Карл-Артур Экенстедт, которого в течение полутора лет переводили из одного прихода в другой, так и не дав ему постоянного места, ехал однажды ненастным осенним днем по проселочной дороге. Он направлялся в Корсчюрку, где с месяц тому назад скончался пастор Форсиус. Вдовствующая пасторша Форсиус, которая издавна питала некоторую слабость к Карлу-Артуру и к тому же, весьма возможно, находилась под влиянием фру Шарлотты Шагерстрём, ходатайствовала перед епископом и соборным капитулом о том, чтобы ему предоставили место в Корсчюрке, покуда не назначат нового пастора, и просьба ее была удовлетворена, хотя и не без колебаний, ибо сын полковника Экенстедта отнюдь не пользовался благосклонностью высокого начальства.
Неудивительно, что мысли путника были обращены к тому времени, когда он полтора года назад только что женился и тут же был отослан из дома и разлучен с женой. По правде говоря, он тогда не был сильно опечален из-за того, что ему пришлось уехать. С несказанным разочарованием обнаружил он, что душа его жены преисполнена грубого суеверия, и это вызвало в нем отвращение и презрение, отравившее их совместную жизнь. Теперь же мрачное настроение исчезло. После долгой разлуки он не питал к жене никаких иных чувств, кроме любви, благодарности и, пожалуй, даже восхищения.
«Наконец-то, — думал он, — наконец-то наступило время, когда мы создадим на земле рай, о котором я всегда мечтал».
Ему казалось, что, скитаясь из одной пасторской усадьбы в другую, он узнал много полезного и необходимого. Теперь, как никогда, он был уверен в том, что его первоначальный план был правильным. Не что иное, как глупейшая приверженность людей к земным благам, причина большинства их несчастий. Нет, жить в величайшей скромности, быть свободным от корыстолюбивых стремлений, возвыситься над мелочным желанием затмить себе подобных — это и есть верный путь к достижению счастья в этом мире и блаженства в мире ином.
Однако проповедовать и увещевать недостаточно для того, чтобы уверить людей в этой нехитрой истине. Здесь нужен пример для подражания, который лучше всяких трогательных речей может повести за собой.
Карл-Артур закрыл глаза. Он увидел перед собой жену, и душа его наполнилась нежностью и восторгом.
Уезжая из Корсчюрки, он заявил жене, что ей, вероятно, придется воротиться домой в Медстубюн. С ним ей ехать было нельзя — ведь ему предстояло жить на хлебах в пасторской усадьбе, куда его в ту пору посылали. Он сказал, что станет высылать ей маленькое жалованье, которое за ним сохранили, всего сто пятьдесят риксдалеров, но что ей будет легче прожить на эту сумму дома у своих, чем здесь, в Корсчюрке. Он отнюдь не был уверен в том, что она сможет жить в их маленьком доме одна, без помощи и защиты.
Однако жена не хотела уезжать.
— Уж верно, мне будет не хуже, чем другим женам, у кого мужья на заработки уезжают, — сказала она. — Как-никак будет у тебя и печь истоплена и чистая постель готова всякий раз, когда приедешь домой.
Уж и то благородно с ее стороны, что она оставалась ждать его, невзирая на одиночество и бедность. Большой заслуги, однако, тут не было: многие другие поступили бы точно так же на ее месте. Однако на том дело не кончилось.
Вскоре после того, как он покинул Корсчюрку, отказалась от места старая женщина, которая присматривала за ребятишками Матса-торпаря, и дамы-благотворительницы, принявшие на себя заботу о детях, тщетно хлопотали, чтоб найти кого-нибудь ей взамен. Они рассудили, что был лишь один выход — раздать детей людям поодиночке. Разумеется, аукциона решили не устраивать и доверить их намеревались только хорошо знакомым и порядочным людям, тем не менее бедные дети безутешно горевали, узнав, что их хотят разлучить. Они не пожелали мириться с неизбежным, и когда названые родители пришли забрать своих питомцев, они увидели, что дом пуст, а ребятишек и след простыл.
Не зная, где искать маленьких строптивцев, они, разумеется, зашли в соседний дом, чтоб расспросить, куда они подевались. Оказалось, что все десять ребятишек нашли прибежище именно здесь. Они сгрудились вокруг жены Карла-Артура, бедной далекарлийки, и та заявила вошедшим, что раз, мол, эти дети достались ее мужу на аукционе, стало быть теперь они — его собственность. Дескать, они находятся у себя дома, и тому не бывать, чтоб их забрали отсюда без его согласия.
Карл-Артур наслаждался, мысленно воспроизводя эту сцену, которую ему описывали в длинных письмах как пасторша, так и фру Сундлер. Дело дошло до весьма горячих пререканий, призвали кое-кого из дам-благотворительниц, и те дали понять молодой женщине, что, если она не отдаст детей, денег на их содержание отпускаться не будет. Но Анна Сверд из Медстубюн только рассмеялась в ответ. Кому нужна эта помощь? Дети сами могут заработать себе на прокорм. Ей-то приходилось делать это всю жизнь. И ежели они хотят раздать по чужим людям детей, которых ее муж взялся опекать, им сперва придется убить ее.
Муж, казалось, слышал ее звонкий далекарлийский говор и видел ее жесты. Жена представлялась ему героиней, взявшей под защиту стайку испуганных ребятишек. Ну как ему было не гордиться ею!
И она довела это дело до победного конца. Детям было позволено остаться на ее попечении, но она, разумеется, навлекла на себя немалые хлопоты. Угрозы дам-благотворительниц были не так уж серьезны, но его жена не позволила детям принимать подачки. Теперь для нее было делом чести, чтобы они с ребятишками прокормились своим трудом.
Ах, как сильно жаждал он воротиться домой, выразить ей свою благодарность, окружить нежной заботой, искоренить всякую память о том пренебрежении, которое он выказал ей однажды по своей самонадеянности.
Внезапно путник очнулся от своих мыслей. Кучер поспешно свернул к обочине, чтобы дать дорогу большому экипажу, запряженному четверкой черных лошадей, который промчался мимо них.
Карл-Артур тотчас же узнал и коляску и тех, кто сидел в ней. Не удивительно ли, что он непременно должен был встретить их, возвращаясь к Корсчюрку!
На козлах сидела Шарлотта, она правила лошадьми, гордая, сияющая, а кучер сидел рядом, скрестив руки на груди. В самой коляске ехали Шагерстрём с пасторшей Форсиус.
Шарлотта, сосредоточившая все свое внимание на лошадях, не заметила его, а пасторша и Шагерстрём поклонились. Он не ответил на поклон. Он не мог понять самого себя. Увидев Шарлотту, он пришел в замешательство. Волна счастья и радости охватила все его существо. Но ведь он давно уже разлюбил Шарлотту.
Когда он вспомнил, как они встретились в последний раз, он разобрался наконец в своих чувствах. Любил он лишь свою жену, Шарлотта же была его добрым другом, его ангелом-хранителем. Оттого-то он и обрадовался, увидев ее.
Ему казалось, что эта встреча каким-то образом подтверждала радостные предчувствия, с которыми он смотрел на будущее.
Никто никогда не слышал, чтобы у Адама и Евы были дети, когда они еще жили в раю. Не существует старых сказаний о том, как малолетние сыны человеческие бегали взапуски со львятами, или о том, как они катались на спине левиафана и бегемота.
Дети, должно быть, появились после изгнания из рая, а может быть, они-то и явились в большей степени, чем змий и прекрасные яблоки на древе познания, причиной того, что их родители были изгнаны из райского сада. Подобные истории можно, во всяком случае, наблюдать и по сей день.
Не надо далеко ходить за примером, взять хотя бы Карла-Артура Экенстедта. Ведь он вернулся домой с такими прекрасными намерениями, готовый создать новый рай в маленькой избушке за садом доктора. Он был твердо уверен, что сумеет осуществить свой замысел, однако не принял в расчет десяти ребятишек.
Ему, скажем, никогда не приходило в голову, что они будут находиться у него в доме круглые сутки. Он думал, что они по крайней мере ночью будут спать в своем доме, который был совсем рядом. Но когда он спросил жену, не могут ли дети спать у себя дома, она подняла его на смех.
— Видно, ты, муженек, думаешь, что у нас с тобой денег хоть лопатой греби. Не могут же ребятишки спать в нетопленой избе, а дрова-то, чай, денег стоят.
И пришлось ему примириться с тем, что в его кухню, которая благодаря стараниям фру Сундлер была такой опрятной, втащили огромную спальную скамью и два диванчика. На оставшееся место нагромоздили всякую всячину: кросна и три прялки, два ленточных станка для плетения кружев, чесалку, мотовило и маленький столик, за которым жена его занималась поделками из волос. Словом, здесь было такое множество всякого инструмента, что он лишь с большим трудом мог пробираться по кухне. Но все это было им нужно, ибо его жена и ребятишки зарабатывали себе на пропитание, принимая заказы от жителей прихода на кружева, волосяные цепочки для часов, мотки тесьмы и тканье. Помимо того, им нужно было и свою одежду мастерить.
С каждым ударом челнока в поставе весь домишко содрогался до самого фундамента, а когда пускали в ход прялки и мотовила, жужжание и шум доносились даже в кабинет Карла-Артура, так что ему казалось, будто он сидит в мельничной каморе. Когда он выходил на кухню к обеду, то видел, что еда поставлена на крышку стола, положенную на скамью, где обычно спали дети. И если он намекал на то, что, мол, надо бы приоткрыть немного дверь, чтобы впустить свежего воздуха, жена заявляла, что дверь и так долго стояла отворенной, покуда она мела пол, и что они не могут выстуживать избу больше раза в день, потому как они денег лопатой не гребут.
Поскольку все десять ребятишек должны были жить у него в доме, ему приходилось мириться и с тем, что их праздничная одежда — кофты и сюртучки, юбки и штаны — висела в коридорчике и все, кто приходил по какому-либо делу в маленький дом пастора, имели возможность любоваться ею. В Корсчюрке ничего подобного не бывало, и он сказал жене, что одежду надобно отнести на чердак. Но тут он узнал, что на чердаке водятся и крысы и моль. Одежда там за какой-нибудь месяц изветшает, а новую взять будет неоткуда — деньги-то они лопатой не гребут.
Жена его стала еще красивее, чем прежде, она любила его нежнейшей любовью, она была горда и счастлива тем, что он вернулся домой. И он тоже любил ее. Не было ни малейшего сомнения в том, что он и она были бы счастливы, если бы не дети.
Он должен был признать, что никто не умел так обходиться с детьми, как его жена. Он ни разу не видел, чтобы она их ласкала. Бить их она тоже не била, но отчитывать умела хорошенько, а уж если что было неладно, им порядком доставалось от нее. Однако как бы она себя с ними ни вела, малышам она всегда была хороша. Да и не только дети Матса-торпаря любили ее. Если бы в кухне хватило места, все приходские ребятишки собирались бы сюда, стали бы часами следить за малейшим ее движением и терпеливо ждать, чтобы она сказала им доброе словечко.
Ну не диво ли, что она превратила десять ребят из страшнейших трутней в самых прилежных муравьишек. И хотя им теперь приходилось работать с утра до вечера, они стали краснощекими и пухленькими. Казалось, для них было величайшим счастьем жить рядом с ней, и оттого они и расцвели.
Когда Карл-Артур только что вернулся домой, все десятеро готовы были относиться к нему с таким же обожанием, какое они проявляли к его жене. Больше всех, непонятно отчего, к нему привязалась младшая девчушка. Она то и дело залезала к нему на колени и хлопала его по щеке. Откуда ей было знать, что у нее грязные пальцы и сопливый нос, она не могла понять, почему ее без жалости спускают на пол, и принималась реветь во все горло.
А видели бы вы в тот момент его жену! Она налетала, как буря, хватала ребенка, прижимала его к груди, словно хотела защитить от врага, и бросала на мужа такой взгляд, что он и вовсе приходил в замешательство.
В общем, надо сказать, что хотя жена его была по-прежнему красива, что-то в ней изменилось. С тех пор как ей пришлось командовать целой уймой малышей, она стала такой же властной особой, как заседательша. То покорное, девическое, озорное, что было присуще ей, ушло навсегда.
Никто не сказал бы про Карла-Артура, что он избалован. Ему было все равно, что есть и что пить, он привык работать целыми днями, он никогда не жаловался на то, что ему приходилось ездить в тряской повозке и читать проповеди в холодных, как лед, церквах. А вот без чего ему было трудно обойтись, так это без чистоты и порядка, без уюта и тишины в часы работы, но именно этого-то и не было в доме, покуда там жили дети.
Однажды утром, выйдя в кухню к завтраку, он увидел, что там сидит деревенский сапожник. Он поставил свой верстак у окна, как раз на том месте, где любил сидеть Карл-Артур. Вся кухня пропахла кожей и варом, и, вдобавок к обычному беспорядку, повсюду валялись пучки бересты, колодки и банки с сапожной мазью.
На обеденный стол, выдвинутый на середину кухни, жена поставила две тарелки с кашей-размазней и две больших оловянных миски, тоже наполненных кашей. Тарелки были, разумеется, поставлены ему и мастеру. Жена и дети должны были, как всегда, уплетать кашу из мисок.
Надо сказать, что он уже не раз выговаривал за это жене. Речь шла не о еде, хотя она была простая и скудная, — так оно и должно было быть. Однако он просил жену, чтобы дети ели каждый из своей тарелки. Он растолковал ей, что детей полезно с малолетства приучать понемногу вести себя за столом как подобает.
А она лишь спросила, в своем ли он уме, коли думает, что у нее есть время мыть по десять тарелок три раза на дню. Ему же она всегда будет подавать отдельную тарелку, раз он к тому привык.
Впрочем, он не мог не признать, что дети вели себя за столом вполне пристойно. Им не надо было напоминать, чтоб они прочитали молитву, они ели все, что им подавали, и не спорили из-за каши. Ему было не так уж неприятно есть вместе с ними, но садиться за один стол с сапожником ему было противно. Когда он бросил взгляд на его черные от вара, заскорузлые пальцы, у него и вовсе пропал аппетит.
Не вполне сознавая, что делает, он взял тарелку, ложку и ломоть хлеба и отнес все это к себе в кабинет. Здесь было его мирное пристанище, здесь воздух был чист, а пыль вытерта. Он, по правде говоря, немного стыдился своего бегства, но в то же время не мог не сознаться, что еда давно уже не казалась ему столь вкусной.
Когда он вскоре вернулся в кухню с тарелкой, здесь царила гробовая тишина. Мастер ел молча, нахмурив брови, жена и вся орава ребятишек сидели, опустив глаза, будто им было за него стыдно.
В этот день ему было как-то неуютно дома, минуту спустя он надел шляпу и вышел. Он бесцельно брел по проселочной дороге, не зная, где найти прибежище. К фру Сундлер он пойти не мог, так как органист страдал ревматизмом и жена его ухаживала за ним столь заботливо и нежно, что день и ночь не покидала комнаты больного. Пойти потолковать с пасторшей он тоже не мог: Шарлотта не желала, чтобы пасторша, ее старый друг, сидела бы одна со своими вдовьими горестями, и пригласила ее в Озерную Дачу на всю зиму.
Во всяком случае, когда он сейчас проходил мимо пасторской усадьбы, его охватила непонятная тоска по этому старому, прекрасному дому, возле которого он сейчас стоял. Он отворил калитку и пошел через двор к саду.
Неудивительно, что когда он бродил меж высоких подстриженных шпалер, ему снова вспомнилось, как он в последний раз гулял здесь с Шарлоттой. Он вспомнил, как они поссорились и как он заявил ей, что женится лишь на той, кого сам господь бог предназначит ему в жены.
И теперь он был женат на женщине, которую провидение послало ему навстречу на проселочной дороге, и он был уверен в том, что она именно та, которая нужна ему, что они вдвоем сумеют создать новый рай на земле. И неужели этому не суждено сбыться лишь из-за того, что у них на шее орава детей? Он не мог отрицать, что Шарлотта будет права, когда станет высмеивать его за то, что все его великие планы рухнули лишь из-за того, что он не сумел управиться с десятком ребятишек.
Было время обеда, когда он вернулся домой, но не успел он войти в кухню, как жена принесла ему еду на чистом подносе. Она была, как всегда, весела и приветлива.
— Знаешь, муженек, я думала, ты хочешь есть со всеми нами. А кабы ты раньше сказал, что не хочешь, я бы всегда приносила тебе еду сюда.
Он поспешил ответить, что вовсе не против того, чтоб есть с женой и детьми. Это черные от вара пальцы сапожника отпугнули его. Потом он предложил ей разделить с ним трапезу. Как славно было бы, если б они хоть раз отобедали вдвоем.
Нет, этого она сделать не может. Ей надобно сидеть за столом с ребятишками и следить за порядком. Однако она охотно посидит с ним, покуда он ест.
Она уселась в кресло у письменного стола и принялась рассказывать. Тут он узнал, что мастер останется у них только до вечера, так как он подрядился на работу в другом месте до самого Нового года. Ребятишкам не придется идти к рождественской заутрене в новых башмаках, как она им обещала.
Карл-Артур понял, что мастер уходит из-за того, что обиделся на него. Но чем он мог теперь помочь делу?
В этот миг ему представилось лицо Шарлотты: она смеялась над ним за то, что он не мог справиться с такою безделицей.
Жена унесла поднос, а он сидел задумавшись. Но вскоре он догадался, что нужно делать. Он взял сапоги, на которые надо было поставить набойки, вышел в кухню и уселся подле сапожного верстака. Он сказал, что хочет сам починить их, и попросил мастера научить его. Мастер не стал отказываться, и Карл-Артур надел большой передник жены и просидел весь вечер допоздна, обучаясь сапожному мастерству.
Однако за один вечер трудно обучиться как следует, и они сговорились с мастером, что продолжат урок на следующий день. Старик был человек приветливый и услужливый, к тому же они приятно провели вечер, и он сразу согласился.
Мало того, что он ради этих детей был вынужден усесться за сапожный верстак. Это из-за них ему приходилось носить дешевую одежду из сермяги, в которой он походил на мельника. Однако он не мог не признать, что сочельник они провели прекрасно. Кухня была чисто вымыта, весь инструмент вынесен, пол устлан желтою душистой соломой, а посреди комнаты поставлен стол, покрытый белой скатертью. Дети тоже были чистые, вымытые, в новых башмаках, в новом платье, веселые и счастливые оттого, что наконец наступило Рождество. Почти из каждого двора принесли в этот маленький дом подарки: колбасы, масло, каравай хлеба, сыр и рождественские свечи. Подарки к Рождеству не принять было нельзя, и кладовка была набита до отказа всякой снедью, а на столе выстроились в ряд двенадцать горок булочек, кренделей и яблок.
Карл-Артур прочитал краткую молитву и пропел вместе с женой и детьми рождественские псалмы. Потом он с ребятишками принялся играть и возиться на соломе, покуда жена мешала кашу в котле.
Когда вечер подошел к концу, он достал маленькие подарки. Дети получили коньки и санки, сделанные на заказ, а жена — старинную булавку для галстука, подаренную ему когда-то матушкой. Подарки всем пришлись по вкусу, и веселью не было конца.
Сам он не думал, не гадал, что его ждет подарок, но как только они поднялись из-за стола, к нему подошли двое старших, с трудом волоча тяжелый сверток материи. За ним целой процессией следовали жена и остальные дети, и он понял, что очередь дошла и до него.
— Уж так рады ребятишки-то, что смогли тебе подарок поднести, — сказала жена. — Они для того всю-то осень работали.
Это было не что иное, как штука серого домотканого сукна. Он быстро наклонился и пощупал его. Всякий знает, что сермяжное сукно — самая что ни на есть добротная, самая теплая и самая прочная материя, однако оно грубое, толстое и серое. А Карл-Артур всю свою жизнь носил одежду из тонкой, гладкой материи, которая была ему к лицу. Ему никогда и в голову не приходило, что он наденет сюртук из сермяги.
Этот подарок сделал его поистине несчастным; он думал теперь лишь о том, какой бы повод ему найти, чтобы не шить из нее платья и не ходить одетым, как простой мужик.
Жена и дети стояли перед ним в ожидании одобрений и похвал. Когда же таковых не последовало, они огорчились и встревожились.
Карл-Артур понимал, сколько им пришлось работать, чтобы раздобыть шерсть, чесать ее, прясть и ткать. Им пришлось трудиться над этим целую осень. И, уж верно, когда они чесали, мыли шерсть и ткали, они подбадривали себя, говоря о том, как он обрадуется и станет хвалить сукно. Он удивится, как у них достало денег на такой дорогой подарок, и скажет, что теперь, мол, у него будет одежда из толстого сукна и ему не придется больше мерзнуть ни в доме, ни на улице. Вот чего они ждали от него. Как же он должен был поступить? Если бы он не сказал им что-нибудь приятное, долгожданный праздник был бы испорчен.
Он унаследовал от своей матери способность выходить из самого щекотливого положения и потому сразу догадался, что нужно сказать, хотя ему стоило труда заставить себя сделать это.
— Интересно, — сказал он, — станет ли портной Андерс отдыхать все Рождество. Надо бы непременно сходить к нему и разузнать. Быть может, он найдет время сшить мне что-нибудь из этой материи до того, как наступят сильные холода; хоть будет что теплое надеть.
Тут лица у всех просияли. Они поняли, что он просто поразился их умению, оттого и показался им вначале таким испуганным.
С того самого воскресенья на масленой, когда Карл-Артур сбился, читая проповедь о любви, он более не делал попытки говорить экспромтом. Он сочинял все свои проповеди, сидя за письменным столом, и требовал, чтобы в доме было тихо, пока он работал.
И вот однажды утром он взял с жены и детей слово, что они не будут ни шуметь, ни петь, как всегда, так как он должен был писать проповедь. Они терпели не более получаса, а потом разразились безудержным смехом.
Он подождал минуты две, потом распахнул дверь в кухню, чтобы посмотреть, что случилось.
— Уж ты, муженек, не серчай на нас, — сказала жена и тоже зашлась так, что слезы потекли из глаз. — Котенок наш тут такое вытворял, мы старались не смеяться, да не сдержались, и еще хуже вышло.
Однако смех тут же замер, когда он строго заявил, что они своим поведением все ему испортили, что он готов уйти куда глаза глядят, лишь бы никогда более не слышать их вечный смех да крики.
— Извольте не шуметь. Чтобы никто до обеда не заходил в мою комнату и не мешал мне, — сказал он и сильно хлопнул дверью.
Желание его было исполнено, он работал в тишине до самого обеда. За обедом жена сказала ему, что у них недавно побывали докторша Ромелиус и фру Шагерстрём — заказали волосяные цепочки для часов и браслетов. Она была очень рада их приходу — плохо ли получить большой заказ, и к тому же сестры были такие веселые и приветливые.
Карл-Артур знал, что докторша недавно вернулась домой и что она будто бы совершенно поправилась. И ничего в том не было удивительного, что Шарлотта, навестив сестру, нашла предлог для того, чтобы зайти к нему и посмотреть, как он живет. И все же эта новость совершенно потрясла его. Он стоял не переводя дыхания, не в силах сказать ни слова.
