Рассказы Франция, Япония, Испания, Норвегия, Англия, Канада, Австралия, США

ЖАН РЕЙ (ФРАНЦИЯ) Рука Геца фон Берлихингена

Мы жили тогда в Ренте, на улице Хэм, в старом доме, таком громадном, что я боялся заблудиться во время тайных прогулок по запретным для меня этажам.

Дом этот существует до сих пор, но в нем царят тишина и забвение, ибо больше некому наполнить его жизнью и любовью.

Тут прожило два поколения моряков и путешественников, а так как порт близок, по дому беспрерывно гуляли усиленные гулким эхом подвалов призывы пароходных сирен и глухие шумы безрадостной улицы Хэм.

Наша старая служанка Элоди, которая составила свой собственный календарь святых для семейных торжеств и обедов, буквально канонизировала некоторых наших друзей и посетителей, и среди них самым почитаемым был, конечно, мой дорогой дядюшка Франс Петер Квансюис.

Этот знаменитый остроумный человек не был моим настоящим дядюшкой, он был дальним родственником моей матери; однако, когда мы звали его дядюшкой, часть его славы как бы падала и на нас.

В те дни, когда Элоди насаживала на вертел нежного гуся или поджаривала на слабом огне хлебцы с патокой, он с охотой принимал участие в наших пиршествах, ибо любил вкусно поесть, а также с толком порассуждать о всяческих кушаньях, соусах и приправах.

Франс Петер Квансюис прожил двенадцать лет в Германии, женился и после десяти лет счастливой супружеской жизни там же похоронил и жену, и свое счастье.

Кроме ревниво хранимых нежных воспоминаний, он вывез из Германии любовь к наукам и книгам; трактат о Гёте; прекрасный перевод героико-комической поэмы Захарии, вполне достойной принадлежать по своему юмору и остроумию перу Гольберга: несколько страниц удивительного плутовского романа Христиана Рейтера «Приключения Шельмуффского»; отрывок из трактата Курта Ауэрбаха об алхимии и несколько скучнейших подражаний Taqebuch eines Beobachters seines selbst Лаватера.

Сейчас вся эта запыленная литература стала моей, ибо дядюшка Квансюис завещал ее мне в надежде, что когда-нибудь она мне окажется полезной.

Увы! Я не оправдал его предсмертных надежд — в моей памяти только и осталось, что восклицание: «Писание — это трудолюбивая праздность…» — отчаянный крик души Геца фон Берлихингена, этого удивительного героя-мученика, которого мой дорогой дядюшка особо отметил в своем трактате о Гёте.

Дядюшка подчеркнул эту фразу пять раз разными цветными карандашами:

Трудно нарушить обет молчания и приподнять покрывало забвения! И если я делаю это, то только потому, что мне было знамение из неизъяснимой тьмы.


Дядюшка Квансюис проживал в соседнем доме, на той же длинной, угрюмой и вечно сумрачной улице Хэм.

Дом был поменьше нашего, совсем черный, но эхо гуляло там еще сильнее в дни бурь и порывистых резких ветров.

Однако одну комнату там все же уберегли от мрачного холода подвальных кладовок и тьмы коридоров. Это была высокая светлая комната, обитая желтой тканью; ее обогревала чудесная марльбаховская печь, а из центральной лепной розетки потолка на трех позолоченных цепочках свешивалась лампа с двумя фитилями.

Днем массивный овальный стол кряхтел под тяжестью книг и коробок со старинными миниатюрами; но вечером, в час обеда, на нем расстилали коричневую, расшитую голубым и оранжевым скатерть, а затем расставляли красивые тарелки из дорникского фаянса и богемский хрусталь.

В этих тарелках подавались изумительные кушанья, а из высоких бокалов пили бордоские и рейнские вина.

За этим столом дядюшка Квансюис принимал своих друзей, которых любил за их внимание к своим речам и за немой восторг перед его ученостью. Я словно сейчас вижу, как они поедают баранью ногу с чесноком, запеченную курицу, тушеного ската или гусиный паштет и с явным удовольствием внимают мудрым рассуждениям хозяина.

Их было четверо — господин Ван Пиперцеле, доктор каких-то, но отнюдь не медицинских, наук; тихий и славный Финхаер; толстый и безмятежный Бинус Комперноле и капитан Коппеянс.

Коппеянс был таким же капитаном, как и Франс Квансюис моим дядюшкой; когда-то он плавал, а теперь стал владельцем нескольких каботажных судов. Элоди считала его хорошим советчиком и человеком большой житейской мудрости, во что я продолжаю верить, хотя у меня и нет на то никаких доказательств.

И вот однажды вечером, когда господин Ван Пиперцеле делил на части миндальный торт, а капитан Коппеянс разливал по бокалам ром, кюммель и зеленоватый шартрез, дядюшка вернулся к своему трактату о Гёте, к тому месту, на котором он остановился накануне, в день, когда они лакомились телячьей головой под черепаховым соусом.

— Я возвращаюсь к шедевру Гёте, к его превосходной драме «Гец фон Берлихинген». «В одном из сражений против бамбергского епископа, нюрнбергских купцов или кельнских горожан благородный Гец потерял правую руку.

Искусный ремесленник, железных дел мастер, сработал ему руку с пятью пальцами на пружинах, а он смог владеть мечом с тем же искусствен, что и прежде».

Тут в разговор вмешался тихий господин Финхаер:

— Можно сказать, чудо механики!

— Я припоминаю, — вступил в разговор капитан Коппеянс, — что случилось с моим рулевым Петрусом Д’Хондтом, — ему буквально отрезало руку, когда кисть его попала между шкивом и стальным тросом. С тех пор у него вместо руки медный крючок, а это значит, что в наши времена уже никто не может сделать руку, подобную руке Геца.

Дядюшка Квансюис снисходительно кивнул головой, соглашаясь с этими пустыми речами.

— Друзья мои, вспомните, — сказал он, — достойные вечности слова, которыми кончается драма Гёте: «Благородный муж! Благородный муж! Горе веку, отвергнувшему тебя!»

Тут мой дядюшка снял очки и подмигнул. Как всегда, услужливый доктор Ван Пиперцеле подмигнул ему в ответ, словно он знал тайну дядюшки.

— Но этот прекрасный конец, увы, не соответствует истине, и я сожалею об этом, — продолжал свою речь оратор. — «Гец фон Берлихинген был, как повстанец, заключен на два года в аугсбургскую тюрьму. Затем император разрешил ему вернуться в свои. владения и жить в родовом замке Ягтсгаузен, взяв с него слово рыцаря, что он никогда более не покинет границ своих земель и не будет сражаться ни на чьей стороне.

Пятнадцать лет спустя Карл V освободил его от этой клятвы, и счастливый Гец последовал за императором во Францию, Испанию и Фландрию. После отречения императора от престола в Юсте Гец вернулся в Германию и семь лет спустя умер. Однако…»

Он снова подмигнул и снова ему в ответ мигнул Ван Пиперцеле.

— После пребывания во Фландрии Гец уже никогда не пристегивал свою железную руку!

— Она находится, — заговорил Финхаер, — в музее…

Но дядюшка Квапсюис прервал его:

— Нюрнберга, Вены или Константинополя… Не все ли равно? Ибо это всего лишь неподвижная железная перчатка, помещенная под стекло. А настоящая рука, та, которая позволяла Гецу держать меч и даже гусиное перо, была потеряна или похищена в…

Он поднял руку, его глаза горели.

— В Ренте, славном городе Карла V, в котором Гец фон Берлихинген был вместе с императором. И рука его до сих пор находится тут, тут я ее и найду!


Хотя Франс Петер Квансюис не был истинным эрудитом, ему нельзя было отказать в том упорстве, с которым он вел свои кропотливые изыскания. Документы, которые я пересмотрел после его смерти, убеждают меня в этом. Но его поиски кажутся мне бесполезными и бесцельными, а библиотечные находки — случайными.

Он переписал часть текста из трех томов крайне странного фламандского писателя Деграва, который со всей серьезностью пытался доказать, что и Гомер и Гесиод были выходцами из Фландрии. Этот человек перевел с латинского подлинника и диссертацию фламандского доктора Пашасиуса Юстуса «Об азартных играх или болезни играть на деньги».

— Пашасиус… Пашасиус, — частенько бормотал дядюшка, — сколько прекрасных писаний оставил бы нам сей любознательный ученый XVI века, не преследуй его днем и ночью страх перед костром. Он себя так называл в честь Пашаса Радбера, настоятеля корбийского монастыря в IX веке и автора прекрасных теологических сочинений. Ах! Мой милый Пашасиус… На помощь!.. На помощь! О мой старый друг, явись ко мне из глубины веков!

Я не могу сказать, каким образом тень этого ученого доктора помогла дядюшке в его роковых поисках железной руки, но она, безусловно, сыграла свою роль.

За ту неделю, что прошла с памятного вечера, дядюшка Квансюис переоборудовал часть подвальной кухни в лабораторию. Туда допускался только господин Финхаер да я, но моего присутствия в этом таинственном месте они скорее всего просто не замечали.

По правде сказать, я старался быть полезным и с усердием раздувал с помощью маленького кузнечного меха голубое пламя в печи.

В этом приюте тайных наук было холодно, а из толстых стеклянных колб поднимались отвратительные запахи; но лицо моего дядюшки все время оставалось серьезным, а толстые щеки господина Финхаера, несмотря на низкую температуру, блестели от пота. Однажды, когда уже пробило четыре часа, а вонь, исходившая из одной колбы, стала особенно отвратительной, дядюшка поднял голову, освещенную странным зеленым светом, и взглянул на потолок.

Господин Финхаер испуганно закричал:

— Смотрите!.. Ох! Смотрите же!

Мне было плохо видно, ибо я сидел против света, рядом с мехом, но мне показалось, что зеленый туман стал обретать какую-то явственную форму.

— Паук… Да нет же, краб бежит по потолку! — с ужасом закричал я.

— Замолчи, негодник! — рявкнул дядюшка Квансюис.

Существо быстро потеряло свои очертания, только и осталось, что струйка дыма под потолком, но я видел, как по лицам дядюшки и господина Финхаера струились крупные капли пота.

— Я же вам говорил, Финхаер… тексты древних мудрецов никогда не лгут!

— Она исчезла, — пробормотал Финхаер.

— Это была только ее тень, но теперь-то я знаю…

Он не сказал, что именно он знает, а господин Финхаер не задал ни единого вопроса.

На следующий день лаборатория была замкнута на ключ, а я получил в подарок мех. Этот дар большого удовольствия мне не доставил, и я тут же продал его за восемь су лудильщику.

Дядюшка Квансюис очень любил меня; он ценил и даже, наверное, переоценивал значение тех мелких услуг, которые я ему оказывал.

Ему было трудно ходить — у него болела левая нога, и много позже я узнал, что он страдал плоскостопием, — потому мне приходилось сопровождать его во время редких и коротких прогулок. Он всей своей тяжестью опирался на мое плечо, а переходя улицы и площади, не отрывал взгляда от земли, словно слепой, бредущий за поводырем. Во время прогулок он рассуждал на разные ученые и полезные темы, но я, к сожалению, забыл, о чем он говорил.

Некоторое время спустя после закрытия лаборатории и продажи меха он попросил меня пойти с ним в город. Я согласился с удовольствием, ибо эта прогулка освобождала меня от школы на целых полдня; к тому же просьба дядюшки Квансюиса была приказом для моих родителей, которые только и жили надеждой на будущее наследство.

В тот день наш древний и суровый город закутался в туман; моросил мелкий дождь, и капли его, словно мышиные коготки, стучали по зеленому полотнищу громадного зонта, который я держал над нашими головами.

Мы шли по мрачным улицам вдоль прачечных, перешагивая через ручьи, вздувшиеся от мыльной мутной воды.

— Подумать только, — шептал мой дядюшка, — ведь эти мостовые, от которых у нас болят ноги, звенели под копытами лошадей Карла V я его верного Геца фон Берлихингена! Башни уже давно обратились в прах и пепел, а плиты мостовых остались. Запомни этот урок, мой мальчик, и знай: все, что близко к земле, живет долго, а то, что устремляется в небеса, обречено на гибель и забвение.

Недалеко от Граувпорте он остановился, чтобы передохнуть, и принялся внимательно рассматривать облезлые фасады домов.

— А где дом сестер Шутс? — спросил он у разносчика хлеба.

Тот перестал насвистывать веселую джигу — единственное утешение в его скучной работе.

— Вон тот дом с тремя гнусными мордами над дверью. Но те, что живут в доме, еще гнусней.

После нашего звонка дверь приоткрылась, и в щель высунулся красный нос.

— Я желаю поговорить с сестрами Шутс, — произнес мой дядюшка, вежливо приподняв шляпу.

— Со всеми тремя? — полюбопытствовал красный нос.

— Конечно.

Нас впустили в широкую, как улица, и темную, словно кузница, прихожую, в которой тотчас возникли три мрачные тени.

— Если вы продаете что-нибудь… — прогнусавили хором три голоса.

— Напротив, я хочу купить кое-что принадлежавшее славному, но, увы, давно почившему конюшему Шутсу, — добродушно сказал мои дядюшка.

Три грязных совиных головы вынырнули из мрака.

— Ну что ж, можно потолковать, — вновь заговорили они хором, — хотя мы и не расположены продавать что бы там ни было.

Я стоял у двери, борясь с тошнотой, ибо весь коридор провонял прогорклым салом и луком, и не расслышал слов, которые дядюшка произнес тихо и скороговоркой.

— Входите, — произнесли сестры хором, — а молодой человек пускай подождет в гостиной.

Я провел долгий час в крохотной комнатушке с высоченным сводчатым окном, стекла которого представляли собой какой-то варварский почерневший витраж. В комнате стояли тростниковое кресло, прялка из темного дерева да красная от ржавчины печка.

За это время я раздавил семь тараканов, цепочкой шествовавших по голубым плиткам пола, но так и не смог достать тех, что ползали вокруг треснувшего зеркала, которое поблескивало в полумраке, словно гнилая болотная вода.

Когда дядюшка Квансюис вернулся, его лицо было красным, будто он долго просидел около раскаленной кухонной печи; три черных тени с совиными головами шли следом и визгливо благодарили его.

Очутившись на улице, дядюшка обернулся к фасаду с тремя масками, и его лицо стало злым и презрительным.

— Ведьмы!.. Дьявольские отродья, — проворчал он.

Он протянул мне пакет, завернутый в жесткую серую бумагу.

— Неси с осторожностью, малыш, это довольно тяжелая вещь.

Пакет и вправду был очень тяжел, и бечевка всю дорогу резала мне пальцы.

Мой дядюшка проводил меня до дому, ибо, как уверяла Элоди, то был день святого праздника, когда мы обычно ели вафли с маслом и пили шоколад из голубых и розовых кружек.

Против обычая, дядюшка Квансюис был молчалив, он ел неохотно, но в его глазах плясал радостный огонек.

Элоди мазала маслом дымящиеся вафли и поливала их кремом, который застывал, образуя квадратики; вдруг она яростно вскинула голову.

— В доме опять завелись крысы, — проворчала она, — вы слышите, как возятся эти проклятущие обжоры!

Я в ужасе оттолкнул тарелку, услышав вдруг шорох рвущейся бумаги.

— Никак не могу понять, откуда доносится их противная возня, — сказала она, бросая взгляды в сторону кухни.

Шорох доносился с десертного столика, на который обычно складывали ненужные предметы. Но сегодня столик был пуст, на нем не было ничего, кроме пакета из серой бумаги.

Я хотел было заговорить, но заметил, что глаза дядюшки в упор смотрели на меня, — они были красноречивы, и в них можно было прочесть настойчивую мольбу о молчании.

Я промолчал, и Элоди больше ничего не сказала.

Но я знал, что шорох доносился из пакета, и даже видел…

Что-то живое находилось в бумаге, обвязанной бечевкой, и это что-то пыталось освободиться с помощью когтей или зубов.

Начиная с того дня дядюшка и его друзья собирались каждый вечер, меня же стали пускать в свое общество редко. Они часами вели серьезные беседы, словно забыв о радостях жизни.

Но вот настал день святых Элуа и Филарета.

— Филарет получил от бога и природы все, что делает жизнь приятной и нежной, — провозгласил мой дядюшка, — а святого Элуа следует любить за те радости, которые подарил нам славный король Дагобер! И будет несправедливо, если мы не отпразднуем, как положено, это двойное торжество.

Пятеро друзей ели анчоусный паштет, нашпигованных салом фазанов, индейку с трюфелями, майенский окорок в желе и пили вино из многочисленных бутылок, запечатанных воском разных цветов.

Во время десерта, когда были поданы кремы, варенья, марципаны и миндальные пирожные, капитан Коппеянс потребовал пунша.

Дымящийся пунш был разлит в стеклянные кружки, и вскоре все захмелели. Бинус Комперноле соскользнул со стула и был отведен на диван, где тотчас заснул. Господин Финхаер решил спеть старинную оперную арию.

— Я хочу вернуть к жизни «Весталку» Спонтини, — произнес он, — пора покончить с несправедливостью!

Но арию он не запел, а вскочил на ноги и закричал:

— Я хочу ее видеть, вы слышите, Квансюис! Я хочу ее видеть, я имею на это право, ведь я помог вам ее отыскать!

— Замолчите, Финхаер, — гневно вскричал дядюшка, — вы пьяны!

Но господин Финхаер, не слушая его, уже выбежал из комнаты.

— Остановите его, он наделает глупостей! — завопил дядюшка.

— Да, да! Остановите его, он наделает глупостей, — поддакнул доктор Ван Пиперцеле, еле шевеля языком и глядя мутными глазами на дверь.

Мы услышали шаги Финхаера, взбегающего на верхний этаж. Дядюшка бросился вслед за ним, волоча за собой обычно услужливого, но сейчас упирающегося Вая Пиперцеле.

Капитан Коппеянс пожал плечами, выпил свой пунш, наполнил кружку снова и набил свою трубку.

— Глупости, — пробормотал он.

И в это время раздался крик ужаса и боли, а потом послышались восклицания и что-то упало. Я слышал, как Финхаер кричал:

— Она ущипнула меня… Она откусила мне палец!..

Дядюшка стонал:

— Она удрала… О боже! Как мне теперь ее отыскать?

Коппеянс выбил из трубки тепел, встал, вышел из столовой и начал с трудом взбираться по спиральной лестнице, ведущей на бельэтаж. Я последовал за ним, сгорая от страха и любопытства, и проник в комнату, в которой до этого никогда не бывал.

В ней почти не было мебели, и я сразу увидел дядюшку, доктора Ван Пиперцеле и господина Финхаера, стоявших вокруг громадного центрального стола.

Финхаер был бледен, как полотно, его рот кривился от боли.

Его залитая кровью правая рука висела как плеть.

— Вы открыли ее, — повторял мой дядюшка, и в его голосе звучал ужас.

— Мне хотелось рассмотреть ее поближе, — хныкал Финхаер. — О! Моя рука… Как она болит!

И тут я увидел на стеле маленькую железную клетку, с виду очень тяжелую и прочную. Дверца была открыта, а клетка пуста.

В день святого Амбруаза мне нездоровилось, впрочем, как и любому лакомке, ибо накануне, в день святого Николая, я объелся сладостями, пирожным и леденцами.

Ночью мне пришлось подняться — во рту было противно, а в животе я ощущал тяжесть и колики. Когда мне полегчало, я выглянул на улицу. Было темно и ветрено, по стеклам стучал мелкий град.

Дом дядюшки Квансюиса стоял почти напротив нашего, и я удивился, что в столь поздний час сквозь шторы пробивается свет.

— Он тоже болен, — усмехнулся он со злорадством, вспомнив, что накануне дядюшка взял себе из моих подарков пряничного человечка.

И вдруг я откинулся назад, еле сдержав крик ужаса. По шторе носилась тень — тень отвратительного гигантского паука.

Существо бегало вверх и вниз, бешено крутилось на одном месте и вдруг пропало из моих глаз.

И тут же с противоположной стороны улицы, раздались душераздирающие призывы о помощи, разбудив улицу Хэм от глубокого сна. Во всех домах распахнулись окна и двери.

Этой ночью мой дядюшка Франс Петер Квансюис был найден в своей постели с перерезанным горлом.

Позже мне рассказали, что горло у него было разорвано, а на лице не осталось живого места.


Я стал наследником дядюшки Квансюиса, но я был слишком молод, чтобы вступить во владение его довольно значительным имуществом.

Однако я все же был будущим владельцем, и мне разрешили бродить по всему дому в тот день, когда судебные исполнители составляли опись имущества.

Я забрел в холодную, черную, уже запыленную лабораторию и подумал, что придет время, когда я с удовольствием вернусь в таинственный мир старого алхимика с его колбами и печами.

И вдруг у меня перехватило дыхание — мой взгляд остановился на предмете, притаившемся в углу между двумя стеклянными пластинами.

Это была громадная перчатка из черного железа, покрытая, как мне показалось, не то клеем, не то маслом.

И тут, сквозь мешанину смутных воспоминаний пробилась ясная мысль, возникшая в голове сам не знаю откуда, — железная рука Геца фон Берлихингена!

На столе лежали большие деревянные щипцы, с помощью которых с огня снимались горячие колбы.

Я вооружился ими и схватил перчатку. Она была так тяжела, что моя рука опустилась почти к самому полу.

Окно погреба, расположенное на уровне мостовой, выходило прямо на маленький глубокий канал, впадавший затем в Прачечный канал.

Туда-то я и понес свою зловещую находку, отставив ее как можно дальше от себя. Я с трудом сдерживался, чтобы не закричать от невыразимого ужаса. Железная рука извивалась, как фурия, откусывая от щипцов щепки и пытаясь ухватить меня за пальцы. А как она угрожала мне, пока я держал ее над водой!

Она упала в воду с громким всплеском, и долго еще громадные пузыри кипели на поверхности тихих вод, словно какое-то чудовище захлебывалось на дне в муках и отчаянии.


Мало что осталось добавить к странной и ужасной истории моего дорогого дядюшки Квансюиса, которого я до сих пор оплакиваю от всей души.

Я больше никогда не видел капитана Коппеянса, ушедшего в море и пропавшего в бурю вместе со своим лихтером где-то у Фрисландских островов.

Рана господина Финхаера воспалилась. Ему сначала отняли кисть, а потом и всю руку, но это не помогло, и он вскоре умер в ужасных мучениях.

Бинус Комперноле захворал и уединился в своем доме в Мюиде, где он никого не принимал, ибо дом был печален и грязен. А доктор Ван Пиперцеле, которого я изредка встречал, делал вид, что не знает меня.

Десятью годами позже маленький Прачечный канал был засыпан. И во время работ там по неизвестной причине погибли двое рабочих.

Примерно в то же время на улице Тер-Неф, что расположена недалеко от улицы Хэм, было совершено три кровавых убийства, так и оставшихся безнаказанными. Там был возведен красивый новый дом, в который сразу после ухода строителей вселились три сестры. Они были найдены удушенными в собственных постелях.

То были старые сестры Шуте, с которыми я познакомился в прежние времена.

Я покинул дом на улице Хэм, в котором поселилась смерть и откуда ушла радость. Там ›я оставил все, что осталось от наследства дядюшки, — большой гипсовый бюст римского воина в пластинчатой кольчуге. Но я взял с собой дядюшкины записки, которые перелистываю до сих пор, словно в поисках какой-то неведомой мне тайны.


Перевод с французского А. Григорьева

КЛОД ЛЕГРАН (ФРАНЦИЯ) По мерке

Прежде всего должен признать, что все произошло по моей собственной вине. Детей бить нельзя, даже если это такое несносное существо, как Дженнифер! Впрочем, я и шлепнул-то ее каких-нибудь три-четыре раза…

Конечно, любой психолог скажет, что я был не прав, и нельзя было даже делать вида, будто я собираюсь ее наказать. Но, окажись на моем месте самый флегматичный и самый терпеливый из воспитателей, он отшлепал бы ее вдвое сильнее. Разве можно допустить, чтобы сопливка пяти с половиной лет от роду, пусть даже это ваша собственная дочь, стригла под пуделя гордость семьи — кошку, да к тому же вашей электробритвой стоимостью в двадцать два доллара!..

Сегодняшний день закончился бы благополучно, если бы жена не поручила Дженнифер моим заботам на всю вторую половину дня, а захватила ее с собой на файф-о-клок.

Если бы…

КОГДА ЖЕ ЭТА ПАРШИВАЯ ПТИЦА ПЕРЕСТАНЕТ ЧИРИКАТЬ!

Но лучше начну с самого начала: с того момента, когда меня угораздило влезть в эти дурацкие исследования по воздействию радиации на человеческий организм. Это случилось семь лет назад. Мы с Джиной только поженились. Конечно, можно прожить и на жалованье младшего лейтенанта, но тогда молодой жене приходится самой обшивать себя, а шляпки покупать в гарнизонных лавках. А Джина сразу заявила, что шьет она ужасно, что же касается шляпок…

В общем, когда стали набирать добровольцев, приплачивая за риск, обещая бесплатную квартирку плюс страховку, как военнослужащим пограничных зон, то я клюнул на эту приманку одним из первых. Джина была в восхищении, и я тоже, тем более что всей работы-то и было что посидеть несколько минут в кресле, получая свою, с каждым разом все большую, порцию радиации, а потом, листая журналы, валяться весь день на сверкающем хромом столе, в то время как дюжина чудаков, серьезных, словно буддийские монахи, что-то измеряли и писали…

Неприятности начались после того, как я им заявил, что Джина ждет ребенка. Они запрыгали, словно пляшущие дервиши, стали вздымать к небу руки и проклинать свою судьбу. А Старик более часа запугивал меня тем, что гены мои могли претерпеть изменения, говорил о каких-то хромосомах, мутациях и бог знает еще о чем.

ПРОКЛЯТЬЕ!.. Я НЕ ДОЛЖЕН БЫЛ УСТУПАТЬ. ЭТА КАНАРЕЙКА СОВЕРШЕННО НЕВЫНОСИМА, НО ДЖЕННИФЕР ЛЮБИТ ЕЕ БОЛЬШЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ…

Когда речь зашла о ребенке, я послал их ко всем чертям. Я чувствовал себя совершенно здоровым, закон не запрещал нам иметь детей, даже в контакте это никак та оговаривалось.

Однако в последние месяцы беременности Джимы меня временами охватывал страх — хорошеньким я буду отцом, если у меня родится монстр!

Ну и видик же был у всех этих бонз, когда в соответствующий день на свет явилась вопящая во всю глотку Дженнифер. У нее било великолепное здоровье, и весила она добрых три с половиной килограмма. Она была лучшей новорожденной года.

Дженнифер и до сих пор самая красивая девушка в округе. Радиация не оказала на нее никакого воздействия…

КОГДА ЖЕ ТЫ КОНЧИШЬ ЧИРИКАТЬ, ПОГАНАЯ ПТИЦА?…

…Во всяком случае, никакого видимого воздействия… По правде говоря, все шло самим наилучшим образов, пока дочке не исполнилось три года. Вернее, мы ничего не замечали до того момента, пока ее детское креслице не стало слишком тесным… Простите, должно было стать!., Вам, конечно, ясно: мы почуяли неладное и уже через два месяца установили, что креслице растет вместе с ней.

Сделав это открытие, мы с Джиной поняли, что надвигается катастрофа. После двух месяцев тайных наблюдений мы обнаружили, что Дженнифер может уменьшать или увеличивать предметы. И стали понятными ее несварения желудка от маленького кусочка шоколада, одного пирожка или нескольких вишенок, которые это маленькое чудовище — как только у меня язык поворачивается! — уносило в свою комнату.

КОГДА ЖЕ ЗАТКНЕТСЯ ЭТА КАНАРЕЙКА?…

А вскоре мы узнали, каким образом она это делает. Однажды в воскресенье я повез Дженнифер в зоопарк. В автобусе, напротив нас, сидел мальчуган с красивым красным шариком в руке. Взгляд Дженнифер застыл, и шарик стал раздуваться… Когда, его диаметр достиг полуметра, он лопнул, напугав, к великой радости моей дочери, нескольких пассажиров. Итак, стоило ей пристально посмотреть на какой-либо предмет…

Нашим первым побуждением было рассказать обо всем руководителю Проекта. У нас был ребенок, обладавший необыкновенными качествами, настоящий мутант, который…

Но это означало конец опытам, конец страховкам, конец всему остальному. Мы промолчали… Однако положение усложнялось…

ЗАВТРА ЖЕ СВЕРНУ ЭТОЙ ПТИЦЕ ШЕЮ!..

А тут еще история с грузовичком молочника… Все в округе удивлялись, кто польстился на эту тарахтелку. Мы-то с Джиной знаем. Машина лежит у нас, в нашей квартире, на втором этаже, в ящике для игрушек. И длина ее теперь всего одиннадцать сантиметров. Ну, а когда Дженнифер заявила, как ей жутко хочется иметь этакую красненькую машинку с лесенкой наверху и сиреной, мы, не раздумывая ни секунды, купили ей самую лучшую модель пожарной автомашины с зажигающимися фарами и складной лестницей.

ДА, ПОЛОЖЕНИЕ МОЕ АХОВОЕ! ТОЛЬКО БЫ ДЖИНА ВЕРНУЛАСЬ ПОСКОРЕЙ. ВЕДЬ Я СИЖУ УЖЕ БИТЫЙ ЧАС В КЛЕТКЕ, И ЭТА ЧЕРТОВА КАНАРЕЙКА БОИТСЯ МЕНЯ ВСЕ МЕНЬШЕ И МЕНЬШЕ…


Перевод с французского А. Григорьева

САКЕ КОМАЦУ (ЯПОНИЯ) Смерть Бикуни

1

Тяжелые свинцовые тучи стерли с неба синеву, опустились низко-низко над почерневшим ледяным морем, и казалось, ничего нет на свете, кроме этих туч и острого, как лезвие кинжала, ветра, встававшего из пучины и терзавшего плоть человеческую. Ветер безумствовал, гнал с моря превратившиеся в ледяную дробь брызги, поднимал с земли холодный колючий песок. Тучи росли и ширились, клубились, заливали горизонт тушью. Грохот волн и вой ветра, заглушая друг друга, предвещали близкую снежную бурю.

По этому унылому миру, где жили и враждовали только три цвета, рожденные холодом, — белый, черный и серый, медленно двигалась одинокая маленькая фигурка, такая же черно-белая, как и все окружающее. Дзори, надетые на босу ногу, оставляли едва приметные следы на прибрежном песке, а волны, алчные и торопливые, слизывали их длинным языком и, оскалив белопенные зубы, поспешно отступали назад. Море и ветер охотились за путником, они с радостью поглотили бы его, растерзали и клочья, развеяли в прах, но он отважно шел все дальше и дальше, вдоль косой излучины песчаного берега, отдавая на произвол стихий лишь трепещущие полы черного кимоно и края белой ткани, прикрывавшей голову.

И вдруг, разрывая пелену белого снега и серого тумана, вдали показались черные тени. Их было много. Они выходили друг за другом из мглы и двигались навстречу путнику. И вот на середине излучины тени и одинокий путник встретились.

Возникшие из мглы и шагавшие теперь цепочкой были крепкие и сильные люди. Но неодолимая усталость согнула их спины. Шаг их был тяжел, ноги уходили глубоко в песок. Издали они казались воинами, закованными в темные латы, но вблизи латы превратились в обыкновенное облачение бродячих монахов: башлыки, грубые ринкеновские рясы. В руках — коробы со святыми сутрами и окованные железом посохи пилигримов. Лица, померкшие от лишений и холода, пепельно-серые, с обведенными черными кругами глазами, не несли на себе печати благости господней.

Они медленно продвигались вперед, крепко опираясь на посохи, а цепкий песок то и дело хватал их за ноги, словно не хотел пускать дальше.

Одинокий путник, поравнявшись со странниками, слегка поклонился и хотел следовать своей дорогой. На лицах монахов отразилось недоумение, потом изумление. Они ответили на поклон, и шедший во главе огромный, как башня, детина произнес зычным голосом:

— Дозволь поговорить с тобой!..

— Прошу…

Голос прозвучал серебряным колокольчиком. Ветер налетел с моря и откинул со лба путника концы белого покрывала.

Из-под трепещущего белого шелка на монахов смотрела женщина. Юная, лет двадцати, не старше. Холод расписал нежно-розовыми красками ее по-девичьи гладкие щеки. Глаза были ясные, как у ребенка.

Они смотрели на женщину разинув рты.

— Наш путь был долог и труден. Ближайшую дорогу завалило обвалом, и нам пришлось идти в обход, по бездорожью. Здешних мест мы не знаем. Не скажешь ли ты, сестра, есть ли где-нибудь поблизости селение или хотя бы одинокая хижина, чтобы нам укрыться на ночь от непогоды?… — Монах говорил очень учтиво, по возможности стараясь смягчить свой зычный голос. — Уже вечереет. Скоро на землю ляжет ночная мгла. Успеем ли мы добраться до жилья?

— Бедные, как же вы, должно быть, намаялись! — В серебряном голосе прозвучало сочувствие. — Но близок конец вашим мучениям. Видите вон тот мыс? За ним рыбачий поселок. А если пойдете в сторону гор, там примерно через два с половиной ре будет буддийский храм.

— Благодарствуй, сестра! — воскликнул коренастый, низкорослый монах, стоявший рядом с похожим на башню. — Слышали, братья, недолго нам осталось маяться. Еще немного, и нас ждут тепло и сон. Вперед!

— Желаю вам удачи в пути. Да хранит вас всеблагой!

Женщина чуть склонила голову и пошла дальше. Но ее догнал голос монаха, похожего на башню:

— Досточтимая отшельница, неужто в такой холод и ураган ты держишь путь одна?

