг Суббота остановил бешеный перестук пальцев, глянул на экран с недоумением. Что такое, какие еще там снаряды, какие мины? Ангелу положено полыхать в зарницах молний, к чему этот военный натурализм… Он закрыл глаза, вызвал в голове образ, виденный им сегодня во сне, – и да, так оно все и было. Ангел, безусловно, крепко стоял двумя ногами в бездне, а ракеты и снаряды, взметаясь, язвили его желтым огнем. Крылья его истончились, стали рябыми от ран и копоти, на лице была написана нечеловеческая печаль, и гнев, и ярость…
Суббота в тяжелой задумчивости опустил руки на клавиатуру, несколько секунд они лежали уродливые, недвижные, как мертвые птицы. Случайно задел мизинцем «Enter», и недописанный кусок возник на экране, отправился в путь по бесконечным пространствам мировой сети. Спохватившись, хотел стереть готовый пост, но опоздал. Пользователь Jivanich отреагировал мгновенно:
«Аффтар, выпий йаду!»
Лента его была полна древних любителей олбанского языка, почти вымершего уже на просторах Интернета. Но здесь почему-то они еще сохранились, несли вахту, регулярно предлагали друг другу «убицца апстену» и выпить все того же неизменного «йаду».
В другое время он бы за словом в карман не полез, ну, хотя бы предложил поделиться этим самым ядом. Но сейчас в нем что-то остановилось, словно на паузу поставили проигрыватель…
А комменты уже сыпались, будто горох из-под козы.
– Пацтулом!
– Сам придумал?
– Библия?
– Аццкий сотона?
На последней реплике пальцы его, до того мертвые, немые, неуверенно зашевелились, воскресая.
– Не думаю… – напечатал Суббота.
– А кто? – мгновенно спросили на той стороне, задергалась тонкая паутинка.
Секунду он молчал. Потом пальцы его зашевелились сами собой, и по экрану поползли буквы. Они ползли, пугая, вырастая на глазах, заполоняя все видимое пространство…
«И был он величайшим из нерожденных, и имя ему было – архистратиг Михаил…»
Суббота смотрел на экран, не понимая, он ли вызвал к жизни эти слова, или они просочились сами собой, выстроились боевыми рядами, а следом за ними должны были возникнуть иные, новые фаланги и рати.
Как наяву, вспомнился теперь ему весь сон, который видел он ночью. И был это даже не сон, а видение из числа тех, которые приходили древним святым или духовидцам. Чудовищная фигура архангела, безмерная, невозможная, разверзла могучие черные крыла, высилась в немыслимой дали, заслоняла собой горизонт. Он же, Суббота, знал про архангела все: откуда тот взялся, чего хочет и где именно находится в этот момент. Рядом с архангелом видел он и женский силуэт – полупрозрачный, осиянный неярким светом, ощущение необыкновенной древности исходило от него. И женщину он знал тоже, неведомо откуда, но знал: это была Святая Екатерина Александрийская, некогда замученная римским цезарем Максимином.
Он смотрел на это на все, а пальцы его ходили сами, и на экране, как лихорадка, теснились новые буквы. Но вдруг компьютер пикнул и завис. Все буквы зашевелились и шумно осыпались с экрана – в темную кучку, а потом и вовсе истлели, истаяли. Суббота замер – неужели вирус? Он нащупал рукой бутылку, принесенную из кухни, отпил немного, в глазах прояснилось. Нет, компьютер работал, вот только последний текст его куда-то пропал…
В чат к нему сухо стукнулся неизвестный. Так и было написано: «Неизвестный», а на аватарке дырявилась пустота.
«Добрый день, Юрий Алексеевич, – вежливо писал загадочный Неизвестный. – Мы бы хотели с вами пообщаться – ко взаимной, надеюсь, выгоде…»
– Какая еще выгода? – нагрубил Суббота, он не любил дешевой таинственности. – Кому? И что это вообще за «мы» такие?
Ответ появился тут же.
«Мы – это рекламно-издательская корпорация «Легион». Если вам удобно, подъезжайте сегодня к пятнадцати ноль-ноль. Адрес: Цветной бульвар, 21, строение 2».
– Это где раньше Институт практического востоковедения квартировал? – проявил осведомленность Суббота.
«Именно», – отвечали ему.
Суббота удивился:
– Что за черт? Здание же закрыто, опечатано…
Компьютер молчал. Неизвестный либо думал, либо отошел по делам, либо просто скончался, что тоже нельзя было исключать, учитывая царящий в рекламно-издательском деле беспорядок.
Внезапно посреди полной тишины пронзительной трелью залился телефон. Суббота вздрогнул, взял трубку.
– Алло? – сказал он хмуро.
– Юрий Алексеевич, это мы вас побеспокоили, корпорация «Легион», – трубка пела сладко, хоть и не без некоторой басовитости. И, как бы упреждая вопросы, проговорила торопливо: – Насчет телефончика не волнуйтесь, мы его у вашего ответсека взяли, Алимова. Скажу по секрету: бездарь и дурак, непонятно, куда смотрит начальство – его бы уволить, а не вас… Впрочем, с увольнением еще успеется, я же совсем по другому делу. Ну, так что, ждать вас сегодня или как?
Суббота думал. Почему-то вдруг выступил на его лице холодный пот. Капля со лба съехала на губу, он облизнул – была она мерзкая, несоленая. Трубка ждала, а ему, как назло, совсем не хотелось выходить из дома и ехать непонятно куда.
– Слушайте, но здание же опечатано, – сказал он кисло. – Там вроде как спор каких-то хозяйствующих субъектов…
– Юрий Алексеевич, дорогой, да о чем говорить?! – снисходительно заметила трубка. – Китайский «Канон перемен» читали, конечно? Помните, что гласит шестьдесят третья гексаграмма? Сегодня субъекты, завтра объекты, а послезавтра и вообще со святыми упокой.
В эфире, как показалось Субботе, раздался совершенно отдельный смешок, но тут же трубка снова взяла себя в руки.
– Печати и прочие штампы – это для отсечения праздношатающихся, деловые люди не обращают на это внимания. Вы, главное, подойдите к двери, дерните ее – вам и откроется. Слышали, наверное: стучите – и вам откроется? Ну вот, а здесь даже стучать не нужно, – тараторила трубка, – никаких там «Сезам, откройся!», просто дерг-дерг, и шашка проходит в дамки, или, если вам больше нравится, пешка в ферзи. Вы в шахматы-то играете, Юрий Алексеевич?
– Немного. – Суббота был сбит с толку и даже потихоньку начинал уже сердиться на нахального собеседника.
– Вот и отлично, можем сгонять партейку-другую… Как вам Карлсен-то, озорник, в последнем баден-баденском турнире? Обыграл-таки Найдича, как школьника обыграл. И где – в армагеддоне! А мы, признаться, все за Найдича болели, ну, да ничего, отольются кошке мышиные слезки, и все в таком роде. Так мы ждем вас, я правильно понимаю?
Суббота открыл было рот, но его снова перебили, как будто прочитали мысли – со стыдом признаемся, не вовсе бескорыстные.
– А насчет денег не волнуйтесь, – пела трубка ласково, – деньги будут, и очень хорошие, для того и встречаемся. Мы вам такое предложение сделаем, от него сам Владимир Ильич Бланк покойный бы не отказался, да и никто бы, между нами говоря, и вы тоже не откажетесь. Засим честь имею, и ждем, ждем с нетерпением!
Трубка игриво хохотнула и громко повесила сама себя на том конце провода. Несколько секунд там играла какая-то легкомысленная мелодия, со странными словами: «Эх, мать-перемать, кислая капуста, господа либертарьянцы, чтоб вам было пусто!» Потом и она умолкла, и только глухая покойницкая тишина, кряхтя, переворачивалась в мембране.
Суббота тоже повесил трубку со своей стороны. Все это было чрезвычайно подозрительно, нагло и даже как-то незаконно. Но с работы его, действительно, поперли, а жить на что прикажете и, главное, где? Может, это и есть улыбка судьбы, которая раньше одними гримасами обходилась…
К тому же любопытство уже разобрало его и с каждой секундой разжигалось все больше и больше. Однако любопытство любопытством, а мозги на то и даны человеку, чтобы глупостей не совершать. Суббота глотнул еще виски и решил мыслить трезво.
Как он ни прикидывал, а выходило, что идти на встречу не стоит. За всем этим стояло что-то нестерпимо несерьезное, несолидное и даже оскорбительное. Хорошо было одно – что деньги обещали. Но обещают, как известно, всё и всем, а как до дела – заморочат голову и кинут. Не умрет же он, в самом деле, с голоду – что-нибудь да подвернется рано или поздно.
Нет, господа, решил он твердо, сами с собой и встречайтесь, а Юрий Алексеевич Суббота займется лучше чем-нибудь важным и полезным. Да вот хоть виски допьет, раз уж все равно работать не надо…
Метель вздыбилась между небом и землей, покружилась, завыла, метнулась туда и сюда волчицей – и вдруг ровно легла на землю, обняла мир белым тесным саваном, покрыла собой все. Теперь и с высоты в километр не было видно ничего, кроме этого савана, холодного, блеклого, тоскливого, как вой вурдалака.
Однако, если с птичьего полета приглядеться все-таки взглядом зорким, незамутненным, можно было рассмотреть, что саван не лежал тихо, неподвижно. Под саваном этим что-то чуть заметно шевелилось… То ли начало уже под ним разлагаться огромное тело, истекали вверх смрадные, чуть слышные газы, то ли, напротив, слишком рано прозекторы прикрыли живые еще глаза, слишком рано замкнули горячие еще уста, силящиеся сказать последнее слово, слишком рано и насильно укутали теплое тело в холод сырой невозвратной земли…
В самой нижней координате этой земли, между сугробами, вольно насыпанными среди поля, чернели две фигурки, два малых человечка. Один был бородат, с глазами цыганскими, черными, и одет в одежду совсем простую и ветхую, словно с чужого плеча второпях, вторая была женщина. Рыжеватое меховое пальто казалось ей мало, длинные руки и ноги торчали из него, как хвосты из мышеловки.
– Ну, вот и прибыли… – сказал бородатый, с любопытством и изумлением озирая окрестности.
– О, защитник и судия, сын света, страж рая, архистратиг, властный над жизнью и смертью, враг тьмы, побивающий дракона, тот, который как Бог… – начала было женщина, но бородатый в панике замахал руками, прервал ее.
