Л. Ф. Зальцман
АНГЛИЯ ВО ВРЕМЕНА ТЮДОРОВ
В КОНТЕКСТЕ СОЦИАЛЬНОЙ ЖИЗНИ И ПРОМЫШЛЕННОСТИ
2-е издание, электронное

*

© Преображенская Е. Е., перевод, 2022

© Лосев П. П., дизайн обложки, 2024

© Оформление, ООО «Издательство «Евразия», 2024

Посвящение

Here, in this book, — a small thing but mine own,

Something about men’s little ways is shewn,

Their art, their books, their dress, their vanity,

In briefs a glimpse of past humanity, —

And something op the fruits and flowers grown.

As she tends fruits and flowers with suavity

And mocks men's foibles with gay gravity,

She may find something here to make her own,

Wherefore I dedicate this Book to Joan.


(Здесь, в этой книге, — мелочь, но моя,

Кое-что о людях,

Об их искусстве, их книгах, их одежде и тщеславии,

Отблеск прошлой жизни, —

Немного о фруктах и цветах.

Она ухаживает за фруктами и цветами с учтивостью

И смеется над слабостями с веселой серьезностью,

Пусть она найдет здесь что-нибудь интересное,

Я посвящаю эту книгу Джоан.)

Предисловие

«Взгляни, читатель, вот благонамеренная книга».

Монтень в переводе Флорио.

В этой небольшой книге я попытался нарисовать, так сказать, в миниатюре предмет, для которого было бы недостаточно и гораздо большего холста великого художника. Как иллюстраторы Средневековья изображали целую битву в пределах одной заглавной буквы, помещая всего лишь дюжину маленьких фигурок, изображающих сражающиеся силы, но рисуя эти фигуры тщательно и с тем мастерством, которым они обладали, так и я выбрал несколько фактов, несколько цитат, несколько комментариев, отражающих жизнь великой нации в критический период ее истории; я не щадил труда при составлении картины, какие бы ошибки ни обнаружил критик в пропорциях и перспективе рисунка. В пределах столь малого пространства любое изображение эпохи Тюдоров должно быть представлено с высоты птичьего полета; и такой вид будет меняться в зависимости от птицы, которая его видит. Ястреб и ласточка видят своими глазами одну и ту же панораму, раскинувшуюся под ними, но в их мозгу отражаются совершенно разные вещи. Кто-то бросит взгляд на Тюдоровскую Англию и составит другую картину, я же стремился показать то, что вижу, в максимально ярких оттенках, останавливаясь не столько на очевидных и широко известных аспектах панорамы, сколько на тех, которые не так хорошо знакомы читателю. Я достиг своей цели, сделав эту картину ясной и реалистичной. И у меня получится убедить некоторых из моих читателей пойти и взглянуть на оригинал; даже если они потом увидят его иначе, я останусь доволен.

Л. Ф. Зальцман

Кембридж, апрель 1926 года

Глава I Дух тюдоровского времени

Эпоха правления Тюдоров, с 1485 по 1603 год, была переходным периодом. Верно, что любое столетие в истории можно назвать переходным периодом, ибо История есть летопись эволюции. Любой путешественник в конце долгого пути оказывается в изменившейся обстановке, но тот, кто садится в Восточный экспресс, за день попадает из Константинополя, с его средневековой атмосферой востока, в Вену, зеркало западной современности. Люди в расцвете сил, когда Генрих VII взошел на трон, видели Ричарда Невилла, 16-го графа Уорика и 6-го графа Солсбери, лорда Моргана и Гламоргана и Хранителя западной марки, который играл в создание и свержение королей[1]. Их сыновья видели, как самые знатные головы в Англии падали по приказу сына кузнеца в пыль, из которой он был поднят королем-деспотом, чтобы на короткое время обрести власть. Сыновья их сыновей видели, как самая надменная и самая своевольная из Тюдоров была вынуждена извиниться перед группой купцов и сельских джентльменов, представителей среднего класса, о существовании которых ее дед едва ли знал. Оглядываясь назад на историю Англии, мы видим, что как раз перед началом эпохи династии Тюдоров центр сцены был занят герцогами и графами с хором вассалов, во втором акте крупные вельможи исчезли, и на сцене остался государь, поддерживаемый своими министрами. Когда пьеса подошла к завершению, монарха неохотно сбросил с подмостков серьезный бородатый джентльмен с книгой и мешками с деньгами, за которым следуют сомкнутые ряды людей, точно таких же, как он сам.

Если посмотреть с другой стороны, нация взрослела. Средневековье во многом напоминало детство: довольно очаровательная детская простота мировоззрения — крайности радости и горя, мир, четко раскрашенный черно-белыми тонами, благоговение перед авторитетами церкви в религии, аристократии в политике, Аристотель или Гален, Плиний или Пифагор в науке, ребяческая непоследовательность и легкомыслие, любовь к блестящим игрушкам, вроде тех, что относились к игре в Рыцарство. Восемнадцатое столетие имело материальное мировоззрение среднего возраста, признание важности денег, предпочтение солидного комфорта и недоверие к энтузиазму. Возможно, историки будущего будут рассматривать нашу современную неугомонность как неугомонность человека, который видит, что его силы уходят, а старость неизбежна. Что же касается эпохи Тюдоров, то она была отрочеством нации. Эта Англия молодых людей относилась к жизни с отчаянной серьезностью и легкомысленной беспечностью; они беспокоились о своей душе и о душах своих ближних, как беспокоятся только молодые люди, иногда насмехались над Богом и порядочностью, как может насмехаться только молодежь. Это было полнокровное время великих героев и великих злодеев, которые, иногда дублируя роли, резвились на сцене, щеголяли и пели; но песни, которые они пели, были прекрасны, и их чванство было признаком самоуверенной силы, а не блефом хулигана, и если они проявляли мало кротости сердца, им удавалось вырвать свою долю жизни. В начале этого периода нация находилась в стадии подростковой неуклюжести, занятой избавлением от детских повадок, но еще не готовой мыслить как взрослый человек; более того, она очень пострадала и потеряла достоинство в глазах всей Европы в последней из своих детских шалостей, Войне Алой и Белой роз. Поэтому она нуждалась в опекуне, и нашла его в лице Генриха VII. Хладнокровный, расчетливый и осторожный, он был первым правителем Англии, наделенным даром предвидения, первым, кто проводил последовательную политику, и единственным правителем в Европе, скопившим состояние. Под его личным руководством Англия порвала со старыми традициями и начала свой путь нации лавочников, куда более романтичный, чем путь нации странствующих рыцарей.