Шарлотта была здесь! Она находилась под его крышей, а он и не знал этого!
Он спросил с деланным равнодушием, не изъявляли ли гостьи желания повидать его.
Да, они много раз о нем спрашивали, но ведь он строго-настрого наказал, чтоб никто не мешал ему.
Ему нечего было на это ответить. Бранить было некого. Он только не мог понять, как это он не услыхал, что они здесь, и не узнал их голосов. Он прикусил губы и не сказал ни слова.
Жена бросила на него испытующий взгляд.
— Сам понимаешь, что таких важных господ к тебе бы надо было провести, — сказала она. — Только я растерялась, когда они на кухне стояли посреди такого развала, да и не посмела зайти к тебе.
Одним словом, оставалось только молчать, но разочарование свинцовым грузом легло ему на грудь. Хоть бы было на кого свалить вину в этом несчастье! Еда показалась ему безвкусной. Он с трудом проглотил кусок-другой.
После обеда он бросился на диван в своей комнате, однако лежать не смог. В нем все клокотало и кипело. Сожаление и тоска терзали его.
Он сел и собрался было идти, но почувствовал, что не в состоянии сейчас спокойно разгуливать по дороге. Ему хотелось кричать, драться, размахивать руками.
Он вошел в дровяной сарай, схватил топор и постоял с минуту, играя им. Потом он вдруг принялся колоть поленья, что лежали в сарае. Он делал это вовсе не для того, чтобы принести пользу в доме, а просто чтобы найти выход тому, что бушевало, кипело и грохотало в его душе.
И это принесло ему облегчение. С первым же ударом топора он почувствовал, что успокаивается. Так он колол дрова часа два и стал совершенно спокоен, он победил эту боль.
Он стоял разгоряченный и вспотевший, когда в дверях показались ребятишки. Оказалось, что их прислала матушка спросить, не желает ли он выпить кофе.
Он пошел за ними. Видно, жена сварила кофе в честь того, что он нарубил дров.
Здесь его поразила непривычная обстановка. Дело было не только в том, что в кухне было проветрено, в комнате подметен пол и чашки поставлены на настоящий стол. Нет, суть была в том, что жена и дети смотрели на него теперь совсем по-иному. Раз он сумел наколоть дров, значит он, как и все они, может приносить пользу в хозяйстве, значит он настоящий работник.
Он вдруг сразу стал главой семейства, самым важным лицом в доме, с кого брали пример все остальные.
Однажды утром Карл-Артур, который взял за правило колоть дрова по нескольку часов в день, только что принялся за работу в сарае, как вдруг увидел тень, промелькнувшую в дверях. Он поднял голову, и ему показалось, что он узнал Тею Сундлер, которую не встречал целую зиму. Он поспешно бросил топор и выбежал из сарая. Это в самом деле была фру Сундлер, но она уже вышла за калитку и поспешила вниз по склону холма. Он закричал ей вслед, но она, вместо того чтобы остановиться, ускорила шаг. Он работал в одной рубашке, а сейчас поспешно накинул сюртук и побежал вслед за нею. Здесь было что-то непонятное, в чем он должен был разобраться.
Органист всю зиму так сильно страдал от приступов ревматизма, что с трудом мог двигаться. Однако для того, чтобы он мог отправлять свою службу, помощник органиста и церковный сторож с большим трудом помогали ему подняться по узкой лесенке на хоры. Тея всегда поднималась туда и сидела рядом с мужем во время службы. Она не показывалась ни внизу в церкви, ни в ризнице.
Карл-Артур начал подозревать, что виной тому, что они теперь никогда не встречались, была не только болезнь ее мужа. Очевидно, у нее была другая причина избегать его, и поскольку он питал к ней искреннюю симпатию, то не хотел упускать случая объясниться с ней.
Ему удалось догнать ее, пока она не успела еще спуститься с холма и свернуть на деревенскую улицу.
— Тея! — воскликнул он и положил руку ей на плечо. — Остановись, бога ради! Что с тобой случилось? Неужто ты боишься меня?
Она не подняла глаз и оттолкнула его руку, пытаясь освободиться.
— Позволь мне пройти! — еле слышно пробормотала она.
Карл-Артур не послушался и загородил ей дорогу. Он заметил, что глаза у нее были красные от слез и что она похудела. Казалось, она, как и ее муж, перенесла тяжелую болезнь.
Он дал ей понять, что не отпустит ее, пока не узнает, отчего его давний верный друг и советчица не хочет более видеться с ним. Что он сделал дурного? Чем он провинился?
— Ты? — спросила она, и в голосе ее явственно прозвучала боль. — Ты? Чем ты мог провиниться передо мной?
Она подняла на него глаза, и он прочел на лице ее безграничное страдание. Карл-Артур смотрел на нее с удивлением. Тею никогда нельзя было назвать красивой, но ее откровенное отчаяние делало некрасивые черты выразительными и трогательными.
— Пусти меня! — вырвалось у нее. — Пасторша Форсиус взяла с меня обещание. Я поклялась, что никогда больше не буду встречаться с тобой. Только при этом условии ты мог вернуться домой к жене.
С этими словами она оттолкнула его и свернула в деревню. Карл-Артур не стал ее удерживать. Ее слова заставили его серьезно призадуматься, и он стоял совершенно потерянный.
На следующий день Карлу-Артуру довелось еще раз встретиться с фру Сундлер. Один из детей занемог в горячке, и он пошел к доктору Ромелиусу, чтобы привести его к постели маленького пациента. Оказалось, что в этот день доктор принимал больного, и его отослали в приемную. Там же сидела фру Сундлер, которая оживленно беседовала с пожилой крестьянкой.
Когда Карл-Артур вошел в комнату, она тут же поднялась, чтобы уйти, но потом передумала и снова села. Он молча поклонился, не делая попытки заговорить с ней, но вскоре она сама обратилась к нему:
— Мы вот с матушкой Пер-Эр немного растерялись, когда ты вошел, мы ведь как раз о тебе толковали. Однако нам, собственно говоря, теряться-то нечего — не было сказано ничего, кроме хорошего. Не правда ли, матушка Пер-Эр?
Большая и грузная крестьянка добродушно улыбнулась.
— Да, магистр мог бы слышать каждое слово.
— Ну, конечно, — подтвердила фру Сундлер, — мог бы. Мы только сказали, что не можем понять, как у тебя хватает сил выносить все это! Ты сидишь там круглые сутки с оравой горластых ребятишек, не зная ни минуты покоя. А еще мы сказали, что ты, верно, рожден не для того, чтобы быть в дровосеках и сапожниках у выводка Матса-торпаря. Но самое-то удивительное, что это тебе самому не надоедает.
— Магистру, видно, не во вред тяжелая работа, — вмешалась крестьянка. — Магистр всегда на вид такой бодрый и здоровый.
— А еще мы говорили, что с твоей стороны весьма разумно носить сермяжное платье. Ты показываешь людям, что всерьез порвал с прошлым. Ты хочешь вести жизнь бедняка и не желаешь даже выглядеть барином.
— Сперва, — сказала крестьянка, — сперва мы все думали, что это комедь одна с домишком этим да с бедностью. А теперь видим, это вовсе не так.
Карл-Артур почувствовал, как румянец сильной досады залил его щеки. Он считал, что Тея ведет себя бесцеремонно, и покачал головой, давая понять, что ей следовало бы выбрать другой предмет для разговора.
— Какая важность, что проповеди твои не так хороши, как прежде, — продолжала Тея. — Я только что сказала матушке Пер-Эр, что вся твоя жизнь — проповедь.
— Да уж, жизнь магистра и жены его для нас все равно что проповедь, — уверенно отозвалась крестьянка. — Как она по воскресеньям в церковь приходит, а за ней вся ватага ребятишек, все нарядные, румяные, послушные да ласковые, так мы, старухи, на них не налюбуемся! Стоим да вспоминаем, как эти ребятишки прежде бегали здесь по горушкам оборванные, беспризорные. Доброе дело пастор с пасторшей сделали.
— Да уж, это верно, — сказала Тея, — и знаете, матушка Пер-Эр, если бы и нашелся такой человек, что сумел бы положить конец их мытарствам с ребятишками, так он вряд ли решился бы на это. Ведь просто грех мешать столь благородному поступку, которым все восхищаются.
Карл-Артур сидел опустив голову, но тут он быстро глянул на них. На лице его появилось выражение ожидания и надежды.
— Неужто, по-вашему, найдется человек, который захочет взять ребятишек? — спросила крестьянка. — В Корсчюрке никто не слыхал, чтоб у них была какая родня; есть дядя по отцу, так он такой же бедняк, как их покойный отец.
— Ну, а если их дядя теперь выгодно женился и у него своя усадьба и хорошая жена? Кабы он узнал, что брат его умер, весьма возможно, он захотел бы взять детей.
— Ну, разве что так, — сказала крестьянка.
Больше она ничего не успела сказать. В этот момент дверь в кабинет доктора отворилась, и вышел пациент: теперь был ее черед.
Когда Карл-Артур и Тея остались одни, на мгновение наступила тишина.
Потом Тея заговорила, но голос ее звучал теперь совсем не так, как несколько минут назад. Она вся трепетала от волнения.
— Я сидела дома и молила Господа, чтобы он помог тебе, — сказала она. — Я знала, что ты хочешь жить в бедности, отказаться от роскоши, но могла ли я подумать, что ты собственноручно станешь чинить башмаки и рубить дрова. Ведь так ты можешь погибнуть. Я считаю, что я за тебя в ответе. Мне бы надо было беречь тебя, а я не могу даже ни разу пригласить тебя в дом. О, как это ужасно, как ужасно!
Карл-Артур сделал движение рукой, словно хотел помешать ей продолжать, но она, словно не замечая, подошла к нему вплотную и стала говорить, подчеркивая каждое слово, как будто хотела, чтобы слова ее запали ему глубоко в душу.
— У Сундлера есть брат, — сказала она, — он органист в уезде Эксхерад. Сейчас он гостит у нас, и вчера, когда мы сидели и беседовали, разговор вдруг зашел о тебе и десяти ребятишках. И тут он возьми да и скажи, что в Эксхераде живет один человек, он родом из Корсчюрки и, должно быть, приходится братом Матсу-торпарю. Человек этот много раз говорил моему деверю про своего брата, многодетного бедняка, однако он не знал, жив ли его брат. Деверь мой едет домой сегодня после обеда. Просить мне его сказать дяде этих ребятишек, что они живут из милости у тебя и твоей жены, или просить, чтобы он ничего не говорил?
Карл-Артур поднялся. Он выпятил грудь и расправил плечи. Все, что он выстрадал, все, что он вынес из-за этих детей за эту зиму, всплыло у него в памяти. Освободиться от них, освободиться от них по добру и честно!
— Ты не можешь размышлять в тишине и покое, — горячилась Тея. — Твои проповеди стали такие, что и школьник постыдился бы написать что-либо подобное. Прежде ты умел говорить, словно ангел, которому ведомы все тайны царства божьего. А теперь ты не знаешь ничего.
Карл-Артур продолжал сидеть молча. За последнее время он привык к своему убогому образу жизни. С детьми они были теперь добрыми друзьями. Ему казалось, что с его стороны все же будет трусостью отослать детей, не довести борьбу до конца.
— Скажи наконец что-нибудь! — молила фру Сундлер. — Ведь я должна знать, чего ты хочешь. Матушка Пер-Эр может войти сюда в любую минуту. Ну, хоть намекни!
Он рассмеялся. Разве можно было ждать другого ответа! Когда Тея говорила ему все это, он чувствовал, как ломаются оковы, как тает лед, как звучат песни свободы.
И тут он сделал то, чего не делал никогда. Он наклонился, обхватил Тею руками и в порыве бесконечной благодарности поцеловал эту маленькую безобразную женщину прямо в губы.
Да кто она такая, чтобы судить собственного мужа, который знает куда больше, чем она, который умеет проповедовать слово божье и наставлять на путь истинный несчастных заблудших грешников? Видно, ей остается только верить, что он и на сей раз прав, что позволил увезти детей. Позднее, поразмыслив обо всем, она поняла, что мужу ее нельзя было поступить иначе. Ведь это родной дядя приехал забрать ребятишек. Кабы их дядя был бедняком, то дело иное, но раз он теперь живет в достатке, раз у него своя усадьба, добрая жена, а детей нет, так мог ли Карл-Артур не дать ему увезти племянников к себе домой?
Сперва она только и думала, что человек этот всего-навсего обманщик, что он хочет сманить от нее детей. Однако двое старших признали его, припомнили его и другие люди на деревне. Просто раньше никто не знал, что ему так повезло. Ведь когда он уезжал из Корсчюрки, то был не богаче своего брата.
Приход, в котором жил этот дядюшка, был где-то далеко на севере, поэтому нечего и удивляться, что он не слыхал про то, что Матс-торпарь помер, а дети его живут в чужих людях. Когда же он узнал все как есть, то тут же отправился в Корсчюрку предложить всем десятерым ребятишкам поселиться у него в богатом доме.
Доброе дело сделал он. Она должна была поверить, что он человек достойный. Ни она, ни кто другой на свете не могли осудить ее мужа за то, что он позволил детям уехать с дядей.
Карл-Артур ни на чем не настаивал. Однако он так красиво говорил о том, что это само провидение привело к ним незнакомого человека, чтобы облегчить тяжкое бремя, которое им приходилось нести, в особенности ей, разумеется. Он растолковывал ей, что теперь, когда у нее в середине лета будет свой ребенок, она не сможет работать на них на всех, как прежде.
Она полагала, что он прав, и сама была в нерешительности, не зная, чего она хочет. Речи о боге сбили ее с толку. Ребятишки были такие славные. Может, богу было угодно, чтобы им жилось лучше, чем у нее. И Карлу-Артуру, видно, приходилось не сладко, хуже, чем она думала. И все же, слушая его, она понимала, что он говорит все эти красивые слова только ради того, чтобы уговорить ее отослать детей.
Просто удивительно, как мало были дети опечалены тем, что покидают ее. Они ведь уедут далеко и увидят много нового. У дяди есть лошади и коровы, поросята и куры, они будут ходить за ними и задавать им корм. А еще у него есть собака, она умеет благодарить за еду и передразнивать пономаря — показывать, как он затягивает псалом в церкви. Дети, верно, никогда не думали, что им выпадет такое счастье — услышать, как собака распевает псалмы.
Когда они уехали, она уселась на шаткий камешек возле дома и сидела так долго-долго. Ей не было ни до чего дела. Уже несколько лет ей не доводилось сидеть вот так неподвижно, сложа руки, разве что по воскресеньям, да и то не всегда. Она сказала себе, что ей бы надо радоваться, — ведь наконец-то она могла хоть немного отдохнуть.
К ней подошел муж. Он сел рядом с ней, совсем близко, взял ее за руку и стал говорить, как они теперь будут счастливы. Он считал, что дети были ниспосланы им как испытание, и то, что теперь их взяли от них, было знамением божьим: видно, Господь был доволен тем, что они сделали для этих малюток.
Она знала, что она — ничто в сравнении с ним, что она ничего не смыслит в знамениях господних, что она даже грамоте не сумела выучиться, но все же она рассердилась на него. Она ответила, что дети были ниспосланы ей божьей милостью и что, видно, она в чем-то провинилась, раз их отобрали у нее.
Услышав ее ответ, муж поднялся и ушел, не сказав ни слова. А она не окликнула его и вовсе не раскаялась в своих словах. Она была словно сосуд, наполненный горькой желчью. Нелегко было прикоснуться к ней, не расплескав эту горечь через край.
Она знала, что ей надо было идти в кухню, убраться и вынести вещи ребятишек, но боялась войти туда. Боялась огромной пустоты, которая встретит ее.
Теперь она будет чувствовать себя такой же беспомощной и покинутой, как в первые дни после замужества, пока она не взяла к себе детей. С ними ей было хорошо и спокойно. Ведь надо же быть такой дурой, чтобы позволить кому-то отобрать у нее детей!
Она сидела, а перед глазами у нее стояла телега, на которой их увезли. Ребятишки погрузили на нее узелки с одеждой и прочий скарб, который мог им пригодиться. Младшие поехали на телеге, старшие пошли с дядей пешком. Дядя засмеялся и сказал, что люди примут их за цыган: ведь цыгане ездят обыкновенно с ребятишками да с узлами.
Удивительно, как легко дети простились с ней. Они только и думали про повозку, про лошадь и про то, что они возьмут с собой. Больше всего они жалели, что котенок не хотел ехать с ними. Они ни слезинки не проронили. Да и сама она тоже не плакала. Но едва они уехали, как ей стало страшно. Ей представлялось лицо их дяди. Может, он вовсе и не такой кроткий и добросердечный, каким прикидывался у них в доме. Он, верно, двоедушный, злой и жадный. Детям у него придется несладко.
Она приняла это как нечто совершенно очевидное, в чем нельзя и сомневаться. Она ведь сразу хотела побежать им вслед и воротить их, да тогда она не успела еще прийти в себя. И зачем только она не сделала этого, покуда еще было время. Теперь мысль о том, что дети будут голодать и холодать, не давала ей покоя.
Дело уже шло к весне. Снег стаял, и солнце светило тепло и ласково. Дети могли бы скоро перебраться в свой дом, и Карлу-Артуру было бы не так трудно.
Она пыталась подбодрить себя, думая о том, что теперь ей придется стряпать только на одного. К тому же не надо будет сидеть до полуночи и штопать дырявые чулки.
Кабы только ей знать, что им станут штопать чулки там, куда они сейчас едут! Кабы знать, что им будет велено читать молитвы по вечерам! Меньшая-то ужас как боится темноты. Кабы только знать, что кто-то станет о ней заботиться! Ведь ей всего-навсего шесть годков, и она нипочем не заснет, если никто не будет сидеть с ней рядом и держать ее за руку!
В течение нескольких дней после того, как Анна позволила детям уехать, она чувствовала себя такой беспомощной и так сильно каялась, что не в силах была даже прибрать в избе за детьми. Она была уверена, что дети терпят у своей родни нужду и побои и что с нее и мужа строго спросится за то, что они позволили детям уехать к худым людям.
Мысль о том преследовала ее помимо ее воли, словно лихорадка. Она пыталась с этим бороться, но не могла. У нее не было ровно никакого повода так тревожиться, однако она не могла избавиться от мысли, что дядя, забравший детей, человек злой и опасный — по лицу угадать можно, — жена же его, о которой она ничего не знала, представлялась ей сущей ведьмой. Она уверилась в том, что кара прежде всего падет на голову младенца, которого она ждала. Он родится на свет либо уродцем, либо слепым и глухим. А может быть, Анна помрет родами, и дитя ее будет расти сиротой.
Говорить о том с Карлом-Артуром не было толку. Он и слушать ее не хотел, когда она говорила, что дети, верно, терпят нужду и что их самих Бог накажет. Он был с ней, правда, ласков, однако все ее страхи считал пустыми, и ей пришлось самой справляться с ними.
Однажды утром Анна решила, что нашла средство для исцеления. Она принялась выносить из кухни кросно, прялки и прочий инструмент. Скамью и диванчики, принадлежавшие ребятишкам, она внесла к ним в дом и заперла там. Потом она выскоблила пол, промазала стены свежей клеевой краской, вымыла и высушила все в доме и вскоре уже сидела в кухне, такой же прибранной, чистой и пустой, какой она была в тот день, когда Анна в первый раз переступила ее порог.
Когда она убрала все, что наводило ее на мысль об ораве ребятишек, то сказала себе, что надо постараться представить себе, будто все идет, как в первые дни ее замужества. Детей здесь никогда и не было, ей это просто приснилось. Если ей удастся уверить себя в том, что они и вправду никогда не жили у нее в доме, все будет хорошо. Ведь ни один человек не станет горевать и убиваться из-за того, что ему приснилось.
— Будто ты не знаешь, что молодые жены как выйдут замуж, так только и знают, что сидят да думают о своих мужьях, — пробормотала она про себя. — Берись за пряжу да за спицы и свяжи ему пару рукавиц, то-то будет работа по сердцу! Думай лишь о том, что ты теперь пасторша, что тебя возвысили надо всеми другими коробейницами!
И она принялась вязать рукавицы, но успела сделать лишь несколько рядов, как заметила на краю стола фигурки, вырезанные острым ножом. Видно, это проделки мальчишек. Ведь знают озорники, что царапать стол не велено, да разве их отучишь вырезывать да чиркать по всему, что только есть в доме деревянного.
Она подняла голову и уже собралась было отчитать их как следует. Но белобрысых головенок, на которые можно было излить свой гнев, не оказалось. Здесь было пусто, на нее глядели лишь побеленные стены: голые, ничего не выражающие.
Она долго сидела не шевелясь, со спицами в руках. Потом вдруг поднялась, достала нож и в сердцах струганула по краю стола, разом соскоблив все художества. Лицо ее исказилось, словно она вонзила нож в собственную плоть, но потом сразу же снова принялась вязать.
«Ну и дура же я! — думала она. — Ведь это Карл-Артур напроказничал, а не кто-нибудь другой. Он всегда ест на этом конце стола. Да в нашей кухне вовсе и не было никаких ребятишек. Как бы это такие бедняки, как мы, посмели взять к себе чужих детей? Быть того не может. Дай бог самих себя прокормить да малыша, которого ждем».
Она продолжала вязать, губы ее были плотно сжаты, глаза, не отрываясь, смотрели на вязанье. Она думала сейчас обо всем, что напоминало ей детей, которых спровадил Карл-Артур, так что она и теперь может вообразить, будто их никогда возле нее не было.
Немного погодя послышался шорох, потом что-то шлепнулось на стол. Это котенок, любимец всех десятерых ребятишек, с которым они так часто забавлялись, проснулся, сладко выспавшись на печи, и спрыгнул оттуда поиграть с ее клубком.
Она быстро поймала котенка. Он больше всего наводил ее на мысль о тех, кто с ним играл, и она хотела вышвырнуть его за дверь. Но, почувствовав под рукой теплое, мягкое тельце, она не могла не приласкать его. Тут клубок шерсти свалился на пол, и котенок в два прыжка догнал его. Клубок покатился дальше. Котенок хотел остановить его, а клубок все ускользал от него. Анна тоже бросилась ловить клубок, чтобы пряжа не растрепалась, и поднялась кутерьма. Котенок гонялся из угла в угол, а клубок тоже резвился, как живой. Анна невольно смеялась, напрасно пытаясь остановить его. «То-то ребятишкам сейчас весело», — думала она, нарочно затягивая игру, чтобы позабавить малышей.
— Чего ж вы, ребятишки, идите сюда, помогите мне! — воскликнула она.
Не успела она вымолвить эти слова, как тут же опомнилась. Она быстро схватила котенка, шлепнула его по спине так, что он жалобно мяукнул, и вышвырнула его за дверь.
— Неужто я так и не выкину этих ребятишек из головы? — громко сказала она, сматывая пряжу. — Видно, мне никогда не успокоиться.
Она принялась ходить взад и вперед, ломая руки, словно ее мучила боль. Однако вскоре она снова села за работу. Она была рада, что сделала это; ведь не прошло и двух минут, как дверь отворилась и на пороге показалась старая Рис Карин из Медстубюн.
