Меня держат только для родов.
Упомянутый выше академик Штелин в своей оде ясно обозначил цель брачного союза: «Светлейший дом, дай желанный росток!» Однако исполнить это пожелание оказалось не так-то просто — принцесса не беременела. Об этом сообщалось в депешах брауншвейгских дипломатов, а также о том, что принц Антон настолько проникся важностью стоявшей перед ним политической задачи, что даже заболел от усердия — и нуждался в «благотворных инструкциях» со стороны старших товарищей, чтобы «изрядно исполнять супружеские обязанности без ущерба здоровью»72.
Менее деликатные современники судачили о проблемах у принца по мужской части. Много лет спустя находившийся в ссылке в Казани полковник Иван Ликеевич поведал приятелям, что в 1739 году медовый месяц молодых начался с конфуза: императрице доложили, что «Антон Улрих плотского соития с принцессой не имел, и государыня на принцессу гневалась, что она тому причина. И после де того призывали лекарей и бабок, и Улриха лечили. И принцесса де с мужем своим жила несогласно, и она де его не любила, а любилась с другими»73. За неуместные подробности Ликеевич был навечно заточен в 1758 году в Свияжский Богородицын монастырь.
Пышная свадьба не улучшила отношений молодоженов, а скандальное начало супружеской жизни — и подавно.
Поэтому нам кажется неправдоподобным предположение маститого искусствоведа H. M. Молевой, что знаменитый автопортрет художника Андрея Матвеева с женой на самом деле написан не в 1729 году, а на десять лет позже и изображает Антона Ульриха и Анну Леопольдовну74. На портрете молодой с гордостью и нежностью обнимает юную супругу — зрителю и без пояснений понятно, что эти двое любят друг друга и счастливы. У наших же героев таких отношений не было никогда. Да и изображенный темноволосый и круглолицый мужчина ничем не напоминает мужа Анны — щуплого блондина Антона Ульриха; женское же лицо повреждено и сильно записано позднее, что сделало его старше75.
Начало брака племянницы огорчало и саму Анну Иоанновну, которая желала как можно скорее получить наследника престола. Неудачливый Антон Ульрих как назло постоянно попадал впросак — то являлся во дворец в черном туалете, хотя было известно, что государыня не выносит этот цвет; то залезал в долги, то ссорился с супругой. Бирон не преминул доложить обо всём императрице, та позвала принца к себе и обвинила его в скрытности: он-де более откровенен с чужими людьми, чем с ней, любящей его, как сына. Она уже не скрывала раздражения — и Бирон сообщил посланнику Кейзерлингу, что государыня не хочет допускать молодых к своему столу и намерена приказать им обедать в отведенных им комнатах76.
Супружеские ссоры открывали фавориту простор для интриги, но он всё чаще не мог — или не хотел — скрывать своего раздражения. Например, герцог прямо заявил и так-то не обольщавшемуся насчет отношения к нему супруги Антону Ульриху: «Я, по крайней мере, знаю, что, когда вы за нее сватались, она сказала, что лучше бы положила голову на плаху, чем выходить за вас. Против вас у меня нет ничего; итак, вместо того, чтобы во всём слушаться жены, советую вам вытолкать в шею тех, которые делают ей такие прекрасные внушения. Я очень хорошо знаю, какие чувства она питает ко мне; но я в милостях ее не нуждаюсь, да и никогда нуждаться не буду». О самом принце в беседах с дипломатами он отзывался довольно презрительно: «Всякий знает герцога Антона Ульриха как одного из самых недалеких людей, и если принцесса Анна дана ему в жены, то только потому, чтобы он производил детей; однако он, Бирон, считает герцога недостаточно умным даже для этой роли».
Обиженный герцог горячился и портил отношения с «молодым двором», что для опытного придворного было недопустимо. К тому же он ошибся в оценке способностей принца. Молодые исполнили свою династическую обязанность — 12 августа 1740 года не отходившая от роженицы ни на час Анна Иоанновна восприняла от купели долгожданного наследника, названного по прадеду Иоанном. 3 сентября в табель «высокоторжественных дней» в качестве официальных праздничных дат были вписаны дни рождения и тезоименитства «внука ее императорского величества, благоверного государя принца Иоанна» (соответственно 12 и 29 августа)77.
С этим Бирон не мог ничего поделать. Но он отыгрался на претенденте на роль первого министра будущего царствования — Артемии Петровиче Волынском. Того, что называется, понесло. Кабинет-министр всё реже являлся к Бирону, жалуясь: «…пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне герцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — считал Волынский, сокрушаясь, что «иноземцы перед ним преимущество имеют».
Последним триумфом Волынского стал знаменитый праздник со строительством Ледяного дома и устройством в нем свадьбы шута императрицы Михаила Голицына с ее любимой калмычкой Авдотьей Бужениновой с участием диковинных «скотов» и подданных из разных концов империи. Торжество удалось на славу: «В день свадьбы все участвовавшие в церемонии собрались на дворе дома Волынского, распорядителя праздника; отсюда процессия прошла мимо императорского дворца и по главным улицам города. Поезд был очень велик, состоя из 300 человек с лишним. Новобрачные сидели в большой клетке, прикрепленной к спине слона; гости парами ехали в санях, в которые запряжены разные животные: олени, собаки, волы, козы, свиньи и т. д. Некоторые ехали верхом на верблюдах. Когда поезд объехал всё назначенное пространство, людей повели в манеж герцога Курляндского. Там, по этому случаю, пол был выложен досками и расставлено несколько обеденных столов. Каждому инородцу подавали его национальное кушанье. После обеда открыли бал, на котором тоже всякий танцевал под свою музыку и свой народный танец. Потом новобрачных повезли в Ледяной дом и положили в самую холодную постель. К дверям дома приставлен караул, который должен был не выпускать молодых ранее утра». Из этого описания, сделанного Манштейном, между прочим, следует, что и Бирон должен был принимать участие в задуманном его соперником празднике, что едва ли его обрадовало.
Можно посочувствовать несчастному Голицыну-«Кваснику» (внуку фаворита царевны Софьи) и посетовать на пошлость развлечений — но надо признать, что «шоумейкером» Волынский оказался хорошим. Представление, несомненно, имело успех как раз потому, что отвечало вкусам не только императрицы, но и прочей публики. «Поезд странным убранством ехал так, что весь народ мог видеть и веселиться довольно, а поезжане каждый показывал свое веселье, где у которого народа какие веселья употребляются, в том числе ямщики города Твери оказывали весну разными высвистами по-птичьи. И весьма то было во удивление, что в поезде при великом от поезжан крике слон, верблюды и весь упоминаемый выше сего необыкновенный к езде зверь и скот так хорошо служили той свадьбе, что нимало во установленном порядке помешательства не было», — искренне радовался забаве вместе с остальными зеваками гвардеец Василий Нащокин.
Однако для того чтобы удержаться у власти, одних режиссерских способностей было мало. Неумеренными амбициями Артемий Петрович насторожил многих, а главное — настроил против себя ключевые фигуры аннинского правительства — Бирона и Остермана. После успеха Волынского Бирон нанес ему удар. В челобитной императрице обер-камергер и герцог предстал ее верным слугой, который «с лишком дватцать лет» несет службу, «чинит доклады и представления», тем более сейчас, когда один министр Кабинета «в болезни», второй «в отсутствии», а третий (Остерман) «за частыми болезнями мало из двора выезжает». Волынский же, подав письмо против тех, кто «к высокой вашего императорского величества персоне доступ имеет», возвел «напрасное на безвинных людей сумнение». Бирон просил защитить его честь и достоинство и потребовать от Волынского, чтобы «именование персон [было] точно изъяснено».
Курляндец также обвинил кабинет-министра в происшествии 6 февраля 1740 года, когда Волынский посмел «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Как писал в слезной челобитной сам поэт В. К. Тредиаковский, еще накануне «его превосходительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема». Министр всего лишь потребовал от него написать вирши на шутовскую свадьбу в Ледяном доме; но вызванный в неурочный час на «слоновый двор» (штаб подготовки этого «фестиваля») стихотворец возмутился, а Волынский, который никак не мог допустить помехи торжеству, лично «вразумил» его.
Когда же побитый поэт наутро явился в приемную Бирона с жалобой, то на свою беду «туда пришел скоро и его превосходительство Артемей Петрович Волынский, увидев меня, спросил с бранью, зачем я здесь, я ничего не ответствовал, но он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и отдал в руки ездовому сержанту, повелел меня отвести в комиссию и отдать меня под караул».
Для Бирона Тредиаковский был чем-то вроде шута, и в другое время он сам вместе с Волынским посмеялся бы над его злоключениями. Но теперь происшествие пришлось как нельзя кстати: Волынский рукоприкладствовал по отношению к просителю, не только прибывшему в приемную «владеющего герцога», но и, самое главное, в «апартаментах вашего императорского величества». Это уже тянуло на оскорбление императрицы78.
Виновного могло ждать обычное в таких случаях «падение»: пристрастное разбирательство, смертный приговор с заменой на ссылку в армию или в «деревни», с последующим прощением и отправкой на вице-губернаторство куда-нибудь в Сибирь. Но Волынский, на свою беду, замечал «непорядки» и расстройство государственной машины. Вокруг него сложился кружок единомышленников; его друзьями-«конфидентами» стали в основном «фамильные», но образованные люди: архитектор Петр Михайлович Еропкин, горный инженер Андрей Федорович Хрущов, морской инженер и ученый Федор Иванович Соймонов, президент Коммерц-коллегии Платон Иванович Мусин-Пушкин, секретарь императрицы Иван Эйхлер и секретарь Коллегии иностранных дел Жан де ла Суда. Компания собиралась по вечерам в доме Волынского на Мойке: ужинали, беседовали, засиживаясь до полуночи.