Его преемник, Генрих VIII, был самым блестящим и популярным из принцев; высокий и красивый, спортсмен, прекрасный музыкант, лингвист, неплохой теолог и отчасти врач, щедрый и великолепный, он в первую половину своего правления был идеалом англичанина и королем до мозга костей. Хотя по мере того, как его дюймы увеличивались, он превращался скорее в царя зверей, нежели людей, но ему удавалось сохранять уважение и даже привязанность нации, которой он правил с деспотизмом, замаскированным под скрупулезное соблюдение законности.

Десять гибельных лет правления болезненного мальчика и самой несчастной королевы сделали память о Генрихе VIII ярче в ретроспективе и обеспечили более сердечный прием Елизавете. В Елизавете, «чистой англичанке», чем она хвасталась, нация в зените своего отрочества обрела идеальную любовницу, во имя которой она могла жить или умереть. Во время вступления на престол она и сама была молодой, веселой, бесстрашной, сообразительной и легкомысленной и, главное, женственной, добавляя к величию королевы манящее очарование женщины. Эти качества она сохранила до конца своего долгого царствования, сохраняя сморщенное подобие своей юности при помощи рыжего парика и неукротимой воли. В политике, обладая чисто женским инстинктом, она окружила себя атмосферой лести и создала легенду, которая удостоила ее при жизни тех божественных почестей, которых римские императоры добивались только после смерти. Так лорд Норт[2] писал епископу Эли[3]: «Она наш Бог на земле, если и существует совершенство во плоти и крови, то это только Ее Величество».

Свет, падающий на трон, возможно, сиял более ярко в более поздние века, но он никогда не был так сконцентрирован на своей цели, как во времена, когда престол занимали представители династии Тюдоров. Ни в какой другой период нация так не отождествлялась со двором. Корона, которая в течение пятидесяти лет была марионеткой соперничающих фракций, теперь доминировала над ситуацией. Парламент, дискредитированный в глазах народа, практически отказался от своей власти в пользу короля Генриха. Дворяне, игравшие роль мелких князей, стали украшением двора, борясь за благосклонность своего государя. Церковь, противостоявшая самым могущественным королям, утратила свою независимость и опустилась до уровня государственного департамента. Глаза нации были устремлены на государей. Отчасти потому, что глаза или шпионы этих правителей были настороже, чтобы обнаружить всякого, кто косится или бессмысленно смотрит куда-то еще. И, в самом буквальном смысле, зрелище должно было вознаграждаться вниманием. Как императоры Древнего Рима признавали, что зрелища не менее важны, чем хлеб, так и правители классического Возрождения в немалой степени были обязаны своей популярностью зрелищам и представлениям. Часть их популярности связана с ними. Правление Генриха VIII в «Хрониках» Холла читается как одна длинная череда рыцарских поединков и турниров, масок и встреч, банкетов и шествий, на которых король был одет в «богатейшие одежды, с золотыми косами, рассыпающимися по красновато-коричневому бархату и переплетенными нитями жемчуга и камней», «одежды из золота и пурпурного атласа» или «пальто из пурпурного бархата, несколько похожее на платье, сплошь расшитое плоским дамасским золотом с небольшим количеством кружева, расшитого тем же золотом… с большими пуговицами из бриллиантов, рубинов и восточного жемчуга, его шпага и пояс для меча были украшены камнями, а шляпа его так богато расшита драгоценностями, что немногие люди могут позволить себе подобное». Елизавета, менее опрометчивая в тратах, предоставила подданным устраивать зрелища, но сохраняла такое же великолепие в своих личных украшениях и демонстрировала великолепие народу в частых королевских поездках по всему королевству. Даже Генрих VII, при всей своей традиционной бережливости, содержал великолепный двор, а Мария унаследовала отцовскую любовь к драгоценностям, и ее одеяния были такими же богатыми, хотя и не столь фантастическими, как у ее сестры Елизаветы.

Принц династии Тюдоров со дня своего рождения был окружен великолепием. Его колыбель была покрыта малиновым золотым сукном, с золочеными выступами, выгравированным на каждом углу королевским гербом, он лежал под бахромчатым балдахином из малинового дамасского золотого сукна, под алым стеганым одеялом, подбитым горностаем и окаймленным голубым бархатом. На крестины его, одетого в мантию из золоченой ткани и горностая, несла герцогиня, а длинный шлейф нес граф, при свете пламени двухсот факелов. Если ему суждено было дожить до свадьбы или коронации, он представлял собой сверкающий центр пышных церемоний, процессий и застолий, но «если я расскажу, какую плату за труд и усердие требовали портные, вышивальщицы и ювелиры, чтобы сделать и придумать одежду для лордов, дам, рыцарей и оруженосцев, а также для украшения коней, это займет много времени». Затем, когда он умирал, его тело проезжало к месту последнего упокоения в мрачном великолепии на колеснице, запряженной лошадьми, закутанными в черный бархат, при более ярком сиянии факелов, чем при шествии к купели. После смерти великолепный восковой образ короля в царских одеждах лежал на золотом покрове над гробом, окруженный бесчисленным мерцанием свечей, знаменами и плакальщицами в соболях, в то время как хор пел заупокойную службу для души усопшего благородного государя.

От колыбели до могилы эти короли и королевы сияли в глазах своего народа, купавшегося в отражении их славы. Народ не скупился на дорогостоящее великолепие своих правителей. Их великолепие было роскошью не только Генриха или Елизаветы, но и всей Англии. Более того, эту украшенную драгоценностями одежду носили и мужчины, и женщины. Генрих VIII, возможно, был тираном и хулиганом, а Елизавета могла закрывать глаза на прискорбную распущенность нравов своих придворных, но, по крайней мере, их пороки не были убогими. Короля, слишком пьяного, чтобы стоять, явил собой первый из династии Стюартов. Ведь королю лучше быть прелюбодеем и убийцей, чем слезливым пьяницей. Каковы бы ни были их недостатки, Тюдоры берегли свое достоинство, и сохранили его так хорошо, что им не нужно было отгораживаться и дистанцироваться от своих подданных. Не было более доступных монархов, чем они. Скромнейшему крестьянину было гораздо легче поговорить с королевой Елизаветой, чем ныне обычному человеку получить доступ к министру. Самые пышные придворные празднества были доступны для публики, до такой степени, что однажды толпа коснулась священной особы короля Генриха VIII и сорвала все позолоченные украшения, которыми было усыпано его платье, что он воспринял как шутку.

