— А что она искала, когда рылась у вас в комнатах?

— Вот это было настоящим безумием. Она искала то, что называла «особыми следами», якобы их нужно было непременно уничтожить. Это была полная загадка.

— Спокойней всего вы чувствовали себя тогда, когда она была в саду, не так ли?

— Да, разумеется.

— А по ночам ничего не запиралось на ключ?

— Думаю, иногда, особенно в последнее время, Мария-Тереза запирала кухню. Но не уверен. Может, она просто запирала ее, когда проводила ночи с португальцами.

— А она когда-нибудь приводила их к себе в спальню?

— Думаю, бывало и такое. Стоило мне подняться к себе в комнату, и меня уже не интересовало, что происходит там, внизу. Я считал, что Мария-Тереза вольна приводить к себе кого захочет и когда захочет.

— Вы ничего не слышали в ночь убийства?

— Во всяком случае, никаких криков. Мне только послышалось, будто где-то скрипнула дверь. Кажется, я тогда подумал, что, должно быть, это вернулась Мария-Тереза или кто-то из них двоих бродит по дому. И снова заснул. Моя комната на третьем этаже. Так что снизу до меня не доносилось почти никаких звуков.

— Теперь вы оставили свой дом?

— Да. Живу в гостинице. Взял номер в доме для приезжих, что неподалеку от вокзала.

— Вы по-прежнему заходите в «Балто»?

— Нет, мне вполне хватает бара гостиницы.

— А почему вы там больше не показываетесь?

— Хочу порвать с прошлым, даже с тем, что в нем было хорошего, даже с Робером Лами.

— Вы думали о том, как будете жить дальше?

— Продам дом. И уеду жить куда-нибудь в другое место.

— А как складывались у Клер Ланн отношения с местными жителями, скажем, владельцами лавок, продавцами, с ними она тоже ладила?

— Да, вполне. Здесь тоже никогда не было никаких осложнений. Я уж говорил вам, через день Клер ходила за покупками. Нет, все было спокойно.

— Она сама решала, что нужно покупать?

— Нет, Мария-Тереза составляла ей список.

— Робер с Альфонсо были вашими лучшими друзьями?

— Вернее сказать, это были люди, которых мы предпочитали всем остальным. Л сама она особенно выделяла Альфонсо.

— Не припоминается ли вам за последние годы ничего такого, что бы пусть отдаленно, но могло служить предвестником этого преступления?

— Да нет, абсолютно ничего, я и сам уже пытался вспомнить. Ничего такого не было.

— Скажите, а вам ни разу не приходило в голову, что она способна совершить то, что совершила?

— Вы ведь уже задавали мне этот вопрос, когда завели речь о попытке покончить с собой.

— Ошибаетесь, это вы первым заговорили об этом, речь у нас тогда действительно шла о попытке самоубийства. Я спросил, уверены ли вы, но так и не дождался ответа.

— Что ж, отвечаю: нет, у меня и в мыслях никогда не было, чтобы она была способна на такое. Ни разу. Если бы кто-нибудь задал мне подобный вопрос, я бы просто посмеялся в ответ, вот и все.

— И все-таки подумайте хорошенько.

— Да нет, не хочется. Знаете, стоит только как следует постараться, можно вспомнить что угодно — или вообще ничего. Так что лучше уж промолчать.

— Она была безразличной, но ведь не жестокой же, правда?

— Напротив, в молодости она отличалась на редкость мягким, ласковым нравом. Думаю, в глубине души такой она и осталась.

— Но вы не уверены?

— Для полной уверенности я уделял ей в последнее время слишком мало внимания.

— А как относилась к ней Мария-Тереза?

— Думаю, она была к ней по-настоящему привязана. Хоть и занималась ею куда меньше, чем мной. Клер как-то не располагала людей заботиться о себе. Понимаете, любые знаки внимания скорее заставляли ее замыкаться в себе, чем доставляли удовольствие.

Кроме того, должен сказать, Мария-Тереза всегда питала особую слабость к мужчинам, ко всем без разбора. Это вам в Виорне кто угодно подтвердит.

— И что же вы теперь обо всем этом думаете? Считаете, что, как бы ни сложилась у Клер жизнь, она все равно закончилась бы преступлением, так?

— Вернее сказать, я вот что думаю: поскольку жизнь ее со мной была, так сказать, обычной, на уровне средней французской семьи, сравнительно безбедной в материальном отношении, без ссор и размолвок — неважно, стоит теперь об этом сожалеть или нет, — то, как бы ни сложилась ее судьба, скорее всего, она пришла бы к тому же самому прискорбному финалу.

Нет, положительно не могу себе представить, какой образ жизни позволил бы ей избежать этого преступления.

— А живи она с другим мужчиной? Где-нибудь совсем в другом месте?

— Да нет, думаю, нечто в этом роде, то есть какое-то преступление, она все равно бы совершила — в любом месте и с любым мужчиной.

— Мы тут с вами так много говорили о ней, и неужели после всего этого у вас не возникло ощущения, что кое-что все-таки можно было бы предотвратить?

— Думаю, даже останься наши отношениями такими же, как в первые годы, все равно вряд ли мне удалось бы понять ее больше. Я говорю только о себе — кто знает, окажись на моем месте другой, более внимательный, чуткий, что ли, может, он бы и понял, что она катится в бездну. Но все же я сомневаюсь, что он был бы способен предотвратить катастрофу. Мне никогда не удавалось догадаться, о чем она думает, что собирается сказать или сделать.

Может, за минуту до убийства у нее и в мыслях не было никого убивать. Вы не согласны?

— Не знаю. А она никогда не задавала вам никаких вопросов насчет узловых станций и пересечения железнодорожных путей?

— Да нет, какие вопросы. Что бы там ни говорили, уверен, это решение пришло ей в голову в самую последнюю минуту. Наверное, просто брела себе ночью по Виорну, думала, как бы избавиться от своей ноши, случайно оказалась около виадука, а в тот момент как раз проходил какой-то поезд — вот тут-то ее и осенило. Прямо вижу, как все было, будто рядом стоял. Думаю, тут этот полицейский не ошибался.

— А насчет головы, есть у вас какие-нибудь соображения?

— Ни малейших. На всякий случай я поискал в саду, в том углу, где растет английская мята, — никаких следов.

— А что бы вы могли сказать о причинах происшедшего?

— Я бы сказал, что все дело в ее безумии. Думаю, она всегда была не в своем уме. Просто никто не замечал, потому что безумие ее проявлялось только тогда, когда она оставалась одна, наедине с собой — особенно в собственной комнате или в саду. Именно там-то, должно быть, ей и приходили в голову всякие ужасные вещи. Я более или менее знаком с современными теориями и много отдал бы, если бы вы смогли задать несколько вопросов тому мужчине, полицейскому из Кагора, да только жаль — уже год, как его нет в живых.

— Она знает об этом?

— Не думаю. Во всяком случае, сам я ей об этом не говорил. А Мария-Тереза вообще понятия не имела о его существовании. Так что не вижу, от кого бы ей узнать эту новость.

— Похоже, вы правы, потому что следователю она говорила о нем как о живом. И вы думаете, что тот человек из Кагора знал ее лучше, чем кто бы то ни было другой?

— Возможно. Ведь они знали друг друга с детства. И только он один мог сказать, какой она была в двадцать лет. Хотя кто знает? Не думаю, чтобы в юности она так уж сильно отличалась от той, какой стала сейчас. По-моему, вряд ли она могла сильно измениться. Ведь должно же было хоть что-то остаться.

Я много думал об этом и пришел к выводу, что она почти не изменилась с тех пор, как мы встретились с ней впервые. Такое впечатление, будто безумие сохраняло ей молодость.

— Но скажите, не узнай вы об этом позже, разве могли вы представить себе, будто она пережила когда-то любовь столь сильную, что едва не довела ее до самоубийства?

— Да, вы правы, мне бы это и в голову не пришло.

И все же не думаю, чтобы это так уж ее изменило.

— Но такая большая любовь… разве могли вы заподозрить, что она способна испытывать такие чувства? Разве можно представить ее такой влюбленной?

— Она всегда была одна, одинаковая, всегда сама по себе, неизменная во всем, как и в своих чувствах ко мне. Вы глубоко заблуждаетесь, если думаете, будто она меня совсем не любила…

Вы ведь уверены, что все дело было в том человеке, разве не так?

— Да нет, я вовсе так не думаю. Тут я с вами согласен. А не кажется ли вам, что ей было попросту скучно?

— Нет, по-моему, она ничуть не скучала. А вы как думаете?

— Тут я с вами опять полностью согласен — не думаю, чтобы она скучала. Не в том была беда.

— Это вы очень точно сказали: не в том была беда.

— А знаете, похоже, во время допросов она говорит много и весьма охотно.

— Подумать только… Что ж, почему бы и нет.

— Она что, всегда была молчуньей, или иногда случалось — разговорится, и уже не остановишь?

— Да, бывало и такое. Как и со всеми нами. Но должен признаться, никто никогда всерьез не прислушивался к тому, что она верещала в такие минуты.

— И все-таки что же это было?

— Ах, да ерунда всякая, все, что взбредет ей в голову. Впрочем, я ведь уже, кажется, говорил вам: какие-то выдуманные разговоры с несуществующими собеседниками… В общем, ничего такого, что представляло бы для нас хоть какой-то интерес.

— Для нас? Кого вы имеете в виду?

— Я имел в виду Марию-Терезу, себя, завсегдатаев кафе Робера.

— А как насчет Альфонсо?

— Вот Альфонсо — совсем другое дело, пожалуй, ему это было даже интересно. Она рассказывала ему все, что видела по телевизору. Мы оставляли их вдвоем, пусть себе развлекаются как могут…

Вы, конечно, уже знаете, что мы захаживали в «Балто» почти каждый вечер — вплоть до дня убийства. Потом целых пять дней я туда не показывался, мне было слишком не по себе. Ей тоже не хотелось.

И вдруг через пять дней к вечеру, часов в семь, она является домой и говорит, что ей пришла охота сходить к Роберу.

— Это было в тот самый день, когда газеты впервые написали о виорнском убийстве?

— Нет, на другой. Мне показалось, будто она понемногу возвращается к жизни. Когда мы уже совсем было собрались выйти из дома, она предложила мне пойти вперед — мол, у нее еще есть какие-то дела, она меня догонит. Вы уже, конечно, догадались, что ей просто нужно было упаковать тот самый чемоданчик?

— Понятно.

— Должен признаться, когда она выбросила в колодец транзистор, я обратился к врачу и попросил его прийти осмотреть ее. Ей я об этом ничего не сказал. Он должен был зайти на этой неделе. Я подумал, что на сей раз мне придется принять какое-то решение.

— Эти пять дней, между убийством и ее признанием вечером тринадцатого, она с вами почти не разговаривала, ведь так?

— Практически нет. Даже не заметила, когда я проходил мимо нее через сад, возвращаясь с работы. Я стал для нее совершенно посторонним, будто мы никогда и не были знакомы.

— Она ведь и очки ваши выбросила в колодец?

— Да, и свои тоже… Уверен, там же исчез и ключ от погреба. Его так и не удалось отыскать.

— Это она сама призналась вам в этом?

— Да нет, просто я заметил из окна столовой, как она выбрасывала очки. А насчет ключа, этого я не видел.

— Как, по-вашему, почему она выбросила очки?

— Раньше мне казалось, будто она сделала это, чтобы помешать мне читать газеты, вернее, узнать из них о том, что в Виорне произошло убийство. Теперь же думаю, что у нее была еще и другая причина.

— Чтобы дополнить катастрофу, не так ли?

— Скорее, чтобы… изолировать себя от внешнего мира, что ли, вот слово, которое приходит мне на ум…

— Она сказала следователю, что якобы просила Альфонсо помочь ей выкинуть в колодец телевизор.

— Но вы ведь знаете, что это ложь?