Рис Карин захаживала к ней передать поклоны из Медстубюн и в нынешнем году и в прошедшем. Только в те разы кухня была полна ребятишек, повсюду расставлены ленточные станки да прялки, работа шла так, что гул стоял. Увидев, какой тут наведен порядок, она вытаращила глаза от удивления.
— Ну и дела! — воскликнула она, оглядываясь по сторонам.
Вопросы посыпались градом на Рис Карин. Ей пришлось выкладывать, как поживают матушка Сверд и Иобс Эрик, семейство ленсмана и пастор с пасторшей, Рис Ингборг и пономарь Медберг. Ни один человек в Медстубюн не был забыт, про каждого надо было рассказать.
Когда первое любопытство было удовлетворено, Анна принялась варить кофе. Она побежала в сарай за дровами, потом к колодцу за водой. Затем она стала раздувать огонь, намолола кофе, отрезала несколько ломтей свежего хлеба, поставила на стол чашки и блюдца. Она бегала и суетилась, гремела посудой и роняла все, что попадалось под руку. Рис Карин поняла, что надо повременить с расспросами про десятерых ребятишек, покуда Анна не сядет спокойно пить кофе.
Когда же они наконец уселись за стол, положили за щеку по куску сахара и налили кофе остывать на блюдце, на Карин снова хлынул поток вопросов. Теперь разговор пошел о старых знакомых. Как там они все, и девушки и парни? Ходит ли все еще Ансту Лиза с коробом, ведь лет ей немало? Все такая же охотница до игры в карты, как прежде?
Но Ансту Лиза была закадычной подружкой Карин и соперницей по торговле, и потому они успели выпить не одну чашку кофе, толкуя обо всех ее проделках и уловках. Рис Карин считала, что такого человека и пускать-то на дорогу с коробом негоже. Честным людям, что своим горбом на хлеб зарабатывают, стыдно иметь дело с такой товаркой.
Но вот кофе был выпит, и пришло время старой далекарлийке отправляться восвояси. Она, не будь дурой, смекнула, что Анне не хочется рассказывать, куда подевались ребятишки, и не стала досаждать ей расспросами, зная, что может все разузнать в любом доме по соседству.
Но когда Рис Карин уже взвалила мешок на свою согбенную спину, распрощалась и взялась за дверную ручку, она вдруг еще раз обернулась.
— Да, не забыть бы дело-то, по которому я к тебе пришла, — сказала она, нашаривая в кармане юбки кошелек с деньгами. — Ты меня и не спрашиваешь, не заработала ли я денег для тебя, — продолжала она и протянула Анне бумажку в пятьдесят риксдалеров.
Когда Карин прошлой весной была в Корсчюрке, Анна дала ей кипу мотков тесьмы да несколько локтей кружев, изготовленных ребятишками, и попросила продать их. Анна вовсе про то не позабыла, просто не хотела заводить речь о том, что касалось детей.
Пятьдесят риксдалеров было неслыханно много, и она спросила Карин, не найдется ли бумажки помельче. У нее нет сдачи.
— Не надо мне никакой сдачи. Все деньги твои. Сперва я продала то, что ты дала мне, а после пустила деньги в оборот, так что как раз пятьдесят набежало. На, бери. Тебе они пригодятся, ртов-то у вас больно много.
Хоть и стара была Рис Карин, а быстра на ногу. Она поспешила затворить за собой дверь, чтобы избежать выражений благодарности, и пошла чуть ли не бегом. Прошло минуты две, не больше, как Анна догнала ее. Сейчас она была больше похожа на себя, чем прежде, она не знала, как и благодарить Карин, и проводила ее до самого дома доктора, где Карин надеялась выгодно продать что-нибудь: ведь теперь докторша получила столько денег от богатой сестры, что ей не надо, как раньше, дрожать над каждым эре.
Анна долго сидела в кухне, держа в руках полсотни риксдалеров, и на губах ее играла счастливая улыбка. Она радовалась деньгам, как всегда, но на этот раз не нежданная прибыль заставила ее так ликовать. Здесь речь шла о более важном — то было знамение, настоящее чудо. Она ожидала кары господней за то, что отдала детей, а вместо того получила от них такой дорогой подарок. Она и думать не думала о таком счастье. Опасения и страх покинули ее душу. То, чего она боялась, не случилось, вышло как раз наоборот.
Она не могла не поделиться своим счастьем и пошла к мужу, который сидел за письменным столом в господской комнате, показала ему кредитку и попросила его спрятать ее у себя. У нее в кухне некуда было прятать.
Когда она вошла, Карл-Артур оторвался от работы и рассеянно взглянул на нее. Он не сразу понял ее объяснения, что это деньги, вырученные за поделки, изготовленные детьми. Им никто не помогал, они сами все сделали. И деньги эти они послали ей в благодарность за все и в знак того, что Бог не покарает ее за то, что она спровадила их из дому.
Карл-Артур не стал возражать, хотя ее доводы показались ему весьма туманными. Он видел, что жена его снова обрела уверенность и хорошее расположение духа, и этого ему было достаточно. Он даже предложил, чтобы она на эти деньги, которые ей достались так неожиданно, купила бы себе что-нибудь по душе.
Анна нашла, что это хорошая мысль, и сразу же пошла к себе, чтобы подумать на досуге, на что бы лучше употребить это сокровище, которое ей словно с неба свалилось. Ей не пришлось долго думать над тем, чего ей больше всего хотелось. Когда она впервые вошла в кухню, то сразу решила, что там не хватает большого кухонного шкафа с ящиками внизу и с полочками и дверцами наверху. Большой шкаф от полу до потолка хорош не только тем, что нужен в хозяйстве. Он к тому же придает приличный вид комнате, в которой стоит.
Анна не могла придумать, что могло бы им быть нужнее, и, коль скоро муж ее был с ней согласен, а деньги лежали у него в письменном столе, то она не видела, что могло бы помешать ей пойти к деревенскому столяру, искусному мастеру, и заказать шкаф.
Столяр жил в деревне на главной улице, через несколько домов от органиста, и когда она брела по дороге, ей повстречалась фру Сундлер, которая, видно вышла нарвать весенних цветов. Во всяком случае, она держала в руке несколько маленьких подснежников.
На фру Сундлер не было салопа, и Анна тому сильно подивилась. Сама она вовсе не заметила, что стало уже совсем тепло. С тех пор как дети уехали от нее, она ни о чем, кроме них, не думала. Ни на погоду, ни на что другое она вовсе не обращала внимания. Теперь она снова увидела, что сияет солнце, что высокое и голубое небо усеяно пушистыми облачками.
Ей показалось, что все это связано с той большой радостью, которую она испытывала в тот день, и когда фру Сундлер поздоровалась с ней и протянула ей руку, она не поспешила уйти, как поступила бы в другой день, а остановилась. Она сказала себе, что нет ничего страшного, если она перемолвится с ней словечком. Нельзя же, в самом деле, вечно враждовать с человеком, который живет с тобой в одной деревне.
Фру Сундлер сказала, что она чувствует себя, как выпущенный на волю узник, оттого что ее мужу намного полегчало и теперь он может выходить из дому без ее помощи. Сама она провела несколько часов в лесу, и невозможно описать, как это было прекрасно. Казалось, душа у нее, как и сама природа, оттаяла и обрела новую жизнь.
Еще тогда, когда Анна только что приехала в Корсчюрку, она сразу почувствовала к фру Сундлер какую-то жалость. И сейчас она сказала ей, что понимает, какой тяжелой для нее была эта зима, и собралась было идти дальше.
Но фру Сундлер удержала ее. Ведь после того как ты просидела всю зиму взаперти, так приятно поговорить со старым другом, каким она всегда считала жену Карла-Артура. Не будет ли фру Экенстедт так добра заглянуть к ней домой и потолковать минутку-другую? Ведь отсюда всего два шага до ее дома.
Анна не хотела задерживаться, ибо спешила к столяру, и отказалась наотрез. С господами она всегда чувствовала себя немного неловко. Может быть, фру Сундлер разобиделась на то, что Анна не согласилась пойти к ней, не объяснив причины. Тут она принялась рассказывать, что нежданно-негаданно получила деньги и собралась идти к столяру, чтобы заказать шкаф. Фру Сундлер просияла и сказала в ответ, что не удивляется тому, что фру Экенстедт спешит, и поздравила ее с покупкой вещи, столь приятной и нужной в хозяйстве.
Она не стала более удерживать ее, и вскоре Анна очутилась в мастерской столяра. Здесь она уже спешить не стала, а застряла надолго. Прошел целый час, пока они со столяром решили, какой высоты будет шкаф и формы, какие у него будут ящики и замки, какой цвет и какие украшения. Не так-то легко было условиться и о цене, но в конце концов и о том они договорились.
Когда Анна, заручившись обещанием столяра, что шкаф будет готов через месяц и что цена ему будет не более сорока риксдалеров, воротилась домой, она была так рада, что не удержалась и зашла к Карлу-Артуру рассказать ему про этот уговор.
Но Карл-Артур, казалось, вовсе не обрадовался.
— Вот уж не думал, что ты так поспешишь, — сказал он. — Я бы сам сходил с тобой потолковать со столяром.
— Откуда мне было знать, что у тебя есть на то время.
— Вообще-то я занят, однако… — начал он, но замолчал, прикусив губу.
Жена испытующе посмотрела на него. Она увидела, что он смутился и покраснел, как девушка.
— Говори, муженек, чего ты хочешь, — сказала она.
— Чего я хочу? — сказал Карл-Артур. — Я полагаю, раз ты сама решила, что деньги достались нам чудом, так, может быть, следовало бы употребить их не на наши собственные нужды, а на какое-нибудь богоугодное дело.
— Уж не отдал ли ты кому мои деньги? — сказала она, нимало не подозревая, что так оно на самом деле и было.
Карл-Артур покашлял, прочистил горло, а потом объяснил, что к ним заходил органист Сундлер. Он был так счастлив, что может наконец ходить, ведь он прохворал целую зиму. Карл-Артур сказал, что ему надо полечиться летом, чтобы недуг этот снова не одолел его на следующую зиму; органист же ответил, что он не желал бы ничего лучшего, как поехать на воды в Локу и полечиться от подагры, только вот денег у него нет.
— Но ты уж, поди, не отдал ему деньги, что нам прислали дети?! — воскликнула Анна с упреком.
— Дорогой друг мой, — сказал Карл-Артур очень холодно и высокомерно, — известен ли тебе более достойный способ употребить деньги, дарованные нам Господом, нежели совершить доброе дело?
Анна подошла к нему вплотную. Она была бледна, а в ее глубоко сидящих глазах трепетали искры. Казалось, будто она и вправду хочет отнять у него деньги силой.
— Ты чего же, не понял, что я тебе сказала? Ведь это знамение, это же сами дети послали нам деньги, благодарят нас. Ты, видать, забыл, как этот человек обошелся со мной, когда был у нас в прошлый раз.
— Может быть, именно об этом-то я и подумал.
Анна разразилась громким безудержным смехом, но смех этот был безрадостен. Карл-Артур нетерпеливо повернулся к ней.
— Ты находишь это смешным?
— Да нет, я не над тем смеюсь. Мне пришло на ум другое. А когда же это органист приходил к тебе?
— Органист? Как тебе сказать, с полчаса тому назад. Он пробыл здесь недолго. Ты должна была с ним повстречаться по дороге домой.
— Я думаю, он не очень-то хотел попасться мне навстречу.
Она снова принялась хохотать страшно, безудержно. Карл-Артур выпрямился с еще большим достоинством.
— Не будешь ли ты так добра объяснить, над чем ты смеешься?
— Я не над тобой смеюсь, а сама над собой. До чего же я была глупа, когда сказала этой самой Tee про пятьдесят риксдалеров! И как это я не смекнула, что она выманит их у тебя.
Он немного испугался. Глаза жены сверкали таким злорадством, и он понял, что тут кроется нечто такое, чего он не знал. Однако он стукнул кулаком по столу, чтобы внушить к себе хоть какое-то уважение.
— Изволь же наконец вразумительно сказать, над чем ты смеешься!
В конце концов он узнал, как обстояло дело, но он никак не мог заставить себя поверить, что фру Сундлер послала к нему своего мужа, чтобы выманить у него полусотенную. Это было всего-навсего случайное совпадение.
— Это невозможно, — сказал он. — Так поступить было бы просто мошенничеством. Неужто Тея поспешила бы послать сюда своего мужа, узнав, что мы получили эти деньги? Тея, которая так благородна, так возвышенна, так щепетильна!
— Да уж не знаю, как там все это было, однако чудно, что он пришел брать деньги в долг как раз сегодня.
Хотя Карл-Артур и защищал фру Сундлер, он, казалось, был настолько поражен, будто на его глазах рухнула Вавилонская башня. Анна вспомнила тот воскресный вечер два года тому назад, когда Тея и органист пришли к ним, чтобы призвать ее к ответу за парадную шляпку. Может, и стоило полусотни риксдалеров увидеть, как ее муж теперь разочарован.
Однако долго торжествовать ей не пришлось. В коридорчике послышались шаги, затем сразу же раздался тихий и деликатный стук в дверь комнаты Карла-Артура, и вошла Тея.
Карл-Артур повернулся к письменному столу и, не глядя на нее, принялся рыться в бумагах. Фру Сундлер сделала вид, будто не замечает его, и обратилась к его жене.
— Милая фру Экенстедт, — сказала она, — я весьма огорчена. Я услышала от мужа, что Карл-Артур был столь великодушен, что одолжил ему пятьдесят риксдалеров. Я тут же сказала ему, что это, очевидно, те самые пятьдесят риксдалеров, которые заработала фру Экенстедт, и что мы не можем принять их. Фру Экенстедт собиралась купить на них шкаф, он ей в самом деле очень нужен. Что же тут приятного, когда посуда стоит на полке и пылится? И потому я попросила Сундлера отдать мне эти деньги, чтобы я могла пойти сюда и узнать правду. Я сказала ему, что если деньги принадлежат фру Экенстедт, то ему придется смириться со своей подагрой, потому что мы должны будем вернуть их назад. Но если это собственные деньги Карла-Артура, то он, разумеется, может взять их. Да, я заверяю фру Экенстедт, что мне его поистине жаль. Ведь он был так рад, что поедет в Локу и грязями вылечится от подагры. Но он сразу же признал, что я права.
Закончив свою тираду, она в тот же миг вынула из кармана кредитку и протянула ее Анне, точно так же, как ей подала ее Рис Карин несколько часов тому назад.
Но Анна едва обратила на это внимание. Она не смотрела на фру Сундлер, но не спускала глаз с мужа. Он все еще стоял молча у письменного стола, но после каждого слова, которое произносила Тея, он все более распрямлялся, становился выше и постепенно поворачивался к ней. Когда речь ее была окончена, чело его просветлело, веки приподнялись, и он бросил такой взгляд на маленькую женщину с рыбьими глазами, что жена его могла ей позавидовать. Потом он повернулся к ней, к Анне, которая протянула было руку, чтобы взять кредитку, и тут лицо его помрачнело, веки опустились, он скрестил руки на груди.
Делать было нечего. Уж лучше пожертвовать пятьюдесятью риксдалерами, чем позволить ей предстать перед ним чудом справедливости.
— Забирай себе бумажку! — сказала она фру Сундлер. — Это не та, что я поминала давеча утром, а совсем другая. Это деньги Карла-Артура.
— Неужто это возможно? Неужто это в самом деле возможно? — воскликнула Тея вне себя от счастья и благодарности. Однако она не стала больше задерживаться, а сразу отправилась восвояси, словно боялась, что случится что-нибудь такое, отчего ей придется отдать назад кредитку.
Жена не могла понять, как это Карл-Артур, который всегда так ратовал за правду, не сказал Tee, что это ложь, а на этот раз, казалось, был весьма доволен тем, что Анна солгала.
Он проводил Тею в прихожую и когда вернулся назад, то хотел заключить Анну в объятия.
— Ах, друг мой, — сказал он, — это было великолепно. Я не помню, чтоб мне довелось пережить что-либо подобное. Вы были обе неподражаемы — и ты, и Тея! Не знаю, кто из вас больше достоин восхищения!
Жена оттолкнула его и встала перед ним, крепко сжав кулаки, с лицом, искаженным гневом.
— Я все бы могла простить тебе, только не то, что ты позволил ей отобрать у меня эти деньги, — сказала она и вышла из комнаты.
Так уж она была создана, она ничего не могла поделать, что уродилась такая. Не ее вина, что она была из тех, кто слова не вымолвит, если на кого осерчает. Да и самые упорные из таких и то через день-другой перестают дуться и молчать, но с ней обошлись столь несправедливо, что она могла только стиснуть зубы и молчать целую неделю.
И за работу она не в силах была приняться. Ей оставалось лишь сидеть скрючившись на лежанке как можно ближе к огню и раскачиваться взад и вперед, закрыв лицо руками. Единственное, на что она была способна, — это пить кофе. У нее был маленький чугунок на трех ножках, который она в годы своих странствий носила обыкновенно с собой на дне короба. Сейчас она не снимала котелок с огня и наливала из него чашку за чашкой.
Она делала кое-что по хозяйству и стряпала мужу обед, на том и дело кончалось. Она больше не могла садиться за стол вместе с ним, а только подавала ему еду и сразу же снова забиралась на печку и сидела раскачиваясь, даже не глядя в его сторону.
Муж, да что ей муж! Будь она только замужем за каким-нибудь далекарлийским парнем из Медстубюн, за таким, который понял бы, как ей сейчас тяжко, как ей нужна его помощь! Уж он, верно, зашвырнул бы ее котелок на горушку и заставил бы ее приняться за какое-нибудь рукоделие, и это только пошло бы ей на пользу.
А этот подходит к ней то и дело, спрашивает, здорова ли она, и просит так ласково, чтоб она сказала хоть словечко. А она молчит, как мертвая, и тогда он хлопает ее легонько по плечу, говоря, что ей скоро непременно полегчает, и отправляется восвояси.
Вот и вся помощь, какую она от него видит.
Она понимала, что у него на уме. Он, видно, слыхал от кого-нибудь, что когда женщины ждут младенца, у них всегда бывают причуды. Вот он, видно, и вообразил, что на нее нашло что-нибудь в этом роде.
Но тут дело было совсем не в том, уж он-то должен был бы это понять, ведь он человек ученый. К тому же она была твердо уверена, что он знает, чего ей недостает, но делает вид, будто ничего не понимает. Он не любит этих ребятишек. Он не хочет, чтоб они воротились назад. Пусть лучше она сидит и мучается.
Нет, так уж она была создана, она ничего не могла поделать, что уродилась такая. Страх за детей без конца перемалывал ее душу, не давая ей ни минуты покоя.
Там, на севере, где сейчас живут дети, полным-полно бродяжек, которые слоняются вокруг по приходам да побираются. Они вечно таскают с собой целую ораву ребятишек, а если своих детей у них мало, они берут чужих. Она теперь была совершенно уверена, что шестерых младшеньких отдали такой вот побирушке. Их одели в лохмотья и мешковину, чтобы они походили на нищих. Им приходится ходить босиком, хотя снег там у них еще едва стаял, их морят голодом, бьют, словом — держат в черном теле. Ведь не годится, чтобы нищие ребятишки выглядели сытыми и веселыми.
Только бы ей увидеть детей живыми и здоровыми, она сразу бы стала прежней. Но как сказать о том Карлу-Артуру! Она не могла заставить себя сделать это. Пусть сам до этого додумается.
Дома в Медстубюн любой парень догадался бы, что это-то ее и мучало. Он запряг бы лошадь и отправился в Эксхерад за ребятишками на другое же утро. А если бы он не захотел помочь ей таким манером, так схватил бы ее за волосы да стянул бы с печи на пол, и тут бы она поняла, в чем дело, и это тоже пошло бы ей на пользу. А этот только и знает, что придет да скажет ласковое слово да по плечу похлопает; на том дело и кончается.
Опостылел он ей. Прежде для нее никого не было милее, а теперь она с трудом терпела его, когда он приходил к ней в комнату.
Однажды в полдень, когда он пришел к обеду, она сидела с железной трубкой во рту и пускала большие клубы дыма. Она знала, что пасторше курить не пристало, но она должна было это делать. Словно кто-то ей приказал это. И теперь ее разбирало любопытство, что он скажет на то, что его жена сидит и курит, как старуха финка.
Видно было, что он испугался. Он тут же сказал, что не может мириться с тем, чтобы жена его курила табак.
Она посмотрела на него с надеждой. «Может, теперь-то он поймет, что должен помочь мне», — подумала она.
— Приготовься к тому, что я не стану обедать здесь, если ты будешь наполнять комнату табачным дымом, — сказал муж. — Коли ты намерена и впредь этим заниматься, тебе придется подавать мне еду в мою комнату.
Он даже не рассердился. Он был терпелив и добр к ней, как всегда. Она начала понимать, что ей никогда не видать от него помощи.
После того он всегда ел в своей комнате, однако же не забывал заглянуть к ней и справиться о ее здоровье. Он, по своему обыкновению, похлопывал ее по плечу и говорил ей ласковое словечко. И так проходил день за днем.
Все это время она много раз слышала, как открывалась входная дверь и в его комнате раздавались громкие оживленные голоса. Приход у него был большой, и многие заходили по делам, но она знала, что немало прихожан наведывались к нему, чтобы поговорить с ним о спасении души. Вот уж нашли кого спрашивать! Какой из него советчик? Ведь он не мог помочь даже бедной своей жене.
Так прошла целая неделя, когда однажды, сидя на лежанке, она вдруг заметила, что под передником у нее спрятан нож. Словно кто-то велел ей взять нож. Ей вовсе не показалось удивительным, что она это сделала, однако она не могла понять, почему взяла столовый нож. Ведь им нельзя причинить вред ни себе, ни кому-либо другому.
К полудню пришел муж и сказал, что ему надобно наведаться в приход по делу. Он поедет к одному торпарю в самую отдаленную часть прихода. Ехать туда по крайней мере две мили. С обедом для него ей хлопотать не надо, однако он будет ей признателен, если она приготовит ему что-нибудь перекусить к тому времени, как он воротится домой, часов в шесть пополудни.
Она, как всегда, ничего не ответила, но когда он добавил, что она, как ему кажется, выглядит нынче немного бодрее, чем вчера, и что она скоро непременно будет такою же, как прежде, она слегка приподняла передник. Когда же он протянул руку, чтобы, по обыкновению своему, похлопать ее по плечу, она вдруг резко отдернула передник, и он увидел, как сверкнуло лезвие ножа.
Он отшатнулся, будто на коленях у нее лежала гадюка. Долгое время он не мог вымолвить ни слова. Он стоял, покачивая головой, в полной нерешительности.
— Анна, Анна, — сказал он наконец, — ты, я вижу, тяжело больна. Нам надобно принять какие-то меры. Как только я вернусь сегодня домой, попрошу доктора, чтобы он выяснил, что с тобой сталось.
С этими словами он ушел. Но теперь она поняла все, что хотела понять. Теперь она знала, что этот человек никогда не поможет ее горю.