Тем не менее, именно этот король первым принял титул «Величество» и заставил своих дворян обращаться к нему, преклонив колени. От тех, кто мог мечтать о равенстве с короной, требовались самые строгие правила этикета, но в общении с простыми людьми не было необходимости придерживаться этих правил. Точно так же и Генрих VIII считал свое достоинство слишком большим, чтобы добиться блеска от какого-либо брачного союза, и поэтому выбирал себе жен, соответствующих его вкусам, из числа подданных. Непоколебимое достоинство Тюдоров тем более примечательно, когда мы осознаем, что за ними не стояли непрерывные столетия королевского происхождения, как у императора Карла V или, в более поздние года, у Людовика XIV во Франции. Елизавета, последняя из рода, была сомнительно законной внучкой узурпатора[4], чей дед[5] был управляющим вдовствующей королевы. Можно было бы ожидать, что они проявят высокомерие выскочек, среди которых невозможно найти более выдающегося примера, чем кардинал Вулси[6], но их самоуверенность и тактичность позволяли им проявлять вежливость, которой постоянно восхищались иностранные послы. Хотя, если какой-нибудь посол пытался добиться своих целей угрозами, он вскоре встречал сокрушительно откровенный отпор и убеждался в том, что королевская вежливость не была вызвана чувством слабости. Примеру, который подавал государь, неукоснительно следовал двор, а под двором мы подразумеваем то, что теперь называется обществом, класс, дела которого в скучных подробностях освещаются в колонках наиболее респектабельных журналов. Ибо двор, по крайней мере во времена Елизаветы, был средоточием, привлекавшим к себе всех лиц, занимавших достойное положение или имевших неудовлетворенные амбиции. Там были не только представители исторических семей, Толботы[7], Невиллы[8] и Говарды[9], но и все «нувориши», которые стали характерной чертой как шестнадцатого, так и двадцатого века — Дадли[10], Сесилы[11], Спенсеры[12], Крейвены[13] и Верни[14], аккуратно экипированные внушительными гербами и чудесными родословными. Снобизм и хвастовство были безудержными, и никоим образом не было легче привлечь внимание, нежели экстравагантностью в одежде. Англичане, мужчины даже в большей степени, чем женщины, славились тем, что следили за каждым новомодным веянием: «Иногда мы следуем моде французов. Иногда в моде испанское. Вскоре после того, как испанская мода начинает сходить на нет, мы начинаем следовать итальянской моде. Через несколько дней после этого мы устаем от всех мод христианского мира и начинаем перенимать моду турок и сарацин». Так что художник, если он может быть удостоен этого титула, времен Генриха VIII, изображая людей всех других народов в соответствующих костюмах, нарисовал англичанина, стоящего обнаженным с куском ткани и ножницами, неспособным решить, как раскроить свою одежду.

Men Proteus-like resemble every shape,

And like Camelions every colour faine.

Bedawbed with gold like Apuleius Asse

Some princk and pranck it: others, more precise,

Full trick and trim tir’d in the looking-glasse,

With strange apparell doe themselves disguise.

Some covet winged sleeves like Mercurie,

Others, round hose much like to Fortune’s wheele

(Noting thereby their owne unconstancie),

Some weare short cloakes, some cloakes that reach

their heele.


Люди, подобные Протею, принимают разные формы,

И, словно хамелеон, принимают разные цвета.

Усыпанные золотом, как осел Апулея,

Они все шутят и шутят,

Все их трюки отражаются в зеркалах,

Маскируются при помощи сложных одеяний.

Одни требуют крылатых рукавов, как у Меркурия,

Иные — круглых, как колесо Фортуны

(Постоянно подчеркивая свое непостоянство),

Одни носят короткие одежды, другие — до пят.

На Поле золотой парчи дворяне буквально носили свои поместья на себе. Елизаветинские денди надевали бриджи «глубокие, как середина зимы», и такие дорогие, что они «выходили на тысячу акров», «трехслойные и четырехслойные кружевные воротники», такие огромные, что походили на «колеса дьявольской колесницы гордыни» и были в целом «такой странной и расточительной формой одежды, что стоили более чем двухлетняя арендная плата». Проповедники, сатирики и драматурги злословили и издевались, принимались законы о роскоши, регулирующие костюм, но проповеди, эпиграммы и законы были напрасны, «все стремились от лучшего к худшему, от гордости к пышности, от пестрого шелка к яркому блестящему золоту».

А на другом конце социальной лестницы стояли толпы нищих, голодных и полуголых: «ибо, несмотря на то, что они никогда не бывают такими бессильными, слепыми, хромыми, больными, старыми или престарелыми, как хотят показаться, они все же вынуждены ходить по стране с места на место, чтобы искать утешение у дверей каждого человека. Они сбиваются в такие полчища, такие стаи, в такой рой, и бредут так, что вы не можете идти коротким путем, и вы всегда увидите множество их у каждой двери, на каждом переулке и в каждой бедной пещере». Из учебников истории известно, что этот поток нищенства был вызван роспуском монастырей, этому немало способствовало то, что местные монастыри с их ежедневной раздачей остатков пищи действовали как центр притяжения для тех, кто не мог или не хотел зарабатывать на жизнь, а их закрытие сподвигло людей искать пропитание в других местах… Более того, одним из недостатков Реформации было то, что бедность стала считаться преступлением, помощь бедным и голодным перестала быть одним из семи актов милосердия, предписанных всем христианам, и этих несчастных преследовали от столба к столбу, от города к городу. Жестокие акты, угрожавшие им кнутом, рабством, увечьями и смертью, не уменьшили их число и только сделали их еще более несчастными, а «крепких нищих»[15] еще более отчаянными.

Этот последний класс крепких нищих набирался отчасти из числа рабочих, разорившихся или вытесненных огораживаниями общинных земель и превращением пахотных угодий в пастбища (чего мы еще коснемся в другом месте), но еще более из числа солдат, уволившихся и остававшихся без работы в конце каждой из многих коротких кампаний того периода. «Неужели мы не замечаем, что в конце войн обычно больше грабят, больше убивают, чем во время них, и тем, кто стоит на большой дороге и просит милостыню, вы так боитесь отказать в ней, а они отнимают у вас ее? И вы имеете больше оснований бояться их силы, нежели сожалеть об их нуждах?… Рабочие остаются дома, и бродяги слоняются по улицам, прячутся в пивных, бродят по шоссе, доблестные нищие гуляют по городам, и хотя они жалуются на нужду, но никогда больше не станут трудиться». Они образовали регулярную общину со своим «каноническим» языком и собственными социальными классами, во главе которой стояли «хвастун» и «честный человек», грабившие не только честных людей, но и преступников низших разрядов, «паллиардов[16] или клаппердогенов[17], Людей Авраама[18], мнимых эпилептиков, «лудильщиков» и конокрадов, коробейников и лжемонахов» и их женские аналоги: уличные торговки, мошенницы и воровки — о деяниях которых те, кто не брезглив, могут прочитать в книге «Предостережение, или предупреждение для обычных предпринимателей, именуемых вульгарно бродягами» Томаса Хармана[19].

