Жорж Батай Письмо Диане Кочубей

Самуа[51], ноябрь 1944 г.[52]

Теперь для меня настал сущий ад. Только о тебе и думаю, все остальное потеряло смысл, а сейчас и тебя больше нет, и я слишком хорошо представляю себе твою жизнь.

Вспомни, что я сказал на террасе или в столовой в первые часы. Я так страдаю, что смерть кажется мне пустяком, но ты должна четко знать, что я не смирюсь, если между нами встанет хоть какое-то препятствие, помимо смерти. Я был бы просто счастлив умереть ради тебя, и ты тоже должна быть счастлива, если я умру из-за тебя. В действительности я боюсь, что отдавать тебе свою жизнь, продолжая ее день за днем, быстро станет пошлостью, я не верю в это, но подобные вещи способны внушить страх [?] в твоем присутствии. И если моя смерть окажется достойнее тебя, нежели моя жизнь, тебе придется смириться и понять это. Ничего не поделаешь, если это противно и ужасно для тебя — невзирая ни на что, я могу подарить тебе это вдобавок. Не знаю, что в точности означают все те слова, которые я наговорил о моей любви к тебе (хоть я верю в них, насколько можно во что-либо верить), но могу сказать с полной уверенностью, что ты — единственная, кому я способен отдать себя без остатка, и я ни за что не сделал бы этого ради кого-то другого. Вот какое значение имеешь для меня ты, и больше — никто. Больше никто для меня не важен, я зациклен на том, что ты — это ты, и не только из-за того, что я смог узнать о тебе, но также из-за того, что ты скрыла от меня, это ужасно и [нрзб]. Я хочу слышать только о тебе, и хотя глупо, что я до такого докатился, я знаю, что, наоборот, вся остальная моя жизнь должна казаться мне глупой. Я готов терпеть себя, только если люблю тебя со всей той абсурдностью, каковую это подразумевает. И без этой любви к тебе я был бы лишь собственной тенью, наверное, достаточной для того, чтобы стать тем, кем являюсь теперь, любя тебя, но мое существование имело бы смысл лишь в связи с этой возможностью.

Сейчас для меня тяжелее всего то, что наши последние часы в Париже были такими серыми и невеселыми. Мне хочется лишь вспоминать, какой ты была и что сказала мне в поезде. Вспомни свои слова: что бы ни случилось, я должен знать, что ты сделаешь все, что в твоих силах.

Не подумай, будто я в отчаянии или хотя бы сомневаюсь. Но у меня больше нет сил не видеть тебя — такое чувство, будто мне выкололи глаза.

Но, каково бы ни было мое состояние, я не могу вести себя по-дурацки. Я лишь верю, что в случае надобности дам отпор кому угодно. Еще никогда я так хорошо не понимал, чего хочу. Теперь я смотрю на вещи трезво.

Это письмо я передам тебе лично, но написать должен сейчас. От меня ничего не осталось. Я жив лишь твоим дыханием. Ты нужна мне постоянно. Если тебя нет рядом, я отчаянно ищу тебя, и мне остается лишь рыдать. В Везле[53] мы, если можно так выразиться, не расставались ни на секунду. А сейчас… Позволь мне сделать эту безумную попытку и соединить наши оставшиеся жизни. Как невинно было все в Везле! Я бы никогда не смог встретиться с тобой так же, как в последний раз, особенно у тебя дома. И что бы ни случилось (ты знаешь, чего я желаю), мне кажется, будто эта чистота навсегда останется между нами. Ты спрашиваешь, за что я тебя люблю, и я ответил тебе, но я люблю тебя еще и потому, что рядом с тобой дышу самым чистым воздухом, каким когда-либо дышал. Конечно, все из-за того, что ты мучаешь меня самым неуловимым образом.

Я только что проснулся — всю ночь грезил о тебе или звал тебя. Если, оставшись один, я не чувствую тебя, то будто и не существую. Это не слабоумие, просто я вновь обретаю существование, лишь когда оно растворяется в твоем существовании, всячески перемешиваясь с ним, как тогда в Везле. Не думаю, что в Везле мы вели вздорную жизнь. Мир, который мы обретаем вдвоем, намного подлиннее того, что мы обретаем в одиночку: это касается всех областей, а не одной только чувственности.