— Да, знаю.

— Она тащила телевизор по коридору, мимо двери в комнату Марии-Терезы, закрыв его каким-то тряпьем, кажется, своей старой юбкой.

— Да, знаю. Но как, по-вашему, почему она выдумала эту историю насчет Альфонсо?

— Может, у нее была мысль обратиться к нему за помощью, а потом ей казалось, что так оно и было на самом деле? Или же она и вправду попросила его, а он, естественно, отказался. Других объяснений я не вижу. А сам Альфонсо, что он об этом говорил?

— Он сказал, что все это ее выдумки, что она сроду не обращалась к нему с просьбами такого рода. Но факт остается фактом: если уж ей и пришло бы в голову обратиться к кому-то с подобной просьбой, то только к Альфонсо и ни к кому другому, вы согласны?

— Да, это несомненно. До сих пор не пойму, откуда у нее взялись силы дотащить телевизор до коридора. Я вышел за хлебом. А когда вернулся, телевизор уже стоял в коридоре.

— А вы что-нибудь сказали ей об этом?

— Нет, просто поставил его на прежнее место. В тот день она даже не заметила. А на другой ее арестовали.

— А когда Альфонсо сказал, будто все это ее выдумки, как вы думаете, мог он солгать или нет?

— Мог.

— А Робер, и он тоже мог бы солгать таким же манером?

— Нет, так мог поступить только Альфонсо. Он относился к Клер с какой-то особой нежностью, что ли… Всякий раз, когда он видел ее, лицо у него расплывалось в такой улыбке, что тут уж не ошибешься…

— Так все-таки что это, по-вашему, было — нежность или любовь?

— Вот уж чего не знаю, того не знаю.

— Но если кто-то и мог догадаться, что она натворила, то это ведь он, согласны?

— Да нет, думаю, такое не пришло бы в голову никому. Но если в Виорне и был хоть один человек, кто мог понять, что она катится в пропасть, то это, конечно, Альфонсо — и никто другой. Будь Альфонсо поумней, может, он бы и догадался. Что говорить, он был ей ближе всех и уж, конечно, ближе, чем я… Что правда, то правда. Она все еще была ему интересна. А она уже знает, что он уехал из Франции?

— Нет, не думаю. А что еще вы думаете об этом убийстве?

— Да трудно объяснить словами, что я об этом думаю. По-моему, не убей тогда Клер Марию-Терезу, она все равно рано или поздно убила бы кого-нибудь другого.

— Вас?

— Да, меня. Ведь она шла к этому убийству в полном мраке, и ей было безразлично, кто окажется в конце туннеля — Мария-Тереза или я…

— А чем же вы отличались друг от друга?

— Просто уж я-то почувствовал бы ее приближение.

— А кого, по логике своего безумия, она должна была бы убить?

— Меня.

— Но вы ведь сами только что сказали: Марию-Терезу или меня.

— А я и сам только что понял, что все было совсем не так — вот здесь, сейчас.

— Но почему же именно вас?

— Это невозможно объяснить, но я знаю.

— А у вас не осталось никаких бумаг, написанных ее рукою, пусть даже давным-давно?

— Нет, никаких.

— У нас нет ни единой строчки, которую бы она написала своей рукой. Неужели вам так ни разу ничего и не попадалось?

— Года два-три назад я нашел черновики писем, она писала их в версальские газеты. Их и разобрать-то было невозможно, сплошные орфографические ошибки. Я бросил их в камин.

— И о чем же там шла речь?

— Да, честно говоря, я их даже не читал. Только одно и запомнилось. Она спрашивала советов насчет своего сада, вернее, насчет английской мяты, интересовалась, как содержать ее в доме, зимой, в горшке. Мяту она написала как «маята»… А вместо английской — «ангельская». Ангельская маята… Как сделать так, чтобы она росла дома, в земле, как в песке… Кстати, она ведь, кажется, написала что-то на теле убитой?

— Да, все те же два слова, что и на стенах погреба: «Альфонсо» на одной стене. И «Кагор» — на другой. И все. Без единой ошибки.

— Я ведь с тех пор так ни разу и не был в погребе. И никогда больше туда не спущусь. Так, значит: Альфонсо, Кагор…

— Да, Альфонсо, Кагор…

— Выходит, и там ее все еще не покидали воспоминания о том полицейском из Кагора…

— Выходит, так.

— И как же они намерены с ней поступить?

— Понятия не имею. А вас это тревожит?

— Да нет, не так чтобы очень. Теперь уже нет.

— Я вот все думаю, а не произнеси вы тогда, в кафе Робера Лами, той самой памятной речи, интересно, призналась бы она в убийстве кузины или нет?.. Похоже, нам так никогда и не суждено узнать это наверняка.

Судя по всему, она ведь и вправду собиралась в Кагор. В чемодане у нее нашли туалетную сумочку, ночную рубашку — в общем, все, что могло понадобиться в поездке. Не исключено, что она взяла бы да и уехала себе в Кагор, если бы не ваши слова — может, только они в тот вечер и задержали ее в кафе. Она осталась только затем, чтобы исправить ошибку, которую вы допустили, сказав, будто, по-вашему, убийство было совершено в лесу.

— Тут я ничего не могу вам сказать, сам не знаю.

— Вы вот говорили, будто и сами не понимаете, что это на вас тогда нашло.

— Да, так оно и было.

— Но ведь уже десять дней, как в газетах пишут об этом преступлении. И три дня, как вы знали, что, скорей всего, оно произошло именно в Виорне. Что убитая была женщина возраста и телосложения Марии-Терезы Буске. И к тому же Клер уверяла, будто она отправилась в Кагор, хотя вот уже много лет она ни разу туда не ездила… Неужели у вас не возникло никаких, даже малейших подозрений?

— Абсолютно никаких. Даже в голову не приходило, что это могло произойти в моем собственном доме.

Видите ли, по-моему, косвенной виной всему была та ситуация, в какой очутился я сам, это из-за нее я вдруг стал произносить те идиотские речи насчет Альфонсо и насчет этого убийства вообще. Я имею в виду последствия, которые имел для меня лично внезапный отъезд Марии-Терезы. Это единственная связь, какую я вижу между своими словами и тем убийством. В тот вечер это преступление оказалось для меня удобным предлогом для поиска виновных во всем, что произошло в Виорне — в том числе и в моих личных проблемах тоже.

— А к кому конкретно были тем вечером в «Балто» обращены ваши слова?

— Да ко всем и ни к кому в отдельности.

— Но почему же тогда ваш выбор пал именно на Альфонсо?

— Должно быть, по той причине, что именно на него в первую очередь могли пасть подозрения полиции. Кроме того, меня раздражал его вид, будто он знает об этом больше других.

— И то, что он был с Клер?

— Да нет, это меня ничуть не трогало.

— Полицейский сказал, будто вы разглагольствовали в стиле репортеров хроники происшествий.

— Что ж, возможно. Я читаю много газет.

— А ее поведение в тот вечер не показалось вам странным?

— Нет, когда у Робера были посторонние, она обычно и рта не раскрывала. Она ведь призналась сама, по доброй воле, никто ее не принуждал. Когда полицейский повторил мою выдумку, будто убийство было совершено в лесу, то сперва она сказала, что это было вовсе не в лесу, несколько раз повторила, так и не кончив фразы, а потом призналась во всем, от начала до конца.

— И как же прозвучало это признание?

— Она сказала: «Это было вовсе не в лесу, я убила Марию-Терезу Буске в погребе в четыре часа утра». До самой смерти не забуду этих слов.

Вы что, думаете, это моя ошибка насчет места преступления и вынудила ее сознаться во всем?

— Думаю, да. По-моему, не соверши вы этой ошибки, она бы и вправду отправилась в Кагор.

— А если бы весь рассказ полицейского был выдуман, от начала от конца?

— Сдается мне, и в этом случае она все равно бы уехала в Кагор. У нее не было бы никаких причин встревать в разговор. Ваши гипотезы, верные поначалу, неожиданно сбили ее с толку, и она не смогла устоять перед соблазном восстановить истину.

— В общем, все выглядит так, будто это я своими словами «в лесу» и выдал ее полиции, вы это хотите сказать?

— Думаю, рано или поздно полиция все равно напала бы на ее след.

— Я вот тут говорил вам, что думал, будто Мария-Тереза уехала, потому что устала от нас, помните?

— Да, припоминаю.

— Так вот, это была правда, да не совсем. А полная правда такова: мне тогда показалось, что Мария-Тереза устала от нее, Клер, а вовсе не от меня. Что ей попросту надоело нянчиться с человеком, который не способен по достоинству оценить все ее старания. А уж про меня-то она такого не могла подумать.

— Как вам живется в гостинице?

— Неплохо. Признайтесь, в глубине души вы подозреваете, что я желал этой трагедии, чтобы избавиться от Клер, ведь так?

— По правде говоря, да.

— Но кто бы тогда ухаживал за мной, кто бы после смерти Марии-Терезы готовил еду и присматривал за домом?

— Нашелся бы кто-нибудь другой. Вы же сами сказали. Впрочем, так ведь оно и случится на самом деле. Вы купите себе новый дом и наймете новую прислугу, разве нет?

— Да, пожалуй. Мне бы хотелось, чтобы вы пошли до конца и высказали все, что у вас на уме. Я готов поверить всему — не только о других, но и о себе самом.

— Думаю, вам хотелось избавиться не только от Клер, но и от Марии-Терезы тоже — по-моему, на самом деле вы хотели, чтобы из вашей жизни исчезли обе эти женщины, вы хотели остаться в одиночестве. Должно быть, вы мечтали, чтобы наступил конец света. Вернее, чтобы началась новая жизнь. Но так, чтобы она досталась вам даром.


III


— Клер Ланн, скажите, вы давно живете в Виорне?

— С тех самых пор, как уехала из Кагора, не считая двух лет в Париже.

— После того, как вышли замуж за Пьера Ланна?

— Да, с тех пор.

— Детей у вас нет?

— Нет.

— Вы не работаете?

— Нет.

— А где вы работали в последний раз?

— Уборщицей в коммунальной школе. Убирала классы.

— Вы подтверждаете, что признались в убийстве своей кузины, Марии-Терезы Буске?

— Да.

— Вы также подтверждаете, что у вас не было сообщников, не так ли?

— …

— Я хотел сказать, вы действовали в одиночку?

— Да.

— Вы по-прежнему настаиваете, что ваш муж понятия не имел о том, что вы совершили?

— Откуда бы ему знать? Я разрубила ее на куски и вынесла из дому ночью, пока муж спал. Он даже не проснулся. Не пойму, чего вы от меня хотите.

— Поговорить с вами.

— Об убийстве?

— Да, об убийстве.

— Тогда ладно.

— Давайте начнем с ваших ночных прогулок между домом и виадуком. Вы не против?

— Нет.

— Случалось ли вам во время этих прогулок хоть раз кого-нибудь встретить?

— Я ведь уже говорила следователю. Один раз встретила Альфонсо. Это дровосек, он рубит в Виорне дрова.

— Да, я знаю.

— Он сидел у дороги на камне и курил. Мы поздоровались.

— В котором часу это было?

— Думаю, где-то между двумя и половиной третьего ночи.

— А он не удивился, увидев вас? Не спросил, как вы там оказались?

— Да нет, он ведь и сам сидел у дороги, так с чего бы ему спрашивать?

— И что же, по-вашему, он там делал?

— Не знаю, может, дожидался рассвета или еще что… Откуда мне знать?

— А вам не кажется странным, что он не задал вам ни единого вопроса?

— Нет.

— И вы не испугались, увидев его на дороге?

— Нет, куда мне было еще пугаться, я и так умирала со страху от того, что делала… Мне было так страшно в погребе, чуть с ума не сошла. А вы кто будете, другой следователь, что ли?

— Нет.

— И что, я обязана отвечать на ваши вопросы?