Интеллектуальные беседы подвигли министра на сочинение обширного проекта, который он сам на следствии называл «Рассуждение о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Волынский предлагал расширить состав Сената и повысить его роль, передав на его рассмотрение часть дел из перегруженного делами Кабинета министров; назначать на все должности, в том числе и канцелярские, только дворян; ввести «шляхетскую» винную монополию, для горожан восстановить в городах магистраты, для духовенства устроить академии. В целях сокращения расходов он полагал сократить армию до шестидесяти полков с соответствующей экономией жалованья на 180 тысяч рублей; устроить военные поселения-«слободы» на границах; сочинить «окладную книгу», сбалансировать доходы и расходы бюджета79. Ничего криминального во всём этом не было, но публичное обсуждение государственных дел было представлено Бироном как объединение заговорщиков…
Подлинным же организатором «дела Волынского» стал его главный соперник в Кабинете министров — Остерман. После ареста в 1741 году Андрей Иванович поначалу отрицал какое-либо отношение к судилищу. Но вскоре в бумагах вице-канцлера обнаружились «мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нем в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включен; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого еще под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены». На прямой вопрос следователя: «Для чего ты Волынского так старался искоренить?» — Остерман ответил вполне определенно: «Что он к погублению Волынского старание прилагал, в том он виноват и погрешил»80.
Тринадцатого апреля Артемия Петровича заключили под домашний арест и начали допрашивать перед «генералитетской» комиссией, в которой основными действующими лицами стали главный следователь империи — начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков и ставленник Остермана дипломат И. И. Неплюев. Поначалу министр держался уверенно — обвинял тех, кто ему «вредил», и просил себе другую должность. Следователи тоже понимали, что придворные дрязги политическими преступлениями не являлись. Надо было обнаружить что-то более серьезное. И здесь на помощь комиссии пришли показания дворецкого Артемия Петровича — Василия Кубанца.
Перепуганный, но высочайше обнадеженный холоп вспомнил, что его хозяин читал книгу голландца Юста Липсия, сравнивая при этом средневековую неаполитанскую королеву Иоанну II и античных Клеопатру и Мессалину с отечественной государыней и заявляя: «Женский пол таков весь», — а также себя «причитал к царской фамилии» и даже «тщился сам государем быть»[14]. Теперь Волынскому можно было предъявить обвинения не только в служебных грехах, но и «по первым двум пунктам» («о каком злом умысле против персоны его величества или измене» и «о возмущении или бунте»). Преступник был посажен в Петропавловскую крепость. На допросе он облегчил задачу следствию заявлением, что при составлении «картины» (родословного древа) «причитался свойством к высочайшей фамилии», а его дети или их потомки могли бы когда-нибудь быть «российского престола преемниками». Подвешенный на дыбе, он понял свою ошибку и пытался объяснить: показывал то от страха, «боясь розыску, и такового умысла подлинно не имел»81.
Но было уже поздно — утром 27 июня 1740 года, в день годовщины Полтавской победы, ее участник Артемий Волынский, бывший обер-егермейстер двора и кабинет-министр императрицы Анны Иоанновны, стоял с вырезанным языком на эшафоте Сытного рынка — месте «торговых казней» в Петербурге. Секретарь Тайной канцелярии прочел приговор. Главная вина преступника звучала неопределенно, но страшно: его планы клонились «до явного нарушения и укоризны издревле от предков наших блаженные памяти великих государей… установленных государственных законов и порядков к явному вреду государства нашего и отягощению подданных и с явным при том оскорблением дарованного нам от всемогущего Бога высочайшего самодержавия и славы и чести нашей империи».
Государыня даровала преступнику милость — облегчила казнь: вместо посажения живьем на кол бывшему министру отрубили правую руку и сразу после этого голову. После «экзекуции» его тело отвезли на Выборгскую сторону и похоронили при церкви Сампсона Странноприимца. Кладбища давно уже нет, не сохранилась и могила Волынского и его друзей; на предполагаемом ее месте поставлен памятник, надпись на котором гласит: «Здесь погребены 27 июня 1740 года кабинет-министр, генерал-аншеф и обер-егермейстер Артемий Петрович Волынский, советник Андрей Федорович Хрущов и архитектор Петр Михайлович Еропкин, гоф-интендант. Сооружен в 1885 году по почину редакции журнала "Русская старина" многими почитателями памяти этих исторических русских людей». Так закончил свою жизнь и одновременно вошел в историю один из ярких людей XVIII столетия, «младший современник и птенец Петра Великого», как назвал его выдающийся русский историк В. О. Ключевский.
Процесс над министром сопровождался его дискредитацией в глазах общества. Дипломаты передавали своим дворам, что Волынский и его друзья хотели не просто захватить власть, но «возвратить Россию к прежним порядкам, изгнав из нее иностранцев»82. Едва ли Анна Леопольдовна, находившаяся в то время на последних месяцах беременности, не знала об аресте хорошо знакомого вельможи и его печальной судьбе, тем более что на следствии всплыла история о том, как Волынский уговаривал ее не выходить замуж за сына Бирона. Принцессе оставалось только гадать, действительно ли «павший» министр желал ей помочь или под видом сочувствия готовил для нее ловушку. Кровавая развязка интриги могла только усугубить отвращение чувствительной принцессы к придворным нравам.
Положение матери наследника престола обеспечивало молодой женщине неприкосновенность, но ее отношения с фаворитом оказались безнадежно испорченными. С «падением» Волынского принцессе больше не у кого было искать поддержки — не мог же служить опорой ее недалекий супруг. Место Волынского в Кабинете оказалось занято креатурой Бирона — будущим канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым. Очередной взлет его карьеры был обусловлен желанием курляндского герцога найти достойного и вместе с тем послушного оппонента Остерману.
Тетка-императрица находилась всецело под влиянием герцога, а сын и будущий император должен был еще вырасти, иначе в случае смерти Анны Иоанновны неизбежно вставал вопрос о регентстве. Мы не знаем, что думала по этому поводу наша героиня, но всемогущий фаворит после появления наследника стал, по оценке саксонских дипломатов, так задумчив, что никто не смел к нему подойти83. Ему было о чем задуматься: здоровье государыни в последние месяцы царствования пошатнулось — у нее усилилась подагра и началось кровохарканье.
Вокруг больной императрицы закручивались интриги большой европейской политики. Умерший в мае 1740 года «прусский Калита» — король Фридрих Вильгельм I — оставил сыну исправный государственный механизм и 76-тысячную армию, что в сочетании с амбициями молодого Фридриха II предвещало скорые изменения в европейском «концерте». Наметилось сближение Пруссии и Франции; правительства этих стран ожидали смерти австрийского императора, чтобы предъявить территориальные претензии (у Карла VI не было наследников по мужской линии, и престол должен был перейти к его дочери Марии Терезии). Накануне крупного международного конфликта позиция России имела принципиальное значение, и на нее нужно было воздействовать.
Первым в Петербург прибыл французский посол Иоахим Жак Тротти маркиз де ла Шетарди, чьей задачей было ослабить австрийское влияние при русском дворе. Данные маркизу инструкции уже предусматривали и такое средство, как устранение «иноземного правительства» России, в связи с чем ему рекомендовалось использовать недовольство старинных русских фамилий84. В мае 1740 года приехал и английский посол Эдвард Финч, получивший указание информировать Лондон «об интригах и партиях, которые могут возникнуть при русском дворе»85. За этим же внимательно следили их австрийский, шведский и прусский коллеги. Франция стремилась сделать Пруссию своей союзницей в будущем конфликте с Габсбургами и подталкивала Швецию к войне с Россией: о воинственных настроениях в Стокгольме русский посол М. П. Бестужев-Рюмин докладывал уже с начала 1739 года. В это тревожное время внешняя политика Российской империи нуждалась в твердой руке императрицы. Но судьба решила иначе.
В воскресенье 5 октября 1740 года за обедом государыне стало дурно. Приглашенные во дворец кабинет-министры А. М. Черкасский и А. П. Бестужев-Рюмин после разговора с Бироном отправились к Остерману; «душа» Кабинета порекомендовал прежде всего издать распоряжение о наследнике престола. Споров по этому вопросу не было. Вечером Анна Иоанновна подписала манифест о наследнике, составленный секретарем Кабинета Андреем Яковлевым под диктовку Остермана: «Назначиваем и определяем после нас в законные наследники нашего всероссийского императорского престола и империи нашего любезнейшего внука благоверного принца Иоанна, рожденного от родной нашей племянницы ее высочества благоверной государыни принцессы Анны в супружестве с светлейшим принцом Антоном Улрихом герцогом Брауншвейг-Люнебургским, которому нашему любезному внуку мы титул великого князя всея России всемилостивейше от сего времени пожаловали. А ежели Божеским соизволением оный любезный наш внук благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и не оставя по себе законно рожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его, от вышеозначенной нашей любезнейшей племянницы ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона Улриха герцога Брауншвейг-Люнебургского раждаемого, а в случае и его преставления других законных из того же супружества раждаемых принцов всегда первого таким порядком, как выше сего установлено»86.
Предусмотрительный министр, как видим, продумал порядок обеспечения стабильности престолонаследия в случае смерти государя-младенца. Казалось, что восстанавливается и «нормальная», традиционная очередность перехода престола от природной государыни-бабки к законному внуку. Но в том же манифесте вновь упоминался уничтожавший эту традицию петровский указ о престолонаследии 1722 года — а это означало, что в важнейшем для монархии деле возможны неожиданные перемены. К тому же было понятно, что младенец еще долго не сможет управлять страной, но о его родителях в качестве регентов в документе не говорилось. Уклонился от обсуждения вопроса о реальном правителе-регенте и Остерман; Анну Леопольдовну он рассматривал только как родительницу законных принцев-наследников, но и о Бироне не сказал ни слова, предпочитая образование регентского совета. Эта идея герцогу определенно не понравилась. «Какой тут совет! — заявил он вернувшемуся от Остермана обер-гофмаршалу Рейнгольду Л евенвольде. — Сколько голов, столько разных мыслей будет»87.