Я люблю тебя до такой степени, что люблю даже твою ложь. Лишь один раз мне хотелось бы узнать правду не от тебя, но только для того, чтобы узнать о твоей лжи (вовсе не заботясь о самой правде) и еще сильнее полюбить твою ложь, узнав о ней. Ты хорошо знаешь, что сильнее всего я должен любить в тебе, разумеется, наихудшее.

Мне доставляет боль лишь одна твоя черта: когда ты делаешь вид, будто наша связь поверхностна или забавна. Это неправда даже относительно тебя. Как бы мало ты ни любила меня, это чувство не поверхностно и не забавно, а совсем наоборот. Я не требую, чтобы ты никогда не шутила над тем, что нас связывает, но я замечаю в тебе (и это меня пугает) какое-то бегство в себя, какую-то застенчивость, которая не позволяет тебе признать в себе и во мне тот отрезок судьбы, что нас пока связывает.

Вечером я снова ложусь спать: какое горькое утешение — думать, что, если бы ты могла, то легла бы рядом со мной, посмеялась бы над моим страхом и т. д. Если бы могла, ты спала бы в моих объятиях.

Вечер пятницы.

Не знаю, откуда у меня силы это выносить, но они есть. На сей раз ты испугала меня, как всегда. Я потрясен до глубины души тем, что происходит, тем, что происходит с тобой. Я забылся мертвецким сном и проснулся среди ночи в холодном поту. Наверное, меня страшила твоя забытая помада, твой носовой платок, твоя расческа, твое опоздание, твоя невыносимая ложь. Мне казалось, будто я умираю. К тому времени я почувствовал тяжесть от алкоголя, выпитого после обеда (полупохмелье). Теперь ты слишком много лжешь. Везле было и впрямь раем, ведь там ты была свободна. А тут — моральный ад. Не понимаю, как ты это сделала, и, возможно, дело не только в тебе, но вчера ты в прямом смысле отправила меня на каторгу.

Предыдущие страницы кажутся мне теперь полными подлинной жизни — той, что недоступна для нас. Отныне тебе и мне уготованы лишь осадок и горечь любви. Возможно, хуже всего то, что я не знаю, хранишь ли ты мне верность в своем несчастье, ведь она, в сущности, лишь выражение чувства виновности: это-то я и ненавижу в тебе. В первый месяц в тебе не было никакого чувства вины. И между мной и тобой тоже не было никакого чувства вины. Ты сама сказала мне, что никогда не встречала столь невинного человека, как я. В любом случае, именно это привязывает меня к тебе.

Кроме того, ты не можешь рассчитывать на какое-либо забвение с моей стороны. Все, что ты сказала после обеда, по-прежнему звучит у меня в ушах: я очутился в самой гуще кошмара, мне кажется, что я умру, если он закончится, что это — моя родина [?] и мне суждено жить только в нем. Не знаю, посещала ли тебя смутная мысль о том, чтобы отдалить меня своим ужасным поведением, но ты могла догадаться, что привязывала меня, заставляла слушать то, что я вынужден был слушать извечно: наконец-то жизнь больше не обманывала меня своей нежной женской болтовней. И, полагая, что не любишь меня, ты все же откликалась на мое безумие соответствующей речью. Думая об этом, я погружаюсь в отчаяние. К тому же, разговаривая со мной, ты лежала голая в моих объятиях, а теперь я даже больше не плачу, голым стал сам кошмар, я могу лишь ожесточиться, ждать впредь еще худшего и любить тебя, пока не сдохну. [Нрзб] по крайней мере, не видеть этого или делать вид, будто не видишь: бросаясь к твоим ногам с рыданиями, я не ломаю комедию. Мне так хочется, чтобы это было невыносимо для тебя, но, возможно, все зависит от того, насколько ты сталкиваешься с истиной, своей собственной истиной. Ты никогда еще не была такой красивой — голая в расстегнутом пальто.