Как отрадно уехать из дома и оставить повседневные заботы, даже если едешь всего-навсего в тряской крестьянской телеге! Ведь ты знаешь, что все твои мучения есть нечто преходящее и что скоро все снова будет хорошо, как только долгожданный маленький человечек увидит свет. Однако терпение твое в последнее время подверглось слишком тяжким испытаниям, и для тебя поистине благотворно вырваться хоть ненадолго на волю и увидеть, что может дать человеку жизнь, кроме озлобленности и недоброжелательства.
Карлу-Артуру довольно было миновать докторскую усадьбу и свернуть в деревню на главную улицу, чтобы его окружили радость и веселье. Он увидел, как в воздухе развеваются красные, белые и желтые платки. По обе стороны дороги были поставлены лари, битком набитые товарами, а на проезжей части толпилось такое множество людей, что лошади пришлось пробираться сквозь эту толпу шаг за шагом.
Одним словом, в Корсчюрке была ярмарка, правда не такая богатая, как осенняя, когда люди запасаются на всю зиму, но, во всяком случае, тоже весьма долгожданная и оживленная. Заезжие вестерйётландцы[4] предлагали ситцы, что впору носить красным летом, а оно было не за горами, далекарлийцы торговали лемехами да косами, без которых нет ни пахоты, ни жатвы. Корзинщики протискивались сквозь толпу, сплошь увешанные корзинами, которые так пригодны, когда ходишь по ягоды. Явились туда и бердники,[5] берда висели у них на спине большими связками, их товар был самый ходкий — ведь долгими летними днями в самый раз садиться за кросно.
И какое же это было прекрасное зрелище, а Карлу-Артуру более всего нравилось, что лица у всех сияли радостью. Именитые купцы из Кристинехамна, Карлстада и Эребру, которые не гнушались сами разъезжать со своими товарами, стояли за прилавками, одетые в богатые шубы, в шапках из тюленьего меха, и встречали покупателей самой радушной улыбкой. Далекарлийские девушки, веселые, в пестрых нарядах, разложили на простых лотках свои товары, а местные жители здоровались с друзьями и знакомыми и улыбались им радостно, от всей души, как улыбаются люди весною, когда пришел конец холодам, ненастью и сидению взаперти. Надо сказать, что вино тоже немало способствовало веселому расположению духа, однако в такую пору пьяных еще не было видно, просто люди расхрабрились и были не прочь посмеяться.
Кое-где образовалась такая давка, что проехать было никак нельзя, приходилось останавливаться и ждать. Карл-Артур на это не сетовал, а, напротив, с удовольствием смотрел на забавные сценки, которые разыгрывались в ярмарочной толчее. Перед одним прилавком, где продавалась преотличнейшая льняная домотканая материя из Вестерйётланда, стоял старик торпарь, изможденный, неказистый, в потрепанной одежде; он держал за руку красивую девочку. Старик, видно, уже хватил рюмочку-другую, на весеннем солнце его разморило, им овладело блаженное состояние лихости и удальства, и он громко кричал приказчику:
— Бунандер, Бунандер, почем красная шапка? Почем красная шапка, Бунандер?
Но красная шапка, которую он хотел купить своей дочке, была на самом деле изящной соломенной шляпкой на шелку, с длинными розовыми шелковыми лентами. Торговец вывесил ее снаружи лавочки, чтобы привлечь самых знатных барынь, и когда старик торпарь захотел ее купить, он смутился и сделал вид, будто не слышит. Но это привело лишь к тому, что покупатель заорал еще громче:
— Бунандер, а Бунандер, почем красная шапка?
Толпа загоготала, мальчишки принялись передразнивать бедного старика, но Карла-Артура умилило, что торпарь решил, будто самая красивая шляпка на ярмарке подходит как нельзя лучше его дочери.
Не успела таратайка сдвинуться с места, как пришлось снова остановиться. На этот раз причиною остановки был горнозаводчик, человек средних лет, статный, изысканно одетый, с умным и красивым лицом, который собрал вокруг себя большую толпу. Он стоял очень серьезный и важный, но вдруг высоко подпрыгнул и прищелкнул пальцами.
— Ну и нализался же я! — сказал он. — Вот здорово-то!
Потом он снова стал серьезным, постоял молча с важным лицом и совершенно неожиданно снова так же точно подпрыгнул, прищелкнул пальцами и повторил
— Ну и нализался же я! Вот здорово!
Люди находили это весьма забавным, но Карл-Артур, который терпеть не мог пьянства, нашел его поведение непристойным и отвернулся. Тогда кучер его пояснил, что это всего-навсего шутка.
— Да он пьян не больше моего, — сказал он. — Он так кобенится на каждой ярмарке, он и приходит-то сюда, чтобы только людей потешить.
Карлу-Артуру стало жаль жену, которая сиднем сидела на печи, ничуть не подозревая, что совсем рядом идет такое веселье.
«Какая жалость, что она не придет сюда, — думал он. — Она, может быть, повстречала бы кого-нибудь из старых друзей, о которых хранит добрую память. Ее нужно бы вырвать из этого мрачного состояния».
Меж тем мысли его скоро приняли иное направление. Как обыкновенно, на ярмарку является множество праздношатающихся — бродяг и прочего сброда, для которых мена лошадей или часов — первейший способ заработать на пропитание. Один из подобных мошенников и мчался сейчас по улице во весь опор, очевидно чтоб показать какому-нибудь барышнику, на что способна его лошадь. Карл-Артур увидел его еще издали — это был смуглый стройный человек, он стоял во весь рост на сиденье возка, чтобы сподручнее было погонять кнутом маленькую соловую клячу. Человек этот кричал и ругался, лошадь мчалась вперед, ошалев от страха, люди шарахались в стороны, чтобы не попасть под колеса. Кучер Карла-Артура тоже хотел было свернуть, да толпа ему помешала; казалось, еще мгновение, и повозки столкнутся.
В последнюю минуту бродяга усмирил лошадь, прикрикнув на нее, и подтянул поводья. Когда же после того его лошадь медленной рысцой пробежала мимо молодого пастора, он весьма вежливо приподнял картуз, у которого была оторвана половина козырька.
— Мое почтение, кузен! — крикнул он. — Черт побери, до чего же у тебя жалкий вид! Скидавай-ка свой черный сюртук да ступай ко мне! Не жизнь будет, а малина!
Он хлестнул лошадь, и та пустилась рысью. Карлу-Артуру стало стыдно этой встречи, и он велел вознице постараться поскорее выбраться из ярмарочной толчеи.
Когда они были уже на проселочной дороге, молодой пастор задумался о своем кузене Йёране Лёвеншёльде из Хедебю, который в молодые годы бежал из отцовского имения, связался с цыганами и прочим бродячим людом и ни разу не проявил желания вернуться к пристойному образу жизни.
До сих пор Карл-Артур всегда считал своего кузена человеком опустившимся и несчастным, позорным пятном всей его семьи, но в этот день он был менее склонен выносить ему, как обычно, суровый приговор. Возможно, такая вот бродячая жизнь не лишена своих прелестей. В ней была свобода, в ней было неизведанное. За каждым поворотом дороги таилось приключение. Такому человеку не надо было готовить проповеди к определенному дню, не надо вести нудные журналы, не надо сидеть на скучных приходских собраниях. Возможно, кузен сделал не такой уж скверный выбор, променяв салон усадьбы на проезжую дорогу.
Карл-Артур сам насмотрелся на проселочные дороги. В годы учения, когда ему по четыре раза в год приходилось ездить из Карлстада в Упсалу, он и познакомился с ними близко. Здесь он провел много беспечальных дней. С радостью вспоминал он потом пестрые полосы цветов, окаймлявшие дорогу, прекрасные панорамы, открывающиеся с вершины холмов, скромные трапезы в уютных постоялых дворах, беседы с приветливыми возницами, которые, познакомившись с ним за эти годы, стали узнавать его и справляться, уж не собирается ли он учиться в Упсале, покуда не станет мудрым, как царь Соломон.
Он всегда любил жизнь, близкую к природе, и потому ему нравились длинные путешествия ради них самих. Когда другие жаловались на них, он всегда думал про себя: «Не понимаю, на что они сетуют. Дорога всегда была мне другом. Я люблю крутые холмы, которые так оживляют путешествия. Однообразные дремучие леса тоже имеют свойство пробуждать воображение. Скверная дорога мне тоже не так уж ненавистна. Из-за сломанной оси я однажды подружился с целой деревней. Из-за снежного бурана я был гостем в графском замке».
Пока он так сидел, погруженный в размышления, вызванные встречей с этим родственником, случилось нечто неожиданное. Ему вдруг пришла в голову совершенно новая мысль. Она поразила его, как гром среди ясного неба. Он был настолько взволнован, что даже привстал с сиденья и издал громкий возглас.
Кучер натянул вожжи и поглядел на него:
— Уж не забыл ли магистр взять рясу?
Карл-Артур вновь опустился на сиденье и успокоил его. Нет, разумеется, он ничего не забыл. Все в полном порядке. Напротив, он снова нашел то, что однажды потерял.
После этого он всю дорогу сидел со сложенными руками, и в глазах его сиял отблеск озарившей его мысли.
Как он и сказал кучеру, в том, что он придумал, не было ничего нового. Сотню, если не тысячу раз он читал в Евангелии от Матфея слова, которые говорил Господь, посылая своих учеников нести людям весть о близком приходе царствия небесного. Однако он прежде не осознавал всей глубины этих слов. Только теперь он подумал о том, что Христос в самом деле наказал апостолам отправиться в путь как бедным странникам, без сумы и посоха, и приносить благую весть во все придорожные дома, в хижины и во дворцы. Они должны были появляться на ярмарках и собирать вокруг себя народ, заговаривать с путниками, отдыхающими на постоялых дворах, затевать беседы с другими странниками, повсюду рассказывая о чудесном приходе царствия небесного.
Как могло случиться, чтобы он ранее не внял этому велению, которое было выражено столь ясно и отчетливо? Он, как и прочие священнослужители, стоял на кафедре проповедника, ожидая, что люди сами придут к нему.
Но Иисус желал совсем иного. Он хотел, чтобы ученики его сами ходили бы по дорогам и тропам и отыскивали путь к сердцу людей.
У него, у Карла-Артура, был свой план, придуманный им самим. Он хотел создать рай земной, который служил бы людям примером для подражания. В этот миг он понял, отчего это не удалось ему. Он понял, отчего он встретил на пути столь много препятствий, отчего лишился красноречия, отчего был виною столь тяжких несчастий. Господь желал показать ему, что он избрал неверный путь. Христу не было угодно, чтобы слуга его обитал постоянно в четырех стенах. Истинный его слуга должен быть перелетною птицею, вольным странником, человеком неимущим, живущим на лоне природы. Он должен есть и пить милостью небес, терпеть голод и холод по воле божьей… Он должен спать в постели, лишь когда это Богу угодно, а если однажды утром его найдут мертвым в сугробе, то это будет лишь означать, что Господь призвал усталого странника к себе в чертоги небесные.
«Это и есть путь совершенной свободы, — думал он в сладостном восторге. — Благодарю тебя, боже, за то, что ты наставил меня на этот путь, покуда еще не поздно».
— Когда я приеду домой, — пробормотал он про себя, — напишу епископу. Попрошу его освободить меня от должности в Корсчюрке и выйду из шведской государственной церкви. Пастором я, разумеется, останусь по-прежнему и не стану проповедовать какое-либо новое учение. Но я не могу более подчиняться церковному уставу, епископу и консистории.[6] Я хочу проповедовать учение Христово так, как он мне сам повелел, я хочу быть бродягою во имя господа Бога нашего, пастором-нищим, скитальцем господним.
Совершенно очарованный, погрузился он в эти мечты. Жизнь, казалось, обрела для него новый смысл. Она вновь стала прекрасной и удивительной.
«Ведь жена моя может остаться в моем доме, — думал он. — Ей будет там хорошо, если она не станет видеться со мной. Она позовет назад детей. За нее мне нет надобности тревожиться. Все, что ей нужно, она раздобудет своим трудом».
Он почувствовал, что разом освободился от всех трудностей. Сердце его отбивало легкий, танцующий ритм, наполнявший его бесконечным блаженством.
Карл-Артур не поспел домой к шести часам. Стрелка часов приближалась к восьми, когда он вылез из телеги возле своего жилища. Когда он спустя несколько мгновений отворил дверь в кухню — ах, как давно он не открывал эту дверь в столь радостном расположении духа! — то замер на пороге, так сильно он был поражен зрелищем, представившимся его глазам.
Жена покинула свое место на печи. Она перебралась к окну и, сидя за столом, играла в карты с двумя незнакомыми мужчинами. Как раз когда он вошел, она ударила картой по столу и воскликнула громко и весело:
— По пикам! Что, взяли?
— А не надо ли тебе, Анна, моего короля, вот и весь фокус! — сказал один из ее партнеров и тоже выбросил карту.
Тут игра прервалась. Они увидели Карла-Артура, который стоял, ошеломленный, в открытых дверях.
— Это два дружка моих с той поры, как я коробейничала. Проведать пришли, — сказала жена, не поднимаясь с места. — Вот мы и забавляемся, как прежде, бывало, когда встречались на постоялых дворах в ярмарочные дни.
Карл-Артур подошел ближе, и мужчины поднялись. На одном из них был черный плюшевый жилет, застегнутый на все пуговицы, а поверх него сюртук из черного драпа. Это был румяный, плешивый, добродушный здоровяк. Карл-Артур узнал в нем того самого купца, который вывесил на ларьке красивую розовую шляпку. Другой был далекарлиец в долгополой овчине, красивый парень с правильными чертами лица; волосы на лбу у него были коротко острижены, а по бокам довольно длинные.
— Это Август Бунандер из Марка, — сказала Анна. — Из тех богатеев, что торгуют на ярмарке под навесом да возят товары на лошадях. Диво, что он не гнушается водиться с такой голью из Далекарлии, как я да Ларс Ворон, которым приходилось месить грязь по дорогам да надрываться с коробом на горбу.
Вестерйётландец сделал вежливый жест, словно отклонял чересчур нелепое предложение сбавить цену. Он начал было говорить, что всегда почитал для себя честью водить компанию с Анной Сверд, с самой что ни на есть красавицей изо всех коробейниц. Но Карл-Артур прервал его.
— Друзья моей жены для меня всегда желанные гости, — сказал он. — Однако я должен сразу же сказать, что картежничать в моем доме не позволено.
Он сказал это дружелюбно, но с большим достоинством. Гости слегка смешались и стали нерешительно оглядываться по сторонам, но Анна не медлила с ответом.
— Еще чего! — воскликнула она. — Приходишь только да портишь людям все веселье. Ступай к себе. Я принесла тебе вечерять в комнату. Оставь-ка нас в покое!
Прежде жена никогда не разговаривала с ним в таком тоне, и Карлу-Артуру стало невыносимо больно, однако он овладел собой и сказал столь же вежливо и спокойно:
— Неужто нельзя просто посидеть и побеседовать? Ведь старым друзьям всегда есть что вспомнить.
— Ходи давай, Август! — сказала Анна. — Твой черед. Он ведь такой, что не уймется, покуда не отберет у человека все, что ему любо.
— Анна! — резко крикнул Карл-Артур.
— А что, или ты не отнял у меня свадьбу с гуляньем на три дня? Или ты не отнял у меня пасторскую усадьбу, которую мне бы должно иметь? Может, не отнял ты у меня ребятишек и пятьдесят риксдалеров? А теперь и карты отнять хочешь? Ходи, Август!
Вестерйётландец не послушал ее уговоров. Оба они — и он и далекарлиец — сидели не двигаясь и ждали, когда муж с женой перестанут ссориться. Ни один из них не был пьян, и весьма вероятно, что если бы Карл-Артур сумел сохранить спокойствие, ему удалось бы уговорить их отказаться от игры в карты. Но его раздосадовало, что жена осмелилась перечить ему, да еще в присутствии чужих людей. Он протянул руку, чтобы взять карты.
Тут Ларс Ворон, привыкший бродить по дорогам с огромным мешком, битком набитым скобяными товарами, повел рукой. Движение это было слабое, едва заметное, но Карл-Артур перелетел через всю кухню, как муха, от которой отмахнулись, и упал бы, но на пути ему подвернулся стул, стоявший у стены. Он посидел с минуту, чтобы отдышаться после внезапного нападения, но, поскольку он уже много недель рубил дрова по два-три часа в день, силы у него хватало. Он собрался было ринуться на противника, но тот крепко схватил его, прижав ему руки к телу, потом поднял и понес в комнату. Все было сделано так осторожно и медленно, что это вряд ли даже можно было назвать насилием. Дверь распахнулась от удара ногою, Карла-Артура бережно положили на кровать и оставили лежать, не говоря ни слова.
Он лежал там, скрипя зубами от гнева и унижения. Однако он с самого начала понял, что тут ничего не поделаешь. Человек этот был намного сильнее его. Бежать за ленсманом да созывать людей, чтобы они выдворили незнакомцев, ему не хотелось, а более ему предпринять было нечего.
Так он лежал несколько часов и ждал. Сквозь тонкие стены к нему доносились смех, болтовня и шлепанье карт по столу. В нем проснулась безумная ненависть к жене, он строил немыслимые планы мести, которые собирался осуществить, как только эти люди уберутся восвояси.
Наконец они ушли, и жена направилась в спальню. Наступила тишина.
Тогда он поднялся, прокрался по коридорчику к двери жены, но увидел, что ключ вынут из замочной скважины.
Он несколько раз громко постучал в дверь, но ответа не было. Он пошел назад в свою комнату, взял свечу и поспешил в кухню, в надежде найти какой-нибудь инструмент, чтобы взломать дверь.
Первое, что бросилось ему в глаза, была колода карт, забытая на столе. Ему пришло на ум воспользоваться случаем и уничтожить этого врага.
«Анной я еще займусь, — подумал он. — Она никуда не денется».
Он нашел ножницы в ящике стола и принялся резать карты. Он разрезал каждую карту на маленькие треугольнички, резал старательно, размеренно, но с неистовым рвением. Однако расправиться с пятьюдесятью картами — работа немалая, и он закончил ее, лишь когда солнце глянуло в окно.
За это время неистовый гнев в нем утих. Ему было зябко, жутко и ужасно хотелось спать.
«Отложим до утра, — думал он. — Однако я оставлю ей подарочек на память».
Он взял всю кучу обрезков, лежащих перед ним, и, смеясь, принялся рассыпать их по комнате. Он кидал их пригоршнями, как сеятель разбрасывает зерна, стараясь не оставить свободным ни одного местечка. Когда он закончил, пол походил на землю после легкого снегопада.
Пол был старый, щербатый, с большими щелями. Жене придется немало потрудиться, прежде чем она выметет эти колючие снежинки, которые впились в каждую щелочку.
Наконец наступил день, когда им суждено было встретиться и побеседовать, им, которые всего лишь три года назад еще жили в старой пасторской усадьбе в Корсчюрке и любили друг друга. Она стала теперь светской дамой, очаровательной женщиной, наделенной к тому же недюжинным умом, и приносила счастье всем окружающим. Он же был бедным священником, который вечно стремился идти непроторенными путями и которому, казалось, на роду было написано нести погибель всем, кто любит его.
И где же они могли встретиться, как не в том же самом пасторском саду, который был свидетелем не только их любви, но и той злосчастной ссоры, которая разлучила их? Правда, сад еще не оделся в свое великолепное летнее убранство; напротив, оттого что он был расположен в тени, весна запоздала явиться сюда по крайней мере на месяц, кустарник еще не зазеленел, бурые осенние листья еще не сгребли с дорожек, даже кучки серого от грязи снега лежали еще кое-где, словно салфеточки, на дерновых скамьях. И все же их обоих властно манило сюда все, что было пережито и что забыть нельзя.
Шарлотта приехала в пасторскую усадьбу вместе с пасторшей Форсиус в тот самый день, когда в деревне была весенняя ярмарка и когда Карл-Артур ездил по приходским делам. Ей очень хотелось бы, чтобы ее милая приемная матушка осталась на Озерной Даче и на лето, однако было бы слишком жестоко помешать трудолюбивой старушке поехать домой в пасторскую усадьбу теперь, когда близилось прекрасное время года со всеми хлопотами и заботами.
Пасторша говорила, что ей хотелось хоть разок войти в комнату Форсиуса, опуститься на диван и созерцать кипы серой бумаги, кресло у письменного стола, полочку для трубки, все, что вызывало образ дорогого усопшего. Но Шарлотту было не так-то легко провести. Она знала, что не только это желание заставляет ее воротиться домой. Поскольку нового пастора еще не назначали, она добилась права еще год пожить в пасторской усадьбе, и теперь старушке нужно было поддержать честь ее дома, присмотреть, чтобы цветы на клумбах были столь же ухожены, дикий виноград столь же аккуратно подстрижен, гравиевые дорожки столь же искусно подправлены граблями, газоны столь же зелены, как и во времена ее мужа.
Шарлотта, собиравшаяся провести в пасторской усадьбе несколько дней, чтобы пасторша успела привыкнуть к одиночеству, решила доставить себе удовольствие, поселившись в своей девичьей светелке. Ей хотелось крикнуть этим старым стенам: «Глядите, вот какой я, Шарлотта, стала нынче. Вы, разумеется, не узнаете меня. Глядите на мое платье, на мою шляпку, на мои туфельки, а прежде всего на мое лицо! Вот так выглядит счастливый человек!»
Она подошла к зеркалу, которое висело здесь еще в пору ее девичества, и стала рассматривать свое отражение.
— Весь свет говорит, что я по крайней мере в три раза красивее прежнего, и мне кажется, что он прав.
И вдруг позади блистательной фру Шагерстрём она увидела бледное девичье лицо, освещенное глазами, горящими мрачным огнем. Она тотчас же стала совершенно серьезною.
— Ну, конечно, — сказала она, — я знала, что мы встретимся. Бедная девочка, как несчастлива ты была в ту пору! Ах, эта любовь, эта любовь!
Она поспешила отойти прочь от зеркала. Она приехала сюда вовсе не для того, чтобы погружаться в воспоминания о том ужасном времени, когда была расторгнута ее помолвка с Карлом-Артуром.
Впрочем, кто знает, считала ли она все, что ей довелось пережить в то лето, несчастьем. Богатая фру Шагерстрём отлично знала, что наибольшую прелесть ей придавала именно печать неудовлетворенной тоски, говорившая о том, что жизнь обошла ее, раздавая самые щедрые дары свои, эта поэтическая грусть, заставлявшая каждого мужчину думать, уж не он ли призван даровать ей счастье, так и не познанное ею, — то, что она унаследовала от бедной отвергнутой Шарлотты Лёвеншёльд.
Но это томление, эта грусть, отражавшиеся на лице ее, когда она была спокойна, могли ли они что-нибудь значить? Разве не была счастлива она — ослепительная, всегда веселая, всегда отважная, всегда жадная до развлечений Шарлотта Лёвеншёльд? Сохранила ли она любовь к возлюбленному своей юности? Ах, сказать по правде, она и сама не могла ответить на эти вопросы. Она была счастлива со своим мужем, однако после трех лет замужества могла сказать себе, что никогда не испытывала к нему той сильной, всепобеждающей страсти, которая сжигала ее душу, когда она любила Карла-Артура Экенстедта.