Монахиня улыбнулась, прикрыв рот краем рукава:

— Не беспокойтесь, братья. Живу я тут долго, здешние места для меня привычны. Да и келейка моя недалеко…

И, еще раз поклонившись, она пошла. И монахи кланялись ей, и она отвечала каждому. Но когда женщина поравнялась с последним, похожим с виду на нищенствующего монаха, голову которого прикрывала глубокая соломенная шляпа, надвинутая до самых бровей, ее глаза вдруг широко раскрылись.

— Прости меня… Ты ли это, господин? — произнесла она, невольно делая шаг в сторону нищенствующего монаха.

Цепочка серых ряс замерла на мгновение, а потом по ней прошла едва заметная дрожь. Может быть, ветер налетел в этот миг с новой, превосходящей прежнюю силой… Кое-кто из монахов схватился за рукоятки мечей, скрытых под одеждой странников.

Но монахиня, заметив, что последний в цепочке еще глубже надвинул на лицо соломенную шляпу, дабы не встречаться с ней взглядом, снова поклонилась и посмотрела на человека, похожего на башню, наблюдавшего за ней горящими недобрым огнем глазами.

— Молюсь и уповаю на благость всевышнего. Да сопутствует она вам в вашем трудном пути. Простите, коль сказала что не так… — Ее тонкие пальцы молитвенно перебирали извлеченные из-за пазухи четки.

Когда мелодичный, похожий на летнюю прохладу голос, прорвавшийся сквозь ураган, долетел до первого монаха, она уже повернулась и со сложенными молитвенно руками пошла прочь в снежную мглу.

— Догадалась! Узнала! — простонал коренастый монах, похожий на краба. — Места безлюдные, зарубить, чтобы греха не случилось?

— Замолчи, Сабуро, — сказал похожий на башню. — Мы ведь монахи, хоть и не по доброй воле. И к тому же она все-таки женщина.

— А если донесет?… Придем в селение, а там нас ждет погоня…

— Оставь, Сабуро, — хрипло сказал нищенствующий монах и повернулся к похожему на башню. — Все утомились, Бенкей. Надо спешить.

Похожий на башню потряс посохом.

— Слышал, Сабуро? Вот и господин наш говорит… Судя по тому, как женщина нас напутствовала, не станет она доносить, даже если догадалась, кто мы такие. Ну, пошли, чего стоять на таком холоде.

Отряд тронулся. Косой ветер налетел с моря и ожег щеки людей колючими ледяными брызгами.

— Непонятно мне, — сказал Сабуро тому, кого нищенствующий молах назвал Бенкеем, — как это решилась женщина пуститься в путь по этой пустыне одна-одинешенька, да еще в такой ураган. Даже если дом ее неподалеку. Вон и рыбаков не видно, небось все попрятались в свои хижины…

— Да… чудеса! — прорычал Бенкей. — И ведь ни дороги, ни тропы поблизости. Мы нарочно выбрали самый дальний и самый безлюдный путь, чтобы обмануть преследователей. Вот и насчет обвала пришлось соврать.

— Не возьму все же я в толк, — не унимался Сабуро, — как это молодая красотка стала бикуни-отшельницей. Ты заметил, какие у нее глаза, какие брови? Недаром говорят, что в северных провинциях много красавиц… Но здесь, в такой глуши, и вдруг — нежный весенний цветок… Слушай, может, она и не отшельница вовсе, а оборотень? Снежная дева?

Бенкей вдруг остановился. Слова Сабуро напомнили ему легенду, давно слышанную им от здешних жителей.

— Ты чего встал? — спросил Сабуро, недоуменно глядя на Бенкея. — Пошли… А все же любопытно, где эта отшельница могла видеть нашего господина Йосицунэ?…

2

Муж ее умер. На сорок девятый день Хама отслужила панихиду по усопшему и вернулась к повседневным делам — делам дома своего. Ее руки и глаза были заняты, но память жила своей собственной, особой жизнью. Память уводила Хаму в далекие, теперь уже очень далекие времена.

И вспомнилась ей буря на побережье, и случайная встреча, свидетелями которой были море, холод и ветер… Лишь через десять лет Хама узнала, что встретилась тогда с отрядом Йосицунэ… Да, не ведала она в тот миг, что за люди эти странствующие монахи. Только один был ей знаком — тот, в одеждах нищего, в глубоко надвинутой на глаза соломенной шляпе. Память подсказала ей, кто он: сорванец-мальчишка, смуглый, скуластый, растрепанный, с изодранными в кровь коленками… Ну да, тот самый мальчик, что частенько — в еще более далекие времена — прибегал напиться в ее келью, находившуюся в окрестностях столицы Киото.

А потом мальчик — Йосицунэ — сделался первым военачальником из рода Минамото и прославился в боях при Симе и Дан-но-Ура. А потом судьба обернулась к нему спиной и превратила его в героя трагедии. А потом люди стали рассказывать чудеса о его подвигах. Разве могла Хама предугадать все это, когда он прибегал напиться в ее келью?…

…Годы шли. Хама уже знала о гибели Йосицунэ и его дружков. И однажды в глухом горном храме она встретилась — опять случайно — с человеком, принявшим монашеский сан и звавшимся Дзанму. И был этот монах не ивой кто, как человек Йосицунэ, носивший некогда имя Сабуро. Дзанму-Сабуро, до глубины души пораженный встречей с женщиной, спросил ее, она ли была на морском берегу, она ли указала отряду путь к жилью человеческому, и, услышав утвердительный ответ, назвал свое имя, прежнее и теперешнее, и поведал печальную историю Йосицунэ. Она молчала, он замолчал тоже и все смотрел на нее разинув рот, что вовсе уж не подобает служителю Будды, ибо человек, близкий к богу, не должен удивляться, а потом заговорил снова, и в голосе его звучала боль за господина своего Йосицунэ и обида и гнев против старшего брата Йосицунэ — Еритомо. Нет, не отрешился монах от мирских дел, не стал истинным слугою божьим, а так и остался в сердце своем вассалом бывшего господина.

Слушая такие его речи, Хама удивилась — как же так, когда Йосицунэ погиб в Хирайдзуке, его слуги-дружки спаслись бегством, и лишь один из двенадцати, Бенней, похожий на башню, бился с преследователями и встретил смерть грудью…

Но ей было безразлично, и она промолчала.

Только одно воспоминание отозвалось в ней жгучей печалью: мальчишка с изодранными коленками, чумазый, вихрастый, врывается в ее келью и просит: «Матушка, испить бы!» — и она подает ему воду, и он жадно пьет, отирая тыльной стороной кисти бисеринки пота с крутого грязного лба… Мальчишка, встретившийся ей много позже в обличье нищенствующего монаха на истерзанном бурей побережье… Хама молчала и перебирала четки — да упокой господь душу его!

Монах Дзанму настоятельно просил ее открыться ему, и поведать все о себе, и, если это возможно, помочь в составлении жизнеописания господина его Йосицунэ. Она уклонилась от ответа. Ее жизнь была ее жизнью, и мужчины, врывавшиеся порой в эту жизнь, были не более чем обломками крушений других жизней, занесенными случайно и ненадолго ветром смутного времени.

После гибели Йосицунэ смуты не затихали, и все мужчины Хамы, воины и бунтари, умирали один за другим.

В конце тринадцатого столетия, в тот день, когда в окрестностях Этидзен-Канагасаки еще кипела знаменитая, вошедшая в летопись веков битва, в ее келью принесли воина в богатых доспехах, по-видимому большого военачальника. Он едва дышал. Хама ухаживала за ним двадцать дней. За двадцать дней он не произнес ни единого слова, а на двадцать первый умер.

Все они умирали. И Хама всех их отлично помнила.

Однажды, когда князь Сиба Йосиери пошел войной на князя Асакура Такакагэ, к ней забрел свирепого вида воин, тоже тяжело раненный. Этого она выходила. В ночь, перед тем как покинуть ее келью, он овладел ею силой. А потом сказал:

— Прости меня, отшельница. Я ведь не ведаю, что готовит мне завтрашний день. Много грехов на моей совести. Не раз я поднимал меч против господина моего, а теперь восстал на тебя, прислужницу Будды великого… и отныне уготована мне прямая дорога на самое дно ада…

Она хотела утешить его, сказать, что нет никакого ада у Будды, что в ад и рай в мире человеческом, только рай очень уж далек и найти его трудно… Хотела она сказать, но… промолчала.

Воин, Такэда было его имя, ушел, а потом вернулся. Бросил доспехи и остался в ее келье. Нередко в те времена, во время смут и междоусобиц, монахини-отшельницы служили утехой для воинов, но все же Хама испытывала боль, когда в деревнях, куда она ходила за подаянием, на нее указывали пальцем и говорили: «Смотрите, вот эта рабыня Будды завела себе мужчину и держит его в своей келье!» И было великим презрение людей, а милостыня их — малой. Зимой пришлось ей вместе с Такэдой, чтобы обмануть голод, хлебать похлебку из глины, приправленную древесной корой.

Но как только наступили теплые дни, начала она выкапывать молодые побеги корней бамбука, росшего на задах хижины, да выращивать кое-какие овощи на крошечном, с кошкин лоб, огородике. Она старалась угодить мужчине, даже волосы отпустила на своей бритой голове.

— Подумать только, как мы с тобой живем — тихо да незаметно… В наше-то время, в нашем-то смутном мире… — говаривал Такэда, глядя на нее с галереи. И взгляд его был мягким и задумчивым, совсем не таким, как в ту первую ночь. — Может быть, подобная жизнь и есть истина. Такая же истина, как сама древность. Мудрость учеников Будды достойна удивления!

И Хама в такие минуты смеялась. Весело, как девочка. И прикрывала рот испачканной в огородной земле рукой, и комочки плодоносной земли прилипали к ее розовым губам.

— Мудрость учения Будды тут ни при чем, — отвечала она. — Это мудрость самого человека, вошедшая в него еще в те незапамятные времена, когда Сакья-Муни еще не родился. Человек учился, как надо жить, не обижая других и сам не будучи обиженным. А потом глупая алчность и звериная ненасытность заставили его позабыть первородную мудрость. И не людям учиться у Будды вере, и праведности, и миру душевному. Будда сам позаимствовал у души человеческой данное ей изначала светлое спокойствие, всепомогающее и исцеляющее от ненужных страданий.

— Кто знает, кто знает… — задумчиво качал головой мужчина. — Может быть, настанут такие времена, когда даже тебя не пощадит бурливый поток времени. И окружающий мир вторгнется в твою келью в образе одичавшего разбойника, подобно зверю рыскающего по дорогам…

— Пусть… Звери ли, разбойники — что мне до них? — ее голос пел, как серебряный колокольчик, а пальцы ее ощипывали листовую капусту. — Если найдут в моей келье что взять, пусть берут. Я и сама отдам. А жизнь потребуют, тоже отдам, не жалко. Все равно ведь умру когда-нибудь. Не должен человек скупиться на подарки. Тебе я подарила лоно свое, а иному, быть может, подарю жизнь…

И тогда мужчина встал, и протянул руки, и увлек ее в келью. А на галерею, кораблем плывшую в солнечном потоке, прилетели птицы небесные, сбежались обезьяны из ближнего леса и разбросали семена листовой капусты, пока их не вспугнул возглас радости Хамы.

А мужчина с грустью думал, что силы его уходят, что он стареет…

И прав он был, когда говорил о неспокойствии смутного времени. Междоусобицы не утихали, правители подавляли народ, народ бунтовал, и каждый — обидчик и обиженный — наказывал ни в чем не повинную землю огнем и мечом. Деревни пылали, и крестьяне, поднявшись с выжженной земли всем миром, уходили бродить по дорогам.

Однажды толпа одичавших людей, случайно проходивших мимо, ворвалась в хижину и избила мужчину до смерти, потому что он не хотел отдать две рогожи, закрывавшие вход в келью.

Мужчина, некогда могучий воин, недолго сопротивлялся: был он уже не молод, и силы его иссякли. Труп его, раздетый донага, бросили в снег.

А Хамы не было — она ушла в деревню за подаянием…

3

А потом…

Хама вспоминала. Ее пальцы, привыкшие перебирать четки, сейчас перебирали пожелтевшие листы бумаги — памятные заметки о прошлом.

А потом настали совсем уже страшные времена. Ода Нобунага напал на князя Асакура. Вслед за тем Тоетоми Хидэеси пошел усмирять северные провинции. До чего же любят мужчины заниматься убийством, войнами и проливать кровь! Разве есть в этом смысл — отнимать друг у друга по очереди земли и платить своей жизнью за чужую жизнь?…

В памятных записках было много имен — все, что осталось от людей, бывших некогда теплой и живой плотью. Хорошо, хоть имена сохранились — как же бы иначе она помнила их в своих молитвах?

Кем они были, эти люди, врывавшиеся в тихую душу Хамы, подобно порывам ураганного ветра? Военачальники и простые воины, мастера чайной церемонии и простые путники, сбившиеся с дороги. Их приводил к ней случай, и случай время от времени умыкал ее из стен кельи и переносил в какой-нибудь замок, где она становилась очередной наложницей князя. А потом на замок шел войной другой князь и убивал хозяина, и Хама возвращалась в свою келью.

Были и удивительные встречи.

Однажды келью посетил человек, так же, как и Хама, принявший монашество и носивший черную рясу и соломенную шляпу. Они сидели на галерее, и мир был серебряным от луны и звонким от пения цикад. И беседа их была полной и пленительной, как округлая луна, катившаяся по небу. Монах, на удивление сведущий в искусстве стихосложения, говорил медленно и спокойно, но в голосе его и во взгляде сквозило нечто, заставлявшее думать, что пережил он глубокое потрясение и увидел воочию непостоянство мира. Воистину судьба человеческая не более чем прихоть десницы господней!

И Хама почувствовала любовь к мужчине — это случалось с ней редко, весьма редко — и при расставании попросила что-нибудь на память. Он грустно улыбнулся, сказал: «Ну что ж…» и начертал на поминальной табличке стихи в стиле «дзекку», а под ними — дату и свое имя.

— Прошу тебя, никому не показывай, — сказал он, и они расстались. Прошло много-много лет. На свете воцарился мир. И так было тихо и спокойно вокруг, что в деревне у подножия горы среди многоимущих сельчан завелось немало любителей чайной церемонии и даже поэзии. Один из таких любителей часто поднимался в гору и приходил в келью Хамы на чайную церемонию. Возможно, отшельница будила в нем смутное любопытство, или, может быть, он и вправду с благоговением относился к ее домашнему алтарю — кто знает, но только однажды этот человек, бережно перебирая реликвии Хамы, случайно обнаружил табличку со стихами неизвестного монаха. Он внимательно прочитал и перечитал стихи и удивленно воскликнул:

— Быть не может! Подпись, вне всякого сомнения, принадлежит Акэти Мицухидэ! Вне всякого сомнения… Уважаемая отшельница, прошу вас, скажите, как очутилась здесь эта табличка? Но странно… Дата… тремя годами после того, как Мицухидэ пал в Хоннодзи… Что? Странствующий монах написал?… Ха-ха-ха! Ну и ловкач! Провел он вас, госпожа отшельница, этот странник Будды!

Ей было совершенно безразлично, посетил ли ее келью Акэти Мицухидэ, или странствующий монах, поставивший его подпись, или еще кто-то. Какое это имеет значение? Разве не было той удивительной ночи и двух душ, слившихся воедино в серебряном и звонком мире, где властвовали луна, цикады и ароматные ночные травы?…

А потом… Что же было потом?… Да много разного.

Был богач из Эдо, большой любитель женского пола, протоптавший тропинку в ее келью. Долго он уговаривал Хаму уступить его страсти и в конце концов все-таки увез ее в Эдо и подарил ей дом.

Был плотник, простодушный человек. Пожили они с ним семьей, честь по чести.

Но мужчины рано или поздно умирали. И каждый раз, отслужив заупокойную службу, Хама возвращалась в свою келью.

Шли годы. Сменялись эпохи. Изменялась жизнь. Только лишь Хама оставалась прежней.


— Госпожа… — со стороны сада к галерее подошел слуга. — Дилижанс у ворот.

— Сейчас иду…

Хама спрятала в маленький сверток памятные записки — имущество, с которым она некогда пришла в этот дом и с которым теперь уходила, еще раз, благочестиво сложив руки, поклонилась табличке с именем покойника и встала.

Этот последний ее муж был очень богат. Он унаследовал от отца целую флотилию, ходившую в каботажное плавание, а с наступлением эпохи Мейдзи еще больше разбогател на торговле рисом. Хама приглянулась ему. Овладев ею насильно, он заставил ее переехать в Токио, а когда у нее отросли волосы, сделал отшельницу своей официальной любовницей и подарил особняк.

У этого богача было еще шесть любовниц, и у каждой из них — свой особняк. Законная жена жила в роскошном доме, именуемом дворцом, денно и нощно оплакивая непостоянного мужа. Так она и умерла — в слезах и роскоши. Две его содержанки, прихватив ценности, бежали с молодыми парнями, и тогда он официально женился на Хаме. Свадьба, правда, была скромной, никаких гостей не звали.

Его дочь от первого брака унаследовала отцовскую дурную кровь — в один прекрасный день сбежала с рикшей и с той поры пошла по скользкой дорожке. Сын шлялся по притонам и в конце концов по сговору с несколькими промотавшимися и прокутившимися гуляками и игроками покончил самоубийством. Впрочем, умер только он, другие выжили. Муж Хамы и сам плохо кончил: за взятки чиновным лицам угодил в тюрьму, через три года вернулся домой парализованный, в чесотке. За это время все его богатства уплыли, сохранился лишь особняк, некогда пышно именовавшийся дворцом, а теперь превратившийся в настоящий дом с привидениями.

Из челяди остались только двое — слуга и служанка. Хама самоотверженно ухаживала за несносным стариком — так же, как и за всеми.

4

— Значит, так… — сказал начальник строительства, только что вернувшийся из столицы. — Придется тужиться и закончить все работы на две недели раньше срока. От министра я получил хороший нагоняй. Все дело в иностранцах. Делегация пожелала прибыть раньше, чем было договорено, и незамедлительно осмотреть стройку.

— Ничего не получится, — главный инженер пожал плечами.

— Должно получиться. Нам дают дополнительно несколько десятков сверхмощных экскаваторов и атомных лопат, — начальник взглянул на ручные часы. — По-моему, министр горит желанием установить новый рекорд в области шоссейного строительства. Наверно, в эту самую минуту в аэропорту уже приземляются транспортники-циклопы. А уж оттуда оборудование нам в два счета доставят. На вертолетах «Самсон».

— Бесполезно. Спешка тут не поможет, — возразил один из мастеров. — Прорыть туннель не шутка. Проходчики идут с двух сторон, навстречу друг другу, по все равно меньше чем в десять дней не уложатся. Гора ведь, а не какой-нибудь холмик. Да дня четыре на облицовку, бетонирование, монтаж электронного оборудования.

— А мы не будем рыть! — начальник окинул присутствующих победоносным взглядом. — В проект внесены существенные поправки. Еще бы — не тратить же столько времени на туннель! Итак, туннеля не будет! Мы взорвем гору!

— Что? Взрыв?… Да ведь это же… — главный инженер начал было говорить, но испуганно смолк.

На ровном как стол, находившемся неподалеку от строительства поле сел вертолет. Из него горохом посыпались тяжеловооруженные солдаты.

— Вот именно… — сказал начальник строительства, кисло щурясь от яркого солнца и нестерпимого металлического блеска вертолета. — Взрыв… Это… — он махнул рукой. — Все сделают за нас. Водородная бомба, бомба-крошка… Техника на грани фантастики — адская машина для нужд строительства. Гора исчезнет как дым… Радиации не будет, и если даже и будет, дело завершат не люди, а строительные автоматы.

Главный инженер невольно взглянул на гору. Красивая гора, прекрасная, удивительная. Царица среди прочих гор. Сплошь покрыта реликтовыми соснами. Охранялась до сих пор как памятник культуры. И деревня у ее подножия — тоже памятник. Деревня, сохранившаяся с древнейших времен… В эту гору сейчас упиралась лента скоростной шоссейной дороги. Удобная дорога. Ширина сто метров.

Голубая лента тянулась издалека. От аэропорта далеко на юге, пересекая поля и рощи, перепрыгивая через ручейки и реки… А по ней с минимальной скоростью триста километров помчатся автомобили с электронными автоводителями…

У подножия древней горы, поросшей такими же древними лесами, сейчас копошились циклопические экскаваторы, высились башенные краны. И вся эта машинерия скрежетала, хрипела и ранила тишину бездушными механическими голосами.

И вдруг завыла сирена. Как близкая зарница, синеву неба прочертил красный флаг. И тотчас же машины начали отступление — отход от недавно завоеванных позиций. Машины уступали место другим, еще более мощным и совершенным. Грохот взрывов смолк. В наступление пошли солдаты — муравьи, облаченные в униформу цвета хаки. А во главе армии медленно двигался увенчанный алым, как свежая кровь, цилиндром тягач. Он полз прямо к отверстию недавно прорытого туннеля.

— Внимание! Внимание! — заговорил громкоговоритель, установленный на тягаче. — Командир особой ударной группы просит подтвердить, что вокруг горы никого не осталось…

— Кругом никого нет, — ответил начальник строительства в микрофон. — Местные жители эвакуированы еще до начала строительных работ.

— Господин начальник! — воскликнул вдруг один из молодых инженеров. У парня лихорадочно блестели глаза. Из-за его спины выглядывало несколько сельчан, все — древние старики. — Люди говорят, что не все эвакуировались!

— Что?! Как так не все? — начальник побледнел.

— Один человек остался… Женщина… Она сказала, что туннель ее не интересует… То есть… никакого ей дела нет до туннеля… Она живет здесь. Давно уже. Сейчас перебралась еще выше, почти на самую вершину горы. О ней и не знал никто. Вот только эти старики помнили, что живет здесь, на горе, женщина. Они пытались уговорить ее перебраться куда-нибудь, да она заупрямилась…

— Она что, сумасшедшая? — начальник строительства прищелкнул языком и нажал на кнопку сигнала тревоги.

— Не знаю… Может, и сумасшедшая. Но говорят, молодая, красивая… Монахиня… кажется…

— Так, так… — начальник нахмурился. — Монахиня, молодая… Ударный отряд! — прокричал он затем в микрофон. — Внимание! Прошу подождать, пока я не разыщу эту женщину… Что? Да, конечно… Саперы говорят, что могут ждать не более двух часов, иначе вся стройка выйдет из графика.

В мозгу молодого инженера молнией сверкнули схемы и планы, диаграммы, графики. ЭВМ разработала в далекой столице график стройки тщательно и детально, как диспетчер — расписание движения поездов…

…Тик-так… тик-так… Часы тикали. Хронометр отсчитывал секунды и доли секунды. Бесчисленные шестерни вращались и тянули бесконечную ленту голубоватой дороги — дальше, дальше, в недра горы. С юга на север. От цивилизованных районов — в глушь, в глухомань. Километр за километром, шаг за шагом. А теперь старый график уплотнен до предела. Старые методы полетели к черту. Срок передвинулся, проглотив две недели. Шестерни кружились с сумасшедшей скоростью…

У начальника побагровело лицо. Шутка сказать, человеческая жизнь! Проклятая упрямая баба! Будь она хоть трижды монахиня, все равно взлетит на воздух вместе со своей горой, когда сработает водородная бомба — переиначенная на новый лад адская машина древности…

— Всем вертолетам — взлет! — хрипел начальник. — Найдите ее! Обратитесь к ней по радио! Громкоговорители, звук! Рабочие и служащие, не принимающие непосредственного участия во взрывных работах, немедленно в гору! Мобилизовать все вездеходы!.. Времени в обрез. За тридцать минут до взрыва прозвучит сирена, и тогда всем немедленно эвакуироваться!..

Люди кинулись к вездеходам. Взвыли моторы. Маленькие юркие машины с предельной скоростью помчались по горным склонам.

А над горой простиралось безоблачное голубое небо. И в нем висели вертолеты — современные серебристые стрекозы из дюраля. И голос их громкоговорителей был пронзительным и тревожным, совсем не таким, как шелест прозрачных крыльев настоящих стрекоз.

Полтора часа прошли. Они были бесконечно долгими и мгновенными, как вздох. Потому что тревога растягивает время до бесконечности и укорачивает века до пределов секунды.

Взвыла сирена. Последняя перед взрывом. Может быть, это зловещая птица смерти — древний ворон — кричала и плакала, предвещая беду?…

Поисковый отряд вернулся. Без результатов.

Начальник, красный, как вареный краб, расстегнул ворот рубашки.

— Может, она сама эвакуировалась?… Не дожидаясь повторного приглашения?… Надеюсь, никто из посланных не остался на горе?

— Один… — сказал кто-то. — Но он тоже возвращается…

С горы спускался инженер. Словно подгоняя его, еще раз заплакала сирена. Звериный вой лег непосильным грузом на плечи человеческие — пятнадцать минут до взрыва. И еще один вопль — десять минут до взрыва.

— Эге-гей! — крикнул начальник. — Поторапливайся! Давай скорей в убежище! — потом он вгляделся в лицо молодого инженера. — Что с тобой?

Тот плакал.

— Ты видел ее? Нашел? — начальник схватил его за руку. — Да говори же!

Молодой инженер опустился на пол. Холодный бетон. Серые стены убежища. И слезы на воспаленных красных глазах.

— Я нашел ее, — сказал он.

— Ну и?… Почему ты не привел ее? — спазм сжал горло начальника. — Она же теперь не успеет! Да как же мы?! Найти человека и не вывезти?? Ты ответишь за это!

Инженер покачал головой.

— Не получилось, ничего не получилось… Гора погибнет, и она вместе с ней…

— Эх, вы!.. Молодежь зеленая! — один из мастеров в сердцах сплюнул. — Не могли уговорить… Силой бы притащили. По морде бы надавали, что ли, но притащили… Люди-то что скажут…

Инженер опустил голову.

— Она… Я нашел ее почти на вершине… В келье… Маленькая-маленькая келья. Из бамбуковых жердей… А вокруг — лес. И цветы в палисаднике. Удивительные, таких и нет больше на свете… И прямо в келье, из пола, бьет ключ. Она угостила меня чаем… Отшельница, дочь горы, с лицом прекрасным и молодым, как цвет сакуры… Сколько ей лет?… Может быть, двадцать, а может быть, тридцать, но уж никак не больше… Она сидела возле маленького столика для сутр… Мы пили чай…

— Какой олух! — простонал начальник. — Подумать только — они пили чай! В такое-то время!.. Мы тут с ума сходили, а он…

— Она очень долго жила, — продолжал инженер, не обращая ни малейшего внимания на начальника. — Вы слышали когда-нибудь легенду о Хаппяку-бикуни, отшельнице, прожившей восемьсот лет на свете? Очень древняя легенда… Родившаяся на севере Японии… Юная девушка съела рыбу, а это была не рыба, а русалка. И русалка подарила ей свою вечную юность. И она навсегда осталась молодой и стала отшельницей.

— Да ты что — рехнулся? — мастер посмотрел на молодого инженера с откровенной насмешкой. — Уж не хочешь ли ты сказать, что эта ненормальная и есть сестрица Хаппяку-бикуни? Надо же, образованный и верит в подобную чушь! Да если Хаппяку и жила когда-нибудь на свете, то уж давным-давно померла…

— Вы нелогичны! — раздраженно возразил инженер. — И если не верите в Хаппяку-бикуни, как же вы можете утверждать, что она умерла?… Эта отшельница необычная женщина. Она рассказывала мне о событиях пятисотлетней давности так, словно это было только вчера. И намекнула, что она и есть Хаппяку-бикуни. Не верите? А почему? Разве нет людей, которые очень долго живут на свете? Сколько угодно примеров, и не только в Японии, но и во всем мире. Какая, в сущности, разница — сто лет прожить или восемьсот…

— Ладно, допустим, все так и есть, — сказал кто-то. — Но если она прожила так долго, почему бы ей еще не пожить? А теперь, выходит, она решила умереть.

— Почему? — молодой инженер на минуту умолк. У него опустились плечи. — Она сказала почему. Да, жила она долго, и жизнь не тяготила ее. Если бы ей надоело, она бы могла в любую минуту покончить с собой. Но… Бикуни сказала: «Жизнь моя была тяжела, но не была бременем. Люди уходили. Все мои мужчины умирали один за другим. Мир менялся. Но мир до сих пор сохранял мудрость, и менялось только то, чему положено меняться. А горы, леса и степи оставались. Такими же, как в первый день творения. И покой и радость присутствовали в них вечно и неизменно. Я беседовала с ними, когда тоска камнем ложилась на мое сердце, и воскрешала образы ушедших людей. И становилась юной, как природа… Окружающий мир хранил свою душу, а я свою, и благо нам было… И память моя об ушедших была свежей, как моя кожа…»

— Пять минут осталось, — пробормотал кто-то.

— «Но человек обрел силу и власть над природой, — продолжал инженер, — человек вознамерился изменить природу. И горы поняли, что они не вечны, что они умрут и вместе с ними память о тех, кто созерцал их некогда. Разве есть теперь на земле место, где можно воскресить былое, где человек, ушедший некогда из мира, продолжает жить и в добре, совершенном им ради ближнего, в зле, содеянном им по незнанию или в минуты безысходного отчаяния?» Вот так говорила она. А еще она сказала, что теперь сама стала частицей прошлого, ибо не осталось на свете ничего неизменного и природа умирает и не хочет больше заботиться о друзьях своих. Зачем жить, если память вянет, как цветок осенью, и живая плоть становится легендой?

— Н-да… — начальник глубокомысленно хмыкнул. — А время-то идет.

Молодой инженер вздрогнул и поднял голову.

— Скажите мне, разве нет на свете ничего такого прекрасного, что надлежало бы сохранить? Так ли уж необходима нам эта дорога? Что они такое — бездушная дань времени сверхскоростных автомобилей, уступка пассажирам, вознамерившимся попасть из одного пункта в другой за мгновение ока… Закроешь глаза — и нет юга, ты на севере… А дальше что? Ведь модное устаревает. Пройдет десяток лет, и эта удивительная дорога, чудо современной техники, станет древней старушкой. На нее никто и взглянуть не захочет… Разве нельзя провести дорогу в обход горы?… Ведь горы — это плоть природы, одна из частиц ее, прекрасных и величественных. Наши прадеды любили эту гору, и прапрадеды, прапрадеды их прапрадедов… Так зачем же, зачем? Что это — жалкая уступка ЭВМ? Дань примитивной геометрии, не терпящей извилистых линий?…

Грохнул взрыв, и потолок убежища свинцовой тучей навис над людьми. Кто-то охнул. Серый ветер прошел над головами, словно море взволновалось где-то, словно из черной пучины встал ураган и заплакал над судьбами человеческими.

Гора разбухла, на мгновение увеличилась вдвое и рухнула в бездну багрового кипящего котла.

И в клубах дыма мелькнули морской берег, и колючий, вздыбленный бурей песок, и край черного кимоно, спорящего чернотой своей с горем окружающего мира, и кончик белого головного платка, белого, как сон и забвение. И нежный лепесток розы мелькнул в них, неувядающий даже в непогоду. Роза ли была это или внезапный блик света на щеке юной девушки — кто знает?…

А шагающие экскаваторы уже вгрызались в мертвое тело земли, и башенные краны возносили над ним свои холодные стальные бивни.


Перевод с японского З. Рахима

АНА МАРИЯ МАТУТЕ (ИСПАНИЯ) Король Зеннов

Зачем ты вытащил меня из моря?

Рафаэль Альберти

1

Фербе, который в раннем детстве был пастушонком, а когда ему минуло девять лет, поступил в ученье к сапожнику, однажды вечером рассказал своему хозяину Мосу, что видел Зеннов в окрестностях бухты Маргариты.

Остров был каменистый: большое пространство занимали зыбучие пески. Голоса из поселка, голоса женщин, чинивших сети, лай собак, хлопанье птичьих крыльев — порывы ветра разносили все это через камыши и зеленый тростник с легкостью и быстротой развеянного пепла. Поэтому Мос посоветовал Фербе быть осторожным и помалкивать о своих галлюцинациях. Однако Фербе не соглашался, что это галлюцинации, и упорно твердил, что еще давно, когда он был пастушонком и бродил по острову, там, где растут мох п чахлая, мягкая, пахучая травка, он много раз видел Зеннов, причем он почти что и не спал.

Мос снова посоветовал ему помалкивать. Времена настали бурные, происхождение Фербе, да и самого Моса, по мнению Высочайших и Достойнейших особ, было подозрительным, и при таких обстоятельствах лучше всего было держать язык за зубами.

Несколько дней Фербе молчал, но однажды ночью он удрал из мастерской, где обычно спал среди мешков с обрезками кожи; появился он, когда давно уже настало утро, бледный, со сверкающими глазами; песок и сухие водоросли, которые море выбрасывает на берег, ирис та ли к его одежде.

Наступил октябрь, солнце уже не грело, и холодный ветер убивал последние цветы в садике Моса.

Мос сказал Фербе: «Не вздумай ни с кем болтать о том, где ты бродишь, даже со мной не болтай об этом».

Но ничто не могло удержать язык Фербе, который объявил, что сегодня ночью Зенны избрали его своим королем. На сей раз, услышав это, Мое обозлился, отлупил его палкой и попытался выведать у него что-нибудь об этих самых Зеннах. Но ничего нового Фербе не сказал, только упрямо твердил: «Когда человечество достигнет высшего п истинного совершенства, Зенны поднимутся из глубины моря, из водорослей и губок; море и небо станут единым целым, и воцарятся правда и справедливость; по для этого нужно, чтобы я наш, чтобы никто меня не трогал, потому что я один могу слышать их голоса, понимать их и видеть. Так что, пока этого не произойдет, я не должен умереть — они сделали меня королем, поточу что я их понимаю, и я должен объяснить это людям».