Как писал саксонский дипломат, «в манере герцога было так управлять делами, которых он более всего желал, что их ему в конце концов преподносили, и казалось, что всё происходит само по себе». В составленной уже в ссылке записке «Об обстоятельствах, приготовивших опалу Э. И. Бирона, герцога Курляндского» бывший правитель утверждал, что в тот же день, вернувшись домой, «нашел у себя множество особ, в том числе и фельдмаршала Миниха». «От него, — писал бывший фаворит и регент, — я узнал, что присутствующее у меня собрание — ревностные патриоты, которые, рассуждая по совести, кому бы приличнее было вручить правление на время малолетства императора в случае, если Господь воззовет к себе государыню, — после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы нашли способнейшим к управлению Россией меня». «Само по себе» получилось так, что первые чины империи — Б. X. Миних, А. М. Черкасский, А. П. Бестужев-Рюмин, А. И. Ушаков, А. Б. Куракин, И. Ю. Трубецкой, Н. Ф. Головин, Р. Г. Л евенвольде — были единодушны в своем выборе; герцог же, естественно, стремился устраниться от государственных дел, ссылаясь на плохое здоровье, «истощение сил» и домашние заботы, чем глубоко опечалил собеседников. Однако они не сдались — через два дня явились в опочивальню к больной государыне с просьбой назначить Бирона регентом и заготовленным проектом указа.
Анна Иоанновна — в интерпретации Бирона — несколько раз была готова исполнить желание министров, но он, «несмотря на продолжительные настояния ее величества, отклонял ее от такого исполнения». Тогда неугомонные просители «пригласили в собрание все чиновные лица до капитан-поручиков гвардии; таким образом, около 190 лиц, собравшихся в Кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству» и подали императрице соответствующее прошение «в выражениях самых патетических». Сам он, понятно, об этом ничего не знал, а сутки спустя, явившись к государыне, был застигнут врасплох утверждением акта о своем назначении. Анна Леопольдовна же якобы капризничала, заявляла о своей тяжкой болезни и тем до того обидела умиравшую тетку, что, по словам Бирона, «насчет принцессы у ее величества часто вырывались такие выражения, что я о них умалчиваю». В то же время сам герцог лицемерно говорил принцессе Анне, что не огорчен тем, что может утратить влияние, поскольку у него остается «прекрасное герцогство»; принц Антон Ульрих и вовсе был убежден, что его супруга примет «главное участие в правлении»88.
Остальные участники событий, давая показания после своего ареста в 1741 году или запечатлев в мемуарах последние дни царствования Анны Иоанновны, охотно уступали честь «выдвижения» Бирона друг другу89. Первый историк «эпохи дворцовых переворотов» А. Ф. Бюшинг описывал, как фельдмаршал Миних убеждал его в том, что именно Остерман и Черкасский сделали Бирона регентом; в то же время сам ученый располагал сведениями, что именно Миних «ночи в одном покое с герцогом Курляндским проводил». Сын фельдмаршала выдвигал на первое место Черкасского и Бестужева-Рюмина; но, как выяснило следствие по делу Бирона, сам Миних-младший исправно докладывал курляндцу, что говорят о нем при дворе, да и сам герцог «за шпиона его почитал»90. Алексей Бестужев-Рюмин в те дни считал решающим в деле утверждения регентства свое участие, о чем рассказал секретарю саксонского посольства Пецольду, а на следствии после ареста поначалу указывал, что «первый предводитель к регентству» был Миних, но в конце концов признал, что сам выдвигал Бирона в регенты и вечером 5 октября писал «духовную» Анны Иоанновны с распоряжением о регентстве.
Стремительное развитие ситуации спутало карты сторонников брауншвейгской четы, которые делились на приверженцев Анны Леопольдовны и принца Антона; к первым можно причислить если не фельдмаршала Миниха, то его сына; ко вторым — Остермана, заинтересованного в сохранении русско-австрийского союза. Возможно, такой поворот был неожиданным и для самой императрицы, и для других лиц, чье единодушие в столь важном вопросе едва ли было искренним. Но открыто выразить свое несогласие с кандидатурой Бирона решились немногие.
Иностранные дипломаты в каждой депеше информировали свои правительства о политическом раскладе при российском дворе. Пецольд сообщал, что высшие сановники успешно надавили на Остермана, уклонившегося было от поддержки соперника. Мардефельд указывал на отсутствие сплоченности среди сторонников Анны и бестолковость ее ближайшей подруги-фрейлины — «прекрасной, но глупой Менгден»; он же узнал, что Остерман посоветовал принцессе просить для себя регентство у умиравшей императрицы, а та хотела, чтобы с этой просьбой к ней обратились кабинет-министры91.
Однако сама принцесса Анна проявила характер и отказалась поддержать прошение о назначении герцога регентом, поскольку, по данным английского посла, сама рассчитывала получить власть. На переданное ей то ли кабинет-министрами и фельдмаршалом Минихом, то ли некоей «известной особой» предложение Бирона поддержать его она учтиво ответила, что «никогда не мешалась в дела государственные, а при настоящих обстоятельствах еще менее отваживается вступать в оные; что хотя императрица, по-видимому, в опасности жизни находится, однако с помощью Божией и учитывая ее возраст, может выздороветь, и потому, если ее величеству представить об упомянутом, то сие значит снова напоминать о смерти, к чему она, принцесса, приступить отнюдь не соглашается; что если ее императорскому величеству всемилостивейше благо-угодно было принца Иоанна избрать наследником престола, то и нельзя сомневаться, чтобы ее величество не соизволила сделать нужные и о государственном правлении распоряжения; потому всё оное и предоставляет она на собственное ее величества благоусмотрение; а впрочем, не неприятно ей будет, если императрица благоволит вверить герцогу регентство во время малолетства принца Иоанна». Этого было вполне достаточно. Как заметил Финч, «слова ее были перетолкованы в этом смысле»92.
Началось приведение подданных к присяге. В Петропавловском соборе в честь «благоверного государя, великого князя Иоанна» был совершен торжественный молебен. Однако дело с назначением регента обстояло, мягко говоря, не так гладко, как описано в рассказе Бирона. Императрица не только не просила своего фаворита занять этот пост — наоборот: составленное «клиентом» герцога А. П. Бестужевым-Рюминым (согласно его показаниям на следствии) «Определение» о регентстве Бирона с датой «6 октября» она не подписала и оставила у себя. Потерпев неудачу, Бестужев принялся за сочинение челобитной о назначении Бирона регентом, которую должны были подписать виднейшие сановники. Помогал ему генерал-прокурор Никита Трубецкой, а писал бумагу Андрей Яковлев. Одновременно Бестужев организовал еще одну «декларацию» в пользу герцога и призвал поставить под ней подписи более широкий круг придворных, включая старших офицеров гвардии «до капитан-поручиков»93.
Чтобы избежать какого-либо проявления протеста, расторопный кабинет-министр установил очередь, «впущая в министерскую человека только по два и по три и по пять, а не всех вдруг», хотя на следствии он показывал, что желающие сами толпились в очереди и их «такое число входило, сколко в министерскую вместитца». Миних-младший упоминал о полусотне человек, подписавшихся «понуждением». По данным саксонского посла, под «декларацией» были поставлены 197 подписей94. Таким образом, помощники герцога подготовили обоснование провозглашения его регентом даже в том случае, если бы умиравшая Анна отказалась это сделать. В результате Бирон спокойно мог утверждать, что без всякого его участия почти 200 человек «добровольно» выдвинули его персону на высший государственный пост в империи, о чем сам он — сама скромность — якобы узнал только спустя сутки.
Применялись и другие, проверенные во время прежних «дворских бурь» меры. Принцессу Анну старались надолго не оставлять наедине с императрицей, а Антон Ульрих был допущен к ней лишь однажды, 8 октября. Не всегда пускали к умиравшей и Елизавету (это обстоятельство будет следствием поставлено в вину Бирону)95.
По всей вероятности, ситуация была для курляндца и его окружения отнюдь не беспроигрышной. «Согласие» Анны Леопольдовны на регентство — даже если таковое и имело место — стоило немного, а отправить мать императора в застенок или ссылку было невозможно. Безуспешными остались и робкие попытки изменить ситуацию со стороны ее мужа: Антон Ульрих то посылал адъютанта разведать о происходившей в Кабинете подписке, то отправлялся за советом к Остерману Опытный царедворец намекнул своему протеже, что действовать можно только в том случае, если у него есть собственная «партия»; при ее отсутствии разумнее присоединиться к большинству96.
Но, видимо, перед Бироном были и более серьезные препятствия, чем брауншвейгско-мекленбургская чета. В донесениях Шетарди, Мардефельда и австрийского резидента Н. Гогенгольца от 14 октября, а затем и шведского посла Э. Нолькена опять появились сообщения о, казалось, уже отвергнутой идее регентского совета из двенадцати человек, в котором принцессе Анне должно было принадлежать два голоса97. Шетарди 15 октября отметил, что курляндский герцог ведет переговоры с Финчем, а шведский посол доложил, что целью этих переговоров является помещение состояния герцога в английские банки.
Правда, в опубликованных депешах Финча не сообщается о подобном визите — в них вообще нет сведений о событиях, происходивших в придворных сферах между 11 и 15 октября. Мардефельд же передал в Берлин, что Бирона не ввели в состав регентского совета и его слуги уже начали прятать имущество98. Эти сообщения имели под собой основание: после свержения Бирона оказалось, что он успел значительную часть своих движимых ценностей отправить в курляндские «маетности», где их и пришлось разыскивать специально посланным чиновникам99.