Тюдоровская Англия, конечно же, не состояла сплошь из придворных и нищих, хотя именно они и представляют собой те блики и яркие образы, которые первыми бросаются в глаза при взгляде на картину. Между двумя крайностями показного богатства и демонстративной бедности находилась основная масса населения, многочисленный средний класс, класс, чье количество и разнообразие трудно описать. С одной стороны, это были богатые купцы и нечестолюбивые дворяне, демонстрирующие трезвое достоинство как в одежде, так и в поведении; с другой — ремесленники и земледельцы, трудолюбивые, респектабельные и уважающие себя. Люди, которых иностранные путешественники находили приятными на вид, «красиво и хорошо сложенными», и в целом приятными для знакомства, гостеприимными и учтивыми, хотя и с подозрением относящимися к иностранцам и склонными презирать их.

Несмотря на то, что англичане с подозрением и презрением относились к иностранцам, они откликнулись на интеллектуальное влияние Ренессанса, новое открытие греческой и латинской классики, распространившееся из Италии. В Англии классицизм не одержал столь быстрой и полной победы, как во Франции, но его влияние на искусство и литературу становилось все более очевидным на протяжении всего тюдоровского периода. Одной из доминирующих нот Ренессанса была искусственность. Мужчины готического Средневековья жили от момента к моменту, находя средства для удовлетворения потребностей практически случайно. Люди классического Возрождения действовали более методично, согласно заранее обдуманным планам. Это особенно проявлялось в самом домашнем из искусств — архитектуре. Типичный средневековый дом кажется почти естественным и случайным продолжением земли, дом позднего периода Тюдоров всегда четко спроектирован, правилен и симметричен. Именно эта симметрия составляла существенное отличие, и именно она, а не преданность инициалу королевы Елизаветы, привела к тому, что многие елизаветинские дома были построены в форме буквы Е, с центральным входом и двумя одинаковыми крылья. Однако и старые традиции были достаточно сильны, так что симметричный план не стал столь же универсальным, как на континенте, и некоторые детали, такие, как готические окна, сохранялись. В орнаменте и декоративно-прикладном убранстве главным отличием стилей является опять-таки роскошная свобода готики в противоположность ограниченности Ренессанса с его склонностью к геометрическим рисункам. Гробница Генриха VII, один из самых ранних и самых великолепных образцов ренессансного убранства в Англии, по сравнению с более ранними королевскими гробницами в аббатстве выглядит как академическое творение. Глядя на нее, мы понимаем, что это прекрасно выполненный рисунок, и нам хочется узнать имя художника. Глядя на готические гробницы, мы просто осознаем их утонченную красоту.

Именно в некоторых гробницах начала шестнадцатого века мы очень отчетливо видим борьбу между местными и пришлыми традициями орнамента. Ярким примером этого является богато украшенная гробница лорда де Ла Варр[20] в церкви Святой Марии в Бродуотере (Сассекс), где основная часть декора выполнена в классическом стиле, но явно сделана мастерами, воспитанными в старинных традициях, а щиты, поддерживаемые чисто готическими ангелами, чередуются с другими, поддерживаемыми чисто классическими пут-ти. Когда классический стиль полностью восторжествовал, на более поздних гробницах елизаветинской эпохи традиционное лежачее положение часто заменялось, и поминаемый человек изображался стоящим на коленях, стоящим, а иногда даже в неудобном положении, в неуклюжей позе, полулежа на боку, подперев голову одной рукой. Я склонен приписать это тому факту, что в то время как более ранний скульптор воспринимал гробницу как часть церкви, в которой она должна была стоять, более поздний монументальный каменщик смотрел на нее просто как на образец дизайна, призванный увековечить память определенной личности — тем более что классический дизайн гробницы почти всегда был несовместим с церковью, в которой она должна была оказаться. Более того, одной из черт Ренессанса в Англии был разрыв между религией и искусством. Средневековое искусство стояло на службе у религии. Скульптура и живопись почти полностью были связаны с религиозными сюжетами. Реформация, начавшаяся при Генрихе VIII с политического разрыва с Римом, повлекшего за собой роспуск монастырей и уничтожение невероятного количества художественных сокровищ, объявила войну святым и Мадоннам. Статуи разрушались, а расписные стены церквей белились. Мы практически ничего не знаем об английской живописи первых сорока лет эпохи Тюдоров; честно говоря, то немногое, что мы знаем, едва ли примиряет нас с невежеством. До конца века она практически ограничивается портретной живописью. Показной индивидуализм того времени сделал почти обязательным рисовать каждого влиятельного человека. Многие художники были иностранцами, наиболее известен Гольбейн, чьи портреты донесли до нас черты двора Генриха, но были достойные художники и среди местных, такие как Николас Хиллиард[21], первый английский художник-миниатюрист, и Исаак Оливер[22], его ученик.

Заметна смена модных веяний и в другой ветви живописного дизайна — вышивках и гобеленах, которыми украшались дома того времени. В начале периода изображались картины, которые были популярны у предыдущих поколений — сцены из Священного Писания, легенды о святых или популярные романы и символические фигуры. С течением времени их становится все меньше, и на их месте мы встречаем легенды древней Греции и Рима (несколько ассимилированные художниками, так что Венера изображена в юбке с фижмами по елизаветинской моде, оплакивающей смерть Адониса, который одет в камзол и чулки). Появляются также сцены из современной истории, такие как открытие Америки, изображенное на «девяти частях драпировки, повествующих об истории вновь обретенной страны», принадлежавших лорду Дарси[23] в 1519 году, или на наборе гобеленов, иллюстрирующих поражение Испанской армады, которая когда-то висела в Палате лордов. Там, где схема состояла из декоративных узоров, листьев и цветов, заметен переход от свободных плавных линий и фантазии более раннего периода к условной геометрической симметрии более позднего.