— Почему вы спрашиваете, вам не хочется отвечать?

— Да нет, я с удовольствием отвечу на любые вопросы про убийство… и про себя тоже.

— Вы сказали следователю следующее: «Однажды Мария-Тереза готовила ужин…» Вы не закончили фразы, и мне хотелось бы, чтобы мы продолжили ее вместе с вами.

— Это не имеет никакого отношения к убийству. Но я не против закончить ее вместе с вами.

…Она готовила ужин, мясо в соусе, пробовала соус, это было вечером, я вошла в кухню, она стояла спиной ко мне, и я заметила у нее на шее родимое пятно, вот здесь, видите?

А что они со мной сделают?

— Пока не знаю… И это все, что вы хотели бы рассказать о том дне?

— Да нет, что вы. Я бы еще много чего могла сказать. Когда она уже была мертвая, пятно оставалось все на том же месте, на шее. И я вспомнила, что уже видела его раньше.

— А почему вы рассказали об этом следователю?

— Потому что он хотел знать точные даты. Я попыталась припомнить, когда было то, когда это. А с момента, как я заметила это пятно впервые, и до того, как я увидела его во второй раз, наверное, прошло, несколько ночей, думаю, даже немало…

— А почему вы не закончили этой фразы, когда говорили со следователем?

— Да потому что это не имело никакого отношения к убийству. Я поняла это в середине фразы… спохватилась и замолчала.

— И когда же примерно это случилось?

— Если бы я знала, то не стала бы говорить об этом пятне. Во всяком случае, было еще холодно.

Я знаю, то, что я совершила, даже в голове не укладывается.

— А что, неужели вы раньше никогда не замечали у нее этого родимого пятна?

— Нет, никогда. Я заметила его потому, что она только что по-новому постриглась и прическа оголила ей шею.

— А эта прическа, она изменила и лицо тоже или нет?

— Нет, вот лицо не изменилось.

— Кто такая была Мария-Тереза Буске?

— Это была моя кузина. Глухонемая от рождения. Ей надо было найти какое-нибудь занятие. Работа по дому ей нравилась. Она была такая крепкая, сильная. И всегда всем довольна.

Мне говорили, что раз я женщина, то меня просто посадят в тюрьму до конца жизни. Выходит, все дни, что еще остались впереди, один за другим, мне придется провести в одном и том же месте — так, что ли?

— А как, по-вашему, если вас посадят в тюрьму, это будет справедливо или нет?

— Так ведь как посмотреть… Я бы сказала, скорей справедливо… А с другой стороны, вроде и не совсем справедливо…

— А почему вы считаете, что это не совсем справедливо?

— Да потому что я ведь им все рассказала, все, о чем меня спрашивали, и все равно ничего не изменилось. Теперь я поняла, что, промолчи я, результат был бы тот же самый, меня бы все равно упрятали за решетку.

— Скажите, а вы не считаете, что все это несправедливо в отношении вашего мужа? Я имею в виду, с вашей стороны…

— Да нет, вряд ли… Ведь все лучше, чем смерть. И потом…

— Что же еще?

— Я никогда особенно не любила этого мужчину, Пьера Ланна.

— Почему он пригласил к вам в дом Марию-Терезу Буске?

— Чтобы помогать по хозяйству. И еще потому, что это ему ничего не стоило.

— А разве не для того, чтобы стряпать?

— Когда он пригласил ее, нет, тогда он еще не знал, что она хорошо готовит. Потому что это ему ничего не стоило. Думаю, только позже он начал давать ей деньги.

— Вы все время говорите, будто ничего не утаили от правосудия, но это ведь не совсем так.

— Выходит, вы задаете мне вопросы чтобы выведать, чего я им не сказала?

— Нет. Вы мне верите?

— Хотелось бы. Я ведь почти все им сказала… разве что насчет головы… А когда расскажу и про голову, тогда будет совсем все.

— И когда же это будет?

— Сама не знаю. Во всяком случае, с головой я поступила так, как положено. Мне было ужасно тяжело. Похуже, чем со всем остальным. Даже не знаю, скажу ли я, где голова.

— А почему бы вам не сказать?

— Зачем?

— Закон требует, чтобы признание было полным и чистосердечным. А вовсе не потому, что, лишь обнаружив голову, можно окончательно установить личность убитой.

— Да и того, что уже нашли, должно хватить за глаза. Одни руки чего стоят, их ведь не спутаешь ни с какими другими. Если не верите, можете спросить у моего мужа. И потом, я же во всем призналась…

— Можете не говорить, где она находится, скажите хотя бы, когда вы ее спрятали?

— С головой я возилась в самую последнюю очередь, дело было ночью. Когда уже покончила со всем остальным. Я сделала все как положено. Долго прикидывала, как же мне поступить с головой. И все никак не могла придумать. Тогда поехала в Париж. Вышла у Орлеанских ворот и шла, шла, пока не придумала. Да-да, покуда не нашла решения. И только тогда я наконец успокоилась.

Не понимаю, зачем вам непременно нужна голова, будто мало всего остального.

— Я уже сказал, признание должно быть полным.

— Что-то я не пойму. А мой муж, что он говорил обо мне?

— Ничего плохого, скорее, вполне доброжелательно. Сказал, что с некоторых пор вы сильно переменились. Стали совсем молчаливы. И однажды сказали ему, будто Мария-Тереза похожа на какое-то животное.

— Неправда. Я сказала «на бычка». Со спины, это правда. Вы ошибаетесь, если думаете, будто я убила ее из-за этих слов. Я бы это знала.

— Каким образом?

— Поняла бы в тот момент, когда со мной заговорил об этом следователь.

— Вам когда-нибудь снилось, будто вы — не вы, а кто-то совсем другой?

— Да нет, ни разу. Мне снилось то, что я сделала. Но это было раньше, давным-давно. Я даже сказала об этом мужу. А он ответил, что такое и с ним тоже случается. Вечером, в кафе, я задала тот же вопрос Альфонсо и Роберу. Они сказали, что и им тоже случалось совершать во сне всякие преступления, что видеть во сне убийства — это бывает со всяким.

Это было не единственный раз, когда мне приснилось, будто я ее убиваю…

— А вы говорили на следствии, что были словно во сне, когда убивали Марию-Терезу Буске?

— Нет, никогда я этого не говорила. Мне задавали такой вопрос, а я ответила, что это было намного страшней сна.

— Почему же страшней?

— Потому что это был не сон. Что вы хотите разузнать?

— Хочу понять, почему вы убили Марию-Терезу Буске?

— Зачем вам это?

— Чтобы попытаться уберечь вас от пожизненного заключения.

— Это вы что, по долгу службы?

— Да нет…

— Выходит, вы не каждый день этим занимаетесь? И не для всех без разбору?

— Нет, не для всех.

— В таком случае, послушайте, что я вам скажу. Тут есть две совсем разные вещи. Первая — это когда мне снилось, будто я ее убила. А вторая — это когда я убила ее, и это мне вовсе не снилось.

Вам ведь это хотелось узнать, да?

— Нет, совсем другое.

— Знала бы я, как ответить на ваш вопрос, так бы и ответила. Просто мне никак не удается привести в порядок мысли, чтобы объяснить вам… и следователю тоже… что со мной случилось, как все произошло на самом деле.

— Кто знает, давайте попробуем вместе, а вдруг нам все-таки удастся.

— Кто знает… А если это мне удастся, если все станет ясно, тогда мне что сделают?

— Все будет зависеть от ваших мотивов.

— Я знаю, что чем откровенней говорят преступники, тем чаще их убивают. Интересно, что вы мне на это ответите?

— Что, несмотря на эту опасность, вам все равно хочется докопаться до сути, внести ясность во все, что случилось.

— Пожалуй, так оно и есть.

Должна признаться, что во сне я убивала всякого, с кем мне доводилось вместе жить, даже того полицейского из Кагора, он был моим первым мужчиной, и я никого в жизни не любила так, как любила его. И каждого из них я убивала помногу раз. Так что все равно рано или поздно должен был наступить день, когда мне пришлось бы сделать это на самом деле. Теперь, когда все позади, я знаю, что просто должна была хоть раз совершить это наяву, а не во сне.

— Ваш муж говорил, будто у вас не было никаких причин ненавидеть Марию-Терезу Буске, что она отлично справлялась с работой по дому и главное — отменно стряпала, была чистоплотна, добросовестна, великодушна и заботилась о вас лучше нельзя. Что, насколько ему известно, за все семнадцать лет между вами ни разу не было ни малейших размолвок.

— С ней было трудно поссориться, она ведь была глухонемая.

— А не будь она глухонемой, скажите, вы могли бы в чем-нибудь ее упрекнуть?

— Откуда мне знать?

— Но вы ведь разделяли мнение мужа, не так ли?

— Весь дом был в ее распоряжении. Она делала все, что хотела. Мне и в голову не приходило судить, хорошо это или плохо.

— А потом, когда ее не стало в доме?

— Вот тогда-то я и заметила разницу. Весь дом был в грязи, повсюду пыль.

— Вам что, больше нравится, когда в доме пыль?

— Но ведь лучше, когда чисто, разве нет?

— А вам как больше нравилось?

— Понимаете, чистота занимает много места в доме, даже чересчур много…

— Вы хотите сказать, что чистота занимала место чего-то другого?

— Кто знает, может, и так…

— Чего же именно? Назовите первое слово, какое придет вам на ум.

— Может, времени?

— Выходит, чистота занимала место времени, вы это хотели сказать?

— Пожалуй…

— А вкусная еда?

— Еще больше, чем чистота в доме.

Теперь там все так запущено. Плита совсем холодная. Весь стол в жирных пятнах, а поверх жира пыль, повсюду пыль. Окна такие грязные, что через них уже ничего не увидишь. А едва выглянет солнце — так сразу же все видно: застывший жир и пыль. Теперь там уже не осталось ничего чистого, ни единого стакана. Вся посуда из буфета грязная.

— Вы сказали: теперь — но ведь вас-то уже нет больше в доме…

— Мне ли не знать, во что превратился теперь наш дом.

— Как чердак?

— Не понимаю…

— Я хотел сказать, он стал таким же грязным, как чердак?

— Да нет, почему именно чердак?

— А если бы все продолжалось и дальше, к чему бы это привело?

— Но это ведь и в самом деле продолжается. Все началось, когда я еще была там. Целую неделю никто не мыл посуду.

— И если бы это продолжалось и дальше, во что бы все превратилось?

— Если бы это продолжалось и дальше, то скоро уже вообще ничего бы нельзя было разглядеть. Меж камней бы выросла трава, а потом и ногой-то ступить было бы некуда. Если бы это и дальше продолжалось, то, если хотите знать, это был бы уже не дом, а настоящий свинарник, вот во что бы все превратилось…

— Или чердак?

— Нет-нет. Я же сказала, свинарник. Все это началось с тех самых пор, как меня арестовали.

— А вы ничего не сделали, чтобы предотвратить это бедствие?

— Нет, ничего — ни за, ни против. Пусть все идет своим чередом. Увидим, чем все это закончится.

— Выходит, вы отдыхали, как бы взяли отпуск?

— Это когда же?

— Ну, когда в доме стало так грязно…

— С чего это вам пришло в голову? Да нет, я вообще ни разу в жизни не брала никакого отпуска. Какой смысл, мне это было совсем ни к чему. Я была совершенно свободна, муж зарабатывал вполне достаточно, да и у меня тоже были свои доходы от дома в Кагоре. Разве муж не говорил вам об этом?

— Да, говорил. Как вам нравится тюремная пища?

— Вы хотите, чтобы я сказала, нравится ли мне, как здесь кормят, так, что ли?

— Да.

— Мне нравится.

— Здесь хорошо кормят?

— Мне нравится. Я ответила на ваш вопрос?

— Да, вполне.

— Знаете, скажите им, если они считают, что меня нужно до конца жизни продержать в тюрьме, пусть так и делают, пусть, я не против, может, так оно даже и лучше.