Мос ничего не понял из этих туманных слов, произнесенных невнятным голосом, похожим на голос лунатика. Никогда не приходилось ему слышать столь длинной речи из уст Фербе, молчаливого мальчика с угрюмо сдвинутыми бровями и с видом полупокорным, полувызывающим. Мое снова сказал ему: «Смотри, дурачок, не проболтайся кому-нибудь об этом».

Но Фербе не мог молчать. Мало того, он отправился на Торговую площадь и рассказал торговцам о повелениях этих необыкновенных Зеннов, которые сделали его королем.

(Говорить на земле правду было бесполезно; мир, говорили Зенны, был огромен и полон зла, люди в отчаянии искали человека, который искупил бы их великие преступления; с неистовой яростью и злобным смехом проследовали они его, чтобы потом объявить преступником и совершить жертвоприношение, после которого они осмеливались обратиться к Неумолимому и сказать ему: «Смотри, мы принесли тебе в жертву того, кто оскорбил тебя». Все это Фербе видел не раз, но молчал и никому ничего не говорил пи о себе, ни о таинственных и терпеливых Зеннах, живших на дне моря — по другую сторону злодеяний. Но теперь они приказали ему: «Ты будешь нашим королем», и он уже не мог больше молчать, и никто не должен был его трогать.)

Мог, дрожа от страха ругался: «Уходи отсюда, убирайся и заткнись, не то сгоришь, как свечка!» Мое любил его — ведь он взял Фербе к себе ребенком, когда от него еще пахло козами и пастбищем, и теперь ему было страшно за него, да и за себя, и за свою сапожную мастерскую тоже. «Заткнись, полоумный, уходи в горы, молись и молчи…»

Но вместо этого Фербе объявил на Торговой площади: «Я — король Зеннов».

Сперва послышались насмешки, и прямо в лицо ему полетели огрызки фруктов, гнилые яйца, смех детей п женщин. Но однажды его увели альгвасилы и сказали ему: «Ты пьян, проспись-ка здесь, хмель-то и выйдет из головы», хотя во рту у него не было ни капли спиртного. На следующий день он получил несколько палочных ударов, затем его отпустили и сказали: «Ступай и больше не устраивай беспорядков».

Но Фербе не мог молчать — ведь ему было дано поручение, ведь Зенны сказали ему: «Мы ждем тебя целую вечность», и он говорил: «Не будем злыми, ил я зло воцарится и весь мир запылает, как огромное солнце, черное и зловонное».

И гончарам, и людям, приходившим с Востока, которые вели за собой навьюченных осликов, и торговцам зеленью, вином и тканями он говорил: «Ночью Зенны сделали меня королем». И если кто-нибудь спрашивал его: «А кто такие эти Зенны?» — он отвечал: «Они существуют и не существуют, они ждут там, на дне, они покачиваются в самой глубине и возвещают и объявляют, что в назначенный час они поднимутся и придут, и люди станут справедливыми. Для этого они сделали меня своим королем и сказали мне: «Ты чист, невинен, ты — наш король, ибо ты нас понял». Ведь, кроме меня, никто никогда не знал их».

Фербе снова отсидел двадцать дней и получил сорок ударов кнутом. В конце концов его арестовали, судили и приговорили к сожжению на костре.

В конце ноября холодным ясным утром к месту казни привели Фербе и еще десять других приговоренных. Привязанного к столбу Фербе снова принялись уговаривать признаться в колдовстве и в связи со Злым Духом, но он не признался. Отказался он также и от всякой помощи.

(«Я не такой, как эти люди, совсем не такой, у нас разные цели, и все же я страшными нитями связан с этой толпой, в которой один терпит и плачет, другой кричит от злобы, и злоба заполняет собою воздух, но я далек от слез и от злобы, все это мне глубоко чуждо. У меня нет другого места, я здесь; и какие разные вопросы хотят сейчас разрешить! Я кричал Мосу: «Меня избрали королем, и теперь никто не должен меня трогать! Они придут за мной и уведут меня, как обещали, в свой таинственный мир; я знаю все, что может знать человек: я знаю корни и последние побеги всего сущего, ибо я неискушен и прост». Мое сказал: «Ты дурак, несмышленыш, ты погибнешь, молчи». Но я продолжал говорить, я не мог иначе, к этому меня обязывало мое новое положение, и я повторяю: Зенны сделали меня своим королем, я — король, и никто не должен меня трогать».)

К одиннадцати часам утра Фербе сожгли. Тело его горело необычайно ярко, белый огонь поглотил его прежде, чем его товарищей, и Фербе не проявлял ни признаков боли, ни признаков страха.

В два часа дня запах горящего мяса заполнил весь город, и какой-то черный, маслянистый туман налипал на стены домов, на деревья, на одежду.

Ветер, дувший над площадями и над зыбучими песками, унес золу в море.

Личные вещи Фербе, как-то: миска, костяная ложка, одежда, табуретка, на которой он сидел, и инструменты, которыми он пользовался, были сожжены или сломаны и брошены в море.

Мос плакал всю ночь. Но прошло некоторое время, и он забыл о Фербе.

2

Марио Зеленая Куртка родился моряком и в старости купил старую таверну рядом с пристанью.

Иногда по утрам он рано выходил из дому, спускался на берег и ловил крабов возле Бухты Маргариты.

И вот однажды утром, едва только солнце вышло из-за моря, он увидел мальчика. Мальчик шел из воды к песчаному берегу, двигался он с трудом и сверкал как звезда; солнце светило ему в спину. Когда он подошел поближе, Марио увидел, что он совсем голый и что он обессилел, как потерпевший кораблекрушение.

Марио быстро снял куртку, которая была уже не зеленой, а почти черной, и протянул ее мальчику:

— Ты с какого корабля, сынок?

Но мальчик ничего не ответил. Весь мокрый, он дрожал и сверкал. Марио Зеленая Куртка завязал куртку на его влажной и блестящей груди и принялся его расспрашивать. Мальчик по-прежнему молчал, и Марио подумал, что он либо немой, либо слишком напуган, либо лишился рассудка.

Марио привел его в свою таверну. Он дал ему одеться, сварил ему кофе, усадил его у только что растопленной печки и разговаривал с ним со всей нежностью, на какую только был способен.

Парнишка отодвинулся от печки, его щеки и губы порозовели и уже ничем не напоминали синих губ человека, боровшегося с морем за свою жизнь.

Марио Зеленая Куртка побежал сообщить о своей находке властям. Однако власти ни о каком кораблекрушении сведений не имели. На этих берегах царил мир, и море казалось спокойным, как спящий дракон. Марио сказал себе, что этот мальчуган, должно быть, с какого-нибудь контрабандистского судна, которых в тех водах было множество, и уже раскаивался, что слишком разболтался. Он отказался от мальчика, и Отцы города и Власти поместили его в лечебницу для умалишенных, которая находилась неподалеку от таверны Марио.

Но у Марио Зеленой Куртки не было детей, и он все время думал о мальчике. Он попросил разрешения повидаться с ним и в конце концов увидел его. Мальчику подстригли его длинные волосы, носил он нечто вроде балахона из очень грубой ткани. Марио подумал, что он похож на юного святого: таким чистым и самоуглубленным был взгляд его голубых глаз. Он ничему не сопротивлялся, был послушен или, быть может, пугающе-равнодушен. Марио сказали, что иметь дело с мальчиком очень легко, что он туп и покорен до такой степени, что порой они даже забывают о его существовании. Он казался забитым; на руках и на спине у него были рубцы от ударов плетью. «Быть может, — сказал Директор, — он был рабом у сарацин и каким-то чудом оказался на этих берегах. В нем чувствуется какое-то странное упорство». Марио ничего не понимал в этих делах, но вполне согласился с тем, что мальчик несчастен. Но, с другой стороны, потерпевший кораблекрушение, или кто бы он ни был, казалось, ни о чем не вспоминал и ничего не хотел. Он не умел ни читать, ни писать.

Марио Зеленая Куртка прошел целый ряд инстанции, пока не добился разрешения взять мальчика к себе. Через некоторое время и па определенных условиях разрешение было получено.

Каждый день Марио учил мальчика варить кофе в большом оловянном кувшине, жарить витые сдобные хлебцы и подавать анисовую водку, когда ранним утром таверна наполнялась людьми, которые отправлялись на суда или возвращались с моря. Мальчик научился очищать и подавать крабов, ошпаривать их кипятком и делать ароматную подливку по рецепту вдовы Сальвадоры, родственницы и ближайшей соседки Марио.

Однажды утром Марио привел его на скалы Бухты Маргариты, чтобы научить его ловить крабов. Тут потерпевший кораблекрушение уселся в сторонке и принялся глядеть на море, неподвижный, как мертвец, и ничто не могло вывести его из задумчивости. Но Марио не хотел с ним расставаться, и домой они вернулись вместе в полном молчании. Быть может, мальчик и был глухим, но, когда в таверне его о чем-нибудь просили, он все делал безошибочно. Вскоре он стал известен всем; его назвали Потерпевший Кораблекрушение.

Однажды Марио взял его за левую руку и сказал:

— Сынок, у тебя чудная рука, по ее линиям ничего не прочтешь, они у тебя шевелятся, как огонь, и путаются, как языки пламени. Не такие у тебя линии, как у людей.

Потом он засмеялся, приложил руку ко лбу и прибавил:

— Ну ясно, ты ведь еще не мужчина…

Но это было необоснованное утверждение, потому что Марио Зеленая Куртка не знал, сколько лет Потерпевшему Кораблекрушение, он мог только гадать, глядя на его сухощавую, несформировавшуюся фигуру: шестнадцать? Или восемнадцать? Но почему не двенадцать? В глазах Потерпевшего Кораблекрушение была та редкостная невинность, которая порой плывет, как тень облака по поверхности земли.

В нескольких шагах от таверны стоял дом вдовы Сальвадоры — женщины, о которой прежде ходили в народ в всякие сплетни. Но теперь она утомилась, стала старой и толстой. Она приходила на пристань к прибытию кораблей, помогала при их разгрузке, помогала расставлять сети, что-то выкрикивала, стоя под навесом между огнями. Она выкрикивала своим мужским, не допускающим возражений голосом цифры, цены, какие-то таинственные советы и похвалы. Голос ее был великолепен, но тело уже стало дряблым, и прекрасное прошлое уходило вдаль. Перед ее внутренним взором еще скользили печальные призраки, запоздалые воспоминания об ушедшей любви, любви прекрасной, повесть о которой никогда никому не была рассказана. Теперь ее любили только женщины, которые ласково обращались к ней: «Сальвадора, приходи помочь мне завтра на кухне» (чаще всего это бывало на свадьбах, потому что вдова знала, как готовятся старинные блюда; только она одна умела при помощи разных специй, которые она хранила в кожаных сумках, похожих на ту, что носил на поясе Иуда, сделать кушанье ароматным). Но особенно любили соседки вдову за то, что у нее была единственная семнадцатилетняя дочь по имени Нейла.

Нейла редко выходила из дому. Она убирала комнаты и вела хозяйство, тогда как мать исполняла более тяжелую, мужскую работу. Нейла росла как редкий цветок: как голубой тюльпан или же голубая маргаритка в обыкновенном садике. По наследству переходило к Нейле и то волшебное искусство, с каким руки ее матери готовили ароматное жареное мясо и кулебяки. Каждый год она познавала какой-нибудь новый кулинарный секрет и уже теперь, в этом возрасте, помогала матери. Как маленькая нежная фея, появлялась она на свадьбах, крестинах и всякого рода торжествах. Они с матерью были родственницами Марио Зеленой Куртки и порой приходили помочь ему или купить у него крабов, чтобы приготовить их на заказ. Вдова и Марио очень любили друг друга, любили всегда, даже в былые времена, когда о вдове ходили разные сплетни.

По мнению людей, посещавших таверну Марио, Нейла была женщиной, причем женщиной слишком высокой и слишком худой. Однако люди эти не признавались в том, что от ее черных вьющихся волос, от ее серо-зеленых, пожалуй, чересчур широко расставленных глаз, от ее свежих и длинных губ исходило какое-то таинственное очарование. Нейла была горда и сурова и проходила между этими людьми, как солнце или луна, и никогда не слышала ни сальностей, ни комплиментов.

Через сорок три дня после того, как Потерпевший Кораблекрушение поселился в таверне Марио Зеленой Куртки, Нейла пришла к Марио по делу и увидела Потерпевшего Кораблекрушение. Ее веки нежного, розово-мандаринового оттенка прикрывали глаза, но блеск ее глаз стал ярче, когда она спросила:

— Это и есть Потерпевший Кораблекрушение?

И завтра и послезавтра Нейла приходила в таверну под всякими незначительными предлогами. На четвертый день Потерпевший Кораблекрушение был один; он мыл стаканы и кувшины среди пара и дыма; волосы у него немного подросли. Она прошла позади прилавка, засучила рукава и принялась помогать ему.

С того дня она выбирала такое время, чтобы застать его одного и взять его длпптгуго и горячую руку, покрытую мыльной пеной.

Однажды в воскресенье Нейла не пошла в церковь: она пошла к Потерпевшему Кораблекрушение, который был один. Когда она подняла портьеру, стаканы уже были вымыты и сверкали на полке. Таверна, казалось, дремала, за окном был слышен шум моря; это был конец осени. Потерпевший Кораблекрушение стоял к пей спиной и смотрел на море.

Когда пришла зима, Нейла сказала матери, что ждет ребенка. Вдова Сальвадора принялась охать и причитать: она-то, дескать, и впрямь дурная женщина, но своей дочери она желала самого полного счастья и берегла ее.

Плача и проклиная все па свете, она пошла к Марио Зеленой Куртке и сказала ему:

— Это все натворил тот полоумный, которого ты подобрал, неблагодарная о, тварь!

Марио Зеленая Куртка сказал, что этого никак не может быть, потому что несчастный Потерпевший Кораблекрушение еще невинный ребенок.

Но Нейла сказала:

— Это сделал Фербе.

— А кто это — Фербе?

Марио разыскал Потерпевшего Кораблекрушение и решил проверить это. Он крикнул ему:

— Фербе!

Потерпевший Кораблекрушение поднял голову.

— Ладно, — сказал Марио. — Все это можно уладить.

А вечером он сказал мальчику:

— Вот что, Фербе; ты должен жениться на Нейлею

Фербе продолжал складывать кучками щепки для печки.

С этого времени Сальвадора, Марио и Нейла встречались каждую ночь и строили планы при свете свечи.

— Но откуда ты знаешь, что его зовут Фербе? Неужели он тебе это сказал? — допытывался у Нейлы Марио Зеленая Куртка.

Но Нейла ничего не могла объяснить:

— Кажется, он сумел назвать мне свое имя. Я не могу хорошенько вспомнить, как это было, но я знаю, что зовут его Фербе.

— Это старинное имя, его давали у нас на острове в давно прошедшие времена, — сказала Сальвадора, которая знала понемножку обо всем, что касалось прошлого.

Когда к приходскому священнику обратились с просьбой, чтобы он назначил день свадьбы и все такое прочее, он сказал им:

— Фербе? Это не христианское имя,

И Фербе записали «Марио Младший».

Накануне свадьбы Фербе сложил на берегу большую кучу дров. Нейла задумчиво смотрела на него. Огонь, который развел Фербе, был очень красив, но дым от пего шел черный, густой и липкий. При виде этого дыма сердце Нейлы переполнилось страхом.

Фербе подошел к ней с протянутыми руками. Нейла заметила, что руки Фербе сверкали, как факелы. Нейла онемела от ужаса, но желание обнять его было сильнее ее, и вот платье ее вспыхнуло, она загорелась и с криком бросилась к морю.

На крики прибежал Марио Зеленая Куртка, но от Нейлы остался черный пахучий комочек, свернувшийся на песке; волны еще не достигали этого места. Она умерла в морской пене, которая не смогла потушить огонь.

Землю охватила великая жажда, она охватила и розовые облака, и занесенные снегом горы в глубине острова, и ничто не могло утолить эту жажду.

— Будь ты проклят, будь ты проклят! — плача, сказал Марио.

Все женщины и мужчины села собрались на месте происшествия, вооружившись старыми веслами. Они окружили Фербе и принялись избивать его с застарелой и неумолимой жестокостью и били его до тех пор, пока кровь не смочила песок, и вот Фербе превратился в огромную странную, движущуюся губку, и вода подошла к нему, и волны его накрыли.

Подняв весла, люди ждали: они хотели добить его — ведь море возвращает то, что по растворяется в воде, — но тут все увидели, что диковинная красная губка погружается все глубже и глубже в воду и удаляется по направлению к горизонту, к солнцу.

Но так как люди все еще не успокоились, они убили Марио Зеленую Куртку.

3

Женщина, еще красивая, хотя уже не только не первой, но, пожалуй, даже и не второй молодости, однажды увидела мальчика, который пел в «Распутине», старой мельнице, приспособленной для туристов.

Когда она познакомилась с этим парнишкой, у которого были влажные, широко расставленные глаза, он нес какую-то чушь, вроде бы пел, а вроде и нет. Например, он говорил вот что: «В тот день, когда я вернусь, я увижу пустые раковины улиток, земля будет необитаемой, песок будет мокрым от морских волн, которые поглощают все воспоминания. Нагнувшись, я услышу отзвуки человеческих голосов, увижу тени людей, которых уже нет в живых и которые, быть может, никогда и не существовали; и все же я что-нибудь придумаю: желтый дрок на заброшенных дорогах, изобрету жидкость в зеленых бутылках, вроде той жидкости, например, из-за которой погиб парусник», — и так далее, и так далее. Однажды, когда она ждала ответа на свои ласки, он сказал: «Когда я вернусь? Быть может, будет слышен только хруст сухой хвои, которая дремлет по краям заповедной тропы; ведь всем известно, что тот, кто умер, никогда не возвращается». Она целовала его и всегда приговаривала при этом: «Ты похож на дурачка, дитя мое».

Но ей пришло в голову, что мальчик придумывает свои песни по ночам, и у нее возникло к нему нечто вроде уважения, смешанного с жалостью.

Однажды она спросила, откуда он взялся — у него был какой-то странный акцент, которого она никогда не слышала. Но он никогда не отвечал ни на какие вопросы, кроме одного: «Хочешь выпить?» На это оп всегда отвечал: «Да, хочу». И он потреблял спиртные напитки, но не напивался пьяным. По правде говоря, он, верно, так и появился. Афиши «Распутина» объявляли его так: «Фербе, Король Современной Песни».

Женщина заинтересовалась мальчиком, потому что другие приключения были для нее уже почти недоступны. Она дарила ему кольца, браслеты для щиколоток и для запястий, жилеты из голубого бархата и более интимные предметы. Едва прикоснувшись к его коже, камни — фальшивые или полудрагоценные — казались рубинами, золото становилось ярко-желтым, как пламя, а ткани приобретали цвет пылающего подсолнечника. Женщина, которая кое-что читала на своем веку, особливо книги любовного содержания, вспоминала стих Сафо: «Ты опаляешь меня». Но мальчик по-прежнему с головой погружался в сочинение песенок, и когда она думала, что он начинает доверять ей, он говорил: «…меня никто не знает; никто не знает, зачем я пришел и отправился на Восток; а быть может, я пойду в другую сторону: ведь меня никто никогда не видел, меня никогда ничему не учили…» (тут она начинала кое-что понимать), «…я никогда никого не знал, никогда я не защищал того, что действительно принадлежало мне, никто не сможет преодолеть собственную тупость; никто ничем со мной не делился, даже не разговаривал: никто не приходил в мой дом, а если бы у меня был дом, он был бы как яйцо — без окон и без дверей. Никто не знает ни моей улицы, ни моего лица, ни моего имени. Ведь никто меня не знает, и я никого не узнаю…» и т. д. и т. п.

Однажды ночью она наконец не выдержала и сказала ему:

— Уходи и не возвращайся, дитя мое, ты невыносим.

Мальчик, казалось, ждал этих слов, как приказа. Он улыбнулся и исчез.

Вскоре ее охватила великая скорбь: «Ничего хорошего я не заслуживаю, я грубое животное, я тщеславна и жестока; сердце мое — толстая ракушка, прилепившаяся к кораблю. Я снова позову его, бедного мальчика».

Но в «Распутине» она уже не встретила Фербе, Короля Современной Песни. Его заменило трио.

Женщина грустила всю ночь; она слишком много выпила и разулась в компании забулдыг. Она бродила по притонам старого города и в «Золотом Крабе» бросила свои серьги в тарелочку с остатками соуса. Хозяину «Золотого Краба», который знал ее, стало ее жалко:

— Не делайте этого, ваши серьги стоят целое состояние; возьмите их и вытрите салфеткой.

Это было не совсем так, но женщина поняла, что этот человек по-своему прав; она с тоской опустила глаза и сквозь пары виски, смешанные с парами красного вина и касальи с изюмом, с каким-то жестоким любопытством посмотрела на свои ноги, уже столько времени грязные, с нелепыми и оскорбляющими взгляд подагрическими шишками. «Я стара, — подумала она. — Я стара и сентиментальна, я дряхлая корова, глупая, как человеческий род», — и, ни с кем не простившись, ушла на берег; сердце ее жалобно кричало, но она шла выпрямившись, с гордо поднятой головой, как настоящий солдат.

Она прошла под утесами, где в пещерах шили цыганята, с темными животами, женщины, поневоле ставшие жестокими, мужчины, которых время от времени посещала грусть, стояли горшки с геранью, серебряные птицы… «Я не буду сочинять песен, нет, этого еще мни не хватало».

Нить ее блуждающих мыслей прервалась, и она очутилась па песке, грязная, как этот кусок берега.

Тогда она увидела Фербе, Короля Современной Песни, он стоял лицом к морю, как будто вел с ним разговор. Она побежала к нему с внезапно возникнувшей радостью, отчасти подогретой алкоголем: такая радость приходила к ней в прежние годы. Но Фербе из слышал, как она звала его, не видел, как она опустилась рядом с ним на колени, не чувствовал, как она принялась ласкать его и просить, чтобы он вернулся, — ведь ничего же не произошло, пусть он вернется. И постепенно радость стала отходить от нее, подобно морскому отливу; и на равнодушном песке остались только подкатывающая тошнота и полная опустошенность.

— Если ты не вернешься, я покончу с собой, — сказала она.

Но Фербе даже не смотрел на нее. Быть может, он сочинял. Да, да, он снова сочинял свои страшные и смешные песенки.

— Идем, ведь я убью себя, если ты не вернешься, — повторяла она, и в голосе ее звучали жалобные старушечьи всхлипывания. Она набила его карманы всеми деньгами, которые были при ней, а также и валютой, она дала ему браслет, серьги, еще жирные от соуса, — все, что, по ее мнению, могло представлять гобой для него какую-то ценность. Она рычала, как старый лев:

— Ту, что совершится, не будет самоубийством, им будет преступлением, преступлением…

Красное вино, смешанное с виски, подступало к горлу. «Мерзкая смесь», — подумала она. Она взошла на утес и бросилась в бездну. Она еще успела вспомнить о той толстой жабе, которую она (ей было тогда семь лет) раздавила камнем.

Через полтора дня уполномоченные ворвались в пансион, где жил Фербе, Король Песни. Они обыскали его комнату, надели на него наручники и увели его, конфисковав предварительно деньги, валюту, браслеты, выпачканные в соусе серьги и еще кое-какие вещички красивой, зрелой, разбившейся женщины.

Через некоторое время его приговорили к смерти. Хозяин «Золотого Краба» сказал:

— Ведь говорил я этой несчастной женщине, ведь говорил: не делайте этого, все это плохо кончится, все это пахнет преступлением, молодежь совершенно разложилась. Но люди есть люди, что тут поделаешь? Вы об этом и представления не имеете, да и я тоже ничего тут не смыслю.

В день казни палачу показалось странным, что преступник, таинственный Король Современной Песни, видимо, умер гораздо раньше. Через час после совершения казни внезапно начался пожар, и все крыло здания было объято кроваво-красным, почти красивым пламенем.

В это время несколько мальчишек разговаривали в Kim’s-таверне (прежнем «Киме»). Один из этих мальчиков, у которого было худощавое и нервное лицо, божился и клялся, что на дне Бухты Маргариты нашли огромное скопление губок, и притом отличного качества. Другие, напротив, утверждали, что там губок никогда и не было, что все это ложь. К тому же один из них добавил:

— Не стоит труда и ловить эти губки, что в них хорошего? То ли дело искусственные!

Но первый юноша сказал, что именно поэтому настоящие губки гораздо ценнее.

Голубой, мальвовый, зеленый мир, обрызганный редкими звездами, покачивался над головой юного водолаза, и какой-то непонятный грохот, казалось, пронизывал его слух; он даже подумал, что сходит с ума. Губки образовывали странный, живой, покачивающийся мир, и юноша вспомнил, что, когда он был еще маленьким, дед рассказывал ему истории про злых сирен, которые обольщали сердца юных моряков, и они расставались с жизнью. Но его здравый смысл победил. Он не верил в выдумки стариков.

Все было сделано превосходно. Он набрал губок великолепного качества.

Когда наконец он набрал достаточное количество губок, он, посвистывая, направился в город. День был безоблачный, и он шел вдоль берега. Ни единого облачка не было над морем.

Вдруг что-то спустилось к нему, к его сердцу, словно какая-то птица, названия которой он не знал. Он остановился, посмотрел на море, на береговые скалы, на бухту, за которой виднелась желто-серая громада города. Его окружала полная тишина, точно его внезапно накрыл стеклянный колпак. Он опустил глаза и посмотрел на свою длинную тень на печке. И он с полной уверенностью сказал себе:

— Что-то исчезло с земли.


Перевод с испанского Е. Любимовой

АНТОНИО МИНГОТЕ (ИСПАНИЯ) Николас

С высоты полуразрушенной башни Николас смотрел на двух женщин, поднимавшихся по дороге к руинам замка. Одна из них была Маргарита (он узнал бы ее с любого расстояния), а другая, спутница Маргариты, — приезжая сеньора, проводившая лето в их местечке.

Маргарита ужасно боялась ящериц, и Николас прогнал их с ее пути: от него до Маргариты было сейчас метров триста, а он владычествовал над живой тварью в радиусе пятисот. Сделал он это не потехи ради, а потому, что для Маргариты он всегда был готов вернуться к этим глупым забавам своего детства…


Все началось с кошек. Николасу, наверное, еще года не было, когда мать поняла, что может без страха оставлять сына играть с ними. Можно было подумать, что кошки его слушаются; и они действительно его слушались, хотя и не во всем. Они послушно ходили по веревке для сушки белья (эта игра ему скоро наскучила) и послушно вспрыгивали одна на другую, образуя пирамиду из пяти кошек. Совсем нетрудным оказалось также добиться, чтобы кот Чипи настраивал приемник на волну мадридского радио: маленький хозяин кота любил слушать «Час симфонической музыки». Достаточно было мысленно внушить кошачьему мозгу представление о нужной длине волны (это было надежнее, чем образ вкрадчивого и манерного голоса диктора потому что у других дикторов тоже голоса были манерные и вкрадчивые). Но добиться, чтобы кот наполнял молоком его опустевший рожок, Николасу так и не удалось. Кот разбил три бутылки подряд, и Николас понял, что иногда природа ставит такие преграды, которые даже беззаветная преданность кошек преодолеть не в состоянии.

С подобными же препятствиями он столкнулся, когда приступил к обучению Черного — их собаки. Хотя пес, выполняя мысленное внушение Николаса, встречал ритмичным лаем на мотив озорной песенки каждое появление доньи Соледад (добродетельная дама считала, что это сам дьявол в обличье пса обращается к ней с ужасными предложениями), он наотрез отказался плавать на спине в водоеме их сада. И в конце концов Николас понял, что этот стиль плавания недоступен собаке из-за формы и расположения ее конечностей.

Неудачи обескуражили маленького Николаса, и скоро он оставил эти игры, в которых столько всего не получалось. Правда, однажды (ему было уже пятнадцать лет) он, чтобы дяде Району было удобней сесть на лошадь, заставил ее опуститься на колени. Предупредительность, проявленная лошадью два или три раза в присутствии Николаса, изрядно удивила дядю Района, поскольку он не видел, чтобы племянник прикасался к лошади или хотя бы говорил с ней.

Николас понял, что, если он и впредь будет поддерживать с животными дружеские отношения, окружающие могут усмотреть в этом нечто до крайности странное; и когда Николас пришел к такому выводу, его отношения с животными стали чисто деловыми. Но было поздно: его дядя Рамон и остальные семь тысяч жителей местечка уже считали его странным, хотя и менее странным, чем был он на самом деле…


Наполовину скрытый смоковницей на верхушке башни, куда никто не мог подняться с того дня, когда, полтораста лет тому назад, окончательно рухнула лестница, Николас не отрывал взгляда от белого пятна Маргаритиной блузки. В ее тончайшем шелковом шитье (работа знаменитой мастерицы — его матери) — скрывалась вышитая гладью формула антигравитации. Никому не известная, никем не прочитанная, формула была подарком Николаса единственной женщине, которую он смог полюбить.

Луиса, оставшаяся без поддержки, может легко сводить концы с концами, если ей удаются вышивки, которыми славится этот край. А даже здесь, в краю вышивальниц, вышивки Луисы ценились очень высоко. Работать, конечно, в первое время пришлось не покладая рук. От зари до зари сидела она, не разгибаясь, над пяльцами.

Положение изменилось к лучшему, когда Николас (ему было уже двенадцать лет) смастерил свою первую вышивальную машину. В ней не было шестеренок, рукояток и трансмиссий, без которых не обходится ни одна нормальная машина. Сконструированная в соответствии со своеобразными принципами механики Николаса, машина эта была пока очень несовершенной. За полчаса она вышивала всего один столовый гарнитур с двенадцатью салфетками, и к тому же Луиса должна была сама нарезать куски ткани и закладывать их в нее.

Про машину, попятно, никто ничего не знал: Луисе не хотелось, чтобы люди обращали на ее сына особенно много внимания. Да и вышивки могли упасть в цене, если бы стало вдруг известно, что изготовляются они со столь малой затратой труда и времени.

— И откуда у вас время берется столько вышивать? — удивлялись в «Большой галантерейной торговле Руис-Перис», часто дававшей Луисе трудные и ответственные заказы.

Луиса в ответ только улыбалась.

— Да это… сын мне иногда помогает.

— Хороший у вас сын, раз помогает матери по хозяйству, чтоб она могла побольше заработать.


На следующий год Николас усовершенствовал свое изобретение. Теперь достаточно было вложить в машину рисунок будущей вышивки, а уж со всем остальным она справлялась сама.

Примерно в это же время Николас обнаружил принцип антигравитации. Открытие свое он сделал совершенно случайно.

— Постереги наши вещи, Николас, — попросили его как-то мальчишки, не любившие ходить в школу, но очень любившие воровать яблоки. — И крикни, если кого увидишь.

Он остался у стены сада рядом с грудой портфелей, шарфов и учебников. За двадцать минут он прочитал от корки до корки несколько книг, и ни одна из них его не заинтересовала; но когда он открыл учебник физики…

Николас был ошеломлен.

Нет, ничего неправильного в книге не было — просто все в ней выглядело так, будто паралитик тужится описать Олимпийские игры, которых ему ни разу в жизни не доводилось видеть. Сколько глупостей, сколько беспомощных, нелепых рассуждений!

Но все же кое-что ему пригодилось. Нашлись одна-две вещи, о которых он до этого не задумывался. А главное, он получил представление о методе, столь необходимом его недисциплинированному уму.

Вечером того же дня, у себя дома, он построил то, что можно было бы назвать машиной антигравитации… если бы только предмет, им изготовленный, был хоть чем-нибудь похож на машину.

Сперва Николас не мог придумать, к чему бы ему приспособить свое изобретение; а через два дня, кое-что изменив в машине, он уже мог перелетать по воздуху к себе в спальню, и когда он там оказывался, одежда сама соскальзывала с его тела и улетала на вешалку. И когда в пижаме, надетой на него все той же услужливой энергией, он укладывался в постель, сложенные в ногах простыни сами поднимались и мягко покрывали его.

Скоро Луиса и ее сын убедились, что машина антигравитации — штука очень занятная и полезная. Николас придумал игру: мать вылетала из окна и повисала в воздухе над улицей, а потом тем же путем возвращалась обратно. В первый раз Луиса испугалась, но прошло немного времени — и они уже носились вверх-вниз, заливаясь веселым смехом. Делали они это только по ночам, когда на улице никого нет и некому их увидеть: они боялись, что о них могут плохо подумать.


Подруги, щебеча, подходили все ближе. Маргарита была весела той шумной веселостью, которая так нравилась в ней Николасу. Эта роскошная блондинка вообще была ему по душе. Такая белая, упитанная, неразмышляющая… Мозг ее работал почти так же, как мозг Марронги, собаки священника из прихода святого Андреса. Да, она была прямо как собака, и, думая это, Николас не имел в виду ничего дурного. Собака есть собака, точно так же, как нотариус есть нотариус, и незачем выискивать в словах скрытый смысл, которого в них нет.

Со временем Николас начал понимать, что не только интересы у него другие, но и сам он не такой, как все. Это произошло, когда он заметил, что может бел труда читать мысли других людей. Как-то раз он увидел: оболтус Хуанито Солисес подкрадывается к нему с намерением пнуть его в зад. Николас видел, как эта идея кристаллизуется в мозгу Хуанито; как мимолетная мысль, показавшаяся Хуанито забавной, крепнет и превращается в твердое намерение пнуть его.

Зловеще улыбаясь, Хуанито приблизился к нему, поднял ногу… На том дело и кончилось: Хуанито вдруг показалось, будто его ногу обули в тяжеленный свинцовый башмак. Он осторожно поставил ее на землю, со страхом и изумлением посмотрел на Николаса и медленно побрел прочь, волоча за собой злосчастную ногу.