– Просто отец Михаил, – сказал он мягким голосом, беря спутницу за рукав. – Мы уже на равнинах, не нужно, чтобы о нас узнали слишком рано. Понимаешь ли меня, сестра?
– Да, отец Михаил… понимаю, – с робкой заминкой сказала женщина.
– Вот и хорошо, – кивнул он. – Думаю, ангел уже в дороге. Я веду его светом, но здесь сила небес имеет мало власти. Неплохо бы телефон найти…
Женщина тоже оглянулась по сторонам, словно чего-то искала.
– Но где же здесь можно что-то найти? – сказала она разочарованно. – Вокруг только снег да пустыня.
– О, это ничего, – сказал тот, кого женщина звала архистратигом. – Пустыня не бесконечна, рано или поздно и к людям выйдем.
В глазах женщины мелькнул страх.
– Люди, – сказала она. – Как-то они встретят нас?
– Как всегда, – отвечал архистратиг. – Встретят нас, как люди людей.
– Этого-то я и боюсь…
Вслед за тем раздался низкий подземный гул, который шел, однако, прямо с небес. Если бы кто обладал зрением оптического прицела, за секунду до этого он успел бы увидеть, как над землей возникли из пустоты несколько снарядов и, пропоров воздух, ударили в то место, где стояли пришельцы. Раздались четыре мощных взрыва, почти слившихся в один. Когда гарь рассеялась, в глубокой рваной воронке недвижно лежали два тела. На дне ее, пегом от серой земли и голубого снега, покоилась женщина, а на ней, прикрыв ее собой – тот, кто назвался отцом Михаилом. Они лежали неподвижно, мертво, безнадежно, для них, по видимости, все было кончено раз и навсегда…
Но если бы кто-то третий появился в поле в этот миг и, отринув страх, посмотрел внимательнее, он с удивлением и восторгом обнаружил бы, что оба тела невредимы. Несмотря на прямое попадание, на них даже одежду не разорвало – только слегка присыпало раскуроченной черноватой землей.
Прошло несколько секунд… Мужчина вдруг шевельнулся, поднял голову, настороженно огляделся по сторонам, стал сначала на четвереньки, а потом уже на ноги. За ним, отряхиваясь, поднялась и женщина. Мужчина посмотрел тревожно в низкие небеса, откуда явились посланцы смерти, и спросил мрачно:
– Кто мог знать, что мы тут появимся?
Женщина молчала, тщательно отряхивая малое свое, рябое, как курица, пальто. Потом взглянула на отца Михаила, проговорила робко:
– Никто не мог. Наверное, случайно…
Спутник ее только усмехнулся невесело.
– Что ты говоришь, Катя? Четыре снаряда в чистое поле, да так, чтобы попасть именно в нас, – и все случайно? Нет, уволь, не бывает таких случайностей.
– Но зачем им? Обычным оружием убить нас они все равно не могли.
– Убить – нет. Остаток сил забрали – вот это плохо.
Катя помолчала грустно, не отводя от отца Михаила больших доверчивых глаз. «Что же делать теперь?» – ясно читалось в этих глазах.
– Все то же самое и будем делать, – отвечал ей архистратиг на незаданный этот вопрос. – То, для чего спустились. А пока надо отсюда выбираться. Как бы снова стрельбу не открыли.
– В какую же сторону пойдем? – сказала Катя.
Спутник ее посмотрел на белые низкие небеса, но, видно, не нашел там того, что искал.
– Вот если бы сейчас была ночь, – заметил он задумчиво, – и звезды, сразу бы стало ясно, куда идти… Ладно, положимся на волю Божью. Хоть здесь ее знать и не хотят.
Напугав свою спутницу этими страшными словами, он, не теряя бодрости, двинулся по бескрайней снежной равнине – туда, куда звал его то ли божественный голос миссии, то ли простое человеческое чувство долга.
Наст негромко постанывал у него под ногой, кое-где проваливался, проминался глубоко, до щиколоток, небо повисло низкое, серое, а он все шел, глядя себе под ноги, думал о чем-то. О чем же думал он сейчас, протаптывая дорожку в глухом снегу, еще только ждущем своего снаряда – с любой из враждующих сторон? Как ни удивительно, мысли его были простые, вполне человеческие: о семье, об отце, о братьях.
Отец, которого не видел он уже целую вечность… Отец светоносный, который есть любовь, не выдержал злобы людской и мелочных свар, исчез из обитаемых пространств, перенесся в иные измерения. Доходили глухие слухи, что и вовсе мог он чудовищным усилием воли прекратить свое существование, оставив Михаилу, первому из сыновей, опасное бремя поддержания порядка в доступных мирах.
Но нынче трудно, очень трудно нести такое бремя… еще труднее исполнять долг. Люди, некогда младшие братья, отгорожены Преградой и ввергнуты в ад еще при жизни. Все они, все – от новорожденного младенца до правителей мира – обрушены уже в геенну и сами не знают о том. А сделано это было по соглашению между преисподней и сферами. Поначалу – как временная мера, как чистилище, откуда есть еще шанс подняться, осознать, вознестись к утерянному раю… Но шли века, тысячелетия, а люди не становились лучше. То есть кто-то, конечно, становился, но большинство не менялось. Прогресс, цивилизация, культура – все это тонким слоем покрывало древний мозг рептилий, озабоченных только размножением и едой. Смотреть на это было ужасно… и даже Отец дрогнул, не вытерпел, утратил веру в людей. Временное небо чистилища схлопнулось, превратилось в вечную адскую пасть, где терзались обреченные миллиарды.
Но все же горела в немногих, не угасая, искра божественной любви. Вот потому он, Михаил, первый из ангелов, присматривал за ними и потому сошел сейчас с подлинных небес, прошел сквозь жаркую, морозную адскую воронку – сошел, чтобы спасти, чтобы давнее то соглашение можно было еще расторгнуть и вернуть все на круги своя… Аду – адово, человеку – человечье…
Он шел по целине, и легкий снег осыпал его лицо, сковал бороду, ветер заставлял щуриться, проникал сквозь дырявую телогрейку, холодил грудь. Смертное тело давало себя знать, смертный разум с ужасом глядел на себя из мрачных глубин, сомневался, трепетал.
Да было ли, в самом деле, соглашение, и был ли Бог? Все знали, что только они трое – Михаил и братья – видели Бога во всей его силе и славе. Но что значит – видели? Он, архистратиг, помнил лишь свое собственное появление – и свет, свет бесконечно добрый, ласковый, всеобъемлющий. Не больше помнили и остальные. А что, если и не было его никогда и все это только галлюцинации, видения, которыми сознание защищается от вечного ужаса преисподней? А если Отца нет и никогда не было, тогда и братьев нет – ни Люцифера, ни Гавриила, ни других, да и самого Михаила, если приглядеться, тоже не существует… И тогда вовсе он не архангел никакой, а несчастный безумец, невесть что возомнивший о себе. И ангелов ли он видит крылатых или просто медбратья снуют вокруг него в своих белых халатах, готовя очередной укол…
Может, он попросту сбежал из психушки?
А может, даже, что и не сбежал. Пройдет сейчас действие лекарства – и он увидит себя в доме скорби, где повесился в прошлом году китаец Ся, оттого что хотел выписаться обратно в Поднебесную, а этого допустить было нельзя, потому что если выпишутся все китайцы, то что же это будет?
Он отмахнулся от диких мыслей, не дал им возобладать, вспомнил о Гаврииле. Но и тут память подбрасывала невеселое… не радовало оно его, не могло радовать. Архистратиг поднял мысленный взор к невидимым небесам, пронизал их до последних галактик, возвысил голос сердца своего.
О брате, в глубинах дальнего космоса сущий! Вслед за многими повторю: почто оставил меня? Обманутый ничтожеством людским, оскорбленный низостью человеческого рода, отправился блуждать среди черных дыр и сверхновых, в надежде найти иную, лучшую жизнь, а, повезет, то и самого Отца… Как мог ты, Гавриил, отринуть от себя холодный ад ближнего космоса, в котором вращалась Земля, отречься от дьявольских лабиринтов Млечного Пути, пустившего свои метастазы дальше, чем ему было назначено? Теперь один я перед лицом Врага, и нет у меня здесь той силы, которая положена мне по праву.
Кто такой ныне я сам, топчущий упрямый белый снег? Малая часть могущественного архангела Михаила, второй в мире силы после Творца Вседержителя… Или все же третьей – что скажешь на это? Неужто второй был Проклятый, тот, чьего имени теперь не говорят, ибо само имя его способно выжечь кровавые язвы во рту и на языке, а произнесенное трижды без перерыва – и вовсе свести с ума. Но ведь он Сатана, враг лишь для людей и для младших ангелов, созданных вдогонку первым. А что помню о нем я? Свет, и любовь, и преданность, и красота, источаемая каждой клеткой божественного его естества… И еще горькие слезы, которые застилают глаза при мысли о низринутом во тьму несчастном брате Деннице, ангеле Утренней звезды.
И вот я среди людей, чтобы спасти их или сгинуть самому… Чего же жаждет род лукавый и прелюбодейный? Того же, что и всегда – знамений, чудес, воскрешения мертвых… Ничего этого я теперь не могу, я – могущественнейший из ангелов Божиих… Сила покинула меня. С чем приду ко Врагу, ко брату, ставшему врагом? Как смогу убедить его? Стоит ли по-прежнему за плечом моим Вседержитель или оставил Он нас, как оставила меня сила?
Нет ответов на эти вопросы, и ни на какие вопросы нет ответов. Но, что бы ни было, нужно идти туда, в логово тьмы и теней. В этом мой долг сына, долг перед другими его детьми, которым в небесах и на земле несть числа…
Мысли эти, горькие и скорбные, могли бы уничтожить галактику, если бы думал их архистратиг Михаил. Но между ним и миром теперь стояла бледная тень отставного священника, и сила его была стреножена смертным сосудом.
– Отец Михаил… Отец Михаил…
Словно сквозь густой сугроб донесся до него голос Катерины. Архистратиг очнулся, встрепенулся, отер лицо, мокрое от снега. Кого звали – отца ли Михаила или архангела? Впрочем, какая сейчас разница… Он повернулся к Кате, улыбнулся ободряюще, с трудом растягивая обветренные, сухие, готовые треснуть губы.
– Что тебе?
– Церковь, отец Михаил.
Катя указывала на выросшую на горизонте, на редкой опушке маленькую сельскую церковку, полупогребенную под двухметровыми белыми сугробами.