— А в своей прошлой жизни вы ни о чем не жалеете?

— Если все и дальше будет так, как сейчас, мне здесь хорошо. Понимаете, теперь, когда у меня не осталось никого из родных… мне здесь совсем неплохо.

— И все же жалеете ли вы о чем-то из своей прошлой жизни?

— Какой жизни?

— Ну, скажем, последних лет.

— Альфонсо… Альфонсо и все остальное.

— Она была вашей последней родственницей, последним членом вашего семейства?

— Не совсем. Остался еще Альфред Буске, восьмой брат моей матери, Аделины Буске. Все члены семейства Буске уже умерли, кроме Альфреда, ее отца. У него была одна-единственная дочь, Мария-Тереза, и надо же было случиться такому несчастью… глухонемая… жена его умерла от горя.

Правда, еще муж… но он не в счет.

Вот она… она была мне настоящей родней. Всякий раз, когда я вижу ее перед глазами, всегда одна и та же картина — она играет на тротуаре с кошкой. Говорили, что для глухонемой она была удивительно жизнерадостной, куда веселей любой нормальной девушки.

— Скажите, а если оставить в стороне ее физическую неполноценность, вы чувствовали, что она чем-то отличается от вас?

— Да нет, мертвая, помилуйте, конечно, нет.

— А живая?

— Покуда она была живой, то отличалась от других, в основном, тем, что была жутко толстая, каждую ночь спала как убитая и ужасно много ела.

— И что же, это отличие было важнее того, что было связано с ее физическим недостатком?

— Да, пожалуй, именно когда она ела, когда двигалась, временами я просто терпеть ее не могла. Вот этого я не сказала следователю.

— А вы не могли бы попытаться объяснить, почему? Почему вы не сказали об этом следователю?

— Да потому что он мог бы неправильно меня понять, мог бы подумать, будто я ее ненавидела, хотя на самом деле никакой ненависти и в помине-то не было. А я не была уверена, что смогу все объяснить как надо, вот и решила лучше промолчать. Вы можете подумать, что я лгунья, мол, только что уверяла, будто ничего не скрывала от правосудия, — и вот теперь сама призналась, что чего-то им недоговорила. Но это все не так, ведь то, в чем я вам сейчас призналась, объясняется только моим характером, и ничем другим. Такая уж я уродилась… терпеть не могу, когда у людей зверский аппетит и они спят как убитые. Вот и все. Окажись на ее месте любой другой, кто бы ел и спал, как она, мне было бы противно ничуть не меньше. Просто потому, что я вообще этого не перевариваю, кто бы там ни был. Бывало, я выходила из-за стола и шла в сад, чтобы только поглядеть на что-нибудь другое. Иногда меня даже рвало. Особенно когда подавали мясо в соусе. Это мясо в соусе было для меня сущим кошмаром. Сама не знаю почему. У нас в Кагоре это обычное блюдо, хотя, когда я была еще девочкой, моя мать готовила это блюдо из экономии, потому что оно стойло дешевле чистого мяса.

— Но почему же тогда она готовила это блюдо, раз оно было вам так ненавистно?

— Да просто так, готовила и готовила, надо же было что-то есть, готовила, не задумываясь, для мужа, который обожал это блюдо, теперь с этим покончено, ему уже никогда не отведать такого мяса в соусе, она готовила для него, для себя, для меня, просто так…

— Неужели она не знала, что вы не любите мяса в соусе?

— Я никогда им об этом не говорила.

— А что, разве они сами не могли догадаться?

— Да нет. За столом я ела, как и они. Если мне удавалось не смотреть, как они пожирали это самое мясо, то и я тоже ела.

— Скажите, почему же вы все-таки так ни разу и не признались, что терпеть не можете мяса в соусе?

— Сама не знаю.

— И все же попытайтесь ответить.

— Да просто не могла я произнести вслух такие слова, поскольку не думала: «Господи, как же я ненавижу это мясо в соусе…»

— Неужели я первый подал вам мысль, что вы вполне могли бы сказать им об этом?

— Может, и так… Подумать только, и надо же мне было проглотить целые тонны этого отвратительного мяса. Пойди пойми…

— Скажите, почему же вы все-таки ели это мясо, ведь можно было просто оставлять на тарелке, ведь правда?

— Потому что в известном смысле это мне даже нравилось. Да-да, так оно и есть. Конечно, мне было противно глотать этот мерзкий жирный соус. Зато потом я могла целыми днями вспоминать о нем, сидя у себя в саду.

Не помню, говорила ли я вам, что очень любила свой сад? Вот там мне было спокойно. В доме я никогда не могла быть уверена, что она вдруг не появится и не примется прижимать меня к своей груди… Честно говоря, мне совсем не нравилось, когда она меня обнимала. Она была такая толстая, а комнаты такие маленькие… Мне казалось, что она слишком крупная для нашего дома.

— Вы когда-нибудь говорили ей об этом?

— Нет, ни разу.

— Почему?

— Потому что мне казалось, что она такая только для меня одной, только когда я видела ее в доме, она казалась мне слишком толстой. А в других случаях вовсе нет. И это происходило не только с ней. Вот мой муж, он был худой как жердь, а мне и он казался слишком большим, слишком высоким для нашего дома, и тогда я уходила в сад, только бы не видеть, как он слоняется по дому, задевая головой потолок.

В саду они меня не трогали.

Там есть такая цементная лавочка и еще кустики ангельской мяты, это мое самое любимое растение. Ее можно есть, она растет на островах, где живут овцы. И знаете, какая мысль приходила мне в голову? Что эта ангельская мята — полная противоположность мясу в соусе. Должна признаться, что иногда, сидя на этой самой цементной лавочке, я чувствовала себя ужасно умной. Чем больше я там сидела, неподвижно, спокойно, тем больше умных мыслей приходило мне в голову.

— Откуда вы знаете?

— Такое всегда знаешь.

Теперь все это кончилось. Теперь я стала только той, кого вы видите здесь, — и никем больше.

— А кем вы были в саду?

— Той, кто останется после моей смерти.

— Вы сказали, что, несмотря ни на что, все-таки ели это мясо в соусе.

— Ну да, так я вам и сказала.

— Скажите, а много вам приходилось делать такого, что бы внушало вам отвращение и в то же время нравилось?

— Случалось.

— И чем же вам это нравилось?

— Я же вам уже сказала. Мне это нравилось в том смысле, что я могла думать об этом потом, когда сидела в саду…

— Каждый день об одном и том же?

— Нет, никогда… всегда по-разному.

— А вы мечтали когда-нибудь о другом доме?

— Нет, я думала о доме, который был здесь, рядом.

— Но только чтобы там не было их?

— Без них?.. Нет, они были там, у меня за спиной, в этом доме… без них — нет, без них я бы не смогла…

Я пыталась найти какие-то объяснения, такие объяснения, которые никогда не приходили мне в голову прежде… а они все время были там, у меня за спиной.

— И что же вы пытались объяснить?

— Ах, всего не скажешь, столько разных вещей.

Я не помню, как прошла моя жизнь. Я любила того полицейского из Кагора. Вот и все, что было. А кому это нужно, чтобы я сидела в тюрьме?

— Никому — и всем.

— У вас может создаться впечатление, будто меня это очень волнует, но на самом деле мне совершенно безразлично. А мой муж… он говорил вам что-нибудь о том полицейском из Кагора?

— Почти ничего.

— Он даже не догадывается, как я его любила. Посмотрите, вот она я, все такая же, какой вы видите меня сейчас, и представьте, мне двадцать пять, и меня любит этот замечательный мужчина. В то время я еще верила в Бога и причащалась каждый день. Работала в нашей молочной лавке, а он по-семейному жил с одной женщиной, как с женой, вот почему я поначалу не хотела с ним встречаться… из-за этого. Тогда он взял и бросил эту женщину. Мы любили друг друга как помешанные целых два года. Безумно, другого слова и не подыскать. Это он разлучил меня с Богом. Я не слушала никого, кроме него, он был для меня всем… И вот настал день, когда у меня уже не стало Бога, только он один — он один, и больше никого. А потом наступил другой день, когда он обманул меня.

Он припозднился. Я ждала его. А когда наконец вернулся, глаза у него блестели, и он все говорил, говорил без остановки… Я глядела на него, слушала, как он рассказывал, что дежурил на посту, только что вырвался, чем занимался, все это вранье, я глядела на него, а он говорил все быстрей и быстрей, потом вдруг замолк… а мы все глядели, глядели друг на друга, глаза в глаза… И небо рухнуло.

Я вернулась в молочную лавку. А потом, три года спустя, встретила Пьера Ланна, и он увез меня в Париж. Детей у меня не было.

И вот теперь я все думаю, а что же было потом, как прожила я свою жизнь с тех пор…

— И что, неужели с тех пор вы так ни разу и не встречались с тем кагорским полицейским?

— Нет, встречалась один раз, в Париже. Он тогда специально приезжал из Кагора, чтобы увидеться со мной. Явился ко мне, когда мужа не было дома. Привел в какую-то гостиницу возле Лионского вокзала. Мы поплакали с ним вместе в гостиничном номере. Он хотел, чтобы я вернулась к нему, но было уже слишком поздно.

— Что значит, слишком поздно?

— Слишком поздно, чтобы любить друг друга так, как мы любили когда-то. Теперь нам только и оставалось, что поплакать обнявшись. В конце концов, хочешь не хочешь, мне все-таки удалось вырваться, высвободиться из его объятий, оторвать его руки от своей кожи, он никак не хотел меня отпускать. Оделась в темноте и убежала прочь. Да, удрала от него и вернулась домой, успела буквально за несколько минут до возвращения мужа.

Мне кажется, после этого я уже думала о нем гораздо меньше. Вот в том гостиничном номере возле Лионского вокзала мы и расстались с ним навсегда.

— Когда это произошло, Мария-Тереза Буске уже жила вместе с вами?

— Нет, она приехала год спустя. Муж специально ездил за ней в Кагор. Он привез ее седьмого марта сорок пятого года, ей тогда было девятнадцать. Это было воскресным утром. Я видела, как они шли по проспекту Республики, сидела в саду. Издали она казалась нормальной, как все. А вблизи — немая. Правда, она все понимала по губам. Но ее никогда нельзя было позвать, надо было обязательно подойти и тронуть за плечо.

В доме было тихо-претихо, особенно зимними вечерами, когда школьники разбегались по домам. В семь вечера из кухни начинали доноситься запахи, вот так мы и жили… Она всегда добавляла в свою стряпню слишком много жира, и запахи разносились по всему дому, от них нигде нельзя было скрыться.

Зимой я не могла уходить в сад. А вы не расспрашивали людей в Виорне, что они думают об этом убийстве?

— Расспрашивал. И Робера Лами тоже.

— Как хорошо, что он есть на свете.

И что же они вам говорили?

— Говорили, что ничего не понимают.

— Знаете, когда меня увозили в полицейской машине, я забыла в последний раз взглянуть на Виорн. О таких вещах как-то не думаешь. Все, что осталось у меня перед глазами, — это ночная площадь, по ней медленно уходит Альфонсо… он курит и улыбается мне.

— Люди говорят, будто вы имели все, чтобы быть счастливой.

— У меня было сколько угодно свободного времени, того, что получал муж, вполне хватало для безбедной жизни, да и у меня тоже были свои доходы, от дома в Кагоре, — вы, наверное, уже и сами об этом знаете, ведь так?

— Да, знаю. А иные говорили, будто все время ждали чего-то в этом роде.

— Надо же, подумать только…

— Скажите, а сейчас вы чувствуете себя несчастной?

— Да нет. Скорее счастливой… еще чуть-чуть, и я была бы совсем счастлива. Будь у меня тот сад — я впала бы в полное счастье, да только они ведь никогда мне его не вернут, а я… я предпочитаю такую жизнь, так даже лучше, эта тоска от разлуки с моим садом… потому что теперь мне ведь надо все время быть начеку, следить, как бы не допустить какой оплошности.