Одной из областей искусства, в которой произошло не только изменение, но и, несомненно, прогресс, была книжная иллюстрация. Первая половина эпохи Тюдоров стала периодом, когда Италия, Германия и Франция производили большое количество гравюр на дереве и металле, представляющих большой интерес и красоту. Иллюстрации к английским книгам тех лет, если они оригинальны, а не иностранного производства и не скопированы с иностранных образцов, были посредственны и грубы. С художественной точки зрения клише, использованные Кэкстоном[24], Винкином де Вордом[25] и Пинсоном[26], почти ничтожны, и только во времена Томаса Бертеле[27], печатника Генриха VIII, около 1540 года, начались заметные улучшения. Знак Бертеле, которым он отмечал свои книги, — фигура Лукреции, обрамленная классической аркой на фоне типичного классического пейзажа, — представляет собой прекрасное произведение и разительно контрастирует со знаком, использовавшимся примерно десятью годами ранее Ричардом Фоуксом, в котором готическая традиция сохранилась нетронутой. Даже после этой даты английские книжные иллюстрации, за некоторыми исключениями, такими как рисунки Гольбейна для «Катехизиса» Кранмера (1548), скорее респектабельны, чем гениальны.

«Мученики» Фокса (1563) и «Хроники» Холиншеда (1577) обильно иллюстрированы, но эти работы хотя и интересны, но едва ли выходят за рамки похвальной посредственности по сравнению с континентальными образцами. С другой стороны, имеется ряд гравюр на медных пластинах с портретами, картами и титульными листами, выполненных в последней четверти шестнадцатого века Уильямом Роджерсом, Томасом Коксоном, Августином Райтером и другими художниками, достигшими очень высокого уровня качества как с точки зрения технического мастерства, так и в красоте линий. Если перейти от оформления книг к их содержанию, от искусства к литературе, сложность будет заключаться уже не в том, чтобы найти материал, достойный внимания. Попытка рассмотреть литературу Тюдоров в одном разделе одной главы небольшой книги может показаться абсурдной. Тем не менее, есть определенные линии развития, некоторые общие тенденции, которые можно указать без излишней ссылки на авторов того периода, произведения которых, безусловно, неизвестны обычному читателю и, как мы склонны подозревать, обычному писателю учебников. Мы начнем с того, что отметим господствующую тенденцию к регулярности и порядку, на этот раз в самом литературном материале, в словах. Стандартизация правописания, которая подразумевала аналогичную стандартизацию произношения, во многом была обусловлена и достигнута благодаря прогрессу в книгопечатании. Введенное в Англии Кэкстоном в 1474 году книгопечатание быстро завоевало свое положение, число конкурирующих типографий увеличивалось, и книги стали издаваться настоящим потоком, сравнимым с потопом современности. Большинство типографий находилось в Лондоне, и диалект этого района естественным образом утвердился в качестве стандарта печатного английского языка. В документах и частной переписке продолжали господствовать диалектные и личные странности фонетического правописания, так что достойный управляющий, который вел счета в доме Уиллоби, мог написать: «to Mr. Dygbyse nowrse wen ye kyrstynde his shylde» («кормилице мистера Дигби, когда он крестил ребенка»), «redde clothe to make crowsws for youre sowgearse kotes» («красная ткань, чтобы сделать кресты для ваших солдатских шинелей») и даже, с помощью шедевра извращенной изобретательности, превратить собачьи ошейники в «dowgke kolerse». Но к середине правления Генриха VIII печатная орфография достигла такого единообразия, о котором в Средние века и не мечтали.

В поэзии чувствовалась такая же упорядоченность. Много внимания уделялось сохранению точного ритма, грубое ударение или отсутствие ударения, часто встречавшееся в ранней поэзии, исчезло, и даже второстепенные поэты эффективно научились приемам своего ремесла. Прежде всего, в Англии распространилась самая классическая и искусственная форма стиха — сонет. Сонет состоит из четырнадцати строк по десять слогов, излюбленная елизаветинская форма состояла из трех четверостиший по четыре строки с чередующимися рифмами и заключительного рифмованного двустишия. Представленный сэром Томасом Уайеттом[28] и его учеником, молодым графом Сурреем[29], погибшим на эшафоте в 1547 году, он с переменным успехом был подхвачен большинством елизаветинских поэтов и доведен до наивысшего совершенства Шекспиром, который также показал миру, насколько неотразимая мелодичность заключалась в другом открытии Сурреея — белом стихе. Классическая форма белого стиха так же удачно вписывалась в тенденции того времени, как и симметричное искусство сонета, а его величественный ритм и звонкие акценты сделали его излюбленным средством для драмы — области литературы, с которой мы познакомимся позже.

Классическая искусственность также является одной из особенностей лирической поэзии того времени, с ее постоянными аллюзиями на Венеру и Аполлона, ее отсылками к Дафне, Филлиде, Амариллис или Астрофелю, ее слишком остроумным тщеславием и гиперболическими сравнениями, витиеватыми и многочисленными. Но рядом с искусственностью шла любовь к природе и простой красоте, которую так и хочется назвать средневековой, хотя она присуща как поэзии Чосера, так и поэзии Анакреона. Лирика, особенно любовная — наиболее характерная форма стиха, используемая целой плеядой поэтов, запевших в конце царствования Елизаветы. Англию в то время называли «гнездом певчих птиц», хотя один современный писатель возражает, что ее скорее можно было бы назвать «клеткой попугаев» из-за большого количества стихов, которые представляли собой простые переводы или плагиат. Кроме того, во многих песнях было что-то от попугайской ноты, тем не менее любой из певцов мог при случае добиться настоящей красоты или, по крайней мере, обаяния. Так что антология тюдоровских стихов — вещь прекрасная, но сходство всех подобных антологий подозрительно, и если мы обратимся к полным собраниям сочинений тех поэтов, чьи жемчужины регулярно цитируются, то обнаружим, что в шестнадцатом веке было почти столько же плохих стихов, сколько в двадцатом.

На общем фоне выделяется одна поэма. Немногие станут оспаривать тот факт, что «Королева фей» Спенсера — один из шедевров английской литературы, однако мало кто его знает. Хотя это всего лишь фрагмент первоначального замысла, она устрашающе длинна, многословна и запутанна, временами поэма возвышается до настоящего великолепия, но по большей части ритмично вьется с не вдохновенным достоинством. Аллегория — одна из самых трудных форм композиции, а в «Королеве фей» аллегория еще более запутана, чем в «Петре-пахаре»[30], и, в отличие от более ранних поэм, не дополнена яркими картинами реальной жизни. Для студента «Королева фей» интересна тем, что показывает, как автор, исполненный духа Ренессанса, трактует тему, мало чем отличающуюся от типичного романа Средневековья, и как основанную на двух главных аспектах того времени — религиозной борьбе с Римом и преданности королеве. Оба — предвестники зарождающегося патриотизма. Но справедливое заявление Спенсера о том, что его считают великим поэтом, основано не столько на этом образце кропотливого мастерства, сколько на свободе и изяществе его «Эпиталамии», а так же мастерском разнообразии и легкости его «Пастушьего календаря».