Но попытки изменить ход событий не удались. Как сообщали Шетарди и Нолькен, в среду 15 октября Бирон использовал последнее средство — бросился в ноги к Анне. Умиравшая государыня не смогла отказать единственному близкому ей человеку. Позднее герцог признавал, что был заранее извещен врачами о неминуемой смерти императрицы и желал любой ценой получить ее санкцию на регентскую власть100. В тот же день или (согласно имевшейся в 1741 году в распоряжении следователей собственноручной записке Бестужева) на следующее утро «определение» о регентстве было подписано101. Если верить Мардефельду, то уже тогда, то есть еще при жизни Анны Иоанновны, регенту присягнули высшие чины империи102. 17 октября 1740 года императрица скончалась между 21 и 22 часами в полном сознании, успев ободрить своего избранника: «Небось!»
Манифест о вступлении на престол нового государя призывал от его имени подданных: «…пока мы достигнем в семнадцать лет возраста нашего, о управлении государственных как духовных, военных, так политических и гражданских дел вышепомянутый, учиненный от любезнейшей нашей государыни бабки, блаженныя и вечнодостойныя памяти всепресветлейшей, державнейшей, великой государыни Анны Иоанновны, императрицы и самодержицы Всероссийской, устав, определение и всемилостивейший указ, без изъятия, по всеподда[н]нической своей вернорабской должности, свято и ненарушимо [бы] содержали». Далее следовал сам «устав» о регентстве Бирона, датированный 6 октября. Дата явно не соответствовала времени действительного подписания документа и давала основания заподозрить фальсификацию, о чем сразу же заговорили иностранные дипломаты103.
О прямом подлоге, очевидно, речь всё же не идет, хотя подлинного рукописного текста распоряжения о регентстве у нас нет. Но вокруг умиравшей императрицы была сплетена столь густая сеть интриг, что даже если бы она отказалась исполнить волю фаворита или физически уже не смогла подписать документ, это едва ли изменило бы ход событий: в дело пошли бы заготовленные выражения «общественного мнения». В нужный момент активизировался генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Сохранился автограф его распоряжений Сенату: задержать почту, учредить заставы на выезде из столицы; гвардейские полки вызвать к восьми часам утра к «летнему дому», где скончалась императрица. Туда же часом позже надлежало явиться сенаторам, синодским членам и особам первых шести рангов. Не забыл генерал-прокурор распорядиться и о новом титуле «регента» для Бирона104.
Так же быстро действовал и Остерман. В своем «мнении» Сенату он предложил немедленно отправить «циркулярные рескрипты» русским послам за границей и закрыть все дороги, чтобы опередить известия дипломатов из Петербурга. Самого же Бирона он просил подписать рескрипты, отправляемые в Турцию и Швецию, и направить личные письма султану и визирю, подчеркнув в них «твердость и непоколебимость» внешней политики империи105. «Старших капитанов» гвардейских полков во дворец потребовали уже 16 октября — то ли для увеличения количества подписей под бестужевской «декларацией», то ли для того, чтобы они находились на виду и была возможность контролировать их поведение.
Бирон позднее писал, что был безутешен и 18 октября весь день даже не выходил из своих покоев; однако мемуары Миниха-младшего запечатлели его стремление держать ситуацию под контролем: «Как скоро императрица скончалась, то, по обыкновению, открыли двери у той комнаты, где она лежала, и все, сколько ни находилось при дворе, в оную впущены. Тут виден и слышен был токмо вопль и стенание. Принцесса Анна сидела в углу и обливалась слезами. Герцог Курляндский громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внесть декларацию касательно его регентства и прочитать пред всеми вслух. Почему, когда генерал-прокурор князь Трубецкой с означенною декларациею подступил к ближайшей на столе стоявшей свече и все присутствующие за ним туда обратились, то герцог, увидя, что принц Брауншвейгский за стулом своей супруги стоял, там и остался, спросил его неукоснительно: не желает ли и он послушать последней воли императрицы? Принц, ни слова не вещав, пошел, где куча бояр стояла, и с спокойным духом слушал собственный свой, или паче супруги своей, приговор»106.
Извлеченный из ларца с драгоценностями документ гласил: «Мы, по всемилостивейшему нашему матернему милосердию к империи нашей и ко всем нашим верным подданным, во время малолетства упомянутого внука нашего великого князя Иоанна, а имянно до возраста его семнатцати лет, по данной нам от всещедрого Бога самодержавной императорской власти определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигалского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательства вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе, как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать»107.
Таким образом, обер-камергер императорского двора и владетельный герцог Курляндии Бирон получал «полную мочь и власть», сравнимую с властью российского самодержца. До семнадцати лет император считался несовершеннолетним, а его отец и мать в качестве обладающих властными полномочиями лиц не фигурировали. Им отводилась роль производителей «законных из того же супружества рожденных принцев», которые могли бы занять престол в случае смерти императора; на потомство женского пола эти права не распространялись. К тому же речь шла только о детях-наследниках, «из того же супружества раждаемых», что в случае смерти сына-императора исключало для Анны Леопольдовны возможность избавиться от нелюбимого супруга.
Кроме того, завещание предусматривало и вариант устранения брауншвейгской четы от престола: «…или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, для предостережения постоянного благополучия Российской империи заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом и генералами фельт маршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцес-сора изобрать и утвердить, и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по нашей самодержавной императорской власти от нас самих избран был». Такая формулировка давала регенту полномочия еще при жизни младенца-императора и его родителей начать процедуру выборов нового наследника, для чего он имел право «вольно… о всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет». «Устав» предусматривал и возможность отказа регента от правления; в таком случае он устанавливал, с согласия Кабинета и Сената, новое правительство и отбывал в принадлежавшую ему Курляндию108.
Вслед за поздравлениями и присягой Бирон принял поднесенный ему титул «его высочество регент Российской империи Иоганн герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Однако позднейшие допросы секретаря Кабинета Андрея Яковлева сохранили неосторожные слова генерал-прокурора Трубецкого, сказанные им перед смертью Анны Иоанновны: «Хотя де герцога Курляндского регентом и обирают, токмо де скоро ее императорское величество скончается, и мы де оное переделаем», — услышав которые, хитрый Остерман тут же дал распоряжение Яковлеву записать их109. Другие выражали свое мнение открыто. Маркиз Шетарди в донесении от 21 октября отметил явное недовольство сторонников отстраненных от власти родителей императора. Шведский посол Нолькен тогда же сообщил о нежелании офицеров гвардии подписывать «декларацию» о назначении Бирона и даже о якобы имевшем место отказе новгородского архиепископа от присяги110. Мардефельд передавал слухи о намерении не названных по имени вельмож «ввести республиканское правление»111.
«Безмятежный переход престола», который мог удивлять английского и других послов, скрывал за кулисами очередную «переворотную» ситуацию. Даже при определенном заранее наследнике власть в ответственный момент демонстрировала неустойчивость и зависимость от сиюминутного расклада политических сил. Если бы в минуту смерти императрицы принцесса Анна с сыном-императором на руках при поддержке нескольких вельмож и высших офицеров гвардии потребовала признать ее право на власть, герцогу нечего было бы возразить. Но на деле его сторонники действовали активно, а Анна Леопольдовна в борьбу не вступила, да и влиятельных лиц в ее окружении как будто не было. Однако логика придворных «конъектур» скоро подтолкнула ее к действиям и образовала вокруг нее «группу поддержки».
Переход власти произошел спокойно. Приказы по гвардейским полкам назначали сбор у дворца утром 18 октября; очевидно, до того присутствие солдат, помимо обычных караулов, не требовалось. В столице полицейские чины развешивали в людных местах — на рынках, у церквей, у почтового двора — свежеотпечатанные манифесты о начале нового царствования и «чрез барабан» объявляли обывателям о принесения присяги. Синод распорядился о новой форме «возношения» первых лиц государства. Впереди, конечно, именовался «благочестивейший, самодержавнейший, великий государь наш, император Иоанн Антонович всея России новый император». Далее поминались его родители — «благоверная государыня принцесса Анна и супруг ея» — и только потом цесаревна Елизавета, перешедшая на положение представительницы боковой ветви императорской фамилии. После августейших назывался «его высочество регент Российской империи».
За три недели Бирон успел «апробовать» ровно 100 указов112. Один из первых утвержденных им манифестов повелевал всем должностным лицам «во управлении всяких государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от благоверного и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого… с чистой совестью, сердцем и радением» — новая власть стремилась объявить себя преемницей дел первого императора и стремилась (или, по крайней мере, декларировала намерение) утвердить приоритет закона в сознании российских чиновников113. Со ссылкой на петровский указ о роскоши 1717 года предписывалось «отныне вновь богатых с золотом и серебром платьев… дороже 4 рублев аршин никому себе не делать» и донашивать их до 1744 года, что, впрочем, не касалось «императорской фамилии и его высочества герцога регента»114.
Другие «милостивые» указы сулили податным сословиям сбавку в размере подушной подати за текущий год на 17 копеек, преступникам (кроме осужденных по «первым двум пунктам») — амнистию. Заступавшим на посты часовым во всех полках было разрешено носить шубы, дезертирам предоставлена отсрочка для добровольной явки, нерусское население Поволжья (татары, чуваши и мордва) избавлялось от уплаты накопившихся недоимок.
А. П. Бестужев-Рюмин получил в награду за труды на благо герцога дом казненного Волынского и 50 тысяч рублей. Антону Ульриху было пожаловано титулование «высочество». Брауншвейгскому семейству была назначена ежегодная сумма расходов — 200 тысяч рублей, а ничем не проявившей себя в октябрьские дни цесаревне Елизавете — 50 тысяч115. Регент демонстративно отказался от предложенного ему шестисоттысячного содержания, что, впрочем, не избавило его впоследствии от обвинения в неограниченном распоряжении казной.