А будь у меня мой сад, это было бы невозможно… это было бы уже чересчур.

Так что же они говорили?

— Говорили, что у вас было все, чтобы быть счастливой.

— Что правда то правда…

В том саду я думала о счастье. Я уже совсем-совсем позабыла, о чем же это я там думала, сидя на той лавочке. Теперь, когда все кончено, я уже больше не понимаю, о чем думала тогда.

А Робер, неужели и он тоже говорил, будто у меня было все, чтобы быть счастливой?

— Нет. Он сказал: «Кто знает, может, сложись у Клер жизнь иначе, все было бы совсем по-другому».

— А как иначе, он не сказал?

— Нет, не сказал.

— Тогда мог бы и промолчать, какая разница…

А Альфонсо? А он что сказал?

— Сам я с Альфонсо не встречался. А на следствии он не сказал почти ничего. Похоже, он не очень ясно представлял себе, какая вы на самом деле.

— Странно, что Альфонсо ничего не сказал… ведь кто-кто, а уж он-то знал, что думать об этом убийстве.

— Вам приходилось говорить с ним об этом?

— Да нет, мне бы такое и в голову не пришло, конечно, нет, да и что мы бы могли сказать друг другу? Нет, просто, понимаете, когда целых двадцать два года, изо дня в день видишь Альфонсо, говоришь с ним, пусть всегда одно и то же — добрый день… добрый вечер… — все равно что-то да остается.

Или иногда в Виорне по ночам…

— А почему вы сказали: «Теперь, когда все кончено…»? Вы что, и вправду так думаете?

— А разве теперь что-нибудь еще может начаться? Стало быть, все кончено.

Она мертва, значит, для нее все закончилось. Я сделала это — значит, и для меня тоже…

С домом покончено, и для него тоже все позади. Это длилось целых двадцать два года, но теперь все кончено, все позади…

Один день, длинный-предлинный — день-ночь, день-ночь, — и потом вдруг это убийство…

Помнишь зиму, когда приходится жить без сада, а в остальном все время одно и то же. По-моему, на этой лавочке я успела передумать обо всем на свете.

Я читала газету, а потом, сидя на лавочке, думала о том, что в ней было написано. Иногда даже о политике. Мимо проходили люди, я думала о них… И о Марии-Терезе тоже думала… как ей жилось… Даже затыкала себе воском уши. Не так часто, может, раз десять, не больше, вот и все. А что мой муж, он говорил вам, что собирается продать дом?

— Не знаю.

— Ясно, продаст, тут и думать-то нечего. И мебель тоже, сами подумайте, что ему еще остается делать? Устроит аукцион прямо на улице. Вытащит все наружу. Жители Виорна соберутся поглазеть на кровати, которые будут стоять на улице. Теперь мне уже все равно, что они подумают, когда увидят всю эту пыль, столы в жирных пятнах, грязную посуду… Видно, так уж суждено было случиться…

Думаю, ему будет нелегко от него избавиться… кому понравится дом, в котором произошло убийство… Может, даже придется продать его по цене участка под застройку. Хотя, говорят, в Виорне теперь земля стоит франков семьсот за квадратный метр, а если еще учесть сад, можно получить неплохие деньги.

Интересно, что он с ними сделает, с этими деньгами?

— Скажите, а вы сами, разве вы не считаете, что у вас было все, чтобы быть счастливой?

— Для тех, кто так говорит и так думает, и я тоже так думаю… вроде у меня и вправду было все, чтобы быть счастливой… Хотя, с другой стороны, для других… пожалуй, что нет…

— И кто же эти другие?

— Вот вы, например.

— Но, по-вашему, я тоже ошибаюсь, ведь так?

— Да, пожалуй. Когда вспоминаешь, как все было с тем полицейским из Кагора, то кажется, будто после этого уже вообще ничего не происходило. Но это все неправда. Я ведь никогда ни на минуту не расставалась с тем кагорским счастьем, оно заполняло всю мою жизнь. Зря вы думаете, что это было счастье на каких-нибудь два-три года… нет, это было счастье навсегда. Когда я сплю, оно все еще длится, я вижу, как он улыбается мне из-за изгороди, возвращаясь со службы. Мне всегда так хотелось объяснить все это хоть кому-нибудь — но с кем, скажите, я могла поговорить об этом мужчине? Теперь уже слишком поздно, все слишком далеко… слишком поздно.

Писать о нем письма… это я могла бы — но кому?

— А почему бы не ему?

— Да нет, он все равно бы не понял.

Их надо было посылать кому попало. Но кого попало, таких ведь не так легко найти. А другого выхода не было: надо было отправлять их кому-то, кто бы не знал ни его, ни меня — иначе этого не понять.

— Тогда, может, в какую-нибудь газету?

— Бесполезно, мне ведь несколько раз приходилось писать в газеты, по разным причинам — правда, не по таким важным…

— А что было в промежутке между садом и всем остальным?

— Был момент, когда из кухни начинал доноситься запах стряпни. Сразу понимаешь, что до ужина остается не больше часа, что надо поторопиться и поскорее додумать о том, о чем еще надо подумать, потому что до конца дня осталось не больше часа. Вот и все.

Знаете, месье, когда я сидела в саду, у меня на голове всегда была такая свинцовая крышка. И мыслям, приходившим мне в голову, надо было пробиваться сквозь эту крышку, чтобы… ну, скажем, чтобы мне стало спокойно, что ли… да только им так редко удавалось вырваться наружу… Чаще всего эти мысли снова падали мне на голову, оставались под крышкой и все копошились-копошились там, а это было так мучительно, что я много раз хотела наложить на себя руки, только бы не терпеть больше таких мук.

— Но ведь иногда им все-таки удавалось прорваться сквозь эту свинцовую крышку, разве нет?

— Да, иногда они вылетали, на пару дней. Я ведь не какая-нибудь полоумная, я прекрасно знаю, что им некуда было исчезнуть. Но в тот момент, когда они покидали меня, прежде чем улететь прочь, мне было так… ах, я была так безмерно счастлива, что казалось, будто я схожу с ума. У меня было такое ощущение, будто все слышат, как я думаю, будто все мои мысли разрываются на улице, точно пули из ружья. Даже улица от этого меняется. Порой прохожие оборачиваются и смотрят в сторону сада, будто их кто-то окликнул. Я хочу сказать, мне могло бы показаться такое…

— А эти мысли, они были связаны с чем? С вашей жизнью?

— Будь они только про меня, про мою жизнь, разве они заставили бы кого-нибудь обернуться? Нет, они были совсем-совсем другие, они касались не только меня и тех, кто был вокруг. Они могли бы принадлежать всем… и принести им пользу. Это были мысли о счастье, о растениях зимой, некоторых растениях, кое-каких вещах, о еде, о политике, о воде, да, о воде, о холодных озерах, о том, какое дно у этих озер, об озерах на дне озер, о воде, которая утоляет твою жажду, принимает тебя в свои объятия, смыкается над тобой… вот обо всем об этом… чаще всего о воде и еще о зверях, что шатаются без передышки, без рук, обо всем, что мелькает мимо… да, часто и об этом тоже… а еще все эти мысли о Кагоре, всегда, когда я об этом думаю, а когда я об этом не думаю, то про телевизор, который вмешивается во все остальное, одна история громоздится на другую, вторая на третью, все это копошится, копошится, сплошное копошение, одно на другое, а в результате все начинает шевелиться и все такое прочее… и еще о соединении. И разъединении, об этом тоже много-много, понимаете, как все копошится-копошится, вместе и по отдельности, каждое само по себе, зернышко по зернышку, и в то же время склеенные между собой, об этом копошении умножения… и деления, обо всей это неразберихе и о том, что пропадает, теряется навсегда, и еще о множестве всяких разных вещей, и так далее и тому подобное… и еще даже сама не знаю о чем…

— А об Альфонсо?

— Еще бы, конечно, вот как раз о нем-то много-премного, он ведь весь нараспашку, ничего за душой, сердце открыто, руки нараспашку, хижина пустая, никакого багажа — и никого, кто бы понял, что он лучший из всех…

— А о тех, кому тоже случалось убивать?

— Да, и о них тоже, но теперь я знаю, что тут я ошибалась. Об этом я могла бы говорить только с тем, кто тоже пережил такое, понимаете, он мог бы помочь мне. А с вами — какой смысл…

— А вам бы хотелось, чтобы другие узнали, о чем вы тогда думали, сидя в саду?

— Еще бы.

Мне бы хотелось предупредить других, пусть бы знали, что у меня есть для них ответы. Но как это сделать? Я оказалась недостаточно умной для своего ума, у меня бы все равно ничего не вышло. Вот взять, к примеру, Пьера Ланна, так он даже слишком умен для своего ума — а я нет… Мне бы так хотелось быть совсем-совсем умной. Если что-то и служит мне утешением, когда я думаю, что когда-нибудь умру, так это мысль, что я не была достаточно умной для ума, бывшего у меня все это время. Так и не вышло, как ни старалась. Вы только представьте себе, даже подумать страшно, быть очень-очень умным и знать, что этому уму суждено умереть вместе с тобой… Но все равно я предпочла бы быть такой умной.

Столько времени, уйма времени — и все впустую. Теперь-то я спокойна, потому что знаю: все равно уже слишком поздно.

— И когда все это началось?

— В пустых классах, когда я убиралась в школе. Еще хранилось тепло детей, я одна, заперта с цифрами на таблицах, деление как умножение, умножение как деление… и вот сама я становлюсь цифрой «три»… нет, правда-правда, так оно и было.

— Ваш муж говорил, иногда вам казалось, будто вы разговариваете с прохожими.

— Ах вот как, значит, он вам и об этом рассказал… Что ж, мне и вправду случалось выдумывать всякие разговоры, иногда на меня находило такое. Я знала, что они мне не верили — ни он, ни она. Но временами мне нравилось, когда они принимали меня за сумасшедшую… так, попугать их немножко. После этого на душе у меня становилось еще спокойней.

Правда, порой я и в самом деле с кем-то разговаривала, но все происходило совсем не так, как я им рассказывала… вот это ни разу.

— А теперь, если вы не возражаете, давайте-ка вернемся к убийству.

— Думаю, вам уже сказали, что об этом времени я почти ничего не помню.

— Почему вы это сделали?

— Это вы о чем?

— Почему вы ее убили?

— Если бы мне удалось выразить это словами, сразу бы закончились все эти расспросы, да и вы тоже вряд ли пришли бы сюда, чтобы поговорить со мной. Вот насчет всего остального, это я могу.

— Всего остального?

— Ну да. Если я разрубила ее на куски и побросала эти куски в поезда, то ведь надо же было как-то от них избавиться. Поставьте себя на мое место, куда их еще девать?

А вообще-то говорят, будто это было не так уж плохо придумано.

Мне ведь совсем не хотелось, чтобы меня забрали в полицию… покуда не забрали… вот я и избавилась от нее так, как сделал бы на моем месте любой, у кого голова в порядке.

Вы и представить себе не можете, до чего тяжело было разделывать ее на куски — ночью, в погребе, прямо как в мясной лавке, никогда бы не подумала, что это такая тяжелая работа. Если вам кто-нибудь скажет, будто тем, что я сделала там, в погребе, я еще усугубила свою вину, как бы добавила к убийству еще одно преступление, можете передать им, что все это неправда.

— Так вы что, так и не знаете, почему ее убили?

— Этого я вам не скажу.

— А что бы вы могли мне сказать?

— Все зависит от того, какой мне зададут вопрос.

— Неужели, вам еще ни разу не задали насчет убийства ни одного правильного вопроса?

— Нет, ни разу. Правда-правда. Если бы мне задали правильный вопрос, я бы сразу нашла ответ. А какой это должен быть вопрос, я и сама толком не знаю.