В английской прозе можно проследить две основные линии развития. С одной стороны энергичный разговорный язык, с другой — в высшей степени искусственная речь. Разговорный стиль, с его пословицами и народно-речевыми оборотами, играл большую роль в религиозной литературе того времени, как, например, «Проповеди» Латимера[31], Марпрелатские трактаты[32] или «Анатомия злоупотреблений»[33] Стаббса. Он также использовался в книгах о путешествиях и приключениях и, естественно, в популярных юмористических произведениях. Искусственный стиль нашел своего самого известного представителя в Джоне Лили, от романа «Эвфу-эс» (Euphues) которого, изданного в 1579 году, он получил свое название — эвфуизм. Писатели-эвфуисты, стремящиеся к звучности и ритму, придумали странные «термины чернильного рожка», наслаждались антитезисами и нагромождали витиеватые сравнения. Их творения были столь же пышны, как и придворные, которым они так нравились. Источником этого узорчатого стиля была латынь. Латынь с незапамятных времен считалась языком образованности и продолжала оставаться таковой на протяжении всего тюдоровского периода, причем Бэкон в конце века так же неохотно доверял свою мудрость родному языку, как и сэр Томас Мор семьюдесятью годами ранее. Тем не менее, положение латыни изменилось по сравнению со Средневековьем: тогда это был язык для применения в жизни, развития и ассимиляции иностранных элементов; теперь он стал еще и языком для образования, и мода требовала, чтобы в произведениях Цицерона восхищались фразировкой и ритмом, а не воспринимали их как вспомогательный словарный запас и источники цитат. Одним из результатов этого стал рост странной и устойчивой традиции, согласно которой средневековая латынь считалась варварским жаргоном, подходящим только для монахов и недостойным изучения. Для тюдоровской эпохи более важным результатом был импорт в английский язык большого количества латинских слов и некоторого набора достойных латинских изречений. Этим и обусловлена пышность и величие елизаветинской прозы. Писатели, проникнутые классическим духом эпохи Возрождения и обладающие одновременно более широким словарным запасом, чем у их предшественников, и более гибким, чем у их потомков, достигли такого великолепия языка, которое сделало этот период временем расцвета английской прозы.

Этому проникновению иностранных элементов, чистой латыни и романтики способствовала популярность переводов. Период Тюдоров был золотым веком перевода. Большая часть книг, напечатанных Кэкстоном, были переводными, хотя большинство из них не относится к нашему периоду, а в год смерти Елизаветы был опубликован знаменитый перевод «Опытов» Монтеня, сделанный Флорио. В промежутке между Кэкстоном и Флорио поток переводов не прекращался, начиная от живописного изложения Фруассара, самого средневекового летописца, лордом Бернерсом до перевода Хоби «Придворного» Кастильоне, олицетворявшего лоск и индивидуализм эпохи Возрождения. Переводилась практически вся античная классика. Филимон Холланд, «главный переводчик эпохи», не удовлетворился переводом Плиния и Ливия на английский язык, но «также не дал покоя Светонию и Транквиллу»[34], сэр Томас Норт изложил «Жизнеописания» Плутарха, что позволило Шекспиру, а также целому ряду менее известных личностей, получить классические знания. Вергилий нашел достойного, но неполного переводчика в лице графа Суррея, а Гомер — в Джордже Чепмене. Наиболее важным по своему влиянию на английскую литературу был перевод Библии. Хотя авторизованная версия была на самом деле составлена во время правления Якова I, по своему духу и происхождению она типична для Тюдоров и сохранила большую часть формулировок официальной Библии 1538 года и ее еретического предшественника, перевода Тиндейла (1525–1530)[35]. Библейский язык может почти повторить хвастовство королевы Елизаветы о том, что он «просто английский», настолько он свободен от примеси слов, заимствованных из латыни, он достиг высочайшего уровня подлинного народного языка, и может показаться, что разрыв с Римом распространился и на исключение слов римского происхождения.

С английской Библией тесно связана английская литургия, содержащаяся в двух молитвенниках Эдуарда VI и сохраненная с очень небольшими изменениями в молитвеннике Елизаветы. Восхитительно величественная, но простая формулировка молитв в значительной степени является работой архиепископа Кранмера, чья Литания впервые появилась в «Королевском букваре», опубликованном в 1545 году. Кранмеру[36] принадлежит заслуга в том, что он собрал и скомпоновал в одно целое молитвы, представляющие собой шедевр религиозного выражения. Может показаться антикульминацией добавление к Библии и Молитвеннику метрической версии Псалмов Штернхолда и Хопкинса, начатой при Эдуарде VI и завершенной при Елизавете. Но, хотя они и лишены литературного вдохновения, в этих псалмах была неподдельная простота, которая подходила для использования в общине и позволяла им сохранять свою популярность среди населения на протяжении десяти поколений.

В Англии протестантская Реформация и ее литература были тесно связаны с ростом национального патриотизма. Политика Генриха VII по подавлению фракций, сосредоточению всей власти в руках короны и обеспечению того, чтобы Англия заняла видное место на европейской арене, породила у англичан интерес и восхищение своей страной, что является лучшим признаком патриотизма, а также неприязнь к иностранцам, которую некоторые считают менее приятной чертой этой добродетели. Желание обогатить Англию и самих себя, а еще больше — усмирить испанцев-папистов, во времена правления Елизаветы направило многих авантюристов в путешествия. Кроме того, на протяжении всего нашего периода царил дух исследования, составлявший часть атмосферы Возрождения; люди больше не довольствовались тем, что рассказывали им их отцы — ни в разуме, ни в духе, ни в физическом мире; они желали постичь все самостоятельно. Это привело к росту новой литературы о путешествиях и приключениях; ибо те, кто не мог отправиться в путешествие для открытий, стремились прочитать отчеты тех, кто мог. К счастью, многие исследователи обладали способностью рассказывать свои истории просто и живо. Уолтер Рэйли, типичный елизаветинец, был не только авантюристом и придворным, но также поэтом и мастером английской прозы[37]. Многие сцены, записанные в очаровательном сборнике «Книги путешествий»[38] Хаклюйта[39], интересны не только манерой изложения, но и содержанием. Одним из следствий этой морской лихорадки было то, что, когда сэр Томас Мор захотел написать критику условий в Англии, он задумал противопоставить их условиям, преобладающим на воображаемом острове Утопия, и вложил описание идеального устройства на нем в уста моряка, возвратившегося из путешествия. «Утопия» Мора, написанная на латыни в 1515 году и тогда же переведенная на английский язык, стала чрезвычайно популярной, обогатила язык прилагательным «утопический» и послужила образцом для множества более поздних писателей, которые копировали схемы социального возрождения на воображаемых островах.