– Церковь – это хорошо. Где церковь, там и люди… – сказал Михаил.
Катя поглядела на него расширенными от страха глазами.
– Нельзя нам туда, – пробормотала. – Се – дом антихриста, прибежище нечистого.
– Ничего, – сказал Михаил. – Не всякая ныне церковь – дом антихриста. Есть иные, где сохранилась благодать. К тому же я эту церковь знаю.
Он действительно знал эту церковь. Точнее, знал не архистратиг – безумный отец Михаил. Давно, еще в прошлой своей, поповской жизни, служил он в ней настоятелем. Собственно, он один там и служил, других священников не имелось. Церковь была маленькая, заштатная, как шутили прихожане. Сослужали здесь только два человека – он сам да вдовый и бездетный дьячок Антоний, по совместительству сторож и круглая сирота.
Архистратиг слегка наморщил лоб, вспоминая дьячка, поднимая его из-под глыб обветшавшей человеческой памяти, от которой сейчас остались одни руины, но кое-что еще можно было узнать по контурам… Старый причетник, кажется, был человек добрый, покладистый, православной церкви преданный, но еще больше – лично отцу Михаилу. И если бы батюшку, упаси Господи, вдруг запретили в служении и даже извергли из сана, Антоний все равно бы упрямо молился о здравии его и почитал своим настоятелем. Думается, единственное, что могло бы отвратить дьячка от отца Михаила, так это если бы тот перешел в латинскую ересь или, скажем, стал проповедовать с амвона какую-нибудь хатха-йогу. Вот этого бы старик точно не перенес, разбилось бы его бедное сердце.
Но не до йоги и прочего чужебесия было сейчас отцу Михаилу. Больше всего нуждался он в пристанище: теплом доме, горячем чае и телефоне. А все это можно было найти только у старого псаломщика.
Сам же Антоний, не чуя архангеловых о себе мыслей, сидел теперь в своей маленькой, перегретой березовыми поленьями избушке, глядел, как, похрустывая, горят в печи дрова желтым сильным огнем, слушал, как уныло воет за окнами ветер. Отпивал мелкими глотками из фаянсовой кружки сладкий темно-вишневый чай, окунал в него сухарики, отщипывал размягченные кусочки натруженными деснами, посматривал в красный угол на иконки, которые для сохранности перенес из церкви к себе в сторожку.
Все, казалось бы, имелось у дьячка для счастья, не было только счастья в его душе. Тосковал Антоний, грустил, что церковь стоит пустая, а от отца Михаила который уже месяц никаких вестей. Болело его сердце от войны, чтоб ей пусто было, проклятой.
Поглядеть снаружи – теплыми окнами светилась изнутри его избушка, на сказочный рождественский домик была похожа… Но не было в ней тепла, как не было тепла в душе причетника. Над лампадкой такое бывает: вроде и свет теплится слабый, мерцающий, но кроме света ничего, один мертвый холод. Вот и в сторожке было теперь так же. Не радовали Антония Палыча иконы, не радовал сладкий крепкий чай, даже сухарики, крепенькие, духовитые, собственноручно сделанные, засушенные на печи – и те не радовали его. Долго он боролся, не давал себе унывать, не давал отчаиваться. Но сегодня кончились силы его души, и смерть разверзла перед ним свой жадный зев. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа? Да вот же она, вот, рядом стоит, словно несытый ворон над замерзающим в степи путником…
Отчаялся дьячок, махнул на жизнь рукой, но умирать все равно казалось очень страшно. Был он человек простой, робкий, грехов имел много, пусть и воображаемых, – такому в рай дорога заказана. Тогда куда ему? В ад или воздушные мытарства мыкать – от бесов проклятых, негодных, возомнивших о себе… От мысли этой стало ему так дурно, что он пошел и лег на твердую лавку, тихо прикрылся красно-пестрым одеялом. Одеяло было не простое, своими руками из дерганых лоскутов шитое. Хендмейд и пэчворк – вот как это называется, знающий человек сказал, племянник участкового милиционера Сережа Гудзий, повидал мир, не нам чета. Как-то случайно, а то ли по делу, забрел он в сторожку Антония, углядел его одеяло, пришел в восторг. За такие, говорит, одеяла в Америке или Европе большие деньги дают… Но что же, дорогие мои, что дают – не в Америку же теперь ехать! Да и зачем старому псаломщику деньги, ему бы душевного покоя чуть-чуть. Но вот этого как раз и нету, и ни за какие деньги не достанешь, сколько ни зови.
Антоний лежал на лавке, прикрытый одеялом, и думал черную думу.
Все, думал, умираю – окончательно и бесповоротно. И от чего умираю – от болезни, от старости, еще от чего? Нет, не от болезни и не от старости – от обиды умираю, от несправедливости, оттого, что обманул меня мир, и Бог тоже обманул, да святится имя его, да пребудет царствие… Как, скажете, Бог обманул, чего, почему? Где дьячок и где Отец наш небесный, откуда ему время взять в игры с дьячками играть? Все это понимал Антоний не хуже прочих и однако ж упрямился в своей обиде.
И если вы такие умные, то скажите, куда девался отец Михаил, где прихожане, где причт и клир, а еще – зачем война? Да, и уж раз пошел такой разговор начистоту, ответьте – почему умирают люди страшной смертью? За всю дьячкову жизнь сколько людей на его глазах перемерло, и хоть бы один воскресе! Нет, ни единого, и дальше тоже не предвидится. Ох, Иисус Мессия, где же ты ходишь, люди без тебя разучились всему – ни воскреснуть, ни слова доброго человеку сказать!
Печальные эти размышления наверняка довели бы дьячка если не до прямой смерти, то до разлития желчи как минимум, однако прямо посреди дороги вдруг кто-то легонько стукнул ему в окно.
Дьячок посчитал поначалу, что это ветер глупо шутит, и оттого только сильнее закутался в одеяло, распаляя свою тоску и обиду на весь свет. Но спустя несколько секунд стук повторился – теперь уже прямо в дверь.
Причетник приподнялся со своей лежанки – кого еще Бог принес в такую метель? Не блудные ли это бесы хулиганят и озоруют, предсказывая скорую погибель не только самому Антонию, но и всему белому свету купно? Когда так, то шиш вам, и не откроется, сколько ни стучите!
Антоний упал на лавку и накрылся одеялом как есть, вместе с ушами.
Однако бесы продолжали постукивать, беспокоя и мучая, намекая на печальную участь, ждущую осиротелого причетника за гробовой доской. А скорее всего, были это не бесы никакие, а обычные орки с автоматами, которые рыскали по окрестностям в надежде взять чего-нибудь свое, а пуще того – чужое. Не выдержал Антоний, сбросил драгоценное пэчворк-одеяло прямо на пол, слез с лавки, взял для самозащиты допотопный ухват с рогами, пошел к двери. Сознание у него было ясное и решительное, как никогда.
«Первому – в глаз, второму – в рыло… Первому – в глаз, второму – в рыло… – думал он. – Постом и молитвою с любыми бесами справимся. Ну, или уж не справимся, тогда ясно: со святыми упокой…»
Но вышло, как это бывает, не так и не сяк, а совершенно по-третьему.
– Что стучим? – крикнул Антоний, подойдя к двери вплотную. – Чего зазря добрых людей беспокоим? Гляди, собаку спущу.
Соврал тут, конечно, старик, взял грех на душу. Не мог он спустить собаку, не имел никакой возможности. Не только собаки, но даже и кошки, и никакого другого средства устрашения не водилось у него в доме. И не потому, конечно, что жалко было дать приют живой душе, а просто вот так сложилось. Но от страху чего не соврешь, лишь бы отстали поскорее. Вот и дьячок то же самое: как-то так с языка само сорвалось про собаку. Хотя, между нами, какая там собака против бесов, не говоря уже про орков с автоматами и минометами, – вдарил промеж ушей, и готово дело.
– Открой, Антоний, – сказал из-за двери чей-то голос.
Голос был такой знакомый и вместе неожиданный, что дьячок подпрыгнул от изумления, поскорее отбросил в сторону ухват и трясущимися руками стал отпирать щеколды – всего три штуки. Раньше-то их меньше было, но в мирное время Антоний все больше на молитву надеялся да на Божье попущение, а теперь, когда над головой летали мины и снаряды, с тремя щеколдами как-то спокойнее было. Но сейчас щеколды эти мешали, цеплялись, путались в руках, а отец Антоний все боялся, что не поспеет, проворонит и волшебный голос уйдет, растворится сам собой – так же внезапно, как и появился. Последнюю щеколду, обезумев, он рванул с такой силой, что она, абы как крепленная на ржавых кривых гвоздях, выскочила из пазов и так и осталась в руках.
Отшвырнув ее в сторону, дьячок распахнул дверь и увидел на пороге того, кого и не чаял уже увидеть живым – отца Михаила собственной благословенной персоной. Вид у него был усталый, борода заледенела, на бровях космато лег мелкий снежок, но все это не имело никакого значения, главное – сам он был тут, словно из-под земли явился, или, правильнее сказать, сошел с небес.
– Отче!
Повалился дьячок на колени, обнял ноги Михаила, прижался к ним, дрожал, как приблудный пес, которого после долгих месяцев голодной и страшной жизни на улице вдруг завели, наконец, в теплый и безопасный дом.
– Ну-ну, Антоний, что ты… – Смущенный отец Михаил наклонился, крепко взял дьячка за плечи, стал поднимать. Но тот подниматься отказывался, поджимал ноги, как подрубленный, изображал битву с земным тяготением, не желал отпускать заново обретенного своего настоятеля. Однако ж решимость Михаила перевесила, и дьячок все-таки выпрямился, стал на ноги, но все еще глядел пытливо и жадно, ловил что-то в черных цыганских глазах священника. Потом, встрепенувшись, повел отца Михаила в дом, по-прежнему крепко держась за его рукав, будто боялся, что тот возьмет и разойдется в воздухе так же внезапно, как и соткался из пурги и метели.
– Господи, счастье-то какое! – радостно говорил причетник. – Счастье-то какое… А я уж совсем помирать собрался…
– Ну, помирать нам еще рано, – строго отвечал ему отец Михаил. – Совершенно это не к месту сейчас – помирать.
Он обернулся назад, увидел, что Катерина так и стоит до сих пор снаружи, в наметенном у порога сугробе, махнул ей рукой.