Лишь сегодня, в воскресенье после обеда, я обосновался в этой комнате, где ты была позавчера. Теперь у меня бывают очень скверные минуты, бывают и нейтральные: я не умею жить в нынешнем положении. Мне даже кажется, что я не смогу дописать это письмо. Вскоре консьержка позовет меня ужинать, как и в твои приходы. Мне останется только лить слезы на картошку. Самое странное — я чувствую, что отныне и до самой смерти, вероятно, все будет так же, быть может, с перерывами. А если что-нибудь изменится, значит, я буду любить тебя меньше, то есть уже при жизни стану хуже мертвеца. Единственное, что меня утешает в этом безнадежном состоянии, — мысль о том, что, возможно, однажды я смогу умереть рядом с тобой, когда мы оба будем голые: я знаю, что это нелепо, но лишь этот образ согласуется с моим влечением к тебе и с тем, чего я жду от тебя. Почему это обязательно должно быть неприятно и даже противно, если это воображаешь ты? Я чересчур хорошо ощущаю в желании то, что изнуряет и даже убивает. Но хоть я вновь говорю о желании, несмотря на всю эту наготу, оно вполне целомудренно.

Ко мне заходили Лейрисы, и пришлось прерваться, а вечером я жду аббата Клоссовски! Но ты не придешь еще очень долго… Ты лежишь и болеешь, как в Везле, когда я тебя выхаживал. Я больше не могу тебя выхаживать, но люблю тебя, люблю так сильно, что хотел бы, чтобы ты была недостойна этого, а моя любовь стала тем величественнее. Конечно, я несу околесицу, но мне нужно окликнуть тебя. Я также знаю, что ты — скотина, но я хорошо знаю твою сущность (которая заставляет меня содрогаться от страха) и должен тебе это сказать: ты есть та, от кого все другие отворачиваются, ты есть та, от кого убегают почти все другие, ты есть та, кто вызывает у других страх, ты есть та, кто дышит в смертных краях, и не следует упрекать себя за то, что я говорю эти безумные слова, — они правдивы. Я также думаю сейчас, что нам удалось найти друг друга и впредь нас окончательно разлучит только смерть. Но как ты могла подумать, будто я жду от тебя счастья? Это было бы таким же безумием (точнее, глупостью) с моей стороны, как и не верить в судьбу, связавшую нас столькими страданиями, а также — намного реже — столь чистой радостью. Я жду от тебя лишь одного — зачахнуть перед тобой до смерти. Или хотя бы до смертных пределов. И ты прекрасно знаешь, неважно откуда, что рядом с тобой я достигаю конца жизни.

Когда я говорю о том, что связало нас в радости, вспомни те минуты, когда мы соприкасались друг с другом так плотно, что я больше не мог ничего вообразить. Иногда я думаю, что это должно происходить, даже если мы расстанемся. Внезапно мне на время померещилось, словно ты — здесь, и не просто здесь, а рядом со мной, причем в том виде, как я только что описал.

17 ноября, среда. Не знаю, когда ты получишь то, что я сейчас пишу. Что мне сказать и [нрзб]? Если мне суждено снова встретиться с тобой (и я верю, что тогда ты разденешься догола), мне не хотелось бы страдать меньше, чем я страдаю в эти дни, но как же я страдаю, Диана! Я зову тебя, плача, будто малое дитя. Я так больше не могу. Ведь это жестоко, что тебя постигла еще и болезнь, словно тебе мало одного мучителя. Все же порой я думаю, что мы никогда не были так тесно связаны роком. Могу ли я сомневаться, что ты чувствуешь, как наши судьбы связаны теми страданиями, которым подвергся каждый из нас, еще острее, чем если бы мы пытались обняться? Это не всегда так, но иногда мне кажется, что это страдание обручило нас. Ты также знаешь, что по-настоящему отчаяться и даже просто усомниться значит умереть. Я не думаю об этом, но если когда-нибудь больше не смогу терпеть и покончу со всем, клянусь тебе, Диана, что стану еще больше радоваться, что повстречал тебя. Пойми и позволь мне это сказать: я люблю тебя так сильно, что уже предвкушаю смерть. Смерть и ты. Все прочее — ложь. И необходимо, чтобы ты рано или поздно узнала меня таким, какой я есть, услышала, как я шепчу, что люблю тебя до смерти, и благодаря тому, что меня убивает, ты открыта мне полностью — как в тот миг, когда я раздвигал твои ноги. Не подумай, будто это просто слова. Всякий раз, когда я хотел этого изо всех сил, ты открывалась мне. И то, что открывает тебя в тебе передо мной, не только подлинно, как могила, но и сильнее законов, денег и низостей.

Загрузка...