— А как, по-вашему, есть кто-нибудь еще кроме вас, кто мог бы ответить на этот вопрос: почему вы ее убили?

— Нет, никого. Разве что в самом конце.

— А сами вы не пытались найти этот самый правильный вопрос?

— Конечно, пытаюсь, да только у меня никак не получается. Правда, я не очень-то и старалась. Так намучилась, пока все это делала, что теперь и думать об этом не могу.

Они задавали мне столько всяких вопросов, один за другим, но среди них я так и не услыхала ни одного, который бы…

— Неужели так-таки ни одного?..

— Ни единого. Например, они спрашивали: «Может, потому, что она была глухонемая и действовала вам на нервы?» Или: «А вы, случайно, не ревновали ее к своему мужу? Не завидовали, что она была намного моложе вас?» Или вот еще: «Может, вам просто было скучно?» Или еще: «А вас не раздражал заведенный в доме порядок?»

Вы хоть по крайней мере не задаете мне этих дурацких вопросов, и на том спасибо.

— А что же было в этих вопросах, что казалось вам таким уж дурацким?

— Они были все по отдельности.

— По-вашему, правильный вопрос должен был включать в себя все эти и еще какие-то другие, так, что ли?

— Может, и так. Откуда мне знать? А что, вам действительно интересно узнать, почему я это сделала?

— Да, интересно. Мне интересны вы сами. А стало быть, и все, что вы делаете.

— Может, так оно и есть, да только, не убей я ее, вам никогда бы и в голову не пришло обратить на меня хоть какое-то внимание. И я бы так все сидела, сидела себе там в саду и молчала, как прежде. Знаете, порой мне казалось, будто рот у меня залит застывшим цементом, вроде того, из которого была сделала моя лавочка.

— А вы не могли бы привести мне хотя бы один пример вопроса, который был бы, на ваш взгляд, правильным? Само собой, не из тех, какие мог бы задать вам я. А из тех, какие, скажем, могли бы задать мне вы сами…

— Задать вам? Это еще зачем?

— Ну, хотя бы чтоб узнать, по какой причине я вас расспрашиваю… Почему вы меня интересуете? Что за человек я сам?

— А я и так уже знаю, почему вы мной интересуетесь. И что вы за человек, тоже догадываюсь.

А в остальном, вот посмотрите, как я поступала с Альфонсо. Когда он заходил поговорить с Пьером о работе или о чем другом, я всегда выходила в коридор или еще пряталась за дверью и подслушивала, что он там говорит… И с вами надо было бы поступить точно также.

— Вы хотите сказать, мне надо было бы говорить где-нибудь вдали от вас?

— Да, и с кем-нибудь другим, не со мной.

— И чтобы я не знал, что вы меня слушаете?

— Да, чтобы вам это и в голову не приходило. Чтобы все это было как бы случайно, ненароком…

— Выходит, из-за дверей лучше слышишь?

— Всегда. Это одно из чудес света. Вот так я однажды и увидела Альфонсо насквозь, до той самой глубины, куда он и сам-то, наверное, сроду не заглядывал.

Всякий раз, когда Пьер заставал меня за дверью, он сразу же отсылал меня в сад — живо в сад, и никаких разговоров… Представляете, ничего себе жизнь, а?

— А у Пьера, какой голос был у него, когда вы слушали его из-за двери?

— У него-то? Да точно такой же, как и по ту сторону, никакой разницы.

Поверьте, это все, что я могу сказать… Вот если бы вы нашли правильный вопрос, тогда, клянусь, я бы ответила как надо.

А что говорят о причинах, почему я ее убила?

— Да всякое…

— Понятно, это вроде как следователь со своими вопросами…

— А слово «почему», оно кажется вам более уместным?

— Почему?.. Пожалуй. Думаю, это уже поближе.

— В таком случае, я задаю вам вопрос: почему?

— А ведь и правда… Почему?..

Но это слово снова возвращает меня к вам, к вашим вопросам…

— А вдруг причина все-таки есть, но о ней никто не знает, просто она никому не известна…

— А кому же она сейчас может быть не известна?

— Да ни вам… ни мне… Никому.

— И где же она скрывается, эта самая причина, которая никому не известна?

— Кто знает… Может, в вас?

— Почему это именно во мне? Почему не в ней?.. Не в доме?.. Не в ноже?.. Или в смерти?.. Да-да, именно в смерти…

Скажите, а безумие, оно может быть причиной?

— Кто знает…

— Когда долго ищут и никак не могут найти, то наверняка скажут, что это безумие, уж мне ли не знать.

Что ж, тем хуже. Если уж я и вправду лишилась рассудка, если моя болезнь называется безумием, то меня это не очень-то и огорчает…

— Не стоит об этом думать.

— А я и не думаю. Это вы об этом думаете. Уж я-то знаю, когда люди думают, будто у меня крыша поехала, — я сразу чувствую это по голосу.

— А что вы делали по дому?

— Ничего. Ходила за покупками через день. Вот и все.

— Но чем же вы тогда занимались целыми днями?

— Да ничем.

— А как же проходило время?

— Быстро-пребыстро, с какой-то бешеной скоростью, как лавина.

— Ваш муж говорил, что вы ежедневно наводили порядок у себя в комнате.

— Для себя самой, я убирала свою комнату, мылась, стирала свое белье, чтобы все было чисто… и я тоже. Понимаете, так я всегда была готова, и комната… Чистая, причесанная, кровать застелена. Могла спокойно идти в сад, никаких следов позади.

Что ни говори, а мне все-таки чуть-чуть грустно, что я сумасшедшая. Если и другие тоже сумасшедшие, что меня ждет среди них?

— Итак, вы навели порядок в комнате, помылись, привели себя в порядок, и к чему же вы таким образом готовились?

— Да ни к чему. Просто была готова… Если вдруг что-то случится — я готова, вот и все. Вдруг кто-то приедет за мной или я исчезну, уйду куда-нибудь и больше никогда не вернусь, никогда — после меня ничего не найдут, никаких особых следов, только одни чистые следы. Понимаете?

— О чем вы думаете?

— Я думаю о саде. Это далеко. Это приятно. Это кончилось навсегда. И об Альфонсо, который все рубит и рубит дрова, хотя все уже кончилось. И о Пьере, который ходит на службу. Мне кажется, и у Альфонсо тоже было все, чтобы стать умным, а он не был умным, мне никогда не понять, почему, как и насчет себя самой. Выходит, нас было двое во всем Виорне, Альфонсо да я…

Вот про Пьера Ланна я бы никогда такого не сказала…

Как, по-вашему, все, что я вам рассказываю, это правда или нет?

— Мне кажется, правда.

— Тогда послушайте. И мне тоже кажется, что это чистая правда. Я никогда еще не говорила так много, и я не лгу. Кто знает, может, если бы мне представился случай, я могла бы ничуть не хуже рассказать все это и раньше…

Я могла бы говорить без передышки целый год кряду. А могла и сразу замолкнуть, достаточно повернуть ключик — трык-трак, — и всему конец, навсегда… Теперь это одно и то же: я говорю с вами и не говорю — одновременно. Голова, как и прежде, полным-полна. Там, внутри, всегда полно всяких мыслей. Что ни говори, а непростое это дело — быть такими, как мы. Я уже рассказывала вам про дом?

Там было две комнаты на втором этаже, а на первом — столовая и комната Марии-Терезы.

— Вы спали до того, как спуститься к ней в комнату?

— Раз мне не пришлось включать свет — стало быть, уже рассвело. Выходит, я успела поспать.

Я часто просыпалась на рассвете, никак не могла снова заснуть — и слонялась по дому, всегда на первом этаже, вот так…

Между столовой и коридором было солнце.

— …Дверь к ней в комнату была открыта, и вы увидели ее спящей, на боку, спиной к вам.

— Да, она всегда так спала.

— Вы пошли в кухню выпить стакан воды. Огляделись вокруг.

— Да, так оно и было. На дне тарелок я вижу рисунок, это тарелки, купленные в Кагоре за три дня до нашей свадьбы, «Базар Звезды, 1942 год». Все начинается снова. Я знаю, сейчас меня опять понесет к мыслям об этих тарелках, ко всему этому… И вот тогда, понимаете, я чувствую: все, больше не могу, с меня хватит. Хочу, чтобы кто-нибудь появился и увел меня отсюда. Я хочу три-четыре стены, железную дверь, кровать из железа и окно с решеткой — и чтобы там заперли Клер Ланн. Тогда я открываю окно и разбиваю тарелки, чтобы меня услышали и пришли освободить от всего этого. И тут передо мной вырастает она, на сквозняке, смотрит, как я разбиваю тарелки, улыбается и бежит ябедничать Пьеру. Что бы ни произошло, она всегда обо всем докладывала Пьеру. Появляется Пьер. А ну-ка в сад, живо.

Кончилось тем, что я пристрастилась к саду.

— А когда это было?

— Когда я разбила те тарелки? Года три назад, а может, и все пять.

— Как же мог муж поверить вам, когда вы сказали, будто Мария-Тереза уехала в Кагор?

— Ах, да оставьте вы меня в покое. Ну что вы хотите узнать?

— Что вы сказали мужу, когда он встал утром?

— То же самое, что вы сами только что сказали.

— А ваш муж, он говорил правду?

— Нет, муж не поверил мне. Ведь никто так ни разу и не спросил меня, нет ли у меня о ней новостей, даже Альфонсо.

— И ваш муж не задал вам ни единого вопроса?

— Ни единого, вот вам доказательство, что на самом деле он мне не поверил, просто соврал, и все.

— Что же он тогда, по-вашему, подумал?

— Да зачем вам все это? Сама не знаю.

— А Альфонсо? По-вашему, он догадывался?

— Думаю, да. Когда я попросила его выкинуть в колодец телевизор, то сразу поняла, что он обо всем догадался. А сам он что говорит?

— Говорит, что вы никогда не просили его бросать в колодец телевизор.

— Я вам не верю. Или все они врут, или вы.

— Может, просто я все перепутал.

— Ладно, пусть так. Правда, Альфонсо, он такой, из него и слова не вытянешь, но ведь «да» или «нет» — это-то он может сказать. Думаю, и для него тоже наступит когда-нибудь день… как для меня, кто знает. Иногда по дороге к себе домой он напевает «Травиату», однажды я спросила, и он мне сказал. А вообще-то он рубит дрова все время, целыми днями, с утра до вечера — вот уж скучища, так скучища… Когда-то давно, лет двенадцать назад, я надеялась, что он любит меня, Альфонсо, что возьмет меня к себе и мы заживем с ним вместе там, в лесу, у него в хижине, но эта любовь так и не сбылась. Однажды я прождала его всю ночь напролет, прислушивалась к каждому шороху, с ним вместе мы могли бы снова пережить любовь… Кагор… все… — да только он так и не пришел.

Конечно, теперь все они будут говорить, будто у меня крыша съехала, как было бы с ними самими, окажись они на моем месте. А вообще-то пусть себе говорят, они ведь теперь по другую сторону и могут говорить все, что взбредет им в голову, пусть себе болтают что попало, они ведь не умеют ни думать, ни размышлять…

Знали бы они, что произошло тогда в погребе. Да случись им оказаться со мной в этом погребе, пусть хотя бы на одну минутку, пережить такое, они бы враз языки-то прикусили и уже больше ни слова не сказали обо всей этой истории.

— Но ведь до убийства и вы тоже были на их стороне?

— Нет, никогда, никогда я не была на их стороне. Если мне и случалось туда ходить, например, за покупками — я ведь через день ходила за покупками, так что не думайте, будто я вообще ничего не делала по дому, — так вот, тогда мне волей-неволей приходилось здороваться с ними, говорить, ну разве что перекинуться словечком-другим, но не больше. А потом целый час у меня в ушах звучали их голоса, пронзительные, точно в театре.