– А это вот сестра Катерина, познакомься…
Антоний невидящим взором поглядел на Катю, кивнул, улыбнулся широко, отчего физиономия его обрела вид совсем уже комический.
– Счастье-то какое, – снова повторил он невпопад.
Катя едва сдержала улыбку. То ли Бог, то ли, напротив, нечистый в насмешку наградил дьячка козлиной внешностью, только рогов для полноты счастья не хватало. При взгляде на его худую обросшую физиономию с длинной тонкой бороденкой и блекающим голосом на память приходили карикатурные малоросские дьячки писателя Гоголя. А впрочем, может, и не было тут никакой карикатуры, такие они и были, эти дьячки еще при начале времен, откуда их списал Гоголь, и такими точно дошли до наших дней.
Уже давно добрые прихожане приходили в смущение от несообразной натуры причетника, предлагали ему даже бороду сбрить – во имя Отца и Сына и Святаго Духа, а также, чтобы не срамить церковь православную. Однако дьячок все отказывался, стеснялся: без растительности подбородок у него был некрасиво скошен последствиями родовой травмы.
Но сейчас было не до изысков красоты, устали и внезапные гости, и сам дьячок переволновался необыкновенно, так, что ослаб и сел на лавку, держа себя за сердце правою рукой.
– Что такое? Нехорошо тебе? – обеспокоился отец Михаил.
– Сердце малость прихватило, – счастливо блестя глазами, сказал дьячок, – от радости, должно быть.
– Так ты приляг, отдохни, – заботливо сказал архистратиг, – незачем здоровье надрывать.
– Куда же я прилягу? – испугался дьячок. – Такие гости дорогие, а вдруг вы уйдете?
– Никуда мы не уйдем, – успокоил его архистратиг. – Дело к ночи, пурга разыгралась. Заночуем у тебя, если ты не против.
Несколько секунд дьячок даже не мог вымолвить слова.
– Я… не против? – пробормотал он. – Да я… Да как я могу быть против… Да я всем сердцем… Желаю только, чтоб всегда…
– Ну, вот и славно, – устало улыбнулся архистратиг. – Где бы у тебя тут чаю вскипятить?
Восторг изобразился на лице дьячка:
– А чай, батюшка, ведь он готовый уже. Горячий… Хоть прям сейчас наливай да пей.
Отец Михаил задумчиво кивнул.
– Чай нальем, непременно, и выпьем тоже, – он поглядел на причетника. – Есть у тебя телефон?
– Как же, – проговорил дьячок, – без телефона мы как без рук. Медвежий угол, глушь, чащоба. Обязательно надо, чтобы телефон. Принести, что ли?
– Будь ласков, – попросил его отец Михаил.
Дьячок метнулся к сундуку, стоявшему в углу и накрытому церковной парчой – тоже было из храма перенесено, во спасение от воров и жуликов – распахнул его, подняв тучи пыли, стал выкидывать на пол пожелтелые журналы «Крестьянка» и «Работница», а также почему-то «Корея» за бог весть какой мохнатый год. За ними последовали никогда не ходившие часы, сломанные молотки, гнутые гвозди, железные совки, какие-то дощечки, вырезки из газет, полосатые шерстяные тряпки, компасы, вентиляторы на ручном ходу и прочая невозможная рухлядь, невесть откуда взявшаяся и непонятно зачем хранимая до сего дня, словно необыкновенная драгоценность. Докопавшись почти до дна, Антоний с торжеством вытащил циклопических размеров сотовый телефон, весь черный и способный при падении в голову убить годовалую лошадь. Телефон был зачем-то бережно завернут в клетчатую тряпицу, еще хранившую слабые очертания носового платка.
– Эк ты его содержишь! – крякнул отец Михаил. – Как в швейцарском банке…
Смешливая Катя не выдержала, прыснула, стесняясь и прикрывая лицо рукой. Хихикнул, довольный, и сам дьячок.
– Как же иначе, – подхихикивая и весело поглядывая на гостей, говорил он. – Вещь в хозяйстве полезная, в любой момент может понадобиться.
Отец Михаил взял в руки увесистый телефон, потыкал в старорежимные кнопки, приложил к уху. Телефон мертво молчал.
– Так он у тебя заряжен ли? – спросил он.
– А зачем, батюшка? – удивился причетник. – Кому мне здесь звонить? Разве что на тот свет, так оттуда, поди, сами побеспокоятся…
Отец Михаил хмуро побарабанил пальцами по телефону.
– Ну, а электричество у тебя есть, розетка работает?
– Нет электричества, война все списала, – с охотой отвечал старый псаломщик. – Кого тут электричеством греть, меня, что ли, старого пенька… А я ничего, не жалуюсь. Свечечки имеются, дрова, спички – вот и доволен.
Отец Михаил хмурился все больше.
– А в селе есть электричество? Или там тоже война все списала?
– В селе должно быть, – неуверенно произнес Антоний. – Там, как бомба на линию упадет, приезжают электрики, по другому разу все чинят. Должно быть, я так думаю.
Архистратиг кивнул кудлатой своей головой, думал о чем-то. Потом вздохнул, поднялся со стула.
– Спасибо тебе, друг Антоний, за гостеприимство, – взял удивленного дьячка за руки крепко, сжал в своих. – А нам идти нужно.
Онемел причетник от неожиданности, сжалось его сердце в предчувствии расставания, заныло от боли.
– Как идти, куда идти? Только ведь появились, двух слов не сказали…
– Ты прости, но дело у нас, очень важное дело. Непременно надо в Москву позвонить, там человек ждет.
– И что же, что человек? – волновался дьячок. – Неужто не подождет еще немного? Только я к жизни вернулся, и тут на тебе. За что такое наказание, Господи? Хотя б до утра останьтесь, вон метель-то как метет…
На Антония жалко было смотреть: глаза его полны были слез, бороденка тряслась от горя, весь он казался сейчас подстреленным зайцем, который дрожит и плачет в ожидании смерти. Отец Михаил против воли немного смягчился.
– Не можем мы ждать, понимаешь? – сказал он, положив на плечо собеседнику горячую, крепкую руку. – От нас жизнь людей зависит… Погибнут они без нас…
– А так вы погибнете! – упрямился дьячок. – Пургой вас заметет. Да и как вы пойдете в село? Там ведь бои шли несколько дней, неизвестно, кто там сейчас – свои или наши.
– Меня не тронут, я – лицо духовное, – твердо сказал священник.
– Да им-то все равно, какое лицо, духовное или такое, пуля дырочку найдет, – с горечью отвечал Антоний. – А даже если и вас не тронут, то до спутницы вашей, сестры Екатерины, точно доберутся. Разве можно девушке молодой туда, где солдатня бродит?
Отец Михаил задумался, дьячок глядел на него с надеждой. Потом перевел подслеповатые беспокойные глаза свои на Катю.
– Хоть вы ему скажите, нельзя так… Ведь это же чистое самоубийство – не зная броду, соваться в воду… Подождите до утра, а там уж я схожу на разведку, узнаю, чего как. Меня не тронут, я местный, меня все знают. А про вас уж забыли почти, да и не узнать вас после сумасшедшего дома…
Сказал так дьячок и помертвел от страха – какая обидная глупость вырвалась из его уст против воли. Однако отец Михаил ничего, словно и не заметил. Он молча глядел в окно – там вихрилась пурга, заметая мир до самого края, до Геркулесовых столбов, воздух быстро синел – еще полчаса, и поглотит пространство черная зимняя ночь, и самого себя не различишь в ней, не то что дорогу до села.
– Ладно, – наконец выговорил священник. – Твоя взяла. Останемся у тебя на ночь, может, и правда есть в этом какой-то смысл и Божье провидение…
Настало все-таки три часа дня, ударило пятнадцать ноль-ноль, взвизгнуло будильником в мобильном телефоне, пробило на кремлевских курантах. Ровно за минуту до этого Юрий Алексеевич Суббота вышел из метро «Цветной бульвар», встал перед знакомым зданием, разглядывал его, словно в первый раз видел. Алмазно сиял под солнцем снег, ослеплял отвыкший сумеречный глаз горожанина, подтекали первые робкие ручейки, наплывая на черный мокрый асфальт… Дом, словно торт, нежился в кремовых с зеленью тонах, жесткая стальная дверь прикрывала хрупкие внутренности.
Там внутри, в самом сердце дома, таился когда-то Институт практического востоковедения с прищуренными от азиатской муки учителями и учениками, у которых весь ужас был еще впереди – тоны, ключи, иероглифы. При входе в институт, сбоку, ютился симпатичный магазинчик «Академкнига».
Теперь все кончилось, растворилось, цвела только буйным цветом загадочная малина – корпорация «Легион», куда и шел заинтригованный Суббота.
Кто-то скажет, что повел он себя неверно, непоследовательно: хотел не идти, а все-таки пошел. Стыдно, скажут, и малодушно так с ходу менять решения – учителей-то вокруг полно, все знают, как надо. Но была, была причина, по которой Суббота все-таки прибыл к назначенному времени, и малодушие тут ни с какого боку. Утром после звонка заявилась к нему хозяйка квартиры, устроила безобразный скандал, гнусно требовала платы за жилье – говорите после этого, что Достоевский не прав, призывая рубать старушек на вермишель. Еле-еле выпроводил ее Суббота: клялся послезавтра все заплатить, да еще и вперед за месяц. И нельзя сказать, чтобы очень соврал – были бы деньги, он бы и за два месяца вперед отдал. Или, пуще того, купил бы себе собственную квартиру. Но о своей квартире можно было пока только мечтать, вот и приходилось усмирять старушек обещаниями, вместо того чтобы просто вдарить топором, как русская классика велит.
А те, кто судит других налево и направо, пусть-ка повременят с вердиктом. Может, и не соврал Юрий Алексеевич. Может, еще ждала его в «Легионе» хорошо оплачиваемая работа. Во всяком случае, он на это крепко надеялся.
Именно потому Суббота и явился ровно к назначенному времени: опоздать было невежливо, а прийти раньше – несолидно.
Наружная дверь имела вид неприступный, запертый изнутри. Сомневаясь, взялся Суббота за ручку – похоже, никого здесь не ждали. Но дверь открылась на удивление легко: не соврала телефонная трубка, назначившая ему тут рандеву.
Подумав самую малость, вытер все-таки ноги о серый жесткий коврик, миновал невеликий предбанник и поднялся по ступенькам. Вторая, внутренняя дверь распахнулась даже прежде, чем ее толкнули. За ней открылся простой оштукатуренный коридор с буграми известки на стенах и каменная лестница, по которой можно было подняться вверх или вовсе никуда не идти.