С другой стороны, тюдоровская литература привнесла много признаков патриотизма, интереса людей к своей стране. Сборник «Историй и хроник», томившийся в Англии со времен «черной смерти», вдруг возродился. В 1505 году итальянец Полидор Вергилий получил от Генриха VII заказ написать «Историю Англии» на латыни, примерно в то же время лондонский шериф Роберт Фабиан[40] составил хронику на английском языке, и его примеру последовали другие, в частности Эдвард Холл[41], чей отчет о правлении Генриха VIII был очень ярким и живописным, а также Рафаэль Холиншед[42]. Интерес «Хроник Холиншеда» заключается в том, что они были источником, из которого Шекспир черпал материалы для своих исторических пьес, и что первое издание 1577 года содержало «Описание Англии» Уильяма Харрисона, наиболее восхитительный и увлекательный отчет той эпохи о нашей стране во времена Тюдоров. Второе издание «Хроник Холиншеда», вышедшее в 1585 году, было отредактировано Джоном Стоу[43], который сам составил похожие «Анналы»[44] в 1580 году, а в 1598 году опубликовал свое бесценное «Описание Лондона». Примерно в то же время выпустил свою «Британию» Камден. Это был первый систематический обзор древностей Англии, частично основанный на бессистемных заметках Джона Леланда[45], антиквара и библиотекаря Генриха VIII, который между 1533 и 1545 годами совершил большое путешествие по Англии, изучая монастырские библиотеки и собирая разрозненные обрывки исторической информации. Дальнейший импульс к изучению древностей дал Мэтью Паркер, первый елизаветинский архиепископ Кентерберийский, который отредактировал и опубликовал ряд ранних историков и основал первое в Англии антикварное общество.

Вся эта масса литературы, в отношении которой мы лишь указали на несколько основных разделов, естественно предполагает определенную степень образования не только у писателей, но и у читателей. Ибо даже в те дни издатели неохотно печатали издания произведений, на которые не было спроса, и каждый купленный экземпляр покупался для того, чтобы его читали, а библиотека еще не превратилась в комнату, где удобные кресла и аромат пыли и кожи облегчают сон. Попытка оценить долю людей, умевших читать и писать в любой конкретный период до девятнадцатого века, почти безнадежна, данные запутаны и противоречивы. Однако совершенно ясно, что в шестнадцатом веке преобладал более высокий уровень образования, чем в восемнадцатом, и что при Елизавете I неграмотных было меньше, чем при Георге III. Простая способность к чтению, вероятно, была вызвана в низших слоях общества не столько Ренессансом, сколько Реформацией, которая привела к увлеченному изучению Библии и трудов, посвященных религиозным спорам. С другой стороны, хотя Англия поздно попала под влияние Ренессанса, его влияние было фантастическим, и стремление к образованию при прямом поощрении королевской семьи стало модным. Монархи Тюдоров покровительствовали науке и практиковали ее. Генрих VIII писал богословские полемики на латыни. У Эдуарда VI было больше знаний, чем можно ожидать от болезненного ребенка его возраста, а Елизавета так усердно изучала классиков, что могла бегло произносить речи на латыни и, по крайней мере, сносно на греческом. Когда великий голландский ученый Эразм Роттердамский в 1499 году приехал в Англию, он писал: «Удивительно, насколько обильным является урожай древней науки в этой стране», особенно выделялись Колет, настоятель собора Святого Павла, Грокин, Линакр и сэр Томас. Справедливо признать, что у этой картины была и другая сторона и что, вероятно, было немало консервативных сельских джентльменов, напоминающих сквайров-охотников, которые клятвенно заявляли Ричарду Пейсу: «Я скорее пожелаю, чтобы мой сын был повешен, чем превратился в книжного червя». Призванием джентльмена считалось умение трубить в рог, охотиться и ловить ястреба. Он должен был оставить обучение тупицам. Именно говоря о таких людях, Ашам сокрушался, что они тратили больше усилий на то, чтобы найти хорошего конюха для своих лошадей, чем хорошего наставника для своих сыновей, и что они смотрели на университеты как на последнее место для любого из своих сыновей, которые оказались бы слишком слабыми и неспособными к чему-либо другому.

Для университетов шестнадцатый век был временем нового расцвета. В Кембридже леди Маргарет Бофорт, графиня Ричмондская и мать Генриха VII, под влиянием епископа Фишера Рочестерского основала колледж Христа (в 1505 году) и колледж Св. Иоанна (в 1511 году). В Оксфорде в 1509 году был основан Брасеноз колледж, а в 1516 году епископ Фокс из Винчестера основал колледж Корпус-Кристи с изучением греческого языка. Примерно в то же время епископ Фишер распорядился, чтобы в Кембридже лекции по греческому языку читал Эразм Роттердамский, который, однако, роптал на низкие гонорары, плохую посещаемость и невнимательность студентов, а также на общее отсутствие оценки его заслуг. Это говорит о том, что преподаватели университетов мало изменились за последние четыре столетия. В этот период при каждом университете основывался крупный колледж, который окончательно сформировался при Генрихе VIII. В 1524 году кардинал Вулси получил от Папы разрешение упразднить ряд небольших монастырей и направить их доходы на поддержку нового колледжа в Оксфорде. «Кардинал-коллегия» еще не была завершена, когда пал Вулси, но король Генрих принял ее и после временного запрета в 1544 году переучредил ее под именем Крайст-Черч. Четыре года спустя Генрих объединил три небольших учреждения в Кембридже, чтобы сформировать Тринити-колледж. В начале Реформации монастырское общежитие в Кембридже было преобразовано в Колледж Магдалины. Католическая реакция царствования Марии отразилась в Оксфорде основанием церкви Троицы и Св. Иоанна, а когда религиозный маятник качнулся обратно — в Оксфорде появились Колледж Иисуса и Эммануил-колледж, а в Кембридже — Сидней-Сассекский. Все три колледжа были строго протестантские, а Эммануил-колледж отличался особенно пуританской агрессивностью. Натиск ветров гуманизма и современности неизбежно всколыхнул эти заводи науки. Какое-то время казалось, что университеты могут разориться вместе с монастырями, но, выбросив за борт Иоанна Дунса Скота и всех средневековых схоластов, они пережили бурю и смогли подстроиться, вооружившись новой командой профессоров богословия и иврита, физики и математики.