Другие распоряжения регента огласке не предавались; но шведский посол, а вслед за ним и другие дипломаты стали сообщать своим дворам о начавшихся в столице арестах. По доносам были арестованы поручики Преображенского полка Петр Ханыков и Михаил Аргамаков, сержант Иван Алфимов и еще несколько офицеров и чиновников.
Знаменитый русский историк С. М. Соловьев видел причину гвардейского недовольства в патриотическом возмущении хозяйничаньем курляндца: «Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника? Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя»116. Однако допросы арестованных показывают, что национальность и нравственность Бирона мало интересовали гвардейцев. Не только офицеров, но и рядовых солдат возмущало прежде всего то, что «напрасно мимо государева отца и матери (таких же иноземцев. — И. К.) регенту государство отдали».
Как только грозная императрица умерла, недовольство гвардейцев прорвалось, и первым его выразил «старейший» в первом гвардейском полку поручик Ханыков. 20 октября 1740 года (через два дня после присяги) он в разговоре с сержантом Иваном Алфимовым сокрушался: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили, они де, надеясь на нас, плачютца, а отдали де всё государство какому человеку регенту, что де он за человек?»117
Подобные мысли — «не прискорбно ли будет» регентство Бирона принцессе Анне Леопольдовне — приходили и в другие офицерские головы. Но гвардейцы пошли привычным путем — искать покровительства авторитетного и чиновного лидера. Отставной подполковник Любим Пустошкин и капитан Василий Аристов обращались к тайному советнику Михаилу Головкину и главе Кабинета министров князю Алексею Черкасскому. Офицер-семеновец Иван Путятин и его друзья надеялись на своего подполковника — отца императора. Но принц оказался неспособным ни на закулисную интригу, ни на смелый поступок; в решающие дни накануне смерти Анны он осмелился только просить совета у брауншвейгского посланника Кейзерлинга, а на встречу с офицерами не отважился. Другие оказались еще трусливее: десятилетие бироновщины отбило у вельмож охоту к решительным действиям. Головкин уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие край». Черкасский же лично донес на своих посетителей118.
Поручик Ханыков первым осознал, что он и его однополчане сами могут совершить переворот: «Учинили бы тревогу барабанным боем и гренадерскую б свою роту привел к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Хоныковым, а к тому б де пристали и другие салдаты, и мы б де регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали». Но идея еще казалась слишком дерзкой, и поручик с сожалением констатировал: «Какие наши офицеры, все де трусы, ни один по настоящей форме не идет». Поэтому он и обратился к унтерам: «В полку надежных офицеров нет, не с кем советовать о том; разве вы, ундер афицеры, об этом станете салдатом толковать». Он был уверен в успехе: «…они меня любят, и офицеры б, побоявшись того, все б стали солдатскую сторону держать»119. Однако солдаты тоже не решались на какие-либо действия: «…бранят нас, офицеров, также и унтер-офицеров, для чего не зачинают, что если им, солдатам, зачать нельзя…» Ханыков чуть опередил время. Через год, в ночь с 24 на 25 ноября 1741-го, девять бравых солдат и унтеров Преображенского полка с гренадерской ротой арестуют младенца-императора, его родителей и министров и возведут на престол дочь Петра I Елизавету.
А в октябре 1740 года поручик был взят по доносу, как и другие офицеры. Вместе с ним в застенок попали не только гвардейцы, но и штатские, в числе коих был секретарь Кабинета Андрей Яковлев. Этот чиновник не только утверждал брауншвейгскую семью в мысли о подложности «Устава» о регентстве, но и лично пытался зондировать общественное мнение на предмет переворота: «…надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества»120. В следственном деле перечислены 26 фамилий офицеров и чиновников, против некоторых сделаны отметки: «Пытан. Было 16 ударов». К самому начальнику Канцелярии тайных розыскных дел А. И. Ушакову (под следствие попал его адъютант И. Власьев) герцог распорядился приставить верного человека: «…о непристойном и злодейственном рассуждении и толковании о нынешнем государственном правлении… исследовать и разыскивать обще с ним, генералом, генерал-прокурору и кавалеру князю Трубецкому»121.
Двадцать третьего октября Бирон в резкой форме потребовал объяснений от брауншвейгского принца: из показаний арестованных следовало, что Антон Ульрих якобы сомневался в подлинности завещания, мечтал о дворцовом перевороте и хотел «арестовать всех министров». Принц признался, что «замышлял восстание», и «добровольно» согласился оставить посты подполковника Семеновского полка и полковника Брауншвейгского кирасирского полка. «…Понеже я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийской престол желание имею помянутые мои военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучным быть, — подал он прошение на имя сына-императора, — того ради ваше императорское величество всенижайше прошу, на оное всемилостивейше соизволяя, от всех тех до ныне имевших чинов меня уволить и вашего императорского величества указы о том куда надлежит послать; также и всемилостивейшее определение учинить, чтоб порозжия чрез то места и команды паки достойными особами дополнены были».
Регент потребовал, чтобы присутствовавшие при разговоре вельможи публично подтвердили подлинность «Устава» о регентстве, и, в свою очередь, пригрозил отставкой в случае, если собрание сочтет герцога Антона более способным. Полномочия регента были признаны законными, и он — по просьбам участников собрания — согласился остаться на своем посту122.
Бирон не ограничился формальным подтверждением своих прав. 25 октября Шетарди сообщал в Париж, что «гвардия не пользуется доверием» и для охраны порядка в Петербург введены два армейских батальона и две сотни драгунов, а Мардефельд уведомил свое правительство о шести вводимых батальонах123. Гвардейцы полагали, что регент собирался «немцев набрать и нас из полку вытеснить». После ареста Бирона попытки преобразовать гвардию были поставлены ему в вину; на следствии курляндец признал, что собирался «разбавить» неблагонадежные полки новобранцами-рекрутами, а дворян перевести офицерами в армию124. Но даже если правитель и замышлял подобные шаги, то не успел их осуществить. Однако даже слухи о таких намерениях вызвали ропот в полках, и самому фельдмаршалу Миниху пришлось успокаивать гвардейцев125.
Продолжалось и открытое Тайной канцелярией следствие. Однако начинать новое царствование с репрессий было неловко. К 31 октября допросы были прекращены; некоторых подследственных (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) просто выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Граф М. Г. Головкин, к которому обращались арестованные офицеры, вообще был избавлен от допросов126.
Розыск выяснил, что среди недовольных были и сторонники Елизаветы. Но принцесса вела себя примерно, и эти дела закончились безобидно: капрала А. Хлопова, сожалевшего, что дочь Петра I от наследства «оставлена», отпустили без наказания, а отказавшегося присягать счетчика М. Толстого сослали в Оренбург (при Анне Иоанновне за подобное могли и казнить). Не подтвердился и донос Преображенского сержанта Д. Барановского, согласно которому во дворце Елизаветы якобы «состоялся указ под смертною казнью, чтоб нихто дому ее высочества всякого звания люди к состоявшимся первой и второй присягам не ходили» и оттуда были посланы «в Цесарию два курьера». Следствие выяснило, что такие слухи распространялись в среде придворной челяди, и назвало их «непристойными враками»127.
Бирон (в записке, адресованной уже императрице Елизавете) сообщал, что Миних докладывал ему о подозрительных сношениях людей цесаревны с французским послом и советовал упрятать ее в монастырь. В достоверности этого свидетельства герцога о своем «злейшем друге» можно и усомниться; но, надо признать, к Елизавете он относился вполне доброжелательно и даже заплатил ее долги128. Позднее сама цесаревна рассказала Шетарди, что получила от регента 20 тысяч рублей сверх назначенного ей содержания129. (Елизавета оценила его доброту и хотя после восшествия на престол не реабилитировала свергнутого курляндца, но перевела его из Сибири в Ярославль и заметно облегчила режим ссылки.)
Не исключено, что «милости» Бирона к дочери Петра I объяснялись не только ее лояльностью, но и планами самого регента. «Герцог Курляндский (давно уже желавший возвести на престол свое потомство) намеревался обвенчать царевну Елизавету со своим старшим сыном и выдать свою дочь за герцога Голштейнского», — писал в воспоминаниях Манштейн. Шетарди также стало известно, что герцог через духовника предлагал Елизавете брак с его сыном Петром, а дочь Гедвигу он планировал выдать за племянника цесаревны, Сам же Бирон из ссылки напоминал уже императрице Елизавете Петровне, как его после ареста допрашивали о ночных беседах с цесаревной и о якобы имевших место планах возведения на престол голштинского принца, наличие которых он, естественно, с негодованием опровергал130.
Зато по отношению к родителям императора регент не считал необходимым стесняться. Манштейн и Пецольд сообщали, что герцог публично грозил Анне Леопольдовне, что отошлет ее с мужем в Германию, а из Голштинии выпишет представителя другой линии династии. На следствии он это подтвердил, хотя и оправдывался тем, что не допустил высылки Анны в «Мекленбургию», а о голштинском принце говорил исключительно из «осторожности»131. Бирон арестовал адъютантов принца и выслал за границу его камер-юнкера. Муж правительницы на некоторое время был посажен под домашний арест, но затем, по донесениям прусского и шведского послов, полностью помирился с регентом. Реестр именных указов Соляной конторе отчасти объясняет причину покладистости Антона Ульриха: курляндец оплатил его долги придворному «обер-комиссару» Либману (Липману) и купцу Ферману в размере 39 218 рублей132. Сама Анна в это тревожное время, по свидетельству Шетарди, вела себя по отношению к Бирону предупредительно и нанесла несколько визитов его супруге.