Суббота хмуро огляделся, не зная, что дальше. Дом был большой, если плутать наудачу, бог весть, куда занесет беспечного посетителя. Настроение его сменилось, стало опять безнадежным: втравился он все-таки в сомнительную историю, на горизонте маячили одни огорчения и убытки, и никаких перспектив.
Малодушная мысль плюнуть и уйти подобру-поздорову пришла ему в голову… но непонятно откуда нарисовался рядом с ним незнакомец внешности самой легкомысленной. Был он лысый, пухлый, сходный с барбосом, да к тому же в радужных бермудах, желтой футболке и с вишневым коктейлем в руках. Похоже, переместили его сюда прямо с жаркого пляжа, где он наслаждался обществом бескорыстных южных гурий.
– Что-то ищете? – подозрительно осведомился барбос.
Суббота отвечал, что ищет корпорацию «Легион».
– А вам назначено?
Суббота объяснил, что ему назначено по телефону. Хотел еще добавить, что он, Суббота, весьма известный журналист и не привык попусту тратить свое время. В других местах, хотел сказать Суббота, его встречают у порога с распростертыми объятиями, высылают навстречу секретарш с таким разрезом на платье, который вам и не снился, кланяются в пояс и угощают виски без счета. Все это он хотел сказать, но не стал почему-то, а сказал только про телефон.
Барбос выслушал его и отправил по лестнице на второй этаж – в приемную. Суббота, прежде чем пойти куда указано, поблагодарил его сдержанно и с достоинством.
– Что я – моя роль маленькая, это ведь судьбы-парки ткут свою пряжу, – отмахнулся барбос и, колыхнув телесами, умчался в коридорную даль.
Суббота, подивившись местным нравам – бермуды, коктейль, судьбы-парки, – решительно двинулся по лестнице вверх. Лестница была заурядная, каменная, даже без ковровой дорожки. Однако он бы не удивился, если бы на каждом пролете его встречали нежным ропотом голые по пояс утопленницы-русалки. Но утопленниц не оказалось ни одной, прошли только трое молодых людей, все в черном, как похоронные агенты. Говорили агенты негромко, но горячо, Суббота легко улавливал отдельные фразы.
– В корне ложная херня…
– Старшие мальчишки сказали…
– Уроды из администрации…
– Ни распилов, ни откатов?
– Сплошной позитивчик!
Фразы эти, на его взгляд, никак вместе не вязались, но молодые люди, очевидно, держались иного мнения и отлично друг друга понимали.
Путь на второй этаж, почудилось, отнял у Субботы неожиданно много времени. И еще его настигло дикое ощущение, что он не наверх поднимается, а спускается вниз, в бездну. Суббота, однако, списал это на шутки вестибулярного аппарата, который, как и нервы, вечно расшатан у человечества.
Преодолев последнюю ступеньку, слева от себя он обнаружил мрачную черную дверь. Даже закрытая, она зияла, как пасть в преисподнюю. Опять захотелось уйти отсюда, но проклятая дверь, снабженная хитрым элементом, медленно и плавно открылась перед ним сама.
Теперь уходить было поздно, да и неприлично. Полный самых мерзопакостных предчувствий, Суббота переступил порог. Обычная учрежденческая приемная открылась его взгляду – неприятно пустая и освещенная плохо, как в немом кино. В нескольких шагах стоял деревянный конторский стол. Окно за ним было плотно задернуто черными занавесками, ни единого солнечного луча не попадало сюда снаружи. Слева и справа от стола имелись две белые двери, совершенно одинаковые с виду. На левой красовался «Черный квадрат» художника Малевича, на правой – его однояйцевый близнец, черный прямоугольник. Суббота шагнул поближе, чтобы увидеть подпись на картине, но чей-то мягкий хрипловатый голос предупредительно произнес над самым ухом:
– Альфонс Алле, «Битва негров в глубокой пещере темной ночью».
Суббота вздрогнул: за столом секретарским, только что необитаемым, томился ухоженный юноша с мелированными волосами. Неизвестно, откуда он взялся – Суббота мог поклясться, что в прихожую никто не входил. Наверняка загадочный консультант прятался под столом, а убедившись, что Суббота не опасен, вылез наружу… Мысль была, конечно, глупая, но ничего умнее в голову тоже не приходило.
Между тем молодой человек, похоже, соскучился без собеседников.
– Ох уж эти мне негры, все бы им биться в глубокой пещере, – интимно пожаловался он Субботе. – Сутки напролет дерутся, хотя и написано, что только ночью. Не верьте, днем то же самое. Где трудовая дисциплина, я вас спрашиваю? И главное, зачем, что за светлая идея такая втемяшилась им в башку? Почему не прерваться на пять минут и не распить бутылочку вкусненького шабли? Вот вы, например, любите вкусненькое шабли? По глазам вижу, что любите!
И молодой человек лукаво погрозил пальчиком. Суббота про себя согласился, что выпить совсем бы не помешало. Но не шабли, конечно, шабли звучало как-то сомнительно. Вот виски – да, пожалуйста. Насчет виски он бы не возражал, особенно при умеренном потреблении…
Суббота, однако, не успел развить идеи умеренного потребления – собеседник уже не смотрел на него, напряженно к чему-то прислушивался.
– Опять, – сказал он с досадой и поднял вверх палец. – Слышите?
Суббота и впрямь услышал кряхтение и отдаленную возню. Невольно он глянул на картину и вздрогнул: темнота на ней явственно шевелилась.
– Всё они, негры, – ябедничал секретарь (а кто еще мог это быть, по-вашему?). – И приструнить нельзя: чуть чего – сразу в пещеру… Нет, так работать невозможно! Потребую прибавки к жалованью! Как думаете, сколько их там?
– Кого – их? – ошеломленно спросил Суббота.
– Да негров же!
Суббота снова поглядел на картину. Но, конечно, не определил: в такой темноте негров мог спрятаться и целый полк, все зависело от размеров.
– Я думаю, не менее десяти, – горячо толковал юноша. – Если, скажем, за каждого негра брать по пяти процентов, то всего это будет уже пятьдесят. Учитывая же кризис и инфляцию, вправе я требовать удвоения зарплаты, как по-вашему?
– Мне, вообще-то, назначено, – сказал Суббота хмуро. Бесконечные разговоры про негров стали его раздражать, да и печень разболелась ни с того ни с сего, во рту появился поганый медный привкус. – Может, мне позже прийти?
– Ах, тысяча извинений, задерживаю вас! – смутился секретарь. – А все французы со своим колониализмом. Сунули бы в пещеру японцев, те не такие драчливые… А впрочем, я с этим Алле сам потом поговорю. А вас ждут, ждут с нетерпением!
– Уж и с нетерпением? – недоверчиво усмехнулся Суббота.
– Именно, что с нетерпением, извелись уже совершенно… Ведь это мы вам сегодня утром звонили, верно? Готов поспорить на всех своих негров, что вы – не кто иной, как Юрий Алексеевич Суббота.
Субботе ничего не оставалось, как признать, что это именно он и есть, Юрий Алексеевич Суббота, и более никто.
– Ну, вот и прекрасно! – порадовался юноша. – Прошу секунду подождать, я доложу о вас.
Разговорчивый молодой человек поднялся из-за стола, и Суббота обомлел. Под строгим серым пиджаком у секретаря обнаружилась юбка до колен, а под ней – ноги необыкновенной красоты и стройности. Стало ясно, как тяжело заблуждался Суббота все это время. Перед ним был не юноша, а девушка. Теперь он рассмотрел и маленькие алмазные сережки, словно вживленные в мочки ушей, и легкие синие тени на веках, и даже бледную, едва заметную помаду на мягких губах. Вся фигура секретарши источала искушение и соблазн.
Обворожительно улыбнувшись, она растаяла легким призраком за правой дверью. Суббота же остался в приемной размышлять об удивительных трансформациях человеческой натуры…
Очнулся Суббота от шума из коридора. Он обернулся и увидел, что мимо двери ведут под руки окровавленного человека. Тот шел ослабелый, еле передвигал ноги, конвоировали его давешние спорщики в черном – два из трех. Суббота содрогнулся.
«Что за чертовщина? Что здесь творится?!» – он не мог отвести глаз от страшного зрелища.
Один из конвоиров заметил чужака и быстро прикрыл дверь, но окровавленный успел еще бросить на Субботу дикий взгляд. Во взгляде этом было отчаяние и немая мольба о помощи. И хоть лицо человека опухло и посинело от побоев, Суббота узнал его. Это был известный политик, депутат – совсем недавно показывали его по телевизору, он продвигал крикливый и бессмысленный законопроект.
Повинуясь безотчетному инстинкту, Суббота шагнул было к выходу, но тут в приемную выглянула секретарша. Она подозрительно глянула на Субботу, покосилась в сторону коридора. Но дверь уже закрылась… Секретарша строго кивнула Субботе и сказала:
– Хилиарх ждет вас.
Суббота на миг оцепенел. Хилиарх? Кой черт, какой еще хилиарх, что имеется в виду – должность, имя, какая-то и вовсе белиберда? Намекают они на что-то или просто издеваются? Похоже, его тут за дурака держат… Хилиарх!
Раздраженный Суббота шагнул в дверь.
Кабинет простерся перед ним просторный, как волейбольная площадка. У дальней стены стоял серый стол с высоким, словно надгробие, креслом. К главному столу примыкал другой, для совещаний – длинный, как беговая дорожка. Вдоль стен протянулись шкафы с книгами – толстыми, мрачноватыми, ворсистыми от времени.
Несмотря на холод за окном, здесь царила жара. Но жара нехорошая, неправильная, не такая, как от батареи или печки. Жар исходил не снаружи, а изнутри самого Субботы, словно вдруг вскипела в костях лихорадка.
При появлении гостя хозяин кабинета поднялся с кресла. Загадочный и, видимо, могущественный, хилиарх оказался стройным, горбоносым, с вытянутым лошадиным ликом, и вдобавок ко всему – хромец. Двигался он стремительно, несмотря на волочащуюся ногу, в несколько секунд одолел весь кабинет. Теперь стоял, глядел прямо в лицо – Суббота с трудом не отвел глаз.