Вышеописанное произошло тем же летом (Николасу тогда было уже пятнадцать), когда дон Фелипе Кардосо, алькальд,[27] сломал ногу, попытавшись перепрыгнуть через супругу налогового инспектора, наклонившуюся, чтобы поднять веер. Эта странная выходка возмутила тогда всех уважаемых людей городка. Прошли годы, а дон Фелипе, подвергнутый остракизму и более не переизбиравшийся, все не спал ночей, думая о том, что могло толкнуть его на такую неправдоподобную, немыслимую глупость… Николас уже понял, что мысли его, попадая в чужие головы, приносят иногда самые неожиданные плоды, и подобных экспериментов больше не повторял.

Точнее, повторил один раз, исключительно ради Маргариты. Он просто не мог не оказать этой пустячной услуги самой привлекательной девушке их местечка.

Дело в том, что в голове у Хайме Эскриче, новоиспеченного лиценциата медицины, только что вернувшегося домой из столичного университета, Николас неожиданно для себя обнаружил целый водоворот нежных мыслей, кружащихся вокруг несравненного образа Маргариты. Хайме Эскриче был влюблен. Но он был робок, знал, что девушку все время провожает галантерейщик Руис-Перис, и не хотел навязываться.

Николас решил вмешаться в их отношения: Маргарита заслуживала лучшего, чем стать женой галантерейщика.

«Послушай: Хайме Эскриче в тебя влюблен. Он замечательный юноша и будет прекрасным мужем… — мысленно нашептывал он Маргарите, гулявшей с подругами в воскресенье после обедни, — Хайме Эскриче ждет блестящая карьера врача. Скоро он приступит к работе над исследованием о влиянии новых сосудорасширяющих средств на сердечное кровообращение, кровяное давление и частоту пульса. Это исследование будет иметь в ученых кругах большой успех. Он откроет в столице клинику, а карьера его во многом зависит от тебя. Он мечтает быть с тобой вместе, бороться за тебя, отдать тебе все…»

Когда Николас закончил внушение, он увидел на лица девушки лучезарную улыбку и понял, что Маргарита восприняла все. Она была добрая и рассудительная девушка, и потому в тот же вечер дала согласие на брак с владельцем «Большой Галантерейной Торговли Руис-Перис». Таким путем, освобождая Хайме Эскриче от ненамеренно вызванных ею тревог и волнений, дабы он, не отвлекаемый более любовными переживаниями, мог целиком посвятить себя ожидавшей его блестящей научной карьера Маргарита заодно обеспечивала себе материальный достаток и высокое положение в обществе. Ее свадьба совпала с торжественным открытием второго этажа «Большой Галантерейной Торговли Руис-Перис», ставшей теперь, бесспорно, первой среди трех заведений такого рода в их местечке.


Маргарита с подругой были уже почти у самых развалин, и Николас решил спуститься с башни. Нужно было спрятать мастерскую на случай, если две сеньоры захотят побродить среди руин. Если бы они, проходя мимо аппаратов, случайно задели их, обе они в тот же миг могли оказаться на вершине Монблана или на каком-нибудь тихоокеанском острове, а это их наверняка не обрадовало бы.


В один прекрасный день на столе перед Луисой появились вдруг неведомо откуда чашка кофе и гренки. Это удивило даже ее, почти ничему уже не удивляющуюся. А произошло это, когда Николас в кухне поставил названные предметы на маленькую платформу своей новой машины и повернул рычажок.

Переноситься самому оказалось немного труднее. При первых попытках он оставался на своем месте в машине (она стала вместительнее), раздетый до нитки, а его одежда вдруг появлялась в кабинете памплонского губернатора.

Нужна была мастерская побольше. Он устроил ее под навесом, укрывавшим когда-то арсенал ныне полуразрушенного замка. Там он усовершенствовал свою машину и управлять ею стало совсем легко. Теперь он мог переноситься куда хотел. Он побывал на корриде в Сан-Фермине и на шестидневных мадридских велосипедных гонках; и то и другое очень ему понравилось. Сейчас он готовился к еще более трудному путешествию, на этот раз вместе с матерью, на пляж Торремолинок, который расхваливали в попавшемся ему журнале.

Чуть заметное движение руки — и навес и машина исчезли. На их месте росли теперь знакомые сорняки о кистями желтых цветов. Маргарита с подругой внезапна увидели его — он сидел на земле и обдирал веточку лавнды — и сразу прервали свою веселую болтовню.

— Добрый день. Николас, — сказала сеньора Руис-Перис с улыбкой, которую он так любил.

— Маргарита… — ответил Николас.

Это означало, что она красива и что ему приятно ее видеть.

— На солнышке греешься?

— Маргарита…

«Да, — означало это, — да, греюсь на солнышке». Он не хотел знать, что слова людям обязательно нужно слышать, что восприятию людей доступна лишь грубая вибрация воздуха. Он никак не мог понять, почему для других его язык недостаточен.

— Маргарита, Маргарита… — повторил он лукаво и ласково.

— До свиданья, Николас.

— Прощай, — сказала приезжая сеньора.

Они пошли дальше, и Маргарита взяла под руку свою подругу.

— Это Николас, — сказала она вполголоса.

— Николас?

— Да, наш дурачок.

Николас не отрывал от женщин невыразительного взгляда.

— Маргарита… — прошептал он, ковыряя в зубах веточкой лаванды.


Перевод с испанского Р. Рыбкина

ЮН БИНГ (НОРВЕГИЯ) Риестофер Юсеф

Риестофер понимал, что на самом деле ему должно быть очень грустно. В книгах для взрослых он читал, что больные дети, которые не могут играть с другими детьми, печально смотрят в окно на своих товарищей и плачут.

А Риестофер ни капли не грустил, хотя болел так сильно, что совсем не мог выходить из дому. У него было что-то с кожей, от солнца па лице и па руках тотчас появлялись страшные нарывы. Поэтому Риестофер очень редко бывал на воздухе, и окно его комнаты смотрело на север.

Но даже не будь этой противной болезни, Риестофер вряд ли смог бы резвиться так же, как другие дети. Ведь он родился с искалеченной левой ногой. Ходить еще можно, но бегать и прыгать совсем нельзя.

Отец ему рассказал, что должны были родиться близнецы, но брат Риестофера сразу же умер. Двоим было тесно в мамином животе, вот и пострадала левая нога. Сам Риестофер говорил себе, что эта странная левая нога — все, что осталось от брата. Хотя нет, не все. Ведь родители ждали двоих сыновей и выбрали два имени. Но выжил только один, и Риестоферу достались оба имени, его назвали Риестофер Юсеф. Ему это даже нравилось.


Риестофер читал не только про то, как тоскливо живется детям, которые не могут играть с другими детьми. Он вообще много читал из того, что пишут про детей взрослые, толкуя на свои лад, как им живется, что они думают и чувствуют.

Все считало, что ему должно быть страшно одиноко и скучно. Ведь Риестофера почти никто не навещал. Он знал только маму, папу и гувернантку, которая обучала его по школьной программе, потому что он не мог ходить в школу. Большую часть дня Риестофер проводил в детской комнате один. Но он не скучал и не чувствовал себя одиноким.

Может, это неправильно, что ему вовсе не так уж плохо, как должно быть? И после того как мама, пожелав ему доброй ночи, гасила свет, Риестофер иногда лежал и говорил себе, как это обидно, что он не может бегать наравне с другими, не может выходить на солнце. Внушал себе, что ему очень грустно и одиноко. Потом, в слезах, пробовал уснуть, но у него ничего не получалось. Он даже сердился — ведь, если верить книгам, другим ничего не стоило уснуть в слезах.

У него же в голове заново проходило все, что он сделал за день, все, что видел, слышал, чувствовал. И еще он думал обо всем том, что лежит в его комнате и ждет, когда он встанет. Мысли и воспоминания чередовались так стремительно, что приходилось покрепче зажмуривать глаза. Тогда в темпом пространстве под веками вспыхивал многоцветный фейерверк, множество пляшущих точек, он всматривался в них, угадывая таинственные фигуры и сказочные персонажи, и засыпал.

После завтрака Риестофер первым делом отправлялся на свой наблюдательный пост. Окно детской смотрело в море, и каждое утро через пролив в обе стороны шли корабли.

На подоконнике лежало его снаряжение. Журнал с графами, где он записывал время и опознавательные знаки, папин большой бинокль, четыре цветных карандаша, компас и прочие необходимые вещи. Сидя на высокой табуретке, Риестофер внимательно следил за всем, что делалось в море, зарисовывал и записывал.

Не все замысловатые приборы, которые он сам собрал, были ему нужны. Но они так внушительно выглядели. Скажем, механизм от старого будильника, вставленный в небольшое колесо и подвешенный на резинке. Или толстая линза, которая опрокидывала весь мир вверх ногами., А матовое стекло, освещенное снизу карманным фонариком, — чем не экран радара?

Но наблюдение за судами было только одним из многих важных дел Риестофера. Надоест это занятие, другие уже ждут. Рисование, книги, почтовые марки, карты… И конечно, его собственная страна.


Страну Риестофера составляли две доски, которыми мама и папа прежде наращивали обеденный стол, когда ждали гостей. На этих досках Риестофер делал горы из глины, леса из спичек, а из пластилина лепил крохотных человечков и животных и населял ими страну.

Прочтя какую-нибудь особенно хорошую и увлекательную книгу, он немедля воссоздавал на своих досках край и персонажей, про которых в ней рассказывалось. Здесь Кай и Герда продолжали жить долго после того, как автор расстался с ними. Индейцы и пираты, война и мирная жизнь — всему было место в маленьком мире Риестофера.

Он мог часами сидеть на полу перед своими досками. Перенесется в вымышленный мир и говорит за каждого из людей, гонит скот через прерии, вместе с Оленебоем спускается по реке к блокгаузу белых, выводит племя через тайный перевал из глухой долины за глиняной горой. Рядом с ним лежали коробки с пластилином всех цветов — белого, красного, синего, темно-коричневого, ярко-желтого.

Крохотные человечки послушно делали все, о чем думал Риестофер. Но у них была и собственная воля. Они начинали жить своей жизнью, Риестофер привязывался к ним, разговаривал с ними. При этом персонажи, которых он сам придумывал — например, могучий силач Грозовик, — оказывались живее и всамделишнее любого из книжных героев.

Вот как получилось, что Риестофер, не выходя из комнаты, каждый день то нырял за сокровищами среди живописных коралловых рифов, то курил Трубку Мира с индейцами в теплых плащах, то вел эскадрилью боевых самолетов на ненавистного врага в другом конце комнаты, то подстерегал тигров, сидя в ветвях могучего тика в джунглях Индии.

Мама смеялась и ласково ворошила ему волосы рукой, Риестофер приметил: когда он играет в свою страну, мама частенько стоит в уголке и как будто что-то делает.

— Можно подумать, у тебя там настоящие люди, — говорила она. — Я и сама к ним привыкла. Откуда только у тебя все берется? Почему Грозовик исчез в столбе пламени?

Риестофер посмотрел на площадку между вигвамами, откуда улетел Грозовик.

— Понимаешь, у него была ракета, — объяснил он маме. — Он отправился на свою родную планету, до нее далеко-далеко, там деревья красные и поют.

— Ну и фантазия у тебя, молодой человек! — смеялась мама.

Фантазия? Взрослые всегда толкуют про детскую фантазию. Как будто ему это все только представляется, как будто он только сочиняет, а на самом деле ничего такого нет.

Но ведь это неверно! То, что он создавал, было таким же настоящим, как и все остальное в его комнате. Он в самом деле уходил в свою страну, видел лианы в дождевом лесу и опаленные зноем саванны, слышал индейские барабаны, сидел верхом на коне.

Фантазия?… Какая разница между его воспоминаниями о жизни в своей стране и о сегодняшнем завтраке? И то и другое одинаково ярко живет в его памяти. Так почему одно называют действительностью, а другое — фантазией? Он не может вернуть минуту, когда Грозовик исчез в столбе пламени, но не может вернуть к жизни и урок арифметики с гувернанткой, который кончился час назад!

Эти взрослые, все-то им надо втиснуть в какую-то схему…

А может быть, их тут нельзя винить? Может, и он, когда вырастет, точно так же будет смотреть на детей? Ахать и восклицать: «Что за фантазия?» Риестофер вздохнул. Если он и забудет все это, то, уж во всяком случае, не станет говорить про фантазию: «Это с годами проходит, вырастешь и станешь взрослым и разумным, как мы».


В азбуке Риестофера на букву «с» было нарисовано солнце. И с того самого дня, как он дошел до этой буквы, ему не давала покоя мысль о том, что солнце играет такую большую роль во всем, что он слышит и читает. Ласковое солнце, которое светит, и греет, и серебрит волны, и сверкает в каплях росы… А между Риестофером и солнцем стояла болезнь.

Солнце — будто огромный апельсин, спелый, жаркий, сладкий, соблазнительный запретный плод.

Мама уверяла, что он непременно поправится и когда-нибудь узнает солнце. Но в голосе ее звучало взрослое сочувствие, которое ему не нравилось. Поправится, не поправится — это не самое главное. Только бы узнать солнце. Но как узнать кого-то, если нельзя с ним встречаться?

— Придется тебе самому его навестить, — сказала мама как-то вечером, смеясь.

Когда она ушла, Риестофер продолжал думать лад ее словами. И пятнышки, которые он видел во мраке в тот вечер, были оранжевыми.


А на другое утро Риестофер принялся разбирать Лагерь Грозовика. Он расчленял маленькие фигурки и складывал пластилин обратно в коробку, каждый цвет — в свое отделение.

— Что же ты задумал построить теперь? — спроси кг мама.

— Ракетодром, — ответил Риестофер.

Мама рассмеялась.

Убрав остатки глиняной горы, прерии и дождевой лес, Риестофер начал строить космодром. Он строил с размахом, всю свою страну занял под городок космонавтов. Здание управления, жилые домики с цветниками, склад горючего, автомашины, подъемные краны… Вылепил множество техников и ученых.

Потом вместе с ними принялся за ракету.

Риестофер отлично знал, как должна выглядеть ракета. Она будет большая, серебристая, с капсулой для одного человека. И она полетит к солнцу.

Однажды утром, когда мама ушла в магазин, он пробрался на кухню и стащил алюминиевую фольгу для корпуса ракеты, который сделал из круглых палочек и пластилина. Риестофер обернул его фольгой и закрепил ее булавками. Булавочные головки были точь-в-точь как заклепки. Больше всего пришлось повозиться с носовой частью, он долго стриг и прилаживал фольгу, прежде чем она легла как надо.

И вот после многих дней упорного труда ракета готова. Техники и ученые на космодроме были очень довольны, и начальник базы сказал, что можно стартовать когда угодно. Они уже совещались с Риестофером, как назвать космический корабль. Теперь состоялся ритуал крещения — были речи, большой пир. и начальник базы объявил во всеуслышание, что ракета будет называться «Серебряное солнце».

Вечером, ложась спать, Риестофер сказал маме, что завтра полетит на солнце и привезет домой кусочек солнечного вещества, чтобы узнать его поближе. Из темно-зеленой стеклянной баночки он сделал грузовой отсек. Долетит до солнца, наполнит отсек веществом и ляжет па обратный курс. За свою кожу он не боится: ведь стекло темное.

Мама засмеялась и погладила его по голове.


На следующий день состоялся старт. Риестофер торжественно попрощался с техниками и учеными, поднялся на башню рядом с ракетой, открыл тяжелый люк и вошел в командный отсек. Сел в кожаное кресло и осмотрелся кругом.

Блестящие приборы в несколько рядов… Цветные лампочки на всех стенках… Большие телевизионные и радарные экраны… Он все проверил, тщательно осмотрел свой скафандр и вызвал по радио командный пост космодрома. Ему ответили, что все в порядке. Начался отсчет — спокойный, бесстрастный. Риестофер откинулся с креслом назад и напряженно ждал.

— Пять… четыре… три… два… один… ноль!

«Серебряное солнце», опираясь на пламенный хвост, поднялось в воздух, взмыло вверх и, сверкая, ушло в космос. Риестофера вдавило в кресло, в ушах что-то громко стучало, но он был счастлив. Ракета не подвела!

Опытной рукой он вращал ручки приборов, после того как взял управление на себя, следил за курсом, слал на землю доклады. Стремительно и уверенно ракета мчалась к центру солнечной системы. Как он и думал, путешествие оказалось долгим и однообразным.

Но вот наконец на экране телевизора солнце! Риестоферу стало очень жарко в скафандре, потому что солнечные лучи палили немилосердно. Он включил кондиционер, и жара сменилась прохладой.

Ракета шла прямо к огненному шару. Уже впереди простерлось рокочущее море пламени, но Риестофер бесстрашно вел космический корабль дальше, ведь он сам его конструировал и твердо верил в свои расчеты.

Наступила решающая минута. Риестофер потянул красную ручку. Люк изолированного грузового отсека открылся, в него ворвались языки кипящего белого пламени, и он опять закрылся.

Тотчас Риестофер изменил курс, и ракета устремилась вверх — домой!

Усталый, измученный, он выбрался из командного отсека и спустился на землю, где его ожидал весь персонал космодрома. Начальник базы поздравил его, друзья с троекратным «ура» понесли Риестофера на руках. Серебристый корпус ракеты оплавился и потрескался, но Риестофер не горевал. Корабль выполнил свою задачу.

В тот же день он начал разбирать все, что построил. Прежде всего — полуметровую ракету «Серебряное солнце», на которую положил столько труда. Осторожно снял фольгу и разложил пластилин по ячейкам. Потом взял темную стеклянную банку и бережно попаши ее на тумбочку возле кровати.

Когда мама вечером зашла сказать «доброй ночи», ее ждал усталый и счастливый сын.

— Я побывал на солнце, как ты мне советовала, — сказал он, — и взял с собой маленький кусочек солнечного вещества. Завтра начну его изучать. Может, пригодится в моей стране для вулкана или еще для чего-нибудь.

Мама улыбнулась, сказала «конечно» и погасила свет.

Попозже она, как всегда перед сном, еще раз зашла посмотреть, все ли в порядке в детской. Риестофер дышал глубоко и ровно. Она поправила одеяло и постояла, глядя на сына.

Одна рука ее придерживала ночную рубашку, а другая нечаянно задела банку на тумбочке. Мама опять слегка улыбнулась, провела пальцем по гладкому стеклу, сняла крышку.

И лицо спящего мальчика озарил яркий белый солнечный луч. На дне банки пылало маленькое солнце.


Перевод с норвежского Л. Жданова

ГОРАЦИЙ ГОЛД (АНГЛИЯ) Чего стоят крылья

— Но ты ведь обещал! — воскликнула Лиз Блэквелл, — Ты, клялся всеми святыми, что попросишь их ампутировать!

— Ампутировать? — в ужасе вскричал доктор Джонас. — В жизни не слышал ничего подобного!

— Но про человека с крыльями вы тоже в жизни никогда не слышали, — отпарировала она. — Гарвен, прошу тебя… Ты обещал!

— Это чтобы тебя успокоить, — ответил Гарвей Лидс. — Ты тогда так разволновалась, потому что все на меня смотрели…

Голый до пояса, в одних брюках и ботинках, развернув свои крылья во всем их великолепии, он походил на современный вариант Ники Самофракийской мужского пола.

— Лиз, если бы господь не хотел, чтобы я летал, он не наградил бы меня крыльями.

Доктор Джонас отложил складной метр и сказал:

— Длина крыльев — сто семьдесят пять сантиметров. Размах — три метра сорок. Если вычесть ваш прежний вес из нынешнего, крылья весят двадцать четыре килограмма. Они выросли из лопаток и являются естественным продолжением вашей костной, мускульной и кровеносной систем. Я никогда не видел у людей крыльев, но эти кажутся мне вполне надежными. Ампутировать их — все равно что отрезать совершенно здоровую ногу… С моей стороны это было бы непростительной профессиональной ошибкой, молодой человек!

— Но с ним так неловко теперь выходить на люди! — взмолилась Лиз. — И зачем только они выросли? Когда крылышки у него были как у ангелочка, это было божественно!

— Вы просили, чтобы я вас осмотрел, — продолжал врач, обращаясь к Гарвею, — и я сделал все, что мог, хотя, по совести, вам следовало бы обратиться к ветеринару. Рост крыльев, наверное, вас очень утомил. Пейте как можно больше молока, чтобы возместить потерю кальция. Спите подольше и ешьте всевозможные свежие овощи. Короче, я вам рекомендую то же самое, что посоветовал бы любой молодой матери.

Гарвей надел рубашку, а затем пиджак задом наперед, и Лиз помогла ему застегнуть пуговицы. В таком облачении он походил на священника, вернее, на ангела, концы его крыльев мели пол.

— Надо будет присмотреться к древним статьям, — сказал он, — а то неизвестно, как мне теперь одеваться.

— Хорошая мысль, — одобрил доктор Джонас. — Точность деталей у древних скульпторов поистине удивительна! Наверное, они лепили с натуры. И если это так, то вы не уникальный случай, а просто анахронизм. Но каким образом они у вас выросли?

— Не знаю, — сказал Гарвей.

— Зато я знаю! — взорвалась Лиз. — Это потому, что он такой добродетельный. У него нет ни одного недостатка, а это уже само по себе невыносимо для нормальной девушки вроде меня. Все началось, когда он проверял счета, и вдруг обнаружил, что случайно не доплатил что то около двух долларов налога. Он хотел их возместить, но ему сказали, что этот счет уже закрыт и чтобы он об этом больше не думал. Тогда он послал деньги по почте анонимно. И в тот же вечер я заметила у него вокруг головы какое-то сияние вроде венчика…

— Но ведь я должен был как-то вернуть эту сумму, — запротестовал Гарвей.

— Ну а крылья? — настаивал доктор Джонас.

— Вы поверите? Он до сих пор невинен! Настоящий девственник! В его-то годы! Я хотела убедиться, подойдем ли мы друг другу, но он ответил, что мы должны блюсти себя в чистоте до дня свадьбы. И вот тогда у тебя стали чесаться лопатки, Гарвей Лидс! А через несколько дней прорезались крылышки.

— Правда, я и сам позабыл, — скромно подтвердил Гарвей.

Наступило молчание. Затем доктор Джонас медленно проговорил:

— Это доказывает, что добродетель тоже имеет свои пределы, за которыми в организме возникают глубокие физиологические изменения. С пороком, видимо, то же самое… Доктор Джекил и мистер Хайд, очевидно, не плод воображения. Это волнующая тема для размышлений.

— Но как ему теперь быть с работой? — взмолилась Лиз. — С тех пор как у него появились крылья, он не может ходить в мастерскую.

— На пошивочном ателье свет клипом не сошелся, — заявил Гарвей.

— Совершенно верно, — согласился врач. — Для крылатого человека наверняка найдется масса интересных дел.

— Не нужен ты мне со своими дурацкими крыльями! — отрезала Лиз.

Гарвей заметил, что перья его взъерошились… «Как у орла», — подумал он.

— Если вы так низко меня цените, уважаемая мисс Блэквелл, значит, вы не та единственная, предназначенная мне женщина.

Он хотел бы ответить ей более резко, но не знал, как это делается.

— В таком случае прощай! — сказала Лиз, с треском защелкнула сумочку и вышла.

Гарвей остался стоять посреди комнаты в полной растерянности.

— Наверное, и я должен был сказать «прощай», — наконец промямлил он. — Теперь мне надо придумать, как прокормиться с помощью этих крыльев.

— Желаю удачи! — сказал врач. — И держите меня в курсе всех изменений, которые могут с вами произойти.

* * *

Епископ с восхищением осмотрел Гарвея со всех сторон.

— Несомненно, крылья самые настоящие, с перьями и прочим. Как сказал ваш врач, просто удивительно, с каким искусством древние скульпторы воспроизводили крылатых… Поистине они должны были ваять с натуры! Это… потрясающе!

— Вот с одеждой трудно, — заметил Гарвей, надевая рубашку задом наперед.

— Решение проблемы — тога, сын мой. как на статуях. Это, разумеется, не слишком модно, однако не менее, чем человек с крыльями.

Епископ сел за стол и закурил сигару.

— А теперь расскажите, что привело вас ко мне.

— Но это же и так понятно! — Гарвей прислонился к стене: сесть в кресло он не мог — мешали крылья. — Я ведь ангел, не так ли?

— Я не могу быть судьей в таком сложном богословском вопросе, но внешнее сходство, бесспорно, есть. Я даже готов в принципе согласиться с теорией вашего врача о критической массе добра. Но что я могу сделать для вас практически, сын мой?

— Примите меня на должность ангела, — сказал Гарвей.

Епископ поперхнулся.

— А что вы будете делать? — спросил он, наконец прокашлявшись.

— Я не знаю, что делают ангелы. Это должна решить церковь, а не я.

Епископ склонился над столом.

— Сын мой, если церковь, начнет заниматься всякими физическими аномалиями, у нас не останется времени ни на что другое. Вы, разумеется, являетесь исключением, но слишком старомодным, я бы сказал, средневековым.

— Но вы можете меня как-то приспособить, использовать?

— Повторяю, это вне моей компетенции, однако я не вижу, чем вы можете быть полезны церкви, и наоборот, чем церковь может быть полезной вам. Было время, когда церковь нуждалась в чудесах, но то было в средние века, в темную эпоху неграмотности и суеверий.

— А сейчас чудеса разве не нужны? — настаивал Гарвей.

— Сегодняшняя церковь — просвященная церковь. Она так же далека от средневековья, как современные вычислительные машины от древних счетов с деревянными шариками. Церковь нуждается в дельцах, уверенных и хладнокровных, которые отличают вексель от акции, умеют изыскивать фонды… короче, умеют пользоваться всеми средствами массовой информация для распространения современной религии.

— Вы хотите сказать…

— …что в современной церкви просто нет места для средневековых пережитков вроде вас.

Гарвей помолчал. Затем сказал со вздохом:

— Если так, ничего не поделаешь. А мне казалось, что это хорошая мысль.

Епископ обогнул стол и отечески потрепал Гарвея по плечу.

— Вы что-нибудь придумаете, сын мой. Надо уметь извлекать пользу даже из неудач. Когда жизнь подсовывает вам лимон, превращайте его в лимонад! Именно так мы и делаем ежедневно в лоне церкви.

— Благодарю вас, что приняли меня, — сказал Гарвей в смятении чувств. — И… прощайте!

— Прощай, сын мой, — не сморгнув ответил епископ деловито. — И да благословит тебя господь!

* * *

Сэм Крюбел закончил скептический осмотр крыльев Гарвея.

— Они и вправду настоящие. Ну так чего вы хотите?

— Работы, — ответил Гарвей. — Люди наверняка будут щедро платить, чтобы посмотреть на крылатого человека,

— В ярмарочных балаганах — возможно. Но у меня первоклассное агентство. Я не занимаюсь ярмарочными аттракционами.

— Но ведь есть еще телевидение. И ночные кабаре. И кино.

— Послушайте, — терпеливо начал Крюбел, — единственное, что у вас есть, — это крылья. Для номера этого недостаточно. Два-три представления, и все. Единственное место, где вы можете получить постоянную работу, — это ярмарочный балаган.

Гарвей задумался.

— Этого я не сообразил. Значит, мне нужен свой номер. Как мне его придумать?

Крюбел распахнул дверь в соседний обширный зал с гимнастическими кольцами и зеркалами на стенах.

— Вот, — сказал он, — здесь достаточно места для полета. Потому, что вы ведь летаете, не так ли?

— У меня нет опыта, — с сожалением пробормотал Гарвей. — В моей квартире слишком тесно, а на улице я стесняюсь…

— Здесь вам ничто не мешает. И смотреть на вас будем только мы трое.

— Как это трое? — удивился Гарвей.

Он оглядел зал и только сейчас увидел маленькую коренастую женщину, которая сидела рядом с таким же маленьким коренастым мужчиной на металлической скамье у стенки. Они ждали приема у Крюбела, но теперь с интересом уставились на Гарвея.

— Не смущайтесь, — подбодрил, его Крюбел, — это всего лишь акробаты… Итак, летайте, летайте! — проговорил он нетерпеливо.

Гарвей снял пиджак, рубашку, отошел в дальний угол тренировочного зада. Он распростер своя великолепные крылья и начал разбег. Стараясь координировать движения крыльев и ног, он добежал почти до противоположной стены, прежде чем поднялся на воздух. Неловко развернувшись, чтобы не удариться о зеркала, он воспарил к потолку.

— Для начала не очень-то, — заметил Крюбел. — Что еще вы умеете?

— Право, не знаю…

— Может, мертвую петлю?

— О, знаете, у меня, кажется, боязнь высоты…

— Еще нелегче! Если вам больше нечего показать, спускайтесь.

Гарвей сдвинул ноги для приземления. Скорость его была меньше пятнадцати километров в час, но он не рассчитал пробег и врезался в закрытую дверь. Сложив крылья, он вернулся к своей одежде, как побитый.

— Плачевное зрелище, — буркнул Крюбел и открыл дверь, об которую Гарвей расквасил нос. — Приходите ко мне, когда у вас действительно будет что показать.

— Что, например? — вскричал Гарвей. Крюбел замер, держась за ручку двери.

— Я продаю номера. Я их не изобретаю!

Гарвей заметил, что акробаты одобрительно закивали.

— Хорошо, я подумаю дома над своими возможностями.

— В запасе у вас всегда есть ярмарка. Желаю вам всяческой удачи.

— Благодарю за прием, — сказал Гарвей.

— Не за что. — Крюбея прикрыл за собой дверь, но тотчас отворил ее, чтобы коротко бросить акробатам: — Сожалею, Ламбино, но для вас у меня ничего нет.

Они что-то вежливо пробормотали и вышли.

Гарвей надел задом наперед рубашку, пиджак, рассеянно дошел до лифта. Он и представить себе не мог, какой номер ему изобрести.

* * *

Когда Гарвей вставил ключ в скважину, кто-то тронул его за локоть. Он оглянулся. Мужчина и женщина, оба маленькие и коренастые, стояли рядом, бормоча вежливые слова.

— Мы шли за вами, — объяснил мистер Ламбино.

— Это было нетрудно, — извинилась миссис Ламбино.

— Мы хотели бы поговорить насчет вашего номера.

— Вы очень любезны, — сказал Гарвей. — Входите.

Когда они сели, слегка смущенные, мистер Ламбино объяснил:

— Мы пошли следом за вами, потому что для нас вы целое состояние — миллион долларов!

— Я? — поразился Гарвей, прислоняясь к стене. — Каким образом? Вы хотите стать моим импресарио?

— К сожалению, нет. Мы — Великие Ламбино, лучшие из акробатов. Но у нас нет контракта.

— Мне очень жаль. Я в таком же положении.

— Кому интересны акробаты? Никому. Но труппа с крыльями…

— Труппа? — переспросил заинтригованный Гарвей.

— У вас нет номера. У вас не те габариты.

— Разумеется, для акробатики, — извинилась миссис Ламбино.

Мистер Ламбино пробурчал что-то вежливое.

— Конечно, для акробатики, не для женщин… — Он поклонился, не вставая со стула. — Вы упражняетесь каждый день?

— Нет, совсем нерегулярно, — признался Гарвей.

— Вот видите! — торжествующе воскликнул мистер Ламбино. — Мы с женой работаем каждый день с утра до вечера, чтобы быть в форме, и совершенствуем наш номер, и без того превосходный. Вы способны на это?

— Я попробую. Раз это необходимо…

— Вам придется тренироваться годами! И только тогда вы, может быть, сделаете свой номер. В то время как вместе с нами вы сможете дебютировать немедленно.

Гарвей нахмурился.

— Простите, но я вас не понимаю.

— Все очень просто. С крыльями мы заработаем кучу денег, и вы будете получать четверть, нет — половину наших доходов.

— Да, да, половину, — подтвердила миссис Ламбино.

— Но с чего мы начнем? — спросил Гарвей.

— Расскажите, где и кто пересадил вам крылья.

— Пересадил? — изумился Гарвей. — Они вовсе не пересаженные. Они просто выросли.

Великие Ламбино перестали вежливо ворковать.

— Мы говорим серьезно, — сказал мистер Ламбино. — Не шутите, прошу вас.

— Но это серьезно! Они выросли сами!

Мистер Ламбино выхватил пистолет.

— Сами?! Ну хватит. Если вы не откроете нам вашу тайну, мне придется прибегнуть вот к этому.

— Послушайте! — взорвался Гарвей, — От этих крыльев у меня одни неприятности. С точки зрения аэродинамики я нелепее, чем первый планер Лилиенталя. Из-за них я потерял работу. Из-за них я потерял любимую девушку. Из-за них я не могу сесть в кресло и сплю стоя на подпругах, как больная лошадь. А люди, которые на меня глазеют! Крюбел прав. Я гожусь только для ярмарочного балагана, где показывают монстров. Черт бы побрал эти проклятые крылья!

Крылья упали на пол.

Гарвей смотрел на них вначале с ужасом, потом с облегчением.

— Видимо, иногда полезно разозлиться, — сказал он. — Давно бы мне потерять терпение… и еще кое-что, — добавил он мечтательно.

Быстро вытолкав обескураженную чету акробатов, он набрал знакомый номер телефона и с улыбкой до ушей заговорил:

— Алло, это ты, Лиз? Слушай, у меня есть для тебя новости…


Перевод с английского Ф. Мендельсона

ПИТЕР С. БИГЛ (АНГЛИЯ) Милости просим, леди Смерть!

Это случилось в Англии давным-давно, еще при том самом короле Георге, который говорил по-английски с ужасающим немецким акцентом и ненавидел собственных сыновей. В те времена жила в Лондоне некая знатная дама; она только тем и занималась, что задавала балы. Эта вдова преклонных лет (звали ее леди Флора Невилл) проживала в роскошном особняке неподалеку от Букингемского дворца, и было у нее столько слуг, что она никак не могла упомнить их по именам, а многих ни разу в глаза не видывала. Яств у нее было куда больше, чем она могла съесть, нарядов куда больше, чем она могла надеть. В подвалах ее дома скопилось столько вин, что бесчисленным гостям за целый век не прикончить, а чердаки были забиты творениями великих художников и скульпторов, о чем она и не подозревала. Последние годы жизни леди Невилл устраивала званые вечера да балы, которые посещали знатнейшие пэры Англии, а порою там появлялся даже сам король, и прослыла она самой умной и остроумной женщиной Лондона.