С тех пор как она вышла в свет, она часто замечала, что требования ее к людям и ко многому другому стали строже. Она потеряла уважение и к красному пасторскому дому и к чопорному салону пасторши. Может быть, она также утратила интерес и к нищему деревенскому пастору, который женился на коробейнице и поселился в лачуге из двух комнатушек.
Только один-единственный раз попыталась она вновь увидеться с ним после его возвращения в Корсчюрку. И, когда это не удалось, она была даже скорее довольна. Ей не хотелось, чтобы эта встреча принесла разочарование, а если бы она не была разочарованием, тем менее Шарлотта желала, чтобы эта встреча состоялась.
Но, не желая встретиться с Карлом-Артуром, она не могла не следить за ним с истинно материнскою заботой. От пасторши она узнавала о внешней стороне его жизни — о его женитьбе и доме, об опасном влиянии Теи и о добродетелях его жены. Никто не радовался более, чем она, тому, что он за последнюю зиму, казалось бы, вернул уважение и преданность прихожан, и полагали даже, что он имеет немало заслуг и прослужил достаточно долго, чтобы занять в Корсчюрке место достопочтенного Форсиуса.
Шарлотта, у которой после замужества появилась дурная привычка поздно вставать, на следующий день вышла только к завтраку. Пасторша к тому времени была на ногах уже несколько часов. Она обошла усадьбу, постояла у калитки, созерцая любимый ею вид на озеро и церковь, потолковала с прохожими и разузнала все новости.
— Ты только подумай, Шарлотта, — сказала она, — что натворил этот Карл-Артур! Я люблю его, ничего не поделаешь, однако он, как всегда, верен себе!
Затем она рассказала, что Карл-Артур совершил ужасную глупость, позволив десяти ребятишкам уехать от него.
Шарлотта сидела, как громом пораженная. Она уже не раз убеждалась в том, что помогать Карлу-Артуру бесполезно. Какая-то сила неумолимо вела его к погибели.
— Ну, разве это не несчастье? — продолжала пасторша. — Что до меня, так я титулов не имею и даже самого жалкого экзамена на звание пастора не держала, однако понимаю, что я-то уж скорее бы в тюрьму села, чем позволила бы отобрать от меня детей.
— Он, верно, не вынес всего этого, — сказала Шарлотта, которая внезапно вспомнила свой визит в кухню Карла-Артура. — Тяжелый воздух, шум, сваленный в кучу инструмент, кровати и люди.
— Не вынес! — сказала пасторша с презрительной гримасой. — Будто люди не привыкают и к худшему! Каких бы глупостей он ни натворил, было похоже на то, что господь Бог хотел помочь ему. Истинно говорю тебе, если бы он не отдал детей, доживать бы ему дни свои пастором в Корсчюрке.
— А что его жена? — с живостью спросила Шарлотта. — Она тоже была согласна отослать детей?
— Разумеется, нет, — сказала пасторша. — Она всей душой желала оставить их у себя. Я повстречала у калитки матушку Пер-Эр. Она совершенно уверена в том, что это дело рук Теи.
— Теи! Так ведь ты же запретила…
— Легко сказать — запретила… Да, может, они и не встречаются ни у него дома, ни у нее, однако в таком крошечном захолустье им ведь трудно избежать встречи. Однажды матушка Пер-Эр сидела с Теей в приемной у доктора. Не прошло и пяти минут, как туда явился Карл-Артур. И тут она сразу же начала говорить с ним о том, чтобы он отослал детей.
Дамы взглянули друг на друга, испуганные и нерешительные. Всесторонне обдуманный ими план трещал по всем швам.
Было условлено, что несколько наиболее влиятельных в приходе лиц в это утро должны были созвать совещание на постоялом дворе. Дело касалось важных предложений. В Корсчюрке, где всегда пеклись о том, чтобы не отставать от века, начали поговаривать, что пора открыть народную школу. Однако и этого было мало. Число жителей прихода настолько увеличилось, что сочли невозможным, чтобы вся паства была на попечении у одного-единственного человека. Надумали учредить должность второго пастора, положить ему жалованье и дать казенное жилище. А чтобы все это было не слишком обременительно для прихода, имелось в виду, чтобы одно и то же лицо занимало должность второго пастора и место школьного учителя. И полагали, что им будет не кто иной, как Карл-Артур.
Конечно, дело это должно было решить приходское собрание, однако коль скоро это повлекло бы за собою большие расходы, созвали предварительное совещание, дабы выяснить, пожелают ли люди, от которых зависит многое, оказать вспомоществование.
Разумеется, никто и не подозревал, что весь этот план зародился в умной головке Шарлотты. Она сумела ловко воспользоваться тем, что простой народ очень любил Карла-Артура, и привела дело в исполнение, сама оставаясь в тени. Каждому было ясно, что, будучи еще столь молодым, он не мог занять место главного пастора в таком большом пасторате, и потому нашли самым подходящим учредить эти две должности, дабы удержать его у себя в приходе.
Можно ли удивляться тому, что Шарлотта была совершенно вне себя, услыхав от пасторши эти новости? Ей на этот раз почти удалось выхлопотать ему постоянную должность с хорошим жалованьем, и тут Тея должна непременно чинить препятствия. Раз она любит его, то должна была бы понять, что он теперь завоевал расположение людей только из-за того, что все дивились этому чуду: бедный священник взял на себя заботу опекать целую ораву детей.
Она взглянула на высокие часы из Муры, что стояли в столовой, и слегка вздохнула.
— Сейчас без трех минут десять, — сказала она. — Скоро начнется собрание.
Только она одна знала, каких усилий ей стоило устроить это собрание, к каким хитростям приходилось прибегать. Не менее трудно было также заставить Шагерстрёма дать обещание быть на этом собрании и поддерживать ее далеко идущие планы.
— Вот тебе и собрание! — сказала пасторша. — Я не удивлюсь, если все лопнет, как мыльный пузырь. Люди, что побывали в доме у Карла-Артура, уверяют, будто жена его сидит на печи целыми днями и не говорит ни слова. Ревнует его к Tee, понимаешь? В таких делах люди никак не могут совладать с собой. Между прочим, говорят, будто они назначают свидания в моем саду и будто я в том виновата.
— Эта матушка Пер-Эр всегда была сплетницей, — мрачно сказала Шарлотта.
И в то же время ее поразило, как былые чувства могут овладевать человеком. Она снова ощутила ненависть к Tee столь же сильную, как в тот день, когда она остригла ее красивые локоны.
За этой болтовней завтрак закончился, и Шарлотта, взволнованная и огорченная, набросила на плечи шаль и отправилась в сад.
Она шла, опустив глаза, словно хотела отыскать следы тех двоих, что якобы приходили сюда на любовные свидания. Место они и в самом деле выбрали удачное. Карл-Артур еще с давних пор знал все укромные уголки в зарослях кустарника и боскетах.
«Прежде-то он ее не любил, — думала она. — Да, видно, к тому дело пришло. Эта бедная далекарлийка наскучила ему. Он стал искать утешения у Теи, а коль скоро и органист ревнует, они могут встречаться только под открытым небом».
И все же, хотя это казалось ей вполне естественным, она принимала как неслыханное оскорбление то, что влюбленные избрали это место, чтобы встречаться здесь тайком.
«И как только они не боятся! — думала она. — Листья на кустах еще не распустились. Любой, кто проходит по дороге, может заметить их».
Она остановилась, чтобы поразмыслить над этим. За бурою листвою густого кустарника она разглядела очертания маленькой беседки.
«Именно здесь они и прятались, ну конечно же, здесь», — подумала она и поспешила к незатейливому обветшавшему строению, словно думала застать там обоих преступников.
Беседка была заперта, но Шарлотта без труда сорвала старый, заржавевший замок. Когда она вошла внутрь, ее окружила та неуютная обстановка, какая всегда царит раннею весной в подобных летних домиках; затхлый воздух, разбитые стекла в окнах, отставшие обои. В куче сухих листьев, которую сюда намело во время осенней бури, поблескивало что-то гладкое, серо-черное. Это добрый дух сада, огромный уж, устроился здесь на зимнюю спячку.
«Нет, здесь-то по крайней мере они не были, — думала Шарлотта. — Наша старая змея заставила бы Тею упасть в обморок».
Сама она не обратила ни малейшего внимания на обессиленную тварь. Она подошла к одному из разбитых окон, распахнула его и села на подоконник.
Отсюда открывался прекрасный вид на лабиринт кустарника, сейчас ветви его были полны сока и пестрели красками нежнейших оттенков. На земле между кустами зеленела трава, а из нее выглядывали островки одуванчиков, маргариток и желтых нарциссов.
Шарлотта, любившая это место, пробормотала:
— Право же, я не в первый раз сижу здесь и жду понапрасну.
Едва она успела вымолвить эти слова, как увидела человека, бредущего меж кустов. Он направлялся к беседке и скоро подошел так близко, что она смогла узнать его. Это был Карл-Артур.
Шарлотта сидела неподвижно. «Уж, конечно, он не один, — думала она. — Сейчас, верно, покажется и Тея».
Но вдруг Карл-Артур остановился. Он заметил Шарлотту и невольно провел рукою по глазам, как человек, которому кажется, что перед ним видение.
Теперь он стоял всего в нескольких шагах от Шарлотты, и она видела, что он очень бледен, но что кожа на его лице все такая же нежная, мальчишеская. Он, пожалуй, немного постарел, черты лица стали резче, но та утонченность, которая отмечала лицо сына полковницы Экенстедт, не исчезла. Шарлотта нашла, что он в своей серой одежде из сермяги был похож на современного Пера Свинопаса, переодетого принца.[7]
Не прошло и секунды, как Карл-Артур понял, что на подоконнике в самом деле сидит Шарлотта. С распростертыми объятиями поспешил он вверх по склону пригорка, на котором стояла беседка.
— Шарлотта! — закричал он ликующе. — Шарлотта, Шарлотта!
Он схватил ее руки и принялся целовать их, а из глаз у него текли слезы.
Было ясно, что нежданная встреча так сильно взволновала его, что он был вне себя — то ли от радости, то ли от боли, этого она решить не могла. Он продолжал плакать горько, безудержно, словно накопившиеся за эти годы потоки слез прорвали запруду, преграждавшую им путь.
Все это время он крепко держал ее руки, целовал их и гладил, и она поняла, что слухи о его любовных похождениях с Теей — просто ложь. Вовсе не она, а другая владела его сердцем. Но кто была эта другая?
Кто же, как не она сама, отвергнутая им с презрением, которую он полюбил вновь? Никакое признание в любви не могло выразить этого яснее, чем его безудержные слезы.
Когда Шарлотта поняла его, она ощутила на губах странный вкус, словно давно мучивший ее голод был наконец утолен или словно неунимающаяся боль где-то в глубине сердца улеглась, как будто она наконец сбросила тяжкую ношу, которую несла бесконечно долго. От головокружительного счастья она закрыла глаза.
Но это длилось лишь одно мгновение. В следующую минуту она снова стала рассудительной и благоразумной.
«К чему это может привести? — думала она. — Ведь он женат, да и я замужем, и к тому же он пастор. Я должна попытаться успокоить его. Сейчас это самое главное».
— Послушай, Карл-Артур, право же, не надо так горько плакать. Ведь это всего лишь я, Шарлотта. Пасторша хотела непременно переехать сюда на лето, и я решила остаться с ней на несколько дней — помочь ей на первых порах.
Она говорила самым обыденным тоном, чтобы он перестал плакать, но Карл-Артур всхлипывал еще сильнее.
«Бедный мальчик! — думала Шарлотта. — Я понимаю, что ты плачешь не только из-за меня. Нет, разумеется, ты плачешь оттого, что ты лишен всего прекрасного, образованных людей, с которыми бы ты мог поделиться своими думами, матери и дома. Не будем же горевать о том, чего не исправишь, будем рассудительными».
Взгляд ее на миг устремился куда-то в глубину сада, потом она продолжала:
— Да, ты знаешь, истинное счастье побывать снова в нашем старом саду. Сегодня утром я подумала о том, как прекрасно гулять здесь меж кустов, покуда высокие липы еще не оделись листвою и не мешают солнцу освещать землю. Просто наслаждение смотреть, как жадно цветы и травы пьют солнечный свет.
Карл-Артур умоляюще поднял руку, но так как он не переставал всхлипывать, Шарлотта решила продолжать говорить о том, что, по ее мнению, могло его успокоить.
— Разве не удивительно, — сказала она, — что когда солнечному свету приходится пробиваться сквозь густое сплетение ветвей, чтобы коснуться земли, он становится кротким и мягким. И цветы, которые он вызывает к жизни, никогда не бывают крикливо яркими. Все они либо блекло-белые, либо бледно-голубые и светло-желтые. Кабы они не появлялись так рано и их не было так много, ни один человек не заметил бы их.
Карл-Артур обратил к ней заплаканное лицо. Ему стоило больших усилий вымолвить несколько слов.
— Я так тосковал… тосковал… всю эту зиму.
Было очевидно: ему не нравилось, что она спокойно говорила о цветах и солнечном свете. Он хотел, чтобы она почувствовала силу бури, бушевавшей в нем.
Но Шарлотта, знавшая, что есть много слов, которых лучше не произносить, начала снова, словно настойчивая нянька, которая хочет укачать раскапризничавшегося ребенка.
— Видно, у весеннего солнца поистине удивительная сила. Подумай только, оно пробуждает новую жизнь повсюду, куда посылает свои лучи. Это кажется каким-то волшебством. Его лучи так прохладны, и в то же время они намного могущественнее летних лучей, которые жгут слишком сильно, и осенних, несущих лишь увядание и смерть. Тебе никогда не приходило в голову, что бледный свет весеннего солнца подобен первой любви?
Казалось, Карл-Артур стал слушать ее внимательнее после того, как она произнесла эти слова. Она торопливо продолжала:
— Ты, верно, забыл о таком пустяке, а я мысленно часто возвращаюсь к тому весеннему вечеру в Корсчюрке — это было вскоре после того, как ты приехал сюда впервые. Мы с тобой ходили навещать бедняков, что жили в избушке далеко в лесу. Мы пробыли у них довольно долго и не успели вернуться домой, как солнце село, а на дне долины сгустился туман.
Карл-Артур поднял голову. Поток слез начал останавливаться. Он перестал целовать ее руки и ловил каждое слово, слетавшее с ее прелестных уст.
— Неужто ты в самом деле помнишь, как мы брели с тобой тогда? Дорога шла с холма на холм. Как только мы поднимались на вершину, нам светило солнце, а в ложбине нас окутывал туман. Мир, окружавший нас, исчезал.
Куда она клонит? Человек, который ее любил, не противился больше. Без малейшего возражения он дал увлечь себя в это удивительное странствие по холмам, освещенным солнцем.
— Ах, какая это была картина! — продолжала Шарлотта. — Кроткое тускло-красное солнце, мягкий сияющий туман изменили все вокруг. К своему удивлению, я увидела, что ближние леса стали светло-голубыми, а дальние вершины окрасились ярчайшим пурпуром. Нас окружала неземная природа. Мы не смели говорить о том, как это было прекрасно, чтобы не пробуждаться от своего зачарованного сна.
Шарлотта умолкла. Она ждала, что Карл-Артур что-нибудь скажет, но он явно не хотел прерывать ее.
— На вершине холмов мы шли медленно и чинно. А когда спускались в долину, устланную туманом, то начинали танцевать. Хотя, может быть, ты не танцевал, а только я одна. Я шла по дороге, танцуя, безгранично счастливая оттого, что вечер был так прекрасен. По крайней мере я думала, что из-за этого я не могла идти спокойно.
По лицу Карла-Артура скользнула улыбка. Шарлотта тоже улыбнулась ему. Она поняла, что приступ у него прошел. Он снова овладел собою.
— Когда мы опять поднялись на холм, — продолжала Шарлотта, — ты перестал говорить со мной. Я подумала, что пастор осуждает меня за то, что я танцевала на дороге, и несмело шла рядом с тобою. Но когда мы снова спустились в долину, и туман поглотил нас… Я больше не смела танцевать, и тогда…
— И тогда, — прервал ее Карл-Артур, — я поцеловал тебя.
Когда Карл-Артур произнес эти слова, он увидел человека, стоявшего за окном напротив них. Кто это был, он не разглядел. Человек этот исчез, как только Карл-Артур остановил на нем взгляд. Он даже не был уверен, видел ли он на самом деле кого-нибудь.
Он не посмел сказать об этом Шарлотте, чтобы не волновать ее. Они ведь только стояли у окна и беседовали. Что из того, если их видел кто-нибудь из семейства арендатора или садовник? Это ровно ничего не значило. Для чего омрачать это счастливое мгновение?
— Да, — сказала Шарлотта, — ты поцеловал меня, и я внезапно поняла, отчего лес стал голубым и отчего мне хотелось танцевать в тумане. Ах, Карл-Артур, вся жизнь моя преобразилась в этот миг. Ты знаешь, я испытывала такое чувство, будто могу заглянуть в глубь своей собственной души, где на просторных равнинах вырастали весенние цветы. Повсюду, повсюду, блекло-белые, нежно-голубые, светло-желтые. Они пробивались из земли тысячами. За всю свою жизнь я не видела ничего прекраснее.
Этот рассказ взволновал ее. На глазах у нее блеснули слезы, и голос на мгновение задрожал, но она сумела подавить волнение.
— Друг мой, — сказала она. — Можешь ли ты теперь понять, отчего эти цветы напоминают мне первую любовь?
Он крепко сжал ее руку.
— Ах, Шарлотта! — начал он.
Но тут она встала.
— Вот потому-то, — сказала она, — мы, женщины, не можем забыть того, кто впервые заставил солнце любви сиять нам. Нет, его мы никогда не забудем. Но, с другой стороны, только немногие, да, только очень немногие из нас остаются в царстве весенних цветов. Жизнь уносит нас дальше, туда, где нас ждет нечто более могущественное и большое.
Она кивнула ему лукаво и в то же время печально, сделала знак, чтобы он не следовал за ней, и исчезла.
Когда Карл-Артур проснулся в это утро, солнце стояло как раз над его окном, давая знать, что он проспал чуть ли не до полудня. Он сразу же поднялся с постели. Голова у него была еще тяжелая ото сна, и он не сразу понял, отчего так поздно проснулся, а потом вспомнил, что просидел до самого восхода солнца, разрезая на кусочки колоду карт.
Все события прошлого вечера тут же представились ему, и он почувствовал величайший ужас и отвращение не только к жене, но, может быть, даже еще больше к самому себе. Как он мог разгневаться за оскорбление, нанесенное ему, до того, что собирался лишить жизни жену? Неужто он сам додумался до такой мерзости, чтобы изрезать карты и рассыпать обрезки по полу? Что за злые силы вселились в него? Что он за чудовище?
Накануне вечером он ничего не ел, и ужин, который подала ему жена, стоял нетронутый. Он набросился на холодную кашу с молоком, наелся досыта, потом надел шляпу и отправился в дальнюю прогулку. Он радовался, что может еще на несколько часов отодвинуть неизбежное объяснение с женою.
Он пошел по проселочной дороге к пасторской усадьбе. Подойдя к ней, он открыл калитку и свернул в старый сад, где минувшей зимою много раз находил приют, убегая от шума и сумятицы, царившей в домишке, битком набитом детворою.
И здесь он встретил Шарлотту, прекрасную и пленительную, как никогда. Неудивительно, что он не мог совладать со своими чувствами. В первое мгновение он желал лишь окликнуть ее, сказать ей, что любовь его вернулась, что он так долго, так страстно ждал ее и жаждет прижать ее к своему сердцу.
Но слезы не дали ему говорить, и Шарлотта, эта добрая, умная женщина, помогла ему тем временем прийти в себя. Он превосходно понял, что она хотела сказать ему, вызывая в памяти образы времен их первой любви. Она хотела дать ему понять, что ей еще дороги воспоминания об этих днях, но что теперь ее сердце принадлежит другому.
Когда Шарлотта ушла, мрак и пустота воцарились на недолгое время в его душе. Однако он не ощущал бессильной ненависти человека униженного. Он слишком хорошо понимал, что сам виноват в том, что потерял ее.
В непроглядном мраке очень скоро блеснул слабый луч света. Вчерашние мысли, сладостные видения будущего, о которых он забыл из-за домашних раздоров, вновь явились ему, явственные и чарующие. Отраднее всей земной любви рисовалась ему возможность наконец-то служить Спасителю на единственно праведном пути — до конца дней своих блуждать по свету апостолом проселочной дороги, свободною перелетной птицей, несущей страждущему слово жизни, нищим во имя господа Бога нашего, в убожестве своем раздающим сокровища, что не боятся ни моли, ни ржавчины.
Медленно и задумчиво побрел он назад к деревне. Прежде всего ему хотелось заключить мир с женою. Что будет потом, он еще точно не знал, однако на душе у него было удивительное спокойствие. Господь позаботился о нем. Ему самому не надобно было ничего решать.
Когда он дошел до первого домика в деревне, до того самого домика с садом, из которого вышла Анна Сверд, когда он впервые встретил ее, дверь отворилась, и навстречу ему вышла хозяйка. Она была родом из Далекарлии, и Анна обыкновенно квартировала у своей землячки, когда еще ходила с коробом по дорогам.
— Уж ты, пастор, не серчай на меня, что я принесла тебе худые вести, — сказала она. — Только Анна была у меня давеча утром и просила, чтоб я тебе сказала, что она надумала уйти.
Карл-Артур уставился на нее, ничего не понимая.
— Да, — продолжала она. — Домой она ушла, в Медстубюн. Я говорила, что ни к чему ей идти. «Может, тебе до родов-то всего несколько недель осталось», — сказала я ей. А она ответила, что ей, дескать, надо идти. Анна строго наказывала, чтоб я сказала тебе, куда она пошла. «Пусть не думает, что я над собой чего сделаю, — сказала она. — Просто домой пойду».
Карл-Артур ухватился за изгородь. Если даже он теперь не любил свою жену, все же они так долго жили одною жизнью, что он почувствовал, будто что-то в его душе раскололось надвое. И к тому же это было ужасно досадно. Весь мир узнает теперь, что жена его была так несчастна, что предпочла по доброй воле оставить его.
Но пока он стоял, терзаемый новой мукой, ему в голову снова пришла утешительная мысль о великой манящей свободе. Жена, дом, уважение людей — все это ничего не значило для него на пути, который он избрал. Сердце его билось ровно и легко, невзирая на все, что случилось с ним. Бог снял с него обыденные людские печали и тяжкое бремя.
Когда он несколько минут спустя добрался до своего дома и вошел в комнату, его поразило, что здесь было прибрано. Кровать была застелена, поднос с посудой вынесен. Весьма удивленный, он поспешил в кухню и увидел, что и тут все было в полнейшем порядке. По полу ползала женщина: она собирала маленькие упрямые карточные снежинки, которые так крепко впились в щербатые половицы, что их не удалось вымести метлой. Она мурлыкала песню и, казалось, была в наилучшем расположении духа. Когда он вошел, она подняла голову, и он увидел, что это была Тея.