От хилиарха исходило ощущение утонченной элегантности – от хорошо ли пошитого серого костюма, горделивой манеры держать лошадиную голову или от чего-то совсем неуловимого – сложно сказать. В первую же минуту Субботе показалось, что он где-то встречал его, непременно встречал. И чувство это усиливалось с каждой секундой, хотя лошадиную эту морду и хромую ногу точно видел он в первый раз.
– Добрый день, симпатичнейший Юрий Алексеевич! – заговорил хромец глубоким баритоном, больно сдавив его руку сразу двумя своими – твердыми, холодными.
– Добрый день… – сумрачно отвечал Суббота. – Хотя, полагаю, симпатичность мою вы сильно преувеличиваете.
Хилиарх на это слегка усмехнулся, но глаза его не смеялись, буравили гостя, дырку хотели в нем сделать. Странные это были глаза: таких Суббота не встречал раньше. В темноватый белок словно чернил подпустили, радужка была багровая, а зрачок, напротив, отливал сталью. Но не это поразило Субботу. Потрясло его, что глаза эти, черно-багровые, таили на дне своем страдание и муку.
«Да он болен, – вдруг осенило Субботу, – и болен очень тяжело!»
Хозяин кабинета, несомненно, прочитал эту догадку в его глазах. Лицо его дрогнуло; перемогаясь, он коснулся лба ледяной рукой и теперь глядел уже совершенно спокойно – весело и любезно.
Повинуясь приглашающему жесту, Суббота сел за стол для переговоров.
– Ну-с, Юрий Алексеевич, мы давно за вами наблюдаем, – сказал хилиарх благодушно.
Заявление это очень не понравилось Субботе. Да и кому, помилуйте, такое понравится? Наблюдают они… С какой стати, можно узнать, и на каком основании? Что он такого сделал, чтобы за ним наблюдать, да и кто они вообще такие, чтобы следить за людьми?
Хилиарх тут же поправился, как будто и эти его мысли прочитал тоже:
– Ваше творчество, конечно, я имею в виду, ничего более… только за ним мы и следим. Пьесы, сценарии, детские книги, статьи, эссе – вы весьма плодовитый автор. И талантливый к тому же.
Суббота неопределенно наклонил голову. Понять это можно было и как благодарность за комплимент, и как пристойное согласие с мнением собеседника. Как хотите, но с этими хилиархами по-другому нельзя. Дай им палец – всю руку отхватят.
Из дальнейшего разговора выяснилось такое, что изумился даже бывалый Суббота. Им, видите ли, очень понравился последний его опус, тот, про архангела, который он уже начал публиковать в Сети. Откуда, интересно знать, взялась у него такая идея? Ах, во сне приснилась… Замечательно! В таком случае они, корпорация «Легион», готовы заказать ему про этого самого архангела целую книгу… Разумеется, за весьма достойный гонорар.
Хозяин кабинета взял со стола листок бумаги и написал на нем сумму золотым пером… в глазах Субботы мелко зарябило от нулей.
– Это в рублях? – уточнил он на всякий случай, потому что вполне могла иметься в виду какая-нибудь более мелкая валюта, например, японские иены или даже армянские драмы, так что спрашивать надо было сразу.
Хилиарх только усмехнулся.
– Обижаете, господин Суббота, мы не босяки какие-нибудь. Все это – в самой твердой валюте, какую только можно вообразить. Может быть, не слишком патриотично, зато солидно. А вы можете подставить к цифре любой знак – доллара, евро, фунта стерлингов. Вписывайте, не стесняйтесь.
Суббота еще раз посмотрел на цифру. Она уже не рябила в глазах, но от этого не стала менее ошеломляющей. Воображению его вдруг явился окровавленный депутат, он покачивался, еле стоял на ногах, умоляюще шевелил губами… За что такие деньги? Он же не Стивен Спилберг… А если книга не разойдется?
Хромец улыбнулся снисходительно.
– Напрасно беспокоитесь. Книга ваша станет мировым бестселлером. Ну, а даже если и нет, это совершенно неважно. Мы – весьма состоятельное учреждение… да, весьма. И нас тут волнует не выгода, а истина. Собственно, за истину мы и платим. Так вас устраивает цена вопроса?
Конечно, цена эта его устраивала. Да что там устраивала: в самых диких мечтах он не допускал, что за книгу могут платить деньги – да еще и такие.
Правда, у корпорации имелось одно маленькое условие: он, Суббота, не должен ничего выдумывать, повествование будет документальным. Это его поразило.
– То есть что это, как? Роман про архангела – и все документально?
– Конечно, а как иначе?
– Значит, ничего не выдумывать, ни слова?
– Выдумать любой дурак сможет, – хозяин кабинета твердо стоял на своем.
– Но откуда же брать информацию? – растерялся Суббота.
– Сны! – удивительный собеседник поднял палец к потолку. – Вы будете видеть сны, записывать их и тут же передавать нам. А позже мы… гм… опубликуем это надлежащим тиражом.
Суббота сидел, ошеломленный этим условием не меньше, чем деньгами.
– Но ведь это такая хрупкая материя… А если мне больше ничего не приснится?
– О, тут не беспокойтесь. Если сны начались, они никуда не денутся – закон сохранения, Ломоносов-Лавуазье. А ваше дело – просто записывать и передавать нам все во благовремении. Итак, по рукам?
Суббота молчал, думал… За свою жизнь он разные испытывал чувства: ярость, любовь, негодование, боль, разочарование и много еще чего, всего и не упомнишь. И одно только чувство страха почти не посещало его. А сейчас ему вдруг сделалось страшно, и с каждой секундой становилось все страшнее. В висках гулко стучала кровь, негры мешались с депутатами, хмельные барбосы уносились вдаль, секретарша в приемной превращалась то в мужчину, то в русалку. На лбу его выступил холодный пот.
– О чем вы думаете? – спросил хромец неожиданно сурово. – О чем тут вообще думать?
Суббота сглотнул, губы зашевелились сами собой.
– Я не понимаю… Тут явно какой-то подвох, – выговорил он с трудом.
Хромец посмотрел на него хмуро и даже с отвращением.
– Ну, а вам-то какая разница? – сказал он неприязненно. – Берите деньги и делайте свое дело, остальное вас не касается.
Субботе стоило большого труда выдержать и голос этот, и взгляд. Он молчал. Молчал и хозяин кабинета, лицо его выражало ледяное недовольство. Наконец Суббота спросил, не глядя на собеседника:
– У меня есть выбор? Я могу отказаться?
Тот пожал плечами.
– Мы никого не заставляем насильно.
– И мне ничего не будет? – не унимался Суббота.
Он прекрасно знал всех этих бизнесменов: по каждому вопросу надо было добиться ясного, недвусмысленного ответа, ничего нельзя додумывать самому. Потом ведь скажут: мы не принуждали, но оставили за собой право наказать за несогласие… А если сны не будут сниться? А если им не понравится то, что он там увидит? Нет, так просто соглашаться нельзя!
– Так мне ничего не будет за отказ? – настаивал Суббота.
Хозяин сверкнул глазами, лицо его сделалось каменным.
– Не понимаю ваших намеков, – сухо проговорил он. – Извольте выражаться яснее.
– Яснее – так яснее. – Суббота разозлился. – Позвольте узнать, вы почему называетесь «Легионом»?
– Ах, вот оно что… – хромец был раздосадован. – Любите сериалы? Всю эту небывальщину про ангелов, демонов и домашних хозяек? Видимо, решили, что попали в какую-то адскую канцелярию. Что сейчас откроется дверь, войдет армия дьяволов под водительством князя ада Асмодея и…
И тут дверь на самом деле открылась. Но в кабинет вошло не воинство, а всего один человек, уж никак на дьявола не похожий. Более того, человек этот был знаком Субботе, он его сразу узнал. А не узнать было мудрено, перед ними стоял удивительный барбос в бермудах, виденный еще на первом этаже. Только теперь при нем не было ни коктейля, ни бермуд, а одет он был в просторный светлый пиджак и легкие полосатые брюки.
Барбос осклабился необыкновенно приятно и склонил набок голову, глядя немигающим птичьим глазом сразу на Субботу и хозяина кабинета.
– Что тебе, Леонард? – недовольно осведомился хилиарх.
Леонард, как выяснилось, принес постоянный пропуск для Субботы. Хотя для чего нужен пропуск в здании, которое никто не охраняет, было совершенно непонятно.
– Повремени с пропуском, – отвечал хилиарх недовольно, – господин Суббота сомневается.
Леонард переменился в лице, повернулся к Субботе, заговорил с ним чрезвычайно серьезно:
– Дорогой Юрий Алексеевич, я вижу, вы не сознаете, с кем беседуете. Имею великую честь представить вам: наш хилиарх, проконсул, трибун и бессменный вождь, господин Томас Вольфович Гениус-Лоцман… И к тому же, хоть об этом и не принято говорить, князь.
– Мира сего? – угрюмо сострил Суббота.
Шутка эта почему-то не показалась смешной ни Леонарду, ни самому князю. Они переглянулись, князь скислился:
– Мира сего? Ну нет, пожалуй, не так широко. Хотя… – он немного задумался, посмотрел на Леонарда, – что считать миром. Применительно к нашей корпорации – это, полагаю, вполне справедливо. Впрочем, зачем это теперь? Господин Суббота все равно не хочет сотрудничать.
– Этого просто не может быть, – не поверил Леонард. – Нет такого человека, который бы вам отказал… К тому же ведь мы не бесплатно. Мы денежку готовы дать, хорошую денежку.
– Юрий Алексеевич уже в курсе насчет денежки, – сухо заметил князь. – Но его ничем не проймешь.
Леонард растерялся окончательно, даже щеки его могучие онемели. Он с ужасом уставился на Субботу:
– Вы это на самом деле? Вы отказываетесь?
– Я не отказываюсь, – сказал Суббота неприятным голосом. – Но я хотел бы знать, чем я рискую…
Кончилась метель, застыла, встала… Повисела немного в воздухе да и пала на землю сугробами – белыми, неровными, лысоватыми – прямо посреди Мариновки. Мариновка же, целые сутки туманная, прояснилась наконец, вспомнила о своей главной миссии – погранично-пропускного пункта. Теперь она близоруко глядела вдаль, в пустоту, а кто подъезжал, встречала страшноватым кокетством вокзальной проститутки – под свеженаложенным асфальтом чудились язвы и раны войны.