Нельзя сказать, что английские школы в период Тюдоров развивались параллельно с университетами. Народная традиция считает Эдуарда VI основателем и благотворителем школ. На деле же Эдуард (то есть знать, правившая от имени короля) был ответственен за разрушение школ или нанесение вреда большому их количеству, и что те школы, с которыми связано его имя, существовали до него и были просто заново им «основаны» — за исключением Госпиталя Христа, которой уникален тем, что предназначался для детей бедняков. Доля гимназий (соответствующих нашим средним школам) в первой половине шестнадцатого века была на удивление высока. Нам известно около двухсот гимназий, включая такие крупные, как Винчестер и Итон, а во многих школах насчитывалось от семидесяти до ста пятидесяти учеников. Несомненно, существовали и многие другие школы, но сведения о них, к сожалению, утрачены. Это не является следствием роспуска монастырей, поскольку монахи редко имели отношение к школам.

Первый энтузиазм Нового Учения вдохновил на основание значительного количества школ, и, в частности, Джон Колет, настоятель школы Святого Павла, реорганизовал и отделил эту школу от собора, назначив мирского директора. Реформация нанесла непреднамеренный удар делу образования, но этому мы должны противопоставить основание большого количества новых школ в годы правления Елизаветы, включая Регби и Харроу. В этих гимназиях мальчиков учили читать, писать и говорить по-латыни; авторы, выбранные для их обучения, были разными. В одних школах одобрялись Овидий и Гораций, в других они считались нечестивыми и безнравственными и были заменены безобидными христианами, менее выдающимися своим стилем, нежели благочестием. Греческий язык преподавали в школе Святого Павла и некоторых других школах, и время от времени в курс включалась небольшая часть математики. Ожидалось, что ученики будут уметь читать и писать до того, как поступят в гимназию, а это предполагает существование начальных школ. Некоторые из них были «песенными школами» при коллегиальных церквях и монастырях, другие содержались духовенством, часто церковными священниками, которые таким образом занимали свое свободное время и получали за это скудные доходы. Здесь опять-таки закрытие часовен должно было нанести ущерб образованию, но в целом история начального образования неясна. Один небольшой момент, наводящий на мысль о распространении начального образования во время правления Елизаветы, заключается в том, что списки квартальных сессий[46] графства Мидлсекс показывают, что, тогда как во времена Эдуарда VI только девять процентов осужденных преступников обладали «привилегией духовенства» — умением прочитать строки из Библии, ко времени Иакова I это могли делать сорок процентов. Но было бы опрометчиво основывать на этих цифрах теорию уменьшения неграмотности. Распространение знаний не повлияло на ход занятий в школах и на методы обучения в такой степени, как можно было бы ожидать. Та нотка модернизма, которая присутствовала в университетах, в школах была неизвестна.

Директора школ обыкновенно были компетентными, а иногда и прославленными учеными, такими как великий антиквар Камден, хотя жалованье было скудным, а общее отношение к профессии было, вероятно, таким же, как у выпускника Кембриджа, который сказал Эразму: «Кто стал бы школьным учителем, если бы мог жить иначе?». По большей части уставы школ заставляли учителей следовать строгому распорядку в том, чему они учили, и почти в равной степени ограничивали манеру преподавания консервативными традициями своего класса. Во времена Генриха VIII сэр Томас Элиот и Роджер Ашам при Елизавете тщетно выдвигали схемы обучения, основанные на разуме и здравом смысле, осуждали обескураживающие последствия жестоких наказаний и призывали к доброте и поощрению. На протяжении столетий учеба преподносилась мальчикам в самой сухой и неприятной форме и навязывалась их непокорным умам частыми порками. На протяжении поколений это оставалось неизменным. То, что многие люди, воспитанные таким образом, стали зрелыми учеными, объяснялось скорее их собственной врожденной любовью к учебе, чем достоинствами системы, о которых лучше всего можно сказать, что они породили презрение к боли, равное презрению к учености.

Одной из областей знания, еще два столетия остававшейся вне школы, было естествознание. Действительно, при Тюдорах наука не ушла далеко вперед, даже в свободной и неученой атмосфере. Характерной чертой средневековой науки было уважение к написанному слову; любое заявление, сделанное признанным авторитетом, считалось верным. Ренессанс, подобно Янусу, смотрел вперед на современность одной половиной лица, но в то же время обращал взоры на античную классику и находил в ней научную систему, очень похожую на средневековую. Таким образом, в начале эпохи Тюдоров традиция все еще господствовала, и только после ее окончания зародился новый дух исследования. Лишь в год смерти Елизаветы Уильям Гильберт[47] опубликовал свои исследования по магнетизму, а Бэкон — «Развитие науки», которое он впоследствии перевел и представил миру на латыни, международном языке науки, под названием «Новый Органум». Главным представителем экспериментальной науки в Англии был Фрэнсис Бэкон. Восставая против тирании традиционалистов, прикрывавшихся авторитетом Аристотеля, он настаивал на том, что научные истины могут быть установлены только путем бесконечных экспериментов и беспристрастного сопоставления причин и следствий.

Бэкон распахнул окно, чтобы впустить холодные и бодрящие ветры скептицизма, которые в конце концов должны были рассеять серые тучи суеверий — настолько, насколько эти тучи возможно рассеять. Наряду с энергичной интеллектуальностью того периода сохранялись детские суеверия Средневековья. Медицина все еще смешивалась с магией, Сесил твердо верил в алхимию, процветали астрологи и наблюдатели за кристаллами, а колдовство превратилось в навязчивую идею. До Реформации упоминаний о ведьмах было сравнительно мало, начиная с середины шестнадцатого века преследования и казни за колдовство становятся все более многочисленными. Возможно, народный аппетит к сверхъестественному в более ранний период удовлетворялся чудотворными реликвиями, образами и святыми источниками. Когда же король Генрих опустошил святыни, сжег кресты и запретил Богу творить какие-либо чудеса, народ обратил свое внимание на черную магию, Дьявола и его слуг. Современные психологические исследования показывают, что есть вероятность причинить вред другому человеку посредством концентрации недоброжелательности, но абсурдным, экстравагантным и отвратительным действиям, приписываемым ведьмам и часто признаваемым ими (под пытками, террором или безумным стремлением к известности), нельзя найти никакого объяснения, кроме заблуждения. Несколько редких личностей выступали против господствовавшего суеверия, в особенности Реджинальд Скотт, чье «Открытие колдовства» (1584) разоблачило ошибочность верований и собрало массу легенд, фольклора и суеверий для развлечения современных читателей. Но таких людей, как Скотт, было немного, и их голоса звучали тихо, вера в колдовство пользовалась поддержкой Церкви и Закона, и достопочтенные судьи продолжали мучить и убивать глупых старух во славу Божию и ради смущения Дьявола.

Загрузка...