— Ах, Карл-Артур! — сказала она. — Я поспешила сюда, как только услыхала, что жена тебя оставила. Я поняла, что тебе может понадобиться помощь. Надеюсь, ты не в обиде на меня.
— Ради Бога, Тея! Напротив, это весьма любезно с твоей стороны. Однако не стоит труда возиться с этими мерзкими картами! Пусть себе лежат.
Но Tee нелегко было помешать. Она продолжала напевать и собирать обрезки.
— Я собираю их на память, — сказала она. — Когда я недавно пришла сюда, то увидела, что она — ты знаешь, кого я имею в виду — попробовала было несколько раз провести веником, чтобы вымести их. Но когда она увидела, как крепко они впились, то отшвырнула веник, махнула рукой на все и ушла.
Тея засмеялась и запела. Карл-Артур глядел на нее почти с отвращением.
Тея протянула ему миску, в которую она собрала целую кучу маленьких бумажных обрезков.
— Ее нет, и это они прогнали ее, — сказала она. — Как мне было не собрать их и не спрятать?
— Что с тобой, Тея, в своем ли ты уме?
В голосе его звучало презрение и, пожалуй, даже ненависть. Тея подняла глаза и увидела, что лоб его нахмурен, но она только рассмеялась.
— Да, — сказала она, — это тебе удается с другими, но не со мной. Бей меня, пинай! Я все равно вернусь. От меня тебе никогда не отделаться. То, что пугает других, меня привязывает еще крепче.
Она снова принялась напевать, и песня ее с каждым мгновением становилась все громче. Она звучала как победный марш.
Карл-Артур, у которого этот припадок вызвал неподдельный ужас, удалился в свою комнату. Как только он остался один, ощущение радости и свободы вернулось к нему. Он, не колеблясь, начал писать письмо епископу, в котором отказывался от должности.
Шагерстрём выехал утром из дому загодя, чтобы поспеть на весьма важное собрание на постоялом дворе. Собрание, как и предполагалось, началось в десять часов, но поскольку оно прошло необычайно быстро, то уже около одиннадцати он смог выехать в пасторскую усадьбу, чтобы нанести визит госпоже Форсиус и повидать Шарлотту. Он истосковался по жене, хотя расстался с ней всего день назад, и втайне надеялся, что ему удастся уговорить ее поехать с ним домой.
«Мне, собственно говоря, надобно было бы сразу же ехать назад — поглядеть, что там стряслось с лесопилкой, — думал он. — Однако, может быть, не стоит так торопиться. Не повременить ли с отъездом до вечера? Часов в пять или шесть Шарлотта, наверно, сможет поехать со мной без малейших угрызений совести».
В усадьбе его встретила пасторша, которая тут же принялась расспрашивать его о собрании. Она так и думала, что из этой затеи ничего не выйдет. Она слышала, что Карл-Артур позволил увезти десятерых ребятишек; подумать только, какая глупость!
Шагерстрём поспешил заверить пасторшу, что это обстоятельство не сыграло никакой роли. Нет, все согласны были вверить ему народную школу и дать казенное жилище, как помощнику пастора, но тут поднялся горнозаводчик Арон Монссон и спросил, стоит ли приходу брать на себя столь большие расходы, чтобы удержать у себя пастора, поведение которого таково, что жене пришлось его оставить.
— Что ты говоришь! — воскликнула пасторша. — Неужто его жена ушла? Кто же тогда станет заботиться о нем?
Надо сказать, что все присутствовавшие на собрании, казалось, задавали себе тот же вопрос. К жене его все питали доверие. Похоже было на то, что это ее, а не мужа собирались назначить помощником пастора и школьным учителем, ибо как только узнали, что она вышла из игры, решение этого вопроса было отложено на неопределенный срок.
Пасторша, огорченная таким исходом дела, проронила неосторожные слова:
— Да разве я не говорила постоянно Шарлотте, что не стоит и пытаться помочь Карлу-Артуру.
Шагерстрём, которому было неприятно слышать, что Шарлотта интересуется своим бывшим женихом, нахмурился, и пасторша, заметив, что поступила неосторожно, решила отвлечь его, сказав, что Шарлотта вышла в сад.
В другой раз ему говорить о том не пришлось. Он сразу же отправился искать Шарлотту в лабиринте шпалер. Ему показалось, что ее голос доносится из старой беседки. Он заглянул в окно и увидел, что это в самом деле была Шарлотта: она сидела у окна напротив, поглощенная разговором с Карлом-Артуром, и, не задержавшись ни на секунду, не успев услышать ни единого слова, он пошел прочь.
Он даже не остался в саду, а пошел к крыльцу пасторского дома, чтобы там дождаться жену. То, что он увидел, привело его в состояние полного отупения. Ему казалось, что думает не он сам, а мысли являются ему откуда-то извне. Кто-то, он не мог вспомнить кто именно, передал ему разговор, услышанный им однажды. Говорили о докторше Ромелиус, удивляясь тому, что она продолжает любить своего мужа, предающегося безудержному пьянству.
— О, не удивляйтесь этому! — возразил кто-то. — Она ведь урожденная Лёвеншёльд, а Лёвеншёльды никогда не изменяют первой любви.
Он не знал, когда и где он это слышал. Он даже, вероятно, и не знал еще в ту пору Шарлотту, но сейчас воспоминание об этом поднялось из глубины его души и испугало его чуть ли не до безумия.
Вскоре он заметил, что стоит, держась за голову обеими руками, будто хочет помешать уйти разуму и сознанию. Он тут же опустил руки и выпрямился. «Я должен показать ей, что я спокоен, — подумал он. — Ведь Шарлотта может появиться в любую минуту».
И вскоре он увидел, что она возвращается. Она шла неторопливо, брови ее были сдвинуты, словно она пыталась разобраться в чем-то сложном и запутанном. Но, увидев мужа, она сразу же просияла и поспешила ему навстречу.
— Вот как, ты уже приехал! — закричала она восторженно, потом обвила его шею руками и поцеловала. Более теплого приема нельзя было и желать.
«Как хорошо у нее это выходит! — подумал он. — Вовсе не удивительно, что я дал себя обмануть, поверив, будто она и в самом деле меня любит».
Он ожидал, что Шарлотта с обычной своей чистосердечностью расскажет ему, как она встретила молодого Экенстедта, но ничего подобного не случилось. Она также не спросила, каково было решение собрания. Можно было подумать, что она совершенно забыла обо всем этом.
Шагерстрём сделал свои выводы из ее молчания. Сознание того, что он обманут и предан, укрепилось в нем.
Он думал лишь о том, как бы поскорее уехать и в одиночестве обдумать, насколько важно его открытие. Затею — попытаться уговорить Шарлотту поехать вместе с ним — он, разумеется, выбросил из головы.
Уехать отсюда, не выдав своего дурного настроения, ему помогла старая лесопилка на Озерной Даче. Он поспешил рассказать Шарлотте, что она остановилась накануне вечером, сразу же после того, как они с пасторшей уехали, и что как мастер, так и инспектор и управляющий тщетно пытались найти причину поломки. Пришлось им обратиться к нему, Шагерстрёму, но и он тоже спасовал.
Шарлотта, знавшая, что ее мужу очень хочется прослыть великим механиком и что ничто не может доставить ему больше удовольствия, нежели возможность показать свои способности, приняла его известие спокойно.
— Я знаю эти старые лесопилки, — сказала она. — Иногда они любят отдохнуть несколько деньков, а потом, — на тебе, сами по себе начинают работать.
Тут к ним вышла пасторша; она сделала Шагерстрёму глубокий реверанс и спросила, не окажет ли господин заводчик ей честь отобедать у нее. Но Шагерстрём отказался, сославшись на лесопилку. Он растолковал пасторше, что это не какая-нибудь обычная лесопилка, что у нее весьма своеобразный и довольно сложный механизм.
Старые рабочие на Озерной Даче уверяют, что ее построил сто лет назад сам Польхем, великий изобретатель.[8] И он охотно верит тому, ибо надобно в самом деле быть гениальным механиком, чтобы смастерить столь замысловатую штуку. Вчера он просто пришел в отчаяние, пытаясь ее наладить, но сейчас, по дороге в пасторскую усадьбу, у него возникла одна идея. Ему кажется, он знает, чего там недостает. И теперь он должен немедля ехать домой.
Жена его и пасторша и впрямь решили, что раз он сейчас ни о чем, кроме загадочного механизма старинной лесопилки, помышлять не может, то самое лучшее отпустить его подобру-поздорову.
Едва он успел сесть в коляску, как взялся за бесполезный труд — пытался как-то объяснить или, еще лучше, изгнать из памяти то, что, как ему казалось, он видел в окне беседки. Но, к сожалению, наши глаза имеют пренеприятнейшее свойство запечатлевать определенные картины с неумолимою остротою и непрерывно вызывать их снова.
Правда, Шарлотта и Карл-Артур не целовались и даже не пытались приласкать друг друга. Он мог бы подумать, что они были поглощены обычным разговором, если бы не видел заплаканного лица молодого пастора и мечтательного, полного обожания взгляда, устремленного на Шарлотту, не говоря уже о том, что она смотрела на него с нежностью и состраданием.
Не следовало забывать и слов пасторши, из которых он понял, что Шарлотта все еще пыталась помочь Карлу-Артуру, и скрытность Шарлотты. Разве все это не было доказательством?
Конечно, он пытался внушить себе, что они с Шарлоттой были исключительно счастливы, что она ни разу не выдала даже выражением лица, что тоскует о другом, но все это отступало на задний план, стоило ему вспомнить, как они с Карлом-Артуром глядели друг на друга этим утром.
— Может быть, она вообразила, что старая любовь мертва, — бормотал он, — но как только она увидела его, любовь эта вспыхнула вновь.
Понемногу ему удалось окончательно уверить себя, что сердце Шарлотты принадлежит Карлу-Артуру, и он принялся обдумывать, какие меры ему сейчас надо предпринять.
Шарлотту было невозможно склонить к измене, это ему было приятно сознавать. Но разве этого достаточно? Может ли настоящий мужчина мириться с тем, что его жена вздыхает о другом? Нет, уж в тысячу раз лучше развод. Но при этой мысли весь мир померк для него. Как? Жить в разлуке с Шарлоттой? Не слышать больше ее смеха, не радоваться ее затеям, не видеть больше ее прелестного лица? По всему телу его пробежал озноб. Ему казалось, будто он бредет по колено в ледяной воде.
Приехав на Озерную Дачу, он отказался от обеда, велел позвать управляющего и отправился с ним на лесопилку.
— Должен сказать, господин управляющий, что по дороге у меня возникла идея. Я, кажется, знаю, в чем тут загвоздка.
Прибыв наконец на место, они прошли в машинное отделение, где гениальный мастер, казалось, просто всем назло нагромоздил в невероятной неразберихе колеса, шатуны и рычаги. Шагерстрём схватил одну из ваг и рванул ее к себе.
Видно, он не ожидал, что это возымеет немедленное действие, а может быть, мысли его были далеко. Когда могучий механизм вдруг пришел в движение, Шагерстрём не успел отскочить, и его затянуло в лесопилку.
Шагерстрём очнулся от того, что его раскачивали взад и вперед. Ему было невыносимо больно. Он понял, что его несут на носилках. Люди шли медленно и осторожно, но сотрясение на каждом шагу причиняло такую сильную боль, что он жалобно стонал.
Один из тех, кто нес его, увидел, что он пришел в сознание, и дал знак остановиться.
— Больно вам, хозяин? — сказал он и продолжал таким тоном, словно обращался к маленькому ребенку. — Ну, что, постоять нам малость?
— Теперь уже скоро придем, — старался утешить его другой. — Как ляжете в свою постель, так сразу полегчает.
Тут они снова двинулись вперед, и боль опять стала мучить его.
— Ладно еще обошлось, — сказал кто-то. — А я думал, что его расколет надвое, как бревно.
— Чуть было беды не вышло, — отозвался другой. — Но, слава богу, руки-ноги у хозяина целы.
— Может статься, несколько ребер и поломало, — вымолвил третий. — Да и не мудрено.
Шагерстрём понял, что эти простые люди хотят утешить его, и он был бесконечно тронут и благодарен им за их благожелательность. Он пытался бодриться и не стонать. Но в то же время его огорчало, что никто не удивлялся, как это ему удалось пустить в ход лесопилку. Ему хотелось, чтоб его похвалили.
Когда его пронесли еще несколько шагов, его охватила невероятная слабость. Он не мог более выносить этого. Если его будут так трясти, он умрет.
Если бы он мог, он приказал бы им остановиться, но у него не было сил. Он стал замечать, что одна часть тела за другой цепенела, словно отмирала. Происходило это невероятно быстро, от ног к голове…
Когда он снова очнулся, то ощутил слабый аромат засохших розовых лепестков и подумал, что, вероятно, находится в гостиной на Озерной Даче. Да, видно, его внесли сюда, чтобы не поднимать по лестнице. Его спальня была на втором этаже.
Кто-то принялся стаскивать с него сапоги, но этого он не смог вытерпеть. Он застонал так громко, что пришлось его оставить в покое.
— Не будем трогать, покуда не приедет доктор, — услышал он голос управляющего.
— Да, — сказал другой, и ему показалось, что он узнал голос Юханссона, лакея, однако голос его так изменился от слез, что он с трудом узнал его. — Да, может статься, что в щиколотке какая кость поломалась.
Шагерстрём открыл глаза, чтобы показать, что он находится в сознании. Он увидел, что лежит на широком диване в гостиной. Экономка и две служанки стлали постель, а управляющий и лакей попытались было снять с него одежду.
Он сказал, чтобы они оставили его в покое. Звук, вырвавшийся у него из горла, вовсе не походил на человеческий голос. Ему показалось, что голос этот был похож на хрипение смертельно раненного зверя, но, к счастью, они поняли, что он хотел сказать. Его оставили лежать в одежде и перестали стелить постель. Экономка принесла одеяло и хотела укрыть его. Он не смог бы вынести такую тяжесть. Он опять захрипел, и она отступилась от него. Потом она хотела подсунуть ему под голову подушку. Нет, и этого не надо.
Он досадовал на управляющего, который понимал, как сложен механизм Польхема, и, однако, не сказал ни слова в похвалу ему. Лесопилка могла бы так и стоять в бездействии, если бы ему не пришла в голову эта идея.
Он несколько раз взглядывал на управляющего, и тот подошел к нему, чтобы узнать, что он желает. Но и тут он не сказал ничего. Шагерстрём шепотом велел заплатить как следует за труды добрым людям, что несли его. Управляющий понял его и кивнул. Он спросил, не прикажет ли хозяин еще чего.
Шагерстрёму не хотелось самому говорить об этом. Он даже понимал, что его поведение может показаться управляющему ребяческим, однако слова эти жгли ему язык, и он должен был высказаться.
— Все-таки я пустил в ход лесопилку.
— Да, спаси нас господи, — сказал управляющий. — Ну, конечно, пустили, хозяин.
Шагерстрёму показалось обидным, что именно в эту минуту управляющий растрогался и заплакал. Он ожидал более красноречивой похвалы.
Ему было весьма неприятно слушать сетования и всхлипывания, и он прохрипел, чтоб его оставили одного, после чего экономка, управляющий и служанка исчезли. Только Юханссон остался за сиделку.
В тишине Шагерстрёму полегчало. Он немного успокоился и стал менее раздражительным и капризным. «Ведь я не беспомощный ребенок, — думал он. — Люди слушаются, когда я им приказываю. Если бы мне только не мешали лежать спокойно, совершенно спокойно, я бы не чувствовал никакой боли. А уж приказать, чтобы вокруг меня была тишина, в моей власти».
Ему было ясно, что он умрет, и это вовсе его не огорчало. Он желал лишь одного — чтобы смерть подкралась к нему незаметно и он мог бы встретить ее спокойно, чтобы из-за ее прихода не поднимали бы много шума.
Он замигал Юханссону. Только сейчас он понял, какое счастье, что Шарлотты не было дома. Она ни за что не позволила бы, чтоб он умер, лежа в верхней одежде на диване. Он шепотом приказал Юханссону, чтобы ни в коем случае не давали знать хозяйке. Нельзя ее пугать. Надо послать за доктором и нотариусом, а хозяйку извещать совсем не надо. Юханссон опечалился, а Шагерстрём был весьма доволен. Он улыбался про себя, хотя по лицу его было трудно о том догадаться. Не правда ли, красиво звучит — хозяйку нельзя пугать? Он гордился тем, что придумал это. Неужели ему в самом деле удастся обмануть Шарлотту! Неужели он успеет умереть до того, как она узнает, что случилось!
Он услышал стук отъезжавшей почтовой кареты, которая должна была привезти доктора и нотариуса, и взглянул на стенные часы, висевшие напротив. Было половина четвертого, а ехать до деревни, слава богу, целых две мили. Лундман, конечно, будет гнать напропалую, однако пройдет не менее четырех часов, покуда доктор приедет. Тишина, полнейшая тишина до половины восьмого!
Ему казалось, будто на него нашло какое-то мальчишество. Будто он задумал какую-то проказу. Словно с его стороны было нечестно умереть, не дав себя лечить. Но на это ему было ровным счетом наплевать. Богачу Шагерстрёму скоро придет конец. Неужто он не может быть теперь хозяином самому себе?
Шарлотта, верно, рассердится, но ему и на это наплевать. Помимо того, ему в голову пришла хорошая мысль. Он оставит ей все свое состояние. Она получит его взамен того, что лишилась возможности шуметь, распоряжаться и командовать им, когда он лежал на смертном одре.
Ему казалось удивительным, что сейчас, когда через несколько часов ему предстоит умереть, он не думает о чем-либо важном и торжественном. Однако ни о чем подобном он думать не мог. Он хотел лишь избавиться от мучений, от вопросов, соболезнований и прочих неприятностей. Он жаждал покоя. Он походил на мальчишку, которого в школе ждало наказание и которому хотелось убежать в огромный темный лес и спрятаться там.
Он помнил все, что произошло утром, но это больше не волновало его. Подобные душевные страдания казались ему до смешного незначительными. Он вовсе не потому не желал видеть Шарлотту, что она нежно глядела на Карла-Артура. Нет, только потому, что лишь она одна не подумала бы повиноваться ему. Он мог совладать и с управляющим и с экономкой, но не с Шарлоттой. Даже доктора он надеялся урезонить, но Шарлотту — никогда. Уж она-то не выкажет ни жалости, ни уважения к нему.
Конечно, с его стороны малодушно так бояться мучений. Однако он не мог понять, для чего с ним спорят, раз он все равно умрет.
Примерно около половины восьмого он услышал стук колес. Ему вовсе не показалось, что время тянулось медленно, напротив, он вздохнул оттого, что доктор уже приехал. Ведь он надеялся, что тот будет занят где-нибудь в другом месте и поспеет сюда не раньше девяти часов. Но Лундман, разумеется, гнал лошадей совершенно безжалостно, чтобы доктор смог ему помочь. Невозможно было заставить их понять, что он вовсе не желает помощи.
Юханссон крадучись вышел из комнаты, чтобы встретить доктора. Вот ведь напасть-то какая. Доктор станет всюду надавливать, щупать, вправлять суставы. Он и сейчас, лежа, видел, что одна нога его была сильно вывихнута: пальцы были обращены к дивану, а пятка — к потолку. Но теперь это ему безразлично, ведь он все равно умрет. Только бы доктор не счел своим долгом вправлять ногу, покуда он еще жив.
Ромелиус вошел в комнату уверенным шагом, держась очень прямо. Шагерстрём, ожидавший, что доктор, по обыкновению, будет пьян, несколько разочаровался.
«Ой-ой-ой! Если он трезв, то, верно, сочтет своим долгом сделать что-нибудь», — подумал он.
Он сделал попытку уговорить врача оставить его в покое.
— Ты, братец, верно, сам видишь, что тут ничего не поделаешь. Через несколько часов конец.
Доктор склонился над ним. Шагерстрём увидел налитые кровью глаза, совершенно бессмысленный взгляд, почувствовал сильный запах спирта. «Да, он точно пьян, как всегда, — подумал он, — хотя считает, что торжественность момента требует держаться твердо. Нет, он не опасен».
— Да, милейший Шагерстрём, — услышал он слова доктора. — По правде говоря, похоже, что ты прав, братец. Здесь мне дела много не будет.
Однако Ромелиус не совсем отупел, он пытался не терять собственного достоинства и делал вид, будто пытается что-то предпринять. Он проверил пульс, послал лакея за водой со льдом и бинтами, чтобы наложить на лоб холодный компресс, очень осторожно провел рукой по вывихнутой ноге и пожал плечами.
— Итак, мы желаем отдохнуть, — сказал он. — Пожалуй, так будет лучше. Но не хочешь ли ты, братец, чтоб тебя уложили в постель? Ах, вот как, тоже не желаешь. Ну что ж, пусть будет, как ты хочешь.
Он опустился в кресло и сидел так некоторое время, погрузившись в размышления. Потом он подошел к Шагерстрёму и торжественно объявил:
— Я останусь здесь на ночь, чтобы быть под рукой, ежели дорогой братец передумает.
Он снова уселся и, очевидно, пытался уяснить себе, не требуется ли от него еще чего-нибудь.
Но вскоре он снова подошел к постели больного.
— Я положил себе за правило, Шагерстрём, и никогда в том не раскаивался, не делать ампутаций, когда пациент не дает своего согласия. Уверен ли ты, что не желаешь прибегнуть к помощи врача?
— Да, да, можешь быть совершенно спокоен, — сказал Шагерстрём.
Бедный доктор вернулся к креслу, исполненный все той же чопорной важности, и опять плюхнулся в него.
Шагерстрём подмигнул Юханссону, и тот, как обычно, понял его. Доктора насильно, но весьма деликатно вывели из комнаты. Когда лакей воротился, он рассказал, что провел его в контору Шагерстрёма, где он и заснул, сидя в углу на диване.
Юханссон, казалось, был еще более удручен. Он явно ожидал, что доктор Ромелиус сотворит чудо. Шагерстрёму было радостно оттого, что мир и тишина вновь водворились в комнате. Ему стало почти жаль слугу — ведь он так сильно огорчился.
«Как счастлив был бы этот славный человек, если б я позволил этому пьянчужке резать меня!» — подумал он.
Через несколько минут вошла на цыпочках фру Сэльберг, экономка. Она шепотом что-то спросила у Юханссона, и тот подошел к хозяину.
— Фру Сэльберг не знает, что ей сказать людям. Они стоят возле дома, ждут чуть ли не целый день. Не хотят уходить, покуда не узнают, что говорит доктор.
Шагерстрём понимал, что все эти люди, которые зарабатывали на хлеб благодаря ему, боялись за его жизнь. Выходит, и они тоже ждали, чтобы он дал себя пытать.
— Скажи фру Сэльберг, чтобы она сама спросила доктора, — ответил он.
Из-за всех этих беспокойств ему стало хуже. Его истерзанное тело снова заныло. Кровь приливала к ранам, давила на них и яростно пульсировала. Дышать становилось все тяжелее, голова ужасно горела.