Сам пропускной пункт, побитый гаубицами и минометами, изрытый прямыми попаданиями, хранил застывшую улыбку на помятой жестяной морде. Перед шлагбаумом и сразу же за ним дежурили пятнистые ополченцы без погон, зато с автоматами в руках, мрачно глядели на подъезжавшие машины. К служивым лицам пристала хмурая скука – как парша припаялась, крепко, не отдерешь. Изредка только дергались они страшноватым весельем, а спроси, чему радуются, сами бы не ответили: смерть блуждала вокруг… Блуждала, косила, скалилась, но не тронула ржавым когтем – пока не тронула. Оттого и играла в солдатах дурная радость, ликовал организм каждой клеткой – как, бывает, в морге резвятся игривые прозекторы: умри ты сегодня, а я никогда.
Имелись, впрочем, тут и такие, кто не радовался и не злобился, а сухо и деловито, как положено военному человеку, нес нелегкую службу. Пусть на плечах их не было сейчас звездоватых погон, но все помнили присягу, каждый знал свое место и понимал, где кончается вольница и начинается товарищ майор.
Допущен к тайному знанию был и контрактник Василий Кураев, сидя сейчас в дежурном терминале. Железным задом воткнулся он в стул, пухлыми от холода красными пальцами тыкал в планшет, зубрил по электронному учебнику В. С. Калашника украинские слова:
– Це дiло… це не дiло… Найкращий…
На стене гремело радио, мешало сосредоточиться. Песня, главное, была какая-то дебильная: вроде и армейская, и бодрым басом пелось, как положено, но слова лезли дикие, как бы в насмешку…
«Чего мы носим брюки задом наперед?
А ничего!
(И раз, и два!)
А так уж вот!
(И пять, и шесть!)
А если кто не носит задом наперед —
Так это никого и не волнует!»
Взять бы сейчас это радио да мордой об стол, размечтался Кураев. Но нельзя мордой – товарищ майор слушает, Терпилин Игорь Иванович. Нравится ему, видно, иначе бы давно сам взял да об стол долбанул. А он – ничего, сидит, салатик уминает, доволен. Придется терпеть – хоть они и без погон тут все, но субординации никто не отменял. Даже строже теперь, чем в партикулярные времена, – все ж таки воюем.
Василий вздохнул, опустил взор в планшет, снова забубнил чуть слышно:
– Це… дiло… це не дiло… Найкращий…
Не выдержал томления учебы, поднял стриженую тяжелую голову, посмотрел на майора.
– Простой язык… На русский похож.
– Так он и есть русский, – сказал Терпилин, и между каменных зубов его вяло глянул бурый кусочек застрявшего огурца. – Русский язык и есть, только попорченный от злобы к нашему, православному человеку.
– Тут сказано, что от древнерусского произошел, – неуверенно заметил Василий.
– Вот, а я о чем. – Майор ковырнул в зубе пальцем, и смущавший огурец ухнул, провалился в бездонную глотку, загиб там окончательно среди кислот и щелочей желудочно-кишечного тракта. – Ты классиков почитай, что пишут. Вон, «Белая гвардия», например. Нет такого языка, украинского. Нет и никогда не было.
– Это кто ж такое сказал? – удивился Василий. – Лев Толстой, что ли?
– Не Лев никакой, это Булгаков. Тоже классик. А классик зря пургу гнать не станет. Или ты против классики зуб имеешь?
Нет, Василий против классики ничего не имел, конечно. Но, несмотря на ее авторитет, не унимался, простая майорская картина мира никак не лезла в башку. Все что-то беспокоило его, тревожило, мучило…
– Сказано, что от древнерусского три языка произошли: украинский, белорусский и собственно русский, – угрюмо пробурчал Василий, глядя в планшет.
Чего бурчал, зачем – непонятно. Каждый дурак знает, что в армии с вышестоящим спорить – только неприятностей на седалище искать. Вот и доискался: Терпилин стал понемногу распаляться, на щеках красные, как от печки, появились пятна.
– Да хоть бы и произошли – дальше что? – майор завелся, стал голос повышать. – На хрена ты вообще его учишь, этот фашистский язык?
– С местными разговаривать, – отвечал на это Василий, глаз, впрочем, не поднимал, не хотел злить лишний раз. – Чтоб понимали, то-се…
– Они и так понимают, – майор потихонечку зверел. – А который не понимает, тому дашь очередь над головой – сразу полиглотом станет. Автомат Калашникова модернизированный – лучший переводчик, проверено временем!
«Играет марш, марш, марш
Оркестр духовой…
Летают ангелы
Над головой…»
– глумилось со стенки радио.
Кураев испытал какое-то собачье раздражение. К чему тут ангелы, зачем, какое отношение имеют к военно-политической подготовке и ситуации на фронтах? Но не было на это никакого ответа, так что Василий плюнул и снова хмуро уставился в учебник. Не сказать, чтобы язык этот жидобандеровский был ему совсем чужой: в детстве на нем рассказывали анекдоты. «Самопэр припэр до мордопысца», «мени все до сраки» – и все в таком роде. С виду ничего особенного, но все как-то не училось, пролетало на бреющем полете, взрывалось за пределами мозговой видимости.
Что было причиной тугого сопротивления языка – сам ли Василий, тупой к хохляцкой учености, или неверная методика, но читаемые слова не укладывались в черепе. Вместо них всплывали какая-то непонятная «слухавка», подозрительная «штрикалка» и, наконец, предательский чахлик «невмирущий». Что ему этот чахлик, куда его пристегнуть, зачем – нет, ходил перед внутренним взором туда и сюда, тряс костьми, изгалялся.
Василий опять, по третьему уже разу вонзил окостеневший глаз в планшет, зашевелил губами. Буковки ползли мелкие, противные, чужие, и, хуже всего, было их очень много. «Многа букаф, – чего-то вспомнился сетевой язык подонков, он же олбанский. – Ни асилил… Аффтар, выпий йаду… Аццкий сотона… Пацтолом».
Букв точно было так много, что уже закралось сомнение: а можно ли вообще осилить его, этот украинский, хоть он всего-навсего и порченый русский? Ведь не просто так порченый – специально, от злобесной ярости, от ненависти к славянину. Хотя здесь Василий засомневался: укры вроде тоже славяне… А если это правда, тогда кто к кому ненавистью пылает – вот вопрос? И попробуй разберись в этом во всем без ста, а тем паче двухсот граммов фронтовых.
Нет, граждане военные и примкнувшие к ним полиглоты, адский сатана – и никто иной – это придумал, чтобы было много языков. Раньше, говорят, при мамонтах, язык был всего один. А потом башня какая-то упала – Пизанская вроде. Нет, не Пизанская, та только наклонилась – Вавилонская башня упала. Рухнула и передавила всех к собачьей матери, а вместо одного языка сделалось много. Хотя и непонятно, как это вышло чисто технически. В общем, тут не то что сто граммов, тут даже яду выпей по олбанскому рецепту, а все равно не разберешься – хоть под столом, хоть под стулом.
В дверь без стука вбежал ополченец из местных, челюсть его прыгала, лицо стало серым.
– Товарищ майор, ква… ква… к вам…
Но кваканье его дослушать не удалось. Решительная рука отстранила ополченца, и из дверного проема квадратно выступил среднего роста офицер лет сорока пяти с крепким бульдожьим лбом и неприятной тяжестью во взоре. Василий еще только скашивал глаза на погоны, еще даже не распознал масштаба бедствия, а майор уже вскочил, вытянулся во фрунт, гаркнул молодецки:
– Здравия желаю, товарищ генерал-лейтенант!
«Вот оттого он и майор, а ты всю жизнь в сержантах проходишь», – сам себя попрекнул Василий, тоже уже вытянувшись во весь рост и вылупив глаза, как полагалось по присяге.
– Здорово, чудо-богатыри, – непонятно кому сказал товарищ генерал, рыскнул быстрым глазом по всей обстановке и отдельно – по морде Кураева, застывшей от служебного рвения. Следом за ним словно из воздуха соткался еще один, долговязый, в чине подполковника – видно, адъютант, – прошел в комнату тихо, незаметно, расположился сбоку и чуть сзади: то ли ангел-хранитель, то ли, наоборот, искусительный бес. Если начальник его больше на собаку смахивал, то этот – на лиса, хитрого, оскаленного, только хвоста недоставало, а может, и был, только в штанах запрятанный.
– Генерал-лейтенант Супрун, – негромко, но весомо представил подполковник начальство.
Супрун протянул руку майору, не глядя, качнул подбородком сержанту, сел на стул, расставил ноги, прищурил глаз, смотрел холодно и как-то желто. Секунды текли одна за одной в полной тишине, даже радио смолкло.
«Что за генерал такой? – гадал Василий. – Инспекция, что ли? Или так, мимо, по своим делам?»
Но сам генерал тут же и рассеял его сомнения. Оказалось, что нет, не мимо, а как раз таки к ним.
– Вольно, – процедил он сквозь бульдожью челюсть. – О моем визите предупреждены?
– Так точно, спецсвязью, товарищ генерал-лейтенант! – отрапортовал Терпилин.
– Отлично. Сержант, свободен.
Василий, оставив планшет на столе, пошел вон, с трудом удерживался, чтобы не чеканить шаг. Миновал коридор, не чуя ног, оказался на улице.
Только тут, на свежем воздухе, слегка отошел, утер со лба холодный пот. Стоял, смотрел на себя со стороны, ничего понять не мог. Что это было, чего он так испугался? Ну, генерал, ну, лейтенант, ему-то что? Дальше фронта, по присказке, все равно не пошлют. Однако было в этих неурочных пришельцах что-то неправильное, жуткое. Больше всего сейчас хотелось оказаться от них подальше… а хоть бы и на передовой.
Василий вытащил сигарету, не с первого раза зажег, руки дрожали… Сигарета дымилась, смердела запахом чужим, незнакомым. Страх растворялся, уходил понемногу, пришла привычная армейская злоба. Двинуть бы кому-нибудь, что ли, в зубы, а то из автомата садануть…
Кураев глянул на дорогу, увидел, как шлагбаум пропустил легковушку с белыми грязными тряпками на зеркалах; тут все так ездили, от обстрела береглись. За легковушкой на холостом ходу, экономя бензин, подкатил автобус. Василий этот автобус знал – «Москва – Донецк», его водил знакомый шоферюга, у него всегда можно было разжиться пачкой-другой приличных сигарет, «Парламент» там или «Винстон». Конечно, навар на этом шоферюга имел солидный – один к трем примерно. Ну, да не вопрос, денег хватало, подвозили исправно. Российский люд для войны налогов не жалел, тем более на святое дело – по братьям-украинцам садануть, а генералы если и приворовывали, то не прямо на линии фронта, больше по тылам шарились. Понимали, что дело серьезное, случись чего, чикаться с ними не будут, погоны с плеч, трибунал, все дела. Ну, может, не трибунал, конечно, но мат-перемат и выговор в личном деле – в общем, неприятности серьезные. Так что пока и на сигареты хватало, и на остальное, а там видно будет.