«Укрепив» Тайную канцелярию генерал-прокурором, регент назначил «главным по полиции» князя Я. П. Шаховского, обещав ему всяческую поддержку и даже право входить к нему без доклада. Сенатором стал В. И. Стрешнев (родственник Остермана), а И. И. Бахметев был назначен обер-прокурором. Произошло несколько кадровых перестановок в коллегиях. По докладу генерал-прокурора были определены к местам сразу 35 прокуроров. На уровне провинциальной администрации новый правитель успел только сменить архангельского вице-губернатора А. А. Оболенского (его отправили в Смоленск) на П. К. Пушкина; бригадир П. Аксаков стал вице-губернатором в Уфе.
Бирон занимал должность регента слишком малый срок, чтобы делать выводы о целенаправленном характере таких назначений. Но, похоже, сам он к началу ноября почувствовал себя увереннее и стал больше внимания уделять текущим делам. В своих апартаментах он устраивал совещания с сенаторами; 6 ноября вместе с кабинет-министрами А. М. Черкасским и А. П. Бестужевым-Рюминым явился в Сенат, где «изволил слушать доклады» и накладывать на них резолюции по-русски: «Иоганн регент и герцог»133. Побывал он и в Адмиралтействе на закладке нового корабля. Бирон регулярно посещал заседания Кабинета министров, проходившие в доме Остермана, страдавшего приступами подагры либо притворявшегося больным в предчувствии очередных потрясений. Финч 8 ноября докладывал, что правитель затребовал отчеты о состоянии армии и доходах государства. Бирон настолько был убежден в любви к нему подданных, что даже заявил, что «спокойно может ложиться спать среди бурлаков»134, и стал принимать непопулярные меры: назначил очередной рекрутский набор в 30 тысяч человек, а также распорядился поднять в столице цену на водку на 10 копеек за ведро ради быстрейшего строительства «каменных кабаков».
Знал ли герцог, кто такие бурлаки, неизвестно; но его уверенность в прочности своего положения вполне разделял близкий к нему английский посол. «Все здешние офицеры и полки гвардии за него, а также большая часть армии. Губернаторы большинства провинций его креатуры и вполне ему преданы», — докладывал Финч в Лондон 1 ноября 1740 года. О том, что Бирон не сомневался в преданности ему гвардейских частей, писал и Миних: «Под моим началом находился майор Альбрехт, его ставленник и шпион; Семеновский полк был под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону; Измайловским полком командовал Густав Бирон, брат герцога, а Конногвардейским — его сын принц Петр, а так как он был слишком молод, то Ливен, курляндец»135.
Однако не столь близкие к регенту Мардефельд, Нолькен, Шетарди и секретарь австрийского посольства Гогенгольц выражали сомнение в его способности удержать власть в своих руках. Прусский посол прямо предсказал, что герцога низвергнут те же, кто привел его к власти, а его государь Фридрих II накануне открытия военных действий против Австрии ожидал, что в России начнутся «движения» в пользу Елизаветы или брауншвейгской четы136.
Русский посол в Париже Антиох Кантемир послал Бирону поздравления, но не лично, а присовокупив к письму третьему лицу, предусмотрительно попросив адресата передать их герцогу только в случае, «если духовная покойной государыни останется во всей своей силе, иначе же немедленно сжечь». Дипломат оказался прав — письмо дошло в Петербург уже после свержения регента. Опоздал и прогноз французского министра иностранных дел Амело, считавшего, что главную опасность для Бирона представляет его правая рука — Миних137. Крайне честолюбивый фельдмаршал рассчитывал на одно из первых мест в государстве, но ни новых постов, ни ожидаемого звания генералиссимуса от регента не получил. Тогда Миних предпочел выступить на стороне матери императора.
Постаравшийся узнать подробности нового переворота саксонский дипломат Нейбауэр установил, что 7 ноября Миних имел беседу с Анной Леопольдовной. Оставшись с ним наедине, она заплакала и сказала: «Граф Миних! Вы видите, как обращается со мною регент. Мне многие надежные люди говорят, что он намерен выслать меня за границу. Я готова и уеду; но если вы можете, похлопочите, чтобы по крайней мере отпустили со мною и моего ребенка». Тут Миних будто бы взял с нее клятву блюсти строжайшую тайну и дал слово освободить ее от тирана. На следующее утро он прибыл вновь и объявил, что намеревается схватить регента. Анна колебалась и говорила, что фельдмаршал ставит на карту свою жизнь и судьбу своего семейства; но Миних потребовал ее согласия, и она ответила: «Быть так! Делайте же поскорее, что хотите делать»138.
Сам фельдмаршал в мемуарах писал, что не он, а некие «благонамеренные лица» убедили Анну в том, что «для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство», после чего она и поручила ему арестовать герцога. Он же, как старый солдат, честно исполнил указание матери императора. Однако сын Миниха и его адъютант Манштейн указывали, что не анонимные лица и не принцесса, а сам полководец взял на себя инициативу. Эрнст Миних отметил, что днем 8 ноября его отец поехал к принцессе, «представил ей, какой опасности не только все верные служители императорских родителей, но также и сама она подвержена в случае, если герцог Курляндский далее в регентстве останется, и вызвался, чтобы ей только угодить, предать герцога арестантом в ее руки, но дабы офицерам и солдатам, которых он к тому употребить намерен, придать больше бодрости, просил он благоволения присутствовать ей при том персонально».
Возглавить переворот Анна так и не решилась — в отличие от «сестрицы»-цесаревны, которая год спустя лично повела гренадерскую роту Преображенского полка на Зимний дворец. Правда, справедливости ради надо отметить, что Елизавета Петровна, похоже, не могла опереться ни на кого из известных генералов; к услугам же Анны оказался сам фельдмаршал и президент Военной коллегии. Однако санкция матери императора всё же была необходима для свержения законного правителя. По словам Миниха-сына, стороны договорились, «чтоб отец мой в наступающую ночь приехал опять к принцессе, взял от нее с караула потребную команду и регента арестовал». После этого фельдмаршал, присоветовав Анне Леопольдовне никому, в том числе супругу, ни слова о том не говорить, откланялся и поехал прямо к ничего не подозревавшему герцогу «почтение свое отдать и, что того страннее, в тот же самый день у него обедал»139.
Вскоре после этого обеда акция по свержению регента была осуществлена. Между 10 и 11 часами вечера 8 ноября Миних с адъютантом отправился в Зимний дворец. Принцесса вышла к ожидаемым ею посетителям одна, не поставив в известность мужа. Как вспоминал Манштейн, Анна Леопольдовна приняла вызванных фельдмаршалом караульных офицеров: «…ее высочество высказала им в немногих словах все неприятности, которые регент делал императору, ей самой и ее супругу, прибавив, что так как ей было невозможно и даже постыдно долее терпеть эти оскорбления, то она решила арестовать его, поручив это дело фельдмаршалу Миниху, и что она надеется, что офицеры будут помогать ему в этом и исполнять его приказания. Офицеры без малейшего труда повиновались всему тому, чего требовала от них принцесса. Она дала им поцеловать руку и каждого обняла». Кроме того, чтобы подогреть их решимость, мать императора объявила, что «их верность без награждения оставлена не будет». После этого напутствия фельдмаршал с тридцатью солдатами (по Миниху-младшему) или с восьмьюдесятью (по Манштейну) отправился к Летнему дворцу — резиденции Бирона.
Первое профессиональное описание дворцового переворота сделал один из главных участников события — боевой офицер Манштейн: «Шагах в 200 от этого дома отряд остановился; фельдмаршал послал Манштейна к офицерам, стоявшим на карауле у регента, чтобы объявить им намерения принцессы Анны; они были так же сговорчивы, как и прочие, и предложили даже помочь арестовать герцога, если в них окажется нужда. Тогда фельдмаршал приказал тому же подполковнику Манштейну стать с одним офицером во главе отряда в 20 человек, войти во дворец, арестовать герцога и в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады».
Бравый подполковник со своим маленьким отрядом без шума вошел во дворец; стоявшие внутри часовые пропустили его, поскольку адъютант фельдмаршала мог быть послан к герцогу по важному делу. Манштейн не знал, где именно находится спальня Бирона, но отважно двинулся вперед, пока не очутился перед закрытой дверью. Манштейн от третьего лица описывает происходившее после того, как он вломился в покои регента: «…он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери. Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавеси и сказал, что имеет дело до регента; тогда оба они внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею; но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, став, наконец, на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатскою шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец…»140
Затем Манштейн арестовал младшего брата регента, подполковника Измайловского полка Густава Бирона. Столь же легко был схвачен и другой приближенный Бирона — А. П. Бестужев-Рюмин. Главные события бескровного переворота, со слов самого Миниха, произошли между тремя и четырьмя часами ночи. На караулах в Зимнем и Летнем дворцах стояли солдаты и офицеры его Преображенского полка, и далее откладывать акцию было нельзя, так как с 9 ноября на вахту должны были заступить семеновцы141.
Во время переворота принцессе было не до сна. Она от волнения не находила себе места и разбудила дежурного камергера, коим оказался Эрнст Миних, который пребывал «в приятнейшем сне, почему не мало ужаснулся, когда вдруг, пробудясь, увидел принцессу, на моей постели сидящую». Между ними состоялся разговор: «Я вопросил о причине, она трепещущим голосом отвечала: "Мой любезный Миних, знаешь ли, что твой отец предпринял? Он пошел арестовать регента". К чему присовокупила еще: "Дай боже, чтобы сие благополучно удалось!"».