— Вы бывали в театре?

— Случалось, когда мы жили в Париже, он иногда водил меня туда. Но «Травиата» — это было в Кагоре, с тем полицейским…

— А Альфонсо, он не был по другую сторону?

— Нет, Альфонсо был с моей стороны, хотя, может, и сам-то не догадывался… И полицейский из Кагора, он тоже обеими ногами стоял на моей стороне.

— А вам не известно, что стало с ним теперь?

— Живет себе в Кагоре, как и прежде, заперт в этом городе, ведет жизнь, которая ему по душе, с какой стороны ни погляди.

— А ваш муж, он был «с другой стороны»?

— И да и нет. Думаю, по природе он был с другой, но из-за нас двоих ему так никогда и не удалось по-настоящему туда добраться. Не будь нас, уверена, он принимал бы их за своим столом и говорил бы в точности так же, как они. Добрый день, мадам, как поживаете? Как детишки? Все растут? И даже когда что-нибудь не так, все равно делают вид, будто все в порядке. Иногда он даже ходил к ним в гости. Но всегда возвращался назад, в свой теплый, пропитанный жиром дом, всегда, даже после многих дней с другими, он все равно возвращался к нам. Поймите, у нас ведь никогда и речи не заходило о том, чтобы пригласить кого-то к себе домой. Он понимал, что не может приглашать их к себе, с такой-то женой да еще с глухонемой кузиной в придачу. Он был как в ловушке. И отлично это понимал. Но, если разобраться, в глубине души он тоже всегда был с ними, по другую сторону…

Да-да, просто так уж вышло, что, живя с нами двумя, он привык к женщинам, которые, не произнося ни единого слова, молча ходят взад-вперед по коридорам или бесшумно сидят в саду.

Однажды, когда я возвращалась из гостиницы возле Лионского вокзала, где у меня было свидание с моим кагорским полицейским, это был последний раз, когда мы с ним виделись, я тогда так торопилась, как бы он ни о чем не догадался… и увидела, как он вернулся домой, с этим своим галстуком, в этих своих очках, будто ничего не заметил, будто ничего и не случилось, а я все плакала, плакала, никак не могла остановиться, слезы лились сами собой и жгли мне глаза, когда в тот день я увидела, как он вернулся домой, весь из себя такой вальяжный, при галстуке, в этих своих очках, с белым воротничком, с таким видом, будто молча говорил мне: «Если уж тебе, милочка, так приспичило поплакать, пойди-ка ты поплачь где-нибудь в другом месте», — вот в тот день я и поняла, что он с другой стороны, да-да, уже в тот день мне все стало ясно.

— А Мария-Тереза Буске, она тоже была «с другой стороны»?

— Из-за своей неполноценности, она ведь была глухонемая — нет… Но будь она нормальной, то стала бы настоящей королевой другой стороны. Обратите внимание, я знаю, что говорю, — именно королевой… Представляете, когда они шли мимо по тротуару, спеша к мессе, она буквально пожирала их глазами. А они даже ей улыбались, так что судите сами… Вот мне-то никто никогда не улыбался, им бы это и в голову не пришло…

Она была глухонемая, этакая туша глухого мяса, и из этого огромного тела порой вырывались какие-то крики, но они шли не из горла, а откуда-то из живота, из самого-самого нутра.

В погребе я надела черные очки и погасила свет, так что сами видите, я вовсе не сумасшедшая, потому что мне не хотелось на нее смотреть, и я сделала все, чтобы ее не было видно — выключила свет и надела очки. Я уже и так вдоволь на нее насмотрелась — за сто лет.

Вы ведь слышали, что я только что сказала? Заметили, я уже говорю не так, как раньше. Я больше не делаю различия между фразами. Я только что стала себя слышать. Вас это смущает?

— Да нет, нисколько.

— Я говорю всякие гадости и то и дело перескакиваю с одного на другое. Не думайте, будто я не замечаю, когда со мной такое случается.

Я замолкаю, перестаю говорить, навсегда. Вот так:

— На одной из стен погреба обнаружили имя Альфонсо, вы написали его куском угля. Вы помните, как вы это писали?

— Нет, не помню. Может, мне просто захотелось позвать его, чтобы он пришел мне на помощь? А поскольку кричать я не могла, иначе я могла бы разбудить мужа, вот и написала? Может, так оно и было… Я уж не помню.

Мне и раньше случалось писать, чтобы позвать кого-то, хоть я и знала, что это совершенно бесполезно.

— Кого, например?

— Да одного человека, который так и не вернулся. Так всегда делала Мария-Тереза, может, это я у нее переняла.

— На другой стене было написано слово «Кагор».

— Вполне возможно. Я уж и не помню. Я столько всего натворила в этом погребе.

Скажите, неужели все это было на самом деле?

— Вы не можете говорить про этот погреб или просто не хотите?

— Не хочу. Не могу.

Хотя погреб, он ведь ничего не объясняет. Просто жутко тяжелая работа, тяжелей не придумаешь, чтобы разделать эту тушу, избавиться от нее, вот и все. Там не было ничего другого, одна работа, но такая тяжелая — хоть кричи, хоть умри. По-моему, один раз я даже потеряла сознание, а когда пришла в себя, спала прямо на полу, да-да, уверена, так оно и было. Не могу, не хочу. Я умру с воспоминаниями об этом погребе. Все, что случилось, я унесу с собой в могилу. И пусть себе другие думают, будто я достойна только отвращения, пусть весь Виорн плюет мне вслед — это все одно и то же… чтобы восстановить равновесие погреба.

— Похоже, на самом деле обитатели Виорна значат для вас куда больше, чем вы хотите показать.

— Виорн — это дно, ведь там я прожила основную часть своей жизни, больше всего, посреди Виорна, точь-в-точь в самой сердцевине, знала обо всем, день за днем. И вот вдруг в один прекрасный день ни с того ни с сего — убийство. Нетрудно догадаться, что они об этом думают, это же ясно как Божий день. Вы только представьте себе — убийство! Стоит мне закрыть глаза, и я вижу их лица, как они выглядывают из окон или стоят у дверей и своими пронзительными, театральными голосами произносят: «Нет, что ни говорите, а это уж она через край!»

— Вы действительно собирались отправиться в Кагор?

— Да, клянусь, так бы я и сделала. Я говорю с вами, потому что вы ничего не знаете и, правда, хотите все понять, а вот мой муж, тот воображает, будто ему и так все известно, так что говорить с ним — все равно что попусту терять время. Да, я хотела уехать в Кагор. Рассудила, что, пока они догадаются, что убийство произошло именно в Виорне, а потом поймут, что все это сделала я, у меня будет пара-тройка дней, чтобы еще раз побывать в Кагоре.

Я бы остановилась в гостинице «Кристалл».

— А почему же вы все-таки не уехали?

— Вы ведь и сами знаете, к чему же тогда задавать такие вопросы?

— Это все из-за того, что сказал в тот вечер ваш муж?

— Он был так смешон, даже сам не понимал, как он был смешон.

— А была еще какая-нибудь причина?

— Думаю, да, была. Просто все это было мне так интересно, что я забыла о времени.

Понимаете, впервые в жизни он говорил о ней такие справедливые вещи. Вы ведь это имели в виду, да?

— А разве он говорил о ней?

— Само собой, даже назвал ее по имени: Мария-Тереза Буске.

Знаете, он ведь не упустил тогда почти ничего, сразу, в одну минуту пролил свет на мое преступление. Все эти подробности, их знала только я одна… Так что сами понимаете, после этого уже никак нельзя было удержаться и не сказать им всю правду.

— И что же вы им сказали?

— Я тихонько поговорила с Альфонсо, и это он им все рассказал. Все случилось очень просто. Я шепнула Альфонсо: «Скажи им, что это я, что я признаюсь». Тогда Альфонсо вышел на середину кафе и сказал: «Не стоит больше искать, это Клер зарезала свою кузину, пока та спала, а потом избавилась от трупа, а каким манером, это вы и сами знаете». Сперва стало тихо-претихо. Потом кто-то закричал.

А потом тот мужчина увел меня с собой.

— Альфонсо тоже говорил, что иногда встречал вас ночами в Виорне.

— Ну, это уже совсем другое дело. Сами посудите, не шатайся он сам ночами по Виорну, как бы, интересно, я могла тогда с ним встречаться? Странно, что он сказал такое…

— Могу заверить вас, что он говорил это без всякого злого умысла.

— Я знаю.

Если я и ходила ночами по Виорну, то только потому, что мне все время казалось, будто там что-то происходит и мне надо непременно пойти и убедиться во всем собственными глазами.

Мне казалось, что там до смерти забивают людей… в погребах. А однажды ночью, помню, вдруг повсюду разом запылали пожары… к счастью, пошел дождь и все погасло.

— А кто же забивал до смерти и кого?

— Полицейские, это они убивали в виорнских погребах иностранцев и других людей. А потом расходились, на рассвете.

— А вы их видели?

— Нет, стоило мне появиться, как все сразу же прекращалось…

Но очень часто мне случалось и ошибаться — все было тихо, спокойно, спокойно-преспокойно…

О чем это я говорила?

— Вы говорили об Альфонсо.

— Ах да, правда, об Альфонсо. А его тоже посадят в тюрьму?

— Нет.

— А я-то думала… И что, он тоже живет, как прежде? У себя в лесу?

— Не знаю. А вам бы хотелось, чтобы его тоже посадили в тюрьму?

— Как вам сказать… Раз уж я здесь, не вижу, почему бы и ему тоже не оказаться рядом. Ведь он-то знал обо всем с самого начала. А его так и не арестовали. Хотя, если разобраться, мы бы все равно с ним не попали в одну и ту же тюрьму. Так что какая разница…

— А что вы собирались делать в Кагоре?

— На пару дней начала бы все с самого начала… Погуляла бы, походила по одним улицам, по другим. Полюбовалась бы Кагором…

— А того кагорского полицейского, его бы вы стали искать?

— Может, и нет. К чему это — теперь? Ведь все равно рано или поздно они бы пришли и забрали меня с собой….

— А вот насчет головы…

— Ну вот, опять вы про голову, не надо…

— Я ведь не спрашиваю, куда вы ее девали. Мне только хотелось бы понять, в чем тут заключалась для вас проблема?

— Придумать, что с ней делать, куда девать…

— Но почему именно с головой?

— Голова есть голова. Ее ведь не выбросишь в первый попавшийся поезд.

И потом, корзинка, ее куда девать?

Я похоронила ее по всем правилам. Даже молитву прочитала за упокой души. Это единственное, что мне пришло в голову, хотя мой кагорский полицейский разлучил меня с Богом и я так никогда и не обрела его снова.

Вот видите, в конце концов я все-таки рассказала вам об этом, хоть и не хотела.

— Скажите, это ведь только в тот момент вы до конца осознали, что совершили убийство, что она действительно мертва, да?

— А как вы догадались?

Да, это правда, только в тот самый момент. Вы мне верите?

— Верю.

— Сперва было это родимое пятно на шее — и с этим пятном, стоило мне посмотреть на него, она будто вроде стала понемногу оживать… А уж потом, с головой, когда я ее увидела, она окончательно воскресла из мертвых.

Они бы должны отрубить голову и мне тоже в наказание за то, что я сделала. Око за око… На их месте, я бы так и поступила. Мне не хватает сада. В тюремном дворе нет ни травинки. Это чтобы покрепче наказать нас. Неплохо придумано. Ничто не заменит мне моего сада.

Вообще-то мужу надо бы быть повнимательней. Иногда мне и в самом деле кажется, будто у меня не все дома…

Все-таки странная у меня была жизнь.

— Выходит, вы считаете себя сумасшедшей?

— Да, по ночам я чувствую себя сумасшедшей. Слышу какие-то странные звуки. Мерещится, будто где-то убивают людей. Случалось, что я вправду во все это верила.