«Видно, конец приходит», — думал он. Он снова услышал стук колес и понял, что на этот раз прибыл судья со своим писарем.
Лакей провел обоих господ в комнату. На столе разложили бумагу и перья, и Шагерстрём принялся диктовать завещание.
Нотариус стоял, склонившись над Шагерстрёмом, чтобы лучше разбирать слова, произносимые медленным шепотом, и повторял их секретарю. Жене он отказал почти все свое состояние, о ином и речи быть не могло. Но оставалось еще множество заводских служащих, бесчисленное количество бедных вдов и сирот, которых тоже нельзя было обойти.
Это стоило ему страшного напряжения. Он чувствовал, как по щекам его струится пот. Он стиснул зубы, чтобы пересилить боль и слабость.
— Не можем ли мы предоставить фру Шагерстрём право сделать необходимые пожертвования? — спросил судейский, понимая, как Шагерстрём страдает.
Да, разумеется, он согласен. Но это было еще не все — оставались его родители, братья и сестры. Надо ведь показать, что он не забыл их в свой последний час.
Он тщетно напрягался, стараясь, чтобы его поняли, но должен был замолчать, чтобы снова не потерять сознание.
Судейские принялись составлять текст. Затем надлежало прочитать завещание вслух, и он должен был объявить свидетелям, что это его последняя воля и завещание. Достанет ли у него на это сил?
Было уже поздно, стемнело, и в комнату внесли свечи. Но Шагерстрёму казалось, что вокруг все так же темно и от свечей не стало светлее. Тень смерти легла на его лицо.
Оставалось напрячь силы в последний раз, и долг его будет выполнен, он сможет умереть спокойно. Самого плохого не случилось — Шарлотта не приехала.
Но разве не послышался снова стук колес? Разве не подкатил к крыльцу экипаж? Разве не распахнулась наружная дверь так шумно, что только один человек на свете мог позволить себе подобное? Разве не наполнился внезапно весь дом жизнью и надеждой? Разве не послышался звонкий властный голос, расспрашивающий слуг о том, что случилось?
Лакей Юханссон поднял голову, глаза его засияли, он поспешил к двери. Экономка приоткрыла ее, чтобы объявить то, о чем знал уже весь дом.
— Хозяйка! — прошептала она. — Хозяйка приехала!
Да, теперь надо не поддаваться. Теперь ему предстоит самый страшный бой.
Когда Шарлотта вошла в комнату, она, казалось, первым делом должна была подойти к нему и осведомиться о его самочувствии. Но ничего подобного не случилось. Вместо того она обратилась к судье и твердо и довольно вежливо попросила его, чтобы он и его писарь немедленно покинули комнату.
— Мой муж уже несколько часов лежит без всякой помощи, — сказала Шарлотта. — С него надо немедленно снять одежду. Вы, господин судья, вероятно, понимаете, что сейчас это важнее всего.
Нотариус сказал что-то очень тихо. Видно, он уведомил Шарлотту, что, по словам доктора Ромелиуса, сделать ничего невозможно.
Шарлотта все еще сдерживалась. Но Шагерстрём понял, что она страшно разгневана, и надеялся, что судья не решится вступить с нею в спор.
— Должна ли я повторить свою просьбу о том, чтобы вы не мешали мне позаботиться о муже?
— Но позвольте, фру Шагерстрём, ведь мы здесь по приглашению вашего супруга. — Затем он добавил почти шепотом: — Вы, фру Шагерстрём, не пострадаете, если будет написано завещание.
Вслед за тем послышался звук разрываемой бумаги. Вот оно что, Шарлотта разорвала завещание! Да, видно, она разошлась вовсю.
— Но, фру Шагерстрём, это по меньшей мере…
— Если завещание будет составлено в мою пользу, его не надобно было и писать. Я бы все равно не приняла ни единого шиллинга.
— Ну, раз дело обстоит таким образом…
Шагерстрём понял, что судейский оскорблен так сильно, что согласен, чтобы Шарлотта лишилась состояния. Он предоставил ее собственной судьбе и покинул комнату. Но и теперь Шарлотта не подошла к дивану, на котором лежал Шагерстрём. Вместо того она строго приказала:
— Юханссон, ступай сейчас же за доктором!
Лакей ушел, а Шарлотта принялась шептаться с фру Сэльберг, которая рассказала ей, в какое отчаяние пришли она и все домашние оттого, что им не позволили послать за барыней.
— Так ведь моя сестра Мария-Луиза прибежала к нам в пасторскую усадьбу и рассказала обо всем, — сказала Шарлотта. — Я ехала домой в старой пасторской одноколке, на норвежской лошадке.
Шагерстрём лежал молча, не двигаясь. Он не мог сказать, что боль хоть немного унялась с тех пор, как приехала Шарлотта, нет, боль свирепствовала так же немилосердно, как и прежде, но теперь он меньше замечал ее. И так было всегда: когда Шарлотта находилась в комнате, он мог думать лишь только о том, чем она сейчас занята.
Вошел доктор, и в тот же миг, когда он показался на пороге, Шарлотта крикнула ему:
— Стало быть, ты, зятюшка, осмеливаешься дрыхнуть, когда мой муж лежит при смерти?
«Осмеливаешься!» — чуть не засмеялся Шагерстрём. Это слово она употребила в разговоре с ним, когда он посватался к ней в первый раз. В своем положении он не мог видеть ее, однако прекрасно представлял себе выражение ее лица.
Доктор отвечал ей с таким же достоинством, какое старался сохранять все время:
— Я заверяю тебя, дражайшая свояченица, что делать операцию, а тем паче ампутацию, против воли пациента противно моим принципам.
— Не желаешь ли ты прежде всего помочь нам снять с него одежду?
Ромелиус, разумеется, не пожелал.
— Мы с братцем Шагерстрёмом уже толковали об этом. Он не хочет, чтобы его тревожили. И я нахожу, что он прав. Согласно моим принципам, любезная свояченица.
Шагерстрём ждал с величайшим напряжением. Что теперь придумает Шарлотта? Может, она даст зятю пощечину? Или велит бросить его в чан с холодной водой?
— Юханссон! — приказала Шарлотта. — Принеси сюда бутылку шампанского и два бокала!
Покуда лакей бегал за шампанским, Шарлотта не обращалась больше к зятю, но Шагерстрём слышал, как она шепталась с фру Сэльберг.
Но вот Юханссон вернулся. Слышно было» как хлопнула пробка и шампанское зашипело в бокалах.
— Фру Сэльберг, ступайте вместе с Юханссоном и приведите все в порядок, как мы условились, — сказала Шарлотта. — А теперь, доктор и зять, — сказала Шарлотта, когда слуги вышли из комнаты, — теперь я предлагаю выпить за фабриканта Густава Хенрика Шагерстрёма. Я заверяю тебя, что он настоящий Польхем. Он не только пустил в ход старую лесопилку на Озерной Даче, но и устроил так, что сам угодил в нее. И ни один человек не усомнился в том, что это несчастный случай. Выпьем, зять, за Густава Хенрика!
Шагерстрём как бы пропустил эти слова мимо ушей, не подав ни малейшего признака жизни. «В это она и сама не верит, просто хочет припугнуть этого скотину доктора», — думал он.
Он слышал, как доктор пил большими глотками, а потом поставил бокал. Затем он откашлялся и сказал:
— Да что это ты говоришь, любезная свояченица? С какой же это стати?
Голос доктора уже не был больше невнятным и невыразительным.
Шагерстрём снова услышал легкое шипение шампанского и понял, что Шарлотта снова наполнила бокал гостя.
— С твоего позволения, зять, — сказала Шарлотта, — мы сейчас поднимем бокал за меня. Сегодня утром встретила я бывшего жениха моего в пасторском саду и услышала, что он любит меня теперь так же сильно, как я любила его когда-то. И я рада была услышать это. Может, это и дурно с моей стороны — ведь я теперь живу счастливо с другим. Как вы находите, зятюшка? Но разве это не естественно для человека, которого некогда отвергли и оттолкнули? И если мы предположим, что Хенрик проходил по саду и увидел меня с Карлом-Артуром, разве не следовало ему сперва узнать, что я ответила возлюбленному моей юности, прежде чем отправиться домой и броситься под пилу?
— Ну конечно, ты права, душа моя, — сказал доктор. — Он будет иметь дело со мной, негодник. И он еще думал, что ему удастся избежать моего ножа! Выпьем за здоровье Шарлотты!
Голос доктора зазвучал совсем по-иному, в нем появились новые интонации. Шагерстрём задыхался от волнения. Неужто Шарлотта одержит победу?
Бокал доктора был снова наполнен, и Шарлотта принялась опять за свое:
— Теперь выпьем за доктора Рикарда Ромелиуса. Его жена два с половиною года назад была при смерти, дом его был разорен, а дети бегали по улице, как дикие жеребята. Нынче все изменилось, но сегодня он отказывается…
Шагерстрём услышал, как бокал стукнул по столу.
— Сегодня, — послышался голос доктора, — сегодня Рикард Ромелиус спасет жизнь человеку, который возвратил ему жену и дом, который помогает его детям. Не надо больше шампанского, свояченица. Я спасу, черт побери, этого человека с его согласия или без него.
С этими словами он поднялся и вышел из комнаты. Он, вероятно, пошел за своим саквояжем. Шагерстрём понял, что Шарлотта и шампанское одержали победу. Его будут оперировать, как бы он ни сопротивлялся.
В этот миг Шарлотта подошла к дивану, на котором он лежал. Она встала у изголовья и наклонилась над мужем. Он закрыл глаза.
— Хенрик, — сказала она, — ты понимаешь, что я говорю?
Еле заметное подергивание век — вот что было ей ответом.
— Знай же, что сегодня после полудня органист Сундлер пришел в пасторскую усадьбу жаловаться. Его жена хочет оставить его. Видишь ли, у Карла-Артура нынче новая идея. Он не хочет больше быть пастором государственной церкви, не хочет проповедовать ни в какой церкви. Он хочет следовать Христову завету и бродить по свету подобно апостолам, без сумы и посоха. Он будет проповедовать на проселочных дорогах и ярмарках, на постоялых дворах и почтовых станциях. И Тея хочет покинуть своего мужа и следовать за ним. Мой бедный друг, теперь ты понимаешь, что Карл-Артур потому прибегнул к подобной крайности, что сегодня утром услышал ответ от той, которую он любит, и ответ этот поверг его в отчаяние?
Шагерстрём не шевелился. Видно, она все еще не нашла нужных слов.
Шарлотта нетерпеливо вздохнула.
— Какая ты все-таки скотина! — сказала она. — Неужто надобно вынуждать меня говорить тебе, что я люблю только тебя, тебя, тебя и никого другого?
Шагерстрём открыл глаза. Он встретил взгляд Шарлотты, неистовый, нежный, затуманенный слезами. В душе его свершилась разительная перемена. Раздражительность, малодушие, ребячество, овладевшие им после несчастного случая, исчезли. Воля к жизни вернулась к нему. Он больше не страшился мучений. Он больше не искал смерти. Он горел лишь одним желанием — чтобы о нем заботились, чтобы его спасли.
Однажды в полдень мадемуазель Жакетта, сидя, как обычно, подле углового окна в будуаре, читала матушке студенческие письма брата.
Читала она весьма внятно и сосредоточенно, нарочито подчеркивая такие выражения, как «моя обожаемая матушка», «нежные мои родители», «мое сыновнее почтение и благодарность». Но более всего выделяла она те строки, в которых речь шла о восхищении Карла-Артура талантами полковницы и особливо ее стихотворством. Подобные излияния она читала и перечитывала вновь, потому что стоило полковнице услышать столь лестные изъявления сыновнего восторга, как щеки ее начинали мило румяниться.
Ни малейшего следа невнимательности или же утомления невозможно было уловить в голосе мадемуазель Жакетты. Но порой она отрывала глаза от бумаги и продолжала читать длинные послания, совершенно не заглядывая в рукописный текст, словно знала его наизусть.
Жакетта смотрела вниз, на реку Кларэльв; широкая и могучая, она катила свои воды прямо под окнами будуара. Жакетта следила за непрерывным потоком людей, не прекращавшимся на мосту Вестербру. Выгодно наторговавшись, крестьяне из Грава и Стура Киль возвращались домой. Школьники, за спиной которых болтались перевязанные ремешком книги, мчались на обед по своим квартирам. А иной раз поспешала в губернский город господская карета, запряженная горячими рысаками и со статным кучером на облучке.
В тот день мадемуазель Жакетта была в дурном расположении духа. Она думала о том, что год за годом проходят без всяких перемен, что ей не дано изведать тех радостей и горестей, какие бывают у живущих полной жизнью людей. Разумеется, не всякий день предавалась Жакетта подобной печали. Но порой она ничего не могла с собой поделать, и тогда ее одолевала грусть о своей жизни — простой и пустой.
Полковница слушала, не поднимая глаз от вязанья, и вовсе не замечала, что взгляд ее дочери неотрывно прикован к людскому потоку, который двигался по мосту. И все шло как нельзя лучше до тех пор, пока мадемуазель Жакетта не потеряла нить. Неожиданно она сбилась и стала читать вовсе не из того письма, которое держала в руках. Она перескочила вдруг из осеннего семестра прямо в весенний, а поскольку письма были весьма похожи одно на другое, то она и продолжала читать, все так же мастерски выделяя отдельные слова и так же ревностно, покуда полковница не заплакала и не сказала, что хочет читать сама. Ведь Жакетта снова перескочила через семь-восемь писем. Она не желает доставить полковнице удовольствие этими письмами. Она хочет увильнуть от чтения. И ничего удивительного в этом нет, потому что Жакетта никогда не питала истинной любви к Карлу-Артуру, впрочем, так же, как Ева с ее мужем Аркером, и даже его родной отец.
Полковница вздыхала и горько оплакивала бездушие своего семейства, но Жакетта не дала себе труда оправдывать ни себя, ни других. Она позвонила горничной и велела принести варенья и печенья, чему полковница несказанно обрадовалась, позабыв немедля свои горести. Но не успела она отложить ложку, как уже спросила у Жакетты, не хочет ли та доставить своей матушке радость и немножко почитать ей письма Карла-Артура. Такие прекрасные письма, и она так давно ничего из них не слышала.
Тогда мадемуазель Жакетта снова достала связку писем и принялась их читать, все так же весьма прилежно и выразительно. Полковница с ее изящными манерами и благородной осанкой сидела рядом и внимала все с тем же благоговением, с каким вот уже почти целых три года выслушивала одни и те же письма.
Одета она была весьма изысканно и искусно причесана, а на ногах у нее, как всегда, были парчовые туфельки. Но сама полковница превратилась теперь в изжелта-бледную маленькую старушку, осунувшуюся и дряхлую. Можно было только смутно догадываться о былой прелести этого лица и о живом блеске милых глаз. Полковница походила теперь на отцветшую розу. Последние лепестки еще оставались, но достаточно было лишь легкого дуновения ветерка, чтобы они облетели.
В тот день, однако, мадемуазель Жакетта была совсем негодной лектрисой. Полковница только что мысленно перенеслась на публичное чтение поэта Аттербума и пыталась разобраться в философии романтиков, как вдруг она заметила, что Жакетта начала заикаться и запинаться на каждом слове и читает с совершенно отсутствующим видом. Полковница снова огорчилась и стала просить, чтобы ей дали читать самой, поскольку Жакетте явно не доставляет интереса следить за успехами брата на учебном поприще. Ей бы только сидеть у окна и пожирать глазами молодых людей, которые слоняются по мосту Вестербру.
Жакетта и в самом деле не сводила глаз с моста Вестербру. Но она вовсе не высматривала там молодых людей. Ее внимание приковала далекарлийская крестьянка, рослая и статная, с черным кожаным мешком за плечами. Вот уже битый час она стояла, перегнувшись через перила моста и уставившись в воду.
«Не может быть, — думала мадемуазель Жакетта, — но разве она не в той же самой одежде? Ах, хоть бы она шевельнулась и перестала торчать над рекой».
Невзирая на сетования матушки по поводу ее скверного чтения, Жакетта не могла удержаться от того, чтобы время от времени не бросить взгляд на женщину, которая, стоя на мосту, неотрывно глядела вниз на реку Кларэльв. Большая река, которая теперь, в пору весеннего паводка, была в самой силе, во всем своем великолепии разливалась из-под арки моста. Но случалось ли кому когда-либо видеть, чтобы бедная коробейница, попусту тратя время, стояла бы часами, тешась веселой игрой волн?
«Нет, не нравится мне это. Попытался бы кто-нибудь поговорить с ней, узнал бы, отчего она там стоит», — размышляла мадемуазель Жакетта.
Жакетта уже стала подумывать, не попросить ли ей матушку дозволить прекратить чтение, чтобы прогуляться в этот погожий весенний день. Но когда она снова подняла глаза, женщина уже исчезла.
Почти невольно взгляд Жакетты устремился вниз, к поверхности воды, желая высмотреть, не мелькает ли в белой пене красное и зеленое. К счастью, ничего похожего она не обнаружила, и последующие несколько минут, не отрываясь, занималась чтением, к величайшему удовлетворению полковницы.
Но увы! Странное заикание и запинание почти тотчас же возобновилось вновь. В тот день Жакетта была совершенно невыносима.
Мадемуазель Жакетта и в самом деле опять отвлеклась. Теперь она сидела, прислушиваясь к голосам, которые долетали к ней наверх из кабинета полковника, расположенного этажом ниже, как раз под самым будуаром полковницы.
Совершенно отчетливо услыхала она ворчливый бас отца. Неожиданное ли известие, гнев ли были тому причиной, этого она знать не могла, одно несомненно — полковник ворчал сильнее обыкновенного. Вместе с тем Жакетте показалось, будто она различает также звуки какого-то женского голоса, который странно повышался и понижался, выдавая нездешний говор.
К невыразимому удивлению полковницы, Жакетта без всяких объяснений и извинений внезапно прекратила чтение изысканно составленных и обстоятельных отчетов брата. Она попросту позвонила горничной и, попросив ее недолго побыть с матушкой, быстро вышла из комнаты.
Мгновение спустя Жакетта уже появилась в кабинете полковника, занятого как раз беседой со своей снохой, прежней коробейницей Анной Сверд; имя этой особы в доме Экенстедтов упоминать не смели с того злосчастного и достопамятного дня, когда похоронили жену настоятеля собора Шёборга. Полковник сидел за письменным столом вполоборота к невестке. По его позе сразу было видно, что визит этот был ему не очень желателен. Анна Сверд стояла посреди комнаты почти что за спиной полковника. Сняв мешок, она распутывала ремни и тесемки, стараясь развязать его. Появление Жакетты ничуть им не помешало, и разговор продолжался.
— Хотела было я сперва пойти прямиком к себе домой, в Медстубюн, — говорила Анна Сверд, — да тебе, чай, понятно, каково мне назад к матушке без единого скиллинга в кармане воротиться. Вот я и дала крюка через Карлстад, да и попросила купца Хувинга, чтоб он отпустил мне товару в долг; ровно столько, чтобы в этом мешке унести. Мне-то думалось, что он сделает это по старой дружбе, да он не захотел.
Мысли мадемуазель Жакетты были все еще заняты той картиной, которую она видела из окна кабинета, а также письмом, полученным в полдень от старой пасторши Форсиус из Корсчюрки. И она с величайшим любопытством разглядывала свою невестку. То, что она была чуть ли не на сносях, заметно было сразу; но при ее росте и стати это не очень безобразило ее. Лицом Анна была по-прежнему красива, но брови ее были так нахмурены, что образовали сплошную черную линию. Под ней непокорным, даже, пожалуй, недобрым блеском сверкали глубокие синие глаза.
Полковник не ответил сразу невестке, а обратился прежде к Жакетте.
— Твоя невестка, — довольно сухо пояснил он, — явилась к нам рассказать о том, что ей надоело жить в супружестве с твоим братом и она надумала вернуться к своему прежнему занятию.
Меж тем Анна Сверд наконец справилась со своими ремнями и тесемками. Приподняв мешок, который оказался битком набитым не чем иным, как сеном да соломой, она сунула его полковнику под нос.
— Видишь теперь, в мешке вовсе пусто. А как мне досадно по дорогам с пустым мешком ходить, так я и запихала в него сноп соломы.
Полковник, не скрывая крайнего раздражения и неудовольствия, откинул назад голову и оттолкнул мешок. Тогда коробейница обратилась к Жакетте:
— Прежде ты была добра ко мне, Жакетта! Замолви теперь за меня словечко отцу! Пусть одолжит мне две сотни риксдалеров. Я отдам их ему в будущем году, на ярмарке в день святого Миккеля.
Только что, сидя наверху, мадемуазель Жакетта вздыхала о том, как проста и пуста ее жизнь. Теперь же, когда от нее потребовалось заступиться за невестку, она смутилась и пришла в крайнее замешательство. Но прежде чем она нашлась что ответить, заговорил полковник.
— Не советую тебе ввязываться в это дело! — прорычал он. — Мы-то прекрасно понимаем, кто прислал вас сюда, — повернулся полковник к Анне. — Сам он явиться не смеет, и потому вместо него мы имеем удовольствие видеть вас.
— Но, папенька…
Однако Анну Сверд это обвинение не очень-то огорчило.
— Еще чего! — сказала она. — Тебе и самому-то стало невмочь терпеть этакого сына, так, поди, смекаешь, каково другому-то с ним. По горло сыта таким муженьком!
— Папенька! Нынче утром я получила письмо от вдовы пастора Форсиуса из Корсчюрки. Это истинная правда, что Анна с Карлом-Артуром расстались врагами.
— Ну что ж, вполне возможно! — ответил на это полковник. — Но мне вовсе не легче от того, что невестка моя с коробом по дорогам ходит.
— Думаешь, мне невдомек, что, по-твоему, это дрянное дело, — сказала Анна Сверд. — Но коли уж не хочешь пособить мне, как прошу, так, может, надумаешь чего получше! Вот пришло бы тебе на ум дать мне три тысячи риксдалеров, чтобы я купила себе домишко да завела бы лошадь с коровой. Сидела бы тогда я дома с дитем, и не надо было б мне по проселкам бродить. Уж тут бы я спорить не стала. Это уж будь спокоен!
Сделав полковнику такое предложение, Анна с минутку помолчала. Очевидно, она ждала ответа, но его так и не последовало.
— Ну, ничего такого не надумал? — с надеждой спросила она.
— Нет! — ответил полковник. — Этого я сделать не могу.
— Ну, коли так, — сказала его невестка, — коли ты не хочешь мне пособить, так найдутся, поди, другие, которые дадут мне денег в долг, чтобы мне снова торговлей промышлять. Август Бунандер, чай, нынче в городе, знаю. Не хотела я прежде с ним иметь дело — ведь он жулик, ну, да теперь придется!
Видно было, что Анна снова ждет ответа, но его так и не последовало, и она, склонившись над мешком, стала завязывать его. Пальцы Анны двигались с отчаянной быстротой, но застежек было слишком много. И тогда мадемуазель Жакетта поняла: если она пожелает сказать или сделать что-либо, чтобы смягчить сердце отца, то у нее есть еще на это время.