Василий пошел к автобусу – перекинуться парой слов с водителем. Но его опередили, полезли внутрь двое ополченцев из местных, автоматы на спину перекинули. Потусовались в недрах с минуту и выволокли какого-то пожилого, лысого и очкастого, внешности совсем не боевой… Тот не сопротивлялся, однако вели его под белы руки жестко, строго к терминалу, где разводили сейчас секретные турусы майор с генералом. Вели быстро, подгоняли, подталкивали даже, так что очкастый волей-неволей заспотыкался. Секунда-другая – и затолкали бы его внутрь, но тут из автобуса вывалился старик в грязно-желтом ватнике на голое тело, потрусил следом, закричал гневно, с натугой:
– Куда? Не сметь! Нет паспорта?.. Украли! Ручаюсь! Как за самого себя… Отпустить… Немедля… Фронтовой товарищ… Да здравствует наша советская родина!
Костлявыми руками вцепился он в ополченцев, хотел остановить, преградить, путался под ногами. Одному конвоиру это надоело, он коротко ткнул старика в нос локтем, отправил на землю. Тот полежал секунду, приподнялся на локтях, вертел головой, мычал, изумленно плевал кровью – она ложилась, красная, неровными сгустками на белый снег.
А очкастого без слов втолкнули прямо в дверь. Перед тем как исчезнуть, он еще бросил на Василия странный взгляд – растерянный и гневный.
От этого взгляда зажегся в груди сержанта огонь, стало горячо и беспокойно. Может, конечно, взгляд тут и вовсе был ни при чем, просто изжога зажглась от вчерашних беляшей на горклом масле; повар, собака, экономил, неделями масла не менял, рискуя, что сослуживцы отделают его под орех. Но изжога, если она, была странная – Василию немедленно захотелось куда-то бежать, кому-то что-то объяснить…
Не зная, однако, куда бежать и чего говорить, он просто двинул следом за ополченцами и арестованным очкастым. Однако, войдя внутрь, понял, что опоздал. Дверь в кабинет майора была закрыта, и оттуда доносились неясные голоса. Василий смог разобрать только «документы», «шпионы» и «по закону военного времени…».
Слова эти не значили ничего хорошего. Он хотел бы услышать еще, но никак не мог – прямо перед дверью стоял на посту ополченец Вадя. Ополченца этого Кураев хорошо знал: он был не местный, но и не контрактник, как Кураев, а срочник со споротыми погонами, отпускник, как их тут называли. Несмотря на срочность, Вадя был парень что надо, не лошок, устав блюсти умел. Такого на кривой козе не объедешь, под такого нужен отдельный транспорт. Хотя попробовать, конечно, стоило, за попробовать в морду не бьют.
С другой стороны, раз ни с того ни с сего поставили дверь охранять, дело, наверное, серьезное, продолжал раздумывать сержант. И не надо семи пядей во лбу, чтобы это понять. Чего, скажите, тут забыл товарищ генерал-лейтенант, зачем он, собака, приехал? Что-то не похож он на боевого офицера, а похож он как раз таки на шакала из Главного разведывательного управления Генштаба. Каковым, судя по всему, и является не за страх, а по душевной наклонности. Но раз приехал целый генерал собственной персоной, то и дело, наверное, чудовищной важности. А значит, и слово «шпион», которое тут мимолетом промелькнуло, не случайно было сказано и не просто так…
На этом отойти бы сержанту, не совать курносый нос в военную тайну, пока не обвинили в шпионаже и измене родине. Но, не поверите, не мог он отойти, прямо ноги не поворачивались. Все жгло у него в груди непонятным огнем, все тянуло пройти сквозь ополченца на посту, невзирая на автомат и должностное преступление…
На счастье, дверь сама приоткрылась, оттуда выглянул майор, увидел Василия.
– А, ты тут, – сказал. – Отлично. Сопроводишь арестованного.
Василий вздрогнул. На их полевом жаргоне «сопроводить» значило расстрелять. То есть не расстрелять даже, а просто вывести в чистое поле, поставить лицом к горизонту и шлепнуть. Но чисто шлепнуть, как будто случайно, словно шальной пулей попало. Чтобы комар, да и любое другое животное носу бы не подточило – мало ли вокруг летает случайных пуль.
Майор кивнул нетерпеливо, приглашая, и Василий вошел в кабинет. Здесь был уже знакомый пейзаж из двух штабных, подполковника и генерала. Теперь к ним прибавился еще лысый на стуле – очкастый, в наручниках, опять смотрел на сержанта взглядом пронзительным и тревожным. Что-то чуял очкастый, боялся чего-то, но не того, о чем думал Кураев. Не смерти он боялся, этот страх сержант отличил бы из тысячи, но тогда чего?
Товарищ генерал тоже посмотрел на сержанта, потом перевел глаза на майора, поднял брови вопросительно.
«Надежный, – одними глазами отвечал майор, – надежнейший…»
Это была чистая правда. На совести Кураева не один уже имелся к тому моменту чисто шлепнутый. Впрочем, на совести – не то слово. Совесть его не тревожила, потому что все всегда обставлялось правильно, по уму. Начальство давало приказ, подчиненный – выполнял. Да и сам процесс проходил быстро, незаметно, вроде как ведут человека куда-то под конвоем, вдруг раз – и нет его. В других местах, он слышал, где ополченцы рулят, любят покуражиться, заранее «приговор» зачитывают, мурыжат. У них же все по-простому, раз – и в дамках. Приятного все равно мало, конечно, но переживаний меньше, а гуманизма больше.
И главное, никаких тебе военных преступлений, просто присяга, контракт и служение Родине. Между нами, оно и потяжелее будет, чем на передовой. Там напротив враг, в руках у него оружие. Или ты его, или он тебя. А когда голый и босый перед тобой, да еще поглядывает заискивающе, слезно: куда меня, мол, и надеется до последнего, вот тут, правду сказать, требуются морально-волевые качества и идейная устойчивость. Хотя, как уже говорилось, приказ все спишет. Если на войне приказы обсуждать или, к примеру, спорить с офицерами, то что же это будет? С другой стороны, он слышал, в израильской армии такое случается. Ну, так там, поди, одни евреи, каждый считает себя умнее всех. Вот потому-то они до сих пор со своими палестинцами возятся, наши бы давно вопрос решили…
Генерал Супрун еще раз оглядел бравого сержанта, сказал майору негромко:
– На пару слов.
Генерал, адъютант и майор вышли из кабинета, дверь за собой прикрыли аккуратно. Василий стоял, боясь глядеть на лысого, в голове вертелась одна только мысль: «За что его? За что?» К мысли этой почему-то примешивалось несвойственное Кураеву чувство стыда и тоски, и даже в ногах чуялась слабость.
Вдруг лысый заговорил – быстро, деловито:
– Сержант, тебя как зовут?
– Василий Кураев, – почему-то подтянувшись, отвечал сержант, хоть это было и не по уставу: нигде не сказано, что арестованному нужно рапортовать по всей форме и вести с ним светские разговоры. Тем более такому, с подозрением на шпионаж.
– Отлично. А меня – Рубинштейн, Иван Иванович.
– Рубинштейн? – упавшим голосом переспросил сержант. – Из евреев, что ли?
Тот только поморщился нетерпеливо, но законных сомнений не опроверг.
– У меня, – сказал, – в кармане мобильник. Я прошу тебя – возьми его себе. На него должны позвонить…
– Вас шлепнуть хотят, – перебил его Кураев, хотя за такие слова уже самого его ждал не выговор, а натуральный трибунал.
– Знаю, – кивнул загадочный собеседник, – потому и прошу. Звонок очень важный, нельзя его пропустить. А я, сам понимаешь, в ближайшее время буду вне зоны доступа.
– Да вы что, гражданин Рубинштейн, какой еще звонок?! – Кураев взволновался неожиданно для себя. – Вас расстреляют сейчас, вы это понимаете?
Рубинштейн опять кивнул, опять нетерпеливо. Хотя нетерпение его понять было можно: конец маячил совсем рядом, руку протяни.
– За меня не беспокойся, есть вещи поважнее, – проговорил Рубинштейн. – Твоя задача будет, как позвонят, встретить этого человека и довезти его куда скажет, целым и невредимым. Понимаешь, Василий, целым и невредимым? Это очень важно, солдат, очень важно…
Рубинштейн впился в сержанта глазами-лазерами, жег из-под очков. И Василий вдруг понял, что на самом деле очень это важно – ответить на звонок, гораздо важнее всего остального, что когда-то было в его жизни. Важнее даже того, что очень скоро сам Рубинштейн уляжется на снег с кровавой дыркой в груди, закатив в пустые небеса стеклянный белый взгляд.
Василий, ничего уже не спрашивая, подошел к Рубинштейну, порылся в карманах, вытащил старый, видавший виды мобильник. Еле успел спрятать – в кабинет зашли майор, генерал Супрун и его адъютант. Генерал подозрительно глянул на арестованного, потом на сержанта.
– Говорил что-нибудь? – спросил.
Василий с ужасом понял, что соврать ужасному генералу не сможет, ну, просто не посмеет. Но тут его словно кто в спину толкнул и рот сам, без его участия, браво отрапортовал:
– Никак нет, товарищ генерал!
– Что, и попыток не делал? – удивился Супрун.
– Так точно, делал. Но были нещадно пресечены…
– Молодец, хвалю, – кивнул Супрун, хотя и было в его голосе легкое сомнение.
Рубинштейна подняли, как был, в наручниках, повели на улицу. Конвоировал его Василий, сзади топали, на нервы действовали генерал с адъютантом.
Сержант вел приговоренного на задний двор и дальше, к небольшой лощине. Там, под прикрытием лесополосы, имелось у него укромное местечко – пристрелянное, тихое, хоть мать родную туда укладывай. Дно лощины мягко было присыпано снежком, в снегу же пообочь стояли невысокие, недавно высаженные и не набравшие еще силы клены и ольха. Среди голой степи место это казалось теплым, домашним, словно специально укрытым от превратностей войны.