Но постепенно леди Невилл приелись празднества. Она по-прежнему собирала у себя в доме самых прославленных людей страны и, чтобы развлечь их, приглашала искуснейших жонглеров, акробатов, танцовщиц и факиров, но самой ей на этих приемах становилось все скучнее и скучнее… Прежде ее занимали придворные сплетни, теперь же они стали вызывать у нее зевоту. Самая упоительная музыка, самые невообразимые чудеса магии вгоняли ее в тоску. Когда же леди Невилл видела, как танцуют красивые и влюбленные пары, ей становилось грустно, а грусти она не выносила.

И вот однажды летом созвала она близких друзей и молвила:

— С каждым днем я все больше убеждаюсь, что на моих вечерах веселятся все, кроме меня самой. Секрет моего долголетия прост: я никогда не испытывала скуки. Всю жизнь меня интересовало то, что я вижу вокруг, и мне хотелось увидеть еще больше. Но скуки я не терплю и не намерена зевать на заведомо скучных приемах, особенно если сама их устраиваю. Поэтому на очередной свой бал я приглашу гостя, которого никто из вас при всем желании не сочтет скучным. Друзья мои, на ближайшем балу почетным гостем будет не кто иной, как Смерть!

Молодой поэт горячо одобрил эту мысль, но остальные отшатнулись от хозяйки в ужасе. «Как не хочется умирать!» — твердили они. В свое время Смерть неминуемо придет за каждым из них; зачем же играть со Смертью, не дожидаясь назначенного часа, который и так пробьет слишком рано? Однако леди Невилл сказала:

— Вот именно! Если Смерть собирается унести кого-нибудь из нас в вечер бала, то все равно явится, зови не зови. Но если в тот вечер никому из нас не суждено будет умереть, то, мне кажется, очень мило принять в своем кругу такого гостя. Может быть, Смерть порадует нас чем-нибудь неожиданным… если, конечно, будет в ударе. Подумать только, после этого нам представится случай рассказывать, как мы веселились на балу со Смертью! Да нам позавидует весь Лондон, вся Англия!

Такая мысль пришлась по вкусу друзьям леди Невилл, но некий юный лорд, еще не пообтесавшийся в Лондоне, робко возразил:

— У Смерти и без нас дел по горло! Чего доброго, отклонит приглашение…

— Пока еще никто и никогда не отклонял моего приглашения, — отчеканила леди Невилл.

А юный лорд не был зван на бал.

Не мешкая, леди Невилл уселась писать текст приглашения. Немало поспорили о том, как надлежит обращаться к Смерти.[28] «Ваше лордство»? Но это ставило бы Смерть на одну доску с любым захудалым виконтом или бароном… Более приемлемым показался было герцогский титул — «ваша милость Смерть», но леди Невилл нашла, что это отдает лицемерием. А обратиться к Смерти со словами «ваше величество», то есть приравнять Смерть к королю Англии, не дерзнула даже леди Невилл. Наконец согласились на том, чтобы титуловать Смерть «ваше преосвященство», как кардинала.

Капитан Компсон, известный всей Англии как самый лихой рубака-наездник и самый элегантный повеса, заметил:

— Все это очень мило, но как попадет к Смерти наше приглашение? Кому известен адрес?

— Смерть, как вся мало-мальски приличная публика, без сомнения, живет в Лондоне; разве что в крайнем случае на лето выезжает в Довилль, — заявила леди Невилл. — Скорее всего Смерть живет где-то по соседству: это самая фешенебельная часть города, и едва ли особа, занимающая такое положение в обществе, как Смерть, поселилась бы в другом квартале. Если поразмыслить, то, право же, странно, как это мы до сих пор не раскланиваемся на улице.

Почти все друзья выразили согласие с хозяйкой дома, один лишь поэт, которого звали Дэвид Лоримонд, воскликнул:

— О нет, миледи, вы заблуждаетесь! Смерть живет среди бедняков. Смерть живет в самом узком и грязном переулке города, в мерзкой, кишащей крысами лачуге, где пахнет… пахнет…

Тут он осекся отчасти потому, что уловил неудовольствие леди Невилл, отчасти же потому, что никогда не бывал в подобной лачуге и не представлял себе, чем же там пахнет.

— Смерть живет среди бедняков, — закончил он, — и навещает их изо дня в день, ибо Смерть для них — единственный друг.

Леди Невилл отвечала поэту столь же холодно, как и юному лорду:

— Смерть волей-неволей имеет дело с бедняками, Дэвид, но едва ли нарочно ищет их общества. Наверняка Смерти, так же как и мне, трудно поверить, что бедняки — тоже люди. В конце концов ведь Смерть принадлежит к аристократии.

Лорды и леди не оспаривали того, что адрес Смерти по меньшей мере не уступает их собственному в смысле аристократичности, но никто не знал, как называется та улица, и никто никогда не видел того дома.

— Вот если бы шла война, — сказал капитан Компсон, — Смерть было бы совсем нетрудно разыскать. Я сам, знаете ли, не раз смотрел Смерти в лицо, даже пытался вызвать на разговор, но так и не добился ответа.

— Вполне естественно, — обронила леди Невилл. — Вам следовало дождаться, пока Смерть заговорит с вами. Вы не слишком-то блюдете этикет, капитан.

Тем не менее она улыбнулась ему, как улыбались капитану все женщины.

Вдруг ее озарило:

— Если не ошибаюсь, у моего куафера болен ребенок, — сообщила она. — Вчера он, помнится, что-то такое говорил. Похоже, он потерял всякую надежду. Пошлю-ка я за ним и передам ему приглашение, а он, в свою очередь, вручит его Смерти, когда наш адресат явится за его отпрыском. Надо признаться, так не принято, но иного выхода я не вижу.

— А если куафер не согласится? — спросил лорд, который всего несколько дней назад женился.

— С чего бы это? — ответила леди Невилл.

Общего одобрения не разделял только поэт — он воскликнул, что затея жестока и безнравственна. Но и он умолк, когда леди Невилл простодушно спросила:

— А почему, Дэвид?

Итак, послали за куафером, и, когда он предстал перед собравшимися — с нервной улыбкой, сцепив пальцы, смущенный присутствием стольких знатных особ, — леди Невилл втолковала ему, что от него требуется. И, как всегда, оказалась права, ибо он и не подумал отказываться, а взял визитную карточку с текстом приглашения и испросил позволения удалиться.

В течение двух дней о нем не было ни слуху ни духу, а на третий он без зова явился к леди Невилл и подал ей маленький белый конверт. Проронив: «Как любезно с вашей стороны, очень вам признательна», она вскрыла конверт и извлекла оттуда скромную визитную карточку с надписью: «Смерть с благодарностью принимает приглашение на бал к леди Невилл».

— Ты получил это от Смерти? — нетерпеливо допытывалась леди Невилл. — Как же выглядит Смерть?

Но куафер глядел мимо нее и молчал, и тогда она, не дожидаясь ответа, вызвала слуг и наказала собрать своих друзей. А потом, в нетерпении расхаживая по комнате, снова спросила:

— Так как же выглядит Смерть?

Куафер ничего не ответил.

Собравшиеся друзья возбужденно передавали карточку из рук в руки, пока совершенно ее не захватали. Впрочем, всем было ясно: кроме самого текста, в послании нет ничего необычного. На ощупь визитная карточка ни горяча, ни холодна, а исходящий от нее слабый запах скорее даже приятен. Все утверждали, что аромат очень знакомый, но никто не мог его определить. Поэт усмотрел в нем сходство с благоуханием сирени, но уловил и некоторое отличие. Капитан же Компсон указал на одну особенность — никто, кроме него, этого не заметил:

— Взгляните-ка на надпись, — сказал от. — Видел ли кто-нибудь почерк более изящный? Буквы легкие, словно пташки. По-моему, величая Смерть «его лордство» или «его преосвященство», мы лишь теряли время попусту. Это женская рука.

Все зашумели, заговорили разом, и карточка опять пошла по кругу, чтобы каждый мог с полным правом воскликнуть:

— Ей-богу, верно!

Среди всеобщего гула выделялся голос поэта:

— Если вдуматься, то этого следовало ожидать. Лично я предпочитаю Смерть в образе женщины.

— Смерть скачет на исполинском черном коне, — твердо заявил капитан Компсон, — и носит доспехи такого же цвета. Смерть очень высокого роста, выше любого из смертных. Тот, кого я видел на поле боя, тот, кто разил направо я налево как солдат, не был женщиной. Скорее всего эти строки писал сам куафер или же его жена.

Но хотя все столпились вокруг куафера и умоляли поведать, от кого же он получил записку, тот упорно молчал. Сперва его улещивали всевозможными посулами, потом грозили ужасной карой. Со всех сторон на него сыпались вопросы:

— Это ты сделал надпись на карточке?

— Если не ты, то кто же?

— Это была живая женщина?

— А она действительно Смерть?

— Смерть тебе что-нибудь говорила?

— Как ты догадался, что это и есть Смерть?

— Кто же все-таки Смерть — мужчина или женщина?

— Ты что, вздумал над нами потешаться?

Ни слова не произнес куафер, ни единого словечка. В конце концов леди Невилл велела слугам избить его и вытолкать взашей. Но и когда его уводили, куафер не взглянул на знатную клиентку и не проронил ни звука.

Взмахом руки водворив среди друзей молчание, леди Невилл сказала:

— Бал состоится ровно через две недели. Пусть Смерть приходит как угодно — в мужском ли обличье, в женском ли, хоть в обличье бесполого существа. — Тут она безмятежно улыбнулась. — Нечего удивляться, если Смерть окажется женщиной. Теперь я хуже представляю себе Смерть, но зато и меньше боюсь ее. В мои годы не опасаются того, кто пишет обыкновенным гусиным пером. Ступайте по домам и, готовясь к балу, не забудьте сообщить о нем слугам, чтобы те разнесли весть по всему Лондону. Пусть все знают, что через две недели наступит вечер, когда на всей земле не умрет ни один человек, ибо Смерть будет веселиться на балу у леди Невилл.

Ровно две недели вместительный особняк леди Невилл дрожал, стонал и ходил ходуном, точно старое дерево в грозу: это слуги гремели молотками и орудовали щетками, наводили в доме глянец и заново окрашивали стены. Леди Невилл усердно готовилась к балу. Всю жизнь она немало гордилась своим особняком, но когда до бала остались считанные дни, вдруг испугалась, что жилище окажется недостаточно пышным для Смерти, которой, несомненно, не в диковинку гостить у сильных мира сего. Из страха навлечь на себя презрение Смерти, леди Невилл круглые сутки самолично наблюдала за работой слуг. Надо было выбить ковры и занавеси, начистить золотую и серебряную посуду так, чтоб сверкала в темноте. Парадную лестницу, спускавшуюся в зал наподобие водопада, мыли и скребли до того часто, что нельзя было пройти по ней, не поскользнувшись. Что же касается бального зала, то, чтобы убрать его подобающим образом, одновременно трудились тридцать два слуги, не считая тех, кто драил хрустальную люстру высотой в человеческий рост и четырнадцать светильников поменьше. А когда все было готово, леди Невилл заставила слуг переделывать работу с самого начала. Не потому, что заметила где-то соринку или пылинку, нет; просто леди Невилл была уверена, что Смерть-то обязательно заметит.

Для себя леди Невилл выбрала самое нарядное платье и лично проследила за тем, как его стирали и гладили. Она вызвала другого куафера и причесалась по старинной моде, желая доказать Смерти, что возраста своего не скрывает и по-обезьяньи копировать юных прелестниц не намерена.

Весь день перед балом леди Невилл провела у зеркала. Косметикой она не злоупотребляла — лишь тронула губы помадой, наложила тени под глазами да припудрилась мельчайшей рисовой пудрой. Однако леди Невилл пристально рассматривала исхудалое, старое лицо, глядевшее на нее из зеркала, и думала о том, какое впечатление произведет оно на Смерть. Дворецкий осведомился, хорошо ли, на ее вкус, подобраны вина, но она отослала его прочь и оставалась у зеркала, пока не настало время одеваться и встречать гостей.

Гости начали съезжаться рано. Выглянув в окно, леди Невилл обнаружила, что мостовая перед домом запружена каретами и породистыми лошадьми. «Все это напоминает многолюдную похоронную процессию», — подумала она.

Дворецкий выкрикивал имена гостей, и в гулком бальном зале ему вторило эхо.

— Капитан королевской гвардии Генри Компсон! Мистер Дэвид Лоримонд! Лорд и леди Торренс! (То была самая юная чета супругов, женатых всего каких-то три месяца). Сэр Роджер Гаррисон! Графиня делла Кандини!

Всем прибывшим хозяйка протягивала руку для поцелуя, и для каждого у нее находились любезные слова приветствия.

Леди Невилл позаботилась о том, чтобы на балу играли лучшие музыканты, но хотя по ее сигналу началась музыка, ни одна пара не вышла на паркет, ни один молодой лорд не обратился к хозяйке с просьбой оказать ему честь и подарить первый танец, как того требовали приличия. Гости кучками слонялись по залу, перешептывались и не отрывали глаз от дверей. Заслышав стук колес подъезжающей кареты, они неизменно вздрагивали и жались друг к другу; всякий раз как дворецкий возвещал о прибытии очередного гостя, они тихонько вздыхали с облегчением.

— Чего ради явились они ко мне на бал, если им так страшно? — презрительно пробормотала леди Невилл. — Я вот не боюсь свести знакомство со Смертью. Мне только очень хотелось бы надеяться, что Смерть оценит великолепие моего дома и букет моих вин. Я умру раньше любого из них, но мне ничуть не страшно.

Уверенная, что Смерть не появится раньше полуночи, хозяйка поочередно подходила к одному гостю за другим, пытаясь успокоить их — не словами, которых, как она отлично понимала, все равно никто не разберет, а тоном своим, будто перед нею были испуганные лошади, но мало-помалу нервозность гостей передалась и ей: она садилась и тут же вставала с места, пригубила не менее десятка бокалов и не допила ни одного… и все поглядывала на часики, усыпанные драгоценными камнями. Сперва ее подмывало ускорить бег времени и покончить с ожиданием, а потом она то и дело проводила пальцем по циферблату, словно желая рассеять тьму и насильно передвинуть стрелку на час рассвета. Когда настала полночь, леди Невилл, как и все остальные, тяжело дышала, ни минуты не оставалась на месте и прислушивалась к шороху колес по гравию.

У всех, включая леди Невилл и капитана Компсона, бой часов исторг сдавленный вскрик испуга, но все тотчас же умолкли и стали отсчитывать удары. Сверху донесся перезвон других часов, поменьше. Виски леди Невилл клещами сжала боль. Случайно она увидела свое отражение в огромном зеркале бального зала — серое лицо запрокинуто, как в приступе удушья, — и подумала: «Смерть — это женщина, страшная, омерзительная старая карга, по-мужски высокая и сильная. И вот что самое ужасное: лицо у нее точь-в-точь как у меня». Но вот бой часов прекратился, и леди Невилл закрыла глаза.

Открыла она их, когда услышала, что шепот вокруг нее изменил интонацию: теперь к страху примешивались облегчение и досада. Ведь к дому уже не подъезжали кареты. Смерть не явилась.

Шум постепенно нарастал, кое-где раздавались смешки, Неподалеку от леди Невилл молодой лорд Торренс сказал жене:

— Вот видишь, голубка, я же говорил, нечего бояться. Все это только шутка.

«Я погибла! — подумала леди Невилл. А смех все ширился и боем часов отдавался у нее в ушах. — Мне хотелось задать грандиозный бал, чтобы тем, кого не позвали, стало стыдно перед всей столицей, и вот воздаяние. Я погибла, и поделом мне».

Обернувшись к поэту Лоримонду, она предложила:

— Потанцуй со мной, Дэвид.

Она подала знак музыкантам, и те мгновенно заиграли. Лоримонд колебался, и она прибавила:

— Потанцуем. Другого случая у тебя не будет: больше я не устраиваю балов.

Лоримонд поклонился и вывел ее на середину зала. Гости расступились перед ними, смех на время затих, но леди Невилл понимала, что он вот-вот возобновится.

«Ну что ж, пускай смеются, — подумала леди Невилл. — Я не боялась Смерти, пока все они тряслись как осиновый лист. С какой же стати мне бояться их смеха?»

Но веки терзала острая боль, и, танцуя с Дэвидом, леди Невилл снова сомкнула глаза.

Но тут вдруг коротко ржанули все лошади перед домом — точно так же, как в полночь разом вскрикнули все гости. Лошадей было великое множество, и их единодушное ржание утихомирило гостей. К дверям приближались тяжелые шаги дворецкого, и все вздрогнули, будто в дом ворвался холодный ветер.

Вслед за тем послышался приятный голосок:

— Я опоздала? Ах, извините! Все из-за коней…

И прежде чем дворецкий успел доложить, на порог грациозно порхнула прелестная юная девушка в белом и с улыбкой остановилась в дверях.

Она была не старше девятнадцати лет. Длинные золотистые волосы густыми локонами ниспадали на плечи, тепло мерцающие, как два беломраморных острова средь зеленого моря. Широкие скулы и лоб, узкий подбородок и до того чистая кожа, что многие дамы, в том числе и леди Невилл, невольно коснулись своих лиц пальцами и тут же отдернули ладони, словно устыдились шероховатости щек. Губы гостьи были бледно-розовые, а ведь остальные дамы намазались красной, оранжевой и даже малиновой помадой. На юном лице над темными, спокойными, глубоко досаженными глазами взлетали сросшиеся брови, несколько гуще я прямее, чем требовала мода, и до того черные, до того жгуче-черные, что леди средних лет — супруга лорда средних лет — буркнула:

— Мне кажется, в ней есть примесь цыганской крови.

— Если не чего-нибудь похуже, — подхватила любовница ее мужа.

— Замолчите! — сказала леди Невилл громче, чем хотела, и девушка обернулась на звук ее голоса. Она улыбнулась, леди Невилл попыталась ответить улыбкой, но губы ей не повиновались.

— Милости просим, — проговорила леди Невилл. — Милости просим, леди Смерть.

Среди лордов и леди прошуршал легкий вздох, когда девушка пожала старухе руку и склонилась перед нею движением изысканным и легким, подобная схлынувшей волне.

— Леди Невилл, — сказала она, — как я благодарна вам за то, что вы меня пригласили!

Акцент в ее словах был так же неуловим и так же знаком, как запах ее духов.

— Пожалуйста, простите мне мое опоздание, — серьезно прибавила она. — Я ехала издалека, и мои кони очень устали.

— Если угодно, конюх почистит их и задаст корм, — предложила леди Невилл.

— Ах нет! — поспешно ответила девушка. — Прошу вас, запретите ему подходить к ним. Это не простые кони, к тому же они очень злы.

Смерть приняла от слуги бокал вина, медленно, по глоточку, выпила и тихо, удовлетворенно вздохнула.

— Какое отменное вино, — сказала она, — и какой же у вас прекрасный дом!

— Благодарю вас, — отозвалась леди Невилл.

Не поворачиваясь к остальным гостям, она ощущала их взгляды у себя на спине, понимала, что ей бешено завидуют все женщины в зале, чувствовала эту зависть каждой клеточкой тела, как предчувствовала обычно дождь.

— Мне бы хотелось здесь пожить, — продолжала Смерть мелодичным голоском. — Когда-нибудь так оно и случится.

Увидев, что леди Невилл оцепенела словно замороженная, Смерть положила ручку на локоть старухи:

— Ох, что это я? Простите. Я очень жестока, хотя никогда не хочу быть жестокой. Прошу вас, извините меня, леди Невилл. Ведь я не привыкла бывать в обществе и потому болтаю всякие глупости. Умоляю вас о прощении.

Рука ее была легка и тепла, как у всех молоденьких девушек, а глаза смотрели так жалобно, что леди Невилл ответила:

— В ваших словах нет ничего обидного. Пока вы у меня в гостях, мой дом принадлежит вам.

— Спасибо, — поблагодарила Смерть и улыбнулась такой лучезарной улыбкой, что музыканты заиграли сами по себе, не дожидаясь сигнала леди Невилл. Та хотела было их остановить, но Смерть вмешалась:

— Ах, какая восхитительная музыка! Пожалуйста, пусть играют!

Музыканты продолжали исполнять гавот, а Смерть, нисколько не смутясь под пристальными взглядами, исполненными жадного ужаса, тихонько замурлыкала мелодию без слов, обеими руками чуть приподняла подол платья и нерешительно притопнула маленькой ножкой.

— Давно я не танцевала, — грустно заметила она. — Наверное, совсем разучилась.

Она была застенчива, она не поднимала глаз, чтобы не смущать молодых лордов, ни один из которых не решался пригласить ее на танец. Леди Невилл испытывала прилив стыда и жалости — чувств, которые, как она полагала, увяли в ее душе много лет назад.

«Неужели ее так унизят на моем балу? — разгневанно думала старуха. — И только из-за того, что она Смерть? Будь она самой скверной и уродливой каргой в мире, все оспаривали бы друг у друга право танцевать с нею; ведь они джентльмены и знают, что от них ожидается. Однако ни один джентльмен не станет танцевать со Смертью, будь она какой угодно раскрасавицей».

Украдкой леди Невилл покосилась на Дэвида Лоримонда. Лицо его разрумянилось, руки были стиснуты так крепко, что пальцы побелели, он не отводил взгляда от Смерти. Однако он не повернул головы, когда леди Невилл коснулась его плеча, и притворился, будто не слышит ее шипящего окрика: «Дэвид!»

Тогда выступил вперед капитан Компсон, седой и красивый, в военной форме, и изящно поклонился Смерти.

— Капитан Компсон! — воскликнула Смерть, улыбаясь, и вложила ручку в предложенную им руку. — Я все время мечтала о тон, чтобы вы пригласили меня на танец!

Услышав это, дамы постарше нахмурились — они считали непристойным говорить мужчине такие любезности, но Смерти это было в высшей степени безразлично. Капитан Компсон вывел ее на середину вала, и они стали танцевать. Поначалу Смерть проявляла странную неуклюжесть: она слишком уж старалась попасть в такт партнеру и, казалось, совершенно лишена была чувства ритма. В движениях капитана сквозили достоинство и в то же время юмор. Леди Невилл даже не подозревала, что танец может выражать столько противоречивых чувств. Но когда капитан взглянул на нее через плечо Смерти, леди Невилл заметила то, чего никто не заметил: лицо и глаза вояки были парализованы ужасом, и, хотя он подавал Смерти руку с непринужденной галантностью, вздрагивал от прикосновения своей партнерши. Однако танцевал он с обычным блеском.

«Вот что значит поддерживать свой престиж, — подумала леди Невилл. — Капитан Компсон должен делать то, чего от него ждут. Надеюсь, скоро его сменит кто-нибудь другой».

Но никто не спешил сменить капитана. Мало-помалу пары одна за другой преодолевали страх и поспешно выскальзывали на паркет, пока Смерть смотрела в другую сторону, но никто не стремился избавить капитана Компсона от прекрасной партнерши. Они танцевали друг с другом все танцы. Спустя некоторое время кое-кто из мужчин уже окидывал гостью не затравленным, а оценивающим взглядом, но, едва встретясь с нею глазами, в ответ на ее улыбку лишь крепче прижимал к себе свою даму, словно боялся, как бы ту не унес холодный ветер.

Одним из немногих, кто разглядывал Смерть не таясь и с удовольствием, был лорд Торренс, но танцевал он только со своей женой. Другим был поэт Лоримонд. Танцуя с леди Невилл, он заметил:

— Если она Смерть, то кто же это перепуганное дурачье? Если она уродлива, то каковы же они? Мне противен их страх. Он ведут себя неприлично.

В эту минуту мимо проплыла в танце Смерть с капитаном, и до них донеслись его слова:

— Но если в бою я действительно видел именно вас, то как могли вы столь неузнаваемо измениться? Как стали такой прелестью?

Смерть рассмеялась тихо и весело.

— Я подумала, что среди красивых людей лучше быть красивой. Побоялась всех напугать и испортить бал.

— Все представляли ее уродиной, — сказал Лоримонд леди Невилл. — А я знал, что она окажется прекрасной.

— Почему же ты с нею не танцуешь? — спросила леди Невилл. — Тоже боишься?

— Нет, нет, — быстро и с горячностью возразил поэт. — Очень скоро я приглашу ее на танец. Только еще чуть-чуть полюбуюсь ею издали.

А музыканты все играли да играли. Танцы уносили за собой ночь медленно, как капли воды подтачивают скалу. Леди Невилл казалось, что никогда еще не было такой длинной ночи, но она не чувствовала ни усталости, ни скуки. Она танцевала поочередно с каждым из своих гостей, кроме лорда Торренса, который не отходил от жены, словно лишь в этот вечер познакомился с нею, и, разумеется, кроме капитана Компсона. Один раз капитан поднял руку и мимолетно коснулся золотистых волос Смерти.

Он все еще был неотразимым кавалером и достойным партнером для такой красивой девушки, но каждый раз, когда эта пара проносилась мимо нее, леди Невилл внимательно разглядывала лицо капитана и понимала, что он гораздо старше, чем все полагают.

Сама же Смерть казалась моложе самых юных дебютанток. Теперь она танцевала лучше всех, хоть леди Невилл и не могла припомнить, в какую минуту неуклюжесть сменилась милой плавностью движений. Смерть улыбалась, окликала каждого, кто попадался ей на глаза, — и всех она знала по имени; она непрерывно напевала, выдумывала слова на мелодию танцев — бессмысленные слова, ничего не значащие звуки, и все же каждый старался уловить ее мягкий голос, сам не зная отчего. А когда, танцуя вальс, она перекинула волочащийся шлейф через руку, чтобы двигаться свободнее, то леди Невилл вообразила ее парусной лодочкой, плывущей по безмятежному вечернему морю.

Леди Невилл поймала обрывок сварливого спора между леди Торренс и графиней делла Кандини:

— Неважно, Смерть это или нет, но она никак не старше меня!

— Чепуха! — отрезала графиня, которая не разрешала себе проявлять снисходительность к другим женщинам. — Ей все двадцать восемь лет, а то и тридцать. А чего стоит ее платье, прямо-таки подвенечный наряд, ну и ну!

— Гадость, — вторила женщина, которую пригласили на бал как признанную любовницу капитана Компсона. — Безвкусица. Но никто и не ожидал от Смерти хорошего вкуса.

Казалось, леди Торренс вот-вот расплачется.

«Завидуют Смерти, — сказала себе леди Невилл. — Как странно, а я вот нисколько ей не завидую, ну ни капельки. И вовсе ее не боюсь».

Она немало гордилась собой.

И вдруг музыканты кончили играть столь же неожиданно, как начали, и отложили инструменты в сторонку. Во внезапной пронзительной тишине Смерть покинула капитана Компсона, подбежала к одному из высоких окон и обеими руками раздвинула занавеси.

— Глядите-ка! — воскликнула она, стоя спиной к остальным. — Ночь уже на исходе.

Летнее небо было еще черным, горизонт на востоке лишь чуть светлел, но звезды в небе исчезли, и постепенно стали четко вырисовываться во тьме деревья вокруг дома.

Смерть прижалась лицом к стеклу и произнесла так тихо, что ее едва расслышали:

— А теперь мне пора.

— Нет! — вырвалось у леди Невилл, которая не сразу поняла, что заговорила именно она. — Вы должны еще побыть с нами. Бал дан в вашу честь; пожалуйста, останьтесь.

Смерть протянула ей обе руки, и леди Невилл сжала их своими.

— Я чудесно провела время, — сказала Смерть ласково. — Вы себе не представляете, как приятно, когда тебя по-настоящему зовут на бал: ведь вы всю жизнь выезжаете на них и сами их даете. Для вас все балы одинаковы, а у меня этот — единственный. Вы меня понимаете?

Леди Невилл молча кивнула.

— Эту ночь я запомню навсегда, — докончила Смерть.

— Останьтесь, — попросил капитан Компсон. — Побудьте еще немножко.

Он положил ладонь на плечо Смерти, и та, улыбаясь, прижалась к ней щекой.

— Милый капитан Компсон, — сказала она, — мой первый настоящий кавалер. Разве вы еще не устали от меня?

— И никогда не устану, — ответил он. — Прошу вас, останьтесь.

— Как много у меня поклонников, — изумилась Смерть. Она протянула руку Лоримонду, но тот отпрянул, хоть тотчас же вспыхнул от стыда. — Войн и поэт. Как славно быть женщиной! Но почему же вы оба не заговорили со мной раньше? А теперь слишком поздно. Мне пора.

— Пожалуйста, останьтесь, — прошептала леди Торренс. Для пущей храбрости она не выпускала руки мужа. — Мы оба находим вас ослепительно красивой.

— Добрая леди Торренс, — растроганно сказала девушка Смерть.

Отвернувшись, она слегка дотронулась до окна, и окно распахнулось. В зал ворвался предрассветный воздух, освеженный дождем, но уже попахивающий лондонскими улицами. Гости услышали пение птиц и необычное, каркающее ржание коней Смерти.

— Хотите, я останусь с вами? — спросила она. Вопрос был задан не леди Невилл, не капитану Компсону, не тем, кто восхищался Смертью, а графине делла Кандини, которая стояла поодаль, прижав к груди букет и раздраженно мурлыча песенку. Графиня нисколько не хотела, чтобы Смерть оставалась, но побаивалась, как бы другие дамы не заподозрили, что она завидует красоте Смерти, и потому ответила:

— Да, конечно, хочу.

— Вот как, — проговорила Смерть. Она перешла на шепот.

— А вы, — обратилась она к другой даме, — хотите ли вы, чтоб я осталась? Хотите ли сделать меня своей подругой?

— Хочу, — ответила дама, — потому что вы красивы и у вас манеры настоящей леди.

— А вы, — спросила Смерть какого-то мужчину, — и вы, — спросила она женщину, — и вы, — спросила она другого мужчину, — хотите ли, чтобы я осталась?

И все ответили:

— Да, леди Смерть, хотим.

— Значит, хотите? — обратилась она наконец ко всем сразу. — Хотите, чтобы я жила среди вас, ничем не выделялась, перестала быть Смертью? Хотите, чтобы я приходила к вам в гости и посещала все балы? Хотите, чтобы я разъезжала в карете, запряженной такими же конями, как ваши? Хотите, чтобы я одевалась подобно вам и говорила то же самое, что говорите обычно вы? Чтобы кто-нибудь из вас женился на мне, а остальные плясали у меня на свадьбе и приносили подарки моим детям? Хотите ли вы этого?

— Да, — сказала леди Невилл. — Останьтесь же, останьтесь со мной, со всеми нами.

Голос Смерти был по-прежнему тих, но стал отчетливее и старше — слишком дряхлый голос (мелькнуло в голове у леди Невилл) для такой юной девушки.

— Подумайте хорошенько, — увещевала Смерть. — Поймите, чего вам хочется, и будьте в этом вполне уверены. Всем ли угодно, чтобы я осталась? Если хоть один человек скажет: «Нет, уходи», я мгновенно уйду и никогда не вернусь. Подумайте. Всем ли я нужна?

— Да! Да, вы непременно должны остаться. Вы так прекрасны, мы не можем вас отпустить! — вскричали все в один голос.

— Мы устали, — сказал капитан Компсон.

— Мы слепы и глухи, — сказал Лоримонд. — Особенно к стихам.

— Мы боимся, — глухо сказал лорд Торренс, а жепа взяла его под руку и прибавила: — Мы оба.

— Мы глупы и скучны, — сказала леди Невилл, — и старимся без толку. Оставайтесь с нами, леди Смерть.

Тогда Смерть улыбнулась, — ласково и лучезарно, и шагнула навстречу людям, но всем показалось, будто она спустилась к ним с недосягаемой высоты.

— Отлично, — сказала она. — Остаюсь с вами. Отныне я не Смерть, а просто женщина.

Никто не разомкнул губ, но по залу пронесся глубокий вздох. Люди не смели шевельнуться, ибо золотоволосая девушка все же была Смертью, и за окном все еще хрипло ржали ее зловещие кони. Никто не мог долго смотреть на неё, хотя перед ними была самая прекрасная девушка на свете.

— Но за это вам предстоит расплата, — сказала она. — В жизни за все приходится платить. Один из вас должен стать Смертью вместо меня — ведь мир не может существовать без Смерти. Нет ли желающих стать Смертью по доброй воле? Только при таком условии могу я превратиться в простую девушку.

Никто не ответил, но все медленно попятились от нее, как откатываются от берега волны, если пытаешься их поймать. Графиня делла Кандини с приятельницами хотели тихонько улизнуть из зала, но Смерть улыбнулась им, и они застыли у дверей. Капитан Компсон шевельнул губами, словно желая предложить свои услуги, но так ничего и не вымолвил. Леди Невилл застыла на месте.

— Нет желающих, — подытожила Смерть.

Она прикоснулась пальцем к цветку, и тот, казалось, изогнулся от наслаждения, как кошачья спинка.

— Нет желающих. Тогда я сама выберу себе замену, и это будет справедливо, поскольку точно так же и я когда-то стала Смертью. Но я не хотела ею быть, и меня очень радует, что вы зовете меня к себе. Давно уже я ищу людей, которым была бы нужна. Теперь осталось только выбрать кого-то на мое место, и все кончено. Я буду выбирать крайне тщательно.

«Ах, до чего же мы были глупы!» — подумала леди Невилл, но вслух ничего не сказала. Только стиснула руки и, глядя на Смерть, смутно ощутила, что, будь у нее дочь, ей бы хотелось, чтобы эта дочь походила на леди Смерть.

— Графиня делла Кандини, — раздумчиво произнесла Смерть, и женщина в ужасе пискнула — на крик у нее не хватило дыхания. Но Смерть со смехом продолжила: — Нет, это было бы нелепо.

Больше она ничего не добавила, но после этого щеки графини долго еще пылали от унижения, оттого что со не избрали Смертью.

— Капитан Компсон не годится, — проворковала Смерть. — Он чересчур добр, это было бы жестоко по отношению к нему. Ведь он рвется умереть.

Выражение лица у капитана не изменилось, но руки его задрожали.

— Лоримонд тоже, — продолжала девушка, — он слишком мало знает жизнь, и потом он мне нравится.

Поэт вспыхнул, побледнел, опять покраснел. Он неловко попытался было преклонить перед нею колени, но вместо этого выпрямился во весь рост и постарался принять осанку капитана Компсона.

— И не Торренсы, — заявила Смерть, — никоим образом не лорд и леди Торренс, — они слишком любят друг друга, чтобы гордиться ремеслом Смерти.

Однако она не сразу отошла от леди Торренс, а еще некоторое время не спускала с нее. темных любопытных глаз.

— Я стала Смертью в вашем возрасте, — сказала она наконец. — Интересно, каково это — снова очутиться в таком возрасте? Чересчур долго была я Смертью,

Леди Торренс содрогнулась и ничего не ответила,

Наконец Смерть спокойно проговорила:

— Леди Невилл.

— Здесь, — откликнулась та.

— По-моему, вы — единственная, — сказала Смерть. — Я выбираю вас, леди Невилл.

И снова до леди Невилл донесся единодушный тихий вздох. Она стояла спиной к гостям, но прекрасно знала, что все вздохнули с облегчением, оттого что выбор не дал на них или на кого-либо из близких. Леди Торренс в негодовании вскрикнула, но леди Невилл прекрасно понимала, что молодая женщина точно так же ужаснулась бы любому выбору Смерти. Старуха услышала собственный спокойный голос:

— Польщена, но неужто не нашлось более достойного?

— Нет, — сказала Смерть. — Никто так не устал от человечности, никто лучше вас не знает, до чего бессмысленно жить на свете. И никто не в силах относиться к чужой жизни, — тут она улыбнулась милой и жестокой улыбкой, — например, к жизни ребенка, как к пустой безделице. У Смерти тоже есть сердце, но это — навеки опустошенное сердце, сердце же леди Невилл, мне думается, подобно иссохшему руслу реки, подобно пустой раковине. Вы гораздо больше меня будете довольны ролью Смерти — ведь я стала Смертью в слишком юные годы.

Легкой, чуть покачивающейся походкой приблизилась она к леди Невилл; в ее глубоко посаженных, широко раскрытых глазах отражался свет уже взошедшего багряного утреннего солнца. Гости шарахнулись от нее, хотя она на них не глядела, а леди Невилл, заломив руки, неотрывно следила, как Смерть подходит к ней танцующими шажками.

— Мы должны поцеловаться, — сказала Смерть. — Так когда-то и я стала Смертью.

Она восторженно тряхнула головой, и мягкие золотистые волосы всколыхнулись на ее плечах.

— Скорее, скорее! — торопила она. — Я не дождусь, когда же вновь стану человеком.

— Вам это может не понравиться, — предостерегла ее леди Невилл. Теперь ее охватило чувство покоя, хоть она и слышала биение собственного сердца, ощущала это биение в кончиках пальцев. — Пройдет какое-то время, и вам это разонравится.

— Возможно. — Теперь улыбка Смерти была совсем близко. — Я буду не такой красивой, как сейчас, и люди перестанут любить меня так сильно. Но какое-то время я буду человеком, а потом умру. Свою вину я искупила.

— Какую вину? — спросила старуха прекрасную девушку. — В чем вы провинились? Из-за чего стали Смертью?

— Не помню, — ответила Смерть. — Со временем вы тоже забудете.

Она была меньше ростом, чем леди Невилл, и неизмеримо моложе. Она годилась ей в дочери (у леди Невилл никогда не было детей), могла бы жить с нею, безотлучно находиться при старухе и нежно обнимать ее в минуты тоски. Смерть привстала на цыпочки, чтобы поцеловать леди Невилл, и, целуя, шепнула ей на ухо:

— Когда я состарюсь и подурнею, вы будете свежи и прекрасны. Будьте же тогда милостивы ко мне.

За спиной у леди Невилл элегантные джентльмены и красивые дамы зашептались, завздыхали и судорожно задвигались, подобные марионеткам, разодетым во фраки и роскошные платья.

— Обещаю, — сказала хозяйка дома и сухими губами прижалась к мягкой душистой щечке юной леди Смерть.


Перевод с английского Я. Евдокимовой

АНДРЕ МАЙЕ (КАНАДА) Как я стала писательницей

Четырнадцатая улица ведет к Ист-ривер.

Десять часов вечера. Толпа еле передвигает свои неживые ноги. У нее гипсовое лицо — одно из тысячи лиц нашей синтетической цивилизации.

Улица темна, как монастырский коридор. Одни бредут прочь с улицы, другие спешат на свидание, третьи — на ночлег, четвертые — куда глаза глядят.

Все было очень обыденным и в то же время каким-то ненастоящим. На левой стороне — пятна желтых, красно-кирпичных, коричневых тонов, обведенные черными линиями, придававшими им форму домов. На правой, по которой я шла, — ярко освещенная парикмахерская на первом этаже и грязная забегаловка, в которой стоит дым коромыслом. Дальше — заклеенные афишами деревянные щиты, из-за которых протягивает ветви дерево. Клочья афиш оповещают о новой демонстрации старого кинобоевика «Девушка в военной форме».

Я ни о чем не думала и только жадно поглощала все впечатления, предлагавшие себя моему праздному уму.

Какой-то тип остановился на углу Первой авеню и закурил сигарету с таким видом, будто без нее он не смог бы перейти улицу. Что до меня, то я перешла ее, не задерживаясь, и увидела, что из-за спины типа с сигаретой появилась и движется навстречу мне странная личность, рассмотреть которую мне удалось благодаря неоновому свету, падавшему из витрины с обувью.

Человек шел быстрым шагом, и через его правую руку было переброшено пальто. Левая его рука, согнутая в локте, оканчивалась боксерской перчаткой. Он поравнялся со мной и остановился; я посмотрела на него, мягко говоря, не без удивления. Вращая большими глазами, он сунул мне пальто, которое пес, и молча побежал, все так же размахивая рукой в перчатке и все с тем же свирепым выражением на лице.

Что мне делать с мужским пальто?

«Если окажется, что оно мало ношенное, — сказала я себе, — пошлю его в ЮНРРА».[29]

Вдоль набережной тянулись сверкающие ряды фонарей. Скоро я почувствовала вес своей ноши, и в какое-то мгновенье у меня появилось даже искушение оставить ее здесь, на одной из скамеек набережной.

Не знаю, что меня от этого удержало. Наверно, мой демон.

Крайне непривлекательного вида грузовые посудины испытывали на прочность свои швартовы и гнали водяные круги от своих якорных цепей.

Какие-то мерзкие мальчишки носились друг за другом. Нигде в мире нет такой отвратительной шпаны, как в Нью-Йорке.

Да, но что же мне все-таки делать с этим пальто? Ах, ведь я решилась отдать его в ЮНРРА! А может, самой послать кому-нибудь из друзей во Франции? Нет, это слишком сложно.

С островков сквозь ночь доносились крики, сверкали ошв — зеленые, голубые. Добавим ко всему луну и девушку, сидевшую, свесив ноги, на парапете, и рядом с н amp;й юношу — не красавца, не урода, а так, самого ординарного.

Прошел рабочий — тоже не из таких, какие мне нравятся. Он нес железный ящик и длинный кусок водопроводной трубы.

Несмотря на масляные пятна и отбросы, плававшие на воде, воздух был ароматен — может быть, благодаря морскому бризу… Нет, не морскому. Мне казалось, что ветер дует с океана.

Я не заметила, как проскочила два или три лишних квартала, и только тут, опомнившись, уже совсем усталая, повернула домой.

Тогда-то у меня в голове и зароились самые невероятные предложения.

Чтобы кто-то сунул вдруг ни с того ни с сего пальто в руки мне, незнакомке, посреди улицы, не сказав ни единого слова? С чего бы это?

Может, оно «горячее», как в Соединенных Штатах принято говорить о краденных вещах?

Может быть, в его карманах пистолет, драгоценности или гремучая змея? Может, оно снято с гангстера, только что убитого недругом, который сразу же позаботился о том, чтобы уничтожить все улики?

Тот, кто всучил мне пальто, был в боксерских перчатках. В двух перчатках или в одной? Я помнила только одну — ту, которой он с какой-то яростью размахивал в воздухе. Нет, конечно, это боксер. Он изрядно отделал (а может быть, и угробил) собрата по профессии и теперь скрывается от руки правосудия. Могло быть такое? Могло. Потом, не зная, как ему отделаться от тяжелого пальто (но чье же оно все-таки?), он сунул его первому встречному.

Неправдоподобно. Разве я была первой встречной? Нет. До меня этот человек в боксерской перчатке наверняка встретил еще многих других людей. И потом, я была не прохожим, а прохожей. Он дал мужское пальто молодой женщине. Почему?

По дороге домой я перебрала мысленно всевозможные варианты и теперь не знала, что и думать.

Студенческий пансион, давший мне приют (точнее — мне, моим мечтам и моим художническим дерзаниям), снаружи выглядел очень прилично. Вход был с Двенадцатой улицы, через парадное с семью каменными ступеньками.

Внутри, как это ни печально, пансион служил пристанищем не только таким же бедным, как я, студентам, но также тараканам и крысам.

В этот вечер после всей дневной беготни, после нескончаемых блужданий по бесконечным улицам моя комната на пятом этаже, под самой крышей, казалась мне, когда я поднималась по бесконечно длинным лестницам с шаткими перилами, самой прекрасной комнатой в мире.

Войдя в свою комнату с мужским пальто под мышкой, я сильным ударом кулака распахнула настежь окно.

Надо сказать, что в те времена я старательно культивировала все, что только было мужественного в моей натуре, чтобы уравновесить таким образом чрезмерную женственность своей внешности… В те дни я носилась с мыслью, что совершенное существо должно быть наполовину мужчиной наполовину женщиной. Я и в выражениях не особенно стеснялась.

Итак, ударом кулака я распахнула окно, и теперь, чтобы закрыть его, понадобилось бы притянуть створки к себе. Американцы называют такие окна французскими.

Я плюхнулась на постель, вздохнула и блаженно вытянулась, переполненная впечатлениями этого дня.

Пальто, небрежно брошенное на спинку стула, соскользнуло на пол. В комнату проникало немного света с улицы — достаточно, чтобы разглядеть контуры предметов, но недостаточно, чтобы разглядеть их детально.

При посредстве безобразной штуковины, болтавшейся на шнурке над самым моим носом, я включила свет. Резвившиеся в раковине прусаки моментально смылись.

Я встала — и запел матрац, еженощно баюкавший меня в моих кошмарах.

Я осмотрела пальто. Собственно говоря, это было полупальто из верблюжьей шерсти цвета светлой охры. Оно было почти новое, с широким поясом и двумя косыми карманами. Я сунула руку в один из них, чтобы узнать, что в нем, и извлекла предмет, от первого же прикосновения к которому у меня по коже побежали мурашки.

Моя рука тут же швырнула на стол то, что она вынула из кармана, и страшный предмет оказался перед моими глазами.

Это были пять пальцев человеческой левой руки, отрубленные у основания и связанные шнурком.

Мгновенно сработали два рефлекса: сначала меня вырвало в умывальник, а потом я схватила шнурок за его конец и выбросила этот ужас за окно.

Меня начало трясти, и я не могла сдержать икоту. В течение десяти минут мне казалось, что я умираю. К счастью, я не обедала в этот день, и после нескольких болезненных конвульсий мой желудок успокоился.

Стало ясно, что этим вечером мне уже не выбраться в маленький бар, где собирались мои собратья по Гринвич-Виллидж: пара бесталанных художников, неудавшаяся актриса, полные надежд поэтессы. Более везучие, случалось, угощали там мазил вроде меня черствым сандвичем и чашкой кофе с коньяком.

Это псевдофранцузское подвальное заведение называлось «Кошачья миска», и действительно, с завсегдатаями там не особенно цацкались — не больше чем с бездомными кошками из водосточных труб.

Я начала снимать блузку, когда вдруг, повернувшись к окну, увидела ногти этих жутких пальцев, взобравшихся по стене дома к самой оконной раме.

Ужас! Ужас!

Я взяла туфлю и стала бить по ним каблуком, и била до тех пор, пока они не разжались. Они свалились вниз, и я сразу захлопнула окно.

Неужели все это происходит наяву?

Схватив пальто, я выскочила из комнаты и сбежала вниз к привратнице.

— Я нашла это на скамейке у Ист-Ривер, — сказала я ей. — Отдайте его вашему мужу, мне оно ни к чему.

— Это прекрасное полупальто, — сказала она, — и вы могли бы продать его. Я снижу вам квартирную плату.

Я поднялась к себе, думая, что, может, хоть теперь у меня будет покой.

Я не понимала, что происходит. А вы бы поняли?

Я вошла в комнату — и сердце чуть не выскочило у меня из груди. Пальцы, проклятые пальцы, барабанили по стеклу, явно требуя, чтобы я их впустила!

С воплем: «Входите! Входите же! Давайте кончать!» — я распахнула окно.

Пальцы спустились на паркет, быстрыми, уверенными шажками двинулись к столу, вцепились в его деревянную ножку и стали карабкаться по ней вверх.

Они расположились на столе. Остолбенев, стояла я в ногах своей кровати и смотрела, как они движутся, — смотрела не протестуя, не испытывая любопытства, не давая себе труда поискать объяснение этому ужасу, от которого я глаз не могла отвести.

Между тем пальцы, немного отдохнув, отодвинули в сторону картон и другие рисовальные принадлежности и вытащили из-под них чистую тетрадь. Потом они собрались вокруг моей авторучки и начали писать. Невидимая, но исключительно точная рука водила ими по странице.

На душе у меня становилось все тоскливей. Воздух густел. Звуки становились громче. Я задыхалась.

С того места, где я стояла, я очень хорошо видела, что именно пишут пальцы.

«Мы были послушными орудиями левши, с которым расправился его враг. Наш хозяин умер сегодня вечером. Только в нас он еще живет, но нам, чтобы мы жили, нужна ты».

На какое-то мгновенье между мной и миром встало черное облако. Отрезанные пальцы все писали, а я надела берет, жакетку и бросилась вниз по лестнице.

Я бежала по улице — бежала и бежала. Я поняла, что ужас навсегда поселился рядом со мной. Я бежала и говорила себе: «Четырнадцатая улица… ведет к Ист-Ривер… там уже не будет страха…»

Парапет над рекой был не очень высокий. Я занесла над ним ногу, но какая-то неведомая сила за моей спиной удержала меня. Морской ветер сдул с моего лица гримасу тоски. Я села на скамью, а мое сердце уже покидали последние мятежные порывы. Надо было смириться со своей горькой судьбой — ничего другого мне не оставалось.

Пальцы, удержавшие меня от самоубийства, лежали у моих ног. Я не задавалась вопросом, как они меня догнали. Я взяла их и положила в берет, и этот берет я несла в руках до самого дома.

Дома я вытряхнула его содержимое прямо на стол. Пальцы ударились о него с глухим стуком.

— Выкладывайте, что там у вас, — сказала я им. Они снова сплелись вокруг моей авторучки и написали: «Мы дадим тебе богатство».

— Каким образом?

«Береги нас. Без души нас ждет разложение. Дай нам свою. Люди бессмертны в той мере, в какой их помнят или любят. Помнить о чьем-то присутствии — уже значит любить. Мы не просим у тебя ничего, кроме духовной поддержки. Доверь нам свою жизнь, а мы дадим тебе богатство».

Какой сатанинский договор предлагался мне? И все же на душе у меня стало как-то спокойнее. Я сказала:

— Оставайтесь.

И добавила, желая сохранить за собой на всякий случай путь к отступлению:

— Вы мерзки. Я смогу терпеть вас, только пересиливая отвращение.

Пальцы нетерпеливо задвигались и приступили к работе.

Не могу сказать, что я хорошо спала эту ночь.

Всю ночь напролет в темноте моей конуры скрипело перо, которым водили по бумаге проклятые пальцы.

Я попросила у знакомого пишущую машинку, и пальцы перепечатали текст. На другой день с рукописью под мышкой и с пальцами в кармане (я все время чувствовала их там) я вошла в самое крупное издательство, где меня сразу же принял шеф.

Бросив беглый взгляд на кипу бумаги, которую я положила перед ним, он с места в карьер предложил мне великолепный договор, который я тут же приняла, и аванс в десять тысяч долларов.

Он почти насильно навязал мне своего агента, проныру, который, не сходя с места, подобрал мне роскошно обставленные апартаменты. Большой магазин обновил мой гардероб, модный парикмахер придал новый вид моей голове, который и увековечили фотографы. Вскоре ее можно было лицезреть во всех журналах и газетах Америки, многократно воспроизведенную со многими и всегда лестными комментариями.

Издательский агент познакомил меня со всеми театрами и ресторанами города. Обо мне он говорил не иначе как с величайшим почтением. Скоро мое имя перестали употреблять без эпитета «гениальная».

Я-то хорошо знала, что такое моя гениальность: пять кусков мертвечины, связанные шнурком от ботинок.

Когда пальцы писали мой второй шедевр, я была уже известнее Эйнштейна, прославленнее любой кинозвезды.

Временами наедине с собой я пыталась вновь обрести самое себя. Я рисовала. Мои наброски, какими бы неудачными они ни были, были моими.

Вскоре для меня был отрезан и этот путь. Издательский агент застал меня, когда я рисовала небоскребы, схватил, несмотря на все мои протесты, стопку рисунков и использовал их для рекламы.

Люди, буквально рвали их у меня из рук, и о них было много разговоров — мои рисунки называли «любимым времяпрепровождением гениальной женщины».

Мужчины, как я вижу теперь, докучнее тараканов. Мне некуда деваться от них, и фальшивый рай, который для меня создали живые пальцы мертвеца, оказывается страшнее преисподней.

Они, эти немыслимые пальцы, присвоили меня, и я стала существом без собственной жизни.

Ночью они создают романы, статьи, элегии. Когда я не сплю, я слышу, как они пишут.

На рассвете они соскакивают со стола на ковер и идут в мою комнату. Они хватаются за полог кровати, и потом я чувствую их — ледяные и неподвижные, у самого своего горла.

Когда ужас становится непереносимым, я встаю и ставлю пластинки. Я часто напиваюсь, хотя терпеть не могу алкоголя.

Я не стану выбрасывать пальцы за окно — они все равно вернутся. Я не говорю им ничего, но, быть может, в один прекрасный день я их сожгу. Или испробую на них действие кислоты.

Я чувствую, что скоро мне будет просто невмоготу выносить их присутствие. А ведь они любят меня и наверняка читают без труда мои самые затаенные мысли.

Не сильнее ли обычного сжимали они сегодня утром мое горло?


Перевод с французского Р. Рыбкина

ДЖЕМС ПОЛЛАРД (АВСТРАЛИЯ) Заколдованный поезд

— Я ведь ясно сказала: один по Ведьмина Лога! — хрипло пролаял голос,

— Очень жаль, мамаша, но вот уже пять лет как эта ветка закрыта.

Бенджамин Уайт пристально посмотрел на странную фигуру за окошком кассы. Перед ним загорелись два больших глаза, и он почувствовал, как его собственные глаза полезли па лоб.

— Чушь! Я сама из Ведьмина Лога! Рельсы не сняты, станция на том же месте. Не дашь билета — плохо будет!

Душевное равновесие Бенджамина восстановилось окончательно.

— Катитесь-ка вы подальше, мамаша. Поезда через эту станцию не ходят, и билетов туда мы давным-давно не печатаем. Куда-нибудь еще желаете ехать?

— Нет! Мне надо в Ведьмин Лог!

Бен отрицательно покачал головой и отвернулся от окошка. Ему еще предстояло сделать записи в станционном журнале, и, пожалуй, лучше было заняться делом, нежели спорить с помешанной.

«Помешанная» издала негодующее шипение, а потом как бы втекла через окошко кассы в станционную дежурку Бена.

Усаживаясь поудобнее, Бенджамин почувствовал движение воздуха. Он поднял глаза и увидел, что его собеседница сидит на углу стола, свесив одну ногу, а другой обвив метлу. Верхний конец метлы сжимала пара рук, костлявей которых, казалось, на свете нет, а на этих костлявых руках покоился острый подбородок.

Одета она была в то, что Бен позднее назвал балахоном. Из-под капюшона выглядывало лицо старой карги: нос крючком, беззубые десны, мутные глаза.

С полминуты Бенджамин молча моргал. Он не верил глазам своим.

— Нет, — сказал он вслух, — не может этого быть.

Он сделал запись в журнале и добавил:

— Через окошко кассы войти нельзя, а дверь заперта. Он покосился на угол стола — и глаза его снова полезли на лоб,

— Помнишь, как тридцать лет назад, еще до женитьбы, ты звал жену очаровательной ведьмочкой — столько раз называл, что и не сосчитаешь? — сварливо прошамкала незваная гостья.

— Еще бы, конечно, помню! Но вы-то это откуда знаете?

— А сегодня утром ты назвал ее страшной ведьмой и еще сказал, что был бы до смерти рад отправить ее и Ведьмин Лог и навсегда от нее избавиться — помнишь?

— Да как же это? Откуда вы все?…

— И разве не думал ты, что рождество веселее было бы встречать без нее? Разве не ломал голову, как бы стащить ящик спиртного с поезда номер двадцать шесть? И разве не хотелось тебе, чтобы в доме на праздники никогошеньки не осталось и чтобы даже малышей не было?

— Будь я проклят!.. — Бенджамин вскочил на ноги, у него перехватило дыхание. — Чего ты хочешь, ведьмина дочь?

Верхом на метле она сделала круг по дежурке и ответила:

— Хочу научить тебя уважать ведьм, как ты уважал их в молодые годы.

Стоя на одной ноге и опираясь на метлу, она почти вплотную приблизила к нему свой крючковатый нос и острый подбородок. Глаза ее сверкали.

— Так вот что я скажу тебе, друг любезный: двадцать шестой прибудет сегодня ночью на час позже. На разъезде у корявого дерева он перейдет на закрытый путь, и я без билета поеду в Ведьмин Лог! Ха-кха-кха-кха-кха!

Хрипло смеясь, она покинула дежурку тем же путем, каким проникла туда. Бенджамин остолбенело глядел на все это. Ее уж и след простыл, а он все стоял и смотрел на открытое окошко кассы.

Он слышал обычное тиканье станционных часов, завыванье ночного ветра на платформе, воду, капающую из крана за дверью, — и ничего более.

Крадучись, Бенджамин с фонарем в руках обошел одно за другим все станционные помещения, но таинственная гостья бесследно исчезла.

Вернувшись в дежурку, он увидел, что здесь тоже ничего не изменилось, и сел за стол, бормоча:

— Не могло этого быть!

Он прислушался — и снова услышал тиканье часов, стенания ветра, капанье воды.

— Нет! — и он углубился в свою работу.

Зять Бена, Шедрик Малкехн, был машинистом товарного поезда номер двадцать шесть, который жители городка Меррины называли «специальным рождественским». Меррина, конечная станция в Сказочных Горах, была поселением рудокопов, добывавших золото и свинец, опалы и уран; поезд должен был прийти туда в ночь перед сочельником, а точнее — 24 декабря в 0.15.

В 23.30, когда двадцать шестой пыхтел уже на переезде Карремби, Шедрик увидел, что его кочегар Джо Браун нагнулся, опираясь на лопату, и заглядывает в тендер.

— Тут ведьма, Шедрик! — крикнул Джо Браун и, шагнув вперед, замахнулся лопатой. В следующее мгновенье лопата зазвенела о металл площадки, и кочегар, отброшенный какой-то непонятной силой, мешком плюхнулся на сиденье.

— Повесить ее! — захохотал Шедрик.

Но его смех оборвался, когда он услыхал позади себя другой, более громкий хохот. Он обернулся, и его рот раскрылся еще шире.

— К-кто это?

Он шагнул к кому-то или чему-то шевелившемуся в тендере, но наткнулся на невидимую преграду.

— Ха-кха, кха, кха, кха, кха, кха! Помнишь, как сегодня утром ты сказал своей доброй женушке, что она ведьмина дочь и что в прежние времена ее бы сожгли на костре?

— Сказал, ну и что?

— А ведь только год как ты женат, Шедрик Малкехи! Постыдился бы, хоть ты и внук палача, — я ведь хорошо помню имя того, кто меня повесил!

В стуке колес Шедрику слышалось: «Ух, ух, ведьмин дух».

— Ну и шум был сегодня утром в старом доме!

Как в мое время не могли ужиться две семьи под одной крышей, так и теперь не могут…

— Вот что, миссис, мисс или как вас там, проваливайте, а то сам сброшу с паровоза!

— Не сбросишь, паровоз теперь веду я. Иначе нам не доставить тебя в Ведьмин Лог.

— А я туда не поеду. Кондуктор…

— А я любого кондуктора заколдую, — так что поедешь куда мне надо! Ты сам захотел! Помнишь, как сегодня утром поддержал тестя, — сказал ему, что вздумай тот посадить свою жену со всем ее барахлом на твой поезд, ты выведешь его на закрытый путь и ссадишь У Ведьмина Лога? Что, потешил тестюшку?

«Чух-чу-чу-чух! Ведьмин дух! Ток-то-то-ток! Ведьмин Лог!» — стучали колеса.

«Да захоти я на самом деле отвезти ее туда, — подумал Шедрик, — все равно бы из этого ничего не вышло. Уже год как стрелки на разъезде замкнуты — и слава богу! От этой линии и так были одни убытки, а как в логе завелись ведьмы да народ подался за деньгой в другие края, кому охота туда ездить?»

Скрипучий голос звучал где-то совсем рядом, между машинистом и кочегаром, и оба посмотрели вверх, ожидая увидеть над паровозной будкой всадницу верхом на метле; но единственное, что они увидели, было красное перо дыма.

— Мы научим тебя уважать ведьм и женщин, Шедрик Малкехи! Проедешься этой ночью через Лог1 Ха-кха-кха-кха-кха!

Поезд сделал поворот, и головной прожектор осветил сухое корявое дерево, за которым начинался разъезд. Шедрик потянул за проволочный крюк. «У-и-и-иии!»

Он думал, что свисток прозвучит презрительно и торжествующе. Так и было в самом начале, когда свисток победным криком пронзил ночь. Потом поезд прогрохотал через переезд, проследовал к стрелкам закрытой линии, каким-то образом прошел через них и повернул на юг. И тогда свисток страдальчески взвыл: «Уай-ай-ай-ай!»

Шедрик услышал, как два голоса закатились хриплым смехом, и под жуткое завыванье свистка груженный дровами состав с гривой из окрашенного пламенем дыма понесся вместе с пое. вдной бригадой и двумя ведьмами по заржавелым рельсам, проходившим через покинутый людьми Ведьмин Лог.

А на платформе Подветренная ночной дежурный Бенджамин Уайт в 23.55 проверил свой хронометр по станционным часам и увидел, что те и другие часы показывают одно и то же время. «Где же двадцать шестой?» — удивился он и прислушался, силясь за тиканьем часов и капаньем воды уловить шум приближающегося поезда.

Но шума не было.

В 00.05 он снова вышел на платформу, снова прислушался и напряг глаза, ожидая увидеть вдали светлое пятно головного прожектора.

В 00.15 он услышал только крик ночной птицы, донесшийся со второго от станции (так ему показалось) телеграфного столба.

В 00.30, устав от долгого и мучительного ожидания, он жалобно спросил у мыши, присевшей на полу освещенного коридора станции почесать усы:

— Ведь не мог Шед поехать через Ведьмин Лог? Или… поехал? Это все она, проклятая! — простонал он. В 00.45 Бену начало мерещиться, что из всех темных уголков станции ему корчат рожи привидения. И когда наконец вдалеке послышались какие-то слабые звуки, то уж они успокоить его никак не могли. Ведь никакой уважающий себя поезд не станет скрипеть при движении, как разваливающаяся на ходу телега, тарахтящая по булыжной мостовой, и при этом еще кашлять, свистеть и хрипеть как старые-престарые мехи.

Тому, что под этот пугающий аккомпанемент приближалось к платформе Подветренная, понадобилась целая четверть часа, чтобы покрыть расстояние, которое обычно поезд проходит за две минуты. К концу этой четверти часа любой, увидев приросшего к земле Бена, решил бы, что перед ним каменное изваяние.

То, что наконец подкатило к платформе, вернуло Бенджамина к жизни — к той жизни, которой живут в страшном сне.

Ибо, рассуждал он позднее, когда к нему вернулась способность соображать, мог ли он рассматривать, этот «поезд» иначе, нежели как некий фантастический кошмар?

Котел паровоза был смят, его бока раздались в стороны и зависали над колесами. Паровозная труба вытянулась и раздвоилась, и ее обвивали теперь немыслимо вытянувшиеся буфера. На месте будки был корявый, сгнивший внутри эвкалиптовый пень, шишковатый, трухлявый и мшистый. Предохранительная решетка скрывалась под кучей прелых листьев, на которой восседал черный кот с фосфоресцирующими глазами.

Из будки на Бена таращились Шед и его кочегар. Это были два сморщенных тщедушных старичка — похоже, таких деревенщин, что в паровозную будку им и коваться было нечего, разве только в эту вот выдуманную ведьмами.

Взгляд Бена переметнулся к хвосту поезда; но непонятное отсутствие там кондуктора Рока Имдарна его уже ничуть не удивило. Взглядом затравленного зверя Бен снова посмотрел на локомотив.

Из локомотива шел пар, он тяжело дышал и, казалось, потел. Силы его вовсе не были на исходе — напротив, впечатление было такое, что он может двигаться без конца. Исходившие от него серные и аммиачные испарения наводили на мысль, что двадцать шестой побывал в плену у ведьм и стоял в их логове возле котлов, в которых варились их зелья.

На эту мысль наводил не только вид паровоза, но и вид вагонов. Если каждый второй вагон оставался таким, каким он должен быть (то есть контейнером с дровами, предназначенными для печей Меррины), то остальные вагоны — в них везли заправку для самих рудокопов: имбирное вино и крапивное пиво, эвкалиптовый коктейль и овечий ром — эти вагоны, доверху нагруженные рождественским весельем, предстали взору Бенджамина Уайта какими-то чудовищами. Чудовища истекали пузырящимися дрожжами и брызгали суслом, и в довершение всего из них высовывались диковинные разноцветные фигуры, столь странные, неправдоподобные и быстро меняющиеся, что описать их не было никакой возможности.

У Бенджамина подкосились ноги. Он снова окинул состав отупелым взглядом и застонал.

— Вы опоздали, — начал он трагическим шепотом. По мере того как он говорил, голос его набирал силу. — Я не помню, чтобы вы когда-нибудь так опаздывали. А вид у вас какой! Похоже, что вы проехали через Ведьмин Лог. Как вы туда попали?

— Спроси лучше, как мы сюда попали, — плачущим шепотом отозвался Шед.

Голос Бена звучал как дальнее эхо.

— О-о-о-ох! Будь проклят день, когда я стал железнодорожником! Что за собачья жизнь! Ты скажи, поедет эта… чертова машина?

— Поехать-то она поедет, но только что скажут в Меррине, когда мы прибудем туда? — уже громко простонал Шед. — Бенджамин, ты мой тесть» Скажи мне, чем я заслужил это?

— И я! — пропищал Джо, таращась на Бена выпученными глазами.

— Это ты мне скажи! А что сделал я? Катись отсюда, и чтоб твоего духу здесь не было! Мне и без тебя тошно. Ну, тронулся! Отправление! Брысь! Пи-и-и-п! — Беи свистнул, махнул рукой, а его сигнальный фонарь быстро просверкал красным, зеленым и белым светом. Бен топнул ногой. — Нечего тебе торчать здесь, проваливай! Ведь ты страшилище, Шедрик Малкехи! Ты мне не зять, я от тебя отказываюсь! Глаза бы мои на тебя не глядели! Ох, помираю, конец мне!

Тут же, около издававшего булькающие звуки паровоза, Бен закрыл лицо руками, упал на колени и горько зарыдал.

Шед скрылся в своем эвкалиптовом пне. Паровоз жалобно заблеял, и какая-то жуткая, неведомая сила сдвинула с места и медленно поволокла конвульсивно дергающийся состав. Вихляясь и повизгивая, он пополз по направлению к Меррине.

Когда «специальный рождественский» растворился в ночной тьме, Бенджамин поднялся и вытер слезы, Обычные тишина и спокойствие снова царили вокруг, когда он вернулся наконец к исполнению своих служебных обязанностей и сообщил в Меррину, что двадцать шестой только что проследовал через Подветренную, и о том, как он проследовал.

Ночной дежурный в Меррине написал небольшой рапорт о своем разговоре с Бенджамином. «Если и вправду на поезде были ведьмы, — размышлял он, — то хоть не меня за это повесят». Потом он вышел на платформу, остановился, поставил фонарь рядом и, словно желая унять невольную дрожь, похлопал себя по груди. Так и стоял он, обеспокоенно глядя туда, откуда должен был прийти поезд.

Беспокойство сменилось головной болью, а головная боль — лихорадкой еще задолго до того, как он услышал стук колес «специального рождественского», а произошло это в 01.45.

Вслушавшись хорошенько, он пришел к выводу, что звук приближающегося поезда ничем не отличается от обычного. И когда в 01.50 двадцать шестой подошел к платформе, лицо дежурного озарилось радостью. Ибо перед ним была не оседланная ведьмами фантастическая машина, а самый настоящий товарный поезд с облаком пара из паровоза и электрическим освещением. Ночной дежурный пошел по платформе к паровозу, попутно с удовлетворением отмечая абсолютно нормальный вид как вагонов с дровами, так и вагонов с жидким «топливом».

— Привет, Шед! До чего же я рад тебя видеть! Где это ты пропадал? Что за адское зелье ты везешь? Бен Уайт не иначе как рехнулся! Ты, случаем, не распечатал бочонок, когда приехал к нему в Подветренную? Если бы ты вправду был такой, как он рассказывал, ни в жизнь бы тебе не довести поезда, голову даю на отсечение!

Шед спрыгнул на платформу, вытирая лицо замасленной тряпкой.

— Когда у тебя на поезде ведьмы, и не такое может случиться.

— Постой, ты как ехал?

— Через Ведьмин Лог.

Дежурный по станции так и застыл на месте с горящей спичкой в руке и стоял до тех пор, пока она не обожгла ему пальцы. Потом он сплюнул.

— Ну ладно, надо закончить рапорт. И раз ты говоришь, что ехал через Ведьмин Лог, то я так и запишу. Значит, этим путем ты ехал?

— Конечно! Я и Джо, мы оба. И Рок Имдарн — вон он лежит без памяти в багажном вагоне. Ведьмы этой ночью проволокли поезд через Ведьмин Лог. Так и докладывай. А я теперь домой и на боковую.

А ведьмы, Мэгги и Хейзл, кружились, невидимые, под потолком спальни, в которую на цыпочках, с ботинками в руках, вошел Бенджамин. Они увидели, как он остановился в ногах кровати и виновато посмотрел в лицо жене, которая крепко спала, увенчанная короной серебряных волос. Они услышали, как он сказал:

— Дженни, ты для меня была и будешь самой милой ведьмой на свете. — И, вздохнув, добавил: — До чего же хорошо дома!

Потом он вынул из карманов две бутылки с золотыми этикетками, на которых стояло: «Пивовары, Волшебники и Компания», и тихонько пропел: «…И снова мы встретим с тобой рождество, любимая Дженни».

Ведьмы перелетели в соседнюю комнату, где молодой Шедрик Малкехи Как раз наклонился поцеловать розовое личико своей жены, и услыхали, как он шепчет:

— Всегда бы меня ждала дома такая ведьмочка, как ты, дорогая!

Потом Шедрик повернулся к окну и хмуро посмотрел в темноту за окном. Уже раздеваясь, он пробормотал:

— Ух, попадись мне сейчас какая-нибудь из тех, с Ведьмина Лога — в клочки бы разорвал!

Мэгги и Хейзл оседлали свои метлы и поздним утром опустились в городе Фейберре. Там они проникли в кабинет Уильяма Дамбоди, директора всех железных дорог страны Экстралии, который в это время, размахивая листком почтовой бумаги, говорил по телефону:

— Гарри! Я получил рапорт из Меррины, в нем говорится, что, по словам машиниста Малкехи, ведьмы прогнали его состав через Ведьмин Лог, по закрытой соединительной ветке… Да, так он рассказал… Да, в рапорте из Меррины… Нет, с ума я не сошел!.. Еще в рапорте говорится, что Бенджамин Уайт, увидевший «специальный рождественский», когда тот прибыл в Подветренную, до сих пор никак не отчурается!

Дамбоди засмеялся в трубку. Ему было смешно, и он совсем не сердился. Сейчас он припоминал, что на станциях, через которые раз в год проходит по пути в Меррину «специальный рождественский», никогда не упускают случая стянуть что-нибудь из рождественских грузов; это стало неписаным законом, и на это смотрят сквозь пальцы: «Может, в этом году приложились раньше времени? — подумал он. — Может быть, басни о Ведьмином Логе — результат предпраздничных возлияний? Может…»

— Что? — воскликнул он. — Вы верите этому?! Вы знаете этих людей?

Чувствуя непреодолимое желание накричать на инспектора, он продолжал:

— Не сводите меня с ума! Я не верю, что двадцать шестой прошел по этому пути! В Ведьмином Логе ведьм нет и никогда не было! Пройдут праздники — сразу же снять рельсы на этой линии, чтобы такое никогда больше не повторялось!

Мэгги и Хейзл, довольные, с веселым смехом полетели прочь. После этих событий Уильям Дамбоди начал задумываться, без видимой причины останавливаться иногда с недоуменным видом, и вообще в его поведении стала проглядывать теперь какая-то неуверенность.

Таким же стал и Рок Имдари, о котором дежурный из Меррины тактично умолчал в своем рапорте. До последних дней жизни Рок так и остался нервным, все время постукивающим по столу пальцами существом. Он так никогда и не оправился от своего двухчасового забытья на «специальном рождественском».

Когда горняцкому городку Меррине пришло время праздновать рождество, оказалось, что «специальный рождественский», к величайшему огорчению грузополучателей, совершенно не оправдал их ожиданий. Когда с него сгрузили «топливо» для человеческого нутра, обнаружилось, что имбирное вино все прокисло, а крапивное пиво — сплошной уксус, что в эвкалиптовом коктейле — плесень, а овечий ром — чистая кислота; и что выдержанный продукт «Пивоваров, Волшебников и Компании» выдохся настолько, что его в рот взять противно.


Если вы захотите провести рождественские праздники в маленьком старом городке Меррине, вы встретитесь там с гостеприимными и обаятельными людьми. Среди них вы не найдете ни одного плохого семьянина: все они мягкосердечны и покладисты. И кроме того, это люди, которые о волшебницах, бормочущих непонятные заклинания и готовящих колдовские зелья, отдающих всегда предпочтение самым черным из кошек и известных странным обычаем летать верхом на метле (случается, что и среди звезд), всегда говорят только хорошо.


Перевод с английского Р. Рыбкина

РЭЙ БРЭДБЕРИ (США) Апрельское колдовство

Высоко-высоко, выше гор, ниже звезд, над рекой, над прудом, над дорогой летела Сеси. Невидимая, как юные весенние ветры, свежая, как дыхание клевера на сумеречных лугах… Она парила в горлинках, мягких, как белый горностай, отдыхала в деревьях и жила в цветах, улетая с лепестками от самого легкого дуновения. Она сидела в прохладной, лимонно-зеленой, как мята, лягушке рядом с блестящей лужей. Она бежала в косматом псе и громко лаяла, чтобы услышать, как между амбарами вдалеке мечется эхо. Она жила в нежной апрельской травке, в чистой, как слеза, влаге, которая испарялась из пахнущей мускусом почвы.

«Весна… — думала Сеси. — Сегодня ночью я побываю во всем, что живет на свете».

Она вселялась в франтоватых кузнечиков на пятнистом гудроне шоссе, купалась в капле росы на железной ограде. В этот неповторимый вечер ей исполнилось ровно семнадцать лет, и душа ее, поминутно преображаясь, летела, незримая, на ветрах Иллинойса.

— Хочу влюбиться, — произнесла она.

Она еще за ужином сказала то же самое. Родители переглянулись и приняли чопорный вид.

— Терпение, — посоветовали они. — Не забудь, ты не как все. Наша Семья вся особенная, необычная. Нам нельзя общаться с обыкновенными людьми, тем более вступать в брак. Не то мы лишимся своей магической силы. Ну скажи, разве ты захочешь утратить дар волшебных путешествий? То-то… Так что будь осторожна. Будь осторожна!

Но в своей спальне наверху Сеси чуть-чуть надушила шею и легла, трепещущая, взволнованная, на кровать с пологом, а над полями Иллинойса всплыла молочная луна, превращая реки в сметану, дороги — в платину.

— Да, — вздохнула она, — я из необычной Семьи. День мы спим, ночь летаем по ветру, как черные бумажные змеи. Захотим — можем всю зиму проспать в кротах, в теплой земле. Я могу жить в чем угодно — в камушке, в крокусе, в богомоле. Могу оставить здесь свою невзрачную оболочку из плоти и послать душу далеко-далеко в полет, на поиски приключений. Лечу!

И ветер понес ее над полями, над лугами.

И коттеджи внизу лучились ласковым весенним светом, и тускло рдели окна ферм.

«Если я такое странное и невзрачное создание, что сама не могу надеяться на любовь, влюблюсь через кого-нибудь другого», — подумала она.

Возле фермы, в весеннем сумраке, темноволосая девушка лет девятнадцати, не больше, доставала воду из глубокого каменного колодца. Она пила.

Зеленым листком Сеси упала в колодец. Легла на нежный мох и посмотрела вверх, сквозь темную прохладу. Миг — и она в невидимой суетливой амебе, миг — и она в капле воды! И уже чувствует, как холодная кружка несет ее к горячим губам девушки. В ночном воздухе мягко отдались глотки.

Сеси поглядела вокруг глазами этой девушки.

Проникла в темноволосую голову и ее блестящими глазами посмотрела на руки, которые тянули шершавую веревку. Розовыми раковинами ее ушей вслушалась в окружающий девушку мир. Ее тонкими ноздрями уловила запах незнакомой среды. Ощутила, как ровно, как сильно бьется юное сердце. Ощутила, как вздрагивает в песне чужая гортань.

«Знает ли она, что я здесь?» — подумала Сеси.

Девушка ахнула и уставилась на черный луг.

— Кто там? Никакого ответа.

— Это всего-навсего ветер, — прошептала Сеси.

— Всего-навсего ветер. — Девушка тихо рассмеялась, но ей было жутко.

Какое чудесное тело было у этой девушки! Нежная плоть облекала, скрывая, остов из лучшей, тончайшей кости. Мозг был словно цветущая во мраке светлая чайная роза, рот благоухал, как легкое вино. Под упругими губами — белые-белые зубы, брови красиво изогнуты, волосы ласково, мягко гладят молочно-белую шею. Поры были маленькие, плотно закрытые. Нос задорно смотрел вверх, на луну, щеки пылали, будто два маленьких очага. Чутко пружиня, тело переходило от одного движения к другому и все время как будто что-то напевало про себя. Быть в этом теле, в этой голове — все равно что греться в пламени камина, поселиться в мурлыканье спящей кошки, плескаться в теплой воде ручья, стремящегося через ночь к морю.

«А мне здесь славно», — подумала Сеси.

— Что? — спросила девушка, словно услышала голос.

— Как тебя звать? — осторожно спросила Сеси.

— Энн Лири, — Девушка встрепенулась. — Зачем я это вслух сказала?

— Энн, Энн — прошептала Сеси. — Энн, ты влюбишься.

Как бы в ответ на ее слова, с дороги донесся громкий топот копыт и хруст колес по щебню. Появилась повозка, на ней сидел рослый парень, его могучие ручищи крепко держали натянутые вожжи, и его улыбка осветила весь двор.

— Энн!

— Это ты, Том?

— Кто же еще? — Он соскочил на землю и привязал вожжи к изгороди.

— Я с тобой не разговариваю! — Энн отвернулась так резко, что ведро плеснуло водой.

— Нет! — воскликнула Сеси.

Энн опешила. Она взглянула на холмы и на первые весенние звезды. Она взглянула на мужчину, которого звали Томом. Сеси заставила ее уронить ведро.

— Смотри, что ты натворил!

Том подбежал к ней.

— Смотри, это все из-за тебя!

Смеясь, он вытер ее туфли носовым платком.

— Отойди!

Она ногой оттолкнула его руки, но он только продолжал смеяться, и, глядя на него из своего далекого далека, Сеси видела его голову — крупную, лоб — высокий, нос — орлиный, глаза — блестящие, плечи — широкие и налитые силой руки, которые бережно гладили туфли платком. Глядя вниз из потаенного чердака красивой головки, Сеси потянула скрытую проволочку чревовещания, и милый ротик тотчас открылся:

— Спасибо!

— Вот как, ты умеешь быть вежливой?

Запах сбруи от его рук, запах конюшни, пропитавший его одежду, коснулся чутких ноздрей, и тело Сеси, лежащее в постели далеко-далеко за темными полями и цветущими лугами, беспокойно зашевелилось, словно она что-то увидела во сне.

— Только не с тобой! — ответила Энн.

— Т-с, говори ласково, — сказала Сеси, и пальцы Энн сами потянулись к голове Тома.

Энн отдернула руку.

— Я с ума сошла!

— Верно. — Он кивнул, улыбаясь, слегка озадаченный. — Ты хотела потрогать меня?

— Не знаю. Уходи, уходи! — Ее щеки пылали, словно розовые угли.

— Почему ты не убегаешь? Я тебя не держу. — Том выпрямился. — Ты передумала? Пойдешь сегодня со мной на танцы? Это очень важно. Я потом скажу почему.

— Нет, — ответила Энн.

— Да! — воскликнула Сеси. — Я еще никогда не танцевала. Хочу танцевать. Я еще никогда не носила длинного шуршащего платья. Хочу платье. Хочу танцевать всю ночь. Я еще никогда не была в танцующей женщине, папа и мама ни разу мне не позволяли. Собаки, кошки, кузнечики, листья — я во всем на свете побывала в разное время, но никогда не была женщиной в весенний вечер, в такой вечер, как этот… О, прошу тебя, пойдем на танцы!

Мысль ее напряглась, словно расправились пальцы в новой перчатке.

— Хорошо, — сказала Энн Лири. — Я пойду с тобой на танцы, Том.

— А теперь — в дом, живо! — воскликнула Сеси. — Тебе еще надо умыться, сказать родителям, достать платье, утюг в руки, за дело!

— Мама, — сказала Энн, — я передумала.

Повозка мчалась по дороге, комнаты фермы вдруг ожили, кипела вода для купания, плита раскаляла утюг для платья, мать металась из угла в угол, и рот ее ощетинился шпильками.

— Что это на тебя вдруг нашло, Энн? Тебе ведь не нравится Том!

— Верно. — И Энн в разгар приготовлений вдруг застыла на месте.

«Но ведь весна!» — подумала Сеси.

— Сейчас весна, — сказала Энн.

«И такой чудесный вечер для танцев», — подумала Сеси.

— …для танцев, — пробормотала Энн Лири.

И вот она уже сидит в корыте, и пузырчатое мыло пенится на ее белых покатых плечах, лепит под мышками гнездышки, теплая грудь скользит в ладонях, и Сеси заставляет губы шевелиться. Она терла тут, мылила там, а теперь — встать! Вытереться полотенцем! Духи! Пудра!

— Эй, ты? — Энн окликнула свое отражение в зеркале: белое и розовое, словно лилии и гвоздики. — Кто ты сегодня вечером?

— Семнадцатилетняя девушка. — Сеси выглянула из ее фиалковых глаз. — Ты меня не видишь. А ты знаешь, что я здесь?

Энн Лири покачала головой:

— Не иначе, в меня вселилась апрельская ведьма.

— Горячо, горячо! — рассмеялась Сеси. — А теперь одеваться.

Ах, как сладостно, когда красивая одежда облекает пышущее жизнью тело! И снаружи уже зовут…

— Энн, Том здесь!

— Скажите ему, пусть подождет. — Энн вдруг села. — Скажите, что я не пойду на танцы.

— Что такое? — сказала мать, стоя на пороге.

Сеси мигом заняла свое место. На какое-то роковое мгновение она отвлеклась, покинула тело Энн. Услышала далекий топот копыт, скрип колес на лунной дороге и вдруг подумала: «Полечу, найду Тома, проникну в его голову, посмотрю, что чувствует в такую ночь парень двадцати двух лет». И она пустилась в полет над вересковым лугом, но тотчас вернулась, будто птица в родную клетку, и заметалась, забилась в голове Энн Лири.

— Энн!

— Пусть уходит!

— Энн! — Сеси устроилась поудобнее и напрягла свои мысли.

Но Энн закусила удила.

— Нет-нет, я его ненавижу!

Нельзя было ни на миг оставлять ее. Сеси подчинила себе руки девушки… сердце… голову исподволь, осторожно: «Встань!» — подумала она.

Энн встала.

«Надень пальто!»

Энн надела пальто.

«Теперь иди!»

«Нет!» — подумала Энн Лири.

«Ступай!»

— Энн, — заговорила мать, — не заставляй больше Тома ждать. Сейчас же иди, и никаких фокусов. Что это на тебя нашло?

— Ничего, мама. Спокойной ночи. Мы вернемся поздно.

Энн и Сеси вместе выбежали в весенний вечер.

Комната, полная плавно танцующих голубей, которые мягко распускают оборки своих величавых, пышных перьев, комната, полная павлинов, полная радужных пятен и бликов. И посреди всего этого кружится, кружится, кружится в танце Энн Лири…

— Какой сегодня чудесный вечер! — сказала Сеси.

— Какой чудесный вечер! — произнесла Энн.

— Ты какая-то странная, — сказал Том.

Вихревая музыка окутала их мглой, закружила в струях песни; они плыли, качались, тонули и вновь всплывали за глотком воздуха, цепляясь друг за друга, словно утопающие, и опять кружились, кружились в вихре, в шепоте, вздохах, под звуки «Прекрасного Огайо».

Сеси напевала. Губы Энн разомкнулись, и зазвучала мелодия.

— Да, я странная, — ответила Сеси.

— Ты на себя не похожа, — сказал Том.

— Сегодня да.

— Ты не та Энн Лири, которую я знал.

— Совсем, совсем не та, — прошептала Сеси за много-много миль оттуда.

— Совсем не та, — послушно повторили губы Энн.

— У меня какое-то нелепое чувство, — сказал Том.

— Насчет чего?

— Насчет тебя. — Он чуть отодвинулся и, кружа ее, пристально, пытливо посмотрел на разрумянившееся лицо. — Твои глаза, — произнес он, — не возьму в толк.

— Ты видишь меня? — спросила Сеси.

— Ты вроде бы здесь, и вроде бы где-то далеко отсюда. — Том осторожно ее кружил, лицо у него было озабоченное.

— Да.

— Почему ты пошла со мной?

— Я не хотела, — ответила Энн.

— Так почему же?…

— Что-то меня заставило.

— Что?

— Не знаю. — В голосе Энн зазвенели слезы.

— Спокойно, тише… тише… — шепнула Сеси. — Вот так. Кружись, кружись.

Они шуршали и шелестели, взлетали и опускались в темной комнате, и музыка вела и кружила их.

— И все-таки ты пошла на танцы, — сказал Том.

— Пошла, — ответила Сеси.

— Хватит. — И он легко увлек ее в танце к двери, на волю, неприметно увел прочь от зала, от музыки и людей. Они забрались в повозку и сели рядом.

— Энн, — сказал он и взял ее руки дрожащими руками, — Энн.

Но он произносил ее имя так, словно это было вовсе и не ее имя. Он пристально смотрел на бледное лицо Энн, теперь ее глаза были открыты.

— Энн, было время, я любил тебя, ты это знаешь, — сказал он.

— Знаю.

— Но ты всегда была так переменчива, а мне не хотелось страдать понапрасну.

— Ничего страшного, мы еще так молоды, — ответила Энн.

— Нет-нет, я хотела сказать: прости меня, — сказала Сеси.

— За что простить? — Том отпустил ее руки и насторожился.

Ночь была теплая, и отовсюду их обдавало трепетное дыхание земли, и зазеленевшие деревья тихо дышали шуршащими, шелестящими листьями.

— Не знаю, — ответила Энн.

— Нет, знаю, — сказала Сеси. — Ты высокий, ты самый красивый парень на свете. Сегодня чудесный вечер, я на всю жизнь запомню, как я провела его с тобой.

И она протянула холодную чужую руку за его сопротивляющейся рукой, взяла ее, стиснула, согрела.

— Что с тобой сегодня? — сказал, недоумевая, Том. — То одно говоришь, то другое. Сама на себя не похожа. Я тебя по старой памяти решил на танцы позвать. Поначалу спросил просто так. А когда мы стояли с тобой у колодца, вдруг почувствовал — ты как-то переменилась, сильно переменилась. Стала другая. Появилось что-то новое… мягкость какая-то… — Он подыскивал слова. — Не знаю, не умею сказать. И смотрела не так. И голос не тот. И я знаю: я опять в тебя влюблен.

«Не в нее, — сказала Сеси, — в меня!»

— А я боюсь тебя любить, — продолжал он. — Ты опять станешь меня мучить.

— Может быть, — ответила Энн.

«Нет-нет, я всем сердцем буду тебя любить! — подумала Сеси. — Энн, скажи ему это, скажи за меня. Скажи, что ты его всем сердцем полюбишь».

Энн ничего не сказала.

Том тихо придвинулся к ней, ласково взял ее за подбородок.

— Я уезжаю. Нанялся на работу, сто миль отсюда. Ты будешь обо мне скучать?

— Да, — сказали Энн и Сеси.

— Так можно поцеловать тебя на прощание?

— Да, — сказала Сеси, прежде чем кто-либо другой успел ответить.

Он прижался губами к чужому рту. Дрожа, он поцеловал чужие губы.

Энн сидела будто белое изваяние.

— Энн! — воскликнула Сеси. — Подними руки, обними его!

Она сидела в лунном сиянии, будто деревянная кукла. Он снова поцеловал ее в губы.

— Я люблю тебя, — шептала Сеси. — Я здесь, это меня ты увидел в ее глазах, меня, а я тебя люблю, хоть бы она тебя никогда не полюбила.

Он отодвинулся и сидел рядом с Энн такой измученный, будто перед тем пробежал невесть сколько.

— Не понимаю, что это делается?… Только сейчас…

— Да? — спросила Сеси.

— Сейчас мне показалось… — Он протер руками глаза. — Неважно. Отвезти тебя домой?

— Пожалуйста, — сказала Энн Лири.

Он почмокал лошади, вяло дернул вожжи, и повозка тронулась. Шуршали колеса, шлепали ремни, катилась серебристая повозка, а кругом ранняя весенняя ночь, всего одиннадцать часов, — и мимо скользят мерцающие поля и луга, благоухающие клевером.

И Сеси, глядя на поля, на луга, думала: «Все можно отдать, ничего не жалко, чтобы быть с ним вместе с этой ночи и навсегда». И она услышала издали голоса своих родителей: «Будь осторожна. Неужели ты хочешь потерять свою магическую силу? А ты ее потеряешь, если выйдешь замуж за простого смертного. Берегись. Ведь ты этого не хочешь?»

«Да, хочу, — подумала Сеси. — Я даже этим готова поступиться хоть сейчас, если только я ему нужна. И не надо больше метаться по свету весенними вечерами, не надо вселяться в птиц, собак, кошек, лис — мне нужно одно: быть с ним. Только с ним. Только с ним».

Дорога под ними, шурша, бежала назад.

— Том, — заговорила наконец Энн.

— Да? — Он угрюмо смотрел на дорогу, на лошадь, на деревья, небо и звезды.

— Если ты когда-нибудь, в будущем, попадешь в Грин-таун в Иллинойсе — это несколько миль отсюда, — можешь ты сделать мне одолжение?

— Возможно.

— Можешь ты там зайти к моей подруге? — Энн Лири сказала это запинаясь, неуверенно.

— Зачем?

— Это моя хорошая подруга… Я рассказывала ей про тебя. Я тебе дам адрес. Минутку.

Повозка остановилась возле дома Энн, она достала из сумочки карандаш и бумагу и, положив листок на колено, стала писать при свете луны.

— Вот. Разберешь?

Он поглядел на листок и озадаченно кивнул.

— «Сеси Элиот. Тополевая улица, 12, Грин-таун, Иллинойс», — прочел он.

— Зайдешь к ней как-нибудь? — спросила Энн.

— Как-нибудь, — ответил он.

— Обещаешь?

— Какое отношение это имеет к нам? — сердито крикнул он. — На что мне бумажки, имена?

Он скомкал листок и сунул бумажный шарик в карман.

— Пожалуйста, обещай! — взмолилась Сеси.

— …обещай… — сказала Энн.

— Ладно-ладно, только не приставай! — крикнул он.

«Я устала, — подумала Сеси. — Не могу больше. Пора домой. Силы кончаются. У меня всего на несколько часов сил хватает, когда я ночью вот так странствую… Но на прощание…»

— …на прощание, — сказала Энн.

Она поцеловала Тома в губы.

— Это я тебя целую, — сказала Сеси

Том отодвинул от себя Энн Лири и поглядел на нее, заглянул ей в самую душу. Он ничего не сказал, но лицо его медленно, очень медленно разгладилось, морщины исчезли, каменные губы смягчились, и он еще раз пристально всмотрелся в озаренное луной лицо, белеющее перед ним.

Потом помог ей сойти с повозки и быстро, даже не сказав «спокойной ночи», покатил прочь.

Сеси отпустила Энн.

Энн Лири вскрикнула, точно вырвалась из плена, побежала по светлой дорожке к дому и захлопнула за собой дверь.

Сеси чуть помешкала. Глазами сверчка она посмотрела на ночной весенний мир. Одну минутку, не больше, глядя глазами лягушки, посидела в одиночестве возле пруда. Глазами ночной птицы глянула вниз с высокого, купающегося в лунном свете вяза и увидела, как гаснет свет в двух домиках — ближнем и другом, в миле оттуда. Она думала о себе, о всех своих, о своем редком даре, о том, что ни одна девушка в их роду не может выйти замуж за человека, живущего в этом большом мире за холмами.

«Том. — Ее душа, теряя силы, летела в ночной птице под деревьями, над темными полями дикой горчицы. — Том, ты сохранил листок? Зайдешь когда-нибудь, как-нибудь при случае, навестить меня? Узнаешь меня? Вглядишься в мое лицо и вспомнишь, где меня видел, почувствуешь, что любишь меня, как я люблю тебя — всем сердцем и навсегда?»

Она остановилась, а кругом — прохладный ночной воздух, и миллионы миль до городов и людей, и далеко-далеко внизу фермы и поля, реки и холмы.

Тихонько: «Том?»

Том спал. Была уже глубокая ночь; его одежда аккуратно висела на стульях, на спинке кровати. А возле его головы на белой подушке ладонью кверху удобно покоилась рука, и на ладони лежал клочок бумаги с буквами. Медленно-медленно пальцы согнулись и крепко его сжали. И Том даже не шелохнулся, даже не заметил, когда черный дрозд на миг тихо и мягко прильнул к переливающемуся лунными бликами окну, бесшумно вспорхнул, замер — и полетел прочь, на восток, над спящей землей.


Перевод с английского Л. Жданова

АЙЗЕК АЗИМОВ (США) Небывальщина

Первый приступ тошноты миновал, и Ян Прентисс воскликнул:

— Черт возьми, ты же насекомое!

Это звучало как констатация факта, отнюдь не как оскорбление, и нечто, сидевшее на рабочем столе Прентисса, подтвердило:

— Разумеется…

В нем было около фута росту. Тонюсенькое, со стебельками-ручками и кочерыжками-ножками, оно казалось маленькой неумелой пародией на разумное существо. И ручки и ножки брали свое начало в верхней части тела. Ножки были длиннее и толще, чем ручки, длиннее, чем само туловище, и в коленях переламывались не назад, а вперед. Нечто сидело на этих своих коленях, и конец его пушистого брюшка почти касался поверхности стола.

Времени, чтобы подметить все эти подробности, у Прентисса было хоть отбавляй. Нечто вовсе не возражало, чтобы его разглядывали. Казалось, оно привыкло вызывать восхищение, привыкло, чтобы им любовались.

— Откуда ты взялось?

Задавая свой вопрос, Прентисс был не слишком уверен, что поступает здраво. Пять минут назад он сидел себе за машинкой, неторопливо выстукивая рассказ, обещанный Хорасу Даблъю Брауну еще для прошлого номера журнала «Небывальщина и чертовщина». Настроение у Прентисса было самое обыкновенное, чувствовал он себя превосходно — и умственно и физически. И вдруг какая-то часть пространства тут же, рядом с машинкой, замерцала, заклубилась и сконденсировалась в этот нелепый кошмар, свесивший блестящие черные ножки над краем стола…

— Я авалонец, — высказался кошмар. — Из Авалона, другими словами… — Крошечное его личико заканчивалось роговыми челюстями. Пара качающихся трехдюймовых антенн поднималась из прыщей над глазами, фасеточные глаза сверкали множеством мелких граней, — и не было даже и признака ноздрей.

«Естественно, их нет, — пришла неясная мысль. — Оно должно дышать отверстиями в брюшке. Стало быть, и говорить оно должно брюшком. Или, может, с помощью телепатии…»

— Авалон? — зачем-то переспросил Прентисс. А про себя подумал: «Авалон? Страна эльфов из времен короля Артура?»

— Разумеется, — подтвердило создание, непринужденно отвечая на мысль. — Я эльф.

— Нет, нет!.. — Прентисс поднял руки к лицу, прижал их, но, когда отнял, увидел, что эльф по-прежнему тут, и ножки его постукивают по верхней доске стола. Прентисс не был ни алкоголиком, ни психопатом. Напротив, соседи считали его весьма прозаической личностью. У него был приличный животик, заметные, хоть и не очень, остатки волос на черепе, привлекательная жена и деятельный десятилетний сын. Конечно же, соседи пребывали в полном неведении, что взносы за дом он выплачивает, сочиняя фантастические рассказы для второсортных журналов.

До сих пор, однако, тайный этот порок никогда не отражался пагубно на его психике. Само собою, его жена не раз укоризненно качала головой — мнение ее сводилось, в сущности, к тому, что он растрачивает и даже извращает свои талант.

— И кто только это читает? — говаривала она. — Демоны, гномы, эльфы… Детские сказочки!..

— Ты совершенно не права, — ответствовал ей Прентисс. — Современные фантазии представляют собою вольные и, если хочешь, утонченные переработки народных мотивов. Под маской нереальности нередко кроется острый комментарий к злободневным событиям…

Бланш пожимала плечами.

— Кроме того, — добавлял он обычно, — за фантазии платят, и неплохо платят, не так ли?

— Может, и так, — отвечала она, — но как было бы славно, если б ты перестроился на детективы… По крайней мере, мы могли бы сказать соседям, чем ты зарабатываешь на жизнь…

Прентисс застонал — беззвучно, про себя. Ведь Бланш могла войти в любую минуту и застать его разговаривающим с самим собой. Нет, это все-таки слишком реально для сна — вероятно, галлюцинация. Уж после такого позора волей-неволей придется переключаться на детективы…

— Вы заблуждаетесь, — сказал эльф. — Я не сон и не галлюцинация.

— Почему же ты не исчезаешь? — спросил Прентисс.

— Дайте срок — исчезну. Перспектива поселиться здесь навсегда мне совсем не улыбается. Но вам придется последовать за мной.

— Мне? Придется? Черт побери, по какому праву ты распоряжаешься мной?

— Если вы полагаете, что это вежливо так обращаться с представителем древней культуры, то остается лишь пожалеть, что вы не получили хорошего воспитания…

— Какая там древняя культура!

Он хотел было добавить: «Просто плод моего воображения!» — но он слишком давно начал писать для того, чтобы скомпрометировать себя подобным штампом.

— Мы, насекомые, — молвил эльф свысока, — существовали за полмиллиарда лет до того, как на Земле появилось первое млекопитающее. Мы видели, как воцарились динозавры, и видели, как они вымерли. А что до вас, человекообразных тварей, — вы-то уж и вовсе новоселы…

— Так стоило ли, — заметил Прентисс, — растрачивать на нас свое высокое внимание?

— Не стал бы, — ответил эльф, — поверьте, не стал бы, если б не насущная потребность…

— Послушайте, времени у меня в обрез. Бланш… моя жена, может зайти сюда с минуты на минуту. Она будет очень расстроена…

— Она не придет, — заверил эльф. — Я заблокировал ее сознание.

— Что???

— Совершенно безвредно, уверяю вас. В конце концов, вы и сами не хотите, чтобы нас потревожили, не правда ли?

Прентисс сжался в кресле, ошеломленный и несчастный.

— Мы, эльфы, начали сотрудничество с человекообразными сразу же, как только наступил последний ледниковый период. Вы себе представить не можете, какое это было скверное для нас время. Не могли же мы носить звериные шкуры или жить в пещерах, как ваши неотесанные предки. Понадобилось невероятно много психоэнергии, чтоб сохранить тепло…

— Невероятно много чего?

— Психоэнергии. О ней вы ровным счетом ничего не знаете. Ум ваш слишком груб, чтоб уловить хотя бы суть концепции. И не перебивайте меня, пожалуйста…

Необходимость вынудила нас поставить эксперимент. Ваш человеческий мозг незрел, но велик. Клетки его неэффективны и медлительны, зато их множество. Вот нам и удалось применить ваш мозг как усилитель, как своеобразную линзу, концентрирующую психолучи, и многократно увеличить сумму используемой нами энергии. Оледенение мы пережили довольно сносно, и нам не пришлось эвакуироваться в тропики, как в эпохи предыдущих оледенений…

Разумеется, мы избаловались. Когда тепло вернулось, мы не бросили человекообразных, нет! Мы использовали их, чтобы поднять наш жизненный уровень в целом. Чтоб передвигаться быстрее, питаться лучше, успевать больше. И мы навсегда утратили наш старый, простой, целомудренный образ жизни. А потом — еще и молоко…

— Молоко? — удивился Прентисс. — Не вижу связи.

— Божественная жидкость! Сам я пробовал ее лишь однажды, но классическая поэзия эльфов воспевает ее в таких выражениях… В прежние времена, бывало, вы снабжали нас молоком в достатке. Какое несчастье, что человекообразные отбились от рук!

— Отбились?…

— Двести лет назад.

— Уже неплохо.

— Да не будьте вы таким ограниченным! — сказал эльф жестко. — Сотрудничество было полезным для обеих сторон, покуда вы, человекообразные, не научились сами управлять энергией. С вашей стороны это было просто гнусно, — впрочем, чего еще от вас ждать…

— Почему же гнусно?

— Ну как вам объяснить!.. Было так хорошо освещать ночные наши пирушки светлячками — это требовало психоэнергии всего на две человечьих силы. Но вы провели повсюду электрический свет. Наши антенны годны для связи на целые мили, но вы придумали телеграф, телефон и радио. Наши слуги-кобольды добывали всевозможные руды куда эффективней, чем вы, покуда не был изобретен динамит. Вам понятно?

— Нет.

— А вы полагаете, чувствительные создания высшего порядка, эльфы, могли равнодушно взирать на то, как кучка волосатых млекопитающих теснит их и обгоняет? Это, может, и не было бы трагично, если бы мы были способны развить свою электронику или скопировать вашу, но для такой цели наша психоэнергия оказалась, увы, неприменима. И вот мы ушли от мира. Мы рассердились, зачахли, упали духом. Назовите это комплексом неполноценности, если угодно, но за последние два столетия мы мало-помалу расстались с человечеством и удалились в такие местечки, как Авалон…

Прентисс напряженно размышлял.

— Давайте-ка без обиняков. Значит, как я понимаю, вы способны читать мои мысли?

— Разумеется. Труд довольно грязный и неблагодарный, но могу, если надо. Ваша фамилия Прентисс, и вы сочиняете рассказы о том, что считаете небывальщиной. У вас есть детеныш, который сейчас находится в так называемой школе. Я знаю о вас достаточно много.

Прентисс поморщился.

— А где находится Авалон?

— Вы его все равно не найдете. — Эльф щелкнул челюстями два-три раза подряд. — И не помышляйте даже о том, чтобы вызвать полицию. Вы окажетесь в сумасшедшем доме. Авалон — если уж вы надеетесь, что это вам как-то поможет, — находится в самой середине Атлантики и к тому же совершенно невидим. Когда вы, человекообразные, придумали пароходы, то взяли себе в привычку плавать как попало, очертя голову, и мы были вынуждены накрыть весь остров психоэкраном.

Разумеется, оградить себя от инцидентов мы все-таки не могли. Однажды корабль, огромный до безобразия, стукнул нас точнехонько посередине, и потребовалась психоэнергия всего населения, чтобы придать нашему острову вид айсберга. Кажется, «Титаник» — вот какое название было на борту корабля. А сегодня над нашими головами то и дело проносятся самолеты, и с ними происходят аварии. Один раз мы подобрали несколько ящиков сгущенного молока. Тогда-то я его и попробовал…

— Ну, так почему же, черт возьми, — воскликнул Прентисс, — вам не сидится на вашем Авалоне? Почему вы здесь, а не там?

— Меня выслали, — сказал эльф со злостью. — Дурачье!..

— Выслали?…

— Вы же знаете, чем это пахнет, когда вы разнитесь ото всех хотя бы на самую малость. Я не такой, как они, и бедное дурачье, слепо верующее в традиции, вознегодовало. Они приревновали ко мне. Вот оно, лучшее объяснение. Приревновали!..

— Чем же это вы не такой, как они?

— Подайте мне вон ту лампочку, — сказал эльф. — Нет, нет, просто выверните ее из патрона…

Содрогнувшись от отвращения, Прентисс сделал, что ему было велено, и передал лампочку в лапки эльфа. Тот осторожно, пальчиками, тонкими и гибкими, словно усики, коснулся цоколя снизу и сбоку. Нить накаливания слабо засветилась.

— Боже милостивый, — вымолвил Прентисс.

— Это, — заявил эльф гордо, — мой величайший талант. Я говорил вам, что мы, эльфы, не способны применять психоэнергию к электронике. Зато я — я могу! Я не просто заурядный эльф. Я мутант! Суперэльф! Новая ступень в нашей эволюции! Этот накал, как вы понимаете, возник лишь благодаря активности собственного моего мозга. Теперь взгляните, что получится, когда я использую ваш как линзу…

И едва он произнес это, лампочка раскалилась добела, на нее стало больно смотреть. Где-то внутри, глубоко под черепом, у Прентисса возникло смутное, но отнюдь не противное ощущение сродни щекотке. Лампочка погасла, и эльф положил ее на стол позади машинки.

— Я еще не пробовал, — сказал он горделиво, — но подозреваю, что сумел бы даже расщепить ядро урана…

— Но постойте, чтоб зажечь лампочку, нужна энергия. Нельзя же просто взять ее и…

— Я ведь говорил вам — психоэнергия. Великий Оберон, ну постарайся же понять, человекообразный!..

Прентисс чувствовал растущее беспокойство, но ограничился осторожным вопросом:

— И что вы намерены делать с этим вашим даром?

— Вернуться в Авалон, разумеется. Я мог бы предоставить дурачье их собственной судьбе, но эльфам не чужд известный патриотизм… Мы вернемся обратно вместе, вы и я.

— Но постойте…

— Подумать только, — продолжал эльф, раскачиваясь взад и вперед в своего рода экстазе, — наши ночные пирушки на волшебной лужайке озарит причудливое сияние неоновых трубок. В свои летающие тележки мы впрягали раньше осиный рой — теперь мы приспособим к ним двигатели внутреннего сгорания. Когда наступало время спать, мы завертывались в листья — теперь мы покончим с этим обычаем, построим заводы по производству матрасов. Мы заживем, доложу я вам!.. А они, которые меня выслали, будут ползать передо мной на коленях…

— Но я не могу отправиться с вами, — заблеял Прентисс. — У меня обязательства. У меня жена и ребенок. Вы же не станете отрывать человека от его… от его детеныша? Не станете, правда?

— Я не жесток, — сказал эльф, уставив свои глазищи прямо на Прентисса. — У меня нежная душа эльфа. Однако есть ли у меня выбор? Мне необходим человеческий мозг, чтоб сфокусировать его на стоящих передо мной задачах, или я ничего не свершу. И вовсе не всякий человеческий мозг пригоден для этой цели…

— Почему же не всякий?

— Великий Оберон, ну пойми же ты, существо! Мозг — это тебе не пассивный кусок дерева или камня. Чтоб принести пользу, он должен вступить в сотрудничество. А сотрудничество возможно, только если сам мозг уверен, что мы, эльфы, действительно способны им управлять. Я могу, например, использовать твой мозг, но мозг твоей жены был бы для меня бесполезен. Понадобились бы годы, чтобы она поняла, кто я и откуда.

— Это черт знает что, — оскорбился Прентисс. — Уж не хотите ли вы убедить меня, что я верю в сказки? Считаю своим долгом сообщить вам, что я полный рационалист.

— Неужто? Когда я впервые тебе явился, у тебя мелькнуло было сомненьице по части снов и галлюцинаций, но ты говорил со мной, ты принял меня как факт. Твоя жена, наверно, завизжала бы и забилась в истерике…

Прентисс молчал. Он не мог придумать никакого ответа.

— В том-то и горе, — признался эльф уныло. — Практически все вы, люди, позабыли о нас с тех самых пор, как мы вас покинули. Ваши умы закрылись для нас, сделались бесполезными. Конечно, детеныши ваши верят еще в легенды о «маленьком народце», но их мозги недоразвиты и годны лишь для самых простых процессов. Повзрослев, они тут же теряют веру. Честно, я и не знаю, что бы я делал, если б не вы, писатели-фантасты…

— Что вы имеете в виду?

— Вы принадлежите к тем немногим взрослым, которые еще способны поверить в наше существование. Ты, Прентисс, более всех других. Ведь ты сочиняешь свои фантазии вот уже двадцать лет…

— Вы не в своем уме. Я вовсе не верю в то, что пишу.

— И не хочешь, а веришь. Сие от тебя не зависит. В том смысле, что если уж пишешь всерьез, то всерьез принимаешь и сюжет, и все, что к нему относится. Один-два абзаца — и вот уже твой мозг обработан настолько, что способен войти в контакт… Но к чему спорить? Я же тебя использовал. Ты видел, как загорелась лампочка. Так что придется тебе отправиться вместе со мной…

— Но я не хочу! — Прентисс скрестил упрямо руки. — Или вы можете заставить меня против воли?

— Мог бы, но насилие, видимо, принесло бы тебе вред, а этого не хочу я. Предположим, будет так. Или ты отправляешься со мной добровольно, или я пропускаю ток высокого напряжения через твою жену. Насколько я понимаю, у тебя в стране принято казнить врагов государства именно таким способом, так что тебе, вероятно, подобная мера не покажется слишком уж отвратительной. Не хотелось бы мне выглядеть чрезмерно жестоким даже по отношению к человекообразному…

Волосики на виске у Прентисса начали слипаться от пота.

— Погодите, — сказал он, — не делайте ничего такого. Давайте еще раз все обсудим…

— Обсудим, обсудим… Мне это надоело. У тебя, конечно, есть молоко. Не очень-то ты заботливый хозяин, если не предложил мне освежиться по собственному почину…

Прентисс постарался припрятать возникшую у него мысль, схоронить ее как можно дальше, в самой глубине сознания. Он произнес небрежно:

— У меня найдется кое-что получше, чем молоко. Сейчас, минуточку…

— Ни с места! Позови жену. Пусть она подаст.

— Но я не хочу, чтоб она вас видела. Она еще испугается…

— Не волнуйся, — сказал эльф. — Я управлюсь с ней так, что она не почувствует ни малейшей тревоги…

Прентисс поднял руку.

— Учти, — предупредил эльф, — как бы стремительно ты ни напал, электрический ток прошьет твою жену насквозь неизмеримо быстрее…

Рука упала. Прентисс сделал шаг к дверям кабинета.

— Бланш! — крикнул он на лестницу. — Принеси банку с гоголь-моголем и стаканчик, ладно?

— Что такое гоголь-моголь? — спросил эльф.

Прентисс постарался вложить в свой ответ весь энтузиазм. на какой только был способен.

— Это смесь молока, сахара и яиц, взбитая и восхитительно вкусная. Простое молоко по сравнению с ней совершеннейшая ерунда…

Вошла Бланш с гоголь-моголем. Ее миловидное личико ровным счетом ничего не выражало. Хотя она взглянула на эльфа, но осталось непонятным, видит ли она его.

— Пожалуйста, Ян, — сказала она и присела на старенькое, крытое кожей кресло у окна. Руки ее безвольно упали на колени. Какое-то время Прентисс с тревогой смотрел на жену.

— Вы что, собираетесь так ее здесь и оставить?

— За ней будет легче следить… Ну что же ты, предложишь мне свой гоголь-моголь?

— О, конечно! Пожалуйста!

Он налил густую белую жидкость в стаканчик для коктейлей. За два дня до того он приготовил пять таких банок для своих друзей из Нью-Йоркской ассоциации фантастов и щедрой рукой замешал туда вино, поскольку хорошо известно, что фантасты именно это и любят.

Антенны эльфа яростно затрепетали.

— Небесный аромат, — пробормотал он.

Кончиками тоненьких своих лапок он обнял стакан за донышко и поднял его ко рту. Уровень жидкости в стаканчике сразу упал.

— Когда твой детеныш вернется из так называемой школы? — спросил эльф. — Он мне нужен.

— Скоро, скоро, — ответил Прентисс нервно. Он взглянул на ручные часы. Действительно, Ян-младший должен был появиться, пронзительно требуя пирога с молоком, минут эдак через пятнадцать, не позже.

— Подливайте себе, — настойчиво сказал Прентисс, — подливайте…

Эльф весело прихлебывал.

— Как только детеныш будет здесь, — заявил он, — ты сможешь идти.

— Идти?

— В библиотеку и сразу обратно. Ты возьмешь там книги по электронике. Мне нужно точно знать, как строят телевизоры, телефоны и все такое прочее. Мне нужны инструкции по телефонной связи, правила производства вакуумных ламп. Все как можно точнее, Прентисс, и как можно подробней! Перед нами стоят огромные задачи. Нефтепромыслы, перегонка бензина, моторы, научная агротехника. Мы с тобой построим новый Авалон. Технический. Волшебную страну по последнему слову науки. Новый, небывалый мир!..

— Великолепно! — воскликнул Прентисс. — Но не забывайте про свое питье…

— Вот видишь! Ты уже загорелся моей идеей. И ты будешь вознагражден. Ты получишь дюжину самок человекообразных для себя одного…

Прентисс опасливо глянул на Бланш. Никаких признаков, что она это слышала, но кто знает?…

— А какой мне прок, — сказал он, — от дюжины сам… женщин, я хотел сказать?

— Не прикидывайся, — осадил его эльф, — будь правдив. Вы, человекообразные, известны моему народу как распутные и лживые созданья. Вот уже много поколений матери пугают вами свое потомство!..

Он поднял стакан с гоголь-моголем и, провозгласив:

— За мое потомство! — осушил его.

— Подливайте себе, — сказал Прентисс сразу же, — подливайте.

Эльф так и сделал.

— У меня будет много детей, — сказал он. — Я продолжу и разовью расу суперэльфов. Расу электр… — он икнул, — электронных чудодеев, расу необозримого будущего…

Громко хлопнула дверь внизу, и юный голос позвал:

— Мам! Эй, мама!..

Блестящие глаза эльфа, пожалуй, были слегка затуманены.

— Затем мы приступим, — говорил он, — к перевоспитанию человекообразных. Некоторые и сейчас верят в нас, остальных мы будем, — он опять икнул, — учить… Настанут прежние времена, только еще счастливее: эльфократия будет становиться все совершеннее, сотрудничество все теснее…

Голос Яна-младшего прозвучал уже ближе и с оттенком нетерпения:

— Мам, эй! Тебя что, нет дома?…

Бланш сидела неподвижно. Речь эльфа стала чуть хрипловата, равновесие он держал как-то неуверенно. Если Прентисс вообще собирался рискнуть, сейчас, вот сейчас настало самое время…

— Сиди смирно, — потребовал эльф властно, — не валяй дурака. Что в твоем гоголь-моголе есть алкоголь, я узнал в тот же миг, когда ты задумал свой идиотский план. Вы, человекообразные, весьма и весьма коварны. У нас, эльфов, про вас есть много пословиц. К счастью, алкоголь на нас почти не влияет. Вот если бы ты взял кошачью мяту и добавил к ней капельку меду… А-а, детеныш! Как поживаешь, маленький человекообразный?

Эльф застыл на столе, бокал с гоголь-моголем — на полпути к его челюстям, а Ян-младший — в дверях. Яну-младшему было десять, лицо у него было замазюкано, волосы встрепаны. В серых его глазах читалось величайшее изумление. Потертые учебники болтались на конце ремешка, зажатого в кулаке.

— Пап! — позвал он. — Что случилось с мамой? И — и что это такое?

Эльф повернулся к Прентиссу.

— Бегом в библиотеку! Нельзя терять ни минуты. Какие мне нужны книги, ты знаешь…

От притворного опьянения не осталось уже и следа, и Прентисс окончательно упал духом. Существо играло с ним как кошка с мышью. Он поднялся, чтобы идти.

— И без фокусов, — предупредил эльф. — Никаких подлостей. Твоя жена по-прежнему заложница. Убить ее я могу и с помощью мозга детеныша, на это его хватит. Правда, мне не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Я член Эльфетарианского общества этики, и мы выступаем за гуманное отношение к млекопитающим, так что можешь рассчитывать на мое благородство, если, конечно, будешь подчиняться моим приказам…

Прентисс, спотыкаясь, направился к двери.

— Пап, а оно разговаривает! — вскричал Ян-младший. — Оно грозится, что убьет маму. Эй, не уходи!..

Прентисс был уже за порогом, когда услышал, как эльф сказал:

— Не пялься на меня, детеныш. Я не причиню твоей матери вреда, если ты будешь делать все точно, как я скажу. Я эльф, волшебник и чародей. Ты, разумеется, знаешь, кто такие волшебники…

И Прентисс был уже на крыльце, когда услышал, как дискант Яна-младшего сорвался на резкий крик… Мощные, хоть и невидимые вожжи, тянувшие Прентисса из дому, вдруг порвались и исчезли. Он бросился назад, вновь обретая контроль над собой, и взлетел вверх по лестнице.

На столе лежал сплющенный черный панцирь, из-под него сочилась бесцветная жидкость.

— Я его стукнул, — всхлипывая Ян-младший. — Стукнул своими книжками. Оно обижало маму…

Понадобился час, чтобы Прентисс понял, что нормальный мир потихоньку возвращается на место и что трещины, пробитые в реальности созданием из Авалона, мало-помалу затягиваются. Сам эльф превратился уже в горстку пепла в печи для мусора на заднем дворе, и о нем напоминало теперь лишь влажное пятно под столом.

Бланш была еще болезненно бледна. Говорили они шепотом.

— Как там Ян-младший? — спросил Прентисс.

— Смотрит телевизор.

— С ним все в порядке?

— О, с ним-то все в порядке, зато меня теперь неделями будут мучить кошмары…

— Знаю. Меня тоже, пока мы не заставим себя выбросить все это из головы. Не думаю, чтобы здесь еще раз появилось что-нибудь… что-нибудь подобное.

— Не могу передать тебе, — сказала Бланш, — какой это был ужас. Я ведь каждое его слово слышала, даже пока была еще внизу в гостиной.

— Телепатия, видишь ли…

— Просто двинуться не могла, и все. Потом, когда ты вышел, я набрала сил чуть-чуть пошевелиться. А потом Ян-младший шарахнул его, и я тотчас же освободилась. Не понимаю, как и почему.

Прентисс ощутил своеобразное мрачное удовлетворение.

— А я, пожалуй, знаю, в чем тут дело. Я был под его контролем, поскольку допускал, что он существует на самом деле. Тебя он держал в повиновении через меня. А когда я вышел, он решил, что пришла пора переключиться с моего мозга на мозг Яна-младшего. Это и была его ошибка.

— Почему же ошибка? — спросила Бланш.

— Он считал само собою разумеющимся, что дети, все без исключения, верят в эльфов и волшебников. Он заблуждался. Сегодняшние американские дети ни в каких волшебников не верят. Они просто никогда о них не слышали. Они верят в Тома Корбетта и Дика Трэси, в неустрашимых сыщиков и неуловимых преступников, в сверхчеловека и во множество других вещей, но только не в волшебников. И когда он попытался завладеть сознанием Яна-младшего, ему это просто не удалось…

Прентисс засунул руки в карманы и медленно ухмыльнулся.

— Знаешь, Бланш, когда я увижусь с Уолтом Рэем, я, наверно, намекну ему, что писал до сих пор чепуху. Пришло, наверно, время, чтоб соседи и впрямь узнали…

Ян-младший, держа в руке огромный бутерброд, забрел в кабинет к отцу в погоне за недавним, но уже тускневшим воспоминанием. Папа то и дело похлопывал его по спине, и мама совала ему пирожки и печенье, а он уже забывал почему. Там, на столе, сидело какое-то чучело, которое могло разговаривать…

Все случилось так быстро, что сам он ни в чем не успел разобраться. Он пожал плечами и глянул туда, куда ударил луч предвечернего солнца — на частично уже напечатанную страницу в машинке, затем на стопку бумаги, ожидавшую на столе. Прочел немножко, скривил губу и буркнул:

— Ха! Опять чародеи. Небывальщина. Детские сказки.

И убежал на улицу.


Перевод с английского К. Сенина и В. Тальми

Р.А. ЛЭФФЕРТИ (США) Семь дней ужаса

— Скажи, мама, ты хочешь, чтобы что-нибудь исчезло? — спросил Кларенс Уиллоугби.

— Пожалуй, неплохо, если бы исчезла эта груда грязных тарелок. А почему ты спрашиваешь?

— Я только что построил Исчезатель, мама. Это очень просто: берешь жестяную консервную банку и вырезаешь дно. Затем вставляешь в нее два круглых куска красного картона с отверстиями в середине, и Исчезатель готов. Для того чтобы исчезло что-нибудь, нужно просто посмотреть на этот предмет через отверстия и мигнуть.

— О-о!

— Вот только я не знаю, сумею ли вернуть исчезнувшие тарелки обратно. Давай попробуем сначала что-нибудь другое — ведь тарелки стоят денег.

Как всегда, Мира Уиллоугби была восхищена умом своего девятилетнего сына. Сама она никогда бы не додумалась до этого, а вот он додумался.

— Попробуй-ка Исчезатель на кошке вон там, под дверью Бланш Мэннерс. Если она исчезнет, никто, кроме самой Бланш Мэннерс, не заметит этого.

— Хорошо, мама.

Мальчик приложил Исчезатель к глазу и мигнул. Кошка мгновенно исчезла с тротуара.

Мать с интересом посмотрела на сына.

— Интересно, а как работает Исчезатель? Ты знаешь, как он работает, Кларенс?

— Конечно, мама. Берешь консервную банку с вырезанными донышками, вставляешь вместо них два кружка из картона и мигаешь. Вот и все.

— Ну ладно, иди поиграй на улице. И не вздумай без моего разрешения играть с Исчезателем в доме. Если мне понадобится, чтобы что-нибудь исчезло, я сама скажу тебе об этом.

После ухода сына мать почувствовала какое-то смутное беспокойство. «Может быть, мой Кларенс — гениальный ребенок? Не всякий взрослый сумеет построить Исчезатель, а тем более действующий. Интересно, хватилась ли Бланш Мэннерс своей кошки?»

Кларенс вышел из дому и направился к таверне «Гнутый пятак» на углу.

— Хочешь, чтобы у тебя что-нибудь исчезло, Нокомис?

— Да вот я не прочь расстаться со своим брюхом.

— Если я сделаю так, что оно у тебя исчезнет, вместо живота у тебя будет дыра, и ты умрешь от потери крови.

— Пожалуй, ты прав, парень. А почему бы тебе не попробовать Исчезатель на пожарном гидранте во-оо-он там, у ворот?


Это был, несомненно, самый счастливый день для ребятишек всей округи. Они сбегались отовсюду поиграть на затопленных улицах и переулках, и если кто-нибудь из них утонул во время этого наводнения (мы совсем не утверждаем, что кто-то утонул, хотя это и был настоящий потоп), ну что ж, этого следовало ожидать. Пожарные машины (слыханное ли дело, пожарные машины были вызваны для борьбы с наводнением) стояли по крышу в воде. Полицейские и санитары бродили по затопленным улицам, мокрые и озадаченные.

— Возвращатель, Возвращатель, кому нужен Возвращатель? — тонким голоском кричала Кларисса Уиллоугби.

— Да замолчишь ли ты наконец? — сердито прикрикнул на девочку один из санитаров. — И без тебя много хлопот!

Нокомис, буфетчик из таверны «Гнутый пятак», отозвал Кларенса в сторону.

— Пожалуй, я пока никому не скажу о том, что случилось с пожарным гидрантом, — сказал он.

— Если ты не скажешь, я тоже никому не скажу, — пообещал Кларенс.

Полицейский Комсток заподозрил неладное.

— Существует только семь возможных объяснений этого загадочного случая, — сказал он. — Несомненно, один из семи сорванцов Уиллоугби сделал это. Вот только я не знаю, как это ему удалось. Для такой работы понадобится бульдозер, и все-таки что-то от пожарного гидранта останется. Как бы то ни было, один из них сделал это.

У полицейского Комстока был несомненный талант находить правильные пути решения запутанных проблем. Именно поэтому он был рядовым полицейским и патрулировал улицы, вместо того чтобы сидеть в кресле в полицейском участке.

— Кларисса! — сказал он голосом, подобным раскату грома.

— Возвращатель, Возвращатель, кому нужен Возвращатель? — продолжала она выкрикивать тонким голосом.

— Подойди сюда, Кларисса. Как ты думаешь, что случилось с этим пожарным гидрантом? — спросил полицейский Комсток.

— У меня есть невероятное подозрение, только и всего. Ничего определенного. Как только будет известно что-нибудь определенное, я вам сообщу.

Клариссе было восемь лет, и она очень любила невероятные подозрения.

— Клементина, Гарольд, Коринна, Джимми, Сирил, — обратился полицейский Комсток к пяти младшим отпрыскам семьи Уиллоугби. — Что, по-вашему, случилось с пожарным гидрантом?

— Вчера около него бродил какой-то человек. Наверно, он взял гидрант, — сказала Клементина.

— Да не было здесь никакого гидранта. По-моему, вы поднимаете шум из-за пустяков, — заметил Гарольд.

— Городской муниципалитет еще услышит об этом, — сказала Коринна.

— Уж я — то знаю, — сказал Джимми, — да не скажу.

— Сирил! — закричал полицейский Комсток ужасным голосом. Не громовым голосом, нет, а ужасным. Он ужасно себя чувствовал.

— Тысяча чертей! — воскликнул Сирил. — Да ведь мне всего три года, Кроме того, я не понимаю, почему я должен отвечать за какой-то гидрант, хотя бы и пожарный.

— Кларенс! — сказал полицейский Комсток.

Кларенс судорожно проглотил слюду.

— Ты не знаешь, куда делся пожарный гидрант?

Кларенс просиял.

— Нет, сэр. Я не знаю, куда он делся.

На место стихийного бедствия явилось несколько самоуверенных парней из отдела водоснабжения, которые перекрыли воду на несколько кварталов в округе и поставили на то место, где раньше был пожарный гидрант, заглушку.

— Нам придется представить шефу самый невероятный отчет за всю мою жизнь, — сказал один из них.

Расстроенный полицейский Комсток зашагал прочь.

— Отстаньте от меня со своим котом, мисс Мэннерс, — сказал он. — Представления не имею, где его искать. Я даже пожарный гидрант не могу найти, а вы ко мне со своим котом.

— У меня идея, — сказала Кларисса. — Мне почему-то кажется, что и кот и пожарный гидрант находятся в одном месте. Пока я не могу ничем это доказать.

Оззи Морфи носил на голове маленькую черную шапочку, закрывающую лысину. Кларенс направил на шапочку свое оружие и мигнул. Шапочка исчезла, а из крошечной царапины на макушке начала медленно сочиться кровь.

— Я бы не стал больше играть с этой штукой, — сказал Нокомис.

— А кто играет? — спросил Кларенс. — Это взаправду.

Так начались семь дней ужаса в этой тихой, до сих пор ничем не выделявшейся округе. Из парков исчезали деревья; фонарных столбов как не бывало; Уолли Уолдорф приехал с работы, вышел из машины, хлопнул дверцей — и машина исчезла. Когда Джордж Малендорф направился по мощеной дорожке к своему дому, почуявшая хозяина собачонка Пит с радостным визгом бросилась ему навстречу. В двух метрах от него она подпрыгнула ему в руки — и словно растаяла. Только лай слышался еще несколько мгновений в озадаченном воздухе.

Но хуже всего пришлось пожарным гидрантам. Второй гидрант был установлен на следующее утро после исчезновения первого. Он простоял только восемь минут, и наводнение началось сначала. Следующий пожарный гидрант был установлен к полудню и исчез через три минуты. На следующее утро был установлен четвертый.

При операции присутствовали: начальник отдела водоснабжения, главный инженер муниципалитета, шеф полиции со штурмовым отрядом, президент «Ассоциации Родителей и Учителей», ректор университета, мэр города, три джентльмена из ФБР, кинооператор, ряд видных ученых и толпа честных граждан.

— Посмотрим, как он теперь исчезнет, — сказал городской инженер.

— Посмотрим, как он теперь исчезнет, — сказал шеф полиции.

— Посмотрим, как он те… Смотрите, а где гидрант? — сказал один из видных ученых.

Гидрант исчез, и все основательно промокли.

— По крайней мере, теперь у меня в руках самые сенсационные кадры этого года, — сказал кинооператор. В этот момент киноаппарат со всеми принадлежностями исчез прямо у него из рук.

— Перекройте воду и поставьте заглушку, — распорядился завотделом водоснабжения. — И пока не ставьте нового гидранта. Тем более что это был последний.

— Это уж слишком, — вздохнул мэр. — Хорошо, хоть ТАСС об этом не знает.

— ТАСС об этом знает, — сказал маленький кругленький человечек, поспешно выбираясь из толпы. — Я — ТАСС.

— Если все вы, господа, пройдете в «Гнутый пятак», — провозгласил Нокомис, — и попробуете наш новый коктейль «Пожарный гидрант», вы почувствуете себя гораздо лучше. Этот превосходный коктейль состоит из отличного пшеничного виски, кленового сахара и воды из этого самого гидранта. Вам принадлежит честь первыми отведать его.

В этот день дела в «Гнутом пятаке» шли, как никогда, хорошо. Да это и понятно, ведь именно у его дверей исчезали пожарные гидранты в сопровождении гейзеров бурлящий воды.

— Я знаю, как мы легко можем разбогатеть, папа, — сказала несколько дней спустя своему отцу Кларисса. — Соседи говорят, что лучше уж продать свои дома за бесценок и убраться отсюда как можно скорей. Давай достанем много денег и скупим у них дома. А потом можно будет снова их продать и разбогатеть.

— Я их даже по доллару за штуку не куплю, — сказал папа, Том Уиллоугби.

— Три дома уже исчезли, и семьи, живущие в оставшихся, вынесли всю мебель во двор. Только мы одни ничего не вынесли из дома. Может быть, к утру на месте не останется ни одного дома, только пустые участки.

— Отлично, тогда давай скупим пустые участки. К тому времени как дома начнут возвращаться назад, мы будем готовы.

— Возвращаться назад? Так дома вернутся назад? Ты действительно что-то знаешь?

— Не более чем подозрение, граничащее с уверенностью. Пока ничего более определенного мне не известно.


Трое видных ученых собрались в гостиничном номере, который по царящему в нем беспорядку напоминал опочивальню пьяного султана.

— Это превосходит все метафизическое. Это граничит — с квантум континиум. Некоторым образом даже опровергает Боффа, — сказал д-р Великоф Вонк.

— Самый таинственный аспект — это контингенция интрансингенции, — загадочно выразился Арпад Аркабаранан.

— Да, — вздохнул Вилли Мак Джилли. — Кто бы мог подумать, что этого удалось добиться с помощью консервной банки и двух кусков картона? Когда я был мальчишкой, мы пользовались коробкой из-под толокна и цветным мелом.

— Я не совсем вас понимаю, — сказал д-р Вонк. — Вы не могли бы выражаться яснее?

Пока никто не исчез и даже не был ранен, если не считать капельки крови на лысине Оззи Морфи, нескольких капель на мочках ушей Кончиты, из которых исчезли ее любимые причудливые серьги, поврежденный палец, владелец которого схватился за ручку входной двери своего дома в момент его исчезновения, вывихнутый большой палец на правой ноге у соседского мальчишки, собиравшегося пнуть консервную банку, исчезавшую в этот самый критический момент, что вызвало соприкосновение большого пальца с поверхностью тротуара. Только и всего, не более пинты крови и три-четыре унции пострадавшей плоти.

Теперь, однако, положение изменилось. Исчез м-р Бакл, хозяин бакалейной лавки. Это было уже серьезно.

В доме Уиллоугби появились подозрительные личности из полицейского участка в центре города. Однако самым подозрительным и надоедливым оказался мэр города. Обычно он не был таким плохим, но ужас в городе царил уже семь дней.

— В городе ходят ужасные слухи, — сказал один из подозрительно выглядящих типов, — которые связывают определенные события с вашим домом. Что вам об этом известно?

— Я распустила большинство этих слухов, — сказала Кларисса, — но я не считаю их ужасными. Скорее таинственными. Но если вы хотите докопаться до самого дна, задавайте мне вопросы.

— Это ты вызвала исчезновение всех этих предметов? — спросил сыщик.

— Это не тот вопрос, — сказала Кларисса.

— Знаешь ли ты, куда они исчезли? — спросил сыщик.

— И это не тот вопрос, — ответила Кларисса.

— Можешь ли ты вернуть их обратно?

— Конечно, могу. Это любой может. А вы разве не можете?

— Не могу. Если ты можешь, пожалуйста, верни их — поскорее.

— Мне нужно кое-что для этого. Во-первых, золотые часы и молоток. Затем отправляйтесь в магазин и купите мне разные химикалии по этому списку. Кроме того, ярд черного бархата и фунт леденцов.

— Ну, что ты на это скажешь? — спросил один из полицейских.

— Действуйте, ребята, — сказал мэр, — это наша единственная надежда. Достаньте все, что она попросила.

И все было доставлено.

— Почему это все только с ней и разговаривают? — спросил Кларенс. — В конце концов я заставил все это исчезнуть. Откуда она знает, как вернуть их обратно?

— Я так и знала! — закричала Кларисса, глядя с ненавистью на мальчишку.

— Я знала, что он во всем виноват. Он прочитал в моем дневнике, как делается Исчезатель. Если бы я была его мамой, я бы выпорола его, чтобы он больше не читал дневник своей младшей сестрички. Вот что происходит, когда что-нибудь серьезное попадает в безответственные руки.

Она положила золотые часы мэра на пол и замерла с поднятым молотком.

— Я должна подождать несколько секунд. В таком деле нельзя спешить. Всего несколько секунд.

Секундная стрелка описала круг и достигла деления, предназначенного для этого момента еще до сотворения мира. Молоток в руке девочки внезапно с силой опустился на великолепные золотые часы.

— Вот и все, — сказала она. — Все ваши тревоги кончились. Смотрите, вон там, на тротуаре, появился кот Бланш Мэннерс — там, откуда он исчез семь дней тому назад.

И кот появился на тротуаре.

— А теперь давайте отправимся к «Гнутому пятаку» и посмотрим, как возвратится первый пожарный гидрант.

Им пришлось ждать всего несколько минут. Гидрант появился из ниоткуда и с грохотом покатился по мостовой.

— Теперь я предсказываю, — сказала Кларисса, — что все исчезнувшие предметы возвратятся точно через семь дней после их исчезновения.

Семь дней ужаса окончились. Исчезнувшие предметы начали возвращаться.

— Как, — спросил мэр девочку, — ты узнала, что они вернутся через семь дней?

— Потому что Кларенс построил семидневный Исчезатель. Я могу построить девятидневный, тринадцатидневный, двадцатисемидневный и семилетний Исчезатель. Я сама собиралась построить тринадцатидневный Исчