Теплым июльским вечером 1588 года в Лондоне в гринвичском королевском дворце лежала на смертном одре женщина — пули убийцы засели у нее в груди и животе. Смерть похитила все ее величие: черты лица исказились, губы посинели. Но отзвук ее последнего хрипа потряс полмира. Ибо в могилу сошла сама Королева-Фея, Елизавета I, верховная владычица Англии…
Ярости англичан не было предела. За неосторожное слово, даже шепотом произнесенное, можно было поплатиться головой. Одного туповатого юнца, благожелательно отозвавшегося о папе римском, толпа мигом разорвала на куски. Уже обобранные до нитки непомерными штрафами, еще втайне скорбящие о казненной шотландской королеве, еще лелеющие память о славных деньках мятежа единоверцев на севере, английские католики стали жертвами очередных погромов. Дабы оборониться от соотечественников, пришлось им браться за оружие, когда от вспыхнувшей в Вальсингаме искры заполыхала вся страна и повсюду сигнальные костры принялись перемигиваться со зловещими всполохами аутодафе.
Весть пошла гулять по свету: не миновала ни Парижа, ни Рима, ни таинственной крепости Эскориал, где Филипп II не оставлял мысли прибрать к рукам Англию. Слух о том, что в стране брат пошел на брата, достиг грозных кораблей Армады, как раз огибающих мыс Лизард, чтобы соединиться на фламандском берегу с готовой к вторжению армией Пармы. Целые сутки, пока Медина-Сидония в раздумьи мерил шагами палубу «Сан-Мартина», судьба половины мира висела на волоске. Но вот он принял окончательное решение. Поочередно все галеоны и караки, все галеры и неуклюжие уркасы развернули носы на север в сторону английского берега. В сторону Гастингса и места давней битвы при Сантлахе, где судьба страны решалась несколько веков назад. В результате последовавших событий Филипп очутился на английском троне, а во Франции сторонники Гиза, окрыленные победами католиков по ту сторону Ла-Манша, свергли ослабленную династию Валуа. «Война Трех Генрихов» завершилась полным триумфом Священной лиги, и римско-католическая церковь вернула утерянную было безграничную власть.
А победители своего не упустят. Коль скоро власть католической церкви стала незыблемой, то крепнущая нация британцев все силы обратила на службу папам: привела в покорность нидерландских протестантов, после продолжительных антилютеранских войн поставила на колени все германские города-государства. Поселенцы на североамериканских землях остались под властью испанцев. Капитан Кук водрузил над Австралией синий стяг Престола Петра.
В самой же Англии на пространствах, где ветхая старина соседствовала с робкой новизной, где, словно в варварские времена, воздвигались сословные, национальные и языковые барьеры, по-прежнему процветали средневековые замки. Мили и мили непроходимых чащоб разделяли жителей новой эпохи. Одни упивались наступившими временами в уверенности, что сбылись их упования и восторжествовал Божий Промысел. Другие полагали, что сгустилась тьма средневековья и воспрянуло к жизни все вроде бы безвозвратно канувшее в прошлое, чего и вспоминать-то не хотелось. Леса заполнились медведями и дикими кошками, наглыми волками и злющими гномами.
Над всем и всеми царила карающая и милующая папская десница— духовенство Воинствующей Церкви властвовало безраздельно. Однако к середине двадцатого столетия глухой ропот стал раздаваться все слышней. В который раз запахло бунтом…
В назначенное утро предавали земле прах Илая Стрэнджа. Лишенный черных и пурпурных покровов гроб опускается в отверстую могилу; белые ленты скользят в ладонях могильщиков. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Земля принимает ей принадлежащее. Неподвижно стоящая в нескольких милях от кладбища «Леди Маргарет» взревела, пустив струю пара, и огласила окрестные холмы громовым ревом морского чудища.
Уже в три часа дня в депо царил полумрак, напоминая о приближении ночи. Свет, сизый и тусклый, просачивался сквозь длинные световые люки, и поперечные балки крыши поблескивали, будто металлические ребра. Под ними томились в ожидании локомотивы: корпус каждого — в два человеческих роста, а кабины чуть не касаются потолка. Тут и там скользили блики света — отражения то ли хомутов парового котла, то ли звездчатого рельефного орнамента на маховике. Массивные ведущие колеса утопали в густой тени.
В полумраке шагал мужчина. Он двигался уверенно, насвистывая сквозь зубы и постукивая подошвами ботинок об истертый кирпичный пол. На нем были джинсы и толстая фуфайка буксировщика с поднятым от холода воротником. На голову натянута шерстяная шапочка — когда-то красная, а теперь почерневшая и засаленная. Фонарь покачивался в его руке, и отблески света метались по темно-бордовым полосам на боках локомотивов.
Он остановился у последнего в ряду локомотива, дотянулся до буксовой челюсти и повесил на нее фонарь. На мгновение застыл, любуясь здоровенными корпусами машин, безотчетно потер руки, вдохнул привычный ненавязчивый запах дыма и машинного масла. Затем взобрался по лесенке в незастекленную кабину и распахнул дверцы топки. Присел и принялся размеренно трудиться. Кочерга звякала о чугунные решетки, пар от дыхания вился у плеч. Растопка готовилась со всей тщательностью: сперва обрывки бумаги, потом сложенные крестиком щепки, наконец несколько лопат угля, брошенных ритмичными движениями из тендера. Поначалу пламя должно быть небольшим — в самый раз для холодного парового котла. Если сразу наддать жару, то расширение будет внезапным, пойдут трещины, начнутся протечки на изгибах воздуховодов — хлопот не оберешься. Такие могучие с виду локомотивы на самом деле капризны как дети: их надо ублажать, с ними надобно няньчиться, и только тогда они проявят всю свою силищу.
Мужчина отложил лопату и склонился над зевом топки, разбрызгивая парафин из склянки. Теперь смоченный лоскут, спичка… Чирк — и затрещал огонек, вспыхнуло масло. Он затворил дверцы, повернул ручку регулятора, чтобы создать тягу. Выпрямившись, вытер руки ветошью, выбрался из кабины и машинально стал протирать тряпкой полированные поверхности. Над его головой виднелась длиннющая надпись с чванливыми завитушками — название фирмы: «Стрэндж и сыновья из Дорсета. Дорожные перевозки». Пониже, на боку большого котла, на медной табличке, было начертано имя самого локомотива — «Леди Маргарет». Перед этой табличкой рука с тряпкой помедлила, а потом принялась начищать ее без спешки, с ласковой заботой.
«Маргарет» сипела — тихонечко, как бы про себя; вокруг зольника плясали отсветы пламени. Днем сменный бригадир загрузил ей утробу, наполнил котел и цистерны тендера. Уже сцепленные вагоны поджидали на сортировке возле погрузочной платформы склада. Мужчина подбросил угольку, чтоб огонь горел веселей, и понаблюдал, как лениво передвигается стрелка манометра на рабочем цилиндре; потом вытащил из-под колес увесистые дубовые клинья и сложил их в машинном отделении. От разогревающегося бака в сторону кабины шло слабое тепло.
Водитель локомотива задумчиво глядел в сторону световых люков на крыше. Середина декабря. И, как всегда, чудится, что Господь скупится на свет — глядь, а дня как и не было, будто моргнул мутный серый глаз. А там и мороз ударит. Уже подмораживает: пока шел по сортировке, ледок на лужах с хрустом проламывался под башмаками — ночная корочка не успевает толком оттаять. Для тех, кто занимается железнодорожными перевозками, погода — хуже некуда, многие уже свернули работу. Пришла пора, когда волкам, сколько бы их не осталось, не сидится в лесу. Да и разбойнички… Им сейчас самое раздолье, время года как раз для налетов и грабежей: поздние зимние дорожные поезда — знатная добыча. При этой мысли мужчина поежился. Ладно, последняя ездка. Месяц, а то и больше, ни один поезд не отправится в сторону Побережья. Разве что старый козел Серджантсон рванет на своем хваленом фаулеровском составе. Тогда «Маргарет» снова пускаться в путь, потому как не бывало, чтобы последним к Побережью отправлялся кто другой, а не «Стрэндж и сыновья». Так повелось, так и останется…
На рабочем цилиндре уже сто пятьдесят фунтов на дюйм. Мужчина повесил ручной фонарь на ближайший кронштейн и залез обратно в будку: проверил, на холостом ли ходу привод, открыл клапаны цилиндра, плавно повернул рукоять регулятора. «Леди Маргарет» пробудилась, с шумом заходили поршни, заработали ползуны, размеренные звуки выхлопов внезапным громом отдавались под невысокой крышей кабины. Изо всех щелей валил пар, от дыма, густого и золистого, запершило в горле. Машинист ухмыльнулся — слабо и невесело. Цепочка необходимых действий давно впечаталась в мозг. Проверить сцепление, клапаны цилиндра, регулятор… Маху он дал только однажды, еще мальчишкой, много лет назад — на четырехсильном «Роби» врубил тягу при закрытых клапанах, отчего сжатый пар вышиб поршень из гнезда. От такой беды у него тогда сердце кровью облилось, но папаша Илай на это не посмотрел, сорвал ремень да отхлестал железной пряжкой.
Он затворил клапаны, поставил рычаг реверса на полный ход и снова открыл регулятор. Откуда-то из сумрака возник старик Дикон, бригадир с сортировочной станции, и налег на тяжелые ворота, распахивая их перед «Маргарет», которая, пуская облачка пара, с грохотом выкатилась к сортировке, где ее поджидали вагоны с грузом.
Дикон — холод ему нипочем, он без куртки — проворно зафиксировал сцепку на тяговом брусе «Леди Маргарет», соединил тормозные принадлежности. Потом застыл руки в боки: бриджи, рубашка грязнющая, седые волосы завитками над кружевным воротником.
— Оно бы лучше мне с вами поехать, хозяин…
Джесс, не разжимая челюстей, угрюмо помотал головой. Этот вопрос давно решен. Его отец чурался избытка рабочей силы, выжимая все возможное из горстки своих работников, денежки даром не платил. Впрочем, долго ли сохранится подобная традиция зависит от гильдии механиков, которая становится все несговорчивей. Илай вкалывал в транспортном бизнесе почти до смертного часа: за неделю до своей смерти он поручил Джессу объездить на «Маргарет» селения на взгорье у Бридпорта, собрать саржу и камвольную ткань от тамошних чесальщиков, — нынче часть именно этого груза поджидала отправки в Пул. В конторе у старика Стрэнджа не оказалось достойного преемника, и с его смертью фирма стала ощущать нехватку рабочих рук. Было бы глупо нанимать новых машинистов сейчас, когда до конца рабочего сезона остались считанные дни. Джесс положил ладонь Дикону на плечо.
— Дик, мы без тебя как без рук. Распоряжайся на сортировке, присматривай за моей матушкой. Он хотел бы именно этого. — Тут его лицо на миг исказила страдальческая гримаса. — Это прежде я не мог управиться с «Маргарет», теперь-то научился.
Джесс прошел вдоль состава, подергивая веревки, стягивающие брезент. В тендере и первых двух вагонах все было увязано на славу. Да и в хвосте не стоило проверять сохранность груза — сам паковал накануне, сколько часов ухлопал. Однако он проверил, а заодно убедился, что горят хвостовые огни и фонарь у таблички с номером, и только после этого взял накладную из рук Дикона. Поднявшись обратно в будку машиниста, он натянул увесистые дорожные рукавицы с кожаными ладошками.
Бригадир флегматично наблюдал за ним.
— Поглядывайте насчет головорезов. Эти норманнские выродки…
— Пусть они сами поглядывают, — проворчал Джесс. — Завтра буду.
— Бог в помощь.
Джесс толкнул рычаг от себя и поднял руку, прощаясь с коренастой фигурой, поплывшей назад. «Маргарет» шумно выволокла свой состав через ворота сортировочной и покатила по колдобистым улочкам Дурноварии.
Пока он выезжал из города, хлопот с управлением было более чем достаточно, — про разбойников он и думать позабыл. Теперь, когда боль утраты чуть отпустила, он начал сознавать, до какой степени им всем не хватает Илая. Джесс и ахнуть не успел, как на него навалились многотрудные дела фирмы, а то ли еще будет! Церковники открыто поддерживают требования гильдий сократить рабочий день и увеличить зарплату — стало быть, транспортным фирмам придется потуже затягивать пояса, хотя, видит Бог, уже сейчас доходы смехотворны. Ходят слухи, что на транспортников обрушат новые правила: на сей раз вроде бы удумали ограничить длину составов — не больше шести вагонов в составе плюс одна цистерна с водой. Причина — растущее загрязнение вокруг больших городов. А также дурное состояние дорог. Чему тут удивляться, раздраженно думал Джесс, ежели половина всех взимаемых в стране налогов уходит на то, чтобы церкви приобретали всякие там золотые подносы. Может статься, это просто начало нового экономического спада — наподобие того, что был спровоцирован Гизевиусом пару столетий назад. О тогдашней жути до сих пор вспоминают с содроганием, по крайней мере на Западе. Сейчас, в кои-то веки, английская экономика стабильна, а стабильность значит процветание, приумножение золотого запаса. Но к каким бедам может привести столько золотища, которое знай себе оседает в легендарных сейфах Ватикана?
Несколько месяцев назад Илай, ругаясь последними словами, принял меры, дабы обойти новейшие постановления. По его приказу к дюжине товарных прицепов приладили оцинкованные баки на пятьдесят галлонов воды каждый — прямо над тяговым брусом. Баки практически не отнимали места у оплаченного груза, зато шерифу придраться было не к чему. То-то похвалялся бы старик своей победой, да вот не дожил. Джесс соскальзывал в воспоминания об отце как-то невозвратно, словно гроб в могилу. Не вытравить из памяти то, каким он видел его в последний раз: этот восково-серый нос, торчащий меж покровов, — а мимо движется цепочка соболезнующих, среди которых и водители его локомотивов. Смерть не смягчила лицо Илая Стрэнджа — даже недвижное, оно оставляло впечатление мощи, подобно срезу выработанного карьера.
Диву даешься, сколько времени остается на размышления, когда ведешь поезд. Даже если едешь в одиночку и приходится следить за манометрами парового котла, за давлением на поршне, поддерживать огонь в топке… Руками Джесс ощущал привычное подрагивание обода рулевого колеса — слабенькое, но со временем чувствуешь его все сильнее, до жгучей боли в плечах и спине. Впрочем, нынче поездка не затянется: миль двадцать до Вула, потом через Великие Пустоши к Пулу. Пустяшное путешествие для «Леди Маргарет» с пустяшным грузом — всего-то тридцать тонн, да и местность без сложных подъемов. У локомотива было только две передачи; Джесс пустился в путь на второй и собирался до конца не сбавлять ход. Номинальная мощность «Маргарет» —десять лошадиных сил, но это раньше так считали: десять круговых дюймов на поверхности поршня равны-де одной лошадиной силе. А ведь случалось тащить груз в гору с усилием в семьдесят-восемьдесят лошадиных сил — достаточно, чтобы на равнине справиться со ста тридцатью тоннами груза. Илай однажды поспорил, что «Маргарет» справится с поклажей такого веса, и выиграл…
Джесс бросил взгляд на манометр: десять фунтов до максимального. Пока сойдет. Вообще-то он наловчился подбрасывать уголь в топку, не снижая скорости локомотива, но сейчас в этом нужды нет. Он миновал первый перекресток, посмотрел налево-направо и повернул рулевое колесо, поглядывая назад и наблюдая, как вагоны один за другим описывают плавную дугу в одном и том же месте. Здорово! Илай был бы доволен тем, как он взял этот поворот. Разумеется, вагоны при повороте совсем перекрыли дорогу, но это уж не его забота. Бортовые лампы у него зажжены, и ежели какой водитель не разглядит такую махину, как «Маргарет» и ее прицепы, пусть пеняет на себя. Грохоча, катятся аж сорок тонн — тут всякой мелочи на колесах лучше держаться подальше.
Как у всех буксировщиков, у Джесса было неодолимое отвращение к машинам с двигателем внутреннего сгорания, хотя он чутко прислушивался к аргументам «за» и «против». Может статься, из бензинового двигателя когда-нибудь и выйдет толк; а есть еще одна занятная система, как бишь ее… дизель. Но — наш пострел и тут поспел! Как же без Церкви-то! Согласно папской булле 1910 года— «Petrolium Veto» — рабочий объем двигателей внутреннего сгорания не должен превышать ста пятидесяти кубических сантиметров. С тех самых пор никакие конкуренты буксировщиков не волнуют. А на колымаги с бензиновым двигателем приходится цеплять потешные паруса, иначе — ни тпру ни ну! Чтоб эти мотыльки чего-нибудь отбуксировали — об этом и думать смешно.
Эх, матушка-Богородица, холодно-то как! Джесс укутался поплотнее в телогрейку. На «Леди Маргарет» не было ветрового стекла; на очень многих паровиках его уже установили — даже в депо Стрэнджа им оборудованы два локомотива, но Илай в свое время побожился, что «Маргарет» он этой штуковиной не осквернит… Она — произведение искусства, ничего ни убавишь, ни прибавишь; пусть и остается в том виде, в каком была создана мастерами. Старика прямо воротило от мысли, что на нее навесят новомодные финтифлюшки. Тогда она станет похожа на паровозы, а их Илай презирал всеми фибрами своей души… Чтобы видеть дорогу, Джессу приходилось непрестанно щуриться из-за обжигающего ветра. Он скосил глаза вниз, на тахометр. Скорость — пятнадцать миль в час, в полтора раза больше положенной. Рука в перчатке потянула рычаг реверса. В городах по законам королевства больше десяти миль в час развивать запрещено, а Джесс не хотел лишних неприятностей. Фирма Стрэнджа с незапамятных времен поддерживала добрые отношения с мировыми судьями и полицейскими — ее процветание объяснялось отчасти и этим.
Въезжая на длинную Хай-стрит, он притормозил еще. «Маргарет» заартачилась, обиженно взревела, и фасады зданий из серого камня отозвались зычным эхом. Джесс даже через подметки ощутил, как ослабло напряжение на тяговом брусе, и крутанул обратно тормозное колесо; для буксировщика наихудший срам, если вагоны наползут на локомотив.
Сержант-караульный небрежно отсалютовал ему алебардой: проезжай! Джесс толкнул рычаг и отнял тормозные колодки от колес. Если их чрезмерно прижимать, может вспыхнуть пожар в любом месте поезда. Тогда быть беде.
Он мысленно прошелся взглядом по накладной. Большую часть груза составляли уложенные друг на друга объемистые тюки саржи. Английские шерстяные ткани славятся на континенте, потому-то чесальщики саржи — одна из могущественнейших промышленных групп на юго-западе. Их фабрики и склады разбросаны по многим тамошним селениям, а монопольный договор позволял Илаю обставлять всех конкурентов. «Маргарет» везет также изделия из крашеного шелка от Антони Харкура из Меллса — харкуровские женские сорочки отлично идут даже в Париже. Опечатанный представителем властей графства сундучок со звонкой монетой, который отправится в Рим, — последний налоговый сбор в этом году. Запчасти для машин, сыры лучших марок и прочая розница. Глиняные трубки, роговые пуговицы, ленты и тесьма, даже партия вырезанных из вишневого дерева Мадонн производства той фирмы в Биминстере, что финансируется из Нового Света. Как, бишь, они себя называют — «Успокоители душ»? Однако шерстяные и камвольные ткани над водным тендером и в первом вагоне по цене превосходят все остальные товары вместе взятые. Так что следить надо не за тем грузом, что в хвосте. Если там что и пропадет — невелик убыток.
Впереди показались Восточные ворота и черная громада стены. Джесс предупредительно замедлил ход. В этом не было нужды: алебардщик уже просигналил, чтобы те немногочисленные машины-мотыльки, которые не убоялись стихии в столь морозную ночь, безопасности ради очистили проезд для дорожного поезда. «Маргарет» освистала их, оставив за собой серебристое в густеющих сумерках облачко пара, миновала крепостной вал и покатила вниз — к пустошам и холмам.
Джесс наклонился подвернуть рукоять клапана впрыскивания. Вода, подогретая при прохождении вокруг дымохода, устремилась в паровой котел. Локомотив увеличил скорость, и Дурновария исчезла из виду, затерялась где-то позади во мгле; в такое время огни быстро теряют яркость. Справа и слева темнело бесформенное пространство; перед ним, видимый лишь наполовину, вращался коленчатый вал и катился вперед почти осязаемый грохот могучего локомотива. Буксировщик усмехнулся, все еще возбужденный физическим наслаждением от управления машиной. В отсветах пламени, бившегося за дверцами топки, можно было разглядеть широкую массивную челюсть, глубоко посаженные глаза под прямыми густыми черными бровями. Попробуй теперь старина Серджантсон сделать последнюю ездку, «Маргарет» запросто обставит его «фаулер» что в гору, что под гору, — Илай так бы и заворочался от радости в своем новеньком гробу…
«Леди Маргарет». Невольно Джессу вспомнилась давняя сцена. Он увидел себя мальчишкой с ломающимся голоском. Как давно это было — лет восемь-десять назад, да? Годы как-то проходили, громоздясь незаметно друг на друга, не считались, не замечались; так-то юноши превращаются в старцев. Он вспомнил то утро, когда «Маргарет» впервые появилась в депо. Надменно пыхтя, она проследовала через всю Дурноварию — прямехонько с завода Бурреля в далеком Тетфорде, сияющая свежей краской, радостно посвистывающая, блестя начищенными медными поверхностями; внутри паровая машина с двумя цилиндрами, расчетная мощность — десять лошадиных сил; внешние элементы конструкции индивидуализированы — от орнамента на маховом колесе до статических выпускных клапанов. Все до мельчайших деталей было сделано так, как хотел Илай. Короче, парокат, краше которого нет на всем английском Западе. Отец сам пригнал его, даром что для этого пришлось совершить малоприятное путешествие через кучу графств в Норфольке; но разве он мог передоверить кому-то доставку с завода красы и гордости его гаража? Илай влюбился в этот локомотив с первого взгляда и навсегда; если та непробиваемая гранитная глыба, которая называлась Илай Стрэндж, любила в жизни кого-либо или что-либо, так это был могучий «буррель».
Джесс выбежал навстречу. С ним рядом были младший братишка Тим и двое других, Джеймс и Михей, которых — упокой Господи их души! — прибрала чума во время поездки в Бристоль.
— И как мы назовем эту машинищу? — прокричала его мать, стараясь пересилить грохот. Илай взъерошил волосы и потер свою красную физиономию.
— Разрази меня гром, ежели я знаю…
У них уже имелись «Рыкающий», «Апокалипсис», «Оберон», «Баллард-Даун» и «Силища Запада» — машины в самом деле достойные столь звучных имен.
— Разрази меня гром, ежели я знаю… — с широкой улыбкой повторил Илай. И тут Джесс внезапно брякнул без позволения своим прерывистым мальчишечьим йодлем:
— «Леди Маргарет», сэр… «Леди Маргарет»…
Считалось, что мальчикам непозволительно говорить, когда к ним не обращаются; Илай покосился на него, приподнял шляпу, снова почесал макушку и разразился раскатистым смехом.
— А что, мне нравится… Чтоб мне лопнуть, ежели мне не нравится…
Вот так она и стала «Леди Маргарет», наперекор возражениям машинистов, даже вопреки протестам самого Дикона. Тот твердил, что не к добру называть благородный локомотив именем «какой-то бабы»… Джесс уж и не помнил, от чего у него тогда горели уши — от смущения или от гордости. Потом он тысячу раз проклинал это имя, но оно прижилось. Илаю оно нравилось, а старшему Стрэнджу избегали перечить, особенно когда он вошел в силу.
И вот Илай умер. Внезапно. Просто закашлялся, схватился за локотники кресла, взгляд остановился, и лицо его вдруг стало лицом незнакомого человека. Изо рта хлынула кровь, при вдохе в легких что-то забулькало — и все, на кровати распростерт старик с лицом глиняного оттенка, горит одна лампа, священник читает отходную, а мать Джесса отупело смотрит на происходящее. Отец Фома был весьма сдержан, ибо не одобрял жизни старого грешника; вокруг дома завывал и завывал ледяной ветер, а губы священника механически бормотали и бормотали слова отпущения грехов и благословения… но то была еще не смерть. Смерть была чем-то большим, нежели конец; как будто тыкаешь иглой в толстую плотную ткань, а игла не проходит, не проходит. Илай был частью жизни Джесса — такой же частью, как, скажем, его детская спаленка на чердаке в старом доме. Смерть ударила по тем струнам, которые лучше бы совсем не трогать. Почти не напрягая памяти, Джесс вспоминал, как выглядел отец за работой: спокойный, лицо словно из камня вырублено, обветренные руки, засаленная форменная фуражка буксировщика надвинута по самые брови. На шее завязан шарф, толстое пальто, обтрепанные рабочие штаны из плотного плиса. Всего больше его недоставало именно здесь, среди лязга и темени, среди запахов раскаленного машинного масла и щиплющего глаза дыма, который временами сносило из высокой трубы Джессу прямо в глаза. Он знал, что самая тоска поджидает именно тут. А может, ее-то он и искал.
Пора подкормить зверя. Джесс мельком взглянул на расстилающуюся перед ним прямую дорогу. Парокат в сторону не вильнет — благодаря рулю на червячной передаче. Буксировщик открыл дверцы топки, взялся за лопату. Он подкидывал уголь и шуровал толково и проворно, добиваясь предельного жара. Наконец он захлопнул дверцы и выпрямился. Ровный грохот локомотива уже стал частью его существа, сливался с ритмом его крови. От металла на площадке машиниста исходило тепло, ощущаемое подошвами; горячий воздух у топки тут же унесло встречным ветром. Чуть позже мороз опять обнимет его и проберет до костей.
Джесс родился в обветшалом домишке на окраине Дурноварии вскоре после того, как его отец открыл там свое дело, имея две машины для вспашки, молотилку да трактор фирмы «Эвлинг и Портер». Будучи третьим из четырех братьев, Джесс не питал надежды унаследовать капиталы «Стрэнджа и сыновей». Однако Господь распорядился по-своему: двух братишек, с почерневшими лицами, забрал к себе в рай, а теперь вот и Илая… Мысли Джесса вернулись к долгим летним месяцам дома, — тем летним месяцам, когда в локомобильном гараже жарко как на сковороде и дуреешь от дыма и запаха машинного масла. Он целыми днями пропадал там, наблюдая прибытие-отправление дорожных поездов, помогая при разгрузке на сходнях товарного склада, карабкаясь по необъятным штабелям и навалам коробок и тюков. Там тоже было море запахов: богатые ароматы ящиков с сухофруктами, абрикосами, фигами и виноградом; сладкий запах еловых и сосновых досок; крепкий — кедровой древесины; пьянящий — прессованного табачного листа, перед сушкой вымоченного в роме. Были там такие товары для богачей, как шампанское и португальский портвейн «Опорто», коньяки и французские кружева, мандарины и ананасы; а также каучук и селитра, джут и пенька…
Иногда он до того настырно канючил, что его брали на локомобиль, идущий на юг, до Пула или до Боурн-Маута — через Бридпорт и Уэй-Маут, или же на запад — в Иску, в Линдинис. Однажды он доехал до самого Лондониума, побывал и в Камулодунуме — опять-таки на северо-востоке. «Буррели», «клейтоны» или «фоденсы» лихо пожирали мили, и было несказанно приятно сидеть поверх груза на какой-нибудь платформе в хвосте одного из этих видавших виды поездов; оттуда казалось, что до посвистывающего и поплевывающего паром локомобиля не меньше полумили. Джесс опрометью мчался к сборщикам дорожной пошлины, расплачивался с ними и задерживался, чтобы помочь им спустить за поездом полосатый красно-белый шлагбаум, а потом на ходу вскакивал на подножку последнего вагона. Ему помнился лязг множества колес, густые клубы пыли, которая поднималась из разбитой колеи. Слой пыли лежал на обочинах и на ближайших живых изгородях, и дороги казались белыми шрамами на лице земли. А какие диковинные ночи он проводил вдали от дома, сидя молчком где-нибудь в уголке таверны, покамест отец бражничал! Порой у Илая случались припадки хандры, тогда он подзатыльниками отсылал сына наверх — спать; в хорошем же расположении духа он становился говорлив, засиживался допоздна, травил байки про то, как он сам был мальчишкой и как у тогдашних локомобилей впереди, перед паровым котлом, были оглобли, в которые впрягали-де лошадей. В восемь лет Джесс уже работал тормозным кондуктором, а в десять ему позволяли управлять локомобилем во время поездок на небольшие расстояния. Когда его наконец отослали в школу, то это было целой трагедией.
Знать бы, что думал Илай, посылая его учиться. Должно быть, родитель сказал что-то вроде: «Пущай поднаберется знанья. Это, скажу я вам, штука не без надобности…» Джесс хорошо помнил свои ощущения — как он бродил по саду за домом, глядя на гнущиеся под тяжестью мирабели ветки старых деревьев, приземистых и разлапистых, лазить по ним было одно удовольствие. А яблок-то, яблок— и бремлиевка, и лейновка, и хейливские оранжевые; груши Коммодор висят словно толстокожие бомбочки на фоне стен нежного колера — благодаря сентябрьскому солнышку. Прежде Джесс всегда помогал снимать урожай в саду, а теперь вот — баста. Его братья научились читать, писать и считать в крохотной деревенской школе, на том и закончилось их образование; а Джесса отправили сперва в Шерборн, потом в колледж старинного университетского города. Он прилежно изучал языки и естественные науки и справлялся неплохо; однако ему постоянно было как-то не по себе. Только годы спустя он сообразил, чего ему не хватало — руки тосковали по смазанной стали, ноздри маялись без запаха локомобильного пара. Он собрал пожитки, вернулся домой и стал работать простым буксировщиком, на что Илай ни слова не сказал. Ни похвалы, ни ругани. Джесс тряхнул головой. Подсознательно он всегда точно знал, к чему у него душа лежит. Он был прирожденным буксировщиком — подобно Дикону, подобно Тому, подобно старому Илаю. В этом заключалось все, и этого для него было вполне достаточно.
«Маргарет» взяла подъем и покатила вниз по склону. Джесс посмотрел на продолговатое стеклянное окошко прибора, почти инстинктивно прикрыл форсунку и впрыснул воду в паровой котел. У локомобиля длинная рама — значит, следует быть предельно осторожным при езде под гору. Если в этот момент в цилиндре окажется мало воды, наклон вперед может оголить верхушку огневой коробки и тогда расплавится находящаяся там заслонка. На любом парокате имеется запасная, но прилаживать ее — та еще работенка. Надо загасить огонь, вползти в пышущую жаром топку и в темноте целую вечность шарить руками над собой. В свое время, подобно всем новичкам, Джесс спалил немало заслонок, и это навеки приучило его не оголять верх огневой коробки. Однако переборщить тоже опасно: чуть поднимешь воду выше чем следует, и она доплеснется до паровых отверстий; тогда водителя ошпарит облако брызг. И такое с ним уже случалось.
Он прикрутил вентиль, шипение форсунки стихло. «Маргарет», наращивая скорость, загрохотала вниз по склону. Джесс потянул назад рычаг реверса, для контроля за составом чуть прижал тормоза; ухо зафиксировало новый тон в работе машины — локомобиль миновал впадину и снова пошел вверх, и Джесс опять прибавил пару. Он знал каждую пядь этой дороги, как и положено всякому классному водителю.
Одинокий огонек подсказал, что впереди Вул. «Маргарет» пронзительно крикнула, предупреждая городишко о своем приближении, и загрохотала между домиками с закрытыми ставнями. Дальше дорога была прямая как стрела — по вересковым пустошам до самого Пула. Через час он окажется у городских ворот, примерно полчаса добираться до набережной. Только бы не было пробок на дорогах… Зябли руки, холод пробирал все сильнее.
Джесс посмотрел направо и налево. Стемнело окончательно, и Великие Пустоши тонули в кромешной мгле. Где-то вдалеке он видел — или это только казалось? — блуждающий огонек, будто мечущийся над каким-нибудь вонючим болотцем под завывание ледяного ветра. Джесс прислушивался к ровному пыхтению «бурреля», и в его сознании уже не впервые возник образ корабля. «Леди Маргарет» — островочек света и тепла — движется меж пустынных горизонтов, подобно кораблю, который пересекает бесконечный и враждебный океан.
На дворе двадцатый век — век разума, однако, по мнению людей, пустоши по-прежнему населены нечистой силой. Боятся волков-оборотней и ведьм, призраков и злых гномов, ну и, конечно, разбойников… Джесс криво усмехнулся. Дикон обозвал их «норманнскими выродками». А что, не так уж далеко от истины. Ведь говорят, они и в самом деле потомки норманнов, но в католической Англии спустя почти тысячу лет после норманнского завоевания линии потомков норманнов, саксов и первых жителей этой земли — кельтов — безнадежно перепутались. Существующие различия обозначены более или менее произвольно, введены несколько веков назад исходя из расовых теорий великого Гизевиуса. Большинство людей хоть немного, но владеют сразу пятью господствующими в стране языками: французским, на котором говорят представители правящих классов; латинским — языком церкви; современным английским — языком купцов и предпринимателей; устаревшим среднеанглийским и кельтским языком простолюдинов. Разумеется, есть и другие языки: гаэльский, корнуоллский и уэльский. Эти три языка бережно лелеет церковь, хотя их употребление сошло на нет уже много столетий назад. Зато это способствует раздроблению страны, установлению языковых барьеров наряду с классовыми. Политика Рима издавна основывалась, пусть и неофициально, на принципе «разделяй и властвуй».
Вокруг самих разбойников роились легенды. На юго-востоке с незапамятных времен не переводились пешие грабители — занимались контрабандой, поворовывали, грабили дорожные поезда. Обычно, хотя не без исключений, они избегали убийств. В течение нескольких лет больше, чем другим доставалось буксировщикам. Джесс помнил, как в одну темную ночь «Леди Маргарет» приползла домой, и водитель, раненный стрелой самострела, свалился замертво. Половина поезда была охвачена огнем; старик Илай изрыгал угрозы и проклятья. Прибыли войска аж из Сорвиодунума, в течение нескольких дней прочесывали пустоши… Напрасно. Банда на время разбежалась. Если предположения Илая были верны, то разбойники затаились по домам, превратившись опять в добропорядочных и богобоязненных граждан. Хоть бы что нашли на пустошах — ни следа от пресловутых бандитских укрепленных лагерей, о которых деревенские кумушки все уши прожужжали.
Окоченевший Джесс еще раз подбросил угля в топку. На «Маргарет» ружей не имеется: если нагрянут разбойники и если тебе жизнь дорога, лучше не сопротивляться. Вывернуться можно разве что с помощью хитрости — у Илая на сей счет были свои соображения, хотя ему и не довелось опробовать их. Джесс стиснул губы. Нагрянут так нагрянут, но как бы им не подавиться отнятым у фирмы Стрэнджа. В сегодняшней Англии водить дорожные поезда — ремесло не для слабаков.
Примерно через милю будет переезд через речушку, приток Фрома. На этой дороге именно там разбойники останавливаются для пополнения запасов воды. На болотистых пустошах нет колодцев — их рытье слишком дорого станет. А застойная вода в ямах — испорченная и омерзительная на вкус, пить ее опасно; колодцы пришлось бы укреплять цементом, на что ушла бы прорва денег, — все предприятия по его производству строго опекает церковь, и стоимость цемента мало кому доступна. Разумеется, производство этого материала, столь удобного для быстрого возведения укреплений, лимитировали неспроста. Страна знавала столько мятежей, что даже римские папы научились осторожности.
Пристально вглядываясь в дорогу, Джесс различил сверкание то ли воды, то ли льда. Рука потянулась к рычагу реверса и тормозам. «Маргарет» остановилась на середине мостика. На парапете красовался запрет проезда тяжелому транспорту, но немногие буксировщики обращали внимание на подобные знаки, особенно после сумерек. Джесс нагнулся и достал из-под парового котла шланг в массивном металлическом кожухе и швырнул его конец с моста. Лед с треском проломился, забулькала засасываемая вода, а из воздушных клапанов повалил пар. Работа была завершена в считанные минуты. «Маргарет» и без этого благополучно доехала бы до Пула, но любой буксировщик, который не даром ест свой хлеб, спокоен лишь тогда, когда цистерны наполнены почти до края. Особенно в ночное время, при постоянной угрозе нападения. Теперь парокат был готов — если понадобится — к долгому и изнурительному бегству от погони.
Джесс втащил обратно шланг и вынул из тендера ходовые лампы. Две он повесил по обе стороны от парового котла, две над передней осью, затем открыл вентили, чтобы в них поступал карбид, всякий раз снимая стеклянную переднюю заслонку и принюхиваясь, не пахнет ли ацетиленом. В ярких секторах белого отчетливого лампового света на дороге перед локомобилем заблестели кристаллики льда. Джесс снова тронулся в путь.
Холод был чувствительный, несколько градусов ниже нуля, а ночной мороз только-только разыгрывается. Наступал тот этап поездки, когда начинаешь воспринимать холод как своего личного врага. Он берет тебя за горло, когтит спину — и с этим мерзавцем приходится бороться постоянно, всем телом и всем сознанием. Человек может оцепенеть от холода, замерзнуть прямо на площадке машиниста, уже не замечая, что огонь в топке угасает, давление пара падает и следует подбросить угля. Такое случалось, и не раз: на дорогах подобным образом погибло немало буксировщиков. Никто от этого не застрахован.
«Леди Маргарет» размеренно неслась вперед; ветер завывал на пустошах. Там, где они кончались, были дома и домики Пула, сгрудившиеся за мощными крепостными стенами и рвом с водой. На стенах горели факелы — на пустынной равнине их свет был виден за много миль. «Маргарет» неуклонно приближалась к ряду помигивающих огней. Возле Западных ворот Джесс крутанул тормозное колесо и ругнулся. В слабом свете факелов из-за стен вытягивалась бесконечная вереница машин: «буррели», «эвлинги», «клейтоны» и «фаулеры», — и каждый локомобиль с длиннющим поездом. Между ними сновали приставы; в воздух поднимались клубы пара; многие машины приглушенно сопели. «Леди Маргарет» замедлила ход, выталкивая облачка пара, словно запыхавшись на морозе, и пристроилась за десятисильным «фаулером», раскрашенным в цвета «Мёрчент Эдвенчерерс».
Джесс оказался всего в пятидесяти ярдах от ворот, но пробка грозила рассосаться в лучшем случае через час — лишь тогда все машины выедут из города и освободят проезд. Шуму-то, шуму: машины ревут, водители орут, городские чиновники ругаются, регулировщики огрызаются. А рядом с огромными колесами снуют ватаги «папских ангелов», распевая псалмы и тыча всем и каждому кружку для пожертвований. Джесс помахал обалдевшему от гама констеблю. Тот в ответ потряс алебардой, метнул взгляд в сторону груза «Леди Маргарет» и расплылся в улыбке.
— Что, приятель, опять везешь благословение от епископа Блейза?
Джесс крикнул, что так оно и есть; в это время стоящий рядом «фаулер» несколько раз оглушительно свистнул.
— А ну-ка прекрати! — проорал полицейский. — Чего тебе не терпится — какой такой срочный груз?
Водитель — коротышка в пальто, обмотанный длинным шарфом— выплюнул на землю бычок и язвительно рявкнул:
— Вустрицы для ихнего святейшества. Сегодня вроде как Рим думают спалить…
История о том, как римский папа Орландо ужинал устрицами, а тем временем наемные солдаты подвергали разграблению Флоренцию, уже вошла в легенду.
— Еще раз вякнешь об этом, — в бешенстве выкрикнул констебль, — и вообще перед тобой ворота закрою. Околачивайся всю ночь на пустошах — пусть разбойнички тебя пообчистят. А теперь живо кати свою жестянку, давай-давай!..
«Фаулер» без повторного приглашения быстро юркнул в образовавшуюся между машинами брешь. Джесс устремился за ним. Пришлось целую вечность маневрировать и хвататься за свисток, прежде чем его поезд миновал узкую горловину ворот и покатил по главной улице Пула.
«Стрэнджу и сыновьям» принадлежал таможенный склад для товаров, необлагаемых пошлиной, — поблизости от старинного здания таможенной службы. «Маргарет» пришлось пробираться к нему между грудами товаров, наваленных на погрузочных площадках набережной. Для этой поры в доках было чрезвычайно оживленно. Джесс проехал мимо шотландского угольщика, большого германского грузовоза, потом — французского, мимо судна из Нового Света (судя по широким обводам — бывшего невольничьего), а также красавца — шведского клипера, еще не спустившего паруса; мимо «Гронингена» — потрепанного датского кораблика, на котором, как Джессу было известно, сохранились несуразные ртутные паровые котлы. Он подогнал поезд к складскому помещению своей фирмы с часовым опозданием.
Обратный груз уже подготовили; Джесс с облегчением избавился от вагонов, отдал накладную служащему и прицепил новый состав. По привычке тщательно проверив, хорошо ли увязан груз, он прибавил пару и выехал с территории доков.
Холод успел пробрать его до костей, а окна трактиров так манили теплом, выпивкой, горячей едой… Но нет, сегодня «Маргарет» в Пуле не заночует. Время шло к восьми. Ворчливый констебль распахнул ворота крепостной стены, и Джесс выехал из города и покатил по безлюдной дороге, Луна стояла уже высоко в безоблачном небе, мороз усилился.
Сперва медленный подъем в юго-западном направлении, вокруг пулской гавани, до развилки на Уэрхэм, где Джесс свернул влево на Дурноварию. И тут он дал «Маргарет» разгуляться, погнал по пустой дороге со скоростью двадцать миль в час. Доехал до Уэрхэма, взял трудный поворот у железнодорожного переезда; миновал Блэк-Бер, пересек по мосту Фром почти у места впадения в море. Потом снова вересковые пустоши, за ними Стобара, Слейп, Миддлбер, Норден, пустынный и огромный, только ветер гуляет по улицам. Наконец впереди — справа, выше уровня дороги — задрожали огоньки, и вскоре «Маргарет» с грохотом въехала в Корвесгит — старинный перевалочный пункт на пути через Парбекское взгорье. Стоящий на холме четырехугольный замок Корф занимал командную высоту над дорогой. Из всех окон струился свет. Должно быть, властелин Парбека принимает в своей резиденции гостей по случаю Рождества.
Парокат обогнул холм и вскарабкался выше, к деревушке, пересек ее главную площадь — по колесам и полированным поверхностям корпуса скользнуло отражение шумной толпы у входа в трактир «Серая собака». Но прочь, дальше по главной улице, к пустошам— плоским, пустынным, где только ветер да звезды.
И вот дорога на Сванидж. Вконец окоченевший Джесс гнал от себя мысль, что «Маргарет» несется сквозь пустое пространство, шумно выдыхая пар во тьму, подобно проклятому Богом духу, навеки сосланному в ледяной ад. Теперь он обрадовался бы любому живому существу — даже разбойникам. Но ни-ко-го. Пронизывающий ветер, тьма… Он похлопывал руками в рукавицах, притоптывал ногами на площадке, таращился назад во тьму на высокие очертания груза на платформах, вилявших в хвосте, — их лампы едва поблескивали, словно были за тридевять земель. Джесс уже давно устал честить себя. И дураку понятно, что следовало остаться в Пуле, а с рассветом трогаться в путь. Но в тот вечер ему казалось, что не он управляет поездом, а кто-то чужой говорит, куда ему ехать.
Джесс впрыснул воду через устройство предварительного нагревания, подбросил угля в топку, снова впрыснул воду. В один прекрасный день пожирателей твердого топлива вчистую вытеснят машины с масляными двигателями. Такие машины уже разработаны, однако до практики дело не доходит — ждут окончательного вердикта папы римского. Может, он последует через год-другой, а может, никогда. Пути Вселенской Церкви неисповедимы, и пастве не по рылу вопрошать о ее намерениях.
Старый Илай поставил бы на машины масляные двигатели ничтоже сумняшеся, да еще посмеялся бы в рожи чернорясым, но его водители спасовали бы из страха перед неизбежным в этом случае отлучением от церкви. Что и говорить, тут фирма «Стрэндж и Сыновья» расшаркалась перед властью — ну да ей не привыкать. Джесс обнаружил, что, покуда «Маргарет» вскарабкивалась на новую гряду холмов, мысли опять вернулись к отцу. Странно, но ему почудилось, что сейчас он сумел бы рассказать старику все-все. Сейчас он бы с легкостью выложил все свои надежды и страхи… Да только поздно. Илай мертв, Илая больше нет. На него навалено шесть футов мокрой дорсетской глины. Неужели так от века в этом мире? Неужели люди всегда ощущают, как бесконечно много могли бы сказать друг другу только после того, когда становится уже поздно?
Справа показались тусклые огни Кингс-Хеда — дорожный знак надрывно скрипел, качаясь на ветру. Колеса «Маргарет» пошли юзом на обледенелом булыжнике, Джесс подвернул тормозное колесо и взял на себя рычаг реверса, чтобы поршни работали не с такой силой. Тут изрядно подморозило, местами дорога была прямо как стеклянная. И вот «Маргарет» устремилась с вершины холма к Сваниджу— прямехонько в свой рай. С резким свистом ветер стеганул мокрым снегом по ее передним огням.
Казалось, все крыши городка срослись в одну под слоем снега. Джесс снова дал свисток — между домами звук приобрел необычайную силу. Откуда-то вынырнула гурьба мальчишек, которые с гиком побежали за вагонами. Впереди был перекресток, горели огни гостиницы «Георг». Джесс направил локомобиль к въезду во двор гостиницы. Вот когда возникла нужда в помощнике — в огороженном пространстве пар сносило на машиниста, и маневр приходилось проделывать, считай, вслепую. Детишки исчезли так же внезапно, как появились. Он мягко потянул рычаг реверса и на малой скорости вкатил во двор. Грохот выхлопа заметался среди стен, но «Маргарет» аккуратно прошла между створками ворот и повернула, втягивая свой состав в просторный двор, рассчитанный на стоянку для дорожных поездов. Джесс пристроил состав между «гарреттом», шестисильным «клейтоном» и «шаттлвортом», поставил рычаг реверса в нейтральное положение и перекрыл регулятор. Громыхание машины наконец-то стихло.
Джесс потер лицо. Плечи припорошило снегом; он отряхнулся и, с усилием ворочая озябшим телом, спустился на землю, подпихнул бревна под колеса и потушил фонари. Во дворе гостиницы не было ни души, ветер завывал на крышах ближайших домов; паровой котел локомотива тихонько сопел. Джесс сбросил избыток пара, притушил огонь, чтобы тот теплился до утра, забрался на переднюю ось и накрыл трубу перевернутым ведром. Теперь «Маргарет» переночует безбедно. Он слегка отступил, бросил последний взгляд на все еще пышущий теплом корпус — от зольника исходило слабое мерцание, — подхватил рюкзак и направился к «Георгу».
Ему показали комнату и оставили одного. Джесс воспользовался рукомойником, вымыл лицо и руки и вышел из гостиницы. На расстоянии нескольких ярдов из окон пивной сквозь нарисованные занавески просачивался малиновый свет. Вывеска приглашала в трактир «Морская дева». В задней комнате стоял гомон, висел густой табачный дым. «Морская дева» была пивной для буксировщиков; Джесс сразу увидел своих знакомых: Тома Скиннера из Пауэрстока, Джеффа Холроида из Уэй-Маута, обоих сыновей старика Серджантсона. Новости путешествуют по дорогам на всех парах, — вот и сейчас ребята обступили Джесса и заговорили наперебой. По дороге к стойке он сыпал ответами. Да, с отцом приключился внезапный удар; нет, прожил после этого недолго. Уже на следующий день, в пять вечера… Он достал бумажник, сделал заказ, взял пинту эля и двойное виски. Раскаленная кочерга, для подогрева пива опущенная в высокую кружку с крышкой, расплескала белую пену. Виски обожгло горло и вышибло слезу. Дорожной усталости как не бывало; Джесс вытянул ноги к огню и посасывал пиво, чувствуя, как тепло приливает к бедрам, охватывает живот. Однако в сознании еще догромыхивал «буррель», а пальцы не забывали тряский руль. Успеется поговорить и порасспросить, сначала надобно обогреться. Мужчине согреться — первейшее дело.
Вышло так, что она пересекла комнату, остановилась за его спиной и заговорила, и только тогда он обнаружил ее присутствие. Он бросил тереть руки и неуклюже выпрямился, вдруг ощутив как помеху свою рослость и массивность.
— Привет, Джесс…
Знает ли она? Эта мысль всегда была тут как тут. Все годы, что прошли с тех пор, как он окрестил локомотив женским именем; тогда она была глупой девчушкой, голенастой и глазастой, но «Леди» — это в ее честь. Это ее образ неотвязно преследовал его, подростка, душными ночами, это ее аромат чудился ему среди садовых цветов. Когда Илай заключил то дикое пари, Джесс сидел на паровике и как дурачок захлебывался слезами, потому что «Маргарет» спасовала перед последним подъемом, не выиграла пятидесяти золотых гиней для папаши и уронила имя той, в чью честь была названа. Теперь уже нет той девчушки; она глядит на него, моргая, с лукавой усмешкой на губах, темно-русые волосы блестят в свете ламп…
— Добрый вечер, Маргарет, — пробормотал он в ответ.
Она принесла ужин, села рядышком и не встала, пока он не поел. От этого у него сперло дыхание в груди, пришлось силой напомнить себе, что ничего это не значит. Ведь не каждую неделю у человека умирает родитель. На шее Маргарет носила узкий обруч со светло-голубым камушком; при разговоре она имела привычку непрестанно крутить его. Пальцы у нее были тонкие, ногти плоские и блестящие, костяшки широкие, как у мальчишки. Джесс следил, как она прикасалась к своим волосам, смахивала сигаретный пепел на чайное блюдце. Ему было нетрудно вообразить, как эти руки занимаются уборкой, чисткой, метут и стирают пыль, будто по волшебству вносят в дом тепло и нежность…
Она полюбопытствовала, что он везет. Всегда спрашивает. Отвечая, Джесс называл локомотив, как и прочие буксировщики, усеченным именем — «Леди». И снова он задался вопросом: разглядывала ли она хоть раз локомотив? Сообразила ли, что это за «Леди Маргарет»? Придала ли этому хоть малейшее значение?.. Потом она принесла новую порцию выпивки, сказала, что это за счет хозяина, и добавила, что ей пора вернуться за стойку, но они еще увидятся.
Сквозь пелену он наблюдал, как она смеется с посетителями. И смех у нее был особенный — что-то вроде глухого фырканья, при котором верхняя губа подскакивала, обнажая зубки, а глаза тем временем насмешливо наблюдали за собеседником. Официантка из нее вышла что надо, это уж точно; ее отец, бывший доставщик, двадцать лет держит это заведение. Его супруга скончалась пару сезонов назад, остальные дочери повыскакивали замуж и уехали, а Маргарет вот осталась. Она умеет обойтись деликатно, если встречает тонкую душу; по крайней мере так о ней отзываются буксировщики. Все равно это безрассудство — держать пивную, та еще работенка. Семь дней в неделю не знать ни покоя, ни отдыха: скрести, вычищать, штопать да шить, стряпать… Впрочем, для самой тяжелой утренней работы есть наемная служанка. Сверх этого Джесс знал о Маргарет немало, чуть ли не все. Знал размер ее обуви и то, что день рождения в мае; знал, что талия у нее двадцать четыре дюйма, а любит она «Шанель», и есть у нее пес по кличке Джо. Знал он и то, что она поклялась никогда не выходить замуж; по ее словам, в «Морской деве» она столько на мужиков нагляделась, столько про них разузнала, что только тот, кто способен выложить на стойку пять тысяч наличными, вправе рассчитывать на ее покорность, но не на большее. Ей в жизни не встретить парня, который выложит хотя бы половину, так что оградила она себя лучше не придумаешь… А может, и не говорила она такого, чего не наплетут деревенские кумушки, да и буксировщики промеж себя языками полощут не хуже прачек.
Джесс оттолкнул тарелку. Да что же это такое! Куда ни кинь — везде Маргарет, она — повсюду, стоит едва ли не за каждым его поступком; ведь это ради нее он сделал многомильный крюк, приволок свой поезд в Сванидж из-за пары ящиков мороженой рыбы, которые отнюдь не окупят возвращение порожняком. Что ж, он рвался повидаться с ней — и повидался. Она перекинулась с ним словом-другим, посидела рядышком; но уж навряд ли подойдет еще. Можно сваливать отсюда. Снова вспомнились сырые стены могилы, стук комьев земли о гроб Илая. Вот что ждет его, равно как и прочих, коих называют почему-то детьми Господа; только смерти ты будешь ждать в одиночку. Потянуло напиться, растворить кошмар в теплом мареве алкоголя. Но не здесь и не теперь… Он направился к выходу.
У двери он толкнул незнакомого мужчину, буркнул извинение и двинулся дальше. Но тот вцепился ему в руку. Джесс посмотрел через плечо и уперся взглядом в красивое и холеное лицо.
— Ба! — произнес нововошедший, — не верю глазам своим! Это или дьявольские козни, или Джесс Стрэндж собственной персоной…
На какой-то миг Джесса смутила элегантная бородка-эспаньолка этого человека, но потом он невольно заулыбался.
— Колин! Коль де ла Хей!..
Коль поднял и вторую руку, чтобы пощупать бицепсы Джесса.
— Ого-го-го! — сказал он. — Превосходно выглядишь, Джесс. Старина, это дело нельзя не обмыть. И как ты умудряешься? Ведь ты выглядишь пре-вос-ход-но!..
Они забились в угол таверны — перед каждым стояло по пинте пива.
— Черт побери, Джесс, вот так горестная удача! Стало быть, похоронил своего старика, да? Это погано… — Он поднял кружку. — За тебя, дружище. Чтоб наступили лучшие дни…
Когда-то в шерборнском колледже Джесс и Коль быстро подружились. Как говорится, противоположности сходятся: Джесс — прилежный, тихий и малоразговорчивый, а де ла Хей — сорвиголова, распутник, притча во языцех. Коль был сыном предпринимателя из западного графства, борцом за права женщин и неугомонным проказником; преподаватели не уставали твердить, что по нему веревка плачет. После колледжа Джесс потерял с ним связь. Слышал краем уха, будто Коль послал к черту семейное дело — что-то там импортировать и складировать показалось ему нуднее нудного. Он действительно стал менестрелем — бродячим актером и поэтом, трудился над книгой баллад, которую так и не написал, шесть месяцев играл в театре в Лондониуме, а затем, покалеченный после драки в борделе, очутился в родном доме.
— Когда-нибудь покажу тебе шрам, — сказал он с противной усмешечкой, — на таком месте, что в присутствии дамы как-то не того…
Перепробовав разное, Коль взялся работать буксировщиком на одной фирме в Иске. Но его хватило ненадолго, в середине первой же недели он пригрохотал прямо в самый центр Бристоля на восьмисильном «клейтоне и шаттлворте», размотал шланг и перелил в свои баки всю воду из принадлежащей корпорации поилки для лошадей, прежде чем его заграбастали полицейские. «Клейтон» не рванул, но был на волосок от взрыва. Коль попробовал наняться еще разок — на севере, в Аква-Сулисе, куда еще не дошла весть о его художествах; там он продержался целых шесть месяцев, покуда стекло разбившегося манометра не стесало часть кожи на его лодыжках. Де ла Хей подался дальше в поисках, как он выразился, «менее смертоубийственной работы». Джесс хохотнул и затряс головой.
— И чем же ты занимаешься нынче?
Нахальные глаза смеялись ему в ответ.
— Торговлей, — беззаботно изрек Коль. — Там купишь, тут продашь… Времена тяжелые, каждый крутится как может. Допивай, Джесс, следующую ставлю я…
Они болтали о давних временах, а Маргарет все носила им пиво, брала деньги и приподнимала брови, поглядывая на Коля. Вспомнилась та ночь, когда де ла Хей в приступе хмельной храбрости побожился, что снимет все орехи с дерева, которое так тщательно сберегал его преподаватель.
— Вовек не забыть, — сияя говорил Коль. — Лунища была — светло как днем…
Джесс держал лестницу, а Коль взбирался наверх, но не успел он дотянуться до веток, как дерево задрожало, словно от урагана.
— Орехи посыпались — ну прямо градины, прах их побери, — давился смехом Коль. — Ты же помнишь, Джесс, как такое забыть… А там как раз этот… сам старый козел Тоби Уоррилоу — сидит себе, только ботинки торчат, и трясет, будто душу хочет вытрясти из чертова дерева…
После этого в течение нескольких недель ни о каких наказаниях и речи не было, даже де ла Хей ходил безгрешный, и все мальчишки в течение месяца объедались грецкими орехами.
Еще была история с двумя монахинями, которых выкрали из шерборнского монастыря; это дело тоже хотели навесить на де ла Хея и едва не преуспели, однако вопрос о виновнике так и остался без ответа. Девиц, принявших постриг, умыкали и прежде, но кому, кроме Коля, могло прийти в голову похитить сразу двух?.. А скандал с трактиром «Поэт и Земледелец»! Его хозяин, видать из дурной прихоти, держал в конюшне на цепи огромную обезьяну; Коль, которого выставили из «Поэта и Земледельца» за какое-то непотребное ночное буйство, исхитрился разрезать ошейник этой твари. Несчастная животина целый месяц бесчинствовала в округе и на всех наводила ужас — мужчины ходили при оружии, а женщины за порог и носа не казали. В конце концов ее пристрелил один ополченец — застукал у себя дома, когда та опустошала миску с супом.
— Чего ты намерен делать? — спросил де ла Хей, опрокинув не то шестую, не то седьмую кружку пива. — Ведь фирма теперь твоя, да?
— Угу. — Джесс задумался, опустив голову. — Руководить намерен, вот чего…
Коль облапил его за плечи.
— Все у тебя наладится. А раз наладится, брось хандрить. Я так скажу: первым делом тебе нужна славная деваха, а уж потом все само склеится. Вот чего тебе надобно, дружище Джесс, я это нюхом чувствую. — Он ткнул приятеля под ребра и расхохотался. — Чтоб грела по ночам лучше, чем одеяло. И не давала толстеть, а?
Джесс выглядел несколько опешившим.
— Давай не будем…
— Ну не скажи, это первое дело. Ни с чем не сравнить. Мммм…
— Коль заелозил бедрами, прикрыл глаза, обрисовал руками соблазнительные формы, ухитряясь выглядеть одновременно и лириком, и похабником. — Старина, теперь у тебя с этим никаких трудностей не будет. Сам понимаешь, весу тебе прибавилось. Нынче ты первый в списке… Все сучки сбегутся, как прослышат, знай только отгоняй! Будешь отгонять этим — ну что там у клапана?.. Толкателем… — И он снова зашелся смехом.
Не заметили, как время подошло к одиннадцати. Джесс натянул фуфайку, с трудом попадая в рукава, и пошел задворками провожать Коля. Только когда холодный воздух ударил в лицо, он понял, как сильно набрался. Он налетел на де ла Хея, потом с размаху треснулся о стену. С хохотом они пропетляли по переулку и расстались у гостиницы «Георг». Коль, сыпя клятвенными обещаниями, растворился в ночи.
Джесс прислонился к заднему колесу «Маргарет», ощущая, как пиво беснуется в голове. Чуть прикрыл глаза — и все задвигалось, заходило ходуном под ногами. Ничего, зато, дружок, последний час был славный. Будто перенеслись в школьные годы. Он, не сдержавшись, засмеялся и потер лоб тыльной стороной ладони. Де ла Хей, конечно, никчемный прохиндей, но, с другой стороны, отличный малый, просто отличный… Джесс разлепил глаза и как сквозь туман увидел прицепы. Потом осторожно стал перемещаться вперед, опираясь руками о корпус локомотива, чтобы ладонью проверить температуру парового котла. Взобрался по лесенке в кабину, открыл дверцы топки, разбросал уголь, проверил регулятор тяги и водяное давление. Все в норме. Снежная крупа больно секла лицо, покуда Джесс по извилистому маршруту пересекал двор.
Повозившись, он попал ключом в замочную скважину и распахнул дверь своей комнаты. Там было темно и жутко холодно. Он зажег единственную лампу, не до конца надев стеклянный колпак. Огонек заметался на сквозняке. Джесс тяжело рухнул поперек кровати и уставился на точечку света, которая ходила туда-сюда, туда-сюда. Заснуть бы, а с утра пораньше в путь… Рюкзак лежал на том же стуле, куда он его положил, но не было сил заставить себя развязать его. Он закрыл глаза. Сразу закружились разные картины. Где-то рядом пыхтел «буррель»; Джесс согнул руки, чувствуя, как рулевое колесо вибрирует под ладонями. Вот так локомотивы со временем донимают тебя: постукивают час за часом, час за часом, пока этот шум не становится частью твоего сознания, входит в плоть и кровь, в мозг, и ты без этого и жить-то потом не можешь. Схватишься спозаранку — и в дорогу, до того нарулишься, что остановиться не способен; Лондониум, Аква-Сулис, Иска; гранит из парбекских каменоломен, уголь из Киммериджа, шерсть и зерно, камвольные ткани и мука, вино и подсвечники, иконы с ликом Мадонны и лопаты, маслобойки и порох, патроны и золото, свинец и жесть; поставки по контракту для армии, для церкви… Цилиндры, регуляторы, задвижки, рычаги реверса… И ретивая железка трясет, трясет площадку машиниста…
Он ворочался и ворочался, кроя всех и вся. А краски в его воображении разгорались все ярче. Темно-бордовое мешалось с золотисто-каштановым, красная слюна на подбородке отца, броские пятна цветов на свежевывернутой земле; клубы пара и огни ламп; языки пламени; свинцовое небо, нависшее над холмами.
Мозг тасовал воспоминания о Коле; то его фраза слышалась, то чудился его смех: сначала будто короткий вдох, свистящий и отчетливый, потом — звонкое «ха-ха-ха», а сам он при этом жмурится, сутулится и постукивает кулаками по столу. Коль обещал навестить его в Дурноварии и, уходя прочь, орал, что ни за что не позабудет. Но куда там — забудет, непременно забудет, потому как у него интрижка с какой-то бабой, выпадут у него из памяти и этот разговор, и эта встреча. Штука в том, что Коль — не Джесс. Де ла Хей не из тех, кто строит планы, терпеливо ждет, просчитывает шансы; он живет мгновением, живет насыщенно. И его не изменить.
Локомотив громыхал, кривошипы вращались, ползуны скользили взад-вперед, медь блестела и звенела на ветру.
Джесс привстал и потряс головой. Теперь лампа горела ровно, тонкий столбик огня стоял прямо, только кончик слегка подрагивал. За окном выл ветер, принося бой церковных часов. Он прислушался и сосчитал. Двенадцать ударов. Нахмурился. Поспал, насмотрелся снов, и думалось, что уже рассвет. А долгая безрадостная ночь, выходит, только начинается. Джесс прилег со стоном, все еще хмельной, но сна не было ни в одном глазу, напротив — ощущалась диковинная бодрость. Пиво не пошло впрок, только накликало кошмары. И, глядишь, новые поджидают.
Джесс принялся лениво перебирать в памяти сказанное де ла Хеем. Фраза насчет женщины. Бредни в духе Коля. Может, ему это — раз плюнуть, а для Джесса была и есть на свете только одна девушка. Но до нее как до неба.
Круговорот мыслей вдруг остановился, словно их тормознули на полном ходу. Ну-ну-ну, сказал он себе раздраженно, забудь, проехали. И без того у тебя хлопот полон рот, выкинь из головы… Но какая-то часть сознания мятежно противилась: листала гроссбух памяти, что-то прибавляла, что-то вычитала, подбивала баланс… Он ругнулся, проклиная де ла Хея. Вскользь произнесенное слово прочно поселится в голове. Будет преследовать неделями, а то и годами.
Джесс дал себе волю и размечтался. Знает она все о нем, это уж точно; у баб на это чутье. Он выдавал себя сто, тысячу раз; ну, всякие там пустяки — взгляд, жест, слово, и все яснее ясного. А несколько лет назад он ее поцеловал. Один только раз; оттого, наверно, воспоминание об этом было таким острым, таким отчетливым, так легко оживало в памяти. Это вышло почти случайно; был канун Нового года, ярко освещенная пивная гудела от голосов — там встречали праздник десятка два, а то больше местных жителей. Те же часы на церкви, удары которых он только что считал, отбили полночь, по всей деревне были распахнуты двери, повсюду ели сладкие пироги и пили вино, весело перекрикивались в темноте, целовались; и она, поставив поднос, который держала в руках, взглянула на него и сказала:
— Негоже быть в стороне, Джесс. Давай-ка и мы…
Ему запомнилось, как бешено заколотилось сердце — так внутри локомотива все приходит в лихорадочное движение, когда водитель впускает сжатый пар. Он видел, как она подняла лицо в его сторону, как раскрылись ее губы; потом она с силой прильнула к его губам, пустив в дело язык, чуть слышно томно застонала. Джесс никак не мог решить, получился ли этот звук машинально, как мурлыканье кота, когда его гладишь. Он и не заметил, как она направила его руку к своей груди; та раскаленным углем уместилась точно ему в ладонь. Тогда он подхватил ее под спину, приподнял, она задохнулась и высвободилась из его объятий.
— Уф-ф, — сказала Маргарет. — А ты умеешь, Джесс. О-о… умеешь!
Она пригладила волосы и опять стала насмешничать; но все прошлые и будущие грезы сошлись в этой точке замерзания Времени.
Ему вспоминалось, с какой неутомимостью он подбрасывал уголь в топку локомотива на обратном пути, как ликующе пел ветер, как весело тарахтели колеса, и все вокруг сияло, словно россыпь бриллиантов. Грезы накатили снова; он увидел Маргарет в несчетных сладчайших мгновениях — она гладит его, ласкает, она раздевается, она смеется. Ни с того ни с сего пришла на память свадьба брата — начало злополучного брака Михея с девицей из Стурминстер-Ньютона. Локомотивы отдраены до самых крыш, украшены лентами и флагами, каждая доска их приземистых прицепов-платформ вымыта и сияет белизной; вороха конфетти, словно разноцветный снег; хохочущий священник со стаканом вина; престарелый Илай — вокруг шеи неправдоподобно белый воротничок, вихры каким-то чудом прилизаны — с блаженной улыбкой на красной физиономии стоит на площадке машиниста и размахивает квартой пива. Потом, тоже неожиданно, эта картина сменилась другой: теперь Илая — в воскресном костюме, волосы напомажены, в руке оловянная кружка — вихрь уволакивал в черную пасть бури.
— Отец!
Джесс вскочил. Его шатало. Комнатка была погружена во мрак, по стенам метались густые тени — свеча оплыла. Снаружи часы пробили половину первого. Он присел на край постели и застыл, уронив голову на руки. А ему ни свадьбы, ни веселья. Завтра изволь вернуться в темный, все еще объятый трауром дом; берись доделывать недоделанное отцом, впрягайся в наследственный воз и тащи лямку по сыздавна известному кругу, по нудному замкнутому кругу…
В непроглядной тьме образ Маргарет плясал одинокой искоркой надежды.
Джесс пришел в ужас от того, что затевало его тело. Ноги вывели его на деревянную лестницу, нашарили первую ступеньку, вторую… Во дворе в лицо ударил холодный ветер. Он пытался урезонить самого себя, но куда там — ноги жили сами по себе. Его пронзила внезапная радость. Не век же терпеть испорченный зуб, надо бежать к цирюльнику, чтобы бесконечную ноющую боль излечить ценой боли большей, но минутной, и обрести блаженный покой. А терпел он достаточно; все, баста, оттерпелся. Сейчас, не откладывая. Про себя Джесс приговаривал: десять лет мечтаний, когда ты ждал, умалив себя до бессловесной твари, — разве от этого можно отмахнуться? Но собственно, чего ты ждал? Что она сама прибежит с мольбами и бросится тебе в ноги — бери меня? Женщины не так устроены, у них есть своя гордость… Он мучительно припоминал, в какой день и час разверзлась непреодолимая пропасть между ним и Маргарет. И отвечал себе: да никогда; ни словом, ни делом она его не отталкивала… Он попросту не дал ей случая выказать свои чувства — почем знать, может, и она томилась все эти нескончаемые годы? Ждала, когда он спросит… Это не может не быть правдой. В нем росла уверенность, что это правда. Выписывая вензеля по улице, он вдруг запел.
От двери отделился стражник, словно сгусток мрака, вооруженный куцей алебардой.
— С вами все в порядке, сэр?
Голос, донесшийся будто из дальней дали, приковал Джесса к месту. Он поперхнулся, закивал и заулыбался.
— Угу, угу, все отлично. — Большим пальцем он показал себе за спину: — Привез… это вот… поезд. Стрэндж. Из Дурноварии.
Стражник заковылял обратно. Казалось, вся его фигура с ясностью говорила: ох уж эти оборванцы! Вслух он бросил:
— Вы бы, сэр, убирались подобру поздорову, чтоб не попасть в кутузку. Нет охоты возиться с вами. Или не знаете, что уж давно за полночь?
— Ухожу, господин офицер, — сказал Джесс. — Уже ухожу…
Пройдя десяток шагов, он обернулся:
— Господин офицер, а вы… ж-ж-женаты?
В ответ донеслось суровое: «Проваливайте, сэр.» И владелец голоса растворился в темноте.
Городишко спал. Иней поблескивал на крышах, лужи на дорогах задубели-замерзли, ставни всюду наглухо закрыты. Где-то ухала сова, а может, это далеко-далеко пыхтел локомотив… В «Морской деве» была тишина, огни погашены. Джесс постучал дверным молотком. Нет ответа. Он постучал сильнее. В доме напротив мелькнул свет. У него сперло дыхание. Глупость сморозил, откроет не она. Кончится тем, что позовут стражников… Но она должна догадаться, кто стучит, должна, у женщин есть чутье. Объятый ужасом, он громче заколотил в дверь.
— Маргарет!..
Желтый проблеск света; дверь распахнулась так внезапно, что он растянулся на земле. Тяжело дыша, встал, потирая глаза. Перед ним стояла Маргарет — волосы взъерошены, рукой придерживает плед, наброшенный на плечи. Она подняла лампу повыше и ахнула:
— Ты?!. — Потом захлопнула с глухим стуком дверь, заложила засов, повернулась к нему и произнесла негромко, но сердито:
— Ты хоть соображаешь, что делаешь?
— Я… — попятившись, выдавил он, — я…
Тут он заметил, что выражение ее лица изменилось.
— Джесс, тебя не побили? Что случилось?
— Я… извини. Мне надо было повидаться с тобой, Маргарет. Лопнуло мое терпение…
— Тихо! — прошептала она. — Отца разбудишь, если уже не разбудил. О чем ты толкуешь?
Джесс оперся о стену, чтобы поменьше кружилась голова.
— Пять тысяч, — сказал он громким шепотом. — Это же ничто, Маргарет. Теперь это ничто. Маргарет, я… это… богат, слава Богу. Теперь это не играет роли.
— Что?
— На дорогах, — лепетал он, — буксировщики болтают. Они говорят, ты хочешь пять тысяч… Маргарет, я и десять достать могу…
На ее лице забрезжило понимание. И, видит Бог, она рассмеялась.
— Джесс Стрэндж, — произнесла она, покачивая головой, — к чему ты клонишь?
И он выложил все до конца. Само сказалось:
— Я люблю тебя, Маргарет. И, думаю, всегда любил. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
Улыбка сбежала с ее лица. Маргарет замерла и полуприкрыла глаза, будто на нее навалилась внезапная усталость. Затем шагнула вперед, взяла его за руку и сказала:
— Пошли. Только ненадолго. Заходи и садись.
В темном зале пивной догорал камин. Она села поближе к огню, свернулась кошечкой и уставилась на него — в темноте ее глаза казались особенно большими. Джесс заговорил. Он высказал все — прежде и вообразить не мог, что способен произнести такое вслух. Рассказал, как тосковал по ней, как надеялся — зная, что надежды нет; как ждал столько лет, что уже позабыл то время, когда ее еще не было в его душе. Она слушала, не двигаясь, не выпуская его пальцев, поглаживая его ладонь своей ладонью, задумчивая, озадаченная. Он живописал, как она будет хозяйкой в его доме, своя роща, свой вишневый сад, террасы, усаженные розами, слуги, свой счет в банке; и, разумеется, Маргарет Стрэндж, его жена, трудиться не будет.
Джесс умолк, и наступила тишина, которая тянулась и тянулась, пока тиканье больших настенных часов не превратилось в гром. Маргарет запустила ступню в теплый пепел и шевелила пальцами ее щиколотку.
— Я люблю тебя, Маргарет. Действительно люблю…
Она была все так же спокойна, устремив затуманенный взор в никуда. Плед сполз с ее плеч; ему была видна ее грудь — соски проступали сквозь тонкий материал ночной рубашки. Маргарет нахмурила брови, поджала губы и перевела взгляд на него.
— Джесс, — сказала она, — обещай, что ты кое-что сделаешь для меня после того, как я закончу говорить. Обещаешь?
Его хмель внезапно как рукой сняло. Головокружение и внутреннее тепло пропали, теперь он дрожал. Ему почудилось, что где-то вдали снова заухал локомотив.
— Да, Маргарет, — сказал он. — Как велишь.
Она привстала и села рядом с ним.
— Подвинься ближе, — прошептала она, — а то гудишь на всю комнату. — Тут Маргарет заметила, что Джесса колотит, и легонько погладила его. — Прекрати, не надо. Пожалуйста…
Приступ миновал; она отняла руку, поправила шаль, подобрала ночную рубашку вокруг колен.
— После того, как я скажу то, что скажу, ты обещаешь мне уйти? Тихо-тихо и… и без скандала? Бога ради, Джесс, ведь я могла тебя не впускать…
— Договорились. Не беспокойся, Маргарет, ничего не случится.
Собственный голос казался ему чужим. На него вдруг снизошло понимание того, что такое последняя сигарета для приговоренного к повешению: каждая затяжка — лишняя секунда бытия.
Маргарет сцепила пальцы, остановившись взглядом на напольном ковре.
— Я… мне хочется подобрать правильные слова, — сказала она. — Такие слова, чтобы тебя не обидеть, Джесс. Ведь ты мне очень нравишься… Я, конечно же, все знала, знала с самого начала. Вот почему я тебя впустила… Потому как ты мне нравишься, Джесс, и мне не хочется тебя обидеть. Теперь ты видишь, как я… доверилась тебе, поэтому не огорчай меня. Я не могу выйти за тебя замуж, потому что не люблю тебя. И никогда не полюблю. Поймешь ли ты это? Это мука… вот так вот знать о твоем чувстве ко мне и все же говорить тебе то, что я говорю. Однако деваться некуда, у нас с тобой ничего не выйдет… Я знала, что это произойдет рано или поздно, и порой я лежала ночью без сна и все думала, все думала и думала про тебя, ей-же-ей, не вру; но без толку. Просто-напросто ничего не получится, и весь сказ. Стало быть… нет. Мне очень жаль, но… нет.
Отчего человек способен жизнь свою ставить в зависимость от мечты, отчего он так глуп? И как сможет он жить, когда мечта пойдет прахом…
Она заметила, как исказилось его лицо, и снова дотронулась до его руки.
— Джесс, умоляю… Это так здорово, что ты ждал все это время… А о деньгах я знаю и понимаю, почему ты заговорил о них, ты просто хотел, чтобы мне жилось легко. Здорово, что так заботишься обо мне, и я верю, ты бы не обманул. Но ничего не выйдет… Господи, как же это ужасно…
Пробуешь очнуться от грез, вырваться из сна, но тщетно. Ведь ты давно не спишь и не грезишь, а сон и грезы — это то, что зовут жизнью. Ходишь во сне, говоришь во сне, даже тогда, когда что-то в тебе хочет скорчиться и умереть.
Джесс провел рукой по ее колену, гладкому и теплому.
— Маргарет, — произнес он, — я не хочу, чтобы ты принимала решение впопыхах. Давай через месяц-другой я вернусь…
Она прикусила губу.
— Я предчувствовала, что ты скажешь что-либо в этом роде… И повторяю — нет. Не стоит и думать об этом, Джесс, все уже думано и передумано — ничего не выйдет. Я не хочу нового разговора, не хочу еще раз обидеть тебя. Пожалуйста, не спрашивай меня больше. Никогда.
В его голове ворочались угрюмые мысли. Не смог купить ее. Не смог покорить ее и не смог купить. Потому что как мужчина ты так себе, и в этом немудреная разгадка. По крайней мере ей нужен не такой. В глубине души он знал это с самого начала, но не смел взглянуть правде в глаза; по ночам целовал подушку и нашептывал ей слова любви к Маргарет, потому что не решался выволочь на свет всю правду. А теперь ему придется остаток времени провести в надежде забыть… вот это.
Не сводя с него глаз, она сказала:
— Будь добр, пойми…
И ему вдруг стало лучше. Видать, Бог его берег, словно груз спал с него, и он смог произнести:
— Маргарет, это глупо, не знаю, как и сказать…
— Попробуй.
— У меня нет желания завладеть тобой вопреки всему. Эгоизм это… Будто птицей в клетке владеешь… Только раньше я представлял наши отношения не так. Честное слово, я люблю тебя по-настоящему и не хочу, чтобы ты попала в клетку. Маргарет, все будет нормально. Теперь все будет нормально. Честное слово, я… ну, словом, я уберусь с твоей дороги…
Она приложила руку к голове.
— Боже, Боже, какой ужас… я знала, что так и будет… Джесс, не надо… не надо так вот пропадать. Взял и ушел — и не вернулся. Я тебя очень люблю — как друга. Мне будет плохо, если ты сделаешь, как сказал. Разве нельзя все сохранить по-прежнему… я имею в виду, ты мог бы просто… ну, приходить и болтать со мной, как прежде. Не уходи совсем, пожалуйста…
Даже на это Господи, я даже на это пойду, подумал он.
Маргарет встала.
— А теперь иди. Пожалуйста.
— Все будет нормально, — тупо кивнул он.
— Джесс, я просто не хочу… заходить дальше. Однако…
Тут она быстро поцеловала его. Но на сей раз совсем без чувства. Без огня. Он стоял столбом, пока она его не отпустила; затем торопливо двинулся к двери.
Джесс смутно слышал, как по улице разносится звук его шагов. Откуда-то издалека доносился не то шорох, не то шелест; может, это кровь колотилась в ушах, а может, доносился шум моря. Двери домов и темные впадины окон, казалось, самочинно устремлялись ему навстречу, а потом оказывались позади. Он был подобен призраку, который тщится разобраться в понятии смерти, пытается вместить мысль, которая чрезмерна для его сознания. Маргарет больше не существует, совсем. Нет Маргарет. Теперь он обязан покинуть тот мир взрослых, где люди женятся и любят друг друга, вступают в брак и что-то значат друг для друга, и вернуться навсегда в свой детский мир машинного масла и стали. Придут дни, и уйдут дни, и в один из дней смерть заберет его.
Он пересек дорогу напротив гостиницы «Георг», прошел через ворота во двор, поднялся по лестнице, снова открыл дверь своей комнатушки. Погасил лампу, вдохнул аромат свежевыстиранных простыней от Гуди Томпсона.
В постели было холодно, как в могиле.
Его разбудили крики торговок рыбой, разносящих товар по домам. Где-то поблизости позвякивали маслобойки; в морозном воздухе двора хрустели чьи-то голоса. Он лежал неподвижно, лицом вниз, и не сразу ощутил лед на сердце. Потом вспомнилось, что он умер; он встал, оделся, не ощутив холода выстывшей за ночь комнатенки. Умылся, побрил незнакомца, который смотрел на него из зеркала, и направился к своему «буррелю». Бортовые украшения локомотива, блестящие в лучах хилого утреннего солнца, прихватила корочка льда. Джесс открыл топку, разворошил тлеющие красные угольки и развел огонь. Есть не хотелось; он пошел на набережную и, рассеянно поторговавшись, купил рыбы, велев доставить ее в гостиницу «Георг». Ящики загрузили как раз во время поздней заутрени в церкви, и он решил задержаться на исповедь. Джесс старательно обходил «Морскую деву»; единственное, чего он хотел, так это поскорее убраться прочь, побыстрее оказаться в дороге. Он еще раз проверил «Леди Маргарет», начистил таблички с названием, ступицы колес, рельефный орнамент на маховом колесе. Потом вспомнил, что хотел купить кое-что, примеченное в витрине магазина, — небольшую картинку: Святая Дева, Иосиф, коленопреклоненные пастухи и младенец Иисус в яслях. Джесс постучался к хозяину магазина, картину запаковали, и он заплатил деньги; у его матери прорва таких картин, а эта будет хорошо смотреться на серванте в Рождество Христово.
Наступило время ленча. Он заставил себя поесть, проглотил пищу, безвкусную, как трава. Собрался было оплатить счет, но вспомнил: теперь все будет записываться на счет фирмы «Стрэндж и Сыновья из Дорсета». После еды направился в одну из закусочных «Георга», опохмелился, чтобы прогнать мерзкий привкус во рту. Джесс поймал себя на том, что подсознательно ждет — знакомых шагов, знакомого голоса, записочки от Маргарет, в которой она просит не уезжать, потому что передумала. Не стоило впадать в такое состояние, но совладать с собой он не мог. Никакой записочки так и не принесли.
Ближе к трем Джесс вернулся к своему «буррелю» и развел пары. Он отцепил «Маргарет», развернул, присоединил передом к вагонам и вытолкал их на дорогу. Маневр сложнейший, но он выполнил его машинально. Вернув «Маргарет» в обычное положение перед вагонами, он нажал на рычаг реверса и не спеша открыл клапан регулятора. Наконец-то размеренно загрохотали колеса. Ему было ясно, что стоит ему разделаться с делами в Парбеке, и он больше никогда не вернется сюда. Не сможет, вопреки обещанию. Будет посылать в эти края Тима или еще кого; то, что умерло в нем, способно ожить, если он вновь увидит ее. А одного раза более чем достаточно.
Ему предстояло проехать мимо пивной. Из трубы «Морской девы» валил дым, но иных признаков жизни заметно не было. Поезд погромыхивал за спиной, с шумом подчиняясь его воле. Ярдов пятьдесят он не отнимал руки от свистка, подавая сигнал вновь и вновь, извлекая из «Маргарет» низкий металлический стон, обдавая улицу паром. Мальчишество, но порыв обуздать не удалось. Вскоре он был уже на просторе и поднимался в гору к вересковым пустошам — прочь, прочь от Сваниджа. Джесс прибавил скорости — ведь он опаздывал, а в том мире, который он покинул, казалось, целую вечность назад, о нем тревожился человек по имени Дикон.
Слева от дороги, в отдалении, высоко уходила в небо башня семафора. Джесс просигналил: два коротких гудка, один длинный — как принято у всех буксировщиков. Несколько мгновений там ничего не происходило, потом ему замахали: дескать, ясно. Сейчас его «буррель», как пить дать, разглядывают в цейсовский бинокль. Член гильдии сигнальщиков ответил, стало быть на север от башни к башне живо побежит такая весть: локомотив «Леди Маргарет», «Стрэндж и сыновья», Дурновария; из Сваниджа направляется в Корвесгит, пятнадцать часов тридцать минут; все в порядке…
Быстро приближалась ночь, а с ней и обжигающий мороз. Джесс круто повернул на запад задолго до Уорехэма, срезая дорогу напрямик через пустошь. «Буррель», однообразно ревя, катил на своих семифутовых ведущих колесах — за ним клубились тощие призраки, свитые из пара. Он остановился лишь раз — пополнить водой баки и зажечь лампы, потом опять понесся по болотистой пустоши. Появилось что-то вроде легкого тумана или изморози; туман особенно льнул к впадинам на затвердевшей земле и причудливо мерцал вокруг боковых ламп. Зловеще свистел ветер. С севера от Парбека, со стороны узкой полоски моря, зима может навалиться шустро и всей силой; уже к завтрашнему утру пустоши могут стать непроезжими — колеи занесет слоем снега фута в два, если не больше.
Прошел час, как он выехал из Сваниджа, а «Маргарет» все так же гремела хвалебную песнь своей мощи. У Джесса даже слезы выступили при мысли, что по крайней мере хоть она сохранила ему верность. Из-за темноты локомотив перестал быть виден с семафорных башен — теперь до самого прибытия домой никаких сообщений о нем не будет. В воображении рисовался встревоженный старик Дикон, переминающийся с ноги на ногу у ворот машинного депо под ярко горящими факелами, прислушивающийся то одним ухом, то другим, стараясь за много миль уловить звук выхлопов. Локомотив проехал мимо Вула. Теперь до дома рукой подать; дом — последнее утешение…
Незваный гость чуть было не застал его врасплох. Поезд замедлил ход, взбираясь на вершину холма, как вдруг из ниоткуда появился какой-то человек, нагнал локомотив и метнулся на подножку площадки машиниста. Джесс услышал топот башмаков по дороге, и какое-то шестое чувство предупредило его о движении во тьме. Он уже занес лопату, метя пришельцу в голову, но остановился, потому что тот истошно закричал:
— Очумел, дружище? Корешей не признаешь?
Джесс кое-как сохранил равновесие, ругнулся сквозь зубы и снова взялся за рулевое колесо.
— Коль… Какого лешего ты здесь делаешь?
В отраженном свете боковых огней было видно, как еще не отдышавшийся де ла Хей осклабился:
— Так, путешествую, друг мой. Вот увидел тебя и обрадовался. Маленькая передряга, знаешь ли, ну и пришлось ночевать на этой чертовой пустоши…
— Что за передряга?
— Да ездил в одно местечко, — сказал де ла Хей. — Фермочка возле Каллифорда. Рождество с дружками. Смазливые дочки. Ну и — сам понимаешь, Джесс!
Он хлопнул Джесса по руке и загоготал. Но тот с суровым видом спросил:
— А что сталось с твоей лошадью?
— Охромела, скотина. Сломала ногу.
— Где?
— Там, на дороге, — беспечно махнул рукой де ла Хей. — Перерезал ей глотку и скинул в канаву. А не то проклятые разбойники углядят ее и сядут мне на хвост… — Он подул на руки и протянул их поближе к топке, заметно дрожа в своем куцем дубленом полушубке. — Экая холодрыга… Далеко едешь?
— Домой. В Дурноварию.
— Эге-ге, — пристально взглянул на него де ла Хей, — выглядишь ты хреново. Приболел, что ли?
— Нет.
Коль настойчиво потряс его за плечо.
— Да не ломайся ты, дружище. Может, кореш поможет тебе?
Джесс отмалчивался, не спуская глаз с дороги. Де ла Хей внезапно захохотал.
— Это пиво. Конечно же, пиво! Неужто у старины Джесса желудок съежился? — Коль показал сжатый кулак. — Вот такой вот стал, как у ребенка? Да, ты больше не боец — эх, что жизнь, собака, с нами делает…
Джесс опустил взгляд на приборную доску, открыл краны бака в чреве локомотива, услышал, как вода выплеснулась на дорогу, повернул рукоять нагнетателя — клубы пара возвестили о том, что насосы заполняют паровой котел. Деревянным голосом он произнес:
— Да, видать, от пива. Пора бросать пьянство. Старею.
Де ла Хей пристальнее прежнего уставился на него.
— Сынок, — сказал он, — у тебя, похоже, проблемы. Хлопот выше крыши. Что, не так? Выкладывай, не таись…
Проклятая интуиция не изменяла ему и теперь. Еще в колледже он был весьма проницателен — чуть о чем подумаешь, а он уж и угадал. Это-то и было сильнейшим оружием Коля; именно так он завоевывал сердца женщин. Джесс рассмеялся горьким смехом; и внезапно выложил все, как на духу. У него и в мыслях не было рассказывать, однако же он рассказал все, до последней малости. Как начал, так и понесло, до самого конца.
Коль слушал молча, а потом затрясся. Затрясся от хохота, спиной привалившись к боковой стене кабины и придерживаясь за стойку.
— Джесс, Джесс, а ты все еще мальчишка. Господи, каким был, таким и остался… Ох уж эти англосаксы… — Он скорчился от нового приступа смеха, вытирая выступившие на глазах слезы. — Стало быть, она помахала тебе хвостиком? Ну, Джесс, ты просто сопляк, и когда ты повзрослеешь? Какого шута ты поперся к ней на… на вот этом? — Коль презрительно щелкнул по какому-то кронштейну «Маргарет». — Приперся: замурзанное лицо честного трудяги. Ох, Джесс, ты бы видел себя со стороны! Олух, на кой ей нужен твой железный конь? Видит Бог, он ей до одного места… А теперь слушай, что я тебе скажу…
Углы рта Джесса поехали вниз.
— А не лучше ли тебе заткнуться?
— Оп-оп, осади. — Де ла Хей похлопал его по руке. — Не рой копытом землю, послушай… Тебе следовало пообхаживать ее, она из тех, кто это любит. Надеть самые шикарные тряпки, обзавестись роскошным экипажем, натянуть на крылья золотую парчу. На это-то она и купится… Только не надо давить — с ней это не пройдет. Так что ни о чем больше не проси, ни о чем! Ты поставил ее в известность, чего хочешь, а теперь скажи себе: эта бабенка от меня не уйдет… Плати за кружку пива по золотой гинее, обещай за свой счет отремонтировать и обставить второй этаж. Она стоит того, Джесс, действительно стоит. Такая хорошенькая…
— А пошел ты…
— Да ты что, больше ее не хочешь? — вроде как обиделся де ла Хей. — Ну, старина, я просто пытался помочь… Ты что, потерял к ней интерес?
— Да, — сказал Джесс, — потерял.
— Эх-х… — вздохнул Коль. — Какая досада. Растоптанное юное чувство… Тяжкое испытание. — Тут лицо его просветлело. — А знаешь что, у меня идея. Раз уж у тебя с ней все, так я ей сам займусь. Идет?
Когда в ушах твоих стоят рыдания, возвещающие о кончине отца, пусть руки твои протирают нарезку ползунов. Когда на рушащийся мир опускается красная пелена, и по темени бьют барабаны, пусть глаза твои всматриваются в дорогу, которая несется навстречу, а пальцы бестрепетно покоятся на рулевом колесе. Джесс услышал свой голос, интонация была ледяной:
— Коль, ты был и есть лживая скотина. Она на тебя и не взглянет…
Коль тер пальцы и пританцовывал на площадке машиниста.
— Ба, да я уже на полпути к успеху. Она и в самом деле конфетка… Эти милые глазки вчера так поглядывали на меня. Пустячное дело, приятель, в два счета… А в постели она будет зверь. Однако хороша, у-у, хороша… — Но его жест при этом был исполнен чего-то, похожего на искреннее благоговение. — Я отжарю ее в пяти разных позах за ночь, — добавил он. — И пришлю тебе удостовериться. Заметано?
А может, он так — языком мелет? Заливает по-черному? Нет, не врет. Коль не обманывает. По крайней мере в таких вещах. Раз обещал добиться — добьется… Джесс ухмыльнулся — просто заголил зубы.
— Давай, Коль. Завали эту сучку. А потом наступит мой черед. Заметано?
Де ла Хей хохотнул и хлопнул его по плечу.
— Джесс, ты свой в доску… Ого!..
Впереди справа — вдалеке, на вересковом поле — блеснул огонек. Коль крутанулся на месте, уставившись в точку, где он мелькнул, и посмотрел на Джесса.
— Видал?
Тот мрачно буркнул:
— Видал.
Де ла Хей пошарил обеспокоенным взглядом по кабине.
— Ружье есть?
— Зачем?
— Разбойники.
— Против разбойников ружье не поможет.
— Ну, ты даешь, приятель… — покачал головой Коль.
Джесс рванул дверцы топки — яркий свет, обдало жаром.
— Шуруй!
— Чего?
— Шуруй!
— Лады, приятель, — сказал де ла Хей, взял лопату и принялся подбрасывать уголь в топку. Потом ногой запахнул створки и выпрямился. — Я тебя расцелую и очень скоро уберусь восвояси, как только мы минуем этот огонек. Если мы его минуем…
Сигнал, если это был сигнал, больше не повторялся. Вокруг чернели вересковые пустоши. Дорога впереди пролегала по нескончаемым холмам; «Леди Маргарет» тяжело пыхтела, взбираясь на ближайший из них. Коль трусливо оглядывался и даже высунулся из кабины посмотреть, что делается сзади, за вагонами. Высокие углы брезента почти терялись в темноте.
— Ты чего везешь, Джесс? — спросил Коль. — Товар?
— Оптовый, — сказал Джесс, пожав плечами. — Жмых, сахар, сушеные фрукты. Нечего и руки марать.
Де ла Хей озабоченно кивнул.
— А в прицепе что?
— Коньяк, немного шелка. Немного табака. Ветеринарная дребедень. Кастраторы для скота. — Он поглядел по сторонам. — Ничего существенного.
Коль озадаченно нахмурился, потом раскатисто засмеялся.
— Мальчишка… Самый настоящий мальчишка… Такому грузу цены нет. Большая удача…
Джесс невозмутимо кивнул, ощущая внутри полную пустоту.
— Товару на десять тысяч фунтов. Плюс-минус одну сотню.
— Ого-го! — присвистнул де ла Хей. — В самом деле нешуточный груз…
Они благополучно миновали то место, напротив которого вспыхивал огонек. Два часа, как Джесс в дороге, и ехать предстоит не больше того. «Маргарет» скатилась с холма и потянулась на следующий. Из-за тучи вышла луна, ярко осветив вьющуюся перед ними длинную ленту дороги. Пустоши остались почти что позади, а у горизонта завиднелась Дурновария. Прежде чем луна скрылась и дорога снова погрузилась во тьму, Джесс заметил проселочную дорогу, уходящую влево от основной.
Де ла Хей тронул его за плечо.
— Теперь не опасно, — сказал он. — Мы проскочили мимо мерзавцев… Дальше тебе будет спокойно. Я слезаю, дружище; спасибо, что подбросил. И помни, что я сказал про девчонку. Подави ее своей напористостью, не отступай. Понял, Джесс?
Джесс встретился с ним глазами.
— Занимайся лучше своим делом, Коль.
Тот уже стоял на ступеньке лесенки.
— Бывай здоров. Не робей! — улыбнулся он и спрыгнул, пропав в темноте.
Коль недооценил скорость «бурреля». Он закувыркался, перелетел через голову и сел, закатившись смехом. Огни парового тягача уже исчезали вдали. Из темноты показались силуэты шести всадников. С собой они вели седьмую лошадь — под седлом, но без седока. Коль заметил, как блеснул ствол ружья, различил массивный корпус арбалета. Разбойники… Все так же продолжая смеяться, он вскочил на свободного коня. А поезд тем временем скрывался в полосе низко лежащего тумана. Де ла Хей поднял руку и бросил:
— Последний вагон.
Он пришпорил коня и пустил его вскачь.
Джесс поглядывал на показания приборов. На головке поршня предельное давление — в паровом котле сто пятьдесят фунтов на дюйм. Скорбные складки вокруг рта не разглаживались. Маловато. После спуска по этому склону, на середине следующего длинного подъема — вот где они нападут. Он передвинул регулятор в крайнюю позицию, и «Леди Маргарет» вновь стала набирать скорость — сильнее стало потряхивать на выбоинах. К подножию холма она скатилась на скорости двадцать пять миль в час и замедлила ход, ощутив за собой тяжесть состава.
Неподалеку что-то звякнуло о буксу. Над кабиной просвистела горящая стрела и на миг осветила небо. «Маргарет» поднатужилась и надсадно взревела. Теперь Джесс заметил скачущих всадников по обе стороны от состава. Светлые полосы могли быть опушкой дубленого полушубка. Еще одно сотрясение, и спина его напряглась в ожидании железной арбалетной стрелы. Пронесло. Впрочем, это похоже на Коля де ла Хея: запросто умыкнет твою девушку, но ни при каких обстоятельствах не оскорбит твое достоинство; похитит твой грузовой состав, но не отнимет жизнь. Стрелы летали по-прежнему, но в локомотив не метили. Высунувшись, заглядывая за края ближних вагонов, Джесс увидел, что на последнем загорелся брезент.
Середина подъема на холм; «Леди Маргарет» старалась вовсю, пыхтя от напряжения. Огонь разбегался быстро и его языки потянулись вперед. Очень скоро пламя охватит следующий вагон. Джесс наклонился. Его рука медленно и с сожалением легла на рукоять экстренного отцепления. Он потянул ее вверх, ощутил, как сорвало стопор, как машине полегчало от потери части груза. Горящий вагон начал замедлять ход, запнулся, а потом покатил прочь от остальных вагонов — вниз по склону. Пока он съезжал, набирая скорость, к подножию холма, всадники скучились вокруг него и с яростными гиками стали сбивать огонь сорванными с себя плащами. Коль миновал их на полном скаку, спешился, вспрыгнул на платформу и с победным кличем забрался на самый верх, отчего разбойники разразились хохотом. Их главарь стоял в полный рост на брезенте, которым был прикрыт товар на все еще движущейся платформе, и, призывно размахивая свободной рукой, бесстрашно мочился на огонь.
«Леди Маргарет» как раз одолела подъем, когда несущиеся по небу облака осветились яркой вспышкой. Взрыв был подобен удару исполинского кнута; от взрывной волны состав сотрясся, а локомотив на мгновение накренился. Джесс железной рукой выровнял движение, слыша, как грохот возвращается эхом от дальних холмов. Он высунулся с площадки машиниста и посмотрел назад, за состав. Вдалеке полыхало несколько костров там, где сорок бочонков мелкозернистого пороха, обложенных кирпичами и железным ломом, взорвавшись, скосили все живое в низине.
Уровень воды упал. Джесс включил форсунку, машинально проверил давление в котле.
— Каждый живет как может, — сказал он, не замечая, что говорит вслух. — Каждый живет как может.
Фирма Стрэнджа создавалась не добрячками; если что у нее украл — изволь получить сполна.
Где-то поблизости ожила семафорная вышка и, передавая срочное сообщение, заработала крыльями — их освещали факелы. «Леди Маргарет» мчала свой состав в сторону Дурноварии, отражаясь в тусклом серебре излучины Фрома.
По ту сторону взгорка земля разбегалась длинными пестрыми полосами, которые постепенно растворялись в морозном тумане. Над пустынными просторами завывал пронизывающий ветер, гнал снежную поземку. Снежные вихри налетали и исчезали подобно призракам — единственное движение в безжизненном пространстве.
Немногочисленные деревья росли купами, кустарник пригибался от ветра, веточки льнули друг к другу, словно ища защиты, и очертания кустов становились похожи на закругленные, слегка размытые обводы плужных лемехов. Одна такая рощица венчала верхушку взгорка; с самого ее края, был распростерт лицом в снег юноша. Он не шевелился, но сознание еще не совсем покинуло его; время от времени тело сотрясали судороги. Лет ему было шестнадцать-семнадцать, белобрысый, одет с ног до головы в форму из темно-зеленой кожи. Форменная одежда прорвана во многих местах: от плеч вниз по спине до самой талии и на бедрах. Сквозь прорехи виднелась кремово-коричневая кожа и медленно, каплями сочащаяся кровь. Одежда пропиталась ею, длинные волосы спутались. Рядом с юношей лежали кинжал и бинокль в футляре — с цейсовскими линзами ни один член или ученик гильдии сигнальщиков никогда не расставался. Клинок был обагрен кровью, рукоять покоилась в нескольких дюймах от откинутой в сторону правой руки. Эта рука тоже была поранена — порезы на тыльной стороне пальцев и глубокая рана у основания большого. Вокруг ладони кровь растеклась, образовав узкое алое кольцо.
Особенно сильный порыв ветра разметал ветки, исторгнув из них жалобный скрип протеста. Юноша снова вздрогнул и стал очень медленно шевелиться. Вытянутая в сторону рука постепенно, по дюйму за попытку, передвинулась вперед и приняла тяжесть приподнятой груди. Простонав, юноша поднялся на локте и замер, собираясь с силами. Потом наполовину перевернулся, помогая себе ногами, и оперся о неповрежденную левую руку. Голова свесилась, глаза закрылись; он задыхался. Еще рывок, новая судорожная попытка, и он сел на снегу, припав спиной к стволу дерева. Снег мело ему прямо в лицо, и это приводило его в сознание.
Юноша открыл глаза. Взгляд был затравленный, дикий, исполненный боли. Он поглядел вверх, на дерево, сглотнул, попробовал облизать пересохший рот, чуть повернул голову и уставился на окружающую его белую пустыню. Левая рука зажимала живот, кисть правой лежала на ней, чтобы не тревожить израненную ладонь. Ненадолго юноша вновь закрыл глаза; потом рука его скользнула вниз, ухватила мокрую кожу штанов и отодрала от бедра. Он вздрогнул и разрыдался от того, что увидел. Его рука, бессильно упав, задела за ствол. Сучок ткнулся точно в открытую рану под большим пальцем; омерзительный приступ боли снова привел его в чувство.
С места, где он лежал, нельзя было дотянуться до кинжала. Юноша натужно подался вперед, хотя желал одного: больше не двигаться, застыть и побыстрее умереть. Наконец пальцы дотянулись до лезвия, он отполз к дереву и снова сел. Отдохнув и справившись с дыханием, он обхватил левой рукой колено и потянул на себя, согнув полупарализованную ногу. Собрался с силами, зажал рукоять кинжала обеими руками, приставил кончик к клетчатым штанам и, потихоньку ведя лезвием, вспорол их до самой щиколотки. Затем обвел лезвием бедро и отделил всю штанину.
Теперь он вконец обессилел; он буквально ощущал, как утекают из него последние соки, и слабость помахивает черной ширмой перед глазами. Юноша подтащил кусок кожи к губам, захватил конец зубами и стал резать на полосы. Работал он медленно и неуклюже — дважды порезался, даже не заметив, что боли прибавилось. Наконец он закончил и стал обматывать полоски кожи вокруг ноги, стараясь прикрыть длинные раны на бедре. Ветер завывал неистово; кроме этого звука, слышалось только короткое и прерывистое дыхание юноши. Его покрытое потом лицо бледностью мало отличалось от неба.
И вот он сделал для себя все, что мог. Раны на спине терзали жестоко — ствол был окрашен кровью, но он не мог до них дотянуться и перевязать. Затянув последний узел, юноша содрогнулся от того, что кровь все же сочилась из-под повязок. Он уронил кинжал и попытался встать.
После нескольких рывков и стонов ноги так и не смогли принять вес его тела. Морщась от боли, он повел пальцами по стволу и наверху, в двух футах от себя, обнаружил крепкий сук. Окровавленная рука соскользнула вниз, но потом упрямо нащупала сук снова. Юноша стал подтягиваться, чувствуя боль побеспокоенных порезов на ладони. Благодаря бесчисленным часам работы на семафорной башне, у него были мускулистые руки и плечи; мгновение-другое он висел в непомерном напряжении, упираясь макушкой в ствол, прогнув дугой трясущееся тело; наконец пятки нашли опору в снегу, и он встал.
Его шатало, ветра он не замечал, борясь с волнами тьмы. Теперь голову схватывало железными клещами в одном ритме с пульсацией крови. Он ощутил новые теплые струйки на животе и бедрах и смертельную усталость. Развернулся и, не подымая головы, двинулся вперед с тяжелой медлительностью водолаза в скафандре. Через шесть шагов он остановился, по-прежнему раскачиваясь. Футляр с биноклем лежал на снегу — там, где выпал. Юноша неуклюже вернулся — каждый шаг требовал особого усилия от мозга, напряжения силы воли, чтобы заставить тело повиноваться. Затуманенное сознание подсказывало, что за футляром наклоняться опасно; если попробуешь — грохнешься ничком и вряд ли уже встанешь. Он продел ногу в петлю наплечного ремня. На большее он не был способен; когда он двинулся вперед, вниз по склону, прочь от рощи, футляр волокся за ним по снегу.
Сил поднять глаза уже не было. Юноша видел лишь круг снега под ногами, футов шесть в диаметре, в черной кайме из-за искаженного зрения. Снег внизу перемещался: шажок — и новый снег, шажок и новый… По снегу шли ряды следов — его собственных. Юноша слепо следовал за ними. Какая-то искра сознания понукала его идти вперед, вперед; мозг почти отключился, оцепенел от болевого шока. Он медленно волочил ноги, и футляр с биноклем то прыгал, то скользил за его лодыжкой. Левой рукой раненый придерживал живот у самого паха, а правой помогал себе кое-как сохранять равновесие.
За собой он оставлял дорожку из кровавых пятен; капли крови падали на снег — яркие, как лепесток цветка, расплывались, приобретая розовый оттенок, а потом замерзали. Кровавые отметины и следы петлистой линией бежали обратно к кустарнику. Взвихренный ветром снег легко похлестывал его по лицу и шуршал по кожаной куртке.
Медленно, преодолевая нескончаемую боль, движущаяся точка отделилась от деревьев. Они неясно виднелись за ней и по мере удаления, по прихоти меркнущего света, казались все выше. Благодаря ветру боль несколько отпустила, юноша поднял голову и увидел перед собой семафорную башню с каморкой внизу. Башня стояла на небольшом возвышении, и его тело отозвалось на крутизну подъема — снова сбилось дыхание. Он замедлил и без того медленные шаги, вновь заплакал — короткими всхлипами, похожими на звуки неразумного животного; на подбородке заблестела слюна. Когда он дошел до комнатки внизу башни, сереющая на фоне неба рощица была еще видна за его спиной. Припал к дощатой двери, тяжело сглатывая, едва различая необструганную поверхность. Его рука нащупала и потянула веревку запора, дверь резко распахнулась, и он ввалился внутрь, рухнув на пол.
Снаружи было так светло от снега, что в комнате показалось совсем темно. Юноша помнил, что где-то есть шкаф, на четвереньках подполз к нему и стал на ощупь рыться, как во сне слыша звон разбиваемой посуды. Наконец нашел то, что искал, вытащил пробку из бутылки, прислонился к стене и попробовал отпить. Алкоголь побежал по подбородку, разлился по груди и животу. То немногое, что попало в горло, на какое-то время привело его в чувство. Он закашлялся и попытался вызвать рвоту. Потом заставил себя встать и найти нож взамен того, который выронил. В сундуке у стены были одеяла и постельное белье. Юноша достал простыню, разорвал на полосы, по-настоящему длинные и широкие, и перевязал бедро. Но прикоснуться к кожаным жгутам было выше его сил. На белых повязках немедленно проступила кровь, пятна росли, сливались, на них быстро набухали капли. Остаток простыни он приложил к низу живота.
Снова затошнило; он стал тужиться, потерял равновесие и растянулся на полу. Выше уровня его глаз виднелись смутные очертания койки — столь желанного приюта. Только бы доползти… Из последних сил он протащился через каморку, налег на край койки и перевалил в нее все тело. И сразу же его накрыла волна океански глубокой тьмы.
Так юноша пролежал изрядное время, покуда не подали голос остатки воли. Он заставил себя приподнять будто склеившиеся веки. Теперь было действительно темно — через далекое окошко на верхней площадке просачивался самый скудный свет. Перед серым квадратом окна виднелись рукояти семафора — они словно парили в воздухе, а отполированная руками поверхность поблескивала. Глядя вверх, раненый понял, что свалял дурака, и попытался скатиться с койки. Простыни прилипли к спине и мешали выбраться из постели. Он попробовал еще раз, уже трясясь от холода. Печка не зажжена, дверь нараспашку, снег уже заметает внутрь. А снаружи ветер так и подвывал, так и подвывал. Юноша упрямо ворочался, но его усилия разбудили боль, снова навалилась слабость, застучало-загремело в ушах. Семафорные рукояти стали двоиться, троиться, расщепляться и разворачиваться серебристыми веерами. Дыхание сперло, слезы затекали в рот, и наконец веки сомкнулись. Он закувыркался в грохочущую бездну, многоцветную, с яркими искрами, с кружевами зыбкого света. Оскалившись, он лежал и следил за беснованием вспышек перед закрытыми глазами, ощущая спиной мокроту — столько крови уже натекло. А потом грохот в голове вдруг стих.
Мальчик давно лежал, затаившись, в высокой траве и чувствовал, как солнце жжет плечи сквозь кожаную курточку. Перед ним на конусообразной макушке холма медленно помавала крыльями волшебная штуковина — с величавой неспешностью, присущей птицам. Была она высоко-высоко, на башне на вершине холма, и чудилось, что производимое ею слабое деревянное пощелкивание доносится прямо с голубого летнего неба. Движения крыльев почти загипнотизировали мальчика, он лежал, кивая головой и моргая, уперев подбородок в ладошки, весь обратившись в зрение. Вверх-вниз, вверх-вниз, хлоп… И опять вниз, круг, вверх и обратно, — после паузы новое мельтешение; эти крылья, почитай, никогда не бывают в покое. Семафор казался живым, одушевленным существом, посаженным на высокий насест и тараторящим на диковинном и никому не понятном языке. Тем не менее речь его состояла из слов, столь же богатых смыслом и таких же загадочных, как слова в учебнике «Современный английский для начальных классов». Воображение мальчишки работало вовсю. Слова складываются в истории — что за истории рассказывает стоящая в одиночестве башня? О королях и кораблекрушениях, о битвах и погонях, о добрых феях и закопанном в земле золоте… Она умеет говорить, в этом сомнений нет; шепчет и клацает, передает и принимает послания, общаясь с себе подобными башнями, вереницы которых бегут по Англии во все мыслимые края во всех направлениях.
Он подсматривал, как скользят по промасленным направляющим тяги управления крыльями — словно перекатываются могучие мускулы. Из Эвебери, где жил мальчик, было видно множество других семафорных башен; они шагали на юг по Великой равнине и карабкались по западным склонам известковых холмов возле Марлборо. Но те были намного больше — громоздкие сооружения, обслуживаемые группами людей; их сигналы в ясный день видны за десять миль. Крылья тех башен двигались торжественно-медлительно, грохоча сочленениями; а небольшие башни для местной связи выглядели как-то уютней — добрыми знакомыми, которые болтают от зари до зари.
В долгие летние часы мальчик находил множество игр, в которые можно играть в одиночку. Досуг неизменно был краденый, так как занятие для него всегда бы нашлось: школьные уроки, домашнее задание, уборка или работа на братнином крохотном земельном участке на другом конце селения… Если он хотел побыть наедине с собой и пофантазировать, то приходилось удирать под вечер или еще на рассвете. Порой его манили камни — городок был окружен причудливыми нагромождениями ромбовидных валунов. Мальчик бегал вдоль руин того, что было когда-то старинным храмом, взбирался по крутым откосам туда, где в лучах утреннего солнца танцевали древние камни; а не то вышагивал по длинной-предлинной тропе для шествий, тянувшейся через поля на восток, и воображал себя священником или же богом, который явился для принесения по старинному обряду жертвы дождю и солнцу. Кто создал эти каменные кладки? По словам одних — волшебники во времена своего могущества; по словам других, это сделали древние боги, имена коих грех произносить. А кое-кто считал, что тут не обошлось без дьявола.
Церковное начальство смотрело сквозь пальцы на истребление сатанинских реликвий, и в городке об этом отлично знали. Отец Донован был против, но поделать ничего не мог; все, кому не лень, с охотой занимались разрушением. С помощью плугов подрывали фундамент кладки, дробили мегалиты водой и огнем, а куски пускали для мелкого ремонта своих построек; это практиковалось не один век, и в полуразрушенных каменных кольцах зияли бреши. Но камней оставалось еще много; сами круги сохранились, как и могильные насыпи на открытых ветрам вершинах холмов, под которыми покоились древние мертвецы с разможженными костями. Мальчик забирался на курганы и грезил о королях в мехах и бриллиантах; но когда он уставал, его неизменно тянуло обратно к семафорам с их таинственной жизнью. Он тихонечко лежал, уткнувшись подбородком в ладони, глаза сонные, а над ним на вершине холма постукивал-полязгивал Силбери-973.
Опустившаяся на плечо рука выдернула его из грез. Он напрягся, перевернулся и хотел было вырваться, но не тут-то было. Его держали крепко. Запыхавшись, он смотрел исподлобья — маленький оборванец с длинной челкой.
Держал его высокий мужчина; мальчику он показался невероятно высоким. Лицо коричневое, задубевшее от ветра и солнца, в уголках глаз сеточки морщин. Глаза резко выделялись на загорелом лице: глубоко посаженные, голубые — такой цвет бывает разве что у самой верхушки неба, подумалось мальчику. Глаза его собственного отца давно удрали под защиту очков с толстенными стеклами; глаза этого человека были совсем иные. Они казались предельно проницательными, словно привыкли вглядываться вдаль и различать вещи, которые не заметил бы другой. Их хозяин был одет во все зеленое, на плечах — потертые галуны и нашивки сержанта сигнальщиков. На бедре у него висел цейсовский бинокль — неотъемлемая часть экипировки любого сигнальщика; в неплотно прикрытом футляре мальчик различал большие окуляры и до блеска стертую медь тубусов.
Гильдиец улыбался; говорил он протяжно и неспешно. Вот голос человека, которому ведомо про Время все — и то, что оно вечно, и что спешить и суетиться ни к чему. Вот человек, который, видать, знает про древние камни побольше его папаши.
— Так-так, — сказал он. — Похоже, нами пойман маленький шпион. Ты кто будешь, пацан?
Мальчик облизал пересохшие губы и испуганно выдавил из себя:
— Р-рейф Бигленд, сэр…
— И чем же ты тут занимался?
Рейф снова облизал губы, метнул взгляд в сторону башни, жалобно надул губы, уставился на траву перед собой, еще раз стрельнул глазами на сигнальщика.
— Я… я…
Он запнулся. Поди-ка объясни! На вершине холма покрякивала-постукивала башня. Сержант присел на корточки и терпеливо ждал, с прежней полуулыбкой щурясь на мальчугана. Свою котомку он положил на траву. Рейф догадался, что мужчина ходил в деревню за едой для обеда — одна эвеберийская бабулька сговорилась поставлять продукты дежурным сигнальщикам. О семафорной станции Силбери мальчик знал чуть ли не все.
Секунд набежало на целую минуту, пора было отвечать. Рейф собрался с силенками и, когда заговорил, не узнал собственного голоса, а слова и вовсе бесконтрольно вылетали — он только диву давался.
— Прошу прощения, сэр, — пропищал он, — я наблюдал за башней…
— Зачем это?
— Я…
Опять затруднение. Как объяснить-то, а? Секреты гильдии не открывают первому встречному-поперечному. Коды сигнальщиков и иные, более важные вещи, держат в глубочайшей тайне, охраняют ревностно, ибо носить зеленое — это наследственное право. Подозрение сержанта, что он шпионил, отчасти верно, но звучит так страшно.
Член гильдии помог ему:
— А ты умеешь читать сигналы, Рейф?
Рейф яростно замотал головой. Да чтоб простолюдину понять язык башен! Простолюдину это не по уму. Душа у мальчика ушла в пятки, но язык опять рассвоевольничался, и он услышал, что произносит с дрожью в голосе:
— Нет, сэр. Но страсть как хочу научиться.
Брови сержанта подскочили. Он присел на корточки, положив руки на колени, и рассмеялся. Потом покачал головой.
— Стало быть, хочешь научиться… Да, дюжина королей и тьма высоких господ меньше ворочались бы по ночам, знай они семафорную премудрость.
Внезапно его лицо посуровело.
— Щенок, — сказал он, — да ты никак глумишься над нами…
Рейф смог лишь молча отрицательно мотнуть головой. Сержант, не вставая с корточек, глядел мимо него, куда-то в пространство. Рейфу хотелось объяснить, что никогда, даже в самых тайных мечтах, он не воображал себя сигнальщиком, что язык сам по себе произнес эту несуразицу. Но язык предательски присох к гортани — перед человеком в зеленом Рейф онемел. Молчание затягивалось, и он рассеянно наблюдал, как по травинке ползет жучок.
— Пацан, а кто твой отец?
Рейф испуганно сглотнул. Взбучки не избежать, к тому же за-претят и близко подходить к башням. Он почувствовал, как защипало глаза — предвестие слез, готовых политься в три ручья.
— Томас Бигленд из Эвебери, сэр. Писец сэра Уильяма М-маршалла.
Сержант кивнул.
— И ты захотел научиться семафорному делу, стать сигнальщиком?
— Точно так, сэр.
Говорил мужчина, понятное дело, на современном английском, но не на гортанном языке мужланов, а как ремесленник или торговец; Рейф без труда понимал те устарелые формы слов, которых сигнальщики придерживались в общении между собой.
— А ты книжной грамотой владеешь? — огорошил вопросом сержант.
— Точно так, сэр, — сказал он и неуверенно добавил: — Только ежели слова не особо длинные…
Член гильдии снова рассмеялся и хлопнул мальчика по спине.
— Что ж, маленький господин Рейф Бигленд, если захотел стать сигнальщиком и читать способность имеешь, коли слова коротки, — а мой учебник тощ, Бог в том свидетель, — то, ежели ты не лгун, попробую тебе пособить. Ступай за мной.
Он встал и направился в сторону башни. Рейф застыл, в нерешительности моргая, потом подхватился и засеменил за мужчиной — голова у него закружилась в ожидании чудес.
Они поднялись по крутой тропке, которая вилась вокруг холма. По дороге сержант рассказал, что Силбери-973 — звено в цепи семафорных башен третьего класса, которая начинается в пригороде Лондониума на огромной ретрансляционной станции в Понтсе и тянется вдоль дороги до самого Аква-Сулиса. Обслуживающий персонал состоит из… Но Рейф отлично знал из кого. Пять человек, включая сержанта; их домики стояли в стороне от селения. Жилища сигнальщиков повсюду строились именно так, на отшибе, дабы лучше охранять гильдейские тайны. Члены гильдии не платили десятину местным властям, не признавали никакого начальства, кроме собственного; в принципе они были подсудны обычному суду, но на деле их не трогали. У них было полное самоуправление на основе собственных суровых законов; только отчаянный смельчак или полный идиот осмеливался идти против самой богатой английской гильдии. Сержант говорил чистейшую правду. Когда короли ждали важных известий с неменьшим нетерпением, нежели люди простые, им не было нужды беспокоиться — сигнальщики не подводили. Даром что папы строили каверзы гильдии, ревнуя к ее свободе, сам Рим слишком зависел от раскинутой по всему континенту сети семафорных башен и ограничивался мелкими придирками и жалобами. До сих пор члены гильдии пользовались тем предельным объемом свободы, который только возможен на землях полушария, целиком подвластного Воинствующей Церкви.
Хотя в своих мечтах Рейф не раз бывал внутри сигнальной вышки, ему предстояло войти туда впервые. Он замер как вкопанный на деревянной ступеньке — растущий благоговейный страх воздвиг почти осязаемый непреодолимый барьер. Рейф никогда не подходил так близко к семафорной башне; шлепающие звуки мелькающих крыльев, пощелкивание десятков крохотных сочленений звучали в его ушах сладчайшей музыкой. Отсюда была видна верхушка сигнального устройства, которая неясно вырисовывалась над крышей домика наверху башни. Покрытые лаком деревянные перекладины были ярко-оранжевого цвета, как лодочные мачты; крылья семафора, чернея на фоне неба, ходили вверх-вниз. Он различил возле их концов крепежные гнезда и петли, куда при плохой погоде или ночью вставляли зажженные факелы, если следовало передать срочное важное сообщение. Однажды он видел такие мечущиеся огни с расстояния во много миль — из долины. Это было в ночь, когда скончался король.
Сержант открыл дверь и подтолкнул мальчика внутрь. Рейф застыл на пороге. Хотя воздух в помещении был свеж, необъяснимым образом угадывалось присутствие мужчин — в смеси ароматов разных лаков, масел и табачного дыма; а еще помещение напоминало корабль. Жилище на самом деле было просторнее, чем казалось от подножья холма. Здесь чернела гладкими боками нерастопленная печка, радуя глаз начищенными медными деталями. В устье печки был плотно и аккуратно уложен лист красной гофрированной бумаги, а дверцы приоткрыты словно нарочно, чтобы похвастаться, как идеально чисто внутри. Дощатые стены были выкрашены светло-серой краской; на стене, под которую убегал дымоход, бросался в глаза ровно прикрепленный кнопками список дежурств. В одном углу помещения висело несколько вставленных в рамки пестрых выпускных дипломов; под ними мальчик разглядел старенький и мутный дагерротип с группой мужчин на фоне высокой-превысокой сигнальной башни. В другом углу стояла любовно заправленная койка, над ней красовалась нарисованная картинка — смеющаяся девица, на которой, кроме форменной гильдейской фуражки, было мало что надето. Рейф скользнул по ней взглядом с тем легким смущением, которое все же присуще детской равнодушной невинности.
В центре находилось выкрашенное в белый цвет квадратное основание сигнальной мачты; вокруг нее была небольшая платформа, доски которой блестели как полированные — до того были исшарканы. На платформе занимались делом два сигнальщика. У каждого в руках длинные рычаги, которые поднимают семафорные крылья; от рычагов уходят вверх тяги управления через фиксирующие белые полотняные кольца в проеме на крыше. В просветы тяг видно небо, оттуда спускается теплый июльский воздух. Третий работник с биноклем у глаз стоял возле восточного окна и произносил без надрыва и неспешно: «Пять… одиннадцать… тринадцать… девять». Сигнальщики повторяли называемые комбинации, ворочая массивные рукояти, налегая на них всем телом при подъеме сигнальных крыльев и сноровисто используя энергию их опускания для набора следующего знака. Атмосфера была сосредоточенной, но не напряженной; во всем была видна легкость долгой практики. Со стоек на потолке свисало до уровня глаз сигнальщиков контрольное устройство, повторявшее для удобства все подаваемые знаки, но на него редко посматривали. Годы тренировки придавали движениям работников такую изящную ловкость, что мальчик, если бы он хоть раз в жизни побывал в театре, непременно вспомнил бы о выверенных балетных па. Тела то устремлялись вперед, то замирали, то выписывали замысловатые арабески, и все помещение было наполнено убаюкивающими в своей размеренности звуками: дерево — скрип-скрип, сигнальные крылья — щелк-щелк…
Никто не обратил внимания ни на Рейфа, ни на сержанта. Гид негромким голосом продолжал объяснять происходящее. Уже почти в течение часа из Лондониума передавалось длинное сообщение — сводка текущих цен на зерно и скот. Трудно представить, как можно было бы регулировать сложнейшую экономику страны без гильдейской системы связи; при купле-продаже землевладельцы и купцы имели возможность ориентироваться на лондониумские цены. Рейф забыл о своем разочаровании; он жадно слушал и запоминал, во все глаза следя за действиями башенных работников, которые, казалось, составляли единое целое с управляемой ими повизгивающей и постукивающей машиной.
Работа сигнальной службы не исчерпывалась передачей сведений вроде тех, что шли сейчас, — такие сообщения сержант называл «ценовыми простынями»; порой в целях безопасного распространения информация была почти вся зашифрована. Что до цен на зерно и скот, их следовало до темноты передать в определенные центры, в том числе и в Аква-Сулис. Маршрут прохождения открытого текста зависел большей частью от той ветви сигнальщиков, через чьи посты распространялись шифрограммы. Только многолетний опыт в сочетании с определенной долей интуиции помогал направлять сигналы по наименее загруженным цепочкам семафоров; когда линия работала в одном направлении, как в данный момент, и подробное сообщение двигалось с востока на запад, было крайне затруднительно использовать ее в обратном направлении — понятно почему. Но в принципе удавалось передавать одновременно два сообщения во встречных направлениях, это было обычной практикой на башнях первого класса. При необходимости каждый третий знак в серии, передаваемой на север, был частью депеши, передаваемой на юг. Иногда сообщения шли кусочками — то в одну сторону, то в другую. Но сигнальщики терпеть не могли передавать сразу в два направления. Для этого следует очистить линию от прочих сообщений, условиться о типе передачи. Ставят двух наблюдателей, которые по очереди выкрикивают команды сигнальщикам, но даже на лучших постах, при вышколенных работниках, малейший сбой приводит к полной неразберихе — приходится останавливаться, очищать линию и начинать все сызнова.
Сержант показал руками сигнал прерывания в передаче с ошибкой, который должна подать оплошавшая башня: крылья семафора трижды расходятся горизонтально в стороны. Но после такого происшествия, мрачно хмыкнув, пояснил он, у кого-то обязательно полетит голова: башни первого класса под началом по меньшей мере майора сигнальной службы, человека бывалого, который отслужил лет двадцать, а то и поболе. Ему и самому негоже допускать ошибки, да и подчиненных должно натаскивать соответственно. Рейф с особенным почтением покосился на потертый зеленый кожаный мундир сержанта. Мало-помалу прояснялось, что это такое — быть сигнальщиком.
Особенно громкий лязг семафорных крыльев возвестил, что передача «ценовой простыни» наконец-то закончена. Наблюдатель остался на своем посту, а сигнальщики спустились вниз и первыми из всех проявили интерес к Рейфу. Вдали от семафорных рычагов они куда больше смахивали на обыкновенных людей и не производили устрашающего впечатления. Рейф знал обоих: Робин Уилер частенько перекидывался с ним фразой-другой по дороге к башне и на обратном пути, а Боб Камус как-то на праздник расшиб немало голов во время состязаний на лучшее владение дубинкой. Они показали ему книги с семафорным кодом — множество знаков, напечатанных красным цветом в пронумерованных черных квадратах. Он остался разделить с ними трапезу; мать разволнуется, а отец взбесится, но мальчик почти позабыл про родной дом. Ближе к вечеру пошло новое сообщение — теперь с запада; мальчику сказали, что это сообщение для полиции, и на лязгающих крыльях семафора оно полетело дальше. Из башни Рейф ушел только в сумерках, не чувствуя под собой ног от счастья; а в кармане — аж не верилось! — позвякивали целых два пенни. Только уже в постели, тщетно пытаясь заснуть, он сообразил, что давняя мечта осуществилась. Когда он все-таки заснул, то снилась ему опять-таки семафорная башня, факелы на ее крыльях, ревущие в голубизне небес. А потратить подаренные монетки он так никогда и не посмел.
Чуть Рейф понял, что невозможное возможно, его желанию стать сигнальщиком уже не было удержу; он с утра до вечера пропадал на станции Силбери, стоящей высоко-высоко на загадочном доисторическом кургане. Отец смотрел косо на его постоянные отлучки. На скромное чиновничье жалованье господина Бигленда семерых мальчишек не прокормить, семье приходилось рассчитывать больше на свой огород, и тут была не без пользы каждая лишняя пара рука. Но никто не догадывался, куда Рейф повадился бегать, а сам он ни словом никогда не обмолвился.
В часы, украденные у домашней работы, он вызубрил тридцать непарных позиций семафорных крыльев, самые распространенные сокращения; отныне, лежа возле холма Силбери, он разбирал, восторженно выкрикивая, почти все сигналы — правда, не зная шифров, сути сообщений по-прежнему не понимал. Однажды сержант Грей позволил ему провести блаженные полчаса на месте наблюдателя — принимали сообщение из Марлборо-Даунса. С одеревеневшим телом, сжимая в потных ладонях цейсовский бинокль, Рейф перечислял увиденные знаки, стараясь говорить как можно громче и четче, чтобы было понятно сигнальщикам за его спиной. Сержант ненавязчиво подстраховывал его, стоя в дальнем конце комнатки, но мальчик ни разу не ошибся.
К десяти годам Рейф получил все то образование, на которое мог рассчитывать, принадлежа к определенному классу. Встал непростой вопрос: кем ему быть? Был собран торжественный семейный совет: отец, мать и трое старших сыновей. На Рейфа это впечатления не произвело — он знал, притом не первую неделю, какое для него избрано поприще. Его отдадут в ученики к одному из четверых портных городка — сгорбленному старикашке, который сидит на перекрещенных ногах за горами рулонов ткани и гробит жизнь с иголкой в руках при свете грошовой свечи. Что спросят его мнения — он на это и не надеялся; однако за ним послали «официально», и он был спрошен, к чему его душа лежит. Тут-то Рейф их и огорошил.
— Я совершенно точно знаю, кем хочу быть, — сказал он твердо. — Сигнальщиком.
На мгновение все оторопели; потом раздался нарастающий смех. Гильдию ожесточенно блюдут от чужаков, а отец едва-едва наскреб денег даже на учебу портняжному делу. Что же касается сигнальщиков… Среди Биглендов их не было и не будет!.. Постойте-ка… Но ведь это только поднимет престиж нашей семьи! Городок будет смотреть на нас другими глазами, ежели один сын оденется в зеленое… Нишкни! Что морозишь-то!
Пока шла перепалка, Рейф сидел спокойно — только губы прикушены да щеки горят. Все это он предвидел заранее и давно решил, как поступит. Его самообладание смутило взрослых; поуспокоившись, они с издевкой осведомились, как он намерен осуществить столь честолюбивые планы. Тут он их огорошил вторично.
— Подам прошение в гильдию, чтобы держать экзамен на общих основаниях, — без запинки выпалил он. — За меня замолвит словечко сержант Грей из силберийской башни.
Воцарившееся молчание прервал кашель отца. Господин Бигленд, похожий сейчас на старого барана, часто-часто моргал за толстыми стеклами очков и пощипывал свои жиденькие бакенбарды.
— Хорошо, подумаем, — произнес он. — Не знаю, что и сказать… Хорошо, подумаем.
Но Рейф уже подметил искорку в глазах отца, представившего радужное будущее. Сын в зеленом мундире — эт-то кое-что…
Пока они не передумали, Рейф написал и лично отнес на силберийскую семафорную станцию по всей форме написанную бумагу, в которой в самых изысканных выражениях спрашивал сержанта Грея, не будет ли тот столь любезен зайти к г-ну Бигленду, имея предметом разговора обсуждение вопроса о поступлении его сына в колледж сигнальщиков города Лондониума.
Сержант свое слово сдержал. Он был бездетным вдовцом; Рейф, быть может, стал ему вместо сына, которого у Грея никогда не было, или же напомнил ему его собственный энтузиазм в мальчишеские годы. Сержант явился на следующий вечер, прогулочным шагом пройдясь по городку, и постучал в дверь Биглендов. Следя за ним из спаленки над крыльцом, которую он делил с другими братьями, Рейф потешался над тем, как соседи, вытягивая головы, глазеют на необычайного посетителя. А в доме царил переполох: из семейного кошелька извлекли последние гроши на покупку вина и свечей, выставили столовое серебро, в крохотной гостиной положили свежие дорожки, все из кожи вон лезли, чтобы произвести хорошее впечатление. Глава семьи был сама любезность с высокоуважаемым господином сержантом. Час спустя сержант ушел, оставив подписанную им рекомендацию. Рейф самолично видел, как по семафорной связи в Лондониум открытым текстом ушла просьба о пересылке бумаг, необходимых для сдачи приемного экзамена в колледж.
Ежегодно гильдия открывала лишь двенадцать вакансий, и конкурс был чрезвычайно велик. Несколько оставшихся недель Рейф занимался до посинения; сержант натаскивал его во всем, что касалось работы сигнальщиков и о чем могли спросить, а местный священник, невольно впечатленный, подчищал его правописание и даже пытался впихнуть в пухнущую голову Рейфа основы французского, на котором говорит знать. Рейф получил разрешение сдавать экзамен; о провале он и не думал — может, потому, что мысль эта была непереносима. Он держал экзамен в Сорвиодунуме, ближайшем районном центре; неделю спустя пришел ответ — положительный, с перечислением, какую одежду и какие книги следует взять с собой, и приказом в месячный срок явиться в колледж сигнальщиков. Когда он уезжал в Лондониум — в новом теплом плаще, верхом на присланной гильдией лошади и в сопровождении ею же приставленной пары одетых в желтовато-коричневые ливреи слуг, — городок стонал от зависти. Крылья силберийской башни были неподвижны, но в момент, когда он проезжал мимо, они внезапно показали сигнал «Внимание!», потом последовал знак «Ближайших окрестностей». Со слезами на глазах Рейф оглянулся и прочел быструю череду знаков, которые сложились в незашифрованные слова: «Доброго пути!»
После Эвебери Лондониум показался грязным, шумным и обшарпанным. Колледж находился в ветхом старинном здании в центре города, а сам Лондониум давным-давно уже переплеснул через прежние границы, на юге расширился за реку, а на севере — до Тибурн-Три. Будущие сигнальщики по драчливости и сопливости не уступали ученикам всех прочих профессий. На тех, кто прошел экзамен, не будучи сыном сигнальщика, отпрыски «зеленых» смотрели с невыносимой и ничем не обоснованной надменностью. Рейф вволю настрадался, пока несколько ночных драк в дортуаре, заканчивавшихся всегда разбитыми носами, не доказали соклассникам, что этого биглендёныша лучше оставить в покое. Его приняли на равных в сообщество сорванцов.
Гильдия, особенно в последние годы, делала упор на теоретические дисциплины, и двухлетняя учеба была крайне напряженной. Выпускникам полагалось бегло говорить на французском, ибо дальнейшее учение неизбежно откроет им доступ в богатые дома. Требовалось и неплохое владение другими распространенными языками, как то: корнуоллским, гаэльским и среднеанглийским, — ведь ни один сигнальщик не ведает, в какую часть страны его отправят служить. Изучалась также история гильдии, основы механики и кодирования, хотя большинство практических навыков приобреталось позже, на учебных семафорных станциях, разбросанных на южном и западном побережье Англии и вдоль границы с Уэльсом. Ученикам преподавалась, пусть и поверхностно, даже магия — впрочем, Рейф не понимал, как умение притягивать янтарной палочкой кусочки бумаги может пригодиться в работе сигнальщика.
Невзирая на трудности, он учился прилежно и получал высокие оценки, не вызывая нареканий даже самых требовательных преподавателей. На практику его послали в лучший учебный центр — в учебный комплекс первого класса на вершине горы Сент-Адхельм-Хед в Дорсете. К его большой радости вместе с ним ехал его добрый приятель по колледжу, одноклассник Джош Коуп — резвый черноволосый сын шахтера из Дурхема, тоже «пришлый» в среде сигнальщиков.
Они добрались до Сент-Адхельма традиционным способом — автостопом; их подвез дорожный поезд, который тащила проверенная трудяга — фаулеровская паровая машина. Рейфу не забыть, как он впервые увидел ту башню. Она была еще больше, чем рисовало воображение, и громоздилась на верхушке огромной скалы. Для удобства семафорные линии разделяли по величине наибольших башен, но сент-адхельмская выполняла также роль узловой станции для линий второго, третьего и четвертого классов, а вокруг массивных спаренных установок, характерных для башен первого класса, располагались семафоры поменьше, крылья которых так и мелькали, так и блестели на солнце. Под ними особые лебедки поднимали разные наборы ярких кругов или многоугольников, обозначающих номер кода, на котором передается сообщение; Рейф видел, как одна лебедка пришла в движение и выставила на запад желтый щит с полосой по диагонали из левого верхнего угла — предупреждение, что семафор над ней переключился на середине сообщения с обычного языка на код номер двадцать три. Он метнул взгляд в сторону Джоша, тот потряс обеими руками с вытянутыми вверх большими пальцами; потом они дружно забросили рюкзаки за спину и зашагали к главным воротам, чтобы доложить о своем приезде.
В первые несколько недель мальчики не могли нарадоваться, что очутились на практике вместе. Атмосфера на основной учебной станции резко отличалась от той, что была в колледже. После школьного шума и возни казалось, что они угодили в монастырь. Обучение в гильдии сигнальщиков было безжалостным, и снова Рейф и Джош оказались в самом низу социальной лестницы. От зари до зари они то прислуживали на кухне, то что-нибудь мыли, скребли, драили с песочком, наводили лоск. А еще была уборка всех помещений, выдергивание сорняков на гравиевых дорожках и натирание до блеска, похоже, целых миль медных поручней. Сент-адхельмская станция была образцово-показательной — гостей можно было ждать в любой момент. Однажды она подверглась такому испытанию, как визит самого Великого магистра сигнальщиков и его лорда-заместителя; наводить чистоту и полировку начали за несколько недель до их приезда. Сверх того, были хлопоты по поддержанию рабочего состояния башен: требовалось обновлять полотняные кренгельсы на огромных управляющих тягах, следить за их состоянием, красить семафорные крылья, чистить и смазывать подшипники, спускать вниз и водворять на место подвижные брусы — причем, всегда в темноте, так как днем сигнальная работа не прекращалась даже в самую отвратительную погоду. В силу полувоенного характера сигнальной службы здесь давались уроки фехтования, а также стрельбы из больших луков и арбалетов, оружия, постепенно выходящего из употребления, но изредка все еще применяемого в европейских войнах.
Сама станция превзошла самые буйные фантазии Рейфа. Помимо десятка учеников, а они никогда не переводились, тут было больше сотни штатных работников; на дежурство являлось или могло явиться по срочному вызову до шестидесяти — восьмидесяти человек. Большие семафоры первого класса обслуживали группы по двенадцать человек — шестеро на каждый большой рычаг — под началом бригадира, который отвечал за слаженность работы и повторял сигналы, которые считывали наблюдатели. Станция, работающая в полную силу, производила неизгладимое впечатление: у рычагов ряды мужчин, чья работа синхронизирована, как движения кордебалета; выкрики бригадиров, шарканье ног по белому дощатому полу, грохот и скрип тяг, веселый громовой лязг сигнальных крыльев в сотне футов над крышами. Однако это не мешало желчному дежурному офицеру честить происходящее «невежественным дерганьем деревяшек». Майор Стоун большую часть жизни прослужил на башенке третьего класса в Пеннинских горах, прежде чем его нежданно-негаданно назначили на столь ответственный пост.
Сообщение из Сент-Адхельма принималось сперва неподалеку — на семафорной вышке Свайр-Хеда, оттуда поступало на Кэд-Клифф — эта башня высилась на горе, с которой был виден залив Уорбэрроу. Далее оно следовало по взморью до Голден-Капа — та станция располагалась в шестистах футах над рыбацкой деревушкой под названием Лаймес — и длинными прыжками устремлялось на запад, к Сомерсету, Девону и далекому Корнуоллу, или опять на север — по возвышенностям Великой равнины вдоль дороги в Уэльс. Рейф знал, что на своем маршруте сообщения проходят и мимо древних каменных кругов Эвебери. Нередко он с любовью вспоминал родителей и сержанта Грея, но тоска по дому давно прошла. Грустить было некогда — слишком много было работы. Через двенадцать месяцев после появления в Сент-Адхельме и три года спустя после поступления в гильдейскую школу, ученикам впервые дозволили коснуться семафорных штанг. Джош, по правде говоря, не утерпел и еще несколько месяцев назад отвел душу тем, что передал хулиганское послание с одной маленькой местной башни — глубокой ночью, в надежде, что никто его на застукает. За свой проступок ему пришлось близко познакомиться — весьма болезненное знакомство! — с пряжкой зеленого кожаного ремня, которая взлетала в руках не кого-нибудь, а самого майора Стоуна. При этом два дюжих капрала-сигнальщика крепко держали вырывающегося и воющего шахтерского сына; в результате даже такой удалец, как Джош, проникся мыслью, что в некоторых вопросах дисциплины гильдия тверже алмаза.
Научиться управлять крыльями оказалось непросто, ребята опять словно с нуля начинали. Очень скоро Рейф обнаружил, что рычаги семафора норовисты, ими не поуправляешь играючи; напор ветра на широкие черные полотнища крыльев бывал такой, что отдаче даже небольшого тридцатифутового механизма ничего не стоило сбросить сигнальщика с его платформы, а членам команды башни первого класса несогласованность в действиях могла стоить жизни — и такое случалось. Был один прием, который усваивался только после долгих часов изнурительной практики, — не давить на рычаг, используя мускулы руки и спины, а наваливаться всем телом, чтобы заодно привести его в положение готовности к следующему знаку. Если ворочать как попало, а не приноравливаться экономно к поведению рычагов, то любой силач за несколько минут изойдет потом и рухнет без сил; бывалый сигнальщик работал полдня и хоть бы что. Рейф взялся за обучение со всем рвением — через шесть месяцев, сломав всего только ключицу, он мог гордиться тем, что освоил основы своей профессии. Но тут он столкнулся с убийственной запутанностью двусторонней сигнальной связи…
По прошествии двух лет службы на станции было признано, что ученики готовы к экзамену для приема в члены гильдии. Наступило время главного испытания. Местом драматического действа оказался голый взгорок в полумиле от Сент-Адхельм-Хеда. На нем стояли друг против друга две учебные семафорные будки четвертого класса. Джош и Рейф держали экзамен на пару. Их привели на взгорок утром и дали задание: перегнать из будки в будку всю Книгу Неемии из Ветхого Завета — на обычном языке, передавая поочередно по стиху, не забывая отбивать начало и конец каждого сигналами «Внимание», «Подтверждение приема» и «Конец сообщения». Разрешили сделать несколько десятиминутных перерывов, предупредив, что лучше их избегать: однажды сойдя с платформы, измочаленные, они вряд ли смогут заставить себя вернуться к рычагам.
Вокруг взгорка расположились наблюдатели, которые будут проверять работу минуту за минутой, отмечая все ошибки и заминки. Ученики вправе покинуть будки и назваться сигнальщиками только после того, как завершат передачу и получат одобрение комиссии. Не раньше. Можно прервать выполнение задания в любой момент — за это не накажут, но тогда им в тот же день и навеки придется покинуть гильдию. Несколько парней, совсем немного, вылетели подобным образом. Большинство — кто раньше, кто позже — падали без чувств; таким предоставляли право повторной попытки.
Рейф не сомлел и не сбежал, хотя временами был близок и к обмороку, и к бегству. Начал он на самом рассвете, а закончил, когда солнце пряталось за западный край горизонта. В первые два, даже три часа ничего не чувствовалось; потом появилась боль. В плечах, в спине, в пояснице и икрах. Мир сузился — он перестал замечать солнце и море вдали. Ничего, кроме семафора, его крыльев, текста перед глазами и смотрового окна. Сквозь пространство, отделяющее будки, он видел Джоша, занятого той же бесконечной и бессмысленной работой. Мало-помалу накатывала ненависть к башням, гильдии, к самому себе, к своим прежним поступкам, отвращение к силберийской вышке и старому добряку сержанту Грею; однако наибольшую ненависть вызывали Джош — белое пятно его рожи — и пощелкивающие над ним крылья, диким образом ставшие как бы частью его тела. От утомления Рейф впал в состояние, близкое к трансу: логика отпала, смысл действий перестал ощущаться. Казалось, что жизнь состоит и будет состоять из одного: из стояния на платформе, работы с рычагами, механических толчков, на которые следует отзываться телу в ожидании следующих толчков… В глазах двоилось, строки Библии сперва стали дрожать перед глазами, а потом пустились в пляс. Но несмотря ни на что, он не сдавался.
Во второй половине дня Рейф, не задумываясь, прикончил бы своего друга, будь тот рядом. Но до Джоша теперь было как до луны: ноги Рейфа словно приросли к платформе, руки прикипели к поворотным рычагам семафора. Крылья хлоп-хлоп-хлоп — бум, хлоп-хлоп — бум-бум-бум, дыхание — ха-хух, ха-хух, ха-хух, будто ходит поршень парового двигателя. Глаза затягивала мгла, текст и будка напротив поплыли в пустоте. Появилось чувство бестелесности, конечности ощущались только слабым далеким жжением. Среди этого одурения, неведомо как, передача дотянулась до конца. Он отбил последний стих книги, дал знак «Конец сообщения», повис на рукояти рычага, и где-то в мозгу — даже не сразу — зашевелилось, что можно остановиться. И тогда, ошалев от злости, Рейф сделал то, чего не сподобился сделать ни один практикант на учебной станции. Он вцепился в рычаги опять, поднял сигнал «Внимание» и с невероятной отчетливостью, по буквам выдал фразу: «Боже храни королеву». Затем показал знак «Конец сообщения», не получил подтверждения приема от Джоша, поднял рычаги вверх и застопорил в положении «Срочно! Связь прервана!». В цепи сигнальных башен этот сигнал тревоги обозначал бы, что следует немедленно перегнать эту информацию на исходную станцию, прекратить передачу сообщения и послать бригаду для выяснения причин срыва связи.
Рейф тупо уставился на рычаги. Только теперь до него дошло, что причудливые яркие полосы на них — его собственная кровь. Он с трудом разжал ободранные ладони, плечом толкнул дверь, оттер с дороги кого-то, присланного за ним, и грохнулся без чувств на траву в двадцати ярдах от семафорной будки. Его отвезли на тележке в Сент-Адхельм и уложили в постель. Целые сутки он спал без просыпа, но пробудился с блаженным чувством, что теперь он и Джош могут скинуть форменные коричневые курточки учеников и с ног до головы облачиться в зеленую кожу заправских сигнальщиков. Вечером они неумело нагрузились пивом, держа кружки обеими забинтованными руками, и снова пришлось использовать тележки для их транспортировки к постелям.
Остаток обучения был сущим удовольствием. Рейф распрощался с Джошем и отправился в двухмесячный отпуск домой; по окончании побывки его определили на двенадцать месяцев сигнальщиком-пажем в семейство Фитцгиббонов, принадлежавших к одному из стариннейших родов на юго-западе. Его обязанности сводились к участию во всяческих церемониях, но в трудные для страны времена его могли привлечь и к серьезной работе. Большинство знатных семейств, если позволяли денежные средства, покупали патент у гильдии и возводили на своей земле небольшие семафорные башенки, оборудованные по пятому классу, то есть еще более непритязательные, чем та будка, в которой Рейф сдавал экзамен на сигнальщика.
В местностях, где в пределах видимости не имелось сигнальных линий, иногда строили одну-другую башню и сажали туда подмастерья, которому еще не были известны секреты шифровки. Но просторный Н-образный особняк Фитцгиббонов находился почти у самого подножья Свайр-Хеда, в ложбине, открытой в сторону моря. Прибыв поутру и окинув взглядом крыши городка, Рейф заулыбался. Его будущая семафорная башня торчала над лесом печных труб; этак в миле от нее, выше по склону, виднелась передаточная башня первого класса, принимавшая сигналы с милой его сердцу сент-адхельмской башни, которая пряталась неподалеку, за холмом. Он пришпорил коня и припустил легким галопом. Ему доведется передавать сигналы прямо на башню первого класса — иного маршрута тут нет; его веселила мысль, как будет вытягиваться физиономия майора при просьбе срочно направить в Сент-Адхельм или в Голден-Кап заказ на масло, шесть дюжин яиц или сапожника. Мысленно воздав должное взрастившей его станции, он спустился в долину приступить к выполнению своих новых обязанностей.
Дел оказалось еще меньше, чем он мог предположить. Фитцгиббон занимал видное положение при дворе, домой наезжал редко, и все хозяйство вели жена и две дочери подросткового возраста. Рейф не ошибся: большинство передаваемых им сообщений касалось дел сугубо домашних. Зато он пользовался всеми привилегиями юного пажа-сигнальщика: по ночам его ждало теплое местечко на кухне, ему перепадал первый кусок жаркого, хорошенькие служаночки латали его одежду и подрезали кудри. До моря — камнем докинуть, а в праздники можно податься в Дурноварию или в Боурн-Маут. Однажды здесь раскинула шатры ежегодная местная ярмарка, и Рейф провел упоительные полчаса, просемафорив башне первого класса просьбу доставить машинное масло для паровых двигателей и мясо для медведя-плясуна.
Но вот год промелькнул; поздней осенью на его место прислали новичка, а Рейфу присвоили чин капрала сигнальной службы и перевели на новое место. Он отправился на запад, на холмы вокруг Дорсета, чтобы приступить к настоящей ответственной работе.
Пост был составной частью цепочки четвертого класса, которая тянулась на запад по возвышенностям до Сомерсета. Зимой из-за коротких дней и дурной видимости башни этой цепочки оставались без дела. Рейфу это было хорошо известно, как и то, что жить придется в полнейшей изоляции — зимы в тех краях бывают суровы, заваленные снегом дороги непроезжи, а морозы стоят неделями. Зато он мог не опасаться разбойников, которые, по слухам, в холодные месяцы наводили ужас на жителей западного края: его пост был в стороне от дорог, да и что взять в рабочей комнатке сигнальщика — разве что какой ухорез прельстится его цейсовским биноклем. Ему следовало в большей степени опасаться волков и злых гномов, хотя первые на юге повывелись, и он был слишком юн, чтобы всерьез думать о вторых. Рейф принял башню от измученного капрала, который как раз отслужил свой срок, просигналил о прибытии по цепочке и засел обмозговывать свое положение.
Все хором твердили, что первая зима на одноместной башне — испытание почище выпускного экзамена на выносливость. Спору нет, проверка на прочность нешуточная. В грядущие темные месяцы в любой час светлого времени по омертвелой линии может пойти какое-либо сообщение — с востока или с запада, и Рейф должен быть на месте, чтобы принять его и переправить дальше. На минуту замешкался с сигналом «Готов к приему» — и получай официальный реприманд из Лондониума, который способен на годы, если не навсегда, воспрепятствовать его повышению. Требования гильдии к своим работникам чрезвычайно высоки, и она ими ни на йоту не поступится; если даже майору, начальнику станции первого класса, ничего не стоит попасть в немилость, то с никому не ведомым и малоопытным капралом цацкаться не станут! Ежедневное дежурство не будет длительным — часов шесть, даже пять в самые темные месяцы, в декабре-январе. Зато все это время, с одним только коротким перерывом, Рейфу придется постоянно быть начеку.
Оставшись в одиночестве, он первым делом взобрался на тесный сигнальный мостик. Пост отличался своеобразной конструкцией. Чтобы восполнить малую поднятость башни над уровнем моря, под крышей был построен круговой рабочий помост, в центре которого находилась платформа с рычагами; по бокам помоста два окна с двойными рамами выходили на запад и восток. От окна к окну на досках была протерта дорожка глубиной в полдюйма. В ближайшие месяцы Рейфу предстояло углубить ее, перебегая туда-сюда, проверяя не заработали ли семафорные крылья на башнях у соседей. С его рабочего места они казались размером со спичку. Потребуется вся острота зрения и помощь цейсовских линз, чтобы различать сигналы в пасмурный день, но глаз с них спускать нельзя, потому что рано или поздно крылья одного из семафоров зашевелятся. Рейф с ухмылкой потрогал рычаги своей собственной машины. Когда понадобится, он не оплошает и выставит сигнал «К приему готов», прежде чем сосед закончит передавать сигнал «Внимание».
С помощью бинокля Рейф дотошно изучил соседние посты. Тамошних работников он сможет повстречать не раньше весны, если по приказу отправится работать в другом месте. До той поры в дневное время все они, подобно ему, будут прикованы к своим сигнальным мостикам, а прогулка к ним в темноте может плохо кончиться. Да никто и не ждет его в гости, у сигнальщиков это не принято. Если нужда прихватит, можешь просемафорить насчет помощи, а так — будь сам по себе. Вот она, неприкрашенная жизнь члена гильдии: суматошный Лондониум, уют и покой в доме Фитцгиббонов — лишь краткие ее эпизоды. Итог: гробовая тишина, глухое одиночество, пустынный пейзаж уходящих в даль древних холмов. Он проделал весь путь сигнальщика.
Итак, его жизнь вошла в скучную колею: сон — пробуждение — наблюдение, сон — пробуждение — наблюдение… По мере убывания дня и погода портилась; морозный туман окутывал пост, пошел первый снег. На многие часы башни на востоке и западе скрывались в дымке; приди теперь какая-либо депеша, сигнальщикам пришлось бы зажигать огни на крыльях. Рейф тщательно приготовил охапки хвороста, вставил их в специальные железные футляры, установил подле двери, облив для пущей яркости горения парафином. У него появилась навязчивая идея, что депеша уже была, да только он ее прозевал из-за вечного марева. Временами страх рассеивался. Гильдия строга, но справедлива; от сигнальщиков, особенно зимой, не ждали сверхчеловеческих подвигов. Если вдруг нагрянет капитан с вопросом, почему Рейф не ответил тогда-то и тогда-то, он увидит приготовленные факелы, фитили и масло и оценит хотя бы то, что Рейф сделал все возможное. Однако никто не появлялся; а когда погода прояснилась, соседние посты помалкивали по-прежнему.
Ежевечерне, когда сгущались сумерки, Рейф проверял работу системы, шевелил крыльями, чтобы очистить их от нанесенного ветром снега; было приятно ощущать податливые движения тонких крыльев, постукивающих где-то вверху, в темноте. Он слал в темноту, фантазируя, крайне замысловатые послания: письма родителям, старому сержанту Грею, огненные признания молоденькой служанке Фитцгиббонов, увлечение которой оказалось стойким. Дважды в неделю он пользовался законным перерывом на ленч, чтобы вскарабкаться на верхушку башни и проверить исправно смазанные подвижные части механизма. Однажды, во время такой инспекции, у него сердце упало: на одной управляющей тяге он заметил тонкую трещину, первый признак, что металл изнашивается. Ночью он заменил всю секцию запасной, из чулана, поднял ее наверх и приладил при тусклом свете фонаря. Это была кропотливая и опасная работа — пальцы стыли, ветер толкал в спину, норовя сорвать его с крыши. Рейф мог бы поставить свой пост на временный ремонт, просигналить соседям об этом и воспользоваться преимуществами дневного времени, но гордость не позволяла. За два часа до рассвета работа была закончена, он проверил готовность башни, сделал запись о проделанном в журнале и лег спать в надежде на внутреннее чутье сигнальщика, которое будило его при первых лучах солнца. И оно не подвело.
Его начали тяготить бесконечные часы в темноте. Штопка и стирка одежды занимали небольшую часть свободного времени; он прочитал и перечитал привезенные с собой книги, отложил их в сторону и принялся измышлять себе задания по проверке и перепроверке своих запасов еды и топлива. В глухую темень, когда над крышей нескончаемо жалобно завывал ветер, россказни о злых гномах и оживших покойниках, разгуливающих по вересковым пустошам, уже не казались таким вздором. Было трудно даже вообразить, что вернется лето, что башни будут лениво поскрипывать под ярко-голубым небом, и все вокруг будет залито светом. В его комнатке имелась пара кремневых пистолетов; Рейф их проверил и зарядил. После этого он дважды вскакивал ночью, напуганный треском на крыше — будто нечистая сила скреблась, силясь попасть внутрь; но оказывалось, что это просто ветер гуляет в слуховых окнах. Рейф заложил их кусками полотна, а позже грянули морозы, и они наглухо замерзли, так что больше его не беспокоили.
Он поднял передвижную печку вверх, на смотровую площадку, и с удивлением обнаружил, сколько всего можно сделать, лишь изредка поглядывая на окна. В разгар дежурства не стоило труда приготовить кофе или чай; со временем он наловчился, не прерывая наблюдения, готовить и горячие закуски. А во время перерыва на ленч он занимался не готовкой, а чем-нибудь поинтересней. Больше всего Рейф боялся, что растолстеет от бездействия; пока что не было причин для волнения, но он не хотел рисковать. Когда снег был не слишком глубок, он делал короткие вылазки по окрестностям. Однажды его внимание привлек пригорок с рощицей раскидистых деревьев. Рейф направился туда бодрым прогулочным шагом — изо рта вырывался пар, футляр с биноклем постукивал по бедру. Там, в кустарнике, его поджидал злой рок.
Затаившись в ветвях ели, за передвижением юноши наблюдала рысь — глаза на зловещей маске горели ненавистью. Ее мыслей никому не угадать. То ли она вообразила, что на нее готовятся напасть, то ли правду говорят, что эти твари зимой сходят с ума от мороза. В западных краях их теперь осталось совсем немного, большинство мигрировало в уэльские горы или укрылось среди скал на дальнем севере. Рысь в этих местах была чудом.
Рейфа угораздило идти прямо под то дерево, на котором прятался зверь. Взрывая снег ногами, он шел вперед с опущенной головой, занятый поисками наиболее удобного пути. По мере его приближения рысь все больше раздвигала пасть, в широчайшем беззвучном оскале обнажая алую глотку и длинные зубы-бритвы. Ее глаза сверкали, уши распластались, превратив голову в пушистый шар. Рейф так и не заметил дикой кошки — благодаря окраске она отменно сливалась с ветками и снегом. Едва он очутился под деревом, как рысь прыгнула ему на плечи, словно рычащая меховая накидка. Она успела в клочья изорвать кожу на шее и спине прежде, чем боль дометнулась до мозга.
От толчка он чуть не упал. Его рывок сместил зверя, но тот проехался на когтях, раздирая юноше верх живота. Рейф ощутил горячие струи крови, и зрение заволок красный туман. Рев зверя заполнил вселенную. Он выхватил кинжал, но зубы тут же впились в руку, и кинжал выпал. Рейф бросился на землю, почти ощупью нашел его, размахнулся и почувствовал, как лезвие вошло в зверя. Рысь взвизгнула, отвалилась и закорчилась на снегу. Он заставил себя придавить спину зверя окровавленным коленом и раз за разом всаживал клинок, проворачивая его в бешено бившемся теле, — до тех пор, пока агонизирующий враг не вырвался и не убежал в заросли, шатаясь, обагряя снег кровью. В кустах он, наверно, и сдох. Сперва Рейф лежал без сознания, потом пришел в себя, с неимоверным трудом дополз до своей башни — и теперь умирал, не будучи в силах добраться до семафора и отчетливо сознавая свое поражение. Он хрипел от отчаяния и все больше погружался в густеющую тьму.
Во тьме послышались звуки. Домашние-домашние. Размеренное шарк-звяк, шарк-звяк — совсем как утреннее погромыхивание кочерги по решетке камина. Рейф с бормотанием заметался, потом затих в распространяющемся тепле. Появился свет, помигивающий и оранжевый; юноша видел отблески сквозь неплотно прикрытые веки. Скоро окликнет мать. Пора вставать и собираться в школу или в поле.
Приятное мелодичное треньканье побудило его повернуть голову. Тело по-прежнему болело, но боль странным образом притупилась. Он ожидал увидеть старую родную комнату в эвеберийском домике: занавесочки колышет ветер, потоки солнца сквозь открытые окна. Какое-то мгновение ему пришлось перестраивать зрение на комнату сигнальной башни, потом сознание стремительно вернулось к действительности. Он осмотрелся, различил сигнальный помост под рычагами семафора, штанги, уходящие под крышу и вверх, белизну кренгельсов, которые он сам начистил днем раньше. Окна были закрыты квадратными кусками брезента, не пропускающими свет. Дверь заперта на засов, обе лампы горят; печурка растоплена, и от ее приоткрытых дверок идет тепло. На плите шипят горшки и кастрюли, а над ними склонилась девушка.
Когда Рейф повел головой, она повернулась, и он заглянул прямо в ее бездонные глаза, обрамленные длинными черными ресницами, беспокойно-шустрые, как у зверька. Ее длинные волосы были перехвачены, чтобы не падали на лоб, чем-то вроде ленты, убегающей за остроконечные ушки; на ней было шелестящее тонкое голубое платье, и она была — загорелой. Коричневая, как орех, хотя, видит Бог, вот уже сколько недель солнца нет и в помине. Рейф отшатнулся от ее взгляда, что-то в глубине сознания дрогнуло, и он чуть было не взвизгнул. Неоткуда в этой глуши взяться женщине, да еще янтарнокожей и в причудливом летнем платьице; стало быть, она одна из тех, из Древних Духов — Призраков пустошей (кто в них верит, кто нет), которые уволакивают людские души, если попы не врут. Его губы хотели выговорить слово «фея», но не смогли. Обескровленные, они лишь едва шевельнулись.
Зрение стало опять изменять. Девушка подошла к нему легкой поступью, чуть покачиваясь, будто язык пламени, как мерещилось его затуманенному сознанию; этот сверхъестественный огонь приближался, чтобы спалить его. Но ее прикосновение было вполне материально. Пальцы трогали его тело ощутимо и твердо, прошлись платком по рту, обтерли горящее лицо. После себя она оставила ощущение прохлады, и Рейф сообразил, что она положила ему на лоб влажное полотенце. Он попробовал окликнуть ее, она оглянулась и улыбнулась ему — а может, улыбка только почудилась. Девушка напевала. Без слов. Счастливый напев сам рождался в ее горле, будто песенка веретена, звучащая в ушах сонного ребенка: кажется, слова прячутся где-то рядышком и готовы вынырнуть на цветной простор, но так и не появляются. Теперь ему остро захотелось поговорить, рассказать о дикой кошке, о своем испуге, о ее когтях, похожих на битое стекло, но чудилось, будто девушка давно все-все знает. Она подошла с дымящейся кастрюлей, которую поставила на стул у изголовья койки. Перестала мурлыкать и обратилась к нему; но слова были непонятны — какой-то шум и бормотание, как у воды, падающей с высоты на камни. Его снова охватил страх: не так ли говорят духи умерших? Однако беда заключалась, наверно, в его ушах, потому что звуки мало-помалу стали складываться в слоги современного английского языка, на котором говорят гильдейцы. Приятные и стремительные, эти звуки были исполнены смысла — нет, не смысла, а намеков на нечто более глубокое, чего истомленный мозг был не в силах воспринять. Речь шла о Злом Роке, который поджидал его в лесочке и так внезапно обрушился на него с дерева.
— Норны, богини судьбы, ткут судьбу и человека, и дикой кошки, — напевно произносил ее голос. — Они сидят под Игдразилем, великим Ясенем Мира, и неустанно трудятся; одна сестра ткет пряжу, другая отмеряет, а третья обрезает конец…
При этом руки ее ни на секунду не замирали, заботливо хлопоча над его телом.
Рейфу пришло в голову, что девушка — тронутая или одержимая. На ее устах — древние слова, кои запрещены к произнесению Вселенской Церковью, коих место во веки веков во мраке и холоде. С огромным усилием он приподнял руку, чтобы осенить ее крестным знамением; но девушка со смешком перехватила его кисть, положила обратно на постель и стала осторожно обрабатывать его израненную ладонь, стирая кровь у основания пальцев. Она сняла повязку с его живота, освободила его от остатков клетчатых зеленых штанов: смачивая кожу, разрезала ее и маленькими кусочками отнимала от рваных ран на пояснице и на бедрах. «Ох… — вскрикнул он. — Ох!..» Девушка нахмурилась и принесла что-то с плиты, ласково приподняла ему голову и дала напиться. От жидкости стало легче: казалось, из пищевода она растеклась по всему телу, по рукам-ногам и ослабила боль. Он погрузился в теплоту, которую простреливали короткие пестрые уколы боли, и услышал, как девушка, снова замурлыкав под нос, прикрывает его ноги. Он соскользнул глубже, в сон.
Медленно наступил день, еще медленнее перешел в ночь, которая сменилась новым днем и новой темнотой. Рейф, казалось, выпал из времени, лежа то в полудреме, то во сне, чувствуя успокаивающее прикосновение бинтов и свежего постельного белья, видя мерцание где-то далеко над собой рукоятей семафора, страстно желая, но не имея сил добраться до них. Иногда (или это только казалось?), когда девушка подходила, он привлекал ее поближе, тыкался лицом в ее бедра, ощущая мамино тепло, а она гладила его по волосам, что-то говорила, что-то пела. Постоянно — и во сне, и наяву — ему слышался ее голос. Слова складывались в могучую сагу — в историю, которую до сего дня ни один человек не слышал да и не был способен придумать.
То была история сотворения Земли; Земли и страны, которую ее жители называли Страной Ангелов. Но прежде не было ни Страны Ангелов, ни планет, ни солнца. Существовало только Время — Время и пустота. Однако Время и было пустотой, а пустота была Временем. В нем — в ней — двигались цветные пятна, вспыхивали и дрожали всполохи света. Оно было полно шорохов, криков, а может, и мелодичных звуков, подобных гудению органа, — и все это резонировало в его теле, пока оно не входило в единый ритм с этой какофонией и не истаивало в ней. Иногда во сне ему хотелось закричать, но говорить он был не в силах, и упоительное богохульство продолжалось. Ему виделись коричневые туманы, которые колыхались и перешептывались, и сквозили ярко блещущей водой — то было суровое море, холодное и безбрежное, океан сотворяемого мира. Но сам сон был текуч, образы вспыхивали, изменялись, незаметно перетекали друг в друга, величаво уступая место новым, и растворялись во тьме. Появились первые рокочущие горы, которые то поднимались, вспарывая все вокруг, то снова проваливались. А илистое морское дно миллион лет накапливало мириады падающих на него умирающих крохотных существ. Писк скользящих на дно махоньких улиток был частью всеобщего хора, который сливался в сладкозвучной и мелодичной песне.
А боги уже существовали — древние боги, могущественные и многочисленные. Они глядели вниз, за всем наблюдали, взбаламучивали моря, шаря пальцами в иле. Все происходило в тусклом свете, в промозглом предрассветном мареве. Горы сотрясались, пятились и ворочались, будто прекрасные горбатые звери, которые отряхиваются от воды. И вот над ними взошло солнце, все согревая, разжижая туманы, рассылая по всем морям бесчисленные шаловливые танцующие блики. Боги покатились со смеху, а горы опять стали выкарабкиваться из ила, то и дело оскальзываясь, покуда не создали устойчивый облик дотоле бесформенной Земли. Звучало пение, катящееся подобно колесу, хотя не существовало ни «переда», ни «зада», было лишь осознание непрерывности, гигантских перемен, грандиозного вечноприсутствия Времени. Камни формировались, рассыпались в прах, вырастали снова, становились то твердыми, то текучими, покуда суша не приобрела свой нынешний вид. Так образовались обширные пастбища, поля и поросшие травой горы Страны Ангелов, у которой еще не было этого названия. Рейф увидел бесчисленные стада животных, бродящих по травостоям, следующих по кругу за кружащимся солнцем, и первых существ, напоминающих людей. Они были исполнены ярости, они дрались, и рубились, и складывали круги из камней в пустынных просторах, где гулял ветер; на кремнистых склонах они вновь и вновь находили трупы богов. Но боги уже намаялись, с севера подступали льды, солнце утонуло в собственной крови, наступил холод и мрак, оцепенение и зима.
И вот в пустоту явился Он; но то был не восславляемый Вселенской Церковью Христос. То был Бальдур — Бальдур Великолепный, Бальдур Вечноюный. Он шагал по земной тверди, и лицо его сияло яко солнце, и Древние люди в восхищении падали ниц пред ним. Обжигая морозом, ветер шарил по кругам из камня; и люди во мраке молили о даровании весны. Тогда Бальдур подошел к дереву Игдразилю… «Какому-какому дереву?» в отчаянии мысленно вскричал Рейф, и голос прервался для смеха и беззлобно объяснил: «Игдразилю, великому Ясеню Мира, ветви коего пронзают основание рая, а корни змеятся по преисподней…» Бальдур подошел к Древу, где Ему предстояло умереть за грехи Божьи и человеческие; и они пригвоздили Его к Древу, повесили на пробитых ладонях. И все сошлись восславить Его, а тем временем кровь Его хлестала, растекалась струями и рассыпалась светящимися брызгами, и Он висел между преисподней, обиталищем Троллей и Великанов, повелителей Мороза, Огня и Гор, и Семью Небесами, где в Валгалле Тив, и Тхунор, и старый Вотан трепетали перед величием сотворенного.
От Его крови распространилось повсюду тепло, вернулся солнечный свет и выросли травы и полевые цветы, и кругом защебетали птицы, ища себе товарища вить гнездо. А вот наконец-то и церковь пришла, выйдя с востока, — властная, колокольнозвонная, сметая с алтарей медные свадебные пироги, а люди тем временем истребляли друг друга в битвах, досаждали друг другу, заливали землю кровью, потом стали строить города, сигнальные башни, роскошные замки, залитые светом. Древние боги ушли восвояси, а также эльфы, Призраки пустошей, каменные идолища — и унесли с собой изошедшего кровью прекрасного Господа. Напрасно священники взывали к Нему, именуя Христом, рассказывая, будто Он умер на дереве на горе Голгофе. Папский флот поплыл во все концы света, Англия пробудилась, в каждом очаге зажегся огонь, кругом все застучало, зажило, — но кровь Бальдура что ни весна течет снова и снова. Так и завершилась, вернувшись к самой себе, Великая легенда, на пересказ которой потребовались дни, а может, и недели…
Печка погасла, в башенной комнате было холодно. Рейф лежал неподвижно, с сознанием, что очень и очень болен. Семафорная площадка была царством коричневого и ясноголубого. Сочный коричневый цвет древесины, оранжевость рычагов управления, кремовость досок. А голубое исходило от неба, просачивалось через окна и дверь, отражалось бледными веретенами света на давным-давно безмолвствующем семафоре. Сама девушка была коричнево-голубой: смуглая кожа, платье и лента на голове — ледяной голубизны. Она наклонилась над ним с улыбкой, и вся тревога ушла. «Лучше, — пропел милый голос, — тебе теперь лучше. Тебе совсем хорошо».
Он сел на постели. Слабость неимоверная. Девушка отбросила одеяла, и тело окатило холодным воздухом, покалывающим кожу, как холодая вода. Он спустил ноги с койки, с помощью девушки встал. Рейф начал было оседать, рассмеялся и выпрямился, слегка пошатываясь. Ступни ощущали шероховатость пола. Он посмотрел на кровавые шрамы на животе и бедрах, на сморщенный член, жалко торчащий из пука волос. Она нашла ему что набросить на тело, помогла одеться, посмеиваясь над ним, вертя в разные стороны. Натянула на него пальто, застегнула пуговицы до самого горла, присела и обула его. Он наклонился над койкой, отдышался и почувствовал, что силы возвращаются. Его взгляд упал на рукояти семафора. Она отрицательно покачала головой и слегка подтолкнула его к двери. «Пойдем, — сказал голос. — Ненадолго».
Снаружи она опустилась на колени и потрогала снег. С запада дул влажный ветер. Вдалеке мирно сияли тронутые оттепелью холмы. «Бальдур умер, — пропел ее голос. — Бальдур умер…» И внезапно Рейфу почудилось, что он слышит щебет миллиона весенних ручьев, видит, как из-под прозрачного снега тянутся пестрые цветы. Он оглянулся на семафорные крылья на башне. Они показались ему нелепостью, угрюмым напоминанием о давно изжитом. Безусловно, они растают и бесследно исчезнут, как этот снег. Они — часть бывшей, старой жизни. Впервые за долгие годы он сумел повернуться к семафору спиной без малейшего сожаления. Девушка скользила перед ним в летних туфельках, сверкая на снегу голыми лодыжками. Рейф последовал за ней — сперва нерешительно, потом все уверенней и уверенней, и силы его крепли с каждым шагом. А за ним высилась заброшенная сигнальная башня.
Два всадника двигались шагом, позволяя коням выбирать самый удобный путь. Тот, что помоложе, закутанный в плащ, ехал впереди и из-под края шляпы вглядывался в горизонт. Его седовласый смуглый спутник с лицом, продубленным ветром, восседал на коне невозмутимо, чуть сутулясь. Перед ним с одной стороны луки висел футляр с цейсовским биноклем, с другой стороны — кобура с мушкетом, ствол которого лежал на конской шее, а приклад был у самой руки всадника.
Поодаль слева, на пригорке, в небо тянулись кроны рощицы. Впереди, в середине чашеобразной долины, чернел домик сигнальщика, примыкающий к высокой узкой башне. Офицер спокойно осадил коня, вынул бинокль из футляра и осмотрел пост. Никакого движения, труба не дымится. В окуляры он заметил, что окна наглухо закрыты, а крылья семафора беспомощно повисли, словно крылья подбитой птицы. Капрал нетерпеливо ждал, конь под ним переминался и пускал из ноздрей клубы пара, но капитан все делал неспешно. Наконец он опустил бинокль и пришпорил коня. Животное двинулось вперед — по-прежнему шагом, высоко поднимая копыта и ставя их с превеликой осторожностью.
Здесь снег был особенно глубок. В низинку его намело вволю, а после дневной оттепели сугробы покрылись корочкой льда. Кони скользили, спускаясь по склону к домику сигнальщика. У его двери капитан спешился, бросив поводья и не привязывая коня. Он зашагал вперед, впившись взглядом в перемычку и доски двери.
Метка. Метка повсюду: над дверью, на дверном полотне, на стенах. Круг с чем-то крабообразным внутри — не то ребус, не то пиктограмма — единственное, на что был способен Древний народ, — похоже, они не оставляли людям никаких иных знаков. Капитан эту метку видел уже не раз, так что не удивился. А капралу это было внове. За спиной капитана испуганно охнули, щелкнул взводимым курком пистолет; краем глаза он видел, как его молодой спутник сделал инстинктивное суеверное движение свободной левой рукой, отгоняя нечистую силу. Офицер чуть усмехнулся, почти машинально, и толкнул дверь. Он заранее знал, что за ней, потому и страха не было.
Внутри пристройки к башне было холодно и темно. Гильдеец медленно огляделся — руки в боки, расставленные ноги крепко упираются в дощатый пол. Было слышно, как снаружи конь грызет удила и пофыркивает на морозе. На настенном крюке бинокль, пол вымыт, плита вытерта до блеска, растопка аккуратно сложена поверх бревен. И везде, на всех деревянных поверхностях, пляшет магическая метка.
Капитан прошел в середину комнаты и осмотрел то, что лежало на койке. Кровь на теле почернела и заледенела; на животе зияли раны, словно разодранные в крике рты; в остекленевших глазах не было никакого выражения; одна рука тянулась вверх, в сторону рычагов семафора, до которых было футов восемь.
За его спиной визгливо заговорил капрал, стараясь гневным тоном сбить свой страх:
— Вот падлы! Это дело рук Тех. Они тут похозяйничали!
— Нет, — мотнул головой капитан и без особой уверенности в голосе добавил: — Это дикая кошка.
— И все-таки они тут были, — хрипло сказал капрал. Тут он вспомнил, что на снегу вокруг ни одного следа, и ярость опять вскипела в нем. — А впрочем, следов нет. Как они могли сюда попасть?
— А как сюда попадает ветер? — буркнул капитан.
Он еще раз взглянул на труп. Он был немного наслышан об этом пареньке, о его служебных успехах. Гильдия потеряла славного работника.
Как они могли прийти, эти Призраки пустоши?.. Капитан избегал называть их теми именами, которыми их наградил простой народ. Какие они, в каком виде являются? О чем говорят с умирающими в запертых изнутри хибарах? И чего ради они оставляют свои метки?..
Ему почудилось, что ответы сами собой складываются в его голове. Словно выкристаллизовываются из холодного, чуть сладковатого воздуха этого чертова места, вдуваются с каждым порывом ветра. «Все это пройдет, — явилась мысль, — и минет, как сон. Руки не будут больше кровяниться о сигнальные рычаги, молодые ребята не будут больше замерзать в одиночестве на своих дозорных постах. Сигналы, быстрые как мысль, будут перелетать с континента на континент, через моря и океаны. Худо ли, хорошо ли, но это все пройдет…»
Капитан по-птичьи затряс головой, словно норовил отряхнуть наваждение этого места. Благодаря какому-то внутреннему наитию он понял, что не узнает больше ничего. Древние Духи, Призраки пустоши, улепетнули вместе со своими волшебными способностями и знаниями. Всегда они ускользают во все еще сохранную темноту. До того дня, когда исчезнут навсегда. Они — бывшие и не бывшие…
Он достал блокнот из-за пояса, вырвал листок, что-то написал и протянул капралу.
— Будьте добры, передайте это через Голден-Кап.
Капитан подошел к двери и застыл, глядя поверх холмов на слабо виднеющиеся на фоне неба и кажущиеся спичками семафорные крылья башни на востоке. Мысленно он представил себе карту, следуя за посланием по линии, от одной принимающей башни к другой — щелк-пощелк, так и пойдет, пойдет. Сперва до Голден-Капа, где огромные крылья воздеты над медленно набегающими ледяными морскими волнами; потом по линии первого класса до Аква-Сулиса и опять вдоль Великой Западной Дороги. Не пройдет и часа, как послание достигнет пункта назначения — холма Силбери; и понурившийся человек в зеленой форменной одежде поспешит на совсем деревенского вида улочку Эвебери и постучится в одну из дверей…
Капрал поднялся на сигнальную площадку, укрепил листок из блокнота на подставке и приналег на рукояти, проверяя, насколько они заледенели. Потом расправил плечи и толкнул рукояти в полную силу. Мертвая башня ожила, тишину огласило пощелкивание крыльев. «Внимание, внимание!…» Затем сигнал «Начало передачи», значок адресата: восточная линия. Движение смахнуло облачко пушистого снега, и снежинки полетели вниз, медленно кружась и поблескивая на фоне серого неба.
В мастерской, под низким потолком, царил полумрак: свет проникал только через два зарешеченных круглых оконца в дальнем конце помещения. Вдоль стен из руста выстроился ряд заготовок для литографских камней. Один угол комнаты занимала массивная раковина с топорно сделанными трубами и кранами, рядом с ней стояла скамья; в воздухе ощущался слабый запах — сырой, острый запах влажного песка.
На скамье сидел краснощекий полноватый низкорослый молодой мужчина в темном одеянии монаха адхельмийской обители. Он работал и чуть слышно, без мелодии, насвистывал. Эта привычка не раз навлекала на украшенную тонзурой голову брата Джона громы и молнии начальства; но привычка успела въесться, а вторую натуру уже не изменить.
Перед монахом лежал кусок известняка длиной около двух футов, толщиной дюйма в четыре. Чуть дальше стояли коробки с серебристым песком. Брат Джон был занят шлифовкой камня — через отверстия засыпал песок в металлический полировальный круг, затем проворно прикладывал его к заготовке и вращал, а водная шлифовальная эмульсия делала свое дело. Работа была нудная и вместе с тем требующая крайней тщательности: по окончании на камне не должно остаться ни единой царапины. Время от времени он проверял, ровная ли поверхность камня, накладывая на него стальной прямоугольник. В результате нескольких часов работы камень был почти отполирован; работа вступила в завершающую и самую напряженную стадию. На отшлифованной зернистой поверхности не должно быть изъянов — подрядчик Альбрехт непременно обнаружит неровности, а что за этим последует — брату Джону было отлично известно. Начальник литографского цеха извлечет из своей сумки хранимый специально для таких случаев короткий стальной кинжал, концом его клинка проведет крест-накрест по полировке — и изволь, братец Джон, шлифовать по новой. Совсем недавно он имел несчастье стирать один такой insignium — знак гнева замечательного мастера.
С предельной осторожностью он промыл камень водой из шланга, надетого на один из кранов. Затем еще раз проверил поверхность, тщательно избегая касаться ее пальцами, даром что на них не могло быть жира. Достаточно самой малой малости жира, пятнышка масла из пресса, прикосновения потной руки — и вся работа насмарку. И то сказать, работа монахов в литографском цехе была настолько тонка, что у станка они надевали льняные маски, дабы не запачкать камни своим дыханием.
Все было в порядке, и Джон, все так же насвистывая, приступил к окончательной полировке, для чего взял из своих запасов самый мелкий песок. И вот работа завершена — критически оглядев приятную глазу кремовую поверхность, он еще раз ополоснул камень, прислонив его к стене, чтобы смыть песок с боков и задней части. После чего, пыхтя, он перенес его в другой конец мастерской на платформу небольшого подъемника в толстой стене, дернул за веревку звонка, сверху звякнули в ответ, и предмет стольких его трудов медленно пополз под потолок и скрылся. Брат Джон поставил на место полировальный круг и лоточки с песком, вымыл раковину. В сливе заурчало; он ковырнул в трубе палкой, и вся вода, всхлипнув, ушла. Низкорослый монах неспешно последовал за своим камнем — вверх по винтовой лестнице.
В отличие от шлифовальной мастерской, главный литографский зал был просторен и светел. Высокие окна выходили на волнистые холмы залитого радостным апрельским солнцем плодородного земледельческого края на границе между графствами Дорсет и Сомерсет. Вдоль одной стены были сложены заготовки, а у другой стены невысокий помост возносил на подобающую высоту конторку подрядчика Альбрехта. Дверь за конторкой вела в его рабочий кабинет — квадратную комнатку, заваленную всяческими счетами, фактурами и квитанциями, откуда можно было попасть в следующее помещение — кладовую, где на сосновых этажерках теснились банки с красками самых разных оттенков. В этой кладовой стоял острый сладковатый запах.
В центре комнаты два длинных выскобленных добела стола были завалены пробными оттисками текущих работ; вокруг них четверо из шести временно причисленных к цеху послушников сидели и прилежно разрезали листы ножницами. За столами, на второй приподнятой площадке, стояли поодаль друг от друга три до блеска вычищенных пресса — предмет гордости и главная услада мастера Альбрехта.
Не так давно из-за этих машин несложной конструкции у Джона были неприятности. Медные декели по традиции смазывали медвежьим салом, но в теплую погоду они распространяли тошнотворный запах, и Джон, чувствительное обоняние которого не переносило вони, раздобыл в одном городском гараже обычное машинное масло и заменил им смердящий состав. Мастер Альбрехт был вне себя от ярости, наложил на него многонедельную епитимью, которая включала в себя, помимо прочих неприятных повинностей, замену бунтарского масла на проверенное временем медвежье. Монаху пришлось покориться, но про себя он побожился, что, случись ему достичь сияющих высот начальника литографского цеха, он непременно откажется от вонючей смазки.
Все так же насвистывая, брат Джон вошел в цех, но звук замер под яростным взглядом мастера Альбрехта. Джон подошел к одному из прессов и подождал, пока работающий за ним брат Джозеф не закончит печатать. Наконец тот вынул многокрасочный оттиск: грудастая деревенская девка держит ячменный сноп, а под ней надпись: «Жнецкий эль. Произведен по лицензии в монастыре Сент-Адхельма, Шерборн, Дорсет».
Звонок известил о перерыве в работе, и монахи, на время освобожденные от обета молчания, говорливой толпой повалили в обеденный зал. Брат Джон и брат Джозеф сели в углу, поодаль от других, чтобы обсудить план послеобеденной работы, потому что со звонком они опять будут вынуждены молчать, а начальство косо смотрит на общение жестами или записками — как на отлынивание от обета молчания.
В два часа, когда они поднимались, чтобы вернуться в литографский цех, появился послушник с запиской, которую он передал брату Джону. Монах прочел ее, показал брату Джозефу и с деланным отчаянием закатил глаза. Его вызывали пред грозные очи самого аббата, и он наспех перебирал в уме, за что его могут притянуть к ответу, вспоминая свои последние грехи: как дурные поступки, так и упущенные возможности сделать добро.
Получасовое ожидание аудиенции в приемной лишь взвинтило нервы брата Джона; он беспокойно ерзал на стуле и разглядывал квадраты солнечного света, которые медленно перемещались по стенам; напротив монастырский счетовод Томас, противно скрипя пером, что-то строчил на длинных свитках, на которых велась вся церковная документация, и время от времени вскидывал на него холодные обвиняющие глаза. Наконец в половине третьего брату Джону было позволено зайти к своему духовному начальнику.
Повторялось обычное: отец Мередит читал нескончаемые бумаги из лежащих на столе стопок и лишь иногда поглядывал на него поверх очков в квадратной оправе, а брат Джон безмолвно потел и сопел, страшно нервничая, с налитым кровью лицом. В святая святых Джон бывал крайне редко, и воспоминания о посещениях этого кабинета были не из лучших. Он шарил глазами по комнате, освежая в памяти детали ее обстановки. Кабинет преподобного выглядел не столь аскетично, как остальные монастырские помещения: на полу— персидский ковер замысловатого рисунка, у одной стены — шкаф с книгами, в углу группа бронзовых статных зефиров поддерживала большой глобус. На конторке с кожаным верхом в беспорядке лежали книги и бумаги. Там же стояла пишущая машинка аббата — исполинских размеров агрегат, украшенный коринфскими колоннами, которые внизу превращались в возмутительные металлические лапы. Сквозь приоткрытые двери винного шкафчика было видно, что в нем добрый запас; над шкафчиком висела пиета — плач Богоматери — времен позднего Возрождения, а над рабочим столом отца Мередита взгляд притягивало мрачное испанское распятие.
За окнами виднелись залитые солнцем отлогие окрестные холмы. Брат Джон перевел взгляд с бередящей душу фигуры распятого Христа на далекий горизонт. Долгое время он следил за неспешным движением наползающих друг на друга белых облаков и чуточку вздрогнул, когда отец Мередит наконец заговорил.
— Брат Джон, — сказал он, — произошло нечто… занятное. Джон немного воспрял духом. Почем знать, может, аббат вызвал его совсем не затем, чтобы всыпать за какой-либо полузабытый проступок. Уведя брови предельно вверх, он изобразил на лице крайнюю степень заинтересованности в сочетании с приличествующим преданным самоумалением. Его гримаса имела сомнительный успех. Отец Мередит раздраженно постучал пальцами.
— Можешь говорить, брат…
Устав адхельмийского ордена ремесленников и мастеров суровостью не отличался; единственным требованием было молчание в дневное время, но этого требовали неукоснительно.
— Спасибо, преподобный отец, — обрадованно сказал брат Джон и умолк. Пока что говорить было нечего.
Отец Мередит еще раз перебрал бумаги на столе и прочистил глотку — слабенькое покашливание, близкое к блеянию.
— Мда… Суть в том, что нас… э-э… как бы просили представить… э-э… как бы художника. Дело темноватое, и я про него знаю не то чтобы много, но, по-моему… небольшая смена обстановки, брат, может оказаться… как бы благотворной…
Брат Джон кротко склонил голову. Очень даже вероятно, что последнее замечание связано с происками мастера Альбрехта; после инцидента с медвежьим жиром Джон ни разу толком не виделся с ним. Да и словцо «художник» произнесено с какой-то особенной интонацией… Джон всегда радостно следовал за кем-нибудь в материях духовных; что же до вопросов творчества, то тут он был одержим грехом гордыни.
— Я весь в вашей воле, преподобный отец, — пробормотал он.
Аббат звонко хмыкнул. Мгновение-другое он изучал Джона поверх очков. Ему было отлично известно происхождение стоящего перед ним монаха. Родители — бедняки, потомственные дурноварийские сапожники. Уже с малолетства Джон не питал любви к семейному делу; когда его засаживали за сапожную колодку, вскоре оказывалось, что он малюет мелками на рабочем табурете, набрасывая портреты братьев и посетителей крохотной мастерской. Отец частенько хватался за широкий ремень, чтобы поучить «змееныша», и клялся или выбить из него душу, или наставить на путь истинный. Однако толстощекий мальчишка, во всем прочем покладистый и послушный, в этом отношении проявлял неожиданное упрямство. Он редко расставался с мелками и карандашом; когда все это отнималось, он рисовал угольком из камина или просто носком башмака. Его картинками и зарисовками были испещрены все грубо оштукатуренные стены его комнаты, а ремонт башмаков шел чем дальше, тем хуже. Деваться некуда, пришлось разрешить ему следовать своей склонности; отец утешился тем, что семья таким образом избавится от лишнего рта. В этой Англии талант Джона мог найти применение только в одной области, а потому он ступил на духовную стезю и в четырнадцать лет стал послушником сент-адхельмского монастыря, что в двадцати с лишним милях от дома.
Первые месяцы стали испытанием и для юноши, и для его наставников: как любой подросток из простой семьи, Джон не умел читать — пришлось вместо художнического ремесла сперва освоить грамоту. Впрочем, послушник быстро сообразил, что только через буквы придет к успеху в заветном искусстве, он с неистовым рвением взялся за книги и год спустя был допущен к монастырским урокам живописи, которые вел мастер-художник брат Пьетро.
Но тут его снова поджидало разочарование: рисовать с натуры запрещалось, и юный ученик часами неутомимо срисовывал с образцов. Копирование антиков помогало ему набить руку, дисциплинировало глаз, но удовлетворения не приносило. Отдушиной стала литография. Поначалу, правда, он проклинал сложность этого искусства; в него не лезла длинная нудная история ремесла, которую брат Пьетро заставлял учить назубок. Однако цвет и фактура камня, обилие способов обработки пробудили к жизни таящееся в Джоне дарование. Пусть спрос в обществе на изящное искусство был мал, но большинство светских заказов требовало изощренного мастерства; трудясь усердно, Джон в последующие годы улучшил буквально все наклейки на бутылках и ящиках, производимых монастырской мастерской. Подрядчик Альбрехт признавал за ним если не великий талант, то первоклассное владение ремеслом, работать по-своему не мешал, и к тридцати годам Джон пользовался громкой славой среди собратьев-художников. (Иногда он называл себя с горьким юмором «гением соусных бутылок».) Пивоварение было одной из множества областей производства, в которых масштабно участвовала церковь, и на Джона посыпались заказы из других мест и из тех принадлежащих духовенству цехов, где недоставало своих творческих работников. Денежки потекли в сент-адхельмскую монастырскую казну, и большей частью в этом крылась разгадка, почему все, даже вспыльчивый начальник литографского цеха, были столь снисходительны к вспышкам его своенравия. Рисовальщиком брат Джон был замечательным и, если его не донимали наставлениями, работал в охотку; подобные качества адхельмцы всегда ставили выше слепого подчинения нормам устава и более или менее бесцветной набожности. Хотя и у терпения бывает предел, бывает…
Слова брата Джона прервали быстрое течение мыслей настоятеля монастыря.
— Преподобный отец, не могли бы вы… я имею в виду, известно ли вам, что это за работа?
Нет. — Аббат явно покривил душой; он сгреб лежащие перед собой бумаги, положил на кипу других, потом взял опять. — Впрочем, могу сказать, что она связана с нешуточным путешествием. Поедешь в Дубрис, там поступишь в распоряжение епископа Лудена. Рассчитывай на многомесячную отлучку — быть может, на все время заседаний… э-э… Суда церковного благостроения под началом отца Иеронима. Должно сказать, что работа имеет… э-э… некоторую важность, и поручения тебе будут давать прямо из Рима. — Он снова откашлялся, со смущенным видом вертя в руках ручку. Потом энергично продолжил: — Брат, тебе предстоит дело исключительной важности и — случай оказать церкви подлинную услугу. Это будет получше, чем малевать пивные наклейки, а?
Брат Джон молчал. Его мысли, привыкшей неспешно бродить по подземным лабиринтам сознания, пришлось бежать как ошпаренной. В пользу предложения можно сказать многое: опять же смена обстановки, как правильно говорит отец Мередит, и путешествие по Англии весной — в ту пору, которая всего милей его сердцу. К тому же раздумывать, похоже, не приходится: уж если мастер Альбрехт решил на время выпереть его из монастыря, тут и молитва не поможет. Есть и профессиональная гордость: выбрали его — это, ясное дело, признание его таланта. Все упирается в одно… Из деятельности Суда церковного благостроения ничего хорошего, ничего доброго не выйдет — отцу Мередиту это известно не хуже, чем прочим. Потому что в прошлом существовало нечто подобное, только под другим именем — и это имя, даже на Западе, где церковь царит безраздельно, имеет дурную славу.
Инквизиция…
Джон вошел в огромный дубрисский замок через Старые ворота вместе с шумной воскресной толпой, состоящей из монахов нищенствующего ордена, солдат и горожан, которые отправлялись на пикник с корзинками со снедью и пивом, мужчины важно шествовали в лучших воскресных костюмах, вокруг женских юбок галдели и резвились детишки. Пришлось пережидать поток людей; его проводник, — священник в красной сутане — нетерпеливо переминался с ноги на ногу, перекладывая из руки в руку большую связку книг. Перед Джоном высилась вторая стена, а над ней в небо устремлялась огромная главная башня замка, устрашающая своими размерами и массивностью кладки. Во внутреннем дворе, до самой башни Констебльских ворот, раскинулись ярмарочные строения, над ними вился ароматный дым; без умолку наигрывали фисгармонии; двигались толчками карусели: вертелись голые златовласые нимфы, лошади и волшебные звери таращились в проходы между ларьками. Лаяли и выли цирковые собаки, темнокожие факиры пускали изо рта струи огня; тут же были плясуны и жонглеры, а на задворках призывали посмотреть все эротические прелести Востока. Поблизости силачи с дубинками мерялись силой, расшибая головы соперникам, — временные помосты из досок на пивных бочках покоричневели от пролитой крови; тут же гибкие парни в бледно-голубых обтягивающих трико до крови нахлестывали друг друга по ногам пуками лозы. Между палатками резвились дети: мальчишки и девчонки. Встречались и священники, и предсказатели будущего, и — непременно под ручку с грудастыми хохочущими бабенками — моряки, чьи смоляные косички залихватски торчали над воротниками. Папский голубой цвет так и лез в глаза, а малиновые широкие одеяния офицеров инквизиции мелькали повсюду. Шумный, пестрый хаос. Неподалеку от главной башни поднимался столб дыма; над большой площадью рядом с синим полотнищем папы Иоанна развевался королевский кроваво-красный стяг.
Проводник потянул Джона за рукав, и монах пошел за ним, зачарованный царящей вокруг шумной суетой. По подвесному мосту они подошли к башне внутренней стены — священник прокладывал дорогу в толпе, энергично работая локтями. У стены внутреннего двора ждало еще одно увеселительное зрелище — в клетках под открытым небом были заперты первые обвиняемые, ждущие Суда церковного благостроения. Вокруг них собралась неистово орущая толпа. Джон пригляделся и увидел, что один мужчина в клетке колотил нападающих палкой, которую исхитрился у них же вырвать. Его глаза налились кровью от ярости, на бороде висели клочья пены. В следующей клетке ярмарочной публике грозила высохшими кулачками старуха; на ее голове зияла рана — наверно, кто-то запустил камнем, и кровь заливала лицо и шею. Рядом с ней молодая пригожая длинноволосая женщина, выказывая свое презрение толпе, кормила грудью ребенка. Джон отвернулся с тяжелым чувством и последовал за хлопающей сутаной в верхний двор замка. Его уже ознакомили с будущими обязанностями — он будет заносить на бумагу для последующего представления в Рим все стадии работы Суда под началом истребителя ведьм отца Иеронима. Начнет он с протоколирования Вопрошения схваченных.
Помещение, отведенное для допросов, находилось под главной башней замка — туда вела винтовая лестница. Джон прошел через большой парадный зал — та стена, где находилось распятие, была занавешена алой материей в преддверии работы Суда. Возле лестницы, прислонив алебарду к стене, стоял воин в папском голубом мундире. При виде проводника Джона он схватил алебарду и вытянулся по стойке «смирно». Священник застучал сандалиями по ступенькам винтовой лестницы; Джон следовал за ним, неся записные книжки и котомку с красками, кистями, карандашами, резинками и прочими художническими принадлежностями. Низкорослый монах предчувствовал недоброе и пытался унять расшалившиеся нервы.
Они спустились в просторную комнату с единственным зарешеченным окошком под самым потолком, откуда веером струился лиловато-синий свет. В дальнем конце комнаты горела масляная лампа, под ней стояла группа дородных мужчин в темных одеяниях, у каждого на груди виднелся insignium члена Суда — рука с молотом и молнией; один священник что-то бормотал, склонившись над лотком с инструментами непонятного назначения. Джон разглядел какие-то острые колесики, странной формы кандалы, кольца с металлическими шипами; другие инструменты, разложенные в ряд, он узнал — и у него мороз пошел по коже. Станочек с зазубренными зажимными щечками, как пить дать gresillons — тиски для больших пальцев. Он знал, что такая штука существовала в незапамятные времена. Ближе к нему стоял необычного вида стол из необструганных досок — по бокам деревянные круги, разводимые рычагом в разные стороны, что ясно изобличало назначение механизма. С потолка свисали веревки, перекинутые через ролики; горела жаровня, и щипцы в ней уже докрасна раскалились, а чуть в стороне были свалены свинцовые чушки.
Стоящий рядом с Джоном священник счел своим долгом вполголоса закончить те разъяснения, которые он начал еще тогда, когда они шагали через весь город из монастыря в замок.
— Коль скоро такие преступления, — говорил он, — как ведовство и ересь, как восхваление дьявола, общение с демонами мужеского и женского полу и сходственные мерзопакости, а также сделки с самим Повелителем Мух — суть crimen excepta, то бишь преступления не столько плоти, сколько духа, — то они неподсудны светскому суду, а свидетельские показания в сих случаях не могут быть даваемы и принимаемы в соответствии с обычной юридической практикой. Наш же Суд зиждется на наличии улик неосязаемых, кои достаточно весомы, дабы выступать доказательством вины того, кого подвергают Вопрошению. Сим объясняется то, что мы узаконили применение пытки; смерть виновного кладет конец очередному посягательству Сатаны на Божий промысел, о чем сказано Вселенской Церковью устами наместника Божьего на земле папы Иоанна; покаявшийся еретик смертью спасается от большего падения в пучину кощунства и тем самым оставляет себе надежду попасть в Царство Божье.
Брат Джон, лицо которого исказилось подобием болезненной гримасы, осмелился перебить его вопросом:
— Но разве вашим пленникам не оставлена возможность чистосердечно во всем признаться? Вдруг они пожелают исповедаться без Вопрошения?..
— Не может быть чистосердечного признания без принуждения, — осадил его собеседник. — Раз собранные нами улики суть неосязаемы и даны свыше, то всякий подозреваемый уже виновен — только потому, что заподозрен. — Он скользнул взглядом по ролику на потолке и свисающей с него веревке и продолжал: — Исповедь должна быть искренней. Должна идти от сердца. Ложное признание, лишь бы избежать страданий при Вопрошении, не нужно ни Церкви, ни Господу. Цель наша — спасение душ тех бесчестных негодяев, что предстают пред нашим Судом, — пусть даже ценой умертвления их плотской оболочки. По сравнению с сохранением души для жизни вечной, все остальное шелуха.
Бормотание священника в дальнем конце комнаты внезапно прекратилось. Проводник Джона растянул губы в зловещей улыбке.
— Замечательно, — сказал он. — Вот ты и дождался, брат. Скоро начнут.
— Что они там делали? — спросил брат Джон.
Его собеседник не без удивления уставился на него.
— Как что? Естественно, благословляли инструменты для Вопрошения…
— Однако ж, — сказал брат Джон, потирая выстриженный кружок на голове, что он делал только при крайней озадаченности, — никак не возьму в толк, как можно забрюхатеть от инкубуса? Ежели все так, как вы говорите, и баба может понести от этого самого инкубуса — демона с мужским хозяйством, тогда теория насчет дьявольского наваждения основана на песке. Зачатие от Сатаны бесспорно означает…
Священник резко обернулся в его сторону и сверкнул глазами.
— Советую тебе вдуматься хорошенько, — сказал он. — Этот вопрос скользкий, на нем и лоб можно расшибить. Да, бесы бесплотны и бесполы, и не способны оплодотворять женщин; так и их повелитель бесплоден пред лицом Господа. Но заполучив в облике демонов-инкубусов мужское семя и перенеся его невидимо по воздуху, они выполняют свое черное дело. Сам видишь, брат, противоречия нету. Я не еретик.
— Понятно, — выдавил из себя смертельно побледневший Джон. — Простите меня, брат Себастьян. Мы, адхельмийцы, народ ремесленный, больше петрим в технике и механике, руки кой-чего умеют, а учение самое поверхностное…
Где-то вдали раздались звуки труб, смягченные толстыми стенами.
Брат Джон уезжал из Дубриса верхом по изрытой колеями дороге, которая вилась среди зарослей в северной части города. Он мешковато сидел в седле, ссутулившись и уставившись в землю. Пропыленная малиновая ряса, подол которой был теперь перепачкан и потерт, хлопала по икрам; брат Джон совсем отпустил поводья, и лошадь брела по своей воле, беря то влево, то вправо. Частенько она останавливалась, но Джон ее не погонял. Он был весь погружен в свои мысли и лишь раз поднял невидящие глаза к горизонту. На щеках не осталось и следа румянца, лицо приобрело серовато-зеленый покойницкий оттенок; временами по телу пробегала дрожь, словно его трепала лихорадка. Да и в весе он поубавился; опояска, которая прежде едва сходилась на брюхе, висела свободно. Знакомая котомка была приторочена к луке, но исписанных блокнотов в ней уже не было — они, если можно верить словам брата Себастьяна, со специальным гонцом отправлены в Рим. Перед отъездом инквизитор поблагодарил Джона за прилежание и хорошие протоколы, обнадежив насчет дальнейшей работы — дескать, предстоят слушания многочисленных дел сообщничества с дьяволом в Кенте. Но Джон промолчал, и брат Себастьян отошел от него, раз-другой неодобрительно и вопрошающе на него оглянувшись. За долгие недели работы он успел приглядеться к брату Джону и подозревал, что у того где-то в глубине души таится ересь. Временами его подмывало нафискалить отцу Иерониму, останавливала только боязнь нежелательных последствий. Как бы Джон ни умалял теологическую ученость адхельмийцев, их орден пользовался заслуженным почетом в стране, к тому же этот мазилка выполнял работу по поручению Рима. Брат Себастьян исступленно и неустанно пекся о делах веры, но бывают случаи, когда даже рьяный верующий обязан на что-либо закрывать глаза…
Мимо протарахтела крестьянская повозка, взвихрив облако белесой пыли. Лошадь Джона шарахнулась в сторону, и монах с отсутствующим видом мягко пожурил ее. В лабиринте его сознания все еще метались какие-то отзвуки. Шепот, нарастающий и стихающий, как всплески и шипение морских волн; вопли обреченных и умирающих. Шипение жаровен, щелканье рвущих плоть кнутов, скрип пыточного стола, треск и лопающийся звук, когда механизмы рвали сухожилия, калеча Творенье Божие. Джону довелось увидеть все: и как вырывают груди раскаленными добела щипцами, и как заливают в глотку жидкий свинец, и как на икры надевают сапоги с кипящим металлом, и как сажают на раскаленный или на утыканный шипами стул, наваливая на бедра жертвы свинцовые чушки… Дыба, раздавленные пальцы… Распарившиеся палачи сбрасывали рубахи и продолжали свое дело, а наверху сумасшедший судья вырывал у исходящих пеной эпилептиков клевету на новых обреченных… Карандаш и кисть Джона так и летали по бумаге, а рядом стоял с хмурым видом брат Себастьян, дергая себя за губу и тряся головой. Казалось, руки Джона работают сами собой, переворачивают страницы, хватают то чернила, то краски, рисунки становятся все живее, все правильнее ложатся тени. Потрясающее боковое освещение; сверкающий пот на телах, вытянутых или скорченных в пароксизме боли; руки, вывихнутые из суставов, лопнувшие на дыбе животы, лужи свежей крови на полу. Создавалось впечатление, что художник пытается запечатлеть на бумаге зловоние, даже грязь и неистовые звуки этого подземелья. В какой-то момент брат Себастьян, помимо воли, сам потрясенный, оттащил Джона прочь, но не мог заставить прекратить работу. Тот нарисовал, как во внутреннем дворе крепости четыре саффолкских тяжеловоза раздирают на части тело колдуна; как обреченные мужчины и женщины сидят, привязанные, на бочках со смолой в ожидании факела; зарисовал он и то, что остается, когда пламя угасает. «Не допусти, чтобы ведьма осталась жить! — сказал ему на прощание Себастьян. — Хорошенько запомни это, брат. Не допусти, чтобы ведьма осталась жить!..» Сейчас губы Джона безмолвно повторяли эти слова.
Ночь застала его милях в шести от Дубриса. Он неуклюже спешился в темноте, привязал лошадь и напился из ручья. Мешок с кистями и красками он швырнул в поток и долго глядел в ту сторону, куда мешок уволокло течением, хотя из-за темноты не мог проследить его путь.
При такой скорости путешествия понадобилось несколько недель, чтобы добраться до родных мест. Временами он не там поворачивал на развилках; иногда его подкармливали в селениях по пути, и тогда он благословлял дающих и рыдал. Однажды на него напали оборванцы, но шарахнулись при виде его белых губ и остановившихся глаз, бросились наутек от этого не то помешанного, не то зачумленного. Наконец он оказался в Дорсете, отклонившись в пути на много миль от дороги на Бландфорд-Форум. Какое-то время он двигался на запад за излучинами Фрома, а у Дурноварии повернул на север к Шерборну. Там нашлись люди, которые, уважив малиновую рясу, указали ему дорогу, сунули в узелок буханку хлеба, к которой он так и не притронулся. В середине июля он достиг адхельмийского монастыря, у самых ворот подарил истощенную лошадь какому-то оборванному мальчишке. Ошарашенный аббат поместил его в монастырский лазарет и предпринял немедленные розыски лошади, но той и след простыл. Джон лежал в келье, убранной пестрыми летними цветами — фуксиями, бегониями и розами из монастырского сада, и наблюдал, как по стене бегают солнечные блики, как по голубому небу бегут легкие облака. Заговорил он лишь однажды — с братом Джозефом. С глазами, перепуганными и дикими, он вдруг сел прямо на постели и вцепился в запястье юноши.
— Я наслаждался ею, брат, — прошептал он. — Да охранят меня Господь и святые, я наслаждался своей работой…
Напрасно Джозеф пытался успокоить его.
Лишь через месяц он впервые встал с постели и смог самостоятельно одеться. Ел он совсем мало, и от него остались кожа да кости, только глаза горячечно блестели на исхудалом лице. Он стал к литографскому прессу, невзирая на то, что мастер Альбрехт разбранил его и велел идти отдыхать. Джон трудился весь день, даже во время перерывов на ленч и ужин, даже после того, как зазвонили к вечерне. Ночь и взошедшая луна застали его за работой, он наносил и раскатывал краску на печатную форму, уже не различая впотьмах рисунка, придавливал декелем, нажимал на спицы и проворачивал колесо, опускал талер, раскатывал краску, придавливал декелем… Все это время брат Джозеф не отходил от него, наблюдая за ним из полутьмы; но в конце концов и он ушел, напуганный чем-то необъяснимым.
Только перед рассветом Джон прервал исполнение наложенной на себя епитимьи. Он стоял слегка покачиваясь — темная фигура, облитая по контуру лунным светом, — и прислушивался, нахмурившись, словно норовил уловить какие-то недоступные человеческому уху отзвуки. Потом сдавленно зарыдал, пьяной походкой дошел до середины цеха и распростерся на полу, раскинув руки. Неожиданный порыв ветра грохотнул по крыше; брат Джон поднялся и предельно напряг слух, чтобы услышать звук, если то был звук. Именно в этот момент он увидел первое из тех видений — или галлюцинаций, — которые преследовали его до конца дней. Раздалась быстрая дробь, вроде барабанной, в комнате стало совершенно темно, потом вспыхнул яркий свет. Джон что-то залепетал, впился ногтями в свое лицо и попытался молиться.
В Дубрисе была одна деревенская девка, смазливая курва, которая путалась, как это ни странно и ни дико, с демоном мужеского пола. Ее-то они в конце концов отпустили, но перед тем палач отрубил девке пальцы на руке и отдал ей завернутыми в тряпочку. И вот брат Джон увидел ее снова — в лунном свете. Жалобно и обозленно воя, она прошествовала через весь цех, а за ней вприпрыжку бежала всякая жуткая нежить: отрубленные ноги, руки и головы, части четвертованных тел, обугленные раскаленными железными кандалами. И все они завывали, мычали, зловеще трещали, вопили и взывали… Лицо Джона будто огнем опалило — вокруг него вспыхнули огни, колеса прессов обратились во вращающиеся солнца с темными спицами. Со всех сторон раздался грохот и необъяснимый звук, глаза его закатились, показывая белки, он заколотил кулаками в дверь, закричал что было сил и упал в беспамятстве.
Утром святые братья, не найдя его в келье, направились за ним в мастерскую. Потом обыскали весь монастырь и подземелье. Но тщетно — брат Джон бесследно пропал.
Его преосвященство кардинал-архиепископ Лондониума тяжело вздохнул, потер подбородок, зевнул, встал и подошел к окну, которое выходило на двор епископского дворца. С руками заложенными за спину, он постоял у окна, уперев жирный подбородок в грудь. Сады радовали живыми красками цветущих лилий, шпорников и нового сорта роз, выведенных Маккреди, — во всем, что касалось вещей бренных, его преосвященство был гурманом. Его подслеповатым глазам открывался вид на пруд внизу, где престарелый карп выплывал на звон колокольчика. За прудами и за посадками лекарственных трав, между которыми вились мощеные дорожки, виднелась наружная стена. Над ней мрачно высилась каменная башня с рядами окон похожего на тюрьму колледжа сигнальщиков. Лондониумские шумы едва долетали до кардинальского кабинета: выкрики разносчиков, грохот и стук вагонных колес паровых большегрузов, звяканье каких-то колокольцев. Сознание его преосвященства отмечало звуки машинально; он же, поджав губы, не прерывал своих мучительных и далеко не приятных размышлений.
Из открытой папки на столе выглядывала стопочка бумаг. Кардинал взял одну и, нахмурив брови, стал читать. За официальным обращением и первыми сухими официальными фразами прорывался гнев боголюбивого и честного человека.
Ваше преосвященство,
нижайше прошу извинить за то, что осмеливаюсь представить Вашему вниманию дело неслыханно богомерзкое, от коего кровь стынет в жилах, указавши на пытки, жутчайшие страдания и несправедливые преследования, постигшие под прикрытием имени Христова народ нашей епархии. Бедных и убогих, людей здравомыслящих и людей простых умом… детей и расслабленных старцев, кормящих матерей… Дети возводят напраслину на своих родителей, жены — на своих мужей. Нет у меня сил; Ваше преосвященство, терпеть долее сие непотребство, сей ужас…
Его преосвященство усмотрел ошибку в латинской скорописи, сердито и машинально исправил ее красной авторучкой.
…ужас обрушился на нас в нашем законопослушном и непорочном древнем городе. На безвинных и слабых умом, на беззащитных прихожан, покорных Господу, зовущему к любви, милосердию и просвещению… Этот безумец, этот кощунственный сквернавец и его так называемый Суд благостроения…
Кардинал посмотрел в конец страничек на подпись и покачал головой. Дубрисский епископ Луден — человек смелый, но дурак: попади это письмо в чьи надо руки, и ничто не спасло бы его светлость от знакомства с пыточными орудиями, которые он так красноречиво клеймит. Попахивает ересью… Кардинал кончиками пальцев взял письмо и вернул на место в папку. Потом вытащил следующее, скупое и деловитое, от командира дурноварийского гарнизона.
…вероотступник, известный под именем брата Джона, по-прежнему ускользает от нас. Мятежи, прямо истекающие из его проповедей и речей его последователей, в последние дни вспыхнули в Шерборне, Стурминстере, Ньютоне, Шафтсбери, Блендфорде и в самой Дурноварии. Стало невозможно управлять простым народом, который приписывает его неуловимость вмешательству чудесных сил. Я смею настаивать на присылке пополнения — конницы в сопровождении по меньшей мере четырехсот пехотинцев с должной амуницией и обозом для тщательнейшего прочесывания района от Бееминстера до Йовиля, где, по донесениям, скрываются мятежники. Их, говорят, человек пятьдесят, много — сто; все вооружены и хорошо знают местность. Попытки истребить их лобовой атакой не дают результата…
Его преосвященство в раздражении отшвырнул письмо. Дюжина подобных писем привели к тому, что он официально предал анафеме брата Джона еще шесть месяцев назад. Отлучение значило смертный приговор. Но, похоже, анафема и вечное проклятие произвели слабое впечатление. Его последователи только пуще бесчинствуют: при свете дня разметали и истребили кавалерийский отряд в двадцать сабель и завладели их оружием; напали на отряд римских драгун, разбили его, а капитана, привязав к лошади и нацепив на мундир оскорбительную надпись, отправили легким галопом в Дурноварию; имели дерзость сжечь чучело папы как в Вудхендже, так и в Бедбери-Рингс. Кардинал понимал, чем чревата мученическая смерть Джона, и поэтому с удовольствием оставил бы его в покое, чтобы вся эта дурацкая история рассосалась сама собой, но обстоятельства принуждали действовать решительно.
Он обратился к краткой справке о жизни и деяниях бунтовщика, привезенной посланцем из адхельмийского монастыря. Посланец, вопреки обыкновению, ныне буквально стелился перед ним, тогда как у Его преосвященства было искушение отрезать ему уши и послать их на блюде отцу Мередиту, который позволял так распускаться своим чертовым монахам. Адхельмийцы, возможно, и не по своей вине, стремительно становились сердцевиной нового и пугающего народного движения. Мощь англиканства возрождается на подобных остатках старинных культов; разве сам святой Адхельм не обратил в истинную веру жителей огромных пространств за много веков до того, как священники наводнили эти края вслед за норманнами, восстановившими в Англии правление римско-католической церкви? Факт существования в прошлом англиканской церкви из истории не вычеркнешь, невзирая на нынешнее упорное замалчивание, и борьба за ее восстановление может вспыхнуть в любой момент. Ведь был многолетний период относительно мирного сосуществования англиканской и католической церквей — между реформацией Генриха VIII, когда он отверг власть пап, и отлучением от церкви королевы Елизаветы. Мирное сосуществование церквей — это, положим, байка, но опасно заронять такие идеи в непросвещенные массы, далекие от теологических тонкостей. Давний клич церкви «покоряться и поклоняться» перестал быть эффективным; у людей возникает соблазн учредить собственную духовную иерархию, а возглавить ее способен либо Джон, либо другой человек его же убеждений.
Ренегат присутствовал на последней сессии Суда церковного благостроения — вот завязка всей этой дурацкой истории, думал Его преосвященство, перечитывая сведения, которые успел затвердить наизусть. Он тряхнул головой. Как же втолковать? Как унять гнев такого человека, как Луден, с помощью одних цифр, фактов и политических доводов? Его преосвященство устало пожал плечами. В мировой истории не бывало власти могущественнее власти Второго Рима. Подумать только: держать в кулаке полмира, с жонглерской ловкостью балансировать, сталкивая одни силы с другими, — и как только справляется с этим ум человеческий!.. Ярость наций подобна ярости морской стихии — ее не сдержать хлипким заслоном. Англиканство однажды раскололо нацию надвое — тогдашние события были детально изложены в пухлых фолиантах, теснящихся на полках в его кабинете. В то время вся Англия осветилась кострами аутодафе — от Корнуолла до Пеннинских гор. Зато вторичное возвращение католицизма в Англию — благо наша церковь проявила всесильную мудрость — прошло почти безболезненно и стоило небольшой крови, к тому же быстро пролитой и быстро забытой.
Слишком часто, размышлял кардинал, приходится прибегать к кнуту и стращать адским пламенем вместо того, чтобы манить в царствие любви… Спору нет, отец Иероним — человек одержимый до сумасшествия, и его услуги в прошлом значительны; однако на сей раз устроенная им кровавая баня вызвала волну гнева, которая способна захлестнуть всю Англию… Немилосердные и странные мысли вертелись в голове архиепископа лондониумского. Он снова встал и в задумчивости вперился в сады под окном. Мысленно он представил, как его розы топчут ноги грубой черни, как каблуками вдавливают в землю лилии, как орущая толпа крушит и поджигает его дворец, упивается винами из его подвалов, а тем временем языки пламени уничтожают его покои, кухни, кабинеты и библиотеку. Да будет проклят отец Иероним, да покарает Господь адхельмийцев, а пуще всего брата Джона!.. В силу своего положения Его преосвященству приходилось быть не столько духовным лицом, сколько экономистом и политиком; иногда вся церковная иерархия казалась ему сияющим одеялом, золотым покрывалом, накинутым на тело спящего гиганта. Временами, как сегодня, гигант начинает ворочаться и мычать в своем нескончаемом сне. А теперь того и гляди проснется.
Он решительно отмел эти мысли, вернулся к столу и вынул из ящика официальный документ, который вчера надиктовал секретарю, потратив на это все утро.
Ввиду того, что еретик, известный под именем брата Джона, бывший монах адхельмийской обители, чье имя объявлено нами отлученным от церкви и чей дух нами обречен вечному огню геенны, продолжает глумление над волей Господа нашего и христолюбивой Церкви нашей, почитаем долгом обратиться с сим уведомлением и предупреждением: всякий, кто даст приют сказанному еретику или его соразбойникам; всякий, кто снабдит их пищей, питьем, оружием, пулями и порохом или чем другим прочим; всякий, у кого будут найдены письма, бунтарские призывы или другие писанные листки от брата Джона или от одного из его соразбойников; всякий, замеченный в распространении сих поносительных писаний для ради вящего торжества сатаны над славой Господней; всякий, кто уличен в утаении сведений о местопребывании сказанного еретика или его соразбойников; всякий, кто посетит их тайные сходки и беснования или какого другого рода сборища и в течение дня после оного не доложит о том со всей подробностию и без утайки своему святому отцу, или командиру ближайшего гарнизона, или полицейскому начальнику, — таковой будет предан анафеме и погибнет для Господа, и не будет ему прощения перед судом людским и Церковным; таковой будет повешен, а тело его брошено в воду, его жилище будет посыпано солью и обмазано дегтем и оставлено в таковом виде, дабы быть устрашением и поучением прочим еретикам и предателям Господа и высокой миссии нашей Церкви.
Далее долг наш объявить следующие вознаграждения; за сведения, пособляющие поимке, живыми или мертвыми, брата Джона или его соразбойников, — двадцать пять фунтов золотом; за поимку, живым или мертвым, члена шайки брата Джона — пятьдесят фунтов золотом; за поимку, живым или мертвым, самого брата Джона — двести фунтов золотом, кои будут выплачены в нашем ламбетском епископском дворце по представлению тела указанного еретика или по представлению достоверных доказательств гибели оного;
Подписано нами собственноручно июня двадцать первого числа, года от рождества Господа нашего Христа одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого.
Перечитав документ, кардинал мрачно кивнул в знак одобрения. Чтобы сохранить авторитет, церкви необходимо с примерной жестокостью наказать одного-двух «праведников», и Джон как раз тот человек, который достоин быть первым. Его преосвященство поморщился и кликнул секретаря, чтобы тот принес кардинальскую печать.
Часть пехоты рассыпалась полукругом у спуска в лощину. Остальные солдаты, ярко выделяясь своими голубыми мундирами, прятались за камнями — внизу, перед пещерами на склоне. То там, то здесь вились дымки — обстреливали защитников нескольких пещер, малочисленных и окруженных, но продолжающих бессмысленное сопротивление. В двухстах ярдах от гнезда бунтовщиков наводили на цель кулеврину. Пушка находилась под прикрытием наспех возведенного каменного полукруга; артиллеристы за бруствером, обливаясь потом, рычагами ворочали колеса лафета. Поленья, подсунутые под ободы колес, поднимали орудие на определенное число градусов, но угол возвышения был недопустимо велик, и потому капитан опасался, что при откате после первого выстрела хобот лафета так саданет о каменистую площадку, что неминуемо треснет. Возле пушки майор — в кивере, с саблей наголо — успокаивал дрожащую лошадь и обкладывал солдат последними словами за неповоротливость. Было уже ясно, что лобовые атаки обходятся слишком дорого: выше по склону лощины виднелись трупы в голубых мундирах — еретики уложили немало пехотинцев. Майор, не хотевший почем зря рисковать жизнями своих парней, выходил из себя, сыпал бранью и грозил саблей в сторону бунтовщиков. Ответом было облачко дыма с их стороны — пуля, чиркнув по камню, пропела в двадцати футах левее от майора. Те солдаты, что прятались внизу за камнями, дали беспорядочный залп, и осажденные опять спрятались. Майору показалось, что одновременно с эхом выстрелов раздался громкий вскрик.
Первый выстрел из внушительной пушки поднял в воздух груду каменных осколков в ярде от входа в пещеру; второй привел к небольшому оползню чуть выше и правее. Третий сбросил орудие с грубо сложенной платформы — одному артиллеристу при этом сломало ногу. Капитан выругался, страстно желая иметь под рукой добрую мортиру, но чего нет, того нет. Ствол подняли и установили более прочно; теперь папские солдаты рвались не оставить камня на камне от оплота мятежников.
Пока солдаты возились с пушкой, ярдах в двадцати от пещер вдруг объявилась приземистая фигурка в темной рясе, которая заячьими скачками из стороны в сторону убегала прочь по козлиной тропе, взметая клубы пыли. Майор так и ахнул и, потеряв голову, выскочил перед цепочкой своих солдат — как раз на линию прицела — и заорал, призывая их не промахнуться. Пуля скосила богоотступника лишь в двадцати футах от вершины крутого обрыва — он покатился вниз и не сразу остановился, однако у него достало сил, покуда пехота перезаряжала ружья, выхватить пистолет, прицелиться с колена и уложить солдата справа от майора. Майор взревел, ринулся вперед и ухватил адхельмийского монаха за клобук. С головы того слетел парик — на офицера глядел, насмешливо скалясь окровавленным ртом и кривясь от боли, совершенный мальчишка.
Подскочивший адъютант произнес с отвращением:
— Его воспитанник!..
— Скорее дружок по блуду! — прорычал майор. Он схватил брата Джозефа за волосы и тряхнул. — Ну, фитюлька, выкладывай, где твой хозяин?
Тот молчал. Его тряхнули снова. Брат Джозеф приподнялся и плюнул красной слюной в склоненное над ним лицо. Адъютант мотнул головой.
— Сэр, от этих тварей ничего не добьешься.
— Сам знаю, — сокрушенно сказал майор. — Эй, сержант, пришлите-ка сюда санитаров…
Тот двинулся беглым шагом вниз по склону. Мальчишка, прерывисто дыша, опять приподнялся, протянул сжатый кулак — и рухнул без сознания. Майор стал на колени, стараясь не испачкаться в крови, и разжал его пальцы. Потом быстро поднялся, стиснув в ладони медальончик, украшенный хитросплетением линий.
— Это-то нам и нужно… — тихо пробормотал он и незаметно от адъютанта сунул магический знак в карман мундира.
Обыск пещеры дал кучу трофеев. Шесть трупов — три почти не покалечены, а остальные в сносном состоянии, так что папскому чиновнику не к чему будет придраться. За голову мятежников нынче дают по сто пятьдесят фунтов — стало быть, они разом заполучили девять сотен, а в итоге — больше тысячи. Хороший приработок для батальона. Вдобавок в пещере нашелся запас провианта и оружия, запретные книги и разные бумаги еретиков, а также стопки приготовленных к распространению прокламаций. Листовки майор распорядился сжечь на месте. В глубине пещеры валялись детали разнесенного орудийным выстрелом старинного альбионского типографского станка и ящички с наборными шрифтами. Майор послал за кувалдами и носком сапога пнул кучу прокламаций.
— Уже то хорошо, — с философским видом изрек он, обращаясь к адъютанту, — что по округе будет распространяться меньше этой дряни…
И тем не менее главная цель операции осталась невыполненной. Брат Джон снова улизнул.
В следующие недели жили только слухами. Джон, дескать, тут. Нет же, он там. Что ни ночь, военные отряды скакали то туда, то сюда, переворачивали вверх дном очередную деревушку; от охотников получить награду приходилось отбиваться, однако она так и не была выплачена. Пошли гулять россказни, что Джон-де спутался с пустошным народом, и волшебники раз за разом чудесным образом уносят его из опасного места. Из Рима пришел сердитый приговор, «Transvestism». Удвоили награду. Доносчики процветали; было сожжено видимо-невидимо деревенских домов, пострадали целые города. Стаи птиц слетались пировать к виселицам на перекрестках, где, гремя цепями, качались прикованные к столбам наводящие ужас трупы. Гигант беспокойно ворочался и метался во сне.
Был осквернен уэлльский собор, но ущерб был невелик. Некий сквернавец, может, и с должным почтением приблизившись к главному престолу, имел дерзость установить на нем афишку с соблазнительными словами, кою всяк вошедший мог лицезреть не без содрогания телесного. Разумеется, документ был тут же изъят и сожжен, но распространился слух, что там были начертаны слова из Священного писания, еретически переведенные со среднеанглийского на современный язык: «Написано: «дом Мой домом молитвы наречется»; а вы сделали его вертепом разбойников»… То же случилось и в Аква-Сулисе («Продай имение твое и раздай нищим»), и в резиденции самого епископа дорсетского («Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие».) Но сии непотребства были произведены его учениками, тайными или явными; сам же Джон непрестанно перемещался с места на место, проповедуя и совершая молебствия. Иногда видения до того донимали его, что он с пеной у рта катался по земле, до крови колотил по ней кулаками, рвал на себе одежду и ногтями раздирал кожу — его последователи, объятые ужасом, сбивались в кучу. Возможно, это фантомы — обрубки рук и ног — с гоготом и воплями гнали его по бесплодным и малолюдным пространствам Запада; возможно, древние языческие божества привечали его на своих землях, давали умиротворение, усаживались рядом и подле каменных алтарей, построенных еще до прихода римлян, заводили рассказ о стародавней вере, а в небесах ходили кругом облака и проказливо кувыркались солнце и луна. Говорили, будто Джон отдал свои туфли, теплую накидку, все свое имущество; болтали, что все это зарыто где-то в земле, уже проросло и дало благоуханные цветы, как некогда имущество святого Иосифа из Гластонбери. Неведомо, знал ли Джон о подобных слухах. Он передвигался подобно тени — губы непрестанно что-то нашептывают, глаза ничего вокруг не видят, ему что дождь, что буря — все одно; одному Богу известно, как люди исхитрялись прятать его и не давали ему умереть с голоду, потому что измотанные солдаты в голубых мундирах прочесывали дорсетский край от Шерборна до Корвесгита и от Сарум-Рингс до долины Великана возле Серна. Цена за голову Джона росла неуклонно: с пятисот фунтов до тысячи, с тысячи до полутора, а потом подскочила до невероятной суммы в две тысячи фунтов, которую обязывались выплатить по первому требованию в резиденции епископа лондониумского. Но виновник суматохи будто в воду канул. Покатилась новая волна слухов. Утверждали, будто он готовит мятеж против власти Рима, а теперь затаился и собирает потребное войско; другие говорили, божась, что он то болен, то ранен, то перебрался в другие края; и, наконец, прошелестел слух, что он-де помер. Его последователи, а к тому времени они исчислялись тысячами, томились в ожидании и горевали. Но Джон был жив; он вернулся в горы и бродил вслед за прокаженными, следуя за звоном их колокольчиков, сердитым и тоскливым.
Домики деревушки сгрудились посреди открытой всем стихиям пустоши — потрепанные бурями заброшенные лачуги из серого камня. Считанные деревья невысоки, чахлы, изуродованы ветрами — ветви тянутся к домикам, словно ища защиты. От селения уходит дорога с разбитыми колеями, змеится по безлюдным пространствам и теряется вдали. Пустоши пересекает гряда едва различимых в странном свете низких гор. В более ясный день над ними замечается белое сияние — признак близости моря.
А тогда пыльно-серое небо было мертво — пустое и плоское. В нем посвистывал мартовский ветер, влажный и надоедливо шумный. Он пробирался под капюшон женщины, которая с завидным терпением сидела у края дороги в сотне ярдов от последнего домика деревни. Одной рукой она придерживала у горла воротник пальтеца из грубой материи; длинные темные волосы выбивались из-под капюшона и падали на лицо. Она без устали глядела на дорогу — через серо-коричневые просторы заболоченной пустоши на отдаленные контуры холмов.
Так ждала она час, другой; налетали особо яростные порывы ветра, а один раз на дорогу обрушился шквал дождя. Горы уже растворялись в подступающих сумерках, когда женщина, вдруг приставив ладонь ко лбу, впилась взглядом в серую точку размером с мошку у самого горизонта. На несколько минут она застыла — похоже, даже затаила дыхание, а точка неуклонно приближалась, росла, пока не стал различим человек верхом на каком-то животном. Тогда женщина испустила стон — странный скулящий звук из самой глубины глотки — и рухнула на колени, в ужасе перебегая взглядом с деревенских лачуг обратно на дорогу. Седок приближался, но ей с перепугу казалось, что он не подвигается вперед, а словно кукла дергается вверх-вниз под необъятными небесами. Пальцами она то елозила в дорожной пыли, то одергивала юбку, то водила по груди, как бы пытаясь умерить биение сердца.
Мужчина мешковато сидел на осле, предоставив ему выбирать путь через пустошь. Ноги свешивались по сторонам и ритмично покачивались, задевая верхушки трав. На босых ступнях запеклась кровь из старых порезов; изорванная ряса лоснилась от долгой носки — первоначальный темно-бордовый цвет превратился в красновато-серый. Обвисшая кожа на исхудалом лице наводила на мысль о прежней полноте; ясные глаза над спутанной бородой были с безуминкой и напоминали птичьи. Время от времени он что-то бормотал или обрывочно напевал, задирая голову и похохатывая в угрюмо-торжественное небо, осеняя окружающий убогий пейзаж размашисто- неопределенным крестным знамением.
Осел наконец добрел до дороги и как бы в растерянности остановился. Седок спокойно дожидался ослиного решения, напевая и бормоча, и через какое-то время его сверкающие глаза наткнулись на женщину. Она все еще стояла на коленях, глядя в землю; затем подняла голову и заметила, что незнакомец разглядывает ее, приподняв руку как бы для благословения. Женщина метнулась к нему, опустилась на колени и вцепилась в жесткий подол его рясы. Она разрыдалась — давая полную волю слезам, ручейки которых оставляли дорожки на замурзанном лице.
Седок уставился на нее в легком недоумении, потом наклонился и попробовал ее приподнять. От его прикосновения ее сотрясла судорога, и женщина еще крепче ухватилась за край его одежды.
— Ты… пришел! — бормотала она в морду ослу. — Пришел!
— Да пребудет на тебе благословение парии, — маловнятно выговорил незнакомец, чей язык, похоже, отвык от работы. Он нахмурился, словно собирался с мыслями, потом без всякой связи с предыдущим сказал: — Как дивна средь гор поступь несущего добрые вести… — Он потер лицо, взъерошил пальцами волосы и медленно произнес: — Был человек с просьбой об исцелении… Кому я необходим, сестра? Кто призывал брата Джона?
— Я… призывала…
Она говорила придушенным голосом, на четвереньках ползая у подола его рясы, целуя его ноги, прикладываясь лицом к его лодыжкам. Этим женщина снова привлекла рассеянное внимание Джона — он попробовал еще раз неловко поднять ее.
— Все, что я могу, так это молиться, молитва всякому доступна…
— Исцели!.. — Она глотала слезы и шмыгала носом, но не давала словам слетать с языка. Однако они-таки вырвались: — Исцели!.. Наложи руки!..
— Встань!
Женщина почувствовала, как ее рывком поднимают с земли и принуждают взглянуть прямо в горящие глаза, зрачки которых обратились в сгустки тьмы размером с игольное ухо.
— Нет иного лекарства, — прошипел Джон сквозь зубы, — кроме милости Божьей. А милость Его безмерна. Он сострадает каждому из нас. Я лишь недостойное орудие в Его дланях; нет иного могущества, кроме могущества молитвы. Все прочее ересь, зло, коего ради погибают люди…
Он оттолкнул ее от себя. Но тут его настроение изменилось. Ладонью он отер лоб и неловко спешился.
— На осле поедешь ты, сестра. Негоже мне подражать Тому, кто однажды въехал в Святой город на сем животном… — Фраза завершилась невнятным бормотаньем, которое заглушил порыв ветра. Затем брат Джон сказал отчетливей: — Я посмотрю твоего супруга.
В тесной хижине с низким потолком стоял кислый запах; где-то заходился в крике младенец; подле очага собака зубами искала на себе блох. Пригнувшись, низкорослый монах вошел внутрь; женщина плотно притворила за ним дверь, намотав веревку на крюк.
— Мы тут всегда в темноте, — прошептала она, — он считает, что это может пособить…
Джон осторожно прошел вперед. У огня, сложив руки на коленях, неподвижно сидел мужчина в непритязательной одежде каменотеса — короткая куртка с кожаными вставками и клетчатые штаны, как у шотландских горцев. Рядом с ним на неструганом столе стояла тарелка с начатым обедом и пивная кружка, на каминной доске лежала нераскуренная трубка. Чрезмерно отросшие волосы жирными лохмами свешивались за ушами; но глаз под черными густыми прямыми бровями видно не было — для защиты их от света вокруг головы был повязан цветной носовой платок.
— Он пришел, — робко сказала женщина. — Не сомневайся, брат Джон тебя вылечит… — Она положила руку на плечо мужчины. Тот ничего не ответил, только осторожно нашел ее руку и сбросил прочь. Женщина, сдерживая слезы, повернулась к монаху. С отчаянием в голосе она сказала: — Это началося месяцев шесть тому, ежели не боле. Попервоначалу ему думалося… это было навроде паутины по всему лицу. А потом обезглазел — только солнце и видит. И все приговаривал: «Тёмно-то как!» И снова: «Тёмно-то как!»
— Сестра, — спокойно сказал Джон, — есть ли у вас фонарь? Или факел?
Она молча кивнула, не спуская взгляда с его лица.
— Так несите!
Женщина принесла фонарь, зажгла щепкой из очага. Джон установил его так, чтобы свет из окошечка падал на лицо слепого.
— Дайте-ка погляжу…
Под повязкой оказались черные, свирепые глаза — под стать всему горделивому и суровому лицу. Брат Джон приподнял фонарь, чтобы луч света упал на зрачки, взялся пальцами за подбородок больного и стал ворочать голову из стороны в сторону. Он долго разглядывал отражающую свет молочную белизну бельм, потом опустил лампу на каминную доску и после длительного молчания произнес:
— Ничем не могу помочь — только молитвой…
Женщина оторопело уставилась на него, потом снова разрыдалась, сжимая рот рукой.
Джон заночевал на соломе в пристройке, все время что-то бормоча и кашляя. Лишь ближе к рассвету трубы и барабаны в его мозгу смолкли, и он сумел забыться сном.
Каменотес встал с первыми лучами солнца, бесшумно, не торопясь оделся. Рядом, ровно дыша, лежала жена. Он коснулся ее руки, и женщина замычала во сне. Он отошел от нее и пересек каморку, огрубевшие пальцы сноровисто ощупывали мебель и знакомые спинки стульев. Он развязал ремень на дверной задвижке, и в лицо пахнуло утренней свежестью, воздух был холоден и влажен. Вне дома мужчина ориентировался уже не на ощупь. Жизнь местных жителей вращалась вокруг обработки камня — небольшие каменоломни, разбросанные в горах, передавались от отцов к сыновьям. На протяжении множества лет его ступни и ступни его предков пробили через пустошь тропинку-колею — от дома к горам. Он пошел по ней, подняв голову, чтобы остатками зрения впитывать размытое серое мерцание — все, что ему было доступно от этого рассвета. По привычке он захватил фонарь, который во время ходьбы глухо постукивал по его бедру. Мужчина дошел до каменоломни, отложил в сторону шест, символически закрывавший вход, затем нащупал свои инструменты, ласково провел ладонями по гладким-прегладким рукоятям — стало быть, немало он трудился, коли они так стерлись! — и принялся за работу.
Разбуженный отдаленным звуком молота, Джон отряхнулся от болезненного кошмара и приподнял голову — определить, откуда идет стук. Затем неспешно встал, сунул ступни в заботливо приготовленные для него сандалии и вышел на морозный утренний воздух — при ходьбе изо рта вырывались облачка пара.
Женщина уже была в каменоломне — она сидела у входа, вперившись взглядом в одну точку. Изнутри доносились размеренные удары — слепой обрабатывал камень, ощупью определяя форму и производя измерения. У входа в каменоломню громоздилась куча неотесанных глыб. Покуда Джон рассматривал их, каменотес приволок еще одну и уверенным шагом вернулся на рабочее место.
Женщина вопросительно уставилась на брата Джона.
— Я могу только молиться, — покачал он головой. — Только молиться…
Утро заканчивалось, дело шло к полудню, а грохот молота не прекращался. Женщина принесла было еду, но Джон не подпустил ее к мужу — мелькающий молот мог запросто размозжить ей голову. К первым сумеркам куча камней достигла высоты в шесть футов и загородила слепого от Джона. Монах передвинулся с того места, где колени уже выдавили ямки в твердой почве, на новое, чтобы видеть его. Короткий день погас, однако человеку с молотом свет был не нужен. Молот размеренно звенел — ив конце концов Джон разгадал цель этого человека. Простеревшись на земле, он стал молиться горячее прежнего. Несколько часов спустя, невзирая на ледяной ветер, он заснул. Проснулся почти совсем закоченевший. Перед ним во мраке мерно бил молот. Женщина вернулась поутру и принесла под своей теплой накидкой ребенка. Кто-то из соседей принес пищу, но она отказалась взять. Тело Джона сводила судорога, руки и ноги посинели от холода. Днем ветер усилился, его вой на пустоши превратился в рев.
Странные эти дорсетские крестьяне, темные души. Приходили по одному и группками, усаживались на корточки, глядели — и хоть бы один попробовал остановить работающего. Впрочем, что толку, он бы снова взялся за свое — с той же неотвратимостью, с какой этот ветрище раз за разом возвращается с пустошей. Молот не унимался с рассвета до заката; к ветру добавился дождь, ряса у Джона на спине промокла насквозь. Но он не обращал внимания ни на холод, ни на боли в животе и бедрах, ни на шум в ушах. Древние боги это бы уразумели, думал он, — те, которые днем, с рыком, обливаясь потом, выпускали друг другу кишки в нескончаемой битве не на жизнь, а на смерть, и к вечеру гибли, но наутро восставали из мертвых, проведя ночь на пиру в своем дворце в Валгалле. Ну а христианский Бог, доступно ли это Ему? Одобрил бы он кровавые жертвоприношения так же, как он принимает пытки ведьм и колдунов? Конечно же, — отвечало Джону его помутившееся от усталости сознание, — потому как Он того же поля ягода. Пьет Он кровь людскую и пожирает плоть их. Таинства его — суть труд и нищета и боль без конца и края и без надежды…
Ко второму рассвету кучи вырубленного камня протянулись на много ярдов. Молот по-прежнему обрушивался на камень — теперь беспорядочней, откалывая всё большие глыбы. Вот вам камни для дворцов богатеев, вот вам — для соборов во славу Рима… Яростный ветер ревел средь холмов, с хлопаньем теребил накидку женщины, которая все сидела и сидела — с коровьим терпением, руки скрещены на животе, в глазах стынет лишь наполовину осознанная боль. Джон рухнул, сморенный, — ноги больше не держали, ладони смерзлись в молитвенном положении. А жители деревушки с порогов своих лачуг глазели через пустошь на происходящее.
И все же этому пришел конец. Жертвоприношение было свершено и принято. Камнедробильщик лежал лицом вниз — таким ему суждено было войти в грядущие легенды. На шее могуче пульсировала вена, изо рта и ноздрей хлестала темная кровь, а тело дергалось и выгибалось, ища последнего покоя. Джон подполз к нему на не-слушающихся коленях и руках, но уже раньше он знал, что тот мертв.
Захрустев суставами, монах кое-как поднялся. Стоящая неподалеку женщина тупо глядела тусклыми глазами, едва видимая в окружении серых каменистых склонов. Ее тень, тощая и длинная, качалась на поросших травой кочках пустоши.
Брат Джон медленно повернулся — в голове снова застучало-заколотило — и поднял белое как мел лицо горе, где вспыхнула таинственная светящаяся сфера. Она полыхала все ярче и ярче — космическое видение, шар, невозможным образом зависнувший в бушующих небесах. Джон хрипло вскрикнул и воздел руки, а тем временем вокруг шара образовался жемчужно-ослепительный ореол. Затем возник еще один круг, и еще, они загромоздили все небо, обжигающим холодом наполнили всю твердь небесную, и вот их диаметры слились и превратились в крест, охваченный серебристым буйно скачущим пламенем. Там, где перекладины креста сходились, пылали другие сферы — видимо-невидимо солнц, весь райский строй. И Джон теперь отчетливо различал, как рои огненных ангелов снуют вверх-вниз. С той стороны лились громкие звуки — сладостные и радостные напевы, которые входили в его утомленный мозг, подобно острию меча. Он снова беззвучно вскрикнул и ринулся вперед, неуклюже переваливаясь, а за ним скакала и металась из стороны в сторону его исполинская тень…
И вот уже люди мчатся — через пустоши, по деревенским улицам, устремляясь от него в разные стороны, крича на всех углах, стуча во все двери, — и с быстротой невероятной расходится новость: брату Джону было видение, рай разверзся перед ним во всем своем величии! От дома к дому прибавлялись все новые детали, покуда не оказалось, что сам Господь глянул на Джона ясными глазами из небесной радуги.
Прослышали об этом и солдаты — и в Голден-Капе, и в Уэй-Мауте, и в Вуле, одиноко стоящем посреди пустошей; лязгающий крыльями телеграф принес известие о волнении в крае. Полетели просьбы о пополнении, о присылке патронов и пороха, кавалерии, пушек. Дурновария еще отвечала, а также и Боурн-Маут, и Пул, но вскоре буря прошлась по семафорным башням, круша их, словно молодые деревца. К полудню все линии молчали, даже Голден-Кап превратился в груду сломанных балок и крыльев. Тамошний командир гарнизона спешно выступил с ротой пехоты и двумя эскадронами в нелепой надежде подавить мятеж в зародыше. Только один человек был способен организовать и сделать боеспособными толпы черни — брат Джон, он один. На сей раз брату Джону так или иначе придется объявиться.
Райское видение померкло; однако люди стекались толпами, упрямо спеша к нему — перетаскивая тачки и повозки через горы, увязая на хлюпающих тропинках через торфяники. Кое-кто приходил с деньгами и одеждой, предлагая провиант, убежище, быстрых лошадей. Они умоляли его как можно скорее скрыться, предупреждали о солдатах, которые шарят по округе с целью убить его. Но за шумом в собственной голове он ничего не слышал — этот гвалт парализовывал его мозг, лишал последних проблесков здравого смысла. Тем не менее за спиной человечка, бредущего по пустошам навстречу ураганному ветру с юга, все росло и росло воинство нищенски одетых людей. Кое-кто пришел с оружием: были тут вилы и серпы, косовища с лезвием, привязанным острием вперед, а также четыре сотни мушкетов, до времени припрятанных в соломенных кровлях. С песнопениями люди вышли к морю и по крутым дорогам Киммериджа — кто верхом, кто пешком — спустились к почерневшему от бури заливу, где бесновались исполинские волны.
Только здесь они наконец столкнулись с войском из Голден-Капа. Атака. Толпа врассыпную, кто-то корчится под копытами, кто-то падает, разрубленный; ветер разносит вопли, что-то красное бьется в траве, лошади мечутся, из вспоротых пиками боков хлещет кровь… Папское войско отступило, но стало следовать по пятам за колонной бунтующей черни на расстоянии мушкетного выстрела, постреливая в надежде остановить их движение.
Брат Джон не обратил ни малейшего внимания на стычку с войсками, а может, попросту уже ничего перед собой не видел. Влекомый голосами и шумами внутри себя, он подъехал к краю скалы. Внизу до самого горизонта яростно колыхалась и пенилась безбрежная морская стихия. Отдельных волн нельзя было различить: их гребни сминал такой ураганный ветер, на который можно было опереться спиной. По десятку-другому протоков между скалами выплеснутая на берег волна мчалась обратно в залив, но новые волны и ревущий ветер запирали ей дорогу, отшвыривали обратно, вздымали воду в образовавшихся на берегу озерах. На самом верху прибрежной гривы Джон осадил своего коня, и тот попятился, теснимый ветром. Монах воздел руки и подозвал народ к себе — и вот вся толпа обступила его: чернобородые мужчины в грубошерстных свитерах, в шапках, в разбитых башмаках; угрюмые женщины с теплыми платками вокруг шеи; темноволосые дорсетские девушки… Поодаль, слева, маячила конница, развернув строй, всадники стреляли по толпе из мушкетов — дымок от выстрелов тут же уносило. Пуля просвистела над головой Джона, другая впилась в ногу девушке, стоявшей у края людской массы. Толпа угрожающе развернулась. Коннице пришлось сдать назад. Несколько команд из вулвортских казарм именно в это время тащили через пустоши пушку, и голденкапский капитан понимал, что до ее прибытия он бессилен что-либо предпринять; не хотелось бы положить остатки своих солдат в безнадежной атаке на этакую толпищу. Где-то, в нескольких милях от залива, артиллеристы надсаживаются, толкая по болотной жиже тяжелую кулеврину, за ними перед колонной пехоты трясутся по грязи четыре широкие повозки с боеприпасами. А вот с кавалерией туго, пополнения не будет, не успели…
Над братом Джоном кружили чайки. Он снова и снова простирал руки к небу, словно созывая небесных тварей, покуда большие птицы не зависли едва ли не в шести футах над ним неподвижно, с распростертыми крыльями. Людская толпа хранила молчание, и брат Джон заговорил.
— Народ Дорсета… рыбаки и крестьяне… и вы, мраморщики и каменщики… и вы, эльфы, пустошный народ, и вы, оборотни, раскатывающие верхом на ветре, слушайте и запоминайте, что я скажу. Не позабудьте моих слов, сколько живете, и да пребудут они вовеки, дабы в последующие годы у всякого очага рассказывали эту историю…
Ветер разносил звуки его пронзительного тонкого голоса, и даже раненая девушка перестала стонать и, лежа на коленях у подруг, ловила каждое слово. Джон поведал им о них самих, об их вере и вседневном труде, об их одинокой отчаянной борьбе за существование на этой бесплодной почве, среди гор и камней; о том, как духовенство держит за горло весь край и душит рукой, обернутой в парчу. В его мозгу все горело и гудело, и он проповедовал о том, что грядет великая Перемена, которая сметет темноту, и нищету, и страдания и наконец-то приведет их к обетованному Золотому Веку. Он с ясностью видел на холмах перед собой строения новых времен: заводы и больницы, производящие энергию станции и научные лаборатории. Он прозревал машины, летающие над землей или несущиеся под водой, подобно пузырькам воздуха. Его воображению представали чудеса: работающая на людей молния, своевольные волны обычного воздуха, принужденные говорить и петь. И все это будет, и будет превзойдено лучшим, а то и еще лучшим. Наступит век терпимости, разума, почтительного отношения к человеческому духу.
— Однако, — прокричал он, и теперь его голос хрипел, перекрываемый ревом ветра, — однако я должен на время покинуть вас… дабы следовать путем, указанным Господом, который в своей небесной мудрости счел меня достойным стать… меня, ничтожнейшего из ничтожнейших среди сего народа… достойным стать Его орудием, провозвестником Его воли. Ибо Он дал мне знамение, и я обязан следовать и покоряться…
Толпа зашумела; слабый говор все усиливался, пока не превозмог завываний ветра. Сотня голосов кричала:
— Куда?.. Куда?..
Тогда Джон повернулся, широкий рукав его рясы заполоскался на ветру — монах указывал рукой в сторону сверкающего безбрежного моря.
— В Рим… — Слово взмыло над толпой. — К земному отцу всех нас… к Камню, хранителю престола Петра… ко христову избраннику, его земному наместнику… дабы молить его о всемудрейшем понимании, воззвать к его нескончаемому милосердию и безмерной щедрости… во имя всеми любимого Христа, чья слава слишком часто попирается в наших краях…
Он продолжал, но его слова потонули в гомоне слушающих. Толпу из края в край обежал слух, что будет явлено чудо. Джон пойдет в Рим… он полетит… нет, будет знамение: он пройдет по морю, аки посуху… Волны покорятся ему!.. Более рассудительные, хоть и поддавались общему порыву, все-таки кричали, что следует найти лодку. Как вдруг весь гвалт был перекрыт пронзительным криком женщины:
— Свою, Тед Армстронг… Отдай ему свою!..
Человек, к которому был обращен голос, яростно замахал руками.
— Помалкивай, баба, у меня ж, кроме лодки, ничего и нету!
Но напрасно он возражал, его уже никто не слушал, ибо толпа тотчас ринулась со скалы вниз — по тропе к морю, увлекая за собой Джона и его последователей, — мимо гудящих на ветру зарослей можжевельника и куманики. Наблюдающим со стороны солдатам почудилось, что толпа покатилась топиться; мужчины, оскальзываясь и падая в прибрежном иле, подволокли лодку Теда Армстронга — раз, и она уже на воде.
Покачиваясь, лодка переваливалась с волны на волну, вот уже и весла вставили в уключины, и Джона усадили. Часть девушек взобралась у берега на кучу плетеных ловушек для ловли омаров, остальные полезли обратно на скалу, чтобы лучше все видеть. Лодку отпустили, и она бешеным поплавком заскакала по волнам, так что временами показывалось днище, но потом ветер подул в парус, лодка выпрямила ход и стала продвигаться к первым пенящимся белым бурунам. С двух сторон простирались бесконечные торфяники — будто черное железо поблескивало на фоне сверкающего неба, а впереди — мили и мили плоского морского пространства, кипящего до самого горизонта. Толпа на берегу, щурясь от бликов света, видела, как могучие удары стихии обрушивались на киль, как лодка боком сползала к подошвам волн. Заливаемое водой суденышко раз за разом все же поднималось на новые гребни, мало-помалу уменьшаясь и уменьшаясь в размерах, превращаясь в темное пятнышко на величавом фоне. Дальше и дальше по морю, в бродильном чане которого все бушует и ходит ходуном; наконец взгляд уставал, глаза начинали слезиться и слепнуть на ветру и больше не могли следить за тем, как утлое суденышко прокладывало путь по бурлящей равнине моря.
Пушку подволокли к западному мысу, затравили порохом и зарядили картечью; в час, когда ложились сумерки, она грозно бабахнула над краем обрыва. Но на пустынном берегу пугаться было некому. Огромная толпа разбрелась. Солдаты в напряжении прождали до утра, поеживаясь в шинельках, в поисках защиты от ветра сгрудившись за холодным металлическим корпусом пушки; буря постепенно стихала и к утру совсем улеглась.
А волны, лениво пенясь, пошлепывали по днищу перевернутой лодки, неспешно прибивая ее к суше.
В группе людей вокруг кровати было нечто от статуарного величия фигур жанровой живописи. Единственная лампа, свисавшая с массивной балки на потолке, резко обрисовывала их лица и подчеркивала смертельную бледность больного, голова которого лежала на кончике лилового ораря отца Эдвардса — украшенная шитьем лента была протянута между ними подобно священному стягу. Глаза старика безостановочно перебегали с предмета на предмет, руки перебирали одеяло; дышал он часто и трудно.
Поодаль от группы, у окна, на фоне фиолетового предзакатного майского неба, сидела девушка. Длинные темно-русые волосы были собраны в пучок на затылке; одна прядь выбилась и спадала на плечо. При повороте головы эта прядь коснулась щеки. Раздраженно отбросив ее, девушка посмотрела вниз, поверх навесов для локомобилей, — туда, где с грохотом и лязгом запоздалый дорожный поезд въезжал во двор и разворачивался, чтобы удобнее пристроить вагоны. Оттуда поднимались едва уловимые запахи, которые просачивались сквозь приоткрытые створки окна; Маргарет даже почудилось, что на мгновение ей в лицо пахнуло локомобильным жаром — к чуть прохладному воздуху подмешивалось горячее дыхание металлического гиганта. Она виновато отвернула лицо от окна. Осоловелое сознание урывками схватывало смысл раскатистой латыни священника.
— Я изгоняю тебя, низкий дух зла, воплощение врага нашего, исчадие потусторонних сил… Во имя Иисуса Христа… изыди и излети из создания Божьего…
Девушка до боли в суставах сжала сплетенные пальцы и потупила взор. Свет керосиновой, свисающей с потолка лампы качнулся, язычок пламени запрыгал и замигал, хотя ниоткуда не дуло.
Отец Эдвардс прервался и неспешно поднял глаза на лампу. Огонек выпрямился, вытянулся и стал гореть с прежней яркостью. Раздался глухой всхлип старой Сары в изножье кровати; Тим Стрэндж шагнул к ней и сжал ей руку.
— Тебе повелевает Тот, чьей волей ты был низринут с высот райских в провалы земные. Тот повелевает тебе, чьей воле покорны моря, и ветры, и бури… Внемли же, Сатана, и вострепещи, супротивник святой веры и враг всех человеков…
Внизу опять запыхтел локомобиль, теперь негромко. Маргарет невольно снова обернулась. Чудно даже, какую вереницу образов способен вызвать один только звук пропахшего маслом стального великана. Словно наяву увиделись весенние ночные дороги: еще не остывшие после дневного жара протянутые в темноту мучнисто-серые ленты дорог, над которыми призраками носятся совы и летучие мыши; в воздухе гудение первых насекомых, щебет кормящихся птиц; под луной стелется черный бархат густых, доходящих до колен трав; дурманящие, волнующие кровь майские ароматы высоких живых изгородей. Накатила такая тоска, что захотелось улизнуть из этой комнаты, из этого дома, бегать и плясать, и кататься, кататься по траве, покуда звезды в вышине не сольются в хоровод кружащихся искр.
Она сглотнула, инстинктивно и машинально перекрестилась. Отец Эдвардс весьма строго предупреждал ее против столь ветреных мыслей, сего помрачения ума, открывающего лазейку зловредному и злоковарному духу. «К моему чаду, — торжественно предостерегал священник, цитируя «Энхиридион» Фонберга, — он способен подкрасться незаметно; однако по себе оставляет скорбь и воздыхание, растревоженность души и черные тучи на умственном небосводе…»
На виске отца Эдвардса пульсировала вена. Маргарет прикусила губу. Умом она понимала, что самое время подойти к нему, дабы своей молитвой увеличить силу его обращения к Богу, но словно приросла к месту. Что-то останавливало ее — то же самое, что сковывало язык на исповеди. Было невозможное ощущение, что длинная комната перекособочилась, до неузнаваемости исказилась, стены вдруг побежали в бесконечность, пол вздулся и пошел исполинскими волнами. То малое расстояние, что отделяло ее от группы у постели, стало проливом, через который она перемахнула на другую планету.
Маргарет тряхнула головой, чтобы избавиться от морока, но фантазия оказалась настырной. Даже дурно сделалось от чувства зависания над пустотой, кошмарное предощущение неудержимости падения. Комната перекособочилась до конца, застыла в своей новой форме — теперь «верх» находился в двух разных направлениях. Неподвижно висящая лампа переломилась и потянулась в ее сторону, а окно за спиной отшатнулось. Маргарет так надолго затаила дыхание, что легким перестало хватать воздуха; ароматы и видения вернулись, упоительные и успокоительные — адские соблазны. Сладкий мускусный запах мая, неприятно-острый — первой вспаханной борозды, куда закапывают хлеб и прочее, попирая запреты матушки-церкви… Ей захотелось крикнуть, припасть к сутане священника и вымолить прощение, ибо вся вина и все зло — в ней. Она и попробовала крикнуть, даже вроде бы крикнула, но нет, губы так и не шевельнулись. По-прежнему Маргарет видела, словно через темное стекло, как вновь и вновь в крестном знамении поднимается-опускается рука отца Эдвардса; стучащие жернова речи не унимались, но сама она была в миллионе миль отсюда, среди хладно светящих звезд и погребальных костров на курганах, подле которых ненадолго останавливались поглядеть древние боги. Как через воду до нее дошло яростное нарастание голоса — громче, громче, и вдруг занавески противно заполоскались. Пламя в лампе вновь померкло, побурело.
— Так покорись же; покорись не мне, но воле Христа, ибо ты в руце того, кто поработил тебя кресту. Трепещи его гнева….
Комната наполнилась громовым бряцанием. Маргарет опрокинулась в ночь.
Темноту прорезал скрипучий и отчетливый голос.
— Маргарет! Маргарет!
Чуть погодя опять:
— Сию же минуту иди сюда!..
Можно было не обращать внимания — до третьего оклика:
— Маргарет Белинда Стрэндж…
Таинственное упоминание второго имени никогда не следует пропускать мимо ушей. Это значит напроситься на встрепку и отправиться спать без ужина — мука мученическая в такую ясную летнюю ночь.
Девчушка стояла на цыпочках, уцепившись пальчиками за край столешницы. Поверхность стола начиналась в дюйме от ее носа — волокнистое дерево засалено, лоснится и кажется волшебным, потому что на нем лежат волшебные взрослые вещи.
— Дядюшка Джесс, а что ты делаешь?
Ее дядя отложил ручку, провел ладонью по все еще густым черным волосам, поседевшим лишь у висков, и надвинул на переносицу очки в стальной оправе. Затем прогремел:
— Деньги наживаю!..
Никто бы не взялся сказать, шутит он или нет.
Маргарет повела кончиком носика-кнопки.
— Ф-фу!
Деньги — непонятная штуковина, в ее головке они вызывали представление о чем-то громоздком, коричневом, навроде гроссбухов, над которыми колдовал дядя. Чего-то такое далекое, неинтересное, но страшноватое.
— Ф-фу! — Перепачканные пальчики пробежались по краю столешницы. — А ты зарабатываешь много денег?
— Все это честным трудом…
Джесс вернулся к работе. Маргарет, наклонив голову к плечу, норовила заглянуть ему в лицо и снова так наморщила нос, что приподнялся кончик. Она только недавно научилась этому и была горда собой. Внезапно она спросила:
— Я тебе мешаю?
Джесс усмехнулся, продолжая подсчеты в голове.
— Нет, голубушка…
— А Сара говорит, что да. Что ты делаешь?
Опять твердый ответ:
— Деньги.
— А зачем тебе так много?
Дородный мужчина так и замер с открытым ртом и приподнятыми руками — в весьма странном положении. Он уставился в потолок, совершенно уйдя в себя, потом снова улыбнулся, притянул девочку и усадил к себе на колени.
— Зачем? Признаюсь вам, юная леди… Признаюсь, что сие объяснить вам крайне затруднительно…
Маргарет притихла у него на коленях, слегка наморщив лобик и вдыхая дядин густой табачный запах. На коленках вытянутых пухлых ножек струпья грязи, панталоны сзади перепачканы — это она в огородах за пакгаузами на пару с Невиллом Серджантсоном съезжала по рельсам с горки в ящике на колесиках. Бригадир депо установил рельсы для детишек, чтобы их хоть ненадолго угомонить. А то они у него уже в печенках сидели: непрестанно шастают по гаражу да еще норовят поднырнуть под брюхо железным колоссам — хлопот с ними не оберешься.
— Признаюсь… — проговорил Джесс и снова умолк, думая о своем и посмеиваясь. — Ну, затем, чтобы в один прекрасный день положить сто тысяч туда, где прежде лежало лишь десять. Только тебе этого не понять. — Он ласково провел рукой по ее соломенным волосам и нахмурился, заметив на волосах след мазута с локомобиля.
— Опять была в гараже? Вот погоди, Сара тебе задаст, не отвертишься!..
— Не хочу к Саре. Хочу с тобой.
Девчушка выгнулась, дотянулась до резиновой печати и поставила штамп на промокашке, потом, не найдя лучшего места, проштамповала дядюшкину ладонь. На загорелой коже остался нечеткий светло-синий отпечаток: «Стрэндж и сыновья из Дорсета. Дорожные перевозки».
— Маргарет Белинда Стрэндж…
Джесс спустил ее с колен и, прежде чем она убежала, со смехом стряхнул пыль с ее попки.
Это Маргарет запомнилось — одно из тех заурядных мгновений детства, которые таинственным образом навсегда отпечатываются в памяти и никогда не забываются. Склонившееся над ней морщинистое суровое лицо дяди с выбритыми до синевы щеками; лучи солнца на столешнице; голос Сары; печать с массивной черной рукоятью и небольшой медной нашлепкой, подсказывающей, какой стороной вверх прижимать. Впрочем, мгновение было не совсем заурядным, ведь Джессу всегда недоставало легкости в общении. Позже племянница, стоя у окна, пожелала ему спокойной ночи, когда он, перебросив куртку через плечо, направлялся выпить пива со своими работниками в трактире «Братство буксировщиков», расположенном на той же улице. Но к тому времени он успел стать прежним — и с унылым видом что-то буркнул в ответ, лишь чуть шевельнув губами, — так он отвечал всем, когда хлопал дверью и, неприятно-громко стуча башмаками, пересекал двор.
В ту пору Джесс Стрэндж был скуп на слова, и мало кто осмеливался пререкаться с ним. Он был у руля: вертел как хотел своими буксировщиками, своими машинами, но самовластнее всего вертел он самим собой. Если ему приходила блажь выпить, то он собирал за столом отменную компанию и порой гудел до самого утра в какой-нибудь деревенской таверне. Но всякий раз он уходил домой на твердых ногах, и его работники, когда бы ни проезжали по улице, даже в самый глухой ночной час, замечали свет или в окне его кабинета в конторе, или в депо, где он то перебирал механизмы клапанов, то прочищал паровой котел, то ставил протекторы на покрышки огромных колес. Они только диву давались, как это усталость не берет Джесса Стрэнджа, и гадали, спит ли он когда-нибудь.
Свои первые сто тысяч он сколотил давным-давно, попозже — первые полмиллиона. Казалось, работа для него благо, способ забыться, панацея от всех болезненных переживаний. Фирма «Стрэндж и сыновья» разрасталась, выплеснулась за пределы Дорсета, заимела гаражи до самой Иски и Аква-Сулиса. Джесс пустил по миру своего дурноварийского конкурента Серджантсона — просто брал все грузы подряд, уводя заказы из-под носа у старика. Поговаривали, что в разгар войны с конкурентом ни один состав не приносил ему прибыли в течение целого года; между буксировщиками противных сторон случались стычки и настоящие побоища, площадки машинистов обагрялись кровью; но он сломил Серджантсона и купил его дело, прибавив к своему и без того немалому машинному парку еще сорок локомобилей. Склады и пакгаузы подле старого дома в Дурноварии все расширяли и расширяли, покуда они не заняли целый акр, но и этого оказалось недостаточно. Джесс разорил Робертса и Флетчера в Сванидже, потом Бейкерсов, Калдекоттов, Хоффмана и семейство Кейни; затем одним махом скупил фирмы Баскетта и Фейрбразера в Пуле, у которых по дорогам бегала сотня исправных «буррелей» и «фоденсов», — и с этого момента «Стрэндж и Сыновья» завладели всеми дорожными перевозками в западном крае. Даже разбойники перестали трогать его поезда — себе дороже. Деньги творят чудеса в чиновных верхах, так что один налет на принадлежащий Стрэнджу состав приведет к появлению карательного отряда, а кавалерия и пехота, если постараются, наведут такого шороху, что овчинка не будет стоить выделки. Темно-бордовые надписи на боках с овальными желтыми табличками знали от Иски до Сантлаха, от Пула до Свиндона и Ридинга-на-Темзе; буксировщики уступали им дорогу, а полицейские давали им зеленую улицу. В конце концов Джесс добился уважения даже среди врагов. Чужого не брал, но и своего не упускал; зато уж если вы позарились на ему принадлежащее — кровью умоетесь…
Многие гадали, что им движет на этом пути. В колледже был таким мечтателем, все витал в облаках; а потом кто-то когда-то преподал ему урок реальной жизни… Передавали шепотом, что он-де однажды убил человека, своего друга, и созданная им транспортная империя — что-то вроде искупления; поговаривали, будто какая-то официантка из пивной дала ему от ворот поворот, вот Джесс и нашел способ поквитаться со всем миром. И действительно, он так и не женился, хотя не было недостатка в женщинах, желавших связать свою судьбу с его, и в мужчинах, которые мигом продали бы ему своих дочек, только бы породниться с семейством Стрэнджей; но тут никому не повезло. Кроме племянницы, никто так и не осмелился спросить его, зачем ему столько денег; а ей запомнилось, что он предупредил: ты все равно не поймешь.
Маргарет внезапно словно провалилась в то время. Вот она впервые уезжает учиться в шерборнский пансион — целых двадцать миль от дома. Полмили по улицам Дурноварии маленькая забияка семенит, уцепившись за руку Сары. На ней новенькая школьная форма, за спиной кожаный ранец, в котором последнее горестное напоминание о домашнем уюте: дюжина яблок да пакетик сластей. Высоко задирая насупленное личико, громко шмыгая носом, чтобы в голос не разрыдаться от несправедливости бытия, она идет как на смерть… В последние дни, исполненные страха перед началом учебного года, все вокруг казалось надежно-большим: Сара, плиты тротуара, булыжники мостовой, старые покосившиеся дома, даже все утра и дни были надежно-длинными, — время и вещи стеной стояли между ней и жутким будущим. Но вот наступила последняя ночь и пришло последнее утро, и все, защищавшее ее, ужалось, усохло, дезертировало и оставило ее один на один с неизбежным. Раннее сентябрьское утро, холодно-туманно-голубое, заставляло зябко поеживаться; ноги шли сами собой, а в голове носился рой бессвязных и совсем посторонних мыслей. В конце улицы прогромыхал дорожный поезд, пламя из топки локомобиля бросало яркие отсветы на лица водителя и его помощника, и в приступе отчаяния ей захотелось догнать поезд, вскочить на него, юркнуть под брезент на платформе и ползти, ползти в грохочущей темноте, пока каким-то чудесным образом не вынырнуть в своей такой родной комнате. Вместо этого она машинально повернула налево, к станции, все так же вися на нянюшкиной руке. Старая Сара, которую она так часто ненавидела, теперь казалась самым любимым человеком; но и она не спасет. И вот Маргарет уже в переполненном поезде, зловеще-чудном; прижалась носиком к стеклу, глотая противный дым паровоза и размазывая пальчиками слезы, а Сара, и станция, и вся ее прежняя жизнь мало-помалу превращались в точку на горизонте…
А потом была школа — большое здание, темное и холодное, со странными монашками в накрахмаленных белых одеяниях — говорят почти шепотом и шаркающей походкой перебегают по каменным полам. Поначалу она не знала, куда деваться от тоски, до того было одиноко. Один свет в окошке: письмецо из дома или посылочка — пирожное или ящичек с фруктами. Скудные развлечения в свободные от занятий дни, ночные перешептывания с другими девочками в дортуаре, волнения первой дружбы… Время бежало быстро, покуда Африка превращалась в континент на карте, в голове колом заседало, чему равна площадь круга, а Цезарь сражался с галлами. Зато некоторые дни и месяцы тянулись нестерпимо долго. Но вот наступило Рождество. Концерт, церковная служба в большом зале в ознаменование конца полугодия; в короткие декабрьские дни не гасят свечи в канделябрах, все суетятся, пакуются, кого-то уже проводили на железную дорогу. В последнее утро, как ни удивительно, заботы о Маргарет взяла на себя сама заведующая пансионом сестра Алисия. Снизу доносились веселые крики — голоса звенели в морозном воздухе ясного дня; товарок у главного выхода из школы забирали фыркающие и хлопающие нелепыми парусами машины-карлики; а Маргарет томилась в ожидании рядом с загадочно улыбающейся сестрой Алисией. И вдруг ошеломительный сюрприз: сперва отдаленный знакомый грохот, который живет в крови, потом высокая струя пара, сияние начищенной меди, — и локомобилище, сказочно огромный, величаво выруливает на школьный двор, исполинскими шинами проводя глубокие хулиганские колеи на гравии, за сохранностью которого так истово следит матушка-настоятельница. Гудок, еще гудок — это он пробирается между паровыми карликами, чьи парусные мачты не выше его колес. За локомобилем лишь одна плоская, почти пустая платформа, а за рулем — сам дядя, стало быть, он приехал исключительно ради нее! И тут, ненавидя себя за это, Маргарет с завываниями разревелась, и сестре Алисии пришлось призвать ее к порядку, больно тыча под ребра костлявыми пальцами и приговаривая: «Что за нелепый ребенок… ах, что за нелепый ребенок…»
Сильные руки подняли ее наверх, чтобы она могла дернуть за веревку, которая пробуждала басистый свисток «бурреля». А дети тем временем сгрудились у колес локомотива, смеясь и завистливо таращась; Джессу пришлось строго прикрикнуть, чтобы отогнать их, после чего он отжал от себя рычаги реверса и регулятора, и локомобиль тронулся, постукивая ползунами, выпуская длинные струи пара. Маргарет высунулась из незастекленного окошка кабины и махала рукой, покуда школа не скрылась за поворотом. На целых три недели учеба была напрочь выброшена из памяти. Потом дядя еще не раз приезжал за ней на локомобиле или присылал кого-либо из своих буксировщиков. Но если приезжал сам, так только на «Леди» — старом добром «бурреле», который все еще оставался гордостью его машинного парка. Маргарет не уставала хвастаться перед подругами и преподавательницами, что локомобиль назван в ее честь. Джесс временами посмеивался над этим ее бахвальством, задумчиво гладил по головке и говорил: «Так-то вот забавно все в жизни складывается». Дело в том, что мать девочки тоже звали Маргарет; ее отец держал харчевню на портлендской дороге, но после его смерти она очутилась без крова над головой и очертя голову выскочила замуж за парня намного моложе ее. Тот — а это был Тим Стрэндж — вскоре оказался без работы. Молодой жене быстро приелась жизнь супруги простого буксировщика, и через два года она бежала с менестрелем владельца парбекского замка. Тим побитой собакой вернулся с ребенком в дом Стрэнджей; Джесс долго-долго горько смеялся, а потом передал ему половину дела. Но все это давние события — Маргарет тогда была еще в том возрасте, от которого не сохраняется воспоминаний.
А вот то, что было позже, помнилось ярко и приоткрывало другие грани характера ее странного и своенравного дяди. Однажды она прибежала к нему с большой ракушкой, крича: «Послушай, как плещутся внутри волны!» Он отвлекся от своего неустанного делания денег и повел ее на холмы, где нашел каменоломню, выкопал древний-предревний камень и велел крепко прижать его к уху. Она услышала ту же могучую мелодию, а дядя пояснил, что это шум веков — миллионы лет заключены внутри и стонут от желания вырваться на волю. Маргарет хранила тот камень долго; даже когда повзрослела и узнала, что шепот и рокот — всего лишь эхо биения крови у ее собственной барабанной перепонки, то отмахнулась от этого знания: ведь она продолжала слышать в камне то, что слышала и прежде — звучание угодившей в ловушку вечности.
Неустанные труды на благо фирмы состарили Джесса, а добил его несчастный случай — взорвавшийся паровой котел стесал ему половину спины. Локомотивам случалось брать кровавую дань с тех, кто с ними работал. Толком не вылечившись, Джесс вскочил на ноги слишком рано — и потерял сознание, когда в одиночку повел в Лондониум состав, груженый камнем. Маргарет была тогда нескладным тринадцатилетним подростком — руки-ноги длиннющие, груди уже начинают топорщить платьице. Она ухаживала за ним прилежно, читала ему в долгие тихие летние вечера, а Джесс лежал на постели, наморщив лоб и думая Бог весть о чем. Но по-настоящему он так и не оправился. Позже он помнился немощным стариком — то и дело в постели, покрытый липкой испариной, желтый, и смерть витает над ним, а священник подле размахивает курящимся кадилом в тощей руке и гремит латинскими словесами…
Падение прекратилось. Маргарет удивленно огляделась: она успела прожить годы в своем сознании, а комната нисколько не изменилась. Глаза на изможденном лице отца, освещаемом лампой, все так же беспокойно бегали; сидящая у постели старушка Сара, низенькая и толстая, все так же взволнованно ломала пальцы. Отец Эдвардс по-прежнему нараспев читал по книге в своей руке, а орарь был все так же натянут; огонь в лампе опять горел ровно и ярко в весенних сумерках. Она воровато вытерла платком лицо и покрепче сжала колени, чтобы унять дрожь.
В последнюю неделю стало совсем худо. На дом словно наползла черная туча, в этих стенах воцарился ужас… Маргарет даже в мыслях тщательно избегала точного слова. Стали происходить «ненормальные вещи» — вот максимум, на что она решалась. По ночам вдруг раздавались загадочные шумы и стенания, кто-то скрипел ступеньками лестницы, и всем было не по себе, словно по дому бродили призраки давным-давно совершенного злодейства, неотмщенного и непрощенного… Как-то раз Джесс внезапно в ужасе приподнялся на постели и стал размахивать руками, видя перед собой что-то невидимое. В другой раз служанка взвизгнула, натолкнувшись на столб холодного воздуха в пустой кухне. Раз пол закачался под ногами Маргарет — должно быть, вышла какая-то неполадка со Временем, и она вдруг увидела, как впереди по воздуху скользит она сама — то есть ее двойник, живой призрак… А потом дядюшка стал беспрестанно произносить вслух имя Маргарет. Племяннице поначалу думалось: не меня ли он все зовет? Нет, не ее. Руками он будто что-то отталкивал — нечто невидимое, а расширенные от страха глаза следили за дребезжащими от весеннего ветерка медными висюльками на канделябрах, за желтыми бликами от раскачивающихся ламп — отсветы метались по чеканке на камине и на спинках кровати. Сара решила, что хозяин зовет локомобиль, — бедняжка, он теперь боится своего любимца: его грозная тень мерещится хозяину, когда качаются лампы и побрякивают канделябры. Хотя нет, чего хозяину бояться «бурреля», тот надежно заперт в депо. Если уж он и боится какого локомобиля, так это «Холодной Бесс». Есть у буксировщиков такая легенда про исполинский черный локомобиль, который несется в ночи с зажженными передними фонарями, с неугасимым бешеным огнем в топке. Когда-то, никто уж и не помнит как давно, действительно существовал локомобиль под названием «Холодная Бесс» — где-то далеко на Западе. Его водитель снял предохранительный клапан, чтобы выиграть пари на скорость — ну паровой котел и взорвался, отправив его к праотцам; но с тех самых пор в недобрый час можно услышать, как «Холодная Бесс» несется в ночи, грохоча колесами незримого дорожного поезда, и ее леденящий душу гудок прорезает погруженную во тьму округу. Нынче этой байкой только детей стращают, чтоб быстрее засыпали. Но когда сами буксировщики упоминают «Холодную Бесс», они всегда имеют в виду смерть. Маргарет, даром что получила образование, с тяжелым предчувствием суеверно перекрестилась. «Холодная Бесс» уже вползала в эту комнату…
Все раздражавшие умирающего медные висюльки и лампы вынесли вон из комнаты, сняли блестящую чеканку с камина, набросили простыню на металлические спинки кровати, и капризный больной поуспокоился; но привидения его не оставляли. Маргарет так и чудилось, что они обступили постель и глухо перешептываются. Пятна ледяного света по-прежнему метались на лестнице, а однажды башмаки в руках Маргарет ожили, вырвались из рук и с размаху ударились о стену. Вот тогда-то и послали за священником. Свое понимание происходящего отец Эдвардс выразил выбором текста для чтения. Существуют молитвы для изгнания «Шумодела» — полтергейста; но их он пролистнул. Смекалистый священник не сомневался, чьи это происки, и потому решил совершать обряд изгнания нечистой силы. Но он ошибается, говорила себе Маргарет, ошибается…. И безмолвно плакала…
— А потому я заклинаю тебя, draco neguissime, именем непорочного агнца, который попирает змея и василиска, выйти прочь из сего человека… выйти прочь из храмины тела, принадлежащего Святой Церкви…
Голос зазвучал приглушенней — Маргарет брали в плен новые видения.
Обливаясь потом, она противилась возврату кошмара, но, как всегда случается в подобных снах, своим сопротивлением только приблизила именно то, чего пуще всего страшилась увидеть. Она спрашивала себя, а не объяснялись ли все эти постукивания, шумы, призраки… да, да, тут не обошлось без Древних Духов… за всей этой чертовщиной, возможно, стоят и они, Древние… Могут они вот прямо сейчас, под носом у священника, выхватить ее из этого мира? Неужто осмелятся? Она бессильно застонала. Да, есть народ пустоши, эльфы, и некогда они владели секретом колдовского могущества.
…Маргарет сидела на берегу. Горячее солнце напекло ей плечи, руки и колени. Как все блондинки, она загорала быстро — кожа вокруг рта, на носе и на спине давно покрылась веснушками. Ей нравился загар, нравилось печься на берегу — и она настояла на том, чтобы ее на день отпустили к морю. Условились, что туда ее подбросит Том Мерримен на своем «фодене», а вечером он же ее заберет. Преданная Сара, громко сетуя на судьбу, протряслась всю дорогу на доске поверх груза, глотая густую пыль. За ними поспешали скачущие по ухабам машинки, ловящие ветер в паруса; Маргарет удобно вытянула длинные ноги и насмешничала над водителями карликовых парусных парокатов. В Вулворте Том сгрузил ящик с запчастями, а потом направил локомотив к берегу — в сторону Уэй-Маута. Возле города, когда «фоден» снова поворачивал от моря и направлялся в Биминстер, Маргарет соскочила на землю, помогла спуститься Саре. В предвкушении замечательного дня она махала вслед удаляющемуся «фодену», пока тот не скрылся в облаке пыли за поворотом. Но Саре от жары стало дурно, девушка усадила старушку под деревом, а сама спустилась вниз по склону к полосе прибоя. Она просидела под палящим солнцем до того момента, когда появилась лодка и начался переполох.
Порой Маргарет задавалась вопросом: как так получается, что она оказывается в самом эпицентре неприятностей? Втайне она считала себя трусихой: в жизни все оказывалось прозаичнее того страшного, что загодя рисовало ее чрезмерное воображение. Когда, например, старому Уильяму оторвало пальцы токарным станком в мастерской, она услышала его звериный крик, видела, как все станки остановились — мастер вырубил ток аварийным выключателем и кинулся сломя голову в темноватый угол, где с почерневшим лицом стоял Уильям, зажимая кисть своей руки. Она не отвела глаз от окровавленных обрубков… Потом ей говорили, что она вела себя молодцом, можно было купаться в похвалах, но она-то знала правду. Все внутри нее в тот страшный момент переворачивалось, Маргарет едва не хлопнулась в обморок, но какая-то сила заставила глядеть…
Рыбацкие шхуны принимали на борт рыбаков и туристов в Уэй-Мауте — те любовались морем, ловили камбалу и омаров, а иногда, в удачный сезон, и мелких акул — для человека они не опасны, зато охота на них — увлекательный спорт. Вот такая-то шхуна и подходила к берегу. Парню на борту смяло лебедкой руку. Маргарет пробилась сквозь мигом сбежавшуюся толпу; ей уже заранее стало дурно, но она шла, толкаемая властной силой… И вот увидела: окровавленное месиво, разорванные сухожилия, осколки раздробленной кости… Пострадавший парень держался стоически, но видно было, что он не знает, как быть дальше.
В этот момент, взметая колесами песок, на берег выкатила небольшая машина, затормозила. Открылась дверца, и оттуда вышел мужчина, который направился прямиком к толпе и широкими плечами проложил себе путь в середину. Бесстрашно стоявшую рядом с раненым Маргарет он, верно, принял за акушерку или женщину, немного сведущую в медицине, а у нее горло так пересохло, что она не сумела объяснить, что он ошибается. Маргарет и не заметила, как оказалась на заднем сиденье автомобиля, поддерживая внесенного туда раненого парня. У въезда в город находилось что-то вроде крохотной лечебницы, где шесть монахов-адхельмийцев оказывали посильную врачебную помощь. Водитель привез пострадавшего туда, парня внесли внутрь и уложили на кровать… А Маргарет сидела ни жива ни мертва и думала, когда ее стошнит — сейчас или немного погодя. Потом она нашла в себе силы, выбралась из автомобиля и пошла прочь. Про Сару Маргарет совсем позабыла. У нее было такое настроение, когда всех людей она воспринимала как жалкие мешки с костями, которые того гляди разорвутся, — смерть и боль сторожат всякого. Да и сама она заключена в хрупкую оболочку, родилась в крови, лишится девичества в крови… Маргарет была в глубоком шоке, на душе было муторно-муторно…
Она вышла к многомильной береговой полосе и зашагала по берегу, идя от вершины одного холма к вершине другого, позабыв обо всем на свете, бездумно любуясь величавым пейзажем, белыми барашками на голубых волнах, игрой лучей на соленых брызгах. По сыпучей песчаной дорожке она спустилась к морю с желанием искупаться, но вместо этого зашла за куст утесника, где ее наконец-то вырвало; затем кое-как добрела до кромки воды, села на камень и надолго задумалась, поднимая камушки и швыряя их в воду. Поэтому голос дошел до нее не сразу, водитель автомобиля был вынужден повторить еще раз:
— Привет!..
Маргарет устремила на него отсутствующий взгляд. Над обрывом стоял крупный бородатый загорелый молодой мужчина из тех, кто привык ко всеобщему вниманию.
— Какого шута ты там делаешь?
Она пожала плечами, имея в виду что-то вроде: «Море… Бросаю камушки…»
— Ну-ка, поднимись сюда.
Она снова пожала плечами. Хочешь — спускайся сам.
Он спустился, ломая по пути кусты и ругаясь.
— Из-за тебя акробатом станешь, — проворчал он уже возле нее. Потом небрежно приподнял ей подбородок толстым пальцем и протянул: — Эге, да ты хорошенькая…
Она обожгла его злым взглядом.
— Он умер?
Вопрос слетел с губ вяло — секундный гнев уже прошел, оставив после себя усталость и равнодушие.
Незнакомец разразился смехом.
— Плебейские выродки вроде него живучи. Может, сдохнет от заражения крови, но не думаю. Обычно на них заживает как на собаках…
— Как его лечат? — спросила она с некоторой долей интереса.
Мужчина пожал плечами. Он, должно быть, норманн — судя по тому, что они разговаривали на норманнско-французском, на который Маргарет переключилась автоматически.
— Те еще врачи! Мигом ампутировали. Мясницкий нож, плошка дегтя. Швы на венах так и торчат, их уберут потом, когда…
У нее болезненно повело рот, и он положил свою руку на ее. Маргарет сбросила чужую ладонь.
— Оставьте меня в покое…
Не тут-то было, пришлось побороться.
— А ты аппетитная штучка, — изрек незнакомец. — Где ты пряталась, что я тебя до сих пор не встречал?
Она замахнулась на него кулачком.
— У, попович!..
Реакция была такая, словно его штыком пырнули. Он опрокинул Маргарет на песок и накинулся с поднятыми кулаками. Изобьет, скотина! Но нет, сдержался.
— Ишь, какая нелюбезная… — произнес он и стал с руганью тереть глаза, в которые попал песок. Затем круто повернулся и полез вверх по склону. На полпути бросил взгляд через плечо и крикнул:
— Что, перепугалась?
Молчание в ответ.
— З-зануда!..
Никакой реакции.
— Ничего, обратная дорога дли-и-инная…
Маргарет встала, ее ноздри раздувались от гнева, и вслед за ним двинулась к машине.
«Бентли» набирал скорость убийственными толчками, но почти пугающе тихо; за автомобилем вилась узкая струйка пара. Маргарет сидела, словно аршин проглотила, и напряженно размышляла: ну почему же я такая дура и всегда вляпываюсь в истории, когда же я взрослой-то стану?.. Водитель повел машину прочь от побережья, свернув на восток. Автомобиль немилосердно трясло на ухабах; после очередной ямы водитель выкрикнул что-то вроде: «На хорошем щебеночном покрытии можно было бы выжать две сотни в час!» — и снова погрузился в молчание. Маргарет окончательно поняла, что за рулем птица высокого полета. Паровые автомобили иметь не запрещено, но они по карману только самым богатым. Кто же теперь не понимает, что Petrolium Veto, запрещающее бензиновые двигатели, существует для того, чтобы ограничить мобильность рабочего класса.
Проезжая через Уэй-Маут, Маргарет подумала о старой Саре, которая к этому времени, наверно, извела вопросами о ней всех, кто был на берегу. Она крикнула, чтобы водитель остановился, но тот никак не отреагировал — только по тому, как он скосил глаза, светлые и злые, она определила, что ее просьба услышана.
Уже за городом их застиг дождь. Маргарет видела, как на голубое июльское небо наползают жирные грозовые тучи, пыльно-желтые, свинцовые. Она вскрикнула, когда первые капли упали на нее и застучали по небольшому ветровому щитку. Водитель оглянулся: «Забыл чертов складной верх…» Милю спустя ливень залил паровой двигатель, автомобиль остановился под огромным раскидистым дубом, но к этому моменту Маргарет уже насквозь промокла. Поэтому она обрадовалась, когда они снова двинулись в путь.
На горизонте показался Корвесгит — группа башен, похожих на каменные клыки, оскаленные на небо. Дождь стихал. В городке за ними увязалась стая заливисто-злобно лающих псов — видно, форсунки «бентли» издавали в ультразвуковом диапазоне звук, доводящий собак до бешенства. Водитель пересек площадь и направил автомобиль вверх по склону, к замку. Вскоре они нырнули под подъемную решетку внешнего барбикана; стражники у ворот отсалютовали мушкетами. Во внутреннем дворе была разбита ярмарка, дальше Маргарет разглядела золотых драконов, намоченных дождем кариатид, пикантно смотрящихся на фоне серого камня. Ярмарочные карусели были разрисованы не хуже «Леди Маргарет». «Бентли» покатил по траве, гудя в два медных рожка, и толпа поспешно расступалась перед ним. У ворот Мученика подъемная решетка была опущена, закрывая доступ в верхние дворы замка и к главной башне — донжону. Паровая лебедка подняла железную решетку, и они, проехав по спиральной дороге, попали в каменный гараж.
Над дворцом развевались знамена — старинная и вселяющая трепет орифламма, которую вывешивали только в дни святых и по другим праздникам, голубой папский стяг, флаг Соединенного королевства с раздвоенным концом. Отсутствовал только флаг с леопардами и геральдическими лилиями владетеля Парбека — стало быть, его светлости не было в замке. Маргарет успела рассмотреть флаги, высокие стены, теперь залитые ярким солнцем, покуда похититель тащил ее за руку по открытым галереям. Дыхание у нее сбилось от быстрого шага, и она уже не спорила с ним. Очень быстро Маргарет потеряла ориентацию — замок был сущим каменным лабиринтом: какие-то службы, множество зданий и пристроек вокруг исполинского донжона. В узкой бойнице она различила просторы пустошей, видных до самой гавани Пула. По крутой спиральной лестнице они поднялись в покои, где лорд Роберт Уэссекский, сын лорда Эдуарда Парбекского, с таким остервенением стал дергать за шнурок вызова прислуги, что Маргарет показалось: непременно оторвет. Затем она, невзирая на сопротивление, была передана мрачноватой женщине в коричнево-алой форменной одежде парбекской прислуги.
— Займитесь этой, — сказал Роберт, нетерпеливо хлопнув в ладоши. — Выкупайте ее, долой эту одежду — и все такое. Словом, чтобы от нее не разило морем…
Разъяренная Маргарет хотела было проскочить мимо него в дверь, но не тут-то было — окованная железом дверь уже захлопнулась. На вопли Маргарет, что ее похитили, служанка рассмеялась:
— Вздор. Его матушка в замке. Уж поверьте мне, голубушка, он, как в пословице, в своем гнезде не гадит… У-уф! Давайте, барышня, скоренько, не артачьтесь… Экая капризуля!..
Комната, куда почти волоком притащили Маргарет, по дворцовым понятиям была маленькой. Изящные арки обрамляли окна с мозаикой, в которой повторялись геральдические мотивы: леопарды и лилии. Парчовые занавеси прикрывали часть стен; в полу был бассейн, выложенный полированными плитами парбекского мрамора. Над ним виднелась богато украшенная колонка для подогрева воды, покрытая черным лаком, перехваченная кольцами из отполированной меди. Решетки в стенах прикрывали, надо думать, систему подачи теплого воздуха. Маргарет помимо своей воли была поражена: их дурноварийский дом славился богатством, но такой роскоши она еще никогда не видела.
Ей прислуживали две девушки. Маргарет насупилась и едва не услала их прочь: она не привыкла к тому, чтобы ее мыли. Когда-то сестра Алисия скребла ее мочалкой, но ведь это было в первый школьный год; она упрямилась, а монахиня, приговаривая: «Давай, давай, грязнуля!», затаскивала ее в огромную лохань с ледяной водой и принималась растирать большой жесткой щеткой, — иногда грязь действительно сходила. Ах, как давно все это было, сколько всего с тех пор переменилось!
Маргарет подумала, подумала — и сняла плащ. Коль скоро этому чокнутому молодому аристократику вздумалось транжирить на нее время своих служанок — быть по сему, вряд ли когда-нибудь еще представится такая возможность.
Бассейн наполнили быстро — вода била из трубы шумным шипящим гейзером; служанки высоко закололи ей волосы, и одна из них бросила в бассейн пригоршню какого-то вещества, от которого образовалось много-много пены. Маргарет была заинтригована: ничего подобного она прежде не видела. Выйдя из бассейна час спустя, она почувствовала себя другим человеком: ее растерли губками, про-массировали все тело; затем она встала на колени, и ей в спину втерли какой-то пахнущий сандаловым деревом состав, от которого тело сперва будто огнем охватило, а потом по мышцам разлилось приятное тепло — усталости как не бывало. Ее уже ждала одежда — очень официальное платье с глубоким вырезом и невероятно пышной юбкой и украшенный бриллиантами головной обруч. Платье оказалось в самый раз; она закружилась перед зеркалом, опьяненная ощущением чистоты материала на своей чистой коже и бесшабашной мыслью: ловок этот Роберт — позаботился, чтобы в его замке было все для соблазнения женщин. Позже Маргарет узнала, что ради такого случая он велел совершить набег на гардероб своей сестры. Если и были у него недостатки, то половинчатостью в своих начинаниях он не грешил. Она не на шутку волновалась насчет Сары и своих родителей, которые, наверно, с ума сходят из-за ее отсутствия; но события развивались так стремительно, что некогда было даже дыхание перевести.
Готова она была только к сумеркам. От заходящего солнца на пустоши ложились тени в целую милю длиной. Замок словно парил в сумерках над окрестностями, подобно исполинскому каменному кораблю. Снизу, из внешнего двора, доносились ярмарочные шумы: крики, звуки шарманок, цокот копыт. Ужин был накрыт в зале шестнадцатого века напротив донжона — главной башни; богато разодетые гости прогуливались под руку по опоясывающему башню балкону. Маргарет была немного разочарована, когда узнала, что донжон в течение последних веков использовали лишь в качестве склада и арсенала.
По важным дням и по праздникам парбекские лорды имели обычай устраивать трапезу в старинном духе — по заведенному Гизевиусом порядку: менее именитые приглашенные сидели за длинными столами в центре зала, а владетельное семейство и их ближайшие друзья пировали на подиуме в конце зала. Горело бесчисленное множество ламп, так что не оставалось ни одного темного угла; на галерее менестрелей наигрывал небольшой оркестр; слуги и служанки торопливо лавировали между лежащими на полу охотничьими псами — легавыми и мастифами. Маргарет, еще не совсем пришедшая в себя, была представлена матери Роберта — леди Марианне — и дюжине самых важных гостей. В голове у нее был сумбур, и имен она не запомнила. Сэр Фредерик такой-то, Его преосвященство архиепископ такой-то… Маргарет машинально рассыпалась в любезностях и в конце концов позволила усадить себя по правую руку от Роберта. В бедро уперся холодный нос обнюхивающей ее легавой — она рассеянно погладила пса, почесала ему за ушами и исторгла у хозяина удивленный возглас:
— А ты знаешь, какую честь оказывает тебе этот пес? Ведь он никого, кроме меня, не признает. Недавно искусал сержанта. — Тут Роберт ухмыльнулся: — Целых два пальца отхватил!
Маргарет незаметно убрала руку подальше от клыков легавой. Казалось, для Роберта увечья были главным источником веселья.
Он слышал ее фамилию не раз, сам представлял по меньшей мере дюжине гостей, но так и не смог запомнить. Стараясь сохранять достоинство, она попросила его направить весточку ее домашним, потому что мимоходом успела заметить семафорные крылья возле дворца и на ближайшей горе — семафорную башню, одну из цепочки. Он выслушал ее, удивленно наклонив голову, потом щелкнул пальцами, подзывая пажа-сигнальщика, и переспросил:
— Кому сообщить — Ст… Стрэнджу?
— Моему отцу, — холодно сказала Маргарет, — Тимоти Стрэнджу, совладельцу дурноварийской фирмы «Стрэндж и сыновья».
Это-таки произвело эффект. Роберт хмыкнул, поднял брови, сделал большой глоток вина, постучал пальцами по скатерти.
— Тьфу ты, черт, — сказал он. — Эх, женюсь на чертовой болгарке…
— Роберт!.. — одернула сидящая слева от него леди Марианна. Нисколько не смутившись, он в знак извинения почтительно поклонился матери.
— Понимаю, — сказал он Маргарет, — ты просто маленькая злючка, чем все и объясняется… — Роберт написал записку и отдал сигнальщику. — Давай, парень, одна нога там, другая здесь, а не то наше солнышко надует губки.
Юноша убежал, и буквально через несколько минут Маргарет услышала лязг семафорных крыльев и явственное ответное постукивание с большой семафорной башни на горе. Поздним вечером перед наступлением полной темноты из Дурноварии пришел скупой ответ: «Сообщение принято и понято». Из чего она заключила, что на нее гневаются.
Вечер пролетел незаметно, как-то даже слишком быстро. Маргарет временами становилось не по себе при мысли, какая встрепка ожидает ее дома. За ужином последовало выступление акробатов и ярмарочных актеров. Дрессированные собаки ходили по натянутому канату, бегали на задних лапах в шотландских юбочках и бриджах, вызывая восторг гостей. Не испортило всеобщего настроения даже то, что злонравные Робертовы псы настигли и загрызли одного из четвероногих актеров. После собак выступил менестрель — длиннолицый печального вида мужчина, который, явно поощряемый Робертом, прочитал простонародные куплеты, сдобренные сальностями, — Маргарет мало что поняла, но Роберт так и покатывался от смеха. Затем внесли подносы с орехами и фруктами и еще вина… Расходились далеко за полночь. Роберт отрядил двоих пажей проводить Маргарет в ее покои. Стараясь идти твердым шагом, она втайне очень радовалась, что никто из родственников не примчался забрать ее, — португальские вина, когда-то подаваемые к столу только королям и папам, оказались для нее чрезмерно крепкими. Она опрокинулась на кровать в теплом полузабытьи, бормоча слова благодарности раздевшей ее служанке, и через минуту-другую крепко спала.
Проснулась Маргарет, когда уже рассвело, и долго прислушивалась к звукам снаружи. Она вновь услышала заливистый собачий лай. Пошатываясь, встала, обернулась простыней и подошла к длинному высокому окну. Далеко внизу, за чередой разновысоких крыш, она увидела Роберта — у копыт его лошади носились кругами две легавые, а сам он выезжал через один из нижних крепостных дворов с соколом на руке, который казался карликовым слепым рыцарем с богатым плюмажем. Собачий лай был слышен еще долго после того, как и псы, и их хозяин скрылись из виду.
В одиннадцать утра через наружный барбикан пропыхтел «фоден» с малиновыми полосами на боках, водитель которого разыскивал некую мисс Стрэндж; и вскоре Маргарет с грустью распрощалась с огромным замком Корф-Гейт.
Дома оказалось, что все обстоит не так уж плохо, и боялась она напрасно; ее приключение не вызвало гнева, зато произвело сильное впечатление на все семейство, за исключением Сары. Надо сказать, на Стрэнджей мало что производило сильное впечатление; однако парбекским лордам принадлежала большая часть Дорсета — их владения простирались до Шерборна и дальше. Некогда сам Джесс арендовал у них землю, пока не скопил достаточно денег для выкупа. Дядюшка молчаливо одобрил ее поступок, и всем приходилось с этим считаться. Вечером он уединился с ней, и Маргарет подробно рассказала о событиях в замке. Он попыхивал трубкой и насупливал брови, изредка задавая короткие уточняющие вопросы, выясняя уже мельчайшие детали. Впрочем, Джесс уже был на закате, здоровье его было подорвано, лицо посерело от болезни.
Маргарет опять перенеслась вперед во времени. Образы замелькали в сознании с невероятной быстротой — словно при прокручивании на большой скорости ленты еще не изобретенного кинематографа. Ей вспомнилось, как она проводила время в мечтаниях, как ждала знака, что Роберт не позабыл ее. Она пыталась разобраться в своих чувствах. Что влекло ее к нему — его взбалмошность? Или откровенно-животное мужское начало в нем? Или нечто более грубое? Или ей попросту хочется продать себя за самую высокую цену, встать над другими и — в качестве владелицы Корф-Гейта — даже над собственной семьей? Она уверяла себя, что верно последнее, дабы побыстрее перестать строить воздушные замки и грезить наяву. Потому что глупо это, никогда ей не бывать владелицей огромного замка на горе!
Наступила осень, полетели листья, отслужили благодарственные молебны по завершению уборки урожая. Буксировщики сплели в гаражах соломенных человечков и принесли в дом, чтобы заменить прошлогодних, которые по традиции сжигались. Маргарет дневала на кухне, надзирая за приготовлением запасов провизии на зиму: закрывали банки с вареньем, засаливали огурцы и мясо. Мало-помалу в гараж по обледенелым дорогам возвращались последние локомобили, подуставшие за сезон. Теперь настал черед им отдохнуть, получить добрую смазку, обновить покраску, полировку и как следует приготовиться к работе в следующем году. Надлежало проверить каждый болт, заменить изношенные протекторы на колесах, перебрать каждый клапан, проверить каждую передачу. Огни сварки поблескивали круглые сутки, отражаясь в темных щитках работающих в депо подмастерьев; жужжали токарные станки, тучи работников сновали вокруг ремонтируемых громадин — «буррелей», «клейтонов» и «шаттлвортов». В рабочей силе нехватки не ощущалось: будучи монополистами в дорожных перевозках, «Стрэндж и сыновья» в межсезонье не увольняли работников. Джесс, как и встарь, работал вместе со своими подчиненными: склонив голову к плечу, внимательно вслушивался, как звучит нутро каждого локомобиля под парами, не брезговал подлезать машинам под брюхо, определяя неполадки. Лишь иногда его скручивала боль, и он, ругаясь на чем свет стоит, уходил отдохнуть и пропустить кружечку пива, но потом неизменно возвращался.
Дни стали укорачиваться, дело шло к середине зимы. До Рождества оставалась всего неделя, когда в их двор въехал легким галопом бейлиф. Дрожащими руками Маргарет взломала печати на принесенном ей письме. Увидев кривые строчки, написанные малограмотными каракулями, она нахмурилась — и вскипела гневом, когда поняла, что писал сам Роберт. Первым делом она поспешила в гараж — сообщить дядюшке. Маргарет была уже приглашена на празднование Рождества в Корвесгит вместе с сотней других гостей — по опыту прошлых лет она знала, что празднество в этом гостеприимном доме может запросто затянуться до марта. Но не успел бейлиф как следует отогреться в кухне и выпить кувшинчик теплого эля, как она вернулась с письменным согласием.
На следующий день, перед самым отъездом, Маргарет снова побежала к дядюшке в гараж. Во дворе уже ждали похрапывающие лошади. Джесса она застала, как обычно, за работой: при скудном свете, льющемся через покрытые морозными узорами длинные окна в потолке, он прилаживал головку поршня. Ее пронзило острое чувство жалости, когда она увидела любимое лицо, заостренное болезнью. Вокруг его рта залегли глубокие морщины. Внезапно она расхотела ехать, но Джесс прикрикнул на нее.
— И думать не моги, поезжай! — сказал он с грубым прямодушием. — Если подваливает такой случай, нечего ушами хлопать.
Джесс чмокнул ее в лоб, шлепнул по заду, словно маленькую. Потом проводил до двери и прощально махал рукой, пока Маргарет не скрылась из виду; только тогда он с гримасой боли повернулся, присел на скамейку и стал тереть бок, бессознательным жестом пытаясь смягчить боль. Приступ миновал, красные круги перед глазами пропали, он вытер вспотевшее лицо и тяжелой поступью зашагал обратно — к вечной своей работе.
На окраине Дурноварии Маргарет поджидал отряд сопровождения. Она дрожала от пронизывающей стужи и слезящимися от холодного ветра глазами поглядывала на конных арбалетчиков впереди и на тех, которые двигались сбоку от экипажа, настороженно оглядывая окружающие пустоши: не появятся ли разбойники; парбекский лорд предпринял все возможное, чтобы оградить своих гостей от дорожных приключений. Ехали долго, и ветер сильно накусал ей лицо и уши; подковы лошадей звенели по замерзшей дороге. В первых сумерках она вновь увидела замок — припорошенную снегом махину из серого камня на фоне свинцово-серого неба. На внешнем барбикане решетка была опущена; здесь завывал ветер, а вверху, за крепостной стеной, огромный дворец манил россыпью горящих окон. Прибывшие толпились, кони ржали и переминались, покуда цепи лениво гремели, и решетка уползала куда-то вверх, под камень. За волнением Маргарет позабыла про дядюшку и смеялась надрывному скрипу ворот, окликам стражников на внутренних стенах. Замок был добычей зимы и тьмы…
Теперь, когда все то минуло, ей вспоминались танцы, беседы, звонкий смех, мессы в небольшой часовенке Корф-Гейта, поездки на побережье — любоваться Ла-Маншем во время бури; вспомнились огни в Большом Зале, теплая постель в холодные зимние ночи, когда ветер стонет за окном… Маргарет успела немного научиться соколиной охоте — эта милая некрупная хищная птица была в самый раз для дамского спортивного развлечения. Роберт подарил ей сокола, хотя она отказывалась: где и как его держать? Нет ни подобающей клетки, ни сокольничего, чтобы постоянно заботиться о ловчей птице, тренировать ее. В конце концов подаренный сокол вырвался на волю, и когда могучая птица взмыла высоко в небо, Маргарет втайне обрадовалась: ведь ей самое место там, на свободе, где птица и ветер — одно целое.
Для того, чтобы ошеломить гостей, Роберт задумал приручить беркута, пойманного по его заказу в диких местах шотландских гор. Во время первого же полета лукавая птица укрылась в кроне высокого дерева, и все попытки снять ее оттуда оказались напрасны. Двух слуг оставили дежурить у дерева, но они вернулись с пустыми руками: птица ускользнула от них, проигнорировав приманку. Впрочем, два месяца спустя беркут вернулся — и в самом жалком виде умостился на башне внешнего барбикана. В стельку пьяный Роберт, ругаясь на чем свет стоит, повелел, чтобы чудесное возвращение было должным образом отмечено. Было сочтено, что сему событию мог соответствовать только салют из старинной пушки, из которой на памяти живущих ни разу не стреляли. Пушку выкатили, притащили пороху из арсенала, забили ядро — и поднесли запал. Ядро пробило брешь шириной этак в ярд в стене у ворот, едва не снесло голову сержанту из стражи и до истерики перепугало гостивших в замке женщин, а глупая птица, сброшенная со своего насеста, тяжело ворочая крыльями улетела прочь — больше ее не видели.
В канун Нового года Роберт повел Маргарет на экскурсию на самую верхотуру старинного замка. Они долго карабкались по лестницам, а потом стояли у амбразуры окна — на высоте больше пятисот футов над уровнем окружающих пустошей. Холодный ветер обжигал им лица и яростно освистывал крепостные стены. Роберт потешался над суеверными кострами против ведьм, которые во множестве помигивали внизу — до самого горизонта. Откуда-то издалека донесся волчий вой, вибрирующий на высокой ноте; Маргарет содрогнулась, услышав этот явившийся из темноты позабытый древний звук. Он заметил, что ей не по себе, набросил плащ на них обоих, встал сзади и обнял ее обеими руками за талию; она повернулась и тесно прижалась к нему, ощущая жар его тела, медленные движения его рук, уткнулась ему в плечо, а он тем временем ласково раздвигал пряди волос, упавших ей на лицо; при этом ей хотелось зарыдать от острого ощущения, что Время быстротечно, и все в мире преходяще. Они простояли так не меньше часа, покуда в деревне не зазвонил колокол, покуда вдали не распахнулись освещенные прямоугольники окон и дверей. Для всех начался Новый год.
После этого Маргарет была в Корвесгите еще и еще раз в течение зимы, весны и в разгаре лета. В канун Иванова дня она присутствовала на ярмарочной площади замка при шуточных танцах в костюмах героев легенды о Робине Гуде, кормила карусельную лошадку зерном, которое ее клацающие деревянные зубы, разумеется, не могли разжевать… Однажды после попойки Роберт превратил «бентли» в груду металла — сам спасся только чудом. Он ходил черный от злости и в этом настроении осуществил давний замысел — расправился с противно лязгающим семафором. Отныне все сообщения передавались через солдат-посыльных или через бейлифа… Маргарет ставила в тупик будущего лорда Корфа; быть может, даже немного волновала. Она ему неровня, но мыслит отнюдь не как простолюдинка, в ней нет ничего общего с теми туповатыми крестьянами, которые бросаются врассыпную, заслышав его охотничий рожок. Деревенские девки краснели, жеманились и хихикали, когда он мял их груди. С Маргарет подобное казалось немыслимым. Она всегда была серьезна, спокойна, на донышке глаз постоянно чудилась тихая грусть. Со своей стороны Маргарет ощущала, что между ними существует нечто непроизнесенное вслух, какое-то глубинное понимание, не требующее слов. Этот шалопай и похабник по-своему нуждался в ней, и ей верилось, что в один прекрасный день он официально предложит ей руку и сердце.
Ее пронзила боль при воспоминании о том, как рухнул тогдашний воздушный замок.
Была августовская ночь, неутомимо стрекотали кузнечики; казалось, этот звук уже проник в мозг, растворился в токе крови — он то нарастал, то ослабевал, то слышался, то не слышался. Замок был погружен во тьму, в теплом тяжелом воздухе было разлито предчувствие осени. В руке Маргарет зажимала жука-светляка — их было видимо-невидимо во дворах замка. В полумраке большой комнаты светляк на ладони сиял далеким и таинственным светом. Повеял слабый ветерок из открытого окна — экзальтированной фантазии Маргарет казалось, что это дуновение загадочного прошлого.
Роберт сидел в глубокой задумчивости, молча — таким она его еще не видела. В кухнях пылали огни, отсветы колыхались на каменной кладке, освещая массивные стены донжона. Хлопья золы вырывались из труб, и Роберт вдруг сказал, что они похожи на души людей, улетающих в вечность: вот так же вспыхнут — и растворятся во мраке. Он говорил не на привычном с детства языке, а на старинном, гортанном… Она и не подозревала, что он владеет этим языком. Маргарет отвечала ему на том же языке, нанизывая фразу на фразу, стремясь успокоить его смятенную душу. Но потом на память пришли стихи:
— Глухая ночь, кормилица скорбей, подруга бед, вместилище томленья…
Он удивился. Она приглушенно рассмеялась — полумрак невольно принуждал говорить вполголоса.
— Это один из младших елизаветинцев, которого мы изучали в школе. Только я забыла его имя. Мне он нравился.
— И чем там кончается?
— Затем что ты тревожишь страсть во мне, от коей я горю в дневном огне… — произнесла она конец стихотворения и осеклась, впервые осознав, какие страсти кипят за этими словами и как странно, что именно сейчас… Роберт…
Она была совсем рядом с ним, но придвинулась еще ближе и — еще, сквозь тонкое платье ощутив жар его руки, которая легла ей на спину. И прежде Маргарет касалась его, они целовались, его пальцы уже знали ее тело и наслаждались им, как его глаза наслаждались статями охотничьих собак или летом ловчих птиц, как рот наслаждался хорошей пищей и добрым вином… Однако ей подумалось, что на этот раз все иначе. Если он проявит настойчивость, а я поддамся — понятно, чем все кончится. Ну и что за беда?
Она нервно сглотнула, закрывая глаза; похоже, именно тогда впервые возникло то ощущение невесомости, потери точки опоры, падения, неладов со временем и пространством, то мерзкое ощущение, которое позже стало регулярно терзать ее. Со скулящим стоном она крепче прижалась к Роберту, чувствуя, как теряет почву под ногами, как некая сила влечет ее над пустотой, а за ней гонятся по пятам тени прошлого, былые горести и будущие страхи, которые воют по-волчьи в унисон со злобным норманнским ветром. Ей почудилось, что она вот-вот потеряет сознание. Что же со мной происходит?.. Она попыталась противопоставить наползающей тьме знакомые образы: отца, Сары, дядюшки Джесса, знакомых по пансиону, даже старой мегеры — сестры Алисии. Уголком сознания Маргарет понимала, что в происходящее втянута не только она, дело не только в том, что совершается с ее телом. Ей предстоит держать ответ перед всеми людьми, которых она когда-либо знала, и ради их блага ей нужно сделать правильный выбор. Маргарет ощутила что-то горячее на своей щеке — то была слеза, а о чем ей плакалось — о своей ли доле, о судьбе ли Роберта, или о крестном пути человечества, — того она и сама не смогла бы сказать. В ту ночь она возлегла с ним— и их тела сплетались вновь и вновь, то давая, то обретая утешение. Порой она ласкала его с материнской успокаивающей нежностью, порой льнула к нему как малое дитя, испугавшееся темноты; но потом и ее возлюбленный стал уплывать в марево искривленного времени и пространства — и она погрузилась в тот глубокий сон, который не тревожат сновидения.
Ее разбудил сенешаль лорда Эдварда… почему-то именно он, будто больше уж некому было!.. Он сообщил, что Роберт-де занят неким важным делом на королевской службе, а ему велено проводить ее домой. Маргарет молча лежала в постели — еще в полудреме; и ярость внутри вскипела не сразу. Она прочитала на лукавой кошачьей физиономии сенешаля то, что уже знала в глубине души. Наваждение, если то было наваждение, закончилось. Она купилась на пустые красивые слова, и здравый смысл успел вернуться к Роберту, он осознал, что негоже мешать свою голубую кровь с кровью плебейки. Маргарет раскричалась и выгнала вон сенешаля, потом вскочила, подбежала к зеркалу, увидела свое новое лицо — лицо потаскушки; она умылась, в бешенстве расплескивая воду из таза прямо на пол. На простынях остались следы, она сбросила одеяло на пол, чтобы весь мир увидел ее позор. Маргарет вновь накинулась на сенешаля, когда тот заглянул, чтобы поторопить ее, и выкрикивала самые страшные проклятия и угрозы, хотя знала, что это все пустое: против обидчика бессильны и она, и ее отец, и могущественная фирма Стрэнджей со всем ее богатством и влиянием. Потому что закон в этой стране писан не для плебеев. Будь они богаты или бедны, им не найти управы на аристократов, ибо лорды получили свое могущество напрямую от английского короля, который посажен на трон милостью апостола Петра. Та мортира, что сияет медью у ворот, — вот она и есть закон…
Во внутреннем дворе Маргарет чуть не сошла с ума от ухмылок дворцовой прислуги — будь у нее оружие, беды не миновать. Она пустила коня в галоп и пришпоривала его, покуда у того не потекла кровь по бокам. Ее мотало в седле, а сенешаль как ни в чем не бывало поспевал за ней на расстоянии в двадцать ярдов. Все эти люди, глядевшие на нее в замке, метили ее, словно бракованный груз на платформе дорожного поезда: «Порченый товар, вернуть отправителю»… В миле от замка Маргарет оглянулась и разразилась руганью: зеваки высыпали на стену и глядели ей вслед. Из глаз хлынули слезы, горло перехватило, но то были слезы безмерного гнева…
— Для тебя и твоего воинства готовится неугасимый адский огонь, ибо ты корень всякого богомерзкого преступления и кровосмешения… Изыди, паскудник, со всеми своими кознями… Преклонись пред Господом, пред коим все преклоняется…
А ведь он про меня говорит, про мое паскудство, в ужасе думалось Маргарет… Путешествие и замок — все это было так живо в памяти, а слезы — слезы текли сейчас, реальные, горячие, по щеке на шею. «Ужели это все, на что вы способны? — молча спросила она отца Эдвардса. — Докучаете старику своими заклинаниями, а я — вот она я, рядом, сосуд зла, я принесла в этот дом беду и горе.» А чему удивляться? — горестно отвечала другая половина ее сознания. Ведь подобно всей его церкви, он слеп, и суетен, и гремящ, как пустая бочка. Этот их хваленый Бог, имя коего не сходит с их языков, где Его справедливость, где Его сострадание? Или Ему нравится видеть, как умирающих старцев донимают Его именем? Смешны ли Ему Его священники, бубнящие путаный вздор? Доволен ли Он, когда люди падают замертво, вырубая камень для строительства Его храмов? Ответь, скорченный божок, помирающий с пресной рожей на кресте… Нет, я выйду вон и найду других богов, и может, они окажутся лучше, потому что где же найти хуже Тебя! Быть может, они еще живут в ветрах на пустошах — там, у древних серых холмов. Я стану молиться Тхунору, повелителю молний, и искать справедливости у Вотана, а любви — у Бальдура, ибо этот Бог отдал свою кровь — смеясь, а не со страдальческим видом, как Христос-узурпатор…
Дом сотрясся и затрепетал, будто свеча на ветру. Снова Маргарет закувыркалась в пространстве без начала и конца, где не то вспыхивали звездоподобные искорки, не то извивались огненные червяки. Под ней мелькал океан, острова… И вдруг движение прекратилось, и она смогла оглядеться. Теперь ее из прошлого швырнуло в будущее — или в какое-то Время, которого никогда не было и не будет. Вверху нависло ураганное небо, со всех сторон обступили колоннады неотесанных камней, выщербленные веками и ветрами. От вихря полегла растущая меж ними трава. А за кольцом камней была пустота, ничто, бездна…
Прямо перед ней, опираясь спиной на высокий камень — один из колоннады — сидел мужчина. Ветер рвал с его плеч плащ и развевал его длинные волосы. Маргарет приложила пальцы к вискам, мучительно вспоминая, где же она видела этого человека, где?.. Но нет, пока она вглядывалась в это лицо, оно непрестанно менялось, черты ускользали от запоминания, от узнавания, это было лицо сразу тысячи людей, а не одного. Лицо ветра.
Маргарет приблизилась к нему — или же ей только показалось, будто она сделала несколько шагов. В своем сне, если то был сон, она могла разговаривать, и вот ее слова сложились в вопрос. Незнакомец расхохотался. Его пронзительный голос был тонок и доносился как бы издалека.
— Ты звала Древних Богов, — сказал он. — А тот, кто взывает к Древним Богам, взывает ко мне.
Он жестом пригласил ее сесть. Она примостилась на корточках перед ним, ощущая, как ветер треплет пряди волос у ее лица, — в этом странном месте дул ветер! Но стоило ей вновь поднять глаза на… на того, как ветер стих, совсем. Это они — и она, и камни вокруг, и трава вокруг несутся с неимоверной скоростью навстречу неподвижному ветру — поверх моря облаков!.. Мысли смешались, от головокружения она закрыла глаза…
— Ты звала наших, — величаво-спокойно произнес Древний Бог.
— Быть может, они охотно откликнулись на твой зов…
Теперь Маргарет различила над его головой именно то, что и ожидала увидеть, — метку: круг и внутри непостижимое переплетение линий. Слабым голосом она спросила:
— Ты… ты существуешь на самом деле?
На его лице отразилось удивление.
— На самом деле? — переспросил он. — Объясни мне, что значит «на самом деле», и я отвечу тебе, существую ли я на самом деле.
— Он широко взмахнул рукой: — Вглядись в твердь земную, в каждый камень — и в каждой малой малости ты увидишь целые галактики Творений. То, что ты называешь «на самом деле», обладает способностью таять и плавиться; существуют вихри и спирали энергии, танцы песчинок и атомов. Одни из песчинок мы зовем планетами, среди них — и Земля. Действительность есть не что иное, как ничто внутри ничего, объемлющего собой ничто. А теперь спрашивай, что пожелаешь, и я отвечу.
Маргарет приложила руку к горящему лбу.
— Ты хочешь сбить меня с толку…
— Нет.
Она внезапно выпалила:
— Тогда оставь меня в покое!.. — В отчаянии она замолотила кулаками по траве. — Я не сделала тебе ничего дурного! Прекрати!.. Прекрати играть мной или что ты там задумал, сгинь и дай мне пожить спокойно…
Он мрачно поклонился; а ее внезапно пронзил ужас: вот исчезнет сейчас это таинственное место, и она вывалится обратно в невыносимую реальность. Маргарет была готова кинуться за ним, вцепиться в его плащ, но — не могла. Она попыталась что-то сказать, но он остановил ее поднятием руки.
— Послушай, — сказал он, — и пусть это войдет в твою память. Не поноси и не презирай свою Церковь, ибо она обладает мудростью, превышающей твое разумение. Не презирай ее заклинаний, ибо у них есть цель, и цели этой они достигнут. Подобно нам, она тщится постичь непостижимое, уразуметь то, что выше всякого разумения. Воле Небесной нельзя что-либо повелеть, ее нельзя понять или измерить. — Рукой он показал на окрестные камни. — Воля Небесная подобна сему: в нескончаемом движении, объемлет всю твердь небесную. Цветы произрастают, плоть разрушается, солнце ходит по небу, Бальдур умирает и Христос, воины сражаются на пороге своей Валгаллы — падают, истекают кровью и возрождаются вновь и вновь. Все свершается по Воле Небесной, пути всему предуказаны. Все мы в единой Воле: ничей рот не откроется и не закроется, ничье тело не двинется, ничей голос не возговорит, если на то нет Высшей Воли, мы себе не хозяева. Воля Небесная бесконечна, а мы только орудия ее. Не питай презрения к своей Церкви…
Он говорил еще что-то, но за ветром Маргарет не расслышала. Она впивалась глазами в лик Древнего Бога, в его двигающиеся губы, в странные горячие очи, которые отражали свет отдаленных солнц и далеких лет.
— Сон заканчивается, — произнес он, улыбнувшись. — Если это, конечно, сон. Великий Танец завершается, начинается новый.
— Помогите мне, — внезапно сказала Маргарет. — Молю вас…
Он отрицательно покачал головой — будто с соболезнованием, но смотрел на нее так, как она порой смотрела на червяка, бессильно корчившегося в траве.
— Сестры ткут пряжу, вяжут узлы и обрезают нить. Помочь ничем нельзя. Воля Небесная всевластна…
— Скажи мне, — быстро проговорила Маргарет, — что со мной станется? Ты это можешь, ты это должен сказать! Ты обязан…
Преодолев ветер, до нее донесся голос:
— Сие запрещено… Поглядывай на юг. Оттуда придет к тебе жизнь — и смерть. Яко для всех тварей поднебесных, так и для тебя. С юга придет радость и надежда, страх и боль. Остальное сокрыто, такова Его воля…
— Пустые слова, ты мне так ничего и не сказал! — закричала она на него.
Куда там! Человек и камни уже истаивали вдали, а саму ее подхватил и поволок прочь вихрь… Лишь на миг на лицо Древнего Бога пал луч, и оно словно осветилось почтением — из просвета в тучах на нее глянул лик не то Христа, не то Бальдура, затем лик померк, стал просто более густой тенью среди теней, отбрасываемых камнями, потом все слилось в одно и исчезло.
— А теперь уходи прочь. Твое пристанище — пустыня, твое вместилище — тело змеиное; прочь, ибо все сроки вышли… се грядет скоро Господь, и вот уж Он рядом, предшествуемый сиянием, ибо пусть ты сумел прельстить человека, тебе вовек не посмеяться над Господом… Тот изгоняет тебя, кто приготовил тебе и твоему воинству вечную геенну огненную, изо рта коего выйдет меч острый, который придет судить судом огненным живых и мертвых и все дела мира сего…
Священнодействие завершилось; Маргарет достаточно было посмотреть на лица и руки стоящих полукольцом у ложа смерти, чтобы все понять. В комнате опять воцарился покой.
Она осталась после того, как все ушли. У кровати сидели отец Эдвардс и сиделка, а старик дышал ровно — его мучения кончились. Маргарет стояла у окна со скрещенными руками, и ночной ветерок овевал ее лицо. Вдалеке, за крышами, виднелись неясным пятном пустоши, а за ними тонкая бледная линия горизонта на юге. И там ей чудился с ясностью галлюцинации скачущий во весь опор Роберт, который послал к дьяволу всех баб и мчится, ругая себя последними словами, вернуть ее обратно в свой замок. В какой-то момент ее губы чуть было не раздвинулись в улыбку. «Ибо цветы произрастают, плоть умирает, солнце ходит по небу и все мы существуем лишь по воле Господа…» Она наморщила лоб, тряхнула в задумчивости головой, но так и не вспомнила, где слышала эти слова.
Джесс Стрэндж умер на рассвете; святой отец помолился за него и положил ему на язык гостию. При первых ярких лучах наступающего дня сиделка приподняла одеяло и пересчитала раковые опухоли, которые, будто синие кулаки, вздували прозрачно-бледную кожу старика.
Бекки с самого рождения жила в домике окнами на залив.
Залив был черен — черен, потому что пласт породы, очень похожей на уголь, выходил прямо в воду, и море глодало его в течение многих и многих лет, кроша и перемалывая, пока не превратило богатый окаменелостями глинистый сланец в мелкий темный песок, который ровным слоем лежал по берегу и длинными бугристыми языками выдавался далеко на сушу. Его цвет передался траве и хилым покосившимся домишкам, что стояли, глядясь в воду; он передался также лодкам и пристаням, кустам куманики и утесника; даже кролики, в летние вечера скакавшие по дорожкам среди скал, были, похоже, того же сумрачного оттенка. Дорожки от домов бежали чуть вверх, до кручи, а потом скатывались к морю; и вся почва вокруг, казалось, только и ждала, как бы сползти к морю и с громовым всплеском кануть в океан.
Впервые Бекки увидела Белый Корабль летним вечером.
Ее послали выбрать дневной улов омаров из плетеных ловушек, расставленных вдоль берега. Она работала размеренно и ловко, проворно гребя вдоль линии буйков; корзины на дне лодки быстро наполнялись — в них кишели, ворочаясь, извиваясь и злобно потрясая клешнями, крупные морские раки — черные и синевато-серые, как скалы. Бекки оценивающе поглядела на них. Знатный улов, на выручку семья будет есть целую неделю.
Преодолев сопротивление ленивого прилива, Бекки вытащила последнюю плетеную ловушку. Она была пуста, лишь на дне остались серовато-белые ошметки наживки. Девочка бросила просмоленную корзину обратно в море и проследила, как ее темный силуэт исчез в зеленых зарослях под днищем. Она распрямилась, ощущая боль в натруженных руках и плечах, прищурилась из-за бликов заходящего солнца и — увидела Корабль.
Судно приближалось быстро и бесшумно, взрезая и вспенивая носом волны. Грот убран, легкий бриз наполняет кливер. По воде ясно и приглушенно доносились перекрикивания команды. Инстинктивно девочка налегла на весла и направила свою лодчонку к берегу, чтобы побыстрее очутиться в безопасности на суше, подальше от чужака. Она причалила у Леджес — естественных каменных пирсов, которые выдавались в море, вытащила лодку и привязала ее на берегу, из-за спешки промокнув до пояса.
Незнакомые корабли редко заходили в залив. Рыбацкие баркасы — да, те были постоянными гостями: широконосые, с круглыми днищами, приспособленные только для каботажного плавания; а это судно было совсем иным. Бекки настороженно оглянулась, чтобы рассмотреть корабль, ставший на якорь в заливе. Какие изящные обводы; длинный, узкий и явно быстроходный! Гладкая верхняя палуба — без полубака и полуюта. Высокая мачта с выступающими утлегарями медленно покачивалась: словно огромный карандаш что-то рисовал в сереющем небе. Бекки стала карабкаться выше по скале, таща за собой тяжелую корзину с уловом, а потом, словно кролик, затаилась за кустом утесника и перепуганными карими глазами продолжала наблюдать. Она видела, как в рубке зажегся свет, отразившийся узкими полосами на волнах.
Это был пустынный унылый уголок. То ли неизбывная мрачная дума нависла тут, то ли что похуже. Может, черная тень древнего греха? Ибо именно сюда много лет назад пришел сумасшедший монах, который призвал в свидетели своего безумия волны, ветер и воды. Бекки не раз слышала эту историю, сидя на коленях у матери — про то, как он взял лодку и направился навстречу смерти, а деревушка была наводнена солдатами и священниками, которые осыпали местных жителей проклятиями за участие в бунте, вели допросы и изгоняли бесов из провинившихся. Толку от этого было мало, однако край мало-помалу угомонился сам собой — ведь любая буря когда-нибудь да стихает. И ветер, и волны равнодушны; а камни не знают и знать не желают, кто ими владеет — земной ли наместник Господа или английский король.
В тот вечер Бекки вернулась домой с опозданием. Отец ворчал и ругался, грозился побить, обвиняя ее во всех смертных грехах. Ему лучше других было известно, как она любит сидеть на скалах — сидеть и трогать руками окаменелости, которые змеились по разломам камней, будто застывшие ручейки, ощущать дуновение бриза, слушать шум волн и утрачивать понятие о времени. А дома, между прочим, целая орава детей, и всех корми, за каждым приберись, а жена болящая, мотает душу своим чертовым кашлем. От девки никакого прока — у-у, тварь! Ишь, цаца, ей бы все прохлаждаться да мечтать! Может, лондониумским богатеям самое оно — мечтать да прохлаждаться, а нам не по рылу, когда бьешься за каждый пенс.
Но в тот вечер он все-таки не поколотил Бекки. А о Корабле она ни словом не обмолвилась.
В ту ночь девочка долго-долго не могла заснуть, несмотря на усталость; слышала, как кашляет мать, наблюдала через раздвинутые занавески, как светает и небо становится бирюзовым, как на небосводе сияет одна планета, которая меркнет в свете поднимающегося солнца. Весь дом издавал глухие ритмические поскрипывания — тихие, как пульсация крови в барабанных перепонках. Неподалеку размеренно дышало море — могучий, незабываемый, неумолчный плеск…
Если корабль и оставался в заливе, то с него не доносилось ни звука, а к утру он исчез. Бекки пришла к морю в конце дня и бесцельно бродила босиком между кучами камней у самой кромки воды, вдыхая застоявшийся соленый запах. В ее совсем юную душу, быть может впервые, прокралось ощущение одиночества, родившегося из сочетания бесконечных просторов летнего моря, угрюмой черноты скал за спиной и угольных пальцев породы, которые тянулись к волнам. Что за космическая сила создала эти скалы, обнажила породу, населила это место призраками и следами стародавней жизни? Малышкой Бекки собирала аммониты, пока отец Энтони не запретил, ответив на все ее вопросы так: «Заруби себе на носу, что, создавая наш мир за семь дней, Господь в своей премудрости счел нужным сотворить и сии окаменелости, коих смысл нам покуда неведом». Стало быть, она едва не впала в ересь, усомнившись в Творении! Лучше позабыть о том грехе… Бекки предавалась размышлениям, полоща ступни в волнах. Ей было уже четырнадцать, она была худощава и темноволоса, грудки уже очерчивались под платьем.
Лишь через несколько месяцев она снова увидела Корабль. Сперва прошла зима, богатая штормами, в промежутках между которыми все охватывала серая пелена. В ясные дни Бекки проводила короткие светлые часы на берегу, собирая приносимые волнами бревна, доски, обломки лодок, куски угля — в безлесом краю с топливом было туго. Бессознательно она вскидывала большие карие глаза и шарила по пустынному морю в поисках непонятно чего… И вот весной Белый Корабль вернулся.
Дело было апрельским вечером, уже под май. Словно что-то подтолкнуло Бекки, когда она переваливала улов из корзин в большие чаны. Из марева быстро выдвинулся знакомый силуэт, и сразу бесконечные просторы моря для нее ожили.
— Эй, на корабле!..
Бекки стояла в полный рост в рыбацкой лодке, сплетенной из ивняка и обтянутой кожей. Корабль приближался стремительно, но она и не думала удирать. И вот уже она смогла различить человека на носу, который что-то показывал другим, размахивая рукой.
— Эй, на корабле!..
Моряки проворно и ловко сворачивали грот. Бекки удивленно заметила, что белая краска на борту кое-где облупилась. До сих пор Корабль казался бесплотным; не имеющим веса, а следовательно, и неподвластным порче и воздействию стихии.
Лодка стукнулась бортом о борт корабля, и Бекки пошатнулась.
— Осторожней… Что продаешь, девчонка?
Где-то над ней прыснули от смеха. Глядя вверх, Бекки облизала пересохшие губы. У бортика столпились мужчины — темные силуэты на фоне заходящего солнца.
— Омары, сэр, прекрасные омары…
Отец был бы доволен. «Во дает девка, сбагрила улов прямо в море и за добрую цену!» Не надо тащиться вверх по склону к деревне, торговаться с господином Смитом, ждать, когда буксировщики заберут товар. А тут ей заплатили по-царски; швыряли с борта на дно лодки взаправдашние золотые монеты, хохоча, когда она наклонялась их подбирать, и задорно окликая, покуда она поспешно гребла обратно к берегу. В ее памяти остались их грубые и хриплые, но такие добрые голоса. Казалось, никогда прежде земля не приближалась быстрее, не греблось легче и веселей. Бекки побежала вприпрыжку домой, неся остатки улова, зажав монеты в вспотевшей ладошке, но все-таки оглянулась, когда вдалеке раздался всплеск — Белый Корабль бросил якорь в заливе. Там зажгли огни, и очерки подсвеченных парусов, словно филигранные, чудесно смотрелись на серебристо-сером фоне волн.
Отец напустился на нее за то, что она продала улов.
— Бермудцы!.. — Он с яростью плюнул на пол кухни, перенося стопку грязной посуды в раковину и берясь за ручку старенькой помпы. — Чтоб ты к этой яхте и близко не подходила!
— Но почему?..
Он повернулся к ней, черный от злости:
— Я сказал: чтоб и близко не подходила! И больше никаких разговоров!..
Но Бекки уже научилась делать непроницаемое лицо, превращаясь в изваяние кошки-себе-на-уме. Она смиренно опустила веки и уставилась в свою тарелку. Вверху, в родительской спальне, надрывно кашляла мать. Бекки знала, что утром на простынях опять будут следы крови. Она вытянула ноги под столом и, прогоняя все мысли из головы, тупо почесывала пальцами одной ноги перепачканную в грязи голень другой.
Контакт с лодкой, пусть и малоудачный, не шел из головы Бекки в течение нескольких недель; мысли о диковинной яхте просто-таки преследовали ее. Что ни ночь, ей снился Белый Корабль — в своих снах она парила над ним, рассекая воздух, совсем как те бесчисленные крупные чайки, что кружили над берегом и над прибрежными холмами. По утрам их гвалт гулко отдавался средь скал, а Бекки спросонья казалось, что это скрипят корабельные снасти, хлопают паруса… Иногда чудилось, что сами холмы начинают дрожать, перекатываться волнами, и кружилась голова, приходилось до боли сцеплять руки, чтобы морок прошел. Но все мысли и мечты она таила про себя.
Однажды в маленькой черной деревушке в маленькой черной церквушке было венчание. К тому времени у Бекки в голове, непонятно уж как, сложилось убеждение, что все люди в округе приобрели этот проклятый цвет — рассеянная в воздухе невидимая черная пыль мало-помалу изменила их облик, въелась в кожу, въелась в душу. Ее фантазии приобрели новый, устрашающий характер: однажды ей приснилось, что жители деревни — ее родители и все ее знакомые — растаяли и смешались с окружающими скалами, и именно их окаменелые кости и зубы виднеются теперь на разломах горной породы. Порой Бекки даже боялась залива, но чаще он притягивал ее какой-то гипнотической силой. Нельзя сказать, что она о чем-либо думала, сидя там, на черных камнях; просто в мозгу проносились живые, но непонятные образы…
Она вдруг взяла и обрезала свои темные волосы. Пораженная новым обликом, увиденным в расколотом и покрытом пятнами зеркале, Бекки все укорачивала и укорачивала волосы, покуда не стала похожа на буйных деревенских мальчишек — рыбацких сыновей. И все время ее не оставляло ощущение, что она в ловушке, стиснута чем-то со всех сторон — ни повернуться, ни вздохнуть свободно. Словно кругом невидимые прутья — как в корзинке для омаров, которых она столько перетаскала в своей жизни. Ее мирок был замкнут со всех сторон, его границами были обступившие залив холмы, голос священника, угрозы отца. Один только Белый Корабль был подлинно свободен, и она уплывала на нем — прочь, прочь, прочь!.. В брожении жизненных соков, свойственных подростковому возрасту, Белый Корабль был одним из главных ферментов. Будто за мистическим горизонтом поблескивала некая истина — доступная ее пониманию, но… недоступная.
Бекки продолжала время от времени бегать на свидания с яхтой, подсматривая за ней из-за кустов куманики над заливом.
Теперь ее привлекало само море. По ночам или свинцово-серым утром она сбрасывала платье за глыбами камней, входила в воду, которая поначалу казалась ледяной, и отдавала свое тело волнам, качавшим ее, толкающим к берегу. В такие моменты чудилось, что залив взбешен ее своеволием, ибо, сбросив с себя всю одежду, Бекки каким-то образом высвобождалась из тюрьмы замкнутого пространства, но окружающие холмы только что не ерзали от нетерпения схватить и сжать ее, и выдавить из нее дух непокорства. Напуганная, она выбегала на берег, вскальзывала в платье и чувствовала успокоение, потому что скалы будто раздавались в стороны, прекращали гневаться. Бунт оказывался в очередной раз подавлен.
А заодно она и плавать научилась.
Эти заплывы были сами по себе загадкой; Бекки инстинктивно предполагала, что ни отец, ни церковь не одобрили бы ее поведения. Она стала избегать отца Энтони, но во время служб некуда было деться от глаз на иконах и взгляда Христа с большого распятия над алтарем — они смотрели с таким упреком, с таким осуждением! Своим плаванием она неким иррациональным образом оскверняла свое тело, как бы отдавалась Белому Кораблю, который тоже плавал по водной стихии. Бекки стремилась к самовыражению, и море ей давало возможность выразить себя. Зато ее не оставляло неясное смущение, уверенность в грехе, словами неопределимом, а потому вдвойне страшном — и втройне прельстительном. Теперь она боялась исповедальни, делала крюк, чтобы даже мимо не проходить. И избегала любых прикосновений к своему телу — не только случайных, скажем, в церковной толпе, но даже трения собственной одежды о тело — при ходьбе, наклонах, при работе. Она словно очерчивала предел, который зло не смело переступать, дабы хоть как-то ограничить подстерегающую опасность, навстречу которой рвалась душа.
И вот как-то исподволь родилась мысль, нежданная и нежеланная. Мысль, что только Белый Корабль способен спасти ее от самой себя. Он один способен умчать ее по воздуху прочь от этих поганых скал в мир более светлый и радостный. Откуда он является? И куда таинственно пропадает?
Священник бормотал какие-то слова над могилой матери; Боженька сурово глядел с небосвода; однако Бекки знала, что матушка просто попала в еще более страшные тиски, которые окончательно сомнут ее и превратят в кусок черного сланца.
Корабль вернулся.
На сей раз у нее все внутри оборвалось от страха и неуверенности. Прежде бездумная вера ребенка не задавала вопросов: Корабль уплыл, но Корабль непременно вернется. Теперь, повзрослев, Бекки знала, что вещи имеют свойство изменяться, зачастую необратимо. Однажды Корабль исчезнет навсегда.
Вслед за периодом познания зла наступил период равнодушия — и именно тогда Бекки ощутила себя воистину проклятой.
Ночью накатил такой ужас перед непоправимой потерей мечты, что она бесшумно встала и дрожащими руками оделась. Внизу кашлял во сне маленький брат. Сердце бешено колотилось, но какая-то сила звала — вперед, вперед. Бекки вылезла на крышу и спустилась вниз по приставной лестнице. Внутри все стонало: вот сейчас я приду к заливу и увижу, как Белый Корабль снимается с якоря и уплывает, уплывает навсегда!
Деревушка спала — ни звука, ни огонька. Темно хоть глаз выколи. Только на востоке небосвод чуть серел в предвестии далекого еще рассвета. Там чернела колокольня с ушастыми чудовищами, из пастей которых в дождь хлестала вода.
Бекки перебежала по мосту через ручей — и сразу открылся вид на зеркальную гладь бухты, где черной тенью стоял призрачный Корабль. Спустилась вниз, к воде, ощутила ступнями, а потом и икрами леденящие удары волн; со стороны яхты доносились голоса, скрип лебедки.
Внезапно брызнул дождь, но она ни на что не обращала внимания, а упрямо шла вперед — скоро вода достала до пояса, и она поплыла, опять-таки не сознавая, что уже плывет. Она ритмично работала руками и ногами — как бы в полусне, и казалось, что она может плыть так за Белым Кораблем хоть на край света. Бекки не замечала такого пустяка, как растущая боль в плечах. А впереди тень корабля укоротилась — он развернулся в сторону моря.
Все, все в жизни недоразумение: и то, что она живет здесь, и то, что море глубоко, а горы высоки и до корабля так далеко, что не доплыть, хоть он уже близко. Вода попала в нос, кинжальная боль в легких — и разом она испытала что-то вроде упоительного оргазма; Бекки вскрикнула — и уже окончательно начала тонуть, забилась, завизжала. Она то выныривала, чтобы глотнуть воздуха, то погружалась снова, все безвозвратней…
Над ней звучали чьи-то голоса, резкие приказы.
Потом она ощутила чужие руки на своих плечах — ее тащили за платье, материя рвалась, Бекки опять уходила под воду. Наконец ее вытащили на палубу, перевернули ничком на досках.
— Та самая!..
— Чертова рыбацкая дочка!
Слова доносились так, словно она все еще была под водой. Бекки лежала с единственной мыслью, что совершила нечто страшное.
Ее завернули в принесенные одеяла; она еще сумела сесть, выплевывая воду, но когда ее понесли вниз, в каюту, в голове все окончательно смешалось, и она провалилась в черную пропасть.
…Закутанная в одеяла, Бекки лежала тихо-тихо — так не хотелось открывать глаза! Но все равно скоро придется вставать, растапливать печь, ставить на плиту овсянку для завтрака. Дом слегка покачивался, приятно, будто живой; под самыми свесами крыши плескалась вода… Сон все не кончался и не кончался. Она ворочала головой на подушке, что-то сердито бормотала, потом высвободила руку из-под одеяла и коснулась волос, еще липких от соленой воды. Пальцы убежали обратно под одеяло и обнаружили наготу тела. Спать голой уже само по себе было грехом. Она фыркнула и только уютнее свернулась калачиком: пусть снится, а я сплю и ничего не знаю!
Какими только звуками не наполняла каюту шумящая за бортом вода! И журчанием, и серебристым смехом, и треньканьем, и чмоканьем… Бекки словно что толкнуло, и она поспешно открыла глаза. Проснувшись, она тут же все вспомнила. Девочка в панике вскочила и стукнулась макушкой о потолок каюты, который был всего в двух футах над ней. Еще не совсем придя в себя, она потирала ушибленное место и смотрела на солнечных зайчиков, резвившихся на низком потолке. Каюта находилась в непрестанном движении, — Бекки обратила внимание, что при крене желтый дождевик, висящий на крюке в переборке, отходит под углом от стены. Пропорции каюты казались искаженными — она лежала за шестидюймовым бортиком, который не давал ей скатиться на пол во время качки.
Только теперь Бекки заметила юношу, который стоял у входа и разглядывал ее, слегка придерживаясь за пиллерс. Ясные глаза над густой бородой по-доброму смеялись.
— Ну-ка, одевайся, — сказал он. — Тебя хочет видеть капитан. Выходи на палубу. Чувствуешь себя нормально?
Она уставилась на него очумелыми глазами.
— Да ничего тебе не будет, — успокоил он. — Просто живенько одевайся. Все хорошо.
Тут она поняла, что это не сон и не кошмар, что все происходит наяву.
Выбраться из постели оказалось непросто. Сперва Бекки долго ощупывала и толкала хитро защелкнутый бортик койки, который не желал открываться. Эксперимента ради она попробовала спустить ноги, потом обмоталась одеялом, перевалилась через бортик и с грохотом упала на пол, выкатившись из простыни. Для нее была приготовлена одежда: джинсы и старый свитер. Пошатываясь, девочка стала одеваться. Дрожащие пальцы отказывались подчиняться, все валилось из рук, и прошла целая вечность, прежде чем она попала обеими ногами в штанины.
Земли не было видно. Только неясная полоска суши — далеко-далеко за бегущими зелеными волнами. Бекки щурилась, растерянно озираясь. Бородатый юноша снова пришел на помощь.
Капитан сидел неподвижным истуканом — серые глаза на худом лице глядели куда-то вдоль палубы. Над ним надутые ветром огромные паруса; за спиной — сгрудившаяся на корме команда, с любопытством рассматривавшая незваную гостью. Скользнув взглядом по скалящимся лицам, она потупилась, присела на что-то и положила на колени вспотевшие от волнения ладони.
Перед этими людьми Бекки словно онемела. Сидела дурочкой, уставившись на собственные пальцы, которые беспокойно сжимались-разжимались, и всем своим существом чувствовала близость воды и невероятную скорость движения корабля. Разговор не получался. Она выдавливала из себя какие-то фразы, капитан поглядывал на компас, не снимая руки с румпеля, и слушал вполуха. Остальные насмешливо и беззаботно скалились. Она вторглась в их жизнь — им бы на нее сердиться, а они только посмеиваются. Вот так бы и умерла на месте!
Бекки расплакалась.
Кто-то положил ей руку на плечо. Оказывается, она вся дрожала. Принесли плащ и закутали ее. Жесткий воротник врезался в шею. Придется ей плыть с ними, повернуть обратно они не могут, — только это Бекки и поняла из всех разговоров. Но именно об этом-то она и мечтала с Бог знает каких времен… А вот теперь страстно хотела оказаться вновь на распроклятой отцовой кухне или в своей каморке в доме на берегу. На корабле, в мужском обществе, в мире жесткой дисциплины, она лишняя. Их безразличие исторгало у нее обильные слезы; их доброта уязвляла. Бекки взялась было помогать в небольшом камбузе, но и блюда они готовили какие-то не такие — по диковинным рецептам, со сложными приправами… Словом, на Белом Корабле она потерпела поражение.
Бекки ушла подальше от всех, застыла у передней мачты и все глядела и глядела на то, как, взрезая волны, ходит вверх-вниз нос корабля. Жемчужный дождь окатывал палубу, и ее босые ноги стали быстро зябнуть. Стоило солнцу зайти, и все молочно-зеленое море мрачнело, а холодный ветер пробирал до костей даже в дождевике. Жестокий ветер выдувал остатки мечты: оказывалось, что Белый Корабль не игрушка, это грубая махина, которая продирается сквозь волны. На отцовой лодчонке Бекки бесстрашно сражалась в заливе с приливными силами и быстрыми прибрежными течениями. Но тут, посреди океана, она пасовала, ей делалось страшно. Десяток раз ей приходилось сторониться, когда команда по свистку бросалась переставлять паруса. Краем уха она улавливала команды: «К оверштагу товсь!.. Распустить паруса!» Гремели лебедки, управляющие парусами, матросы с топотом носились по палубе, и Белый Корабль менял галсы. Солнце и тени облаков перебегали на другую сторону, окатывало брызгами… Горизонт казался ускользающей вдаль горой, на которую никак не удается взобраться, и Бекки видела море там, где секунду назад еще было небо.
Ей прислали поесть, но она отказалась, упрямо сжав губы. Она чувствовала себя плохо, ее мутило. Отчаянно потянуло обратно к родимому дому, к спокойной бухте, пронзительно захотелось оказаться на твердой почве, где вещи не качаются, не выскальзывают из рук. Но о суше нечего и мечтать — вода, вода, кругом зеленая вода, которая сереет по мере того, как на солнце наползают новые тучи; хлопают и стонут канаты, а в желудке все так и ходит ходуном…
Вечером ей предложили постоять у штурвала. Она отказалась. Белый Корабль был ее мечтой — действительность убивала эту мечту.
В крохотном гальюне нельзя было даже вытянуться в полный рост. Ее вырвало — раз, другой, потом рвало уже только слизью. Вконец одуревшая, Бекки прислонилась к стенке, бессильно опустив голову, отирая рот… Поэтому слова, донесшиеся через тонкую переборку, дошли не сразу, а будто в полусне.
— Надо бы вот что сделать, капитан: накрутить ей несколько фунтов цепи на ноги — и на дно…
Другой, знакомый голос с уэлльским акцентом яростно противился. Тот самый юноша, что помогал ей утром.
— Да чего она выдаст, приятель, чего она знает-то? Бестолковая девчонка, оставьте ее в покое…
— Сворачивайте лог, — сурово приказал капитан.
— Ну что вы, честное слово…
— Сворачивайте лог!
Голова Бекки упала на руки, и она тихо застонала.
Бекки неловко выгнулась и, кое-как перевалившись через бортик, забралась на койку в своей каюте. Под одеялами был сущий рай. Она свернулась калачиком — слишком опустошенная, чтобы переживать из-за того, что одежда пропахла рвотой. Заснула мгновенно, и тут же замелькали красочные сны: лик Христа; отец Энтони в образе старого иссохшего животного шамкающим голосом раздает благословения; церковная колокольня в предрассветном мареве; уши горгульи — водосточной трубы в виде страшилища… Потом припорошенные пылью цветы во дворике их дома; крики и стоны матери на смертном одре; ощущение ледяной воды у пояса; абрис Белого Корабля, уходящего в туман… Во сне ее обступили все утраченные вещи, все былые тревоги и горести: извивающиеся морские раки, камушки на берегу, дуновение ночного ветра с моря, разорванный Большой Катехизис. Затем сон стал глубже, и теперь она разговаривала с самим Кораблем. У него был громовой раскатистый голос — и в то же время немного заикающийся и, как ни странно, цветной — голубой и сочно-зеленый. Бекки рассказала о человечках, у которых она главная опора, о том, как боролась с ветром. Она сыпала великими истинами, которые забывала, как только произносила вслух, — их тут же срывало ветром с ее губ и уносило во мрак…
Бекки проснулась от того, что кто-то осторожно тряс ее за плечи. И опять поначалу не смогла сориентироваться, где она. Корабль больше не раскачивался; в каюте горела лампа; за дверью горели другие лампы, бросая отсветы на настенное зеркало. Снаружи донесся знакомый звук: частое тихое постукивание и поскрипывание фалов на мачтах — характерный ночной шум ошвартованных у причала шхун. Бекки выпростала ноги из-под одеял, потерла глаза, так и не понимая, где же она находится. Спросить было боязно.
На столе, за которым сидели члены команды, стоял ужин: большая плошка риса, крупные креветки, грибы и яйца. Как ни удивительно, она ощутила острый голод и без дальнейших слов села рядом с тем самым бородатым парнем, который днем так горячо отстаивал ее жизнь. Бекки ела быстро и машинально, не поднимая глаз от тарелки. Все были заняты общим разговором; она радовалась, что о ней позабыли, и нарочно пригибалась, чтобы еще больше стушеваться.
Они взяли ее с собой на берег. В шлюпке у нее стало легче на душе. Моряки засели во французской прибрежной таверне, выпили несметное количество бутылок вина, угощали и ее — и скоро все пошло кругом, голоса и шумы слились в один уютный грохот. Бекки умостилась головой на коленях уэлльского юного бородача, ощущая себя в безопасности. Хмель развязал язык, и она пошла рассказывать про окаменелости на берегу, про папашу, про церковь, про то, как купалась и чуть было не утонула… Ее со смехом гладили по голове, но слов ее языка никто не понимал. Вино заливалось за пазуху, внутрь свитера, она хохотала в восторге от того, что лампы кружатся, и пусть у нее самой голова то и дело падала, веки наливались свинцом, но карие глаза метали огни.
— Эй, там, на Белом Корабле!
Бекки стояла уже на набережной — от ламп по воде бежали кривые дорожки света, народ кругом весело переговаривался, кто-то кому-то кричал, и не оставляло ощущение совсем другого мира. С Белого Корабля отвечали — впрочем, кораблей было так много, что и не разберешь, откуда кричат.
Бекки была по-прежнему босиком — и ощутила лодыжками отрезвляющий холод воды, когда бесстрашно зашлепала к носу шлюпки.
— Эй, полегче, — окрикнул юный бородач. — Сколько раз тебя можно выкручивать и укладывать в постель!
Запомнилось, как голова упала на свернутые одеяла вместо подушки — это было уже в каюте; Бекки что-то бормотала сама с собой, неловко стаскивая джинсы, бросила это дело — и заснула.
Она проснулась довольно скоро — в полной темноте, с ощущением, что ее снова одурачили. Ночью корабль вышел из гавани — мутило не только от выпитого, но и от такой сильной качки, которая бывает лишь в открытом море.
А Белый Корабль и его команда, похоже, никогда не спали.
Снова звучали голоса, горели огни, шумели опускаемые паруса, что-то скрипело и стонало наверху.
— Да нет, девчонка спит…
— Берись, только осторожно, приятель…
Бекки хихикнула про себя. Звон бутылок, глухой звук поднимаемых тюков. Смех да и только. Было чего бояться — это ж просто контрабандисты!
Когда она проснулась в следующий раз, на душе кошки скребли. Непонятно почему. Она попробовала разобраться в своих чувствах — тяжкая и непривычная для нее работа. Что и говорить, ее буйные романтические фантазии о Белом Корабле не были лишены основания, однако же Бекки чувствовала себя обманутой. Так подсказывала интуиция. Перед ее мысленным взором предстала деревенская улочка, скученные темные домишки, убогая церковь. Вот священник, неслышно кого-то за что-то проклинающий, вот отец, в лицо которого въелась черная пыль, со смаком расстегивает широкий ремень… К этому всему она обречена вернуться. С мечтаниями покончено.
Да, тут-то и был корень боли. Чужая она на Белом Корабле. Была, есть и будет чужая. Бекки ощутила прилив внезапной ненависти к экипажу этого корабля, который открыл ей горькую истину. Эти свиньи должны были избить ее, изнасиловать всем скопом, чтобы она изошла кровью, обвязать ноги цепью и швырнуть в глубокое зеленое море… А они даже этого не сделали — для них она пустое место. Даже смерти недостойна по их понятиям.
Во второй раз Бекки отказалась от пищи. Ей почудилось, что капитан смотрит на нее встревоженным взглядом. Плевать. Она опять оцепенела на старом месте — на носу, обхватив толстую мачту и вперив взгляд в морские просторы. День был солнечный и ясный, корабль несся на всех парусах, переваливаясь с волны на волну, черпая воду шпигатами на подветренной стороне. Теперь она даже жалела о вчерашнем дне, когда ее так отчаянно мутило и хотелось умереть. Впереди мало-помалу вырисовывался английский берег.
Ее сознание как бы раскололось на две половинки: одна страстно желала, чтобы путешествие никогда не кончалось, другая вожделела о том, чтобы все побыстрее закончилось, и чаша муки была испита. День медленно угасал. В темноте Бекки различила движущиеся факелы на сигнальной башне — яркие прыгающие точки. А вон ей отвечают другие огоньки… Э, да вон и третья семафорная башня. Несомненно, передают сообщение о ней — оно разлетается по всем окрестностям, вдоль всего побережья.
Над морем дул холодный ветер.
Перед мачтой был люк, ведущий к рундуку, где хранились паруса. Согнувшись, она спустилась вниз и устроилась на большом свернутом в трубку полотнище. За поскрипывающей приоткрытой дверью в переборке виднелся неверный желтый свет каютных ламп. Здесь шум воды усиливался; Бекки угрюмо прислушалась к плеску и ударам волн — тошно-то как! Вот было б здорово, если б корабль налетел на риф и затонул! Отсветы гуляли туда-сюда по внутренней выкрашенной обшивке борта. Бекки стала бессознательно сковыривать краску, собирая ошметки в ладошку.
В одном месте доски отходили. Это ее заинтересовало.
В тусклом свете ламп было видно, что часть деревянной обшивки чуть сдвинута с рамы, на которой укреплена. Бекки дотянулась до щели и потянула доски. За ними оказалось отверстие и вместительное свободное пространство. Она сунула руку, пошарила и вытащила крохотный пакетик в водонепроницаемой обертке. Потом еще один. Их там оказалось чрезвычайно много — пространство в двойном борте было набито ими. Совсем маленькие пакетики — не больше спичечных коробков, которые Бекки изредка покупала в деревенской лавочке.
Поддавшись неясному порыву, она сунула один пакетик в задний карман штанов. Все остальные убрала, аккуратно прикрыла тайник и, насупив брови, застыла. Потом потерла рукой пакетик, который уже начинал нагреваться от ее тела. Первый раз в жизни украла! Может, захотелось иметь что-то с Белого Корабля — частичку, которую можно будет вынуть бессонной ночью и предаться воспоминаниям. Что-нибудь действительно дорогое.
Видать, кто-то проявил изрядную беспечность.
Над ней послышались голоса, топот ног по палубе. Бекки виновато вскочила и полезла через люк наверх. Но ею никто не интересовался. Впереди, уже совсем близко, была береговая линия — густая вельветово-черная полоса; Бекки смогла различить контуры двух холмов-близнецов, слабое мерцание волн вокруг каменных молов. Не без содрогания и дрожи она поняла, что вот он — ее дом.
Но ей пришлось увидеть и другое — ересь, от коей у нее дыхание в груди сперло. В каюте работал дизельный двигатель, с которого сняли покрывало. Что-то вращалось, гудело… Она слышала монотонный голос, докладывавший при входе в бухту: «Семь саженей под килем, пять, четыре…» Словно дьявольский корабль вплывал в бухту, никем не ведомый…
Шлюпку подняли с крыши каюты и спустили на воду. Бекки спрыгнула в нее, сжимая в руке узел со своей одеждой. Ей осторожно передали увесистый тюк, внутри которого что-то мелодично звякнуло, когда он коснулся дна шлюпки. Подарочек для твоего папаши, пояснили ей. Стало быть, взятка, чтобы помалкивал. Признаются в небольшом грешке, дабы скрыть чудовищное преступление! Ее вполголоса окликнули, она машинально помахала на прощание, краем глаза видя в последний раз, как опускают кливер. За рулем отвалившей от борта шлюпки был уэлльский парнишка. Как только борт стукнулся о мол, Бекки тут же выпрыгнула вон и зашагала прочь. Парень окликнул ее, когда она уже подошла к началу тропки, бегущей вверх от берега. Она остановилась и оглянулась — хрупкая тень в ночи.
Казалось, ему было трудно найти правильные слова.
— Знаешь, тебе надо хорошенько понять… — произнес он с несчастным видом. — Словом, не делай больше этого. Поняла, Бекки?
— Да, — сказала она. — Прощай.
И побежала по тропинке — по мостику через ручей к своему дому.
Там всегда держали открытым одно окно — на крыше, над прачечной. Она оставила вещи в пристройке; дверь громко скрипнула, но никто не всполошился. Осторожно взобралась на крышу, пролезла в свою комнату, где было темным-темно. Оказавшись в постели, Бекки ощутила размеренное колыхание — стало быть, она все еще мистически связана с кораблем, который стоит в заливе. Перед тем, как забыться сном, она вынула пакетик из кармана и тщательно спрятала под матрацем.
Явившийся на рассвете отец показался ей незнакомцем. Бекки не собиралась что-либо объяснять ему — перебьется. Она все еще была в полусне. С полным равнодушием она слышала, как он обыскивает карманы ее штанов, снимает и наматывает на руку ремень. Спросонья думалось, что над ней теперь никакие побои не властны, она и боли не ощутит. Увы, она ошиблась. Спину и зад ожгло страшной болью — и каждый удар вызывал красную вспышку перед глазами. Бекки вцепилась руками в раму кровати с желанием умереть, понимая, что никакие слова не помогут. Внутри себя она слилась с окрестными камнями, пластами глинистого сланца, угрюмыми пустынными полями… Орудие наказания обрушивалось не на ее спину, а на эти безжизненные плоскогорья, угрюмые скалы, море. Пусть выбьют из них тоску, нищету, беспросветность — и боль. Наконец отец уморился, круто развернулся и вышел, хлопнув дверью. Внизу заливался в плаче ребенок — словно учуяв на расстоянии накал ненависти и страха. Бекки чуть повернула голову на подушке и услышала — словно из дальней дали — плеск набегающих на берег волн.
Ее пальцы нащупали украденный пакетик под матрацем. Медленно, с тупым равнодушием она стала его развязывать. Одни узелки бечевки развязала, другие перегрызла, и наконец упаковка была снята. Ей доставляло извращенное удовольствие воображать себя слепой, которая может узнавать предметы только на ощупь. Сверхчувствительные пальцы скользили по всем углам предмета, переворачивали его, снова ощупывали, угадывали разнородность материала, места теплее и холоднее, как бы рисуя в уме маленькую карту ереси. Первая слеза выкатилась из глаза, проползла дюйм и остановилась. На смуглой коже остался короткий сверкающий след.
Пришел священник — тяжело ступая по лестнице. Отец шествовал перед ним, а войдя, небрежно набросил на дочь одеяло. Покуда отец Энтони разглагольствовал, Бекки держала под боком зажатый кулак. Она лежала неподвижно, лицом вниз, зная, что неподвижность и терпение — ее лучшее и единственное оружие. Священник явился в сумерках, а ушел только глубокой ночью.
Оставшись одна, Бекки в темноте поднесла вещицу к лицу, прижала к щеке. От нее шел слегка одуряющий еретический запах — воска, бакелита и меди. Бекки опять нежно погладила ее — чудилось, что пока эта вещь у нее в руке, она может в любой момент вызвать Белый Корабль, который унесет ее в новое путешествие…
В последующие дни солнце не было видно за тучами. Бекки лежала на скалах и наблюдала, как яхта то заходит в залив, то куда-то уплывает. Теперь ее отделял от Белого Корабля еще больший барьер, нежели до путешествия, — барьер, возведенный ее собственной глупостью.
Она убила крупного омара, медленно, с упоением разодрала его пополам, впиваясь ногтями в панцирь, пока тот не хрустнул. В этот момент Бекки ненавидела и себя, и весь мир. Останки омара выбросила в море — как горькое бессмысленное жертвоприношение. И это, и многие другие вещи она сотворила только для того, чтобы бежать от пустоты внутри себя. Она обучалась порокам — ночами на камнях, давая себе маленькие утешения — приятные и болезненные. Она ласкала свое тело с презрением, потому что Белый Корабль приманил ее свободой, а потом высмеял и отшвырнул, равнодушный к причиненной боли. Теперь будущая жизнь представлялась ей клеткой, из которой не будет выхода. Где, спрашивала она себя, где та великая Перемена и замечательные вещи, которые были обещаны монахом Джоном? Где Золотой Век, который приведет за собой тысячи Белых Кораблей, откроет новые горизонты, заставит неукротимые воздушные волны петь и говорить…
Она нежно поглаживала в темноте крохотное сердечко Корабля и ощущала под пальцами какие-то проводки, проволочные катушки, маленькие запаянные стеклянные колбочки…
В церкви было тихо и холодно; священник громко дышал за сеткой исповедальни. Не слыша ни слова, Бекки нетерпеливо ждала, пока он скажет все положенное, а сама сжимала вспотевшей ладонью вещь, которую принесла с собой.
И вот наступил тот миг — торжественное упоение отчаянием. Бекки положила маленькую машинку с яхты на решетку перед святым отцом. С мрачной ухмылкой она услышала вскрик, скрипнула скамья; священник вскочил как ужаленный.
Никакое перо не могло бы описать выражение лица отца Энтони.
В деревушке царила сумятица: все перешептывались, роптали, соседи пугливо перебегали из дома в дом, косясь на наводнивших улицы солдат, перекрикивающихся кавалеристов и офицеров. Артиллеристы, выбиваясь из сил, где по бревнам, где лебедками спускали пушки с круч вниз, к береговой линии, и маскировали их между камнями. По тревоге были подняты все гарнизоны до самой Дурноварии; в прошлом имелся печальный опыт бунта в этом крае, и на сей раз начальство было полно решимости не допустить новых неприятностей. Кривя губы в саркастических улыбках, на полусотне башен не покладая рук работали сигнальщики; по всем дорогам мчались курьеры на взмыленных лошадях. В деревушке у залива ввели комендантский час, запретили жителям покидать ее, но слухи все равно расползлись по краю, а с ними по округе разлилась нездоровая напряженность. Ересь распространялась, как зараза, словно ее приносил ветер с моря; и вот уже кто-то видел того самого монаха-бунтовщика, который якобы шагал по скалам, страшно глядя перед собой пустыми глазницами, — угрюмый, малиновая ряса полощется на ветру. Направили отряды пехоты прочесать низины, но никого не обнаружили. Войска размещались возле деревушки всю ночь, только к рассвету движение угомонилось. Теперь началось ожидание. С моря дул бриз, пригибая к земле кусты утесника, завывая над крышами.
Бекки затаилась в своей постели в ожидании команды, по которой солдаты побегут на свои посты, и оживут пушки.
Она лежала лицом вниз, вслушиваясь в шум ночного ветра. Пальцы нервно сжимались-разжимались, из головы не шли яростные крики краснорожих попов, которые потрясали кулаками и осыпали ее ругательствами. Перед глазами застыла страшная сцена: папаша стоит бледный как смерть, а майор в синей форме доводит ее до головокружения своими вопросами, которым нет конца…
Попы и майор все вытянули из нее, она поведала им все тайны— рассказала про свои страхи и мечты, про зловредный залив, который хотел раздавить ее своими скалами… Бекки слушали с каменными лицами, писцы скрипели ручками. В конце концов ее оставили в покое, никуда не увезли, но у дверей выставили караул. Папаша напился вдрызг и буйствовал внизу, а в соседских домах взрослые расспрашивали о ней детей, заставляя тех при произнесении нечистого имени Бекки всякий раз креститься.
Она долго лежала ничком, обливаясь слезами. Прийдя в себя, вдруг сильнее прежнего ощутила свою связь с Белым Кораблем. Яхта предстала перед ней с ясностью кошмара. Бекки изо всех сил старалась сосредоточиться и передать на расстоянии сигнал: развернись и уходи прочь, беги прочь по волнам! Белый Корабль внимал ее беззвучному крику, но ничего не отвечал. Она взывала к нему снова и снова, яростно, неутомимо…
Девушка вскочила с кровати и подбежала к окну. На дворе была ночь, в небе сияла луна. На улице были слышны чьи-то тяжелые шаги; потом вроде бы все стихло.
Вся дрожа, Бекки открыла оконную раму и выскользнула на крышу с той же сомнамбулической решительностью, с какой она когда-то плыла к Белому Кораблю. Там она остановилась и прислушалась.
Папские солдаты не дураки. Бекки не столько увидела, сколько угадала шестым чувством, что в глубине сада есть часовой. С кошачьей ловкостью она спустилась по лестнице, крадучись, стала пробираться среди кустов и замерла на таком расстоянии от часового, что, потянувшись, могла бы коснуться рукой его шинели. Почти не дыша, она терпеливо дождалась, когда луна скроется за тучами и глаза привыкнут к темноте. Часовой зевнул, приставил мушкет к стене сада и, что-то сонно бормоча, отошел шагов на десять к дороге.
Раз — и она уже бесшумно перемахнула через стену, побежала по тропе к морю, по-заячьи петляя, ожидая окрика, мушкетной вспышки… Однако вокруг царила тишина.
Вот и залив — серебристая широкая гладь. Бекки осторожно подползла к краю кручи, прячась за кустами. Внизу, ярдах в двадцати, курили и разговаривали несколько солдат. Они отворачивались от моря, чтобы даже крохотные огоньки папирос не выдали их.
Чуть дальше виднелись пушки.
Бекки так и впилась в них глазами. Шесть огромных величавых орудий, нацеленных на море. Расположены они коварно — на уровне с морем; чем бы они не выстрелили — ядрами или шрапнелью — от Белого Корабля только щепки бы остались. Подпустят его как можно ближе и… Эти гады не станут вступать в переговоры, просто выпалят внезапно, исподтишка… Гром, оранжевая вспышка на берегу, и — прости-прощай, Белый Корабль!..
Она напрягла взгляд. Да, в море у горизонта появилось темное пятно, которое мало-помалу становилось резче, покуда не стал виден высокий парус на грот-мачте…
Бекки опять побежала — где вприпрыжку, где пригибаясь. Она вошла в ручей и пошла по его дну, чтобы плеск воды заглушил ее движения. Солдаты тоже заметили парус и, оставив замаскированные пушки, любопытной толпой двинулись перебежками к камням у самой кромки воды. Офицер наставил на море бинокль. Все были повернуты спиной к пушкам.
Медлить было нельзя. Сердце бухало в груди. Больше не стараясь не шуметь, Бекки сломя голову бросилась вперед, перескакивая с камня на камень, не ощущая боли в ступнях. Вслед ей раздался крик, кто-то выстрелил из мушкета, сыпал ругательствами офицер. Она поскользнулась и упала на колени. К ней уже бежали, сверкнула обнаженная сабля в чьей-то руке. Не было времени распрямиться — Бекки быстро поползла на четвереньках к ближайшей пушке.
Она не обращала внимания на боль в избитом о камни и расцарапанном теле. Пальцы нащупали вытяжной шнур орудия, хорошенько его обхватили — и дернули.
Вспышка огня, грохот; ближайшие скалы осветились. Пушка откатилась — злой оживший зверь. Остальные пушки принялись палить в сторону моря — преждевременно, поспешно, наобум, ядра так и носились над волнами. Звуки канонады разнеслись по окрестным холмам, достигли деревушки.
А Белый Корабль тем временем разворачивался обратно в море.
Он пренебрег сушей.
Кавалерийская колонна двигалась быстрой рысью по дороге, позвякивая сбруей и не стараясь держаться одной стороны. За спинами верховых солдат накопилось немало прогулочных машин богатой публики — моторы автомобилей хрипели на малом ходу, клаксоны понапрасну надрывались. Изредка какая-нибудь отчаянная голова решалась на рискованный маневр — объезжала колонну, боком машины едва не задевая лошадей. Пробка из разноцветных машин растянулась уже почти на милю. Самые философически настроенные автомобилисты развернули паруса, и легкий ветерок неспешно гнал машины вперед почти без помощи малосильных двигателей.
Возмущаться было себе дороже. Над колонной реяли знакомые стяги: в голове — орифламма, древний символ норманнской знати, на флангах качались желтые орлы на голубом шелке знамени папы Иоанна. В хвосте полоскался на ветру трехцветный раздвоенный стяг Генриха, лорда Рейского и Дилского, патрона Пяти портов и папского наместника в Англии. По всей стране Генриха считали человеком крутого нрава и тяжелой руки; если он направлялся куда-либо при полном вооружении, то было нетрудно предсказать, что кому-то не поздоровится, ибо за ним стояла власть наместника Господа на земле, все могущество и сила второго Рима.
Генрих — тщедушный мужчина небольшого роста, болезненно-бледный, с мелковатыми чертами лица — величаво восседал на коне, до горла закутавшись в плащ, хотя день был теплый. Если он и понимал, какие неудобства создает его отряд на дороге, то виду не подавал. Временами он болезненно вздрагивал и принимался ерзать в седле, норовя устроить получше намятый в дороге зад. По пути из Лондониума Генрих на десять дней застрял в Винчестере, где его уложил в постель приступ гастроэнтерита; личный врач быстро установил точный диагноз и, будучи бессилен вылечить болезнь, предпочел сбежать — из страха потерять уши, а то и жизнь. Генриху только-только стало лучше, когда клацающие семафоры принесли сообщение, срочно позвавшее его в путь. Надо было вновь доказывать, что рука папы Иоанна XIV длинна, что источники его информации разнообразны и многочисленны, а воля — непреклонна. Генрих получил ясный приказ: взять приступом мятежную крепость, от которой было столько неприятностей, разоружить ее гарнизон, водрузить на стенах папский стяг и вступить во владение ею вплоть до дальнейших распоряжений. А что касается шустрой сучки из Западного графства, которая заварила всю эту кашу, то… Лицо Генриха наморщилось, и он выпрямился в седле. Может, дать ее хребту проветриться, содрав кожу, или пригнать в Лондониум на веревке за багажным вагоном — но это уже детали. Боль в заду и желудке не позволяла думать о таких пустяках.
По обеим сторонам дороги заработали семафоры — неистово взмахивая лязгающими крыльями. Генрих пригляделся к ближайшей башне, одиноко стоящей на гребне холма. Среди передаваемых ею новостей есть, несомненно, и сообщение о его приближении. Стало быть, информация полетит на Запад… Его снова скрутил приступ боли, и настроение резко ухудшилось. Он чуть повернул голову, и к нему тут же подскакал ротмистр, привстав на стременах.
Генрих ткнул пальцем в башню на гребне холма: — Ротмистр, отрядите десяток людей — во-он туда. Разузнайте, что за сообщения они передают.
Офицер мешкал. Приказ показался ему невыполнимым: кто же не знает, что сигнальщики не терпят вмешательства в их дела!
— А… а если они не скажут?
Генрих выругался.
— Ну так сделайте так, чтобы они замолчали!
Поскольку офицер все еще таращил на него глаза, лорд Рейский и Дилский повернул голову в его сторону, и ротмистр в то же мгновение отдал честь и пришпорил коня. В течение столетий сигнальщики пользовались привилегиями, на которые не смели посягать даже папы; похоже, теперь их неприкосновенности приходит конец — и виной тому несварение желудка тщедушного аристократа. Приказ был передан, взметнулась пыль, и с десяток всадников поскакали крупной рысью по траве в сторону холма. По пути солдаты проверили, легко ли выходят из ножен их короткие широкие кривые сабли, заряжены ли мушкеты. Хорошо, если сигнальщики не вооружены; в противном случае не избежать кровавой стычки. Хотя чем все кончится, ясно было заранее.
Скорченный на седле Генрих видел, как крылья семафора внезапно сложились и замерли — словно у птицы, камнем падающей вниз. Он невесело усмехнулся. Перерыв в передаче сообщений будет коротким, насколько он знает гильдейские порядки, со следующей станции прибегут гонцы — выяснить, в чем дело. И весьма скоро о его поступке станет известно всем. Цепь сигнальных башен словно единое целое: тронь одно звено — и все остальные отреагируют. На это понадобится лишь несколько часов. А если над Пеннинскими горами хорошая видимость, то до ночной темноты о его выходке будут знать уже и на Гебридских островах. На рассвете новость дойдет до Ватикана… Генрих горбился, поглаживая измучивший его желудок. Еще поворот головы, щелчок пальцев — и рядом затрусил на своей лошадке отец Анджело, который, как всегда, чуточку потел от страха, угодливо заглядывая в глаза английскому наместнику.
— Ну, отче, — желчно спросил лорд, — долго нам еще тащиться по этой распроклятой дороге?
Священник склонился над картой, хотя, трясясь в седле, разобраться в ней было трудно. Генрих в раздражении подумал, что церковники — хреновые наездники, а в картах понимают сколько свинья в апельсинах. Из-за паршивого зрения отца Анджело отряд уже вперся однажды в болото и раз пять поворачивал не в ту сторону.
— Миль двадцать, милорд, — наконец не совсем уверенно сообщил священник. — Это по дороге. Но если за милю перед Уимборном свернуть на…
— Знаю я ваши короткие дороги, сыт по горло, — грубо перебил Генрих. — Я намерен быть на месте до святок. Вышлите пару своих людей, пусть позаботятся о ночлеге, — тут он взглянул на заходящее солнце, — где-нибудь милях в пяти отсюда. И чтоб не такие клоповники, как в последний раз, да постели помягче, чем дыба парламентского пристава!
Отец Анджело нескладно взял по-военному «под козырек» и затрусил к голове колонны.
На следующее утро ни свет ни заря Генрих, злее вчерашнего, был снова в седле. Накануне вечером ему довелось убедиться, как изменилась атмосфера на западе страны. Когда он брился у открытого окна, у самого его локтя просвистела выпущенная из арбалета стрела, которая, прежде чем вонзиться в стену, вдребезги разбила флакончики из венецианского стекла. Генрих был взбешен не столько покушением на свою персону, сколько невосполнимой потерей любимых флакончиков. По его приказу окрестности прочесали, и солдаты наткнулись на горстку злодеев, каждый из которых при аресте оказал сопротивление. Пока колонна не вышла к цели, они бежали на веревках за телегами обоза. Потом их отвязали, — мерзавцы сперва упали без сил, окрашивая траву кровью, потом поползли прочь. Потешились, дали им уйти ярдов на сто и прикончили… С мятежниками Генрих не церемонился.
Лорд-наместник ехал в голове колонны. Перед ним на многие мили раскинулись пустоши — желтовато-красные, с насыщенно-зелеными пятнами болотин. У горизонта громоздились невысокие горы. В промежутке располагался край, который ему предстояло покарать со всей суровостью. Генрих задумчиво сплюнул, глядя на завидневшийся впереди замок. Силен, такой сходу приступом не возьмешь. Но в итоге и он не устоит. Перед синим стягом ничто не устоит.
За его спиной над тесными рядами кавалерии развевалась золотистая орифламма — как язык пламени, которое она символизирует. Вдали чертовы семафоры лопотали что-то на своем непонятном языке. Генрих еще раз внимательно оглядел местность, затем щелкнул пальцами.
— Ротмистр, — сказал он, — пошлите двоих в замок. Пусть доставят той бабе приказ за моей печатью. Всю артиллерию сдать без промедления, а ее и всех в замке объявляю пленниками папы Иоанна. Кстати, сколько у них пушек, раз уж мы требуем их выдачи? Освежите-ка мою память.
Ротмистр выпалил по заученной докладной записке:
— Два фальконета, стреляющие трехфунтовыми ядрами, с запасом пороха. Несколько охотничьих ружей, милорд. Большая пушка — «Ворчунья» — из королевского арсенала, а также кулеврина «Князь мира», которая перевезена по приказу Его Величества из гарнизона в Иске.
Генрих фыркнул и потер нос тыльной стороной перчатки.
— Что ж, скоро я сам буду у них князем мира и, надеюсь, уже сегодня вечером от души «поворчу» на них. Пусть все огнестрельное волокут к главным воротам — с порохом, ядрами, пулями… Освободите повозку для приема оружия и приготовьте мулов или лошадей для транспортировки больших пушек. Лично проследите, ротмистр.
Офицер отдал честь и ускакал прочь, созывая своих адъютантов. Генрих взмахнул рукой, давая сигнал к общему выступлению. В ответ на его призыв отец Анджело прискакал так торопливо, что чуть было не вывалился из седла.
— Позаботьтесь о ночлеге в деревне, — устало приказал лорд-наместник. — Если дело пойдет худо, осядем надолго. Чтоб мне была горячая вода и сортир со смывом! Иначе отправлю обратно в Рим с телегой висельника! И ты, дружок, на ней не поедешь, а впряжешься сам в оглобли!..
Знамена и папские орлы реяли на ветру, облитые ярким солнечным светом — колонна неотвратимо приближалась к цели.
После проведенной почти без сна ночи корфгейтский сенешаль сэр Джон Фолкнер проснулся рано.
Солнечные лучи, просачиваясь через цветное стекло в шести футах над его головой, боролись с холодом, который по ночам накапливался в маленькой спальне даже в разгар лета. В исполинском строении всегда царила прохлада — и в самый жаркий день солнцу трудно было прогреть каменную кладку толщиной в дюжину футов. Неделю назад хозяйка замка леди Эленор удалила своих слуг из нижних дворов, дабы освободить место для солдат, которые стекались в Корф-Гейт, и для беженцев, моливших дать им приют. Ее окружение никак не могло привыкнуть к примитивным условиям жизни в донжоне.
Умывшись водой из таза и одевшись, сенешаль поднялся по винтовой лестнице с выщербленными ступеньками — уж сколько поколений по ним поднималось! — к двери, ведущей на крышу башни. Наверху он остановился у парапета. В пяти милях на юге синели воды Ла-Манша — в ясный день отсюда были видны рифы у западной оконечности острова Уайт. Рассказывают, что некогда дьявол, сидючи там, взял да и швырнул глыбой в башни Корфа, но недошвырнул, так и лежит громадный камень на стадлендском берегу. Сенешаль усмехнулся, вспомнив эту вздорную легенду.
На севере виднелись одинокие холмы на Великой Равнине, белесые в рассветном мареве. Но вообще-то, куда не посмотри, все пустоши, пустоши, кое-где черные от летних пожаров. Ближе, почти сразу за наполненным водой рвом, начинались крыши деревушки.
Словно нехотя сенешаль поднял глаза на семафорную башню на гребне Шеллоу-Хилла. Ее крылья как будто дожидались этого и тут же заработали. Вверх — вниз, что значит: «Внимание!».
Умение читать семафорные знаки не входило в обязанности сенешаля; по суете в третьем крепостном дворе он догадался, что стража побежала вызвать пажа-сигнальщика. Мальчишка сейчас выскочит на стену, шальной со сна. А пока сенешаль сам читал сообщение на том урезанном придворном английском, который выработался у сигнальщиков за века работы. «Игл Рей один-пять, северо-запад десять. Конец». Это значило: «Милорд, патрон Пяти портов, с полутора сотней солдат в десяти милях отсюда». Для сенешаля было неприятным сюрпризом, что наместник уже так близко. «Девять убитых, — продолжал он читать. — Девять». Дело дрянь… судя по этой цифре, папский пес решил сразу показать зубы и подтвердить свою недобрую славу изувера. Затем был передан приказ милорда: сдать оружие, считать себя пленниками, гонцы уже в пути.
Рука сенешаля машинально потянулась к амулету на шее, и пальцы пробежались по сложному сплетению линий, выгравированных на маленьком диске. В деревне продолжалась мирная жизнь: вился дымок из труб, позвякивали ведра — самый час дойки коров. Когда семафор заработал крыльями, кое-кто из крестьян, оторвавшись от работы, поглядел на него — из досужего любопытства, потому что никто из простонародья не разбирался в семафорных знаках. Поджав губы, сенешаль стал спускаться вниз по лестнице. Что ж, вот и пришло то, предсказанное еще тысячу лет назад; пробил час, и завершается огромная эпоха…
Леди Эленор уже встала и оделась. Для нее был накрыт столик для завтрака в одном из покоев, примыкающих к Большому Залу. Она встревоженно поднялась навстречу сенешалю, пристально вглядываясь в его лицо. Он утвердительно кивнул в ответ на ее невысказанный вопрос.
— Да, миледи, — сказал он, — сегодня он будет здесь.
Эленор позабыла о завтраке — взволнованной она казалась еще моложе.
— Сколько у него солдат?
— Полторы сотни.
Она вдруг осознала, что ведет себя невежливо, и приветливо указала на кресло:
— Садитесь, любезный сэр Джон. Выпейте вина.
Однако он продолжал стоять.
— Спасибо, миледи, сейчас не время.
Он глаз с нее не спускал, и мало кто мог бы угадать, что у него на уме. Не угадывала и она. На его непроницаемом лице лежали голубые, золотистые и розовые тени от проходящего через цветное стекло света.
— Как мне поступить, сэр Джон?
Несколько мгновений сенешаль молчал; когда он наконец заговорил, в его словах не оказалось подсказки.
— Поступайте, как велит ваша кровь. Вам следует поступать в соответствии с вашим происхождением и вашим сердцем.
Эленор порывисто встала и прошла к открытой двери, сквозь проем которой виднелся Большой Зал — в царящем там грозном сумраке под стеной с огромным распятием темнел помост, где в прежние времена проходили семейные трапезы, вверху громоздилась галерея, где некогда игрывали менестрели. Она нажала выключатель, и в Большом Зале на потолке зажглась одинокая электрическая лампочка, осветив грубые каменные плиты пола тщедушным светом… Да, теням прошлого тут уютнее, чем живым. Где-то позвякивала цепь лебедки… В зал вбежал паж-сигнальщик. Заметив госпожу, он остановился как вкопанный. Она с улыбкой взяла у него из руки донесение и в задумчивости тихо повторила, возвращаясь в соседний с залом покой и садясь за стол с остывшим завтраком: «Полторы сотни солдат…»
— Если я открою ему, — продолжала Эленор уже отчетливым голосом: — то меня поволокут на веревке за обозной телегой, как солдатскую шлюху. Я потеряю все имущество, родной замок, честь, да и жизнь, наверное. Но могу ли я бороться с папой Иоанном? Воевать с ним — значит воевать со всем миром… Однако как же быть с этим человеком, который пришел по мою душу?
Сенешаль молчал; она и не ждала от него ответа. Эленор долго сидела в глубокой задумчивости. Когда она наконец подняла глаза, в них стояли слезы.
— Заприте ворота, сэр Джон. Народ соберите внутри крепостных стен. Уведомите меня, когда явятся гонцы, но в крепость их не допускайте.
— Что делать с пушками, миледи? — бесстрастно спросил сенешаль.
— С пушками?.. — Ее голос был полон печали. — Оттащите их к воротам — а также запас пороха и ядер. Эту часть приказа мы выполним…
Через считанные минуты барабанная дробь со стен крепости известила население, что тот, кто хочет, может укрыться в замке.
Генрих Рейский и Дилский осадил коня, и за его спиной остановилась вся колонна. В миле от них высилась громада неприступной крепости, над ее стенами струился дым костров. По узкой дороге навстречу, поднимая клубы пыли, возвращались его гонцы. Выслушав их короткий доклад, Генрих разразился ругательствами. Он с силой вонзил шпоры в бока коня, и тот испуганно рванул вперед — отряд поспешил за своим командиром.
На деревенской площади у подножья крепостной стены жизнь кипела как ни в чем не бывало — народ высыпал из таверн поглядеть на приближающихся кавалеристов. Солдаты оголили сабли, и зеваки разбежались.
Лорд-наместник остановил взмыленного коня у наружного барбикана крепости — по брюху животного стекала кровь. В соответствии с его приказом «Ворчунью» вывезли из замка. Но пушка была заряжена и глядела на пришельцев огромным чугунным жерлом из-за опускной решетки ворот. Рядом с «Ворчуньей» стояла также заряженная кулеврина. За пушками маячили, расположившись полукольцом, корфгейтские солдаты — и этак небрежно опирались на алебарды!
— Ну-ка, очистите мост, — проорал папский наместник, гарцуя на коне. — Ротмистр, ежели эти подонки не уберутся с дороги, скиньте их в ров!.. Эй, кретины, что вылупились? Именем папы Иоанна приказываю открыть ворота!
Один из стражников под башней навесного моста отозвался спокойным голосом:
— Извините, милорд. Леди Эленор не велела открывать.
— Тогда, — прорычал лорд-наместник, — известите ее милость, что лорд Генрих Рейский и Дилский приказывает ей явиться и держать ответ за подобное поведение!
— Милорд, — невозмутимо отвечал тот же стражник, — достоуважаемая леди Эленор поставлена в известность.
Генрих оглянулся на своих кавалеристов, чьи кони переминались на мосту, потом окинул взглядом равнодушную громаду крепости. На внутреннем дворе, вокруг донжона, теснилась вооруженная толпа. Он наклонился и рукоятью плети постучал по стойке открытых за опускной решеткой ворот.
— К ночи, мой говорливый дружок, — задыхаясь от ярости, сказал лорд-наместник, — тебя подвесят над жаровней, чтобы не закоченели пятки. Или у тебя по вечерам мерзнет глупая голова? Тогда подвесим головой вниз. Ну, мозги не прочищаются?
Стражник лениво плюнул под ноги его коня.
Эленор не спешила. Она приняла ванну, переоделась, причесалась, не позволив никому прикасаться к своему телу, даже камеристкам. Ее милость появилась перед врагом, опираясь на руку сенешаля; слева шагал начальник артиллерии. На ней было простое белое платье. Легкий ветерок колыхал ее распущенные длинные каштановые волосы и натягивал юбку на бедрах. Генрих, уже хлебнувший позора, молча глядел на нее, внутренне кипя злобой. «Сучка» остановилась подле казенной части пушки и одной рукой оперлась на чугунный ствол.
— Итак, милорд, — произнесла она низким, но звонким голосом, — что вам от нас угодно?
Гнев Генриха был знаменит и неизменно производил впечатление: на бороде возле губ выступила пена, он заскрежетал зубами.
— Приказываю сдать крепость, оружие и сдаться на мою милость! Приказываю именем вашего повелителя папы Иоанна, который облек меня властью своего наместника на этих островах!
Эленор горделиво выпрямилась, глядя ему прямо в глаза сквозь массивную опускную решетку.
— Вы приказываете также и именем короля Чарлза? — насмешливо спросила она. — Ибо, милорд, мой сеньор — его величество английский король. Ему подчинялся мой отец, ему подчиняюсь и я. А желания заморского священника для меня пустой звук.
Генрих выхватил меч из ножен и ткнул им через решетку.
— Пушку!.. — рявкнул он. На большее у него дыхания не хватило.
Эленор по-прежнему стояла возле «Ворчуньи», поглаживая металл казенника; ветер играл с волосами молодой хозяйки Корф-Гейта.
— А что, если я не подчинюсь?
Он зачертыхался; по жесту лорда-наместника солдаты подскочили к его коню и сняли мешок с луки седла.
— Тогда ваши подданные поплатятся своими жилищами и жизнями, — сказал Генрих, дрожащими от злости руками развязывая узел, стягивающий горловину мешка. — Или вы отдаете эти чугунные штуки, или будет море крови. Так-то, миледи…
Наконец узел поддался, лорд-наместник перевернул мешок и из него посыпались пальцы, языки и прочие человеческие члены, отрубленные по обычаю генриховых солдат.
С обеих сторон воцарилось молчание. Краска медленно отливала от лица Эленор — щеки стали белее платья; самые романтичные из стражников позже клялись, что в глазах ее застыла неземная скорбь — «ну прям как у упокойницы». Она медленно сплела пальцы, потом ладони ее упали вдоль тела; в оцепенении она снова оперлась на пушку, и гнев мало-помалу затуманивал ее взор, восходя до той безумной ярости, которая колоколом гудит в мозгу, но оставляет человека внешне холодным.
— Что ж, — проговорила Эленор, — очень любезно с вашей стороны предлагать столь благородный обмен, досточтимый лорд Рейский и Дилский. Однако боюсь, моя «Ворчунья» тяжеловата. Думается мне, что вам будет легче увезти ее разряженной.
И, прежде чем кто-либо из окружающих угадал ее намерение, она дернула вытяжной шнур запала. «Ворчунья» подалась назад, выплюнув облако дыма с грохотом, который эхом разнесся по замершим в ожидании окрестным холмам.
Огромное чугунное ядро, выпущенное почти в упор, разнесло брюхо коня и до колен оторвало обе ноги Генриха; в предсмертной агонии всадник — с истошным воплем, конь — с неистовым ржанием — рухнули с моста в ров.
Не сговариваясь, защитники крепости мгновенно вскинули мушкеты и разрядили их в папских солдат. А со стен на врага посыпались градом стрелы из арбалетов. Крупная картечь довершила расстройство рядов кавалерии, сея смерть, вспахивая глубокие борозды на дороге — до первых деревенских домов. Воздух у каменных стен наполнился воплями и стонами; аркебузы защитников крепости не умолкали, валя ряды кавалерии, мечущейся на узкой дороге среди скал. Конь уносил свесившегося с седла окровавленного ротмистра.
Через несколько минут все было кончено — те, кто не ускакал, корчились в агонии в дорожной пыли; ружейный и орудийный дымок вился над нижней стеной к воротам Мученика.
Эленор склонилась к пушке и била кулаками по ее чугунному телу — словно ребенок, которому стыдно учиненной им шалости. Сенешаль первым осмелился подойти к ней.
— Уберите эту падаль, — неожиданно спокойным голосом сказала госпожа.
И только после этого она зашаталась. Сенешаль успел подхватить ее на руки и бережно отнес леди Эленор в ее покои.
Большую часть жизни Эленор, единственная дочь Роберта, последнего лорда Парбекского, прожила в уединении в своем замке на горе. В детские годы она была странной девочкой — скрытной и застенчивой, увлеченной рассказами о колдунах, без которых, по общей молве, не обошлось при самом ее зачатии. Достаточно практичная и рассудительная во всем остальном, Эленор никогда не пыталась развеять слухи о своем якобы сверхъестественном происхождении — наоборот, создавалось впечатление, что они ей льстили. «Дело в том, — объясняла она, — что отец мой частенько рассказывал гостям про то, как он в один прекрасный день отправился на север за моей матерью. Когда отец, никому ни слова не говоря, ни с того ни с сего выбежал во двор, вскочил на коня и ускакал неизвестно куда, все присные решили, что он рехнулся, — но сам отец не уставал повторять, что это пустошный народ позвал его к ней, нарисовав пред ним столь соблазнительное видение, что он совершенно обезумел от желания». Обычно после этого рассказа на чело Эленор ложилась печаль, так как Маргарет Стрэндж скончалась при родах, — и дочь крайне остро переживала утрату матери, которую ей не довелось знать.
Отцу ее скорбь казалась несколько чрезмерной, хотя сам он больше не вступил в брак; Роберт много с грустью размышлял над склонностью дочери к фантазиям. Совсем маленькой она однажды ходила во сне. Случилось это в бурю, когда ветер неистовствовал в пяти милях от замка над Ла-Маншем, — в такие ночи все во дворце сидели по своим покоям и божились, что слышат хохот Древних Духов в порывах ветра, который ревел и стонал, накидываясь на толстые стены парбекского «острова». Нянька Эленор пошла было проверить, спокойно ли спится ее питомице, но вернулась в испуге: девочка пропала. Весь дворец был поднят на ноги, обыскали каждый угол. Эленор нашли у самого верха донжона — на древней лестнице, которую не использовали в течение десятилетий. Ее глаза были закрыты; подойдя ближе, люди услышали, что девочка кого-то зовет. «Матушка, — приговаривала она, — матушка, ты тут?..»
Слуги осторожно свели ее вниз, стараясь не напугать, ибо известно, что гуляющие по ночам находятся под чарами Древних Духов, которые могут запросто навсегда отнять их души при внезапном пробуждении. Казалось, что Эленор была в курсе происшедшего, но то было ложное впечатление. Через несколько дней она вдруг намекнула на случившееся, сказав няне во время одевания:
— А правда, что моя матушка была красавицей? — Потом она добавила задумчиво: — Она хотела поиграть со мной, но ей пришлось уйти…
Роберт нахмурился, когда ему передали ее слова, почесал бороду и ругнулся; в результате девочку отправили к родственникам во Францию, однако шестимесячное пребывание там мало ее изменило.
В нежном возрасте Эленор часто оставалась в одиночестве — в замке не было ее одногодок, кроме детей из простонародья, с которыми общаться ей не позволялось. Большую часть дня она проводила в обществе няни, а позже гувернера, который обучил ее нескольким бытующим на ее родине наречиям. У нее оказался живой и восприимчивый ум, она быстро усвоила норманнско-французский и латынь, на которых говорил весь культурный мир, и того быстрее — грубую речь мужланов. Роберту резало слух, что она так ловко лопочет на архаичном наречии простолюдинов, но это снискало ей особое почтение у всех людей низкого происхождения, с которыми ей приходилось иметь дело. Складывалось впечатление, что Эленор относит себя скорее к простым людям, населяющим этот край, нежели к аристократии; впрочем, это можно было объяснить тем, что она как-никак полукровка. Крестьяне жили, как и в незапамятные времена, сообразуясь с ходом луны и солнца, пахали землю, собирали урожай, растили детей, умирали; сердце Эленор лежало к старине, независимо от того, одобрял ли ее Рим или нет. Время от времени девочка отправлялась с няней и сенешалем отца играть на берег моря. Она зачарованно глядела на нескончаемое движение грохочущих волн и задавала сенешалю странные вопросы, к примеру: способен ли папа, сидючи в Риме на золотом престоле, повелевать волнами, которые омывают Англию? Он улыбался в ответ, отвечая на еретический вопрос такими осторожными обиняками, что Эленор начинала зевать и убегала за ракушками и окаменелостями. Она испытывала странную любовь к самой земле, к произведениям ее почвы; однажды ей случилось прижать к горлу обыкновенный кусок глинистого сланца, и она расплакалась от умиления. В тот день ей почудилось, что ее саму когда-то вырубили из этого камня, темного и крепкого, как скалы Киммериджа, — и потому ей на роду написано быть неукротимой, крепкой как камень.
Чудачества Эленор привели к тому, что ее услали в Лондониум. Когда ей стукнуло шестнадцать, отец застал ее с бейлифом — за изучением устройства двигателя машины; тот показывал, как управляться с ремнями коробки передач и одолевать подъемы и спуски внутреннего двора замка. Возможно, какой-то жест, особый поворот головы с болезненной отчетливостью напомнили Роберту о девушке, которая умерла много-много лет назад; он оттащил дочку от автомобиля, надрал ей уши и погнал ее в покои. Между ними произошла перепалка, уязвленное достоинство Эленор схлестнулось с переменчивым нравом отца, и она, мешая языки, наговорила ему таких резких слов, каких он и не слыхивал; Роберт схватился за ремень и так отхлестал ее, что несколько следов от пряжки остались у нее на всю жизнь.
Эленор была заперта на неделю в своей комнате, а когда дверь открыли, наотрез оказалась выходить… а две недели спустя отец застукал ее на том, что она у колодца вместе с солдатами стреляла в цель из арбалета. Он без промедления вызвал сенешаля. Пусть Эленор поживет при королевском дворе в Лондониуме — уж там-то ей некогда будет заниматься верховой ездой, соколиной охотой и копаться в автомобильных моторах. Пора ей осознать свое социальное положение и усвоить то, что должно уметь знатной девушке. Роберт дал сенешалю тайные инструкции, завершив их темпераментным восклицанием: сделайте из нее леди — или прирежьте. Через две недели ее увезли из замка, невзирая на рыдания и вопли. Отец провожал ее у ворот, но она не удостоила его даже взглядом. За это Эленор упрекала себя до скончания дней своих — ведь ей так больше и не довелось свидеться с отцом.
Несчастье случилось в один из церковных праздников, когда во внутреннем дворе замка были разбиты шатры акробатов, жонглеров и продавцов сладостей, посреди веселых криков, и хохота, и треска дубинок, которыми, меряясь силами, охаживали друг друга молодые парни из окрестных деревень. Конь Роберта оступился на мосту и сбросил хозяина; милорд ударился головой о камень и рухнул в глубокий ров, из которого была спущена вода. Все ярмарочные шумы тут же стихли; из Дурноварии доставили лучших докторов, однако у Роберта был пробит череп, и он, не приходя в сознание, скончался. Эленор оповестили посредством семафорного телеграфа уже через час, но как она ни спешила, отца живым уже не застала.
Она похоронила его в Уимборне в тамошнем старинном соборе в усыпальнице, которую он построил для своей жены; траурный кортеж — убранные черным крепом лошади и автомобили — медленно вернулся в Корф-Гейт под тяжелую дробь барабанов. Был тихий сентябрьский день, но пронизывающий ветер дул с моря, а над землей нависло свинцовое небо.
Завидев родной замок, Эленор натянула поводья и сделала остальным знак двигаться дальше. Остался один сенешаль; его лошадь переминалась на холодном ветру, покуда траурный кортеж не миновал их и не скрылся в дали. Эленор повернулась; она выглядела старше своих лет: под глазами залегли тени, на щеках следы слез…
— Ну вот я и гранд-дама, — невесело сказала она. — А там — мое поместье…
Сенешаль промолчал, зная ход ее мыслей; она тяжело сглотнула и отбросила волосы от глаз.
— Джон, сколько лет вы служили у папы?
Казалось, он тщательно высчитывает. Но после паузы он сказал:
— Много лет, миледи.
— А до этого — его отцу?
Ответ был такой же:
— Много лет, миледи…
— И служили отменно. А я вот, расставшись с ним, ни словечка не написала… И все из-за ерунды. Уж я и забыла, почему мы сцепились в первый раз. Да что уж теперь… — Эленор в молчании гладила лошадиную гриву, которую трепал ветер. — Есть у вас меч?
— Да, госпожа.
— Дайте его мне и спешьтесь. Пожалуй, это все, что я могу сделать…
Сенешаль протянул ей меч и сквозь навернувшиеся слезы проводил глазами клинок дамасской стали.
— Для человека таких достоинств, как вы, титул — пустой звук, — сказала она. — Но, надеюсь, вы не откажетесь принять его от меня.
Он преклонился на одно колено. Эленор слегка коснулась клинком его плеча.
— Не знаю, утвердит ли король мое решение, но для нас вы отныне сэр Джон…
Затем она пришпорила коня и поскакала в сторону замка, щуря глаза и всматриваясь в знакомые, сейчас расплывчатые, очертания башен и зубчатых стен. Так она вернулась в этот дом, скорбящий об утрате хозяина… А вскоре навлекла на себя гнев первосвященника.
С самого начала общественное положение Эленор было не без странности. Лорды Парбекские владели своим феодом — своими землями — как вассалы короля; при нормальном развитии событий ее бы спешно выдали замуж, чтобы поместье как можно скорее попало в мужские руки. Но нельзя было не считаться с тем, что в один прекрасный день Эленор, в качестве внучки последнего из Стрэнджей, могла унаследовать капиталы фирмы, — а в те времена экономического спада годовой налог, выплачиваемый этой гигантской компанией, составлял немалую долю монарших доходов. Поэтому король Чарлз, который намеревался весной совершить длительную поездку в Новый Свет (ибо Северная Америка, пусть и номинально, принадлежала ему), решил до своего возвращения оставить все как есть — утвердить Эленор во владении замком, невзирая на то, что многие представители высшей знати противились этому решению.
Она отнеслась к своим новым обязанностям с высочайшей серьезностью. Первой среди намеченных задач был объезд совместно с окружным судьей границ ее владений, дабы устранить те мелкие недоразумения, которые обнаружились после смерти отца. Поездка совершалась без помпы, в сопровождении одного сенешаля. Эленор останавливалась у тех домов и фермерских хозяйств, которые ее чем-то заинтересовывали, вела беседы с людьми на их простецком наречии, чем произвела немалое впечатление на своих подданных, живущих на обширных пространствах дорсетского края. Там, где она находила тяжелую нужду, она смягчала ее не денежными подарками, которые обычно быстро утекали в местные таверны, а раздачей одежды и еды, а также раздачей фригольдов — то есть дарила землю арендаторам. Эленор увидела такое море беспросветной нужды, что пришла в ужас и задумалась над собственным образом жизни.
— Сделано немало, сэр Джон, — сказала она однажды вечером вскоре после возвращения в Корф-Гейт. — Однако, в сущности, я ничего не достигла. Разумеется, любому приятно получить хоть малое облегчение благодаря крохотному дару благотворительницы, но по большому счету это пустяки. Один-другой фермер порадуется тому, что больше не надо горбатиться, чтобы выплачивать еженедельную ренту сеньору, но остальным-то как помочь? Пусть папа римский с негодованием отрицает, что церковь налагает запрет на определенные формы прогресса, но факт есть факт: мы были и будем малочисленной нищей нацией, которая влачит полуголодное существование. Так что же конкретно я могу сделать?
Разговор происходил за ужином в домике, построенном в шестнадцатом веке позади большого дворца. Отложив прибор, Эленор указала рукой на мебель, на увешанные картинами и коврами стены и горячо продолжала:
— Не отрицаю, что мне все это нравится, мне приятно покупать лошадей, собак, лучшие ткани и духи, все то, о чем простые люди и мечтать не смеют… Поверите ли, — сказала она с застенчивой улыбкой, — когда мой несчастный отец услал меня в город, я возымела фантазию убежать, отказаться от богатств и начать простой образ жизни, обрабатывать землю, работать на свое семейство — как заурядная пейзанка. Но когда я увидела реальность, как на самом деле живут эти самые «пейзане», желание мое как рукой сняло. Меня страх берет, что я могла бы кончить тем же, чем и деревенская девушка, нарожать без числа детишек от какого-нибудь безмозглого мужика, который припахивает навозом, и помереть лет в тридцать от непосильного повседневного труда. Или это звучит слишком цинично? Скажите мне честно, а то вы все молчите да молчите.
Сенешаль с улыбкой налил ей вина.
— Намедни заспорила я с отцом Себастьяном, — задумчиво продолжила Эленор. — Я процитировала стих о том, что должно свое имущество раздать бедным. Он покивал: дескать, прекрасная мысль, а потом сказал, что при более внимательном чтении Писания приходишь к пониманию, что людям, для их же блага, совершенно необходимы учителя и понукатели. Но это же отвратительно, подумалось мне, и я не удержалась, высказала это вслух. Я сказала: продай церковь хотя бы половину золота с алтарей — и можно было бы обуть каждого в этой разутой стране и сделать множество других добрых дел. Начни папа это благое дело у себя, в Риме, я бы с готовностью отказалась от многих предметов роскоши здесь, в Корф-Гейте. Мне показалось, что отцу Себастьяну очень не понравились мои речи. Знаю, не стоило дразнить его, но иногда он меня так раздражает… Такой на-а-абожный, куда там! А толку-то, толку! Вот он идет сквозь пургу помолиться за больного ребенка — и я говорю: какой добрый человек! Но потом мне приходит в голову: а будь у отца этого ребенка побольше денег, может, и не заболел бы малыш? Так, наверно, доброта не в том, чтобы сквозь пургу… а в чем-то ином?
Зима в тот год выдалась морозная и долгая; ручьи промерзали до дна, земля стала как камень, даже у морского берега образовался давно не виданный в этих местах припай. В дни, когда сигнальщикам удавалось сбить лед с семафорных крыльев, они передавали известия, что в других районах страны люди бедствуют так же, а то и хуже. Весна пришла с опозданием, холодная. Да и лето не задалось. Король Чарлз на год отложил поездку в Новый Свет и, согласно приносимым семафорами вестям, рьяно взялся за организацию помощи районам, больше всего терпящим от голода. Осенью лязгающие крылья принесли уж совсем дурную весть: в государстве грядет пересмотр налоговой системы, уже высланы сборщики, которые будут взыскивать добавочные налоги — не деньгами, а натурой.
Услышав эту новость, Эленор разразилась проклятиями, и явись к ней чиновники, их бы ожидал такой горячий прием, что они вылетели бы как ошпаренные. Но ей просто передали по семафорной связи, сколько и каких товаров должно представить в счет натурального налога. На разные части страны была наложена различная натуральная повинность: начиная с токарной продукции и заканчивая пастернаком. Дорсет обязали поставить масло, зерно и строительный камень.
— Какой кретинизм! — негодовала ее милость, меря шагами маленький покой, служивший ей одновременно и рабочим кабинетом, и конторой для приема деловых посетителей. — Масло и камень — еще куда ни шло, будь это не в счет дополнительного налога, но зерно!.. Неужели указ составляли идиоты, не ведающие, что в этом краю на заболоченных пустошах почти ничего не растет! Той пшеницы, что выращивают местные крестьяне, им едва-едва хватает на прокорм семей, а после такого ужасного лета не миновать голода — я уже готовлюсь разворачивать на крепостном дворе кухни, подкармливать похлебкой окрестный люд, как некогда делалось в трудные годы при моем отце! В Италии, похоже, и знать не хотят, что может сотворить с крестьянскими хозяйствами неудачный год. Впрочем, я ни на секунду не поверю, что этот маразм придуман в Риме. Видать, эту мыслишку выродил в Париже или в Бордо какой-нибудь мелкий дубиноголовый чиновник, который отроду не бывал в Англии, и воображает, что у нас тут повсеместно растут апельсины и ананасы, а пшеницу так и вовсе девать некуда. Они в своих Парижах только и ждут, как бы вывезти нашу пшеничку да продать втридорога! Да они просто хотят вконец разорить нашу страну! Если я выполню их требования, к весне мои крестьяне перемрут от голода. С другой стороны, какого дьявола мне покупать зерно на стороне — с кораблей Его Величества, прибывающих в Пул из Нового Света? Купи у них пшеницу и им же ее отдай? Этак мигом в трубу вылетишь!..
Эленор остановилась как вкопанная — судя по выражению глаз, только что она получила наглядный урок политической экономии.
— Сэр Джон, не видать им зерна. Ничем, кроме злодейского умысла, нельзя объяснить то, что от меня требуют или выморить голодом моих подданных, или пустить по ветру свое состояние. — Она в задумчивости постучала концом ручки по своим жемчужным зубкам. — Пусть сигнальщик передаст: урожай очень плох, если мы выплатим дополнительный налог, еще до весны начнется трагедия. Пусть передаст: следующей осенью мы выплатим вдвое против обычного налога, попытаемся задействовать новые посевные площади — только бы они не измыслили новых поборов… Да, объясните, что мы готовы заплатить мануфактурой или еще чем, по их усмотрению… Но о зерне не может быть и речи.
Этот ответ был передан сразу в двух направлениях — в Лондониум и в Рим.
На следующий день семафоры приняли послание от короля Чарлза: он выражал августейшее неодобрение и повелевал Эленор выплатить все сполна; но было поздно — ее ответ уже летел через Францию.
— Боюсь, делу ничем не помочь, — сказала Эленор своему сенешалю. — Придется поставить государя перед свершившимся фактом. Я хотела одного: чтобы и он, и папа Иоанн поняли — из дорсетских камней сыворотки не выжмешь. Не верят — пусть приезжают и пробуют самолично. — Она все еще сидела за туалетным столиком и, нанося на лицо грим, чему ее научили при лондониумском дворе, с горечью закончила: — Господь ведает, что церковь и так богата. Уж и не знаю, зачем ей понадобилось выжимать последние соки из несчастных английских дикарей!..
На этом тема была закрыта: политика заинтересовывала ее лишь на короткое время, потом приедалась, — ей были куда занятнее работы по дому, ведь замок нуждался в стольких улучшениях!
Самым дерзким и самым еретическим из грядущих улучшений было проведение электричества. Эленор заказала одному деревенскому ремесленнику сконструировать и установить генератор, приводимый в движение паровым двигателем — того же типа, что стоит на грузовиках. Работу следовало вести в полной тайне — хотя законы электрических сил известны в течение многих и многих лет, церковь запрещает использовать электричество для домашних нужд. Завершенный агрегат предполагалось установить в стене нижнего двора, достаточно далеко от жилья, чтобы его грохот никого не тревожил. Потрясающего результата Эленор не ожидала, однако надеялась, что будет достаточно света разогнать наводящий тоску зимний мрак. А если дело пойдет успешно, можно устроить сносное отопление: из школьной программы она помнила, что металлический провод на глиняном стержне раскаляется добела, если создать на его концах разность электрических потенциалов. Сенешаль, похоже, не разделял ее радостных предвкушений: спокойно соглашался, что генератор приведет к некоторому улучшению жизни в замке, но особого ликования в его голосе не чувствовалось.
— Ах, сэр Джон, — лукаво говорила Эленор, — мнится мне, вы мою затею не одобряете. Ей-же-ей, в последнюю зиму я отморозила по меньшей мере девять пальцев на ногах, даром что спала в таких толстенных фланелевых чулках, что сам папа римский был бы поражен моей непритязательностью в быту. Ужели вы хотите, чтоб я познала комфорт только на старости лет?
Сенешаль улыбался в ответ, но отмалчивался. Вскоре генератор был установлен — и заработал. Над кроватью ее милости засияла электрическая лампочка, до смерти напугав горничную, которая побежала рассказывать главному кладовщику, что наступают последние времена, коль скоро нынче камни сами собой горят и скалятся красными пастями на порядочных девушек.
В тот же памятный день леди Эленор нанес визит капитан гильдии сигнальщиков. С внешнего барбикана примчался вестовой с известием о его визите, так что она успела наспех переодеться и приняла капитана в Большом Зале в присутствии сенешаля и нескольких дворян из своей свиты. В старые времена человек такого ранга, как ее гость, пользовался большим почетом, и сама Эленор искренне любила гильдию сигнальщиков, хотя они не входили и никогда не войдут в круг ее подданных. Уважение было взаимным — иначе ей не предоставили бы в день сорокалетия Роберта возможность посетить семафорную башню и собственноручно набрать имя отца рычагами, к которым гильдейцы никого никогда не подпускали.
Капитан вошел уверенным шагом — седоватый мужчина в поношенной форме из зеленой кожи с серебристой нашивкой на рукаве: скрещенные ремни бинокля — отличительный знак его ранга. Он не мог не заметить, что зал залит электрическим светом, но ни словом не обмолвился по этому поводу, а сразу завел разговор о деле в привычной для гильдейцев прямодушной манере. Пусть даже королям, как и простолюдинам, в семафорах чудилось нечто колдовское, сами сигнальщики не любили пышных и затемняющих смысл слов.
— Миледи, — сказал капитан, — его преосвященство архиепископ лондониумский нынче выехал верхом в Парбек во главе семи десятков солдат в намерении застать вас врасплох, дабы принудить вашу милость передать замок и все ваши владения папе Иоанну.
Эленор побледнела, но на щеках вспыхнули красные пятна гнева.
— Откуда вам это известно, господин капитан? — хладнокровно осведомилась она. — До Лондониума день пути, а семафоры на башнях сегодня молчали. Будь такое сообщение, мне бы непременно доложили.
— Гильдия никого не боится, — сказал сигнальщик после короткой паузы. — Для грамотных наши сообщения понятны. Но случается, а сегодня как раз такой исключительный день, что семафорным крыльям нельзя доверить кое-какую информацию. Тогда приходится прибегать к более быстрым способам передачи сообщений.
Воцарилось всеобщее неловкое молчание, ибо он имел в виду приемы черной магии, а о сем предмете было затруднительно беседовать даже в вольнолюбивой атмосфере замка леди Эленор. Одному лишь сенешалю был до конца понятен смысл слов капитана; ему-то и поклонился сигнальщик, признавая за ним знание — и большее и более древнее. Эленор уловила взгляд, которым обменялись эти двое мужчин, и вздрогнула. Опомнившись, она покачала головой:
— Что ж, любезный капитан, вы и сами понимаете, как мы благодарны вам. Если вы ничего больше не имеете сообщить, то позвольте угостить вас добрым вином. Это была бы большая честь для моего дома.
Он снова поклонился — теперь в знак согласия. Мало кто мог похвастаться, что принимал у себя гильдейцев, ибо они редко посещали дома непосвященных в секреты их ремесла, будь то даже великие мира сего.
Эленор созвала десятка четыре своих вассалов, вооружила их. К моменту своего появления возле корфских башен его преосвященство был уже уведомлен семафорными башнями о том, что кичливую девчонку не удастся захватить врасплох. Он расквартировал солдат в деревне, а сам явился в замок со свитой из шести человек, демонстрируя свое мнимое миролюбие. Через главные ворота мимо нарочито до зубов вооруженных стражников его провели во дворец, в Большой Зал, где просили подождать: леди Эленор сейчас выйдет к нему. Она приняла его лишь спустя час — а до этого времени предоставила архиепископу, не привыкшему ждать ни минуты, кипеть гневом и в бешенстве расхаживать по ковру. Эленор же неспешно, очень неспешно приводила себя в порядок и причесывалась в опочивальне, предварительно вызвав сенешаля и прося его присутствовать при аудиенции.
— Сэр Джон, — сказала она, орудуя булавками и прилаживая в волосах небольшую диадему, — видимо, предстоящая встреча будет во всех отношениях опасна. Мне не верится, что королю Чарлзу известно об этом деле, следовательно, поведение его преосвященства в высшей степени подозрительно. Но не могу же я в лоб обвинить его в государственной измене! Так или иначе, он прибыл сюда требовать от меня невозможного или того, что я… ой!… что я не нахожу разумным отдавать. Однако он выказал такое воинственное миролюбие, что мне теперь неловко и слово поперек сказать. Ах, почему Чарлз не отстаивает свои собственные взгляды и интересы! Замечательно, что народ окрестил его Чарлзом Добрым и усыпает его путь лепестками роз всякий раз, когда он выезжает из Лондониума, но на деле короля хватает только на то, чтобы занимать выжидательную позицию и мирить всех со всеми. Пусть говорить так — ересь, но у меня в печенках сидят управители-чужаки, которые заполонили нашу Англию.
Сенешаль заговорил только после того, как все хорошенько взвесил в уме:
— Если слухи верны, то его преосвященство искусный спорщик, и вам не с руки препираться с ним — тут вы совершенно правы. Но, миледи, вряд ли стоит осыпать упреками Его Величество, ибо на нем лежит нелегкая обязанность управлять пестрым конгломератом англов, саксов и так называемых норманнов, отклонять от них беды и одновременно удовлетворять требования Рима.
Она посмотрела ему прямо в глаза, покусывая зубами нижнюю губу. Давно он не видел такого взгляда — так сматривала на него ее мать, когда или очень гневалась, или была чем-то сильно огорчена.
— Если мы окажем сопротивление, сэр Джон, — сказала Эленор, — если все мы в открытую восстанем — есть ли надежда на победу?
— Против голубых мундиров? — переспросил он, разводя руками.
— Госпожа, тягаться с ними — все равно что вычерпывать кружкой голубой океан, ибо, насколько я знаю, голубое затопляет пространства земли до самого Китая. Никому не дано побороть океан!
— М-да… — произнесла Эленор, — иногда от вас мало проку…
— Она поправила зеркало и занялась бровями, продолжив усталым голосом: — Право же, вот задача… Дайте мне больную собаку или кошку или даже старый драндулет мастера Гвильямса, у которого опять шалит карбюратор — и я буду знать, что мне делать. У меня от природы способность лечить и ремонтировать даже то, в чем я мало разбираюсь. Но духовное лицо, особенно духовное лицо такого ранга, — бр-р… Его нельзя ни вылечить, ни отремонтировать!.. Возможно, церковники вообразили, что после смерти отца я буду в их руках большей игрушкой, нежели прочие владетельные бароны. Дудки. Тем более, что мы свою позицию заявили, отступать некуда — при поражении мы останемся у разбитого корыта, уж они постараются слупить с меня за непослушание побольше!
Эленор встала, наконец довольная своим внешним видом, но у самой двери остановилась и, запрыгав на одной ноге, поправила стрелку на чулке. Потом взглянула на сенешаля — все та же благородная голова и те же неправильные черты лица, что видела она в детстве, будто годы и не изменили их…
— Сэр Джон, — ласково сказала она, — вы столько повидали на своем веку и так скупы на слова… Скажите, в этом случае мой отец поступил бы так же?
Он по привычке дал ответ не сразу.
— Да, так же. Ибо тут замешано и благосостояние его подданных, и его собственное доброе имя.
— Стало быть, вы пойдете со мной до конца?
— Я служил вашему отцу… Теперь я ваш покорный слуга, миледи…
— Сэр Джон, не отходите далеко от меня…
Она нырнула под низкую притолоку и застучала туфельками по ступенькам лесенки — на встречу с архиепископом.
Его преосвященство был настроен дружественно, чтобы не сказать игриво… покуда не была затронута тема невыплаченного налога.
— Поймите, дитя мое, — строго сказал незваный гость из Лондониума, медленно прохаживаясь по залу, — папа Иоанн, ваш духовный отец и повелитель всего известного нам мира, не тот человек, чьей волей позволительно пренебречь, чье одобрение или осуждение можно с легким сердцем оставить без внимания. Что до меня… — Тут он добродушно развел руками. — Я лишь посланец его и советник. Сказанное между нами особого значения не имеет, но выйдя за эти стены — а долг мой ничего не скрывать от меня пославшего — оно способно причинить вред и вам, и вашим подданным, так как папа Иоанн раздавит вас как букашку. Его воля непререкаема — по всему миру.
Его преосвященство подошел вплотную к Эленор и с сердечными нотками в голосе сказал:
— Вы так молоды, у меня невольно пробуждается отеческое чувство по отношению к вам; будь ваш отец жив, он дал бы вам верный совет. — Архиепископ погладил ее по руке, и Эленор вскинула на него возмущенный взгляд. Поняв его по-своему, он покраснел и разозлился и лишь с трудом сохранил прежний тон. — Словом, соберите эту дань, уж я не знаю как, постарайтесь. Даем вам неделю срока, тогда вы успеете к последнему кораблю во Францию. Но если вы промедлите и погода испортится, если ваше зерно застрянет где-нибудь во второстепенном порту или почему-либо не дойдет, тогда не позже весны на вас обрушится папский гнев. Не забывайте, что по закону половина вашего имущества принадлежит ему. Если вы и владеете этим замком, то единственно благодаря его снисходительности.
— Этот замок мне дан сеньором моим — его королевским величеством, — ледяным тоном возразила Эленор. — Сие известно вам, милорд, не хуже, чем мне. Мой отец преклонял колено, клянясь служить Чарлзу, и по древнему обычаю целовал ему руку. Как только я получу свободу передвижения, я сделаю то же. Ему я подчиняюсь, и никому более…
Воцарилась тишина, в которой было слышно лишь лязганье семафорных крыльев на башне Шеллоу. Казалось, что архиепископ под своей сутаной раздувается от гнева, подобно большой жабе.
— Именно ваш сеньор, — сказал он, едва удерживаясь от крика, — повелел вам отослать это зерно. Таким образом, вы нарушаете волю и папы, и короля!
— Я не могу послать то, что мне не принадлежит, — не теряя терпения, заявила Эленор. — Имеющееся зерно мне должно раздать подданным — к Рождеству в крае будет голод. Желает ли папа Иоанн выморить целый край — единственно для демонстрации своего могущества?
Клирик ожег ее яростным взглядом, но больше ничего не сказал; на том они и расстались, оставив вопрос в подвешенном состоянии.
Развязка наступила лишь вечером, когда для гостей из Лондониума был накрыт ужин в Большом Зале. Дворец повеселел от множества зажженных ламп, слуги с запасом свечей стояли наготове и заменяли в канделябрах уже сгоревшие. Миледи хотела было включить электричество, но в последний момент сенешаль предостерег ее от подобного опрометчивого шага: его преосвященство никогда не согласится вкушать трапезу под столь открытым свидетельством ереси. Поэтому электрические лампочки благоразумно убрали на крышу, а все выключатели скрыли драпировками, не оставив и следа от вольнодумства Эленор. Она воссела на помосте — в кресле, где сиживал ее отец; сенешаль — по правую руку, начальник артиллерии — по левую. Напротив, за нижними столами, сидели клирики из свиты архиепископа и несколько допущенных в крепость офицеров.
Ужин проходил чинно и спокойно, пока его преосвященство сочувственно не затронул в разговоре раннюю смерть матери ее милости. Начальник артиллерии даже подавился и поспешил сделать вид, что просто закашлялся. Ни для кого в замке не было секретом: для хозяйки нет темы болезненнее. От чрезмерного волнения Эленор выпила слишком много вина и потому легко попалась на удочку.
— Да, милорд, есть чему посочувствовать, — сказала она. — Если бы врачу было дозволено помочь моей матери, быть может, она и сейчас была бы жива. Я читала, что некогда вы, римляне, были смелее: сам Цезарь появился на свет благодаря тому, что его матери вскрыли утробу. А нынче вы объявили кесарево сечение богопротивным!..
— Позвольте, миледи!..
— А еще я слышала, — слегка икая от выпитого, продолжала Эленор, — будто есть такие газы, вдыхание которых отключает на время все чувствования тела и мозга, так что не страшна даже жесточайшая боль, а потом просыпаешься как от сна; но папа Павел I решил, что это-де унижает человека, что боль насылается Господом как напоминание о священном долге в сей юдоли слез… А еще, говорят, существуют вещества, которые при распылении уничтожают саму заразу в воздухе… Однако же наши врачи по сю пору не моют рук даже перед операцией! Следует ли из этого, что лучше умереть в святости, нежели жить в ереси?
Его преосвященство от возмущения даже вскочил.
— Да будет вам известно, миледи, ересь живет во множестве форм и в каждом из нас; но вы, похоже, — гнездилище невероятного количества ереси. Если бы не безмерное великодушие папы Иоанна…
— Великодушие? — перебила его Эленор. — Кто смеет говорить об этом прекрасном чувстве? Вы явились с миссией, не имеющей ничего общего с великодушием! Мнится мне, церковь давным-давно позабыла значение этого слова. На месте папы Иоанна я лучше распродала бы дворцовые гобелены, но не стала обирать своих голодающих подданных в другом островном государстве, пусть даже это неграмотные идиоты.
Разумеется, архиепископ не мог снести подобного двойного оскорбления: прямого выпада против его повелителя и Церкви, а также отнесения его персоны к идиотам, по словам Эленор, населяющим Англию. С лицом, налитым кровью, он бухнул кулаками по столу — но именно в этот момент в зал вбежал паж-сигнальщик и с поклоном поднес хозяйке поднос, на котором лежал сложенный лист бумаги. Эленор рассеянно пробежала глазами текст записки, перечитала внимательней и передала ее сенешалю.
— Сядьте, милорд, — обратилась она к разбушевавшемуся гостю, — и отдышитесь. Это послание только что пришло, так пусть же его выслушают все присутствующие.
Архиепископ бессознательно метнул взгляд в сторону окон — за задвинутыми занавесями была ночь; как и все остальные, он знал, что сигнальщики зажигают факелы на семафорных крыльях только в случае сообщения чрезвычайной важности. Сенешаль встал, слегка поклонился присутствующим высоким сеньорам.
— Милорды, — произнес он, — позвольте уведомить вас, что, озабоченный благополучием своего западного края, его величество король Чарлз сегодня милостиво сложил с нас обязанность выплаты того, что мы должны Риму. Кроме того, он подтверждает права леди Эленор на замок и прилежащие земельные владения. В знак своего особого доверия он направляет в Корф из вулвичского арсенала пушку под названием «Ворчунья» со взводом королевских солдат, а также кулеврину «Князь мира» из Иски и полукулеврину «Покорность» — с потребными боеприпасами…
Последние слова потонули в аплодисментах нижних столов. Сидевшие там дворяне разразились здравицами, ликовали и чокались деревянными кружками. Сенешаль поднял руку, призывая к вниманию.
— Его Величество, — продолжил он, лукаво моргая, — требует незамедлительного возвращения его преосвященства архиепископа лондониумского, где бы тот ни находился, для срочного обсуждения ситуации, сложившейся в государстве.
Архиепископ хватал воздух ртом. Эленор откинулась на спинку кресла, отирая пот с лица и понимая, что играла со смертью и выиграла.
— А ведь он про это знал, — незаметно прошептала она сенешалю, благо в зале стоял страшный шум. — Здорово мы прижали ему хвост. Впрочем, он постарается отыграться…
Две пушки прибыли в срок, но полукулеврина «Покорность» при перевозке безнадежно завязла в болоте, что позже обогатило местный язык присловьем: «О какой покорности вы толкуете, она ж потеряна восточнее Лакфордских озер!..»
После прибытия пушек какое-то время леди Эленор дышалось свободнее: от настоящего приступа они защитить не могли, но как символ весьма подняли боевой дух ее челяди. Между тем замок признавался одним из самых неприступных в стране; именно об этом завела разговор ее милость холодным вечером месяц спустя после выдворения депутации клириков с архиепископом во главе. Кутаясь в плащ от пронизывающего ветра с моря, она мерила шагами второй внутренний двор. Подле «Ворчуньи» Эленор остановилась и пробежалась пальцами по холодному казеннику. Сенешаль стоял рядом.
— А скажите мне, сэр Джон, — задорно спросила она, — как поступил бы римский духовный отец, если бы Чарлз не избавил нас от того чертова налога? Стал бы он из-за тощей пшеницы в наших амбарах связываться со мной и с этой чугунной лапочкой — с двумя девственницами, которые еще не пролили крови?
Сенешаль неспешно взвесил в уме все «за» и «против», его миндалевидные глаза деловито скользнули по зубчатым стенам, хотя в густых сумерках мало что можно было различить.
— Разумеется, Эленор, — сказал он (никто другой не мог бы позволить себе такую фамильярность), — его святейшество стоял перед великим соблазном поставить нас на колени. Хотя бы потому, что прости он нам такое открытое неповиновение, и в один прекрасный день вся страна восстанет. К счастью, узел был вовремя разрублен, так что вы можете радоваться Рождеству и хорошо поразвлечься с друзьями отца, которые прибудут навестить вас в Корфе.
Ее милость окинула взглядом хозяйственные постройки, мрачно громоздившиеся в темноте, и слабо светящиеся окна в жилых домах, где ее подданные заканчивали ужинать или ложились спать. Там и тут более яркие огни указывали на места, где горело еретическое электричество, производимое генератором. Порывы ветра доносили временами шум самого аппарата.
— Ну, слава Богу, — сказала она, зябко ежась, — коровы в стойлах, лошади в конюшнях, машины в гараже — все укрыто от холода… Держу пари, мастер Гвильям сейчас опять жжет торф под своим блоком цилиндров — боится, как бы их мороз не прихватил… вот увидите, в один прекрасный день он спалит замок… Что ж, сэр Джон, мы неплохо подготовились к зиме, а до весны нас никто трогать не станет.
Он ждал с серьезным выражением лица. Эленор полуобернулась к нему, словно в ожидании его реплики; потом нетерпеливо отбросила с лица раздуваемые ветром пряди волос.
— Я не обманываюсь, — сказала она. — Да и вы, не сомневаюсь, все понимаете. Его преосвященство никого не провел своими улыбочками, благословениями и отеческими советами. Ведь в будущем году Чарлз отплывает в Новый Свет, да?
— Совершенно верно, госпожа.
— Все мерзавцы при дворе останутся без узды, а папские псы разбегутся по стране, вынюхивая, где и какие гнусности можно сотворить, дабы получше выслужиться. Несомненно, начнут с нас, потому что мы имели дерзость показать зубы и не были за то наказаны. Они не упустят случая поквитаться! У папы Иоанна длинные руки, но память его и того длиннее!
Сенешаль опять отмалчивался; знал он больше хозяйки, но приходилось удерживать язык, ибо эти тайны не ему принадлежали.
— Что же дальше, миледи?
Эленор вновь коснулась пушки, заглянув с насупленным видом ей в жерло.
— Они явятся вот за этим… — Она внезапно порывисто обернулась и взяла его под руку. — А, вы правы, до наступления хорошей погоды нам волноваться нечего. Для войны с нами папе Иоанну потребуется спокойное море — для пополнения арсеналов своих ублюдков. Не вешайте нос, сэр Джон, а то я тоже начну киснуть. Я слышала, что в деревню приехал новый комедиант. Поглядим, как он будет нас веселить, хотя думаю, ничем оригинальным он нас не порадует. А перед сном вы мне расскажете какую-нибудь басню про времена, когда на окрестных горах было видимо-невидимо крепостей и ни о каких церквях и слыхом не слыхали.
Сенешаль улыбнулся в темноте.
— Так уж и басни, Эленор? Похоже, с годами ваше почтение к старому слуге все убывает.
— Ах, сэр Джон, согласитесь, все это сказки — про старые добрые времена. — Она невольно понизила голос, потому что говорили они на запретную тему. — Когда я захочу услышать от вас слово правды — я вас предупрежу…
Рождество отпраздновали весело; морозы стояли не такие страшные, как год назад, а потому в замок сошлось множество бродячих комедиантов, музыкантов и прочей развлекающей братии, так что по вечерам скучно не было.
Один пришелец особенно заинтересовал Эленор. При нем был невиданный аппарат на треноге. В это сложное устройство вставлялась лента из неведомого материала, потом владелец начинал крутить ручку — и на стене комнаты появлялись картинки: мигающие, прыгающие, танцующие — ну прямо как живые. Ее милость предлагала за аппарат огромные деньги, но незнакомец продавать отказался.
Зато у генератора появились два товарища — теперь они втроем громыхали, утроив количество электроэнергии в замке. Быстро сгорающие лампы накаливания заменили более надежными и яркими дуговыми. Миледи собственными руками сделала несколько абажуров, чтобы смягчить свет.
Одна легавая ощенилась — и щенки заполонили дворец: бегали по коридорам, всюду совали нос, поворовывали мясо в кухнях и цапали острыми зубками визжащих служанок. Эленор оставила весь помет — даже заморышей.
Вот уж снег стал сходить, побежали мартовские ручьи, а ни Чарлз, ни церковные иерархи ее не беспокоили. Ничего тревожащего не произошло; разве что незадолго до отъезда короля в Новый Свет семафоры принесли послание сэра Энтони Хоупа, начальника военной полиции, который просил разрешения провести несколько дней в парбекских краях: поохотиться и насладиться обществом прелестной хозяйки.
Эленор уставилась встревоженными глазами на принесшего это известие сенешаля.
— Насколько я помню, это тщеславный дурак с манерами мужлана. Тем более охотничий сезон на исходе, а он заявится с огромной свитой, они тут нам вытопчут всходы, перебьют молодняк. Но делать нечего, придется привечать, люди его положения злопамятны, отказывать им — себе дороже. Эх, лучше бы он направился, как в прошлом году, в Тавернерс или Шерборн или в пограничную полосу… Бедный сэр Джон, не миновать вам общаться с ним — ведь мне с ним уж совсем не о чем говорить, тем паче он мне в отцы годится, хотя не хотела бы я иметь подобного отца! — Она фыркнула. — Но если он пришлет мне еще парочку столь же галантных посланий, я могу не устоять перед соблазном встретить его так же, как папа — беглеца-беркута!
Башни гильдии передали согласие и вскоре принесли известие, что сэр Энтони отправился в путь в сопровождении нескольких десятков челяди. Эленор брезгливо передернула плечами и приказала выкатить дополнительные бочки пива.
— М-да, а дороги-то пока не затвердели, — сказала она. — Есть надежда, что лошадь под ним оступится в грязи, и он сломает себе шею. Увы, приятные чудеса так редки…
Как и следовало ожидать, приятного чуда не произошло, и через несколько дней сэр Энтони прибыл в замок. Служанкам проходу не было от его людей, пока Эленор не переговорила строго с их хозяином.
Шумная компания прогостила две недели. Ее милость, которая поначалу подозревала, что этот визит неспроста, успокоилась и только желала, чтобы сэр Энтони и банда его головорезов благополучно убрались в Лондониум, и ей больше не приходилось выслушивать их похабные шутки и пустое хвастовство.
Беда пришла на пятнадцатый день.
Еще утром в Англии царил мир; к сумеркам произошло первое событие в цепочке, ведущей к неминуемой войне с Римом.
Эленор проснулась ни свет ни заря и ускакала на охоту, как обычно, в сопровождении сенешаля, шести слуг и сокольничего. С ними была свора собак и пара соколов. Они надеялись славно поохотиться до того, как сэр Энтони и его разнузданная свита распугают все живое вокруг. Сперва не везло: один сокол упустил намеченную дичь и не вернулся на перчатку. Вместо этого он взмыл высоко над пустошами и направился куда-то в сторону Пулской гавани. Миледи поскакала за ним, ругаясь и пришпоривая каблуками коня. Столько времени потрачено на приручение этой птицы, глупо было бы потерять ее! Эленор пустила коня в галоп, на полном скаку бесстрашно перемахивала через канавы и кусты утесника и оторвалась на большое расстояние от слуг и сокольничих; за ней поспевал один сенешаль.
Через милю-другую стало ясно, что птица упущена безвозвратно. Они потеряли ее из виду и ускакали так далеко, что шпили Корф-Гейта казались игрушечными. Запыхавшаяся Эленор наконец осадила взмыленного коня.
— Делать нечего, не воротишь… Э-эх!.. — сказала она, снимая с руки перчатку и пряча ее в седельный мешок. — Теперь понятно, почему о дураках говорят — птичьи мозги!.. Сэр Джон, что бы это значило, а?
Напрягая глаза из-за бьющего в них солнца, сенешаль посмотрел в указанном направлении — в сторону замка.
— Госпожа, — встревоженно сказал он, — похоже, упавший на зайца ястреб может стать добычей орла… — Сэр Джон поспешно разворачивал своего коня. — Скачите что есть мочи! Выбирайтесь на дорогу к Уэрхэму!
Теперь и она разглядела их: цепочка пятен стремительно двигающихся через пустоши. Верховые, скачут во весь опор. Они были еще далеко, не различить ни лиц, ни одежды, но сомнений быть не могло: это сэр Энтони выждал свой час и теперь захлопывает ловушку. Эленор кинула взгляд направо-налево. Преследователи верно рассчитали маршрут — обойти их и прорваться к замку не удастся. Она оглянулась в противоположном направлении. Там, относительно близко, белела дорога, а еще дальше за обрывом плескалось море.
Выбора не было. Эленор развернула коня и пустила его в галоп.
Преследователи неуклонно сокращали расстояние — уже через полмили приблизились настолько, что могли окликнуть ее и предложить не сопротивляться. Глухо хлопнул пистолетный выстрел. Эленор оглянулась на сенешаля, и в тот же миг ее конь оступился и рухнул.
Девушка покатилась по земле, прикрывая руками лицо, как ее когда-то учили, мгновенно вскочила — ошарашенная падением, но невредимая. Зато конь не встал — он жалобно ржал, из передней ноги хлестала кровь.
С ошалелым видом Эленор подбежала к раненому животному. Сенешаль осадил своего коня возле нее, спешился и пихнул ей в руки поводья.
— Миледи! Скачите в Уэрхэм!
Ее пошатывало, она тряхнула головой, пытаясь сосредоточиться.
— Нет, конь в мыле, не доскачу. Перехватят по дороге.
Преследователи были уже совсем близко. Сенешаль поднял пистолет, зафиксировал его на локте левой руки и нажал на курок. Благодаря случайности пуля угодила одному всаднику прямо в грудь, и он упал на землю. Весь отряд нападающих остановился и в растерянности загарцевал на месте.
В этот момент раздался резкий паровозный свисток.
Яростно сжимая кулаки, Эленор оглянулась. Из-за бугра выехал локомотив с составом и катил по ухабистой дороге. Она со всех ног кинулась в его сторону, ощущая, как воздух обжигает грудь. Треснул еще один пистолетный выстрел; пуля просвистела мимо и со шлепком вошла в землю.
Еще выстрел.
Эленор быстро оглянулась: всадники окружили сенешаля.
Но она уже выбежала на дорогу, и тормозящий локомотив был совсем близко.
Задохнувшись, она остановилась и оперлась на огромное заднее колесо. Локомотив был старый, навес над площадкой машиниста весь в дырах, кое-где виднелась ржавчина, на прохудившихся сварных швах парового котла пузырилась вода. Эта машина доживала последние дни — перевозила дерево, навоз, строительный камень. Однако на боках еще красовалась полустертая темно-бордовая надпись: «Стрэндж и сыновья». За рулем был белобрысый мальчишка в плисовых штанах, в картузе, с грязным платком на шее. Эленор перевела дыхание и подняла руку, показывая ему свой перстень с печаткой.
— Отвечай скорее, ты откуда?
— Из Дурноварии, госпожа…
— Стало быть, ты мой вассал. Измена, спаси меня!
Он что-то пробормотал в полной растерянности. Слов она не разобрала, потому что взбиралась по лесенке наверх. Но его руки уже легли на регулятор скорости, загремели поршни. Наполовину скрытый в облаке пара и дыма локомотив разгонялся, парнишка без перерыва ошалело дергал шнурок свистка.
Потом началось невообразимое.
Напуганные пронзительными гудками лошади преследователей шарахнулись в стороны и встали на дыбы. Буксировщик крутанул рулевое колесо и направил локомотив по целине. Три вагона отцепились, остальные платформы, на которых громоздилось что-то, прикрытое брезентом, ходили из стороны в сторону за локомотивом, мчащимся прямо на сэра Энтони. Тот заорал от ярости и выхватил саблю; конь взбрыкнул и сбросил седока. Другой солдат рухнул, придавленный грудой каменных глыб, которые на крутом повороте посыпались с платформы. Третий солдат, не целясь, выпалил в локомотив, и пуля звякнула о деревянный кронштейн рядом с буксировщиком, осыпав того щепками. Парень отшатнулся; следующий выстрел угодил ему под мышку и сбросил с площадки.
Ярдов через пятьдесят колесо наехало на бугор, локомотив повело в сторону, сзади накатили платформы; жуткий скрежет железа, зловещий взрыв шипящего пара, и громадина стала валиться на бок… Маховики еще вращались, зола из топки рассыпалась по траве — миг, и пламя уже охватило весь локомотив, повалил черный дым…
Состав горел до конца дня; только поздно вечером один крестьянский мальчишка подобрался к еще раскаленному остову локомотива и снял ступицу с огромного колеса. Он унес блестящую штуковину домой — и годы спустя рассказывал своим детям, как нашел этот диск, добавляя, что это память о большущем локомотиве, который звался «Леди Маргарет».
Эленор вышвырнуло на траву. Теперь не стоило и помышлять о бегстве. Она с достоинством встала, отряхнулась и не сопротивлялась, когда ей скрутили руки за спиной. Поодаль, с горящими от бешенства глазами, стоял сенешаль — тоже с завязанными за спиной руками. Еще дальше двое солдат волокли хрипящего буксировщика. Его лицо было залито кровью.
Пуля при втором выстреле сэра Джона задела большой палец на руке начальника военной полиции — ноготь стал торчком, и раненый пританцовывал от боли, сыпя ругательствами и зажимая руку окровавленным платком.
— Когда раб восстает на своего хозяина, — проорал сэр Энтони, выхватывая саблю, — с ним поступают так!..
Буксировщика вытолкнули вперед; со свистом кривая сабля рубанула парня по шее. Удар оказался неудачным, парень остался жив и покатился к Эленор, обагряя ее ноги кровью, а солдаты бестолково добивали его. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем все было кончено, и бившееся в конвульсиях изрубленное тело замерло навсегда.
Впервые леди Эленор видела столь жестокое убийство. Она опустила голову, стараясь не потерять сознание, и уперлась глазами в потоки крови, растекающейся по пыли. Ее начало тошнить, причем спазмы только усиливались. Эленор вырвалась из рук держащих ее солдат, рухнула на колени и поползла на четвереньках прочь. Но потом очнулась, встала, бледная как смерть, и разразилась проклятиями.
Она изрыгала ругательства на английском и французском, на кельтском, гаэльском и на латинском. Она проклинала сэра Энтони и его солдат, обещая им все виды смерти. Проклинала размеренным певучим голосом, с особой нежностью, которая появляется на высшей ступени ненависти, — так что начальник военной полиции, похоже, даже заслушался.
Он позабыл о своем пальце, и выкрикнул приказ: собрать лошадей, потерявших всадников. Сенешаля насильно усадили на коня, Эленор перебросили через седло перед ним, и кавалькада двинулась мимо горящего локомотива через пустошь — к берегу моря. Там их, очевидно, поджидала шхуна — на ней пленники были бы вне досягаемости в случае погони. В те дни в Пуле нашлись бы мерзавцы, которые за хорошую мзду заковали бы в кандалы и самого короля.
Неизвестно, чего же в итоге хотел добиться сэр Энтони, ибо планы его так и не осуществились.
Сигнальщики в бинокли с самого начала наблюдали за происходящей драмой, а дым горящего локомотива заметили на башнях Корф-Гейта. Сигналы семафорных башен мигом оповестили о беде не только замок, но и Уэрхэмское ополчение. Так что внушительный вооруженный отряд перехватил кавалькаду при спуске к морю.
Трудно гадать, чем бы все закончилось — несомненно, попавший в отчаянное положение начальник военной полиции воспользовался бы Эленор как заложницей, однако девушка в решающий момент исхитрилась укусить руку солдата, который придерживал ее, и во второй раз за день упала с коня. Ей повезло — упала она на куст утесника, оцарапалась, но мигом вскочила и побежала прочь. Завязался короткий бой, в результате которого сэру Энтони и его головорезам пришлось сдаться.
Эленор прохромала к группе пленных. Уэрхэмские парни подбежали к ней, чтобы помочь, однако она отмахнулась от них. Миледи медленно обошла пленников по кругу, будто в полусне расправляя юбку на бедрах, отряхивая налипшую траву.
От гнева она была словно пьяная.
— Что ж, сэр Энтони, по дороге сюда я кое-что обещала. А у нас тут, на западе, свое слово держат…
Он быстро-быстро заговорил, спеша выторговать свою жизнь, но она смотрела на него, как будто начальник военной полиции объяснялся на неизвестном языке.
— Проси пощады у ветра, — сказала она врастяжку, словно задумавшись, — проси пощады у камней, у высоких морских волн… Может, они простят, но не я!.. — Эленор повернулась к сенешалю. — Повесить. За измену, за убийство.
— Но, миледи…
Она закричала на него, затопала ногами:
— Повесить!
Потом вдруг шагнула к ближайшему ополченцу на лошади и молча с такой силой потянула его за куртку, что он был вынужден спрыгнуть с коня. Эленор вставила ногу в стремя, влетела в седло — и была такова, прежде чем кто-либо успел ахнуть или остановить ее.
Она гнала лошадь, в исступлении молотя ее кулаком по шее. За ней скакал верный сенешаль, бросивший пленников на произвол судьбы.
Лишь в миле от замка она натянула поводья. Напрасно сенешаль надеялся, что дикая скачка успокоит госпожу. Эленор хватала воздух ртом — от ярости у нее спирало дыхание.
— Сэр Джон, — наконец прохрипела она, — до того, как наш народ вторгся сюда и в битве при Сантлахе покорил эти земли, эта местность называлась Гейт — потому что была воротами, которые запирали вход в глубь острова. Ведь так, да?
— Совершенно верно, — угрюмо отозвался он.
— Ну так вот… Пусть же она снова будет Воротами. Отправляйтесь к моим вассалам на Великой Равнине, а потом на север до Сарума. Затем в Дурноварию — и на восток до Боурна. Скажите им всем… — Леди Эленор на миг замолчала, потом горделиво выпрямилась в седле. Голос зазвучал звонко-звонко: — Скажите им всем, что настал час платить десятину клинком и пулей. Скажите им всем, что Ворота закрыты, что ключи теперь у Эленор… — Порывистым движением она сняла с пальца перстень с печаткой. — Возьмите мое кольцо и ступайте!..
Сенешаль схватил ее за плечо, развернул к себе и посмотрел прямо в безумные глаза.
— Госпожа, — твердо сказал он, — понимаете ли вы, что это объявление войны?..
Эленор сбросила его руку. Ей не хватало воздуха.
— Так пойдете вы, — выкрикнула она, — или мне послать кого другого?
Он ничего не ответил, тронул лошадь каблуками и галопом поскакал на север по уэрхэмской дороге — только пыль заклубилась за ним.
А миледи с гиком погнала коня в сторону своего замка…
Сообщения о происшедшем понеслись в Лондониум — к королю Чарлзу, но оттуда семафорные крылья принесли известие, что монарх уже отбыл в Новый Свет. Подлый замысел сэра Энтони был верно приурочен: хоть и ходили разговоры, что гильдия сигнальщиков каким-то сверхъестественным способом может связаться с другим полушарием, никто не слыхал даже о сверхъестественном способе связаться с кораблем в море. Тем временем приспешники начальника военной полиции метались по улицам Лондониума, грозя стереть бунтовщиков в порошок, выжечь крамолу огнем и мечом, а Генрих Рейский и Дилский, по прямому указанию из Рима, собирал силы для похода на Корф-Гейт.
Предсказанное Эленор сбылось: в отсутствие короля все шавки выползли из нор.
Трагическая ирония происходящего заключалась в том, что весь сыр-бор загорелся из-за административной ошибки — дурацкого налога, официально признанного ошибочным, — но кто же теперь вспоминал, из-за чего все началось!
В Дорсете ее милость столкнулась с немалыми трудностями. Ей ничего не стоило набрать добровольцев в своем крае, простые люди стекались толпами под ее знамя. Но армию надо было кормить, где-то размещать, одевать-обувать. Только кипение гнева давало ей силу в продолжение многих дней трудиться со своими командирами и челядью, составляя списки необходимого, изыскивая средства. Первейшей заботой были деньги — ради этого она направилась на север, в Дурноварию.
Как прошла беседа между ней и ее престарелым дедом — о том никому неведомо, однако в течение целой недели локомотивы с темно-бордовыми полосами на боках бесплатно возили в Корф-Гейт самые разнообразные припасы. Они подвезли муку и зерно, живой домашний скот, засоленное мясо, ядра и порох, пули для мушкетов, канаты и фитили, машинное масло, керосин и смолу. День и ночь гремели цепи лебедок, работали подъемники, приводимые в движение ходящими по кругу осликами, — припасы поднимали на макушку горы, за внутреннюю стену. Эленор не представляла, поддержит ли ее остальная страна, пришлют ли еще помощь, поэтому исходила из худшего и забивала дворы замка провиантом, боеприпасами, расселяла всех мужчин, приходящих с намерением постоять за нее. Было уже не протолкнуться от добровольцев.
Вот как случилось, что лорд Генрих прибыл к отлично готовой к осаде и бою крепости, решившей стоять до конца.
Вечером того дня, когда произошла бойня у ворот, Эленор вызвала сенешаля в свои покои. На ее лице была разлита смертельная бледность, под глазами залегли глубокие темные круги. Она указала ему на кресло, а сама молча сидела у камина, глядя на пляшущий огонь и скачущие тени.
— Вот что, сэр Джон, я долго думала… и в душе возношу хвалу тому, что произошло сегодня утром. Так-то. Я раздавила этого римского слепня. Вы не находите, что это замечательно?
Он молчал, и Эленор сперва рассмеялась, потом закашлялась.
— А что тут говорить, — сказала она с горечью. — Перед моими глазами до сих пор стоят эти… во рву… и те, на дороге… Все остальное кажется нереальным.
Он снова ждал — понимая, что словами делу не поможешь.
— Я прогнала отца Себастьяна, — продолжала Эленор. — Он заявил, что мне не будет прощения за содеянное, разве что я босой приду в Рим. Ну я и предложила ему уйти по-хорошему: коль скоро прощения не будет, то, оставаясь, он берет на душу смертельный грех. Что до меня, то я знаю, что проклята, ну и пусть; я же первой себя прокляла, мне не нужно дожидаться, когда это сделает какой-нибудь бог. Конечно, это были страшные слова. Я произнесла их нарочно, дабы уязвить отца Себастьяна… но потом мне стало ясно, что я говорила серьезно, никакая я больше не христианка… Я сказала, что воздвигну на место Христа старых Богов: хотя бы Тхунора и Вотана, а может, и Бальдура; ведь когда я была маленькой и сидела у него на коленях, он сам рассказывал, что Бальдур всего лишь предтеча Христа, что в легендах было много богов, истекавших кровью. — Она в сердцах налила себе вина. — Ну а потом большую часть дня я провела за бутылкой. Пробовала напиться. Не получается. Я вам отвратительна?
Сэр Джон отрицательно покачал головой. Ни разу за ее короткую жизнь он ее не осудил, и нынче было не время бросать первый упрек.
Эленор снова рассмеялась, провела ладонями по лицу.
— Мне нужно… что-то. Быть может, наказание. Если я прикажу вам взять кнут и отхлестать меня до крови, вы подчинитесь?
Он вновь отрицательно покачал головой, не разжимая губ.
— Ни вы и никто другой… Никто не смеет причинить мне боль… Хочется кричать, визжать, выть… не знаю что. Джон, когда меня отлучат от церкви, как поведет себя народ?
Он успел тщательно обдумать этот вопрос.
— Народ отречется от Рима. Дело зашло слишком далеко, обратного ходу нет. Вы скоро убедитесь в этом, миледи.
— А что предпримет папа?
— Он не будет сидеть сложа руки, — после короткого размышления сказал сенешаль. — И медлить не станет. Но сомневаюсь, что для подавления одной крепости он пошлет армию через море, из Италии. Скорее, прикажет выступить против нас своим лондониумским подчиненным. Думаю, некоторые сеньоры с Луары и из Бенилюкса тоже с готовностью прискачут во главе своих отрядов, надеясь поживиться в смутное время. Они давно претендуют на земли в Англии, а тут такая замечательная возможность…
— Понятно, — устало произнесла Эленор. — Выходит, я виной грядущей неразберихи — пока Чарлз в отлучке, я сыграла на руку заморским подонкам. С благословения церкви они толпами повалят в Англию — якобы положить конец бунту. Мне даже вообразить больно, чем это может кончиться. — Она вскочила и, чуть пошатываясь, стала ходить из угла в угол комнаты. — Ладно, прошлого не воротишь. Просто очень трудно сидеть в бездействии. Особенно в такой день, как сегодня.
Миледи послала за писцом и офицерами, командующими ее войском и артиллерией. Они занялись составлением новых списков вещей, потребных на случай длительной осады.
— Вне сомнения, — сказала она (на нее накатила былая практичность), — нам придется быть в изоляции от всего мира весьма долго — до возвращения Его Величества. Не может быть речи о походе, военных вылазках и прочих безумствах, при наших силах это глупо; но здесь мы будем держаться до конца, хотя бы для того, чтобы показать всему миру, кто же правит в этой стране — мы сами или итальянский попик. — Эленор налила себе еще вина. — Господа, готова выслушать ваши рекомендации. У нас достаточно оружия, людей и провизии. Я прошу об одном — продумайте все, ни о чем не забудьте. Помните: малейший промах — и нас ждет виселица, а то и что похуже…
Сенешаль остался с ней после того, как остальные ушли. Он попивал вино у камина и без умолку рассказывал обо всем на свете: о богах и королях, о местном крае, о его истории, о семействе парбекских лордов, о детстве и воспитании Эленор…
— Это, наверно, покажется странным, сэр Джон, — сказала она, — но сегодня утром из пушки стреляла не я; я только стояла рядом и наблюдала за действиями своего тела. Мне чудилось, что и я, и вы, и все остальные — просто куклы, расставленные на траве. Или на помостках сцены. Марионетки на пружинах, которые честно играют свои роли, ничего не соображая… — Эленор уставилась на бокал, вертя его в руках и следя за игрой света в хрустальных гранях. Потом подняла потемневшие затуманенные глаза. — Вы понимаете, что я имею в виду?
Он с серьезным видом кивнул:
— Да, миледи.
— Это… это как… ну будто танцуешь… менуэт или павану. Нечто обусловленное жесткими и бессмысленными правилами, все фигуры и их последовательность заранее известны, неизменны. С этого вот начать, этим вот закончить… Сэр Джон, иногда мне кажется: жизнь полна смысла, в ней все нити искусно упорядочены, как в ковре или в парче; стоит потянуть одну ниточку — и весь кусок ткани будет испорчен. А в иные моменты я думаю: нет, все бессмысленно, нити спутаны, за какую ни дергай — все одно, нет ни причин, ни следствий, все идет через пень-колоду, как Бог на душу положит… Да, так должно быть в последние времена — перед концом света. Весь мир распустится, словно снег по весне, а ветер будет дуть сам себе в спину… — Она устало потерла лоб. — Экий вздор я плету… Наверно, уже поздно, и мне пора в постель…
Он осторожно взял из ее руки бокал с вином. Эленор затихла в кресле, затем проговорила совсем сонным голосом:
— Помните, много-много лет назад вы рассказывали мне одну историю. Про то, как бабушка разбила сердце Джессу, брату моего дедушки. Про то, как Джесс убил своего друга и это каким-то образом стало отправной точкой его последующей жизни, обогащения фирмы… Вы рассказывали так живо — похоже, все так и было на самом деле… Ну вот, а теперь я могу рассказать вам конец той истории. И вы увидите как на ладони все причины и следствия… Вот если мы… чем черт не шутит, победим — так это благодаря дедушкиным деньгам. А откуда эти деньги? Потому что Джесс когда-то влюбился в одну девушку… Будто китайские коробочки — в одной находится другая, а в ней третья, а в той четвертая, и так без конца, внутри самой маленькой, едва различимой, запрятана еще меньшая, а в ней еще меньшая…
Он терпеливо ждал продолжения, но Эленор, похоже, уже заснула.
В последующие дни замок стал центром бурной деятельности. Посланцы миледи скакали во все концы края — в поисках новых добровольцев, провианта и крупного рогатого скота. У стен просторного нижнего двора приготовили загоны и загородки для животных. Снова из Уэрхэма к замку потянулись дорожные поезда со жмыхом и с прессованным сеном на корм скоту — въезжали через главные ворота, вываливали свой груз на примятую траву нижнего двора и пыхтели вниз, гремя порожними вагонами. Все, что можно, заносили в сараи, остальное прикрывали от непогоды брезентом — чтобы его не сдувало ветром, поверх клали куски дерна и камни. Сухое сено будет первой целью для вражеских огнеметательных машин. Круглые сутки гремели лебедки, переправляя провиант в подвалы, поднимая наверх запас стрел для арбалетов, порох и пули для аркебуз, ядра для пушек. Семафорные крылья отдыхали только ночью. Лихорадило всю страну: в Лондониуме вооружались, рекруты из Суссекса и Кента маршировали на запад…
Но потом пришло совсем дурное известие.
Во Франции со всего бассейна Луары собирались войска для крестового похода против взбунтовавшихся островных жителей, а тем временем вторая великая армада плыла к берегам Англии. Папа Иоанн не счел нужным вступать в переписку с леди Эленор, но его действия яснее слов говорили о намерениях. Ее милость продолжила приготовления к войне с удвоенной энергией. Паровые косилки выкосили всю траву по краям наполненного водой рва; специальные бригады работников выжгли всю траву на склонах перед замком, вырубили кустарник и деревья, разросшиеся там за десятилетия мирной жизни. На выгоревшую черную землю высыпали многие тонны раздробленного мела. Теперь даже в самую темную ночь на склоне можно было различить силуэты взбирающихся людей. Во время этих приготовлений не было отбоя от досужих туристов, которые оставляли свои крохотные автомобили внизу, на деревенской площади, через ворота проходили в замок, заглядывали во все углы, сновали по стенам, осматривали пушки, путались под ногами, а может, и шпионили. Гордость не позволяла Эленор закрыть ворота перед досужими зеваками. Но тут играл роль и совет сенешаля. Он как-то обронил: пусть глядят, пусть. Чем больше народу увидит, тем больше будет восхищенных сторонников. А в ближайшие месяцы ее милости поддержка родного края понадобится в полном объеме.
На тридцатый день после бойни у ворот сенешаль встал рано поутру и не спеша отправился с дозором по еще спящему замку. Слабый свет вливался в помещения через узкие бойницы и окна с цветными стеклами. Он прошагал мимо дремлющей охраны; только один стражник при его приближении сделал на караул алебардой, звонко ударив прикладом по камню. Сэр Джон, глубоко задумавшись о своем, машинально взмахнул рукой: вижу, вижу, молодец. Выйдя в верхний двор, он остановился и с наслаждением вдохнул свежий сырой воздух. Ниже тянулись высокие неприступные стены — там и здесь виднелись облачка дыхания бодрствующих солдат. Далеко внизу виднелись жмущиеся друг к другу крыши деревенских домов; кое-где уже горели огни в очагах; в еще не разошедшейся мгле по пустоши двигалось несколько светящихся точек — это каменотесы шли на работу с фонарями в руках. Сэр Джон повернул за угол — глаза замечали все, но ум был занят другим.
В рассветный час иногда накатывает ощущение, что времени ничего не стоит остановиться, потоптаться на месте, а потом рвануть вперед с удвоенной скоростью. Казалось, что крепость, похожая на гигантскую корону на макушке горы, не покоится на каменном основании, а плывет по реке времени островок спокойствия, который рано или поздно выплывет к солнцу, к счастью…
На верхушке второй, наружной стены над покрытым выжженной травой обрывом нависала приземистая башня Бутавант, словно головная фигура на носу корабля. Сенешаль остановился у двери на лестницу, прищурился на горизонт и устремил взгляд на семафорную башню Шеллоу. В тот же момент она красиво взмахнула крыльями и начала работу.
Поднимаясь по лестнице, ступая по гулким каменным ступенькам, он услышал барабанную дробь и чей-то голос. Паж-сигнальщик пробежал через двор — веснушчатый мальчишка в мятых штанах и накидке летел стремглав, зажав в руке бумагу с сообщением. Далеко за пустошами — там, где кобальтово-синее небо смыкалось с кобальтово-синим морем, что-то блеснуло и потухло. И так много раз. В мареве будто парус мелькнул. Похоже, становится на якорь большой флот…
Лестница заканчивалась у небольшой комнатки в многометровой стене, а ключ от двери имелся только у сенешаля. И был он необычного вида — без бородок, с волнистыми медными выступами на круглом наконечнике. Сэр Джонс вставил ключ в замочную скважину, повернул — дверь распахнулась. Он оставил ее полуприкрытой и привычными движениями включил аппарат, который премудрые папы запретили, как только его изобрели. Одни детали прибора были из меди, другие из красного дерева. Под ловкими пальцами аппарат ожил: стали вспыхивать крохотные голубые искорки; в еще не открытый эфир ушло его имя и заданные им вопросы — то была связь неслышная, невидимая, работающая в тысячи раз быстрее семафоров.
Умиротворенно улыбнувшись, сенешаль взял бумагу и ручку и начал записывать… За его спиной дверь внезапно распахнулась. Он услышал чье-то прерывистое дыхание, шорох туфель по камню и резко оглянулся, сжимая в руке лист бумаги.
— Ах, это вы, миледи…
Эленор ошеломленно глядела на аппарат, придерживая рукой у горла теплую накидку. Ее голос прозвучал глухо в каменной каморке:
— Черная магия!..
Она попятилась, и Джон поспешил за ней.
— Эленор!.. Эленор! Право же, — сказал он, догнав ее на лестнице, — я полагал, что в вас больше здравого смысла!
Сенешаль схватил ее за руку и потащил наверх. Она шла за ним упираясь — из открытой двери каморки по гулкой лестнице разносился неумолчный зловещий стук загадочного аппарата. У двери она вцепилась в выступ стены — испуганно раскрыв рот, готовая закричать, потому что внутри продолжали клацать бесовские зубы…
Сенешаль наконец рассмеялся.
— Ну хватит! Не хватало, чтобы ваши слуги увидели!
Он втащил ее внутрь, ногой толкнул дверь; замок защелкнулся. Губы Эленор все еще дрожали, однако она не могла отвести взгляда от того, что стояло на скамье.
— Что это такое, сэр Джон?
Он нетерпеливо пожал плечами — руки его были заняты делом.
— Работа электрического тока; гильдия сигнальщиков пользуется этим на протяжении жизни последнего поколения.
Эленор смотрела на него новыми глазами, будто впервые видела.
— Это определенный язык?
Сразу перестав бояться, она подошла поближе к аппарату.
— Да, своего рода язык.
— А кто говорит на том конце?
— Гильдия сигнальщиков, — коротко ответил он. — Дело не в том. Миледи, семафорам на передачу этой информации потребуется весь сегодняшний день. А вот то, что они передадут — точнее, только-только начали передавать…
Не успел он кончить своей фразы, как над ними на стене кто-то прокричал — ликующий голос, зачитывающий семафорное сообщение, проник даже сквозь толщу камня.
— В Карфилде народ восстал с оружием в руках!..
Эленор вскрикнула, невольно уставившись на потолок, губы ее задвигались, но беззвучно.
— А также в Певенси, — продолжал сенешаль, — в Бомарисе, Карлоне, Орфорде… Бодиам перешел на сторону короля, в Карнарвоне сожгли папскую хартию. То же в Колчестере, Уорике, Фрамлингеме, Брамбере, Кардиффе, Шепстоу…
Эленор больше не слушала, а подбежала к нему и с радостным смехом повисла у него на шее, потом закружилась по крохотной каморке, опрокидывая какие-то батареи, катушки и путая провода… До самых сумерек в замке царило бурное оживление, а семафорные крылья, теперь, очевидно, ненужные, все передавали и передавали отрадные известия. С наступлением темноты сигнальщики зажгли факелы и продолжали передавать названия бесчисленных городов, охваченных пламенем восстания, — ах, какие старинные, славные названия: Дувр и Харлех, Кенилуорт и Лудлоу, Уалмер и Йорк!.. А с дальнего запада страны, прорываясь через туманы с моря, неслись названия, подобные бряцанию старинного оружия: Берри, Помероу, Лостуитьел, Тинтагел, Рестормел; и семафорные огни протянулись бесконечной цепочкой через пустоши, к морю. Только в полночь угомонились сигнальные башни.
А на следующее утро Корф-Гейт уже был обложен войсками, и на окрестных семафорных башнях остались только трупы сигнальщиков в лужах крови.
Однако восстание во множестве крепостей, принадлежащих королю и высшей знати, ослабило удар армады по замку Эленор. Вторгшаяся армия продвигалась вглубь острова — торопливо, но только по ночам; при проходе через ущелье у Корф-Гейта они были обстреляны крепостной артиллерией. Для осады замка леди Эленор было оставлено около пятисот солдат. Они привезли с собой или построили на месте самые разнообразные осадные орудия, включая баллисты, другие снаряды для метания камней и три гигантские стенобитные машины — «Средство Убеждения», «Верность Риму» и «Оборотень», установили их в долине и на окрестных холмах и приступили к методичному разрушению стен.
Но расстояние от окрестных холмов до замка было слишком велико, да и стоял он на такой круче, что при всех усилиях осадные машины наносили лишь малый ущерб первому ряду крепостных укреплений. Чаще всего увесистые глыбы с грохотом падали на каменный фундамент внешних стен. А те редкие камни, которые все-таки перелетали через стены и падали в нижних дворах, принимались на ура — они пополняли запасы защитников и при случае обрушились бы на головы нападающих. Зато машины, установленные солдатами Эленор, оказались куда эффективнее; в сочетании с пушками они нанесли идущему на приступ врагу такой урон, что расстроили его ряды, и папские войска в итоге откатились за ров с водой. Однако осаждающие не унимались, построили высокие земляные валы, снова и снова атаковали, применяя самые разнообразные методы, надеясь однажды застать защитников врасплох. Но всякий раз им приходилось отступать. Применили они и мантелеты — щиты, которые несли над своими спинами сразу несколько солдат; но снайперы на крепостных стенах всаживали снаряды в неприкрытые ноги «многоножки» — нападающие и их машины падали в ров с водой, обагряя земляные валы длинными полосами крови. Пробовали они и подкоп, однако защитники смотрели на работающих саперов скорее с жалостью, чем с тревогой, а подвижные осадные башни можно было использовать только на узком пятачке перед главными воротами, с других сторон внешняя стена обрывалась в пропасть. Однажды на рассвете сотня обливающихся потом солдат выкатила из деревни первую осадную башню, но «Ворчунья», спрятанная за тремя слоями мешков с песком, разнесла придвинутую к воротам башню одним-единственным выстрелом, уложив разом десятки папских солдат.
После этого в боях наступил перерыв; осаждающие затеяли переговоры с миледи — обещали, что в случае капитуляции папа ее помилует (даром что у Иоанна и мысли не было прощать ослушницу), и твердили, что ей все равно не выиграть в войне с целым светом. Затем они подослали герольда с подложным письмом от короля Чарлза, который якобы писал, что дело безнадежно проиграно и лучше сдаться на милость Рима. Эленор отпустила лжегерольда с миром — правда, предупредив, что в другой раз зарядит им метательный снаряд и перешлет обратно более быстрым способом — по воздуху.
За этим последовала еще более ожесточенная бомбардировка. Солдаты карабкались по крутым откосам, подгоняемые офицерами с заряженными мушкетами, которые грозились стрелять в спины малодушным. Эленор преподала нападающим страшный урок. Защитники якобы в полном замешательстве бежали прочь от наружных укреплений нижней стены, даже не успев захлопнуть за собой ворота — лишь в последний момент задвинули внутреннюю решетку. Атакующие с победными воплями устремились под арку ворот Мученика и накинулись с молотами и ломами на железную решетку.
Свой промах они осознали слишком поздно. За их спинами стремительно опустилась спрятанная в стене наружная решетка, и они оказались заперты, как звери в клетке. Сверху сквозь люки на них стали лить кипящую смолу…
Наученные горьким опытом, осаждающие решили выморить крепость голодом. Но прошел ноябрь, минуло Рождество, а орифламма и стяг с леопардами и лилиями по-прежнему гордо реяли над твердыней парбекских лордов. Однако о короле известий не приходило: связи не было никакой, даже чудесный, переставший быть секретом беспроволочный телеграф сенешаля молчал — казалось, остальная страна вымерла. И вот наконец пришла весточка — ее принес сержант-сигнальщик, которого смертельно ранили стрелой при переходе через неприятельские позиции. Бомарис пал и Карлон, а неприступная дубрисская крепость капитулировала на сороковой день осады.
В ту ночь Эленор не спалось; она бродила по комнатам донжона, по верхним дворам, заваленным обломками камней, разломанными машинами и прочим военным мусором. В последний предрассветный час, зная, что миледи не спит, в ее покои зашел сенешаль. Повсюду горели факелы, часовые вздрагивали от каждого шороха, от каждого скрипа. С Великих Пустошей поднимался туман, луна зашла за тучи.
— А, сэр Джон, — сказала Эленор. — Поглядите вот в это окно. Что вы видите?
Он долго молча глядел в указанном направлении, потом хмуро произнес:
— Вижу ночной туман на холмах, сторожевые костры врага…
Он сделал попытку уйти, но Эленор резко окликнула его:
— Волшебник…
Он так и замер, спиной к ней. А она, глядя в спину застывшему старику, назвала его по имени — так, как звали его Древние Духи.
— Однажды я обещала вам, — ледяным голосом произнесла миледи, — что когда мне понадобится узнать правду, я скажу вам об этом прямо. А теперь вот вам задание. Подойдите ко мне, к этому окну, и ответьте снова: что вы видите?
Эленор стояла неподвижно, пока он задумчиво смотрел из окна вдаль, прижав ладони к вискам. Он мог ощущать исходящее от нее тепло, аромат ее юного тела.
Наконец он произнес:
— Я вижу конец всему тому, что было. Большие ворота крепости рухнули, знамена Иоанна развеваются над стенами замка.
— А что будет со мной, сэр Джон? Со мной что будет?
Он ответил не сразу; она нервно сглотнула, ощущая, как ночь обнимает ее и темнота проникает в тело.
— Смерть, да?
— Миледи, все мы умрем…
Эленор откинула голову и рассмеялась — тем смехом, которым несколько месяцев назад смеялась перед лордом Рейским и Дилским.
— Что ж, насладимся отпущенной нам малостью, — сказала она.
В то утро с полсотни ее солдат сделали удачную вылазку и сожгли «Оборотня» — обгорелый остов стенобитной машины по сей день виден под стенами замка. А «Князь мира» разнес в щепы и «Средство Убеждения», оказавшееся неубедительным, и «Верность Риму», которая никому не помогла. На восстановление этих массивных деревянных сооружений в безлесой округе попросту не было достаточного количества древесины. Однако к этому времени нападающие подвезли пушку — «Святую Мэг», и началось ее нескончаемое пререкание с огрызающейся из замка кулевриной — покуда над долиной, словно пар из-под крышки, не поползли густые облака дыма.
О его прибытии они узнали из телеграфного сообщения.
Был ясный летний день, когда он со свитой вступил на парбекский «остров». Замок был по-прежнему осажден, и как раз тогда осаждающие начали отчаянный приступ — первый за последние несколько месяцев. В сумятице атаки его появление было замечено не сразу. Первым знаком было внезапное прекращение канонады.
Когда пушки противника разом смолкли, над долиной нависла необычайная тишина — стало вдруг слышно завывание ветра над пустошами.
Защитники крепости увидели королевские стяги над деревушкой, суету во вражеском лагере, и сенешаль поспешил предупредить свою повелительницу. Она оказалась на второй стене — туда, к башни Бутавант, подняли кулеврину, чтобы дать отпор солдатам, взбирающимся по почти отвесному склону.
Эленор была перепачкана сажей и забрызгана кровью — только что перевязывала одного из слуг, раненного пулей из аркебузы. При виде усталого сурового лица подходившего к ней сенешаля миледи выпрямилась. Он кивнул головой, подтверждая то, о чем она уже догадалась по выражению его глаз.
— Госпожа, прибыл ваш августейший повелитель…
У нее не хватило времени переодеться и сделать необходимые приготовления, так как король со свитой уже проезжал через нижний двор замка. В одиночестве она побежала к воротам, лишь сенешаль следовал за ней. Никто из защитников крепости не покинул своего поста на стенах — ни лучники, ни пушкари, ни аркебузиры.
Эленор остановилась возле стоявшей на прежнем месте «Ворчуньи» и оперлась на ствол. Перед ней развевались королевские стяги, сверкало серебром оружие свиты, кони закусывали удила и нервно гарцевали, возбужденные запахом пороха. Королевские солдаты держали миледи под прицелом, офицеры обнажили шпаги.
Но король выехал ей навстречу совершенно один, презирая опасность. Он окинул взглядом прокопченные орудийным дымом башни, опускную решетку внутренних ворот, которая уже вросла в землю — раз опустив перед врагом, ее не поднимали уже целый год… Король долгим взглядом посмотрел на Эленор, которая со сжатыми кулаками стояла подле пушки, потом подскакал к опускной решетке и рукоятью плети слегка постучал по железу.
Поднять!…
Эленор не шелохнулась. Ветер развевал ее волосы… Потом, больно сжав губы, она кивнула своим людям на барбикане.
Прошло еще мгновение-другое ожидания, и вот решетка, порушив слой наросшей внизу травы, со скрипом поползла вверх. Король двинулся вперед, пригнувшись под еще не до конца поднятой решеткой. Копыта его коня громко застучали по булыжнику внутри крепости. Монарх спешился и подошел к Эленор.
И только теперь раздались приветственные крики всех защитников замка…
Так сдался Корф-Гейт, но сдался не кому-нибудь, а своему сеньору.
Перед тем, как покинуть дворец, она еще раз переговорила с сенешалем.
Это произошло на утренней заре. Серовато-голубое небо было еще бледно, густой туман лежал над пустошами, предвещая знойный день. Сидя на лошади как можно прямее, миледи окидывала прощальным взором внутренние дворы. Трава у стен была взрыта — там высились могилы погибших защитников крепости. Пушки стояли у внешних ворот. За спиной Эленор высился донжон — угрюмый, вновь покинутый людьми. Внизу, ярдах в пятидесяти от нее, в окружении свиты стоял Его Величество. Сумрачный, постаревший за месяцы отчаянных битв, военных переходов, переговоров, борьбы с людьми, которые понимали, что на карту поставлена их жизнь, не говоря уже об имуществе, родных домах и усадьбах. Итак, король победил, если это можно назвать победой. Мятежные края приведены к покорности. Он сделал свой выбор.
Неспешным жестом Эленор подозвала сенешаля и склонилась к нему с лошади.
— Древний Дух, — обратилась она к нему, — ты, которой так верно служил моему отцу, а потом мне… Пусть моими Знаками станут ястреб и роза. Цветок, чтобы корнями углубиться в почву, и птица, чтобы познать ветер…
— Госпожа, — сказал он, учтиво поклонившись, — мы еще встретимся. И все будет, как вы желаете.
Эленор прощально подняла руку, натянула поводья и пустила лошадь вскачь по крутому склону. Проехала под сводами башен ворот Мученика, по просторному нижнему двору. Там к ней, звеня сбруей, присоединился отряд солдат, и они вместе миновали внешний барбикан и поскакали вниз, в сторону деревни, — и ни разу, больше ни разу она не оглянулась.
…Потом было судебное разбирательство — или что-то вроде того. Словом, помпезное судилище. Кретины в париках, длинные сумрачные судебные коридоры. Ей было скучно, хотя она понимала, что речь идет о жизни и смерти. Смертный приговор волей короля Чарлза был смягчен и заменен многолетним заключением в Уайт-Тауэре. Но она замкнулась в себе, прежде чем за ней замкнулась тюремная дверь. Реальность перестала существовать для нее. В мыслях Эленор путешествовала под голубыми небесами Дорсета…
А снаружи, в Англии, происходили великие перемены. Слухи о них просачивались в ее камеру, но воспринимала их лишь частичка ее оцепеневшего сознания.
Один за другим замки были снесены. Стены и укрепления, башни и барбиканы срыты, рвы засыпаны. Остались только руины — совершенно сровнять с землей стены многометровой толщины оказалось непосильным трудом, хотя саперы извели тонны пороха. Такой ценой Чарлз Добрый обеспечил мирную жизнь своим подданным, так откупился от взбешенного вооруженным бунтом Рима.
Страшный роковой грохот раздался и в Корф-Гейте. Гром, облако пыли — и гигант погиб. Крепости больше не существовало…
Однако в тюрьме Эленор томилась недолго: Чарлз позаботился о ее бегстве. В одну прекрасную ночь дверь по недоразумению оказалась не заперта, все стражники сплошь пьяны, а под стеной тюрьмы ждал добрый конь. Ей предложили денег и совет, как бежать из страны. Но она горделиво отвергла и то, и другое. Она направила коня на родину.
Сенешаль нашел ее в крестьянской хижине на прежней вотчине. На Эленор был непритязательный наряд деревенской бабы, но Джон Фолкнер мигом узнал в ней свою обожаемую хозяйку.
Пасмурным октябрьским днем через много-много лет после разрушения последнего из замков двое мужчин молча шагали по улочкам небольшого городка на западе Англии. По всей вероятности, у обоих совесть была нечиста: они шли торопливо и непрестанно оглядывались, словно боялись слежки.
Незнакомцы свернули под арку гостиницы, постучали в дверь, которую им тут же, звякнув засовом, открыли. Не проронив ни слова, они поднялись на второй этаж, прошли к двери в конце коридора и постучали — сперва тихо, потом более настойчиво.
Им открыла женщина, придерживавшая рукой только что наброшенную шаль.
— Джон? — произнесла она. — Ты вернулся так быстро?..
Тут она разглядела посетителей и оцепенела. Она нервно сглотнула, закрыла глаза и наконец спросила:
— Кого вы ищете?
Ей едва хватило голоса закончить эту короткую фразу.
Высокий негромко ответил:
— Леди Эленор.
— Я такой не знаю. Ее здесь нет…
Женщина попыталась захлопнуть дверь, но пришельцы оттолкнули ее и вошли в комнату. Эленор и не пыталась остановить незваных гостей; вместо этого отбежала к единственному крохотному окошку и встала за креслом, вцепившись в его спинку.
— Как вы меня нашли? — спросила она.
Ответа не последовало. Пришельцы неподвижно стояли на голых досках пола и молча глядели на нее; пауза затягивалась. Леди Эленор попыталась рассмеяться — вместо этого получился сухой испуганный кашель.
— Пришли арестовать меня? После стольких лет?
Высокий медленно покачал головой.
— Миледи, ордера у нас нет…
Снова установилось молчание; слышно было, как за окном порыв ветра ударил по стеклу каплями моросящего дождя. Эленор тряхнула головой и закусила нижнюю губу. В полумраке комнатки ладони ее бледных рук взлетели к горлу, как две большие белые бабочки.
— Но как же так… — произнесла она. — Вы же не можете… как же вы сделаете то, зачем пришли?.. Ведь не сейчас же!.. Да что я вам толкую… Разве вы не понимаете?..
Молчание.
— Да ведь это невозможно, невозможно! — Она опять попробовала рассмеяться. — Когда-нибудь потом люди прочтут об этом — и не поверят. Не поверят… — Эленор прошлась по комнате и повернулась к мужчинам спиной. Они услышали, как вода льется в стакан, как ее зубы стучат о стекло. — Что ж, я держу себя неплохо, но хуже, чем мне представлялось, когда я думала о таком конце. Ах, как противно бояться. Словно больна, и кажется, вот-вот упадешь без чувств, ан нет — благотворный обморок никак не наступает… Можно ли приучить себя к этой мысли? Нет. Изо дня в день думаешь об этом, а привыкнуть — нет… И вот однажды… приходит сегодня. Я думала, что не испугаюсь. Я ошибалась…
Она вернулась к окну. Высокий двинулся к ней, но так осторожно, что ни одна старая доска не скрипнула. Эленор смотрела во двор гостиницы; было заметно, что ее бьет дрожь.
— Я не думала, что это случится в дождь. Такие подробности воображение всегда упускает. Какая досада, что идет дождь. — Она аккуратно опустила стакан на подоконник. — Никто всерьез не верит в то, что в самый последний момент приходят Великие Мысли. И напрасно. Никогда мне не думалось с такой ясностью. Я вспоминаю, сколько раз в жизни я молила о смерти. Когда мне было одиноко, когда было страшно по ночам. Молила всерьез. А теперь вот понятно, какая это прекрасная штука — жизнь. Каждое дыхание бесценно…
Второй мужчина нетерпеливо переминался у двери. Но высокий жестом остановил его.
Эленор повернулась к ним, ее щеки были мокры от слез.
— Конечно, вздор… Абсурдно умолять о чем-либо вас… Но сами видите, как я ослабела. Клянусь, в жизни ничего не просила, даже когда была возможность. И вот… Однако не ради себя молю… не ради себя. — Она тяжко вздохнула и быстро добавила: — Это не значит, что я стану на колени. У меня еще достаточно здравого рассудка, чтобы не делать этого!..
Эленор снова отвернулась к окну.
— Знаете, я пытаюсь вспомнить все хорошее в своей жизни. А его было больше, чем я заслуживала. Я познала любовь — щедрое и странное чувство… А еще прежде я владела всеми землями — от горизонта до горизонта. Я могла взойти на самый верх башни, и, куда ни глянь, везде были мои владения. До самого моря. А с другой стороны — до самых далеких холмов. Каждый ярд — мой. Каждая травинка принадлежала мне. И ватаги слуг сбегались по первому зову — выполнить любое мое желание… Одних убили, других покалечили, а остальных разметало ветром…
— Миледи, — хрипло произнес высокий незнакомец, — увы, это не в нашей воле…
— Да-да… Но отчего же ваш Бог так злобен и мстителен? Он совсем не похож на моего… — Она поднесла сжатые кулаки к своей груди. — Я… я проклята… Однако же мне жаль вас. Да простит вас Бог…
Мужчина у двери облизал пересохшие губы. Второй отвернулся с болезненной гримасой, потом быстрым движением выпростал руку из кармана, и в ней блеснуло длинное тонкое лезвие ножа.
Джон Фолкнер медленно поднялся по лестнице и поставил корзину у двери. Постучал в дверь — раз, другой. Потом нахмурился и взялся за ручку. Дверь открылась. Сначала он не заметил Эленор, но вот его глаза расширились от ужаса. Он метнулся к распростертой на полу женщине, прижимавшей руки к боку. На полу виднелись кровавые полосы — она, видимо, ползла к двери. Приподняв смертельно белое лицо, Эленор прошептала:
— И это от Чарлза… и это…
Она отняла от живота окровавленные ладони и показала их сенешалю.
Прерывисто дыша, Джон в исступлении стоял подле нее на коленях. Когда он осмотрел рану и поднял глаза на Эленор, она не узнала его лицо.
— Кто это сделал, госпожа? Мы должны знать, и в следующий раз, когда они поедут через пустоши…
Она увидела яростный огонь в глубине таких странных глаз и, морщась от боли, медленно дотянулась рукой до его запястья.
— Нет, Джон, к старому возврата нет. Господь сказал: мне отмщение, и аз воздам…
Эленор тяжело откинула голову на кресло, раздвинув сухие губы, на которых показалась кровь.
— Коней… добудь коней, — произнесла она. — Быстрей… ну же, Джон, пожалуйста…
Он на миг растерянно застыл, потом со всех ног кинулся выполнять ее поручение.
…Две лошади двигались шагом в предутреннем свете. Свистел ветер, раздувая плащи всадников. Эленор сидела, окоченело согнувшись, поводья ее лошади сенешаль держал в своей руке. Заметив, что она совсем сползает с седла, он спешился и усадил ее прямее. Она очнулась. Перед ней высились две лежащие рядом горы — в предрассветной мгле казалось, что до них еще много миль. На возвышенности в седловине между ними некогда стоял ее замок, была ее вотчина. Высокие зубчатые стены, величавые башни, устремленные в небеса… За шпили дворца некогда цеплялись облака, неимоверной толщины стены охлестывал дождь и освистывали бури, над ними полоскались сине-золотые флаги с леопардами и лилиями…
Эленор покачнулась и отчаянно вцепилась пальцами в плечо Джона Фолкнера.
— Во-от, видишь… Большие Ворота рухнули, как ты и говорил мне, только я не слушала… — Меркнущим взором она обвела окрестности. — Да, то самое место. Дальше некуда. И ничего больше…
Он бережно снял ее с лошади, отер кровь, которая текла по подбородку и засыхала на шее. Снова поднял ее и на руках отнес к кустам, где ветер был не так свиреп. Она закричала от боли, тело забилось в конвульсиях. Но в ней еще нашлись силы снова истошно закричать, и звук далеко разнесся во влажном воздухе под высоким равнодушно-серым небом. Лошади встревоженно заржали, а секунду спустя вновь принялись щипать траву. И долго еще жевали сочную траву, медленно переходя с места на место, уже после того, как Эленор выгнулась в последний раз, шумно выдохнула воздух и навеки замерла.
К вечеру прискакал отряд королевской конницы. Они разыскали тело по кровавому следу в траве — женщину, в застывших глазах которой были разом покой и боль.
Но сенешаль уже исчез.
Из путеводителя:
«Между Боурн-Маутом и Сваниджем лежит участок невозделанных пустошей. Ограничен: с юга — Ла-Маншем, с востока — пулской гаванью, с севера — излучинами Фрома, с запада — Лакфордскими озерами. Парбекский «остров» пересечен грядой высоких холмов. К морю ведет лишь один удобный перевал — через ущелье, но в прошлом проход запирала внушительная крепость. На эту почти неприступную твердыню мало кто отваживался нападать, и ни разу она не была побеждена силой оружия. Крепость была воистину воротами с моря ко всему юго-западному краю и звалась Корф-Гейт.
Замок, имя которого носит деревня у подножия горы, или, скорее, остов прежде грозного сооружения, возносится над естественной кручей. В наше время склоны горы заросли кустарником и деревьями, которые совершенно прячут из виду ручей, когда-то заполнявший водой ров, полукругом охватывающий замок. Он бежит меж высоких берегов, поросших мхами, которые длинными языками спускаются в воду.
В первый из трех замковых дворов можно попасть по широкому каменному мосту, который на изрядной высоте переброшен через глубокий ров. Вход под своды барбикана перекрывала одна опускная решетка — и сейчас на глубине локтя в стене можно видеть ролики, по которым она скользила вниз из толщи каменной башни. Внутри, за покрытым травой склоном, располагается строение, которое безосновательно называли воротами Мученика. Утверждали, будто в этом месте Элфрида некогда заколола принца Эдварда, дабы возвести на трон своего сына Этелреда; на самом же деле при Элфриде ни замка, ни ворот еще не существовало. Ворота Мученика, судя по всему, были взорваны саперами папских войск — одна большая башня рухнула в нескольких футах от дороги и сползла ниже по склону, а сам фундамент не пострадал.
Выше внутренних ворот громоздятся руины Большого Дворца, достигающие кое-где высоты в сто футов и более, поражающие массивностью стен и мощью кладки. Осталось лишь две стены и часть третьей. Высокий тонкий шпиль, несколько разрушенный дождями, все еще тянется к небу. Все остальное рухнуло и лежит бесформенными кучами камней. Извилистые тропки вьются от развалин того, что прежде было дворцовой часовней, к остаткам громадной кухни, где в прежние времена для многочисленных друзей лорда парбекского зажаривали целиком быка. Взойдя на самую высокую точку, посетитель увидит остатки донжона с кое-где сохранившимися бойницами, галереями и лестницами, но в течение многих лет они доступны только птицам — человеку туда уже не взобраться…»
Судно на воздушной подушке, взметая из-под днища тучи брызг и песка, доставило его из Боурн-Маута на стадлендский берег. Высокий сухопарый блондин в рыжевато-коричневых клетчатых штанах и в сорочке с закатанными рукавами в некоторой растерянности сошел с пристани, оглядывая окрестности ясными синими глазами. За спиной у него был внушительных размеров рюкзак, в руке — болоньевая куртка.
Внезапно он увидел то место, которое искал, — на горе в седловине между двумя высокими холмами — и остановился. Потом решительно зашагал в ту сторону, куда так зачарованно смотрел. По мере приближения все четче вырисовывалась цель его путешествия — остов огромного сооружения на вершине горы. От волнения блондин присел на траву и закурил. Читал он об этом много, но увидеть наяву было совсем другое дело.
У подножья горы была деревушка — серые ветхие домики с крышами, заросшими ярким оранжевым лишайником. Казалось, домики, как и встарь напряженно сторожат: не приближается ли враг. Узкие окна домов были расположены высоко, двери возвышались над тропами, чтобы легче было отразить нападение врага. Над ними громоздились чудовищные грозные руины короной венчавшего гору замка — средоточия ярой ненависти, тысячу лет копившейся в камнях. Крепость в неизбывной думе царила над морем, над пустошами— древняя, своевольная.
Блондин двинулся к поросшему травой изножью горы. Дорога поднималась по спирали вверх — к деревенской площади. Он стал взбираться — и неожиданно возникло вздорное впечатление, что он уже ходил по этой дороге, ее помнит не его сознание, а плоть, кровь… Молодой человек тряхнул головой, одновременно и сердясь на навязчивые мысли, и забавляясь. Как странно возвращаться на родину, которую никогда в сознательной жизни не видел!
Он медленно прошел через разрушенные ворота, мимо каменных завалов и зияющих стен. Сел на прохладный камень в тени Большого Дворца — на самом верху, где его овевал свежий ветер с пустошей. Отсюда виднелись здания Пулской атомной электростанции. На морской глади белели несколько паромов на воздушной подушке, пересекающих Ла-Манш.
Не сразу он заметил Знак, который был выбит на камне почти на уровне его лица. Блондин сразу же перестал слышать доносящиеся снизу голоса туристов и, как загипнотизированный, встал и подошел вплотную к Знаку. Потрогал его руками; пальцы заскользили по гладкой стене. Знак был изрядного размера — не меньше ярда. Загадочный, горделивый. Круг, а в нем переплетение треугольников и пересекающихся линий. Над Знаком плыли облака, носились по воздуху птицы, а сам он… из глубины памяти всплывало… Да, это очертания ядерного реактора. Блондин беззвучно шевельнул губами, и его рука бессознательно коснулась золотой цепочки на шее, на которой висел медальон. На нем был выгравирован тот же Знак.
Приезжий стал спускаться вниз. Внутренними дворами он прошел к нижним воротам и оглянулся еще раз — посмотреть на руины замка. Увиденный символ, словно древнее заклятие, всколыхнул, растревожил глубины его сознания и памяти, вызвал вереницу неуловимых, стремительных образов. Едва возникая, они улетучивались, оставляя после себя невнятную печаль и скорбь по давно прошедшему.
Мимо прошла стайка местных девушек, оглядев его задорно и весело. Молодой человек не обратил на них внимания. На самом солнцепеке его пробирала дрожь.
Он увидел церковный двор, толкнул старинные ворота, которые жалобно заскрипели. Все кругом заросло, и ему пришлось раздвигать руками ветви тисов, чтобы пробраться к лужайке с высокой травой, где прятались серые гладкие могильные кресты. Над крышами соседних домов виднелся замок, слышалось жужжание монорельсовой дороги, идущей через туннели в меловой породе в сторону Стадленда и моря. Блондин долго сидел с сигаретой в руке, осматривая округу. Ветер доносил веселые голоса ребятишек, игравших где-то поблизости. Он так долго зажимал медальон в ладони, что из-за пульсации крови в пальцах стало казаться, будто это его второе, крохотное сердце.
Перед уходом он снова заметил Знак — тот выглядел, словно глаз, высеченный на сером надгробии.
В большой таверне на пути к замку приезжий выпил кружку пива, съел пару сандвичей с сыром, краем глаза наблюдая за туристами, толпящимися у стойки. Он ушел, когда заведение уже закрывали. Крепость ждала его — раскаленная солнцем громада.
Вверх по склону бежала небольшая тропка. Она терялась в кустарниках, где царила прохлада от ручья. Выше проступала массивная стена внешних укреплений. Блондин стал взбираться по этой тропке мимо привязанных за кустами коз, которые оглашали склоны тихим блеянием, мешавшимся с шумом монорельсовой дороги.
Он нашел укромное место над разрушенной внешней стеной, в прогалине между деревьями, сел на траву, спиной прислонившись к камню.
Пора.
Аккуратно, длинными, перепачканными травой пальцами он принялся открывать принесенный с собой пакет — тяжелый, запечатанный старинными печатями; на воске виднелся отчетливый оттиск Знака. Блондин взломал печати, расправил толстые листы. Он предчувствовал, что ему предстоит увидеть. Так и есть — убористый наклонный почерк знакомой руки. Он начал читать, позабыв про лежащую рядом пачку сигарет.
Издалека, с уэрхэмского шоссе, доносился шум автомобилей — негромкий и размеренный, словно гудение пчел в улье. Совсем новый для этих мест звук. Солнце медленно двигалось по небу, тени деревьев перемещались, постепенно удлиняясь. По дорожке внизу прошли, пересмеиваясь, несколько местных жителей: краснощекие мужчины и женщины с мальчиками в белых рубашках и девочками в пестрых платьицах. Приезжий неспеша перебирал бумаги, иногда подолгу задумываясь над старинными начертаниями букв. Он, казалось, выпал из времени — в его сознании, пригибая траву, дул древний вихрь, а на соседних склонах гремели пушки…
Небо на западе превратилось в раскаленный медный щит. Теперь руины, облитые песочно-красным сиянием, казались парящими в воздухе призрачными громадами. Исполинские тени расползлись по долине, густея с каждой минутой; движение на дороге почти прекратилось.
Но вот и последний конверт. Опять с сургучной печатью. Приезжий медленно его вскрыл, вынул исписанные листки и начал читать.
Дорогой Джон!
Наверно, ты до сих пор теряешься в догадках, зачем я послал тебя в такую даль, в незнакомое тебе место. Попробую объяснить, как получится, потому что всего до конца не дано понять ни мне, ни тебе. Хорошенько запомни то, что я скажу. Ибо слова имеют свойство улетучиваться, обращаться в прах, даже в нечто более эфемерное, нежели прах. Пусть голос мой пребудет с тобою, подобно несмолкающему голосу ветра.
В том месте, где ты сейчас находишься, начался диковинный Бунт Крепостей. Из книг ты должен знать, что в этих же краях был разрушен его последний очаг. Однако здесь зародилось грядущее освобождение всего мира, если освобождение — правильное определение того, что произошло. Созданный Гизевиусом Великим феодальный мир рухнул, потянув за собой в пропасть католическую церковь, которая его создала, охраняла и на какое-то время привела к расцвету.
Власть выскользнула из рук Церкви вроде бы на пике ее могущества — после того, как ее сила была так убедительно подтверждена подавлением английского бунта. Через десять лет после того, как были разрушены эти стены, жители Нового Света восстали и свергли владычество Рима. Семена неповиновения Риму, зароненные во время Бунта Крепостей, пали на подготовленную почву: по всему западному миру пронесся вихрь восстаний. Сперва папа римский утратил власть над Австралией, потом над Нидерландами и большей частью Скандинавии; затем король Чарлз воспользовался тем, что папа был вовлечен в решающую схватку с Германией, и сбросил папское иго. Так Англия — Ангелия, Страна Ангелов — снова стала Великобританией. Без кровопролития, без новых жертв. Двигатели внутреннего сгорания, электричество и многие другие полезные открытия были давным-давно готовы служить человечеству, но находились под церковным запретом. Вот почему народам ненавистна даже память о католической церкви, они мнят ее гнездилищем зла и порока, и это поношение будет длиться многие годы.
А теперь попробуй понять, Джон. Взгляни на дело ясным взором, без предвзятости. Прочти о древней тайне, которая некогда привела в ужас римскую церковь — за тысячу лет до твоего рождения…
Не отрываясь от письма, приезжий неуклюже нащупал на шее медальон и снял его, держа за нижнюю часть.
Вверху были выгравированы две стрелы.
Молодой человек стал сдвигать пальцы и под стрелами открылась верхняя часть круга.
А в нем — еще две стрелы.
Две стрелы указывают вверх, две направлены друг на друга. Это означает конец всякого прогресса, и это было нам известно с тех далеких времен, когда мы впервые начертали этот знак, — много веков назад. Вслед за открытием расщепления атома — атомная бомба. Вот против какого грядущего так исступленно боролись римские первосвященники.
Действия церкви всегда оставались загадкой, ее политика никогда не была проста. Папы знали, как и мы, что от освоения электричества до овладения строением атома — один шаг. Откроют расщепление атома — и построят атомную бомбу. Потому что так уже было однажды: вне нашего времени, вне памяти человечества существовала Великая Цивилизация. И там был Приход, Смерть и Воскресение, а также Завоевание, Реформация, Непобедимая армада. И — гибель всех и вся в огне, Армагеддон. Про нас знали и в том, прежнем мире, и звали древними духами, или чародеями, или лешими. Но наше знание мы сумели сохранить.
Церковь отлично понимала, что прогресс не остановишь, но можно придержать его — придержать хотя бы на полстолетия и дать возможность человеку прежде подняться на ступеньку выше по лестнице Разума. Вот какой дар приподнесла церковь этому миру. Бесценный дар. Она жгла и вешала? Да, случалось. Но ведь не было Бухенвальда. Хиросимы. Сталинских лагерей. Бабьего Яра.
Спроси себя, Джон, откуда взялись ученые? Искусные врачи, мыслители, философы? Каким образом человечество в пределах жизни одного поколения шагнуло из феодализма в демократическое общество, если бы Рим разом не наводнил мир бесценными знаниями? Когда церковь увидела, что созданная ею империя рушится, что ее власти пришел конец она не стала биться до конца, сдалась — и вернула все те сокровища мысли, которая крала у человечества. Те сокровища мысли, которые она держала у себя в залоге и приумножала. Держала до лучших времен, когда люди сумеют верно ими воспользоваться. Вот в чем заключалась великая тайна. Это была тайна папской власти, это была и наша тайна. А теперь в нее посвящен и ты. Сумей правильно воспользоваться ею.
Твоя мать завещала, чтобы в один прекрасный день ты вернулся на родину, на остров, где ты родился. Поэтому я увез тебя прочь от пустошей, не выдал в руки солдатам Чарлза Доброго; поэтому я увез тебя за океан, в другую страну, дал тебе богатство и образование. Теперь позволь дать тебе понимание — понимание самого себя, без которого ни один человек не полон. На сем я слагаю с себя бремя заботы о тебе. Да хранят тебя все Боги — твои и твоего народа…
Приезжий медленно положил письмо на траву. Горло перехватило, и он сидел неподвижно, по-прежнему сжимая в руке медальон. С гребня горы на него глядели остатки замка — сгущающиеся сумерки придавали мрачным громадам особую внушительность. Они ничего ему не подскажут… Он словно только что родился: незнакомец в совершенно незнакомом краю.
Девушка легким шагом поднялась по склону, остановилась на виду и простояла так достаточно долго — он мог бы заметить ее. Темноволосая, в пестром платье и сандалиях, задумчиво жевавшая стебелек, который вертела в руках.
— Вам тут нельзя, — наконец произнесла она. — Это запрещено. В ночное время не рекомендуется находиться возле развалин. Разве вы не видели таблички с предупреждением?
Молодой человек привстал и оглянулся — она различила след слезы у него на щеке.
— Ах, простите, я вовсе не хотела… Что с вами?
Девушка попятилась, готовая уйти, а он еще несколько растерянно разглядывал ее.
— Все хорошо… Просто я не заметил, как вы… Жучок в глаз залетел.
У нее даже дыхание перехватило от его хриплого баса.
— Давайте посмотрю.
И, шустрая, уже выхватила платочек из кармашка.
— А, пустяки, — сказал молодой человек, потирая щеку ладонью. — Он уже вышел со слезой.
— Точно?
— Ага. Все в порядке. Напугали вы меня. Не заметил…
Она разговаривала с силуэтом — уже настолько стемнело, что трудно было разглядеть лицо.
— Извините… — Девушка бросила травинку, сорвала другую и доверчиво присела на корточки. — Вы ведь из Нового Света, да? По акценту слышно. Останетесь здесь?
— Нет, наверное. — Он пожал плечами. — В гостинице все занято, я уже спрашивал. Так что двину дальше.
— Час-то поздний… У вас машина?
— Нет, машины нету…
Девушка задумчиво смотрела вниз по тропинке.
— Извините, я всегда такая, без царя в голове… Вы обижаетесь?
— Нет, мэм.
Ему вдруг захотелось, чтобы она не уходила. Так бы и сидели, говорили, глядели, как восходит луна над погруженными в молчание горами…
— Я сюда часто прихожу, — сказала девушка. — Когда туристов нет, тут лучше. В замок ведет секретный подземный ход. Я нашла его, когда была еще маленькой. Я прокрадывалась в замок, подолгу сидела на камнях — и воображала, что это мои владения. И что вокруг кипит жизнь: полно моих подданных и солдат, как в старые времена… Вы тут жуть как долго, я заметила вас еще несколько часов назад. Вы что делали?
— Так, ничего особенного… Сидел. Размышлял.
— О чем?
— О людях, — ответил он прямодушно, — о солдатах…
— Вы забавный. Стесняетесь меня?
— Нет, мэм… Разве что чуточку. Я не был в этих краях целую вечность, так что ориентируюсь тут плохо.
— Вы один приехали?
— Один.
— А я никогда не встречала человека из Америки, — призналась девушка. — То есть так, чтобы поговорить. Забавно, да?
— Нет, мэм…
Зубами она слегка прикусила нижнюю губу.
— Я знаю, где вы можете переночевать, если вам совсем негде притулиться. Хотите остаться?
— Да, хочу. Очень.
— У моего отца таверна внизу, в деревне. У нас там уйма свободных комнат. — Она пружинисто встала и поправила волосы. — Я схожу, узнаю. Думаю, он не будет против. А потом вернусь за вами. Будете готовы к тому времени?
— Ага, буду.
Легко и уверенно ступая по траве, девушка стала сбегать по склону. В густой тени замелькали ее голые лодыжки.
— Эй, так вы к моему возвращению спускайтесь! — крикнула она, оглянувшись, и скрылась за поворотом тропинки.
А он сел и, напрягая зрение, дочитал письмо.
Во все эпохи всему свое место и время, а потому пробил час уйти нам навсегда. Но если ты мой сын, тогда ты и сын этих мест — этих скал, этой скудной почвы, здешнего солнца, здешнего ветра, здешних деревьев. Здешний народ, пусть он иначе выглядит и иначе одевается, — это твой народ.
Я так хорошо знаю тебя, Джон. Я знаю твое сердце, твои горести и радости. В этом овеянном стариной месте ты видел смерть и озлобление, которому, быть может, не дано угаснуть. Не держи обиды. Можешь грустить о минувшем, но стремись к новому, созидай новое. впадай в грех уныния, не скорби о канувших в небытие камнях.
Джон Фолкнер,
сенешаль.
Молодой человек встал. Не спеша собрал листки, сложил их в пакет и аккуратно его завязал. Потом забросил на плечи рюкзак, стряхнул траву, приставшую к коленям. Уже совсем стемнело, деревья бросали густые бархатно-черные тени. В бирюзовом отсвете догоревшего заката громоздились развалины замка.
Тут он обратил внимание на то, чего не заметил прежде. Все кругом: трава, кусты, деревья — все было усыпано светлячками, они висели будто крохотные зеленые фонарики. Он взял одного светлячка на ладонь. Тот горел ровным светом — каким-то загадочным и нездешним, словно далекая звезда.
Среди остатков каменной кладки выше по склону царили покой и тишина. Все, кто населял их, сошли в могилу… Пробежал ветерок, приминая траву. Молодой человек начал спускаться вниз, оскальзываясь на крутизне.
Девушка ждала его внизу, у ручья, — душистая тень во мраке. Она шагнула ему навстречу, и он увидел, что ее сложенная лодочкой ладонь светится. На обратном пути она насобирала светлячков и принесла их «при себе», как сказали бы местные жители.