На этот раз удача благоволила к принцессе и фельдмаршалу. К пяти часам утра всё было кончено. Преображенский полк получил указание собраться у «зимнего дома», куда уже съезжались чиновники, и среди них — как обычно, вовремя выздоровевший Остерман. Высшие чины империи, еще недавно чествовавшие Бирона, «утрудили» принцессу просьбой принять правление с титулом «великой княгини Российской». Вслед за поздравлениями последовало принесение новой правительнице присяги — уже третьей за месяц. «В 5 часов гвардия собралась около Зимнего дворца и возвратилась по квартирам только в четыре часа пополудни… — сообщал Шетарди в депеше, отправленной 8 ноября. — Только что присяга, согласно указу, была произнесена принцессой Елизаветой и первыми чинами, каждый гвардейский батальон составил кружок и также приведен к присяге под знаменами. В силу этой формальности принцесса Анна признана правительницей на время малолетства своего сына. Потом это было возвещено народу тремя залпами крепостной артиллерии, чего не было при провозглашении герцога Курляндского».
К вечеру того же дня после совещания правительницы с Минихом и Остерманом регент с семьей был отправлен из Зимнего дворца в Шлиссельбургскую крепость, Бестужев-Рюмин — в Ивангород. Специальные курьеры были посланы с распоряжениями об аресте верных Бирону людей: его старшего брата Карла, московского губернатора, и зятя — лифляндского вице-губернатора генерала Лудольфа фон Бисмарка, предка знаменитого германского канцлера.
Манифест от 9 ноября 1740 года (не вошедший в Полное собрание законов Российской империи) от лица младенца-императора впервые объявлял о свержении законного правителя-регента империи. Манифест не оспаривал его право на власть, но подчеркивал, что герцог обязан был «свое регентство вести и отправлять по государственным нашим правам, конституциям и прежним, как от ее императорского величества, так и от всепресветлейших ее императорского величества предков определениям и учиненным государственным уставам, и особливо ему же притом поведено не токмо о дражайшем здравии и воспитании нашем должное попечение иметь, но и к вселюбезнейшим нашим родителям и ко всей нашей императорской фамилии достойное и должное почтение оказывать и, по их достоинству, о содержании оных попечение иметь».
Бирону ставилось в вину, что он осмелился «тотчас по восприятии сего своего регентства и, не обождав еще, чтобы тело ее императорского величества земле предано было, не токмо многие государственным нашим правам и прежним определениям противные поступки чинить, но, что наивящше есть, к любезнейшим нашим родителям, их высочествам государыне нашей матери и государю нашему отцу такое великое непочитание и презрение публично оказывать, и при том еще со употреблением непристойных угрозов, такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которым не токмо вышепомянутые любезнейшие наши государи родители, но и мы сами, и покой и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли б». А потому младенец-император «принуждена себя нашли, по всеподданнейшему усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина, оного герцога от того регентства отрешить, и по тому же всеподданнейшему прошению всех наших верных подданных оное правительство всероссийской нашей империи, во время нашего малолетства, вселюбезнейшей нашей государыне матери, ея императорскому высочеству государыне принцессе Анне (которой мы отныне титул великой княгини Всероссийской придать соизволили) поручить и отдать во всём с такою властию и силою, и на таком основании, как по вышеписанному ее императорского величества блаженнейшей памяти определению правительство вести и отправлять учреждено и повелено было»142.
Рукописный лист манифеста подписали министры, члены Синода, сенаторы, генералитет, в том числе майоры гвардии. Но среди подписей можно встретить имена второстепенных чиновников и офицеров, оказавшихся в тот день во дворце и вместе с манифестом подписавших новую присягу143.
Этот любопытный документ — манифест, представлявший собой высший правовой акт государства, — требовал от законного правителя (обладавшего на тот момент неограниченной властью) соблюдения «прав, конституций и прежних как от ее императорского величества, так и от всепресветлейших ее императорского величества предков определений и учиненных государственных уставов», то есть действия в рамках законности. Но он же объясняет устранение регента не нарушением конкретных законов, а абсолютно внеправовыми категориями — его низким «моральным обликом» и плохим поведением по отношению к «любезнейшим нашим родителям», то есть справедливость «отеческого правления» явно ставится выше любой формальной законности. Конечно, отрешает правителя «природный» и законный император — но он, согласно указанному в том же манифесте «определению» Анны Иоанновны, не является дееспособным да и совершает эту акцию едва ли не по принуждению — «по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина».
Таким образом, первый в отечественной истории «классический» дворцовый переворот, совершённый группой солдат и офицеров под командованием предприимчивого генерала, получил официальное обоснование. Из него следовало, что существующая — может, и несимпатичная, но законная — власть может быть свергнута силой без сколько-нибудь серьезных доказательств ее вины и без всяких попыток воздействия на нее со стороны других законных учреждений. Необходимость таких насильственных действий объяснялась еще только предполагавшимся нарушением «благополучия» империи и уже состоявшимся «прошением всех наших верных подданных». Такое объяснение стало в дальнейшем непременным элементом публичного оправдания каждой последующей «революции», но одновременно «снижало» сакральный характер царской власти и подчеркивало ее зависимость от тех сил, которые выступали в качестве выразителей общественного мнения.
Грозная Анна Иоанновна, пожалуй, перевернулась бы в гробу, когда ее фельдмаршал и племянница так распорядились ее «наследством» — сместили ее любимца, но ей и этого сделать не позволили бы. Тело государыни 16 декабря в присутствии высочайших особ, министров и генералитета было положено в приготовленный гроб, покрыто золотым парчовым на белой тафте покровом. По совершении семи архиереями, двадцатью архимандритами и тремя протоиереями торжественной литии генералы перенесли гроб из малой залы старого Летнего дворца в «фюнеральный» (траурный) зал и установили на троне. После завершения панихиды начался впуск «всякого чина людей»; желавших поклониться или просто поглазеть на усопшую императрицу было так много, что за неделю пришлось дважды поменять истоптанную траурную обивку крыльца.
Похороны состоялись 21 декабря: фоб вынесли из дворца и поставили на траурные сани под балдахином. Торжественная процессия певчих, духовенства и придворных чинов в экипажах в сопровождении 2222 рядовых с факелами, 86 рейтаров Конного полка с протазанами, 128 гвардейских гренадеров, трубачей и литаврщиков под пушечные залпы и колокольный звон двинулась в Петропавловскую крепость. При прохождении траурного кортежа мимо выстроенных полков их знамена преклонялись до земли, солдаты брали ружье на караул, а офицеры снимали шляпы. В соборе состоялось отпевание, но тело императрицы не опускали в землю аж до 15 января 1741 года — усопшая государыня и после смерти призвана была напоминать подданным о величии и единстве империи, какие бы дворцовые страсти ни бушевали среди ее наследников.
Через неделю после переворота в депеше французского посла Шетарди появилось известие о том, что регент сам собирался арестовать Миниха, Остермана, Головкина и других «во вторник или среду, чтоб лучше отпраздновать [9 ноября] день рождения своего», и выслать родителей императора из России; якобы именно достоверное сообщение об этом коварном намерении герцога заставило Миниха захватить его самого.
Существовали ли реально у свергнутого регента какие-либо «опасные намерения»? Изложенная в сочинении Манштейна и депешах Шетарди версия о «превентивном» характере переворота, призванного предотвратить действия Бирона, представляется сомнительной — она явно появилась позднее, уже для оправдания участников переворота. Во всяком случае, ни отец, ни сын Минихи не указывали на подобное обстоятельство в качестве причины ареста регента.
Бирон не предпринимал никаких шагов к тому, чтобы выслать родителей императора за границу, а самого Иоанна Антоновича «с престола свергнуть, а его королевское величество, принца Голштинского, на оный возвесть». Скорее всего, подобные угрозы являлись всего лишь мерой «воспитательного характера» в отношении претендовавших на политическую роль родителей царя. К тому же Антон Ульрих совсем отказался от борьбы и примирился со своим положением, потому ни Миних, ни Анна даже не сочли нужным посвятить его в свои планы.
Трудно сказать, насколько серьезными были матримониальные планы курляндца. По крайней мере, сам он на следствии ничего не говорил о своих планах относительно брака своего наследника с Елизаветой, признав только, что собирался выдать дочь за дармштадтского или саксен-мейнингенского герцога144. Подобные планы были опасными для самого их инициатора. В стремлении породниться с династией, пойдя по стопам предыдущих временщиков, Бирон резко вырвался из своей среды, не прощавшей такого успеха. Правящая элита не воспринимала в качестве владыки не только выскочку Меншикова, но даже Рюриковичей Долгоруковых. Вокруг такой фигуры, несмотря на внешнее преклонение перед ней, образовывался вакуум патрональных, служебных и личных отношений.
Сейчас трудно представить, в какой атмосфере созревали и осуществлялись удачные и неудачные заговоры (имеется в виду не двор с его интригами — эта сфера, надо полагать, с тех пор едва ли принципиально изменилась, — а отношение к происходившему солдат и офицеров, городских обывателей разного статуса и достатка, чиновников многочисленных учреждений). Прочие подданные, рассеянные на огромном пространстве империи, едва ли представляли себе, какие события происходили в столице.
Кратковременное правление Бирона-регента не оставило даже таких специфических источников отражения общественного мнения, как дела Канцелярии тайных розыскных дел. Правда, в мае 1741 года крепостной Евтифей Тимофеев из подмосковной деревни попал в розыск по поводу высказанного им мнения о политических новостях: «У нас слышно, что есть указы о том: герцога в ссылку сослали, а государя в стену заклали», — но при этом решительно не мог пояснить, о каком герцоге идет речь145.
«Шляхетство» разбиралось в событиях лучше. Дело 1745 года по доносу на капитана Измайловского полка Г. Палембаха показывает, что в новых гвардейских полках у регента были сторонники. По свидетельству Шетарди, природная русская принцесса Елизавета Петровна также осуждала свержение «немца» Бирона; она даже объявила действия бравых преоб-раженцев Миниха «позором» для русского народа — тогда она еще не знала, что те же гвардейцы точно таким же образом предоставят престол ей, станут ее любимыми «детушками» и будут считаться, понятное дело, не преступниками, а национальными героями146.
Но вот в каком ряду событий описывается свержение Бирона в редком для первой половины столетия документе — дневнике отставного семеновского поручика А. Благово: «Воскресение морозец. Регента Бирона збросили. Крестьяня женились Ивонин внук. В 741 году в 34 побор Вас ил ей Марков в рекруты взят…» Бесстрастно фиксирует дворцовый переворот «записная книга» столичного жителя — подштурмана И. М. Грязнова: «Ноября 8 вышеобъявленной регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку»147. Свидетель многих дворцовых «революций» Н. Ю. Трубецкой в кратком повествовании о своей жизни не упоминал о падении Бирона даже тогда, когда сообщал о собственной «командировке» для описания имущества бывшего регента.
Свидетельства скупы и бесстрастны, как будто современники воспринимали «дворские бури» как далекие от их повседневных дел события — или даже наедине с собой не считали возможным дать им более эмоциональную оценку. Во всяком случае, еще в начале XIX века престарелые очевидцы сообщали молодому поколению, интересовавшемуся тогдашними настроениями: «Отец мой видел Бирона и так боялся, что не любил говорить о нем даже тогда, когда его уже не было в России»148. Автор подробного дневника украинский генеральный подскарбий (казначей) Я. Маркович вымарывал и выдирал из него страницы, посвященные герцогу (вскоре пришла очередь быть уничтоженными и тем местам, где говорилось о «незаконном правлении» Иоанна Антоновича)149.
Что касается оценок общественных настроений, даваемых иностранными дипломатами, то они в немалой степени зависели от позиций их самих и их отношений с участниками событий, не говоря уже о кругозоре посольских информаторов (так, в донесениях Шетарди под «народом» очень часто подразумевался тот же придворный круг).
Наибольшее сочувствие к регенту проявлял английский посол Эдвард Финч, рекомендовавший своему правительству как можно скорее признать титул нового правителя и не раз указывавший на его «доброе отношение» к интересам Англии. Он же подчеркивал, что всячески искал расположения Бирона и был им отмечен. Успехи Финча вызывали даже неодобрение среди дипломатического корпуса: его французский, шведский и прусский коллеги не пользовались вниманием регента, а австрийского резидента тот даже отказался принять150.
В свете этих обстоятельств английский посол видел вокруг «общее успокоение», наступившее при объявлении регентства. Финч был уверен в том, что новая власть установилась прочно и герцога «вообще любят, так как он оказывал добро множеству лиц, зло же от него видели очень немногие»151. Правление любимого подданными регента завершилось всего через три недели, и дипломат, не смущаясь противоречия с предыдущими депешами, невозмутимо доложил: «Переворот произошел со спокойствием, которому возможно приравнять разве общую радость, им вызванную». Дальнейшая судьба опального его не интересовала — возможно, потому, что падение герцога никак не отразилось на процессе подготовки и заключения союзного договора с Россией в апреле 1741 года.
Зато не симпатизировавшие новому правителю дипломаты сразу стали прогнозировать беспорядки; их донесения сообщали о «брожении среди народа» (под которым понималась прежде всего гвардия), недовольстве офицеров и направленных против них репрессиях. При этом назывались фамилии лиц, по-видимому, не замеченных ведомством А. И. Ушакова — по крайней мере не проходивших по сохранившимся документам Тайной канцелярии. «Опальный» австрийский резидент Гогенгольц, по словам Шетарди, открыто заявлял, что завещание Анны есть подлог Бирона, но «зло не непоправимо»152. Вполне вероятно, что на подобные оценки повлияла поддержка — по инициативе герцога — территориальных претензий польского короля и саксонского курфюрста Августа III к Австрии153. (Кажется, эта «декларация» от 27 января 1740 года, в которой Россия обязывалась «негоциациями и сильно» поддержать «права саксонского дома о аустрийском наследстве», является единственным фактом вмешательства Бирона в иностранные дела. Во всяком случае, на следствии он не отрицал своего участия в ее составлении, а правительство принцессы Анны, напротив, официально отреклось от документа, поскольку он был составлен герцогом «без приглашения нашего министерства»154.)
В сообщениях дипломатов Франции, Швеции и Пруссии осенью 1740 года критическая информация в адрес регента явно преобладает по сравнению с оптимистическими реляциями Финча. Но насколько она отражает действительные настроения столичного общества той поры? При описании события дипломатов интересовали главным образом «технология» и действия ключевых фигур заговора, а не реакция окружающих. Однако Шетарди счел нужным отметить поведение гвардии: «Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашен регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух»155.
Из всех отечественных источников только мемуары князя Я. П. Шаховского рисуют картину «смятения» чиновной публики сразу после переворота. Только что при поддержке Бирона он стал действительным статским советником, «главным по полиции» — и через несколько дней был поражен неожиданным известием. Шаховской поспешил во дворец: «…следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в веселых видах и, не уступая никому места, ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела».
Известие о состоявшемся перевороте, пишет Шаховской, «поразило мысль мою, и я сам себе сказал: "Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!" В том размышлении дошел я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: "Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать"; другие, протеснясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там правительнице…».
В этой картине, врезавшейся в память молодого в то время человека, бросаются в глаза прежде всего лихорадочная суета больших и малых чинов, их желание поскорее «отметиться», чтобы не превратиться в отверженного: «Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и всё ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалеку за спиною моею рассказывали о моем у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких повелений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего духа»156.
Сообщения дипломатов и рассказ Шаховского отражают еще одну интересную особенность — уверенное поведение солдат и офицеров гвардейских полков на фоне всеобщей растерянности. Трудно судить об исключительно патриотическом характере оппозиции регенту — ведь в официальных сообщениях о перевороте «иноземство» поверженного правителя не ставилось ему в вину и Ломоносов в оде на день рождения императора Иоанна Антоновича осуждал бывшего правителя только за непомерное честолюбие:
Проклята гордость, злоба, дерзость
В чюдовище одно срослись;
Высоко имя скрыла мерзость,
Слепой талант пустил взнестись!
Велит себя в неволю славить,
Престол себе над звезды ставить,
Превысить хочет вышню власть…157
Бирон сравнительно легко достиг высшей власти — но, видимо, только потому, что у него после казни Волынского не было достойных соперников. Расколотая на враждующие «партии» придворная среда не могла ни оказать герцогу сопротивления, ни стать ему сколько-нибудь надежной опорой. С другой стороны, отчетливо проявилось недовольство гвардии, тем более что права и привилегии «старых» полков уже были ущемлены образованием при Анне Иоанновне двух новых полков и ползли слухи о дальнейших реформах.
Анна Леопольдовна могла торжествовать. Еще недавно бесправная и третируемая Бироном мать императора стала правительницей государства, которое преподнесли ей герой-фельдмаршал и его бравые солдаты-гвардейцы; ее благословляла церковь, ей наперебой присягали чиновники. Операция по отстранению герцога прошла успешно, хотя и с определенным риском — в стиле Миниха, который, по словам хорошо его знавшего Манштейна, любил, «чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском». Расчеты регента на «нейтрализацию» гвардии силами других частей — если таковые имелись — не оправдались. Армейские полки гарнизона вообще были не очень боеспособны. Их офицеры и солдаты ежедневно командировались на различные работы: шить мундиры и сапоги, «бить сваи» на строительстве, исполнять различные поручения в «главной артиллерии», на пороховых заводах, в провиантской и фортификационной канцеляриях и т. д., вплоть до уборки петербургских улиц. Армейцы узнали о совершившемся перевороте только утром 10 ноября, после того как Миних накануне вечером велел объявить о произошедших событиях собравшимся «при своих квартирах» полкам.
Переворот в ночь с 8 на 9 ноября 1740 года произошел не по инициативе обер-офицеров и рядовых гвардейцев: арестовывать Бирона их повел подполковник и фельдмаршал Миних. Но легкость, с которой был совершен переворот, имела и оборотную сторону. Изменившие только что принесенной присяге получили славу, материальные выгоды и чувство хозяев положения, перед которыми заискивал фельдмаршал: «Кого хотите государем, тот и быть может»158. Теперь правительнице и ее советникам нужно было сохранить контроль над силой, которая так легко привела их на самую вершину власти.
Так лейб-гвардия — опора и охрана трона — начинала превращаться в опасный и непредсказуемый фактор. К 1740 году она уже осознала свое влияние. Во время последней болезни императрицы Анны Иоанновны гвардейские солдаты пеняли офицерам за бездействие; капитаны и поручики почти открыто искали себе предводителя, чтобы силой «исправить» завещание скончавшейся императрицы. Но чего стоили глава Кабинета министров князь Черкасский, доносивший на доверившихся ему офицеров, или боевой генерал и отец императора Антон Ульрих, отказавшийся от встречи с офицерами своего полка, а затем и от своего мундира? На этом фоне честолюбивый и решительный Миних уже казался настоящим вождем.
Как только лидер нашелся, произошел дворцовый переворот в гвардейском исполнении. В 1727 году император Петр II сместил руководителя вооруженных сил и своего нареченного тестя Меншикова — но всего лишь обычного подданного. В 1730-м императрица Анна Иоанновна вернула себе по просьбе подданных самодержавную власть, утраченную в ходе государственного переворота. В 1740-м фельдмаршал и начальник военного ведомства Миних сверг законного регента уже без какой-либо формальной санкции верховной власти: благословение матери императора оставалось просьбой частного лица, не подкрепленной ни официальным документом, ни присягой. Но пока еще власть как бы возвращалась более законным, с точки зрения гвардии, претендентам на нее — родителям императора.