А мадемуазель Жакетта, конечно, очень бы желала помочь невестке, но она просто не знала, как подступиться к отцу. Слишком многое мешало ей.
Полковник был все еще силен и осанист. Он не высох и не одряхлел, как его супруга. Но множество глубоких морщин избороздило его лоб, а в глазах мелькали отблески того жгучего, снедавшего его пламени, которое неугасимо полыхало в его груди. Подчас Жакетта испытывала более глубокое сострадание к отцу, нежели к матушке. Память — бесценный дар, но, быть может, лучше утратить ее, чем позволить ей питать ненависть, которая никогда не сможет ни смягчиться, ни угаснуть.
Был лишь один-единственный ключ к сердцу полковника, и мадемуазель Жакетта, конечно, знала, что это за ключ; но она не могла сообразить, как ей им воспользоваться.
И тут, по-видимому, все это наскучило мадемуазель Жакетте. Предоставив обе враждующие стороны самим себе, она удалилась.
Однако отсутствовала она недолго. В тот самый миг, когда невестка ее с мешком за спиной уже повернулась, собираясь уйти, на пороге снова показалась мадемуазель Жакетта, одетая на этот раз в салоп и шляпку. Поспешно подойдя к отцу, она протянула ему руку:
— До свиданья, папенька!
Полковник поднял глаза от своих бумаг и взглянул на дочь.
— Что это ты задумала? Куда ты собралась?
— Я пойду с Анной, папенька!
— Да в своем ли ты уме?!
— Разумеется, в своем, папенька! По когда мне в прошлом месяце минуло тридцать лет, вы, папенька, были так добры, что подарили мне свою прекрасную мызу под Карлстадом. Я знаю, что ваше желание, папенька, таково, чтобы я поселилась там, когда вас не станет. В доме так уютно, и даже полы навощены; есть там и скотина и сад, где можно поработать. Так что лучшего и желать нельзя. Но мне, верно, и без того найдется где жить, так что, с вашего позволения, папенька, я намерена подарить эту усадьбу моей невестке. Я собираюсь немедля проводить ее туда и остаться там с ней первое время, по крайней мере до тех пор, пока не родится ребенок.
Полковник вскочил. Вид у него был отнюдь не благодушный.
— Ну нет, клянусь…
Полковник и его дочери были всегда друг с другом добрыми друзьями, и мадемуазель Жакетта нисколько его не боялась. Ей только было совсем непривычно вмешиваться в чужие дела, принимать решения и распоряжаться. За всю свою жизнь ей никогда не приходилось делать ничего подобного.
— Вы, папенька, подарили мне имение с законной дарственной записью, так что отобрать его назад уже не сможете. Анна же будет управлять этим имением гораздо лучше, чем я. Вы, милый папенька, никогда не позволяете нам говорить о Карле-Артуре, потому-то и не знаете, какая рачительная хозяйка его жена. Нам с Евой не раз хотелось выказать ей наше дружеское расположение, но мы не смели из-за вас, папенька.
Мадемуазель Жакетта, на слегка поблекших уже щеках которой вдруг выступил яркий румянец, стояла перед отцом и с истинным упоением развивала свои планы.
— А когда настанет лето, то вы, папенька, конечно, приедете с маменькой на лодке в Эльвснес навестить внука. Ах, как приятно будет вас там принять! Маменька снова оживет!
Лицо полковника дрогнуло. До сих пор он не подумал о том, как все устроится с полковницей, если Жакетта покинет родительский дом.
— Ты намерена пробыть там так долго? — спросил он. — Кто же станет тогда читать вслух маменьке?
— А вы, папенька, накажите Еве приходить сюда каждый день и читать вслух несколько часов до и после обеда. А может, вы, папенька, полагаете, что лучше нанять сиделку?
Засунув руки в карманы жилета, полковник засвистел. Думал же он том, какой это будет ужас, когда Еве придется читать вслух маменьке. И он знал, что ни одна сиделка в мире не выдержала бы ежедневного чтения студенческих писем Карла-Артура. Жакетта была единственной, у кого хватало на это терпения.
— Послушай-ка, Жакетта! — сказал полковник. — Что ты хочешь за то, чтобы отказаться от своего сумасбродства?
— Три тысячи риксдалеров, папенька!
Полковник выдвинул ящик письменного стола, вынул оттуда одну за другой три толстых пачки ассигнаций и передал их мадемуазель Жакетте. А она, сунув их в карман невестке, поцеловала ее.
— Дорогая Анна! — сказала мадемуазель Жакетта. — Я вижу, кто-то жестоко обидел тебя. Но когда ты вернешься домой и будешь мирно жить у себя в Медстубюн, вспоминай о том, что тебе все же довелось узнать, как дарит людей жизнь и как обделяет.
Затем она проводила невестку до садовой калитки. И тут мадемуазель Жакетте показалось, что, когда они расставались, взгляд Анны чуть смягчился и подобрел.
Потом мадемуазель Жакетта сняла салоп и шляпку, поднялась по лестнице наверх и села у окна будуара против матушки. Положив связку писем на колени, она снова начала читать вслух, читать красиво, мастерски выделяя отдельные слова. И сейчас ее все же время от времени постигал обычный афронт, когда она перескакивала с одного письма на другое. Но на сей раз в рассеянности мадемуазель Жакетты виноват был вовсе не людской поток на мосту Вестербру. На сей раз она сидела, и ей чудилось, будто она вместе с невесткой перебралась на загородную мызу, будто родился маленький ее племянник и будто жизнь ее проходит теперь в труде ради чего-то молодого и растущего, а не только ради старого и увядающего.
И вправду, кажется, что доброта мадемуазель Жакетты произвела большое впечатление на ее несчастную невестку.
«Вот видишь, Анна, — должно быть, сказала она самой себе, — не перевелись еще на свете честность да справедливость. И вовсе незачем тебе бежать до самой Медстубюн, чтобы сыскать добрых людей».
По правде говоря, когда она чуть пораскинула умом, у нее, пожалуй, совсем пропала охота возвращаться в родные края и выслушивать насмешки, без которых бы уж никак не обошлось.
«Ну, разве я не говорила, куда ей в пасторские жены!» — только и слышно было бы со всех сторон, начиная от ленсманши и кончая далекарлийскими мальчишками, обучавшимися грамоте за большим столом в классной пономаря Медберга.
К тому же Анна всегда любила деньги, и теперь три тысячи риксдалеров в кармане значительно облегчали ее путь; у нее появилось нечто, над чем стоило поразмыслить.
Собственно говоря, ей всегда по душе было жить в маленьком домишке над докторским садом, и тут ей пришло в голову: ну не глупость ли отступиться от этого домишка? Не лучше ли прикупить несколько десятин пахотной земли, поставить хлев да обзавестись скотиной? А благословил бы Господь, так через несколько лет она смогла бы уж хозяйствовать в хорошей усадьбе и жить в достатке.
Как бы то ни было, Анна не пошла на север по долине реки Кларэльв, где прямая дорога вела в ее родные края. Она побрела на восток по берегу озера Венерн, по проселку, которым надо было идти в Корсчюрку, если хочешь поскорее туда попасть.
Что касается Карла-Артура, то Анна ничуть не сомневалась в том, что она, как обычно, застанет мужа за письменным столом в его по-господски убранной комнате. И вовсе не думала, что муж станет противиться возобновлению их супружеской жизни.
«Ему-то, поди, завсегда надо, чтобы кто ни есть убирался у него да стряпал ему. Так ему все одно, кому за то спасибо говорить — мне ли, другой ли», — думала Анна.
Как видно, ходьба на свежем воздухе весенней порой, а прежде всего доброта мадемуазель Жакетты пошли Анне на пользу. Волнение ее улеглось. Она была способна, не делая из мухи слона, видеть все вещи и явления такими, какими они были в действительности.
Милю за милей шла она мимо богатых пашен к востоку от Карлстада. Перед ней по всей равнине раскинулись господские поместья и деревни. Поля тянулись здесь одно за другим сплошняком, нигде не пересекаясь цепью горных хребтов. Лесам пришлось потесниться к самому горизонту. Имея три тысячи риксдалеров в кармане, Анна совсем иными глазами смотрела на все вокруг. «Может, лучше всего остаться тут, — думала она, — где еще сыщешь этакую благодатную землю для плуга?»
А уж как придирчиво осматривала она каждую усадьбу, мимо которой проходила! И повсюду находилось для нее, чему поучиться и над чем поразмыслить. У Анны открылись глаза на окружающий ее мир. Мысли ее больше не вращались в узком кругу десятерых детей, Теи, Карла-Артура и ее собственного страха перед карой.
Миновав одну из белых церквей той округи, Анна попала прямо на маленькую ярмарку. Там были почти все те же самые торговцы и товары, те же лари и развевающиеся на ветру вывески, что и на ярмарке в Корсчюрке неделю назад. Но так как день клонился к вечеру, то ярмарочный люд, слонявшийся меж ларями, успел уже набраться хмельного. И веселье становилось все необузданнее и грубее. Со всех сторон слышались брань и крики. Особенно неистовствовали барышники и цыгане. Дело вот-вот могло кончиться жестокой потасовкой. Анна Сверд, видавшая виды на ярмарках, ускорила шаг, стараясь побыстрее, покуда не затеялась драка, выбраться из толчеи.
Вскоре, однако, она услыхала нечто такое, что заставило ее тут же остановиться и прислушаться. Среди людского гомона, визга шарманки, мычания скотины, стука колес, среди всего этого оглушительного ярмарочного шума раздался вдруг какой-то женский голос: он затянул псалом. Голос так и рвался ввысь; высокий, свежий, удивительно чистый и звучный, он разносился далеко вокруг. Всякий, кто слышал этот голос, должно быть, спрашивал себя, не чудом ли небесным такое дивное песнопение раздается в этой грубой, ревущей рыночной сутолоке.
Ярмарочный люд и в самом деле оторопел от изумления. Самая оживленная беседа оборвалась на полуслове; все перестали покупать и торговаться, люди замерли со штофом водки в руках, так и не донеся его до рта.
Чтобы подняться над толпой, певица встала на так называемую цыганскую повозку — простую телегу без сиденья и без верха. Женщина эта была мала ростом, тучна и одета в простенький черный салоп; черты ее лица были безобразны, водянистые глаза навыкате.
Ее окружила уже целая толпа слушателей, несколько разочарованных тем, что та, которая пела так сладко, не была к тому же и хороша собой. Но очарование ее пения было столь велико, что никто не двигался с места, а все терпеливо стояли и слушали.
«Быть того не может… — подумала Анна. — Я, видно, обозналась».
Она не хотела верить своим глазам и сказала самой себе, что эту женщину, покуда она пела, озаряло нечто прекрасное, нечто чистое и святое. У той же, другой, с которой певица была схожа лицом, Анна никогда ничего подобного не замечала.
Псалом был спет. Женщина сошла с повозки, а на ее место поднялся мужчина, который прежде стоял в толпе слушателей.
Одет он был в грубое сермяжное платье, а на голове носил широкополую шляпу. Шляпу он тотчас же сорвал с головы и бросил на дно повозки, затем постоял несколько секунд, сложив руки, закрыв глаза, погруженный в молитву. Ветер играл его волосами, сбивая их на лоб, отчего еще заметнее выступала ослепительная бледность его лица. Пока он так стоял, прорвавшийся внезапно солнечный луч ярко осветил его, сделал почти прозрачным его тонкое лицо, окружив его на несколько мгновений ореолом. Казалось, будто солнце хотело своим сиянием еще больше привлечь все взоры к этому человеку.
Анна Сверд, которая, конечно, не могла не узнать своего мужа, подумала, что никогда не видала его таким красивым. А народ, собравшийся было после окончания пения снова вернуться к торговле и штофам с водкой, тоже словно застыл на месте, ожидая, что скажет этот человек.
Карл-Артур не заставил себя долго ждать и заговорил. По-прежнему недвижимый, он открыл темные глаза и окинул взглядом толпу. В глубокой благоговейной тишине, воцарившейся над ярмарочной площадью, голос его разносился далеко вокруг.
Неудивительно, что кровь бросилась Анне в голову. Она не воспринимала ни единого слова из того, что говорил ее муж. Она только спрашивала себя, что все это значит. Что могут делать здесь, на ярмарке, Тея с Карлом-Артуром?
Но мало-помалу она пришла в себя и стала улавливать отдельные фразы. Она услыхала, как Карл-Артур рассказывал людям, что он хочет следовать Христову завету и пойдет по дорогам и тропам, дабы проповедовать Евангелие. Он не хочет более говорить с церковной кафедры и потребовал отрешения от пасторского сана.
Толпа, которая сочла все это прекрасным и удивительным, слушала затаив дыхание. Тишину нарушал порою только какой-нибудь полупьяный забияка, который вопил, что ему-де осточертело слушать этого пустомелю на цыганской телеге. Все ведь пришли на ярмарку, чтобы веселиться, а не слушать нудные проповеди. Но таких горланов тут же унимали.
Потому что слушателей, желавших внимать новому откровению, было гораздо больше.
Можно было бы, пожалуй, сказать, что, кроме Анны Сверд, ни один человек из толпы не испытывал ни гнева, ни отвращения. Но она к тому же была крайне взволнована. Так, стало быть, муж ее больше не пастор! Неужто Карл-Артур с Теей собираются бродить по всей стране, как какие-нибудь цыгане? Она, Анна, его жена, тоже, верно, должна сказать свое слово! Вскоре она не могла уже совладать с собой и хотела пробиться сквозь толпу поближе, чтобы положить конец этой прекрасной речи. Она мужняя жена, да и он женатый! Потаскун и потаскуха — вот они кто! А еще праведниками прикидываются, проповедуют слово божье!
Но только было Анна собралась протиснуться вперед, как чья-то рука легла ей на плечо. Подняв глаза, она увидела, что рядом с ней стоит Ансту Лиза, самая старая и самая знатная из всех коробейниц. Ансту Лиза была высоченного роста, костлява, с темным, задубелым от непогоды и ветра лицом, с мутным, непроницаемым взглядом: вся она была тяжеловесна и непоколебима, словно каменная.
Ансту Лиза славилась своей хитростью и чрезмерным пристрастием к табаку, кофе и к картам; но, помимо этого, старуха имела еще и другой дар, о котором рассказывали не так охотно. Но Анна, разумеется, слыхала, как люди перешептывались о том, что Ансту Лиза, дескать, ясновидица и провидица. Что она каким-то манером может подстроить так, что люди станут покупать у нее в ларе и за ценой не постоят, дадут, сколько она запросит. И теперь, когда Анна увидела ее руку у себя на плече, она поняла, что та положила ее не без умысла.
Старуха не вымолвила ни слова, и Анне ничего не стоило тут же стряхнуть ее руку со своего плеча; но удивительнее всего, что Анна этого не сделала. Напротив того, она не двигалась с места и, как все в толпе, слушала проповедника.
Только один раз довелось ей прежде слышать, чтобы Карл-Артур говорил так, как нынче вечером на ярмарке; и это было в то самое воскресенье в Корсчюрке, когда он говорил проповедь с удивительными словами о любви.
Она прекрасно помнила, как все было в тот раз, как она горячо надеялась, что Тея не явится в церковь и не собьет Карла-Артура с толку своими колдовскими чарами, и каким несчастным почувствовал он себя, когда она все-таки наконец явилась и он тут же потерял нить проповеди.
Потому-то и смогла теперь Анна Сверд понять, какую, должно быть, он ощутил радость, когда к нему вернулся его великий дар. И если бы она, жена его, выступила теперь из толпы, то он наверняка сбился бы, как в прошлый раз, а большего вреда причинить ему, пожалуй, невозможно.
Но пока она так стояла, раздумывая, как бы ей хорошенько насолить ему, ей вдруг почудилось, будто рядом с ней стоит вовсе не Ансту Лиза, а старая пасторша Форсиус. И будто стоит она рядом неподвижно и благоговейно, всем своим видом показывая Анне, как надлежит вести себя жене пастора из Корсчюрки, когда супруг ее говорит проповедь с кафедры.
И внезапно Анна Сверд двинулась с места, но теперь уже не для того, чтобы протиснуться вперед к Карлу-Артуру. Напротив, теперь она пыталась выбраться из толпы, чтобы уйти с ярмарки, и это удалось ей довольно легко благодаря Ансту Лизе, которая шла впереди, прокладывая путь.
Но лишь только они очутились на проселочной дороге, Анна почувствовала, что ее снова охватил гнев. И она повернулась к Ансту Лизе, ничуть не пытаясь скрыть охватившее ее возмущение.
— На кой тебе понадобилось соваться в это дело? — спросила она. — Зачем ты не дала мне им сказать, что они за птицы такие?
— Я видела, что ты чуть не накликала беду, — ответила старуха своим скрипучим громким голосом, — вот я и захотела пособить тебе. Ведь три года назад по осени ты ушла с ярмарки, чтоб не перебегать мне дорогу, и Рис Карин, и другим горемыкам. Люди нынче от хмельного совсем ума решились, и одному Богу ведомо, на что б ты их подбила!
Анна Сверд удивленно поглядела на старуху. Никогда, ни одной живой душе не обмолвилась она о том, что ушла тогда с осенней ярмарки ради своих товарок.
— Несмышленая ты, будто дитё новорожденное, — продолжала старуха. — Вскорости три года будет, как ты повенчана с этим человеком, а и по сю пору не ведаешь, что твой путь и его врозь идут, а его пути и ее вместе сходятся. И не надейся: не спастись тебе от того, что на роду написано.
Когда Ансту Лиза вымолвила эти слова, в памяти Анны проснулось вдруг нечто давнее и полузабытое. Она вспомнила, что где-то на небесах предначертано все, что ей суждено претерпеть на своем веку, а что на роду написано, так тому и быть. И никто в мире не властен это изменить, даже сам господь Бог. В это верили матушка Сверд и Иобс Эрик, в это верили все крестьяне в Медстубюн. С этой верой они жили и умирали, бодрые и радостные духом.
Вскоре Анна обратилась к старухе, которая молча и терпеливо все еще шла рядом с ней, и сказала:
— Ну, а теперь спасибо тебе, Лиза, за все. Не так уж, поди, я проста, чтоб идти супротив того, что мне уготовано.
Ансту Лиза тут же остановилась и протянула ей руку; рука ее была на удивление огромна, но, несмотря на это, ограничивалась всегда лишь самым слабым рукопожатием.
— Ладно уж; ну я, пожалуй, пойду к себе, — сказала она.
Но, прежде чем расстаться, Анна Сверд спросила старуху:
— Раз уж ты столько про меня знаешь, Лиза, может, скажешь, куда мне теперь путь держать.
Ответ последовал незамедлительно:
— Иди прямиком по этой дороге, а то, что тебе уготовано, встретится тебе нынче вечером.
Ансту Лиза быстро повернула назад и снова зашагала на ярмарку, а Анна Сверд долго еще стояла на дороге, глядя ей вслед. Немалую услугу оказала ей Ансту Лиза, не меньше, чем мадемуазель Жакетта.
Стоял чудесный весенний вечер, когда Анна вскоре снова двинулась в путь. Она шла, полная ожидания и глубокой уверенности в том, что ей суждено нечто радостное и приятное.
Долго, однако, пришлось ей идти, прежде чем это «нечто» сбылось. Под конец она устала и проголодалась; тогда она села на краю канавы и достала мешок с провизией.
Но тут, как на грех, случилось так, что только она собралась поднести ломоть хлеба с маслом ко рту, как на дороге показались две побирушки — седые и грязные, а за ними тянулась неимоверно длинная вереница таких же оборванных и грязных ребятишек.
«Эти, того и жди, вырвут кусок изо рта», — подумала Анна.
Чуть отодвинувшись, она укрылась за большим валуном, надеясь, что нищая братия пройдет мимо, не заметив ее.
Невозможно даже описать то, что было надето на женщинах и детях. На головах у них были повязаны рваные тряпки для мытья посуды, юбки и штаны, кофты и куртки им заменяли старые мешки, которые все лето красовались на огородных пугалах, а башмаки были сработаны из кусков старой бересты.
Но обеих нищенок, казалось, ничуть не печалили ни грязь, ни лохмотья. Они смеялись и болтали так громко, что их слышно было издалека.
— Сроду не подумала бы, что будет так любо бродить по округе да побираться, — сказала одна.
— Да уж никому, поди, и во сне не снилось этакое счастье, какое тебе привалило! Десять душ ребятишек задарма отдали!
Анна Сверд начала подозревать, что тут дело нечисто. Ей доводилось уже слышать о том, будто в северных приходах Вермланда порой случалось, что к концу весны, когда амбары пустели, зажиточные крестьянки ходили по миру, чтобы добыть зерна на хлеб и на посев. Эти, как видно, тоже христарадничали не напрасно. И сами женщины и ребятишки тащили на спине битком набитые котомки.
— Кабы еще не так далече до дому добираться, — сказала первая побирушка и засмеялась. — Того и гляди, придется на постоялом почтовых нанимать, чтоб вернуться домой в Эксхерад.
Не успела она вымолвить это, как Анна Сверд, вскочив, выбежала на дорогу и уставилась на побирушек. Под слоем грязи и космами волос, свисавшими на глаза, Анна разглядела лица женщин и тотчас же узнала их. Одна жила на лесном торпе и была, верно, так бедна, что ей приходилось побираться. Другая же, когда Анна видела ее в последний раз, была богатой вдовой. Она угостила тогда коробейницу бобовым кофе и сторговала у нее гребень и шелковое платье.
Лишь только побирушки увидели Анну Сверд, как стали попрошайничать:
— Нет ли у вас в мешке какого старья, может, отдадите нам для ребятишек?
— Нешто не ты хозяйка в Нурвике? — с легкой насмешкой спросила Анна. — Как же ты так обеднела, что с сумой по дорогам таскаешься?
— Двор у меня сгорел, — ответила женщина, — коровы пали, зерно померзло…
Но больше она ничего не успела сказать, потому что внезапно раздался истошный детский крик. Десять ребятишек, отделившись от всей оравы, громко вопя, кинулись к Анне Сверд; они обхватили ее руками и чуть не опрокинули навзничь.
Поначалу Анна Сверд не уделила ни малейшего внимания детям; ее рука тяжело легла на плечо женщины.
— Вот оно что, так ты, стало быть, и есть жена ихнему дядюшке, — сказала она. — Ну, так пойдешь со мной к ленсману, а домой покатишь в арестантской телеге вместе с ребятишками!
Услыхав эти слова, побирушка подняла страшный вой. Сбросив с плеч котомку, она во всю прыть помчалась по дороге; ее примеру последовала вторая побирушка и все те ребятишки, которые шли за ней.
Анна Сверд осталась на проселочной дороге вместе со своими приемными детьми, окружившими ее; в душе ее царили радость и покой.
Но прежде чем заговорить с детьми и расспросить их о том, каково им жилось у дядюшки, Анна подумала, что и ей и им следовало бы возблагодарить Бога за то, что он соединил их вновь. И она затянула вечерний псалом, первый из тех, которым она их обучила:
От нас уходит божий день,
и не вернется он.
Нисходит вновь ночная тень,
чтоб охранять наш сон.