— Но вы ведь никогда не делились этим с мужем, как же ему было догадаться?

— Попробовала бы я рассказать ему что-нибудь подобное, он бы мигом упек меня в психушку, уж я-то его знаю. У него в голове все по полочкам, все по порядку. Говорит: у каждой вещи должно быть свое место и каждая вещь должна лежать на своем. Представляете?

Послушайте-ка, в ту ночь, когда я ее убила, она так кричала, что мне показалось, будто она мешает мне спать. Я подумала, уж не Альфонсо ли ее там ублажает? Знаете, Альфонсо, ему все еще нужны были женщины. Он моложе меня. Эта разница в возрасте, она всегда стояла между нами. Никогда не уменьшалась. Так вот, мне и подумалось, может, это он там кувыркается с Марией-Терезой Буске… Она ведь моя кузина, мы с ней одной крови. Носили одну фамилию, обе родом из Кагора, ели одну и ту же пищу, жили под одной крышей, только она глухонемая…

Я спустилась вниз. Альфонсо там не было.

Теперь я не говорю об этом ни слова.

Я ведь знала, что не застану там Альфонсо. Обычно у них это происходило в хижине, по субботам, после обеда — только там, и никогда по ночам. Вы спросите, в чем же тогда дело?

А знаете ли вы, что преступление никогда не совершают вдруг, ни с того ни с сего? Ни-ког-да!.. Оно наползает на вас медленно, постепенно, как танк. Потом останавливается. И вот вам, пожалуйста… Оно здесь, совсем рядом. В Виорне только что кого-то убили. И сделала это Клер Ланн. И уже нет пути назад. На Виорн обрушилось убийство. Висело где-то высоко-высоко в воздухе и упало именно там, где был Виорн, на тот самый дом, на кухню этого дома, на ту, кто совершил его, ах… и надо же было, чтобы это оказалась именно Клер Ланн. Уж ей ли было не знать о существовании этого преступления и о том, что оно на тонкой-тонкой ниточке висело прямо над Виорном?

Вот так, месье, все и случилось. Я знаю, что люди теперь и слышать не хотят имени Клер Ланн и даже газет избегают, но они неправы. Ну как донести до поезда тело весом в сотню кило? Как распилить кости, если у вас нет под рукой пилы? Говорят, в погребе все было залито кровью… Но представьте себя на моем месте, как можно было проделать все это без крови?

Если будут осматривать дом, не забудьте сказать, что двери — когда спускаешься с лестницы — всегда закрывались не с той стороны.

Мне всегда ужасно хотелось понять, неужели всякий, кто сделал такое, чувствует то же самое, что и я?

— Думаю, да.

— Разве это не объяснение?

— Нет.

— Вот видите, я все время кручусь вокруг одного и того же. Тем хуже для меня. Теперь я чувствую себя совсем разбитой. Но это такая усталость, от которой отдыхаешь. Может, я вот-вот сойду с ума. Или умру… Или оживу… Кто знает?

— Давайте поговорим о книге, которую ваш муж каждый вечер заставлял вас читать вслух, припоминаете?

— Да, это было много лет назад. Муж считал, что я недостаточно образованна. И заставлял меня читать какую-то географическую книжку. Но он был разочарован. До меня так ничего и не дошло.

Это все, что вас интересовало насчет той книжки?

— А все-таки что же именно до вас не дошло?

— Никак не могла взять в толк, почему ему приспичило, чтобы я знала географию всех этих стран.

Каждый день новая страна, по стране на день, это была какая-то бесконечная книга. Он заставлял меня читать, чтобы удержать возле себя и еще чтобы наказать за то, что я не переставала думать о своем кагорском полицейском. Но кое-что из этой книги я все-таки запомнила — насчет голода в Индии, про Тибет и еще про город Мехико, который сорок пять метров высотой.

Ну что, уж теперь-то все, хватит насчет этой книжки?

— Да, теперь все. А вы помните те книжки с картинками, что воровали когда-то в школе?

— Очень смутно… почти не помню.

А я вам уже рассказала насчет головы, куда я ее девала?

— Нет, не сказали.

— Хорошо. Эту тайну я должна сохранить. Только она одна у меня теперь и осталась, слишком уж я разговорилась.

Мне никогда не задавали вопросов. Я прямиком шла к этому убийству. И все мои секреты взлетели в воздух. Мне хочется спрятать лицо. Если бы я сидела в саду, если бы меня отпустили на свободу, все жители Виорна наверняка стали бы глазеть на меня и следить за мной, так что мне все равно пришлось бы уехать оттуда. А куда мне, спрашивается, податься? Так что пусть уж лучше они оставят меня здесь. Тем хуже для сада, я буду о нем вспоминать…

Теперь вот живу здесь, в женской уголовной тюрьме. Тут есть и другие женщины, они спрашивают друг у друга: «Как тебе нравится эта дамочка из Виорна?» — и смеются надо мной из-за этой идеи с пересечением железнодорожных путей. Просят объяснить, что это за штука такая, пересечение путей, узловые станции… Я объясняю.

Ко мне тут приходил один адвокат и сказал, что меня скоро переведут в другое место, в какой-то дом, где я забуду обо всем, что случилось. Да только мне что-то не верится.

Другие заключенные говорят, будто я невменяема и не могу отвечать за свои поступки. Я ведь не глухая, слышу, когда они разговаривают между собой. Но что они могут об этом знать? Веду я себя как следует, даже очень. Так мне сказали. Я отказалась снова встретиться с мужем.

Я знаю, Альфонсо никогда не придет ко мне сюда. Так и умру, не увидев больше никого из них троих. Тем хуже.

Жизнь у меня была какая-то однообразная, день за днем одно и то же, ничего не происходит… а ведь как все чудесно начиналось, с тем полицейским из Кагора. Что ж, ничего не поделаешь…

Что это вы вдруг замолчали? Знаете, а мне дали бумагу и ручку, чтобы я могла писать. Сказали записывать все, что придет в голову. Вам это неинтересно?

Я было попробовала писать, да так и не нашла первого слова, чтобы начать страницу.

А ведь когда-то я довольно часто писала в газеты — Господи, как же давно все это было — длинные-предлинные письма. Я уже говорила вам об этом? Само собой, они так никогда и не доходили.

— В одном из этих писем вы спрашивали, как сохранить зимой английскую мяту…

— Вот как, в самом деле? Иногда я ела ее понемножку, чтобы очищать себя изнутри. Может, я написала это письмо, потому что хотела узнать, как сделать, чтобы она всегда оставалась зеленой, такой же зеленой, как летом, теперь уж не припомню, может, поэтому, а может, и нет… Я столько всяких писем написала… Пятьдесят три письма… или даже целую дюжину. Мне так хотелось… ах, если бы вы знали, как мне хотелось все объяснить.

Знаете, до убийства я была хуже сточной канавы. Теперь все меньше и меньше…

Пересечение железнодорожных путей, они то и дело смеются над этим. А у меня ведь и в мыслях-то не было, что такое вообще существует… Была уверена, что им ни за что меня не найти.

Мне и в голову не приходило про этот виадук, просто иду себе к реке, а он оказался на пути.

Вот тут-то я и подумала… никогда… а если еще надежно зарыть где-нибудь голову… никогда, ни за что на свете… что они найдут в поездах, одному Богу известно, да что бы они там ни нашли, уж меня-то им ни за что не найти… никогда. Но, видите, я все-таки ошиблась. В газете напечатали схему пересечения железнодорожных путей: представляете, Виорн оказался в самом центре, крупнейшая узловая станция, и кто бы мог подумать, все поезда проходили через него, даже те, которые шли куда-то далеко-далеко. Выходит, любой железнодорожный состав волей-неволей должен был проходить через Виорн. А вы знали об этом? Оказывается, это самый важный железнодорожный узел во всей Франции… надо же, столько прожить в Виорне и даже не подозревать об этом. Выходит, я просто неудачно выбрала виадук.

Но другие все равно были слишком далеко, чтобы тащиться туда пешком, да еще глубокой ночью. Какой у меня еще был выход?

Так что они все нашли, все учли, все собрали, все до последнего кусочка — кроме головы…

Никогда бы не подумала, что такое возможно.

Вы опять все молчите…

— А теперь вы должны мне сказать, где же вы спрятали голову.

— Значит, вы все к этому вопросу и подбираетесь, потому и задавали мне все остальные, так, что ли?

— Да нет.

— Если это следователь попросил вас задать мне такой вопрос, можете передать ему, что я ничего не ответила.

А вот вы, что бы вы мне ответили, если бы я сказала, что они собираются отправить меня в Версальский сумасшедший дом?

— Я отвечу вам, что так оно и есть. Вот видите, я ответил на ваш вопрос.

— Выходит, я не в своем уме, так, значит? А что бы вы ответили, если бы я спросила вас, сумасшедшая я или нет?

— Ответ все тот же: да.

— Так, значит, вы разговариваете с сумасшедшей?

— Да.

— Но ведь тогда, что бы ни наговорила вам сумасшедшая, это все равно не имеет никакого значения. Зачем же тогда без конца расспрашивать меня, где голова, где голова, раз, что бы я вам ни ответила, это все равно не в счет? Может, я уже вообще не помню, куда ее запрятала, позабыла то место, и все?

— Хватило бы любого намека, пусть даже самого малого. Одного слова. Лес… Железнодорожная насыпь…

— Но зачем вам это?

— Просто из любопытства.

— Выходит, только одно это слово и имеет для вас значение, а все остальные не в счет? И вы надеетесь, что я позволю сорваться этому слову? Чтобы все остальные слова так и остались заживо погребенными… вместе со мной… в этой психушке?

Ну уж нет, этот номер не пройдет, вы должны пробыть со мной вместе долго-долго, послушать, поговорить… вы и другие, прежде чем я наконец произнесу это слово.

Вы слышите меня?

— Да, слышу.

— Есть вещи, которых я вам еще не сказала. Вы не хотите узнать, что это такое?

— Нет, не хочу.

— Тем хуже. А если я расскажу вам, куда девала голову, тогда вы еще останетесь поговорить со мной?

— Нет.

— Вижу, вы расстроены.

— Да, пожалуй.

— А если бы мне удалось объяснить вам, почему я убила эту глухую толстуху, тогда бы вы согласились поговорить со мной еще немножко?

— Да нет, вряд ли.

— Ну давайте попробуем еще, согласны? Я говорила вам, что она по любому поводу всегда звала Пьера? И что между нами никогда не было никаких скандалов, это я вам тоже говорила, ведь так? Никогда, ни малейших ссор… И догадываетесь почему? Да потому, что я всегда боялась, как бы они раньше времени не упекли меня в психушку, вот в чем все дело. А что я такого сказала, что это вас вдруг так сильно расстроило?

Думаете, теперь уже слишком поздно? Время упущено, да? Так всегда бывает, не важно, убил ты кого-нибудь или и мухи не обидел…

Эти детские иллюстрашки, они были такие симпатичные… такие интересные, жалко, что это запрещено законом. Хорошо, что Пьер вовремя предупредил меня об этом.

— И что же он вам сказал?

— Ах, вот вы и проснулись. Он сказал… уже не помню, что именно. Сказал, что это запрещено законом, вот и все.

— Что запрещено законом?

— Воровать у учеников. Нет, не читать. А читать — это уж он сам нам запретил, нам с Марией-Терезой…

А еще иногда я работала гардеробщицей на ужинах муниципальных советников, об этом я вам говорила?

На первом этаже, когда спускаешься с лестницы, три двери, первая — в столовую, вторая — в коридор, а третья — в ее комнату, они были вечно открыты, в ряд, все с одной стороны, давили на одну и ту же стенку, и тогда можно было подумать, будто весь дом накренился в ту сторону, будто она… она сама скатывается на самое дно, прямо под откос, мимо всех дверей, приходилось держаться за перила…

А вот я бы на вашем месте послушала. Выслушайте же меня.

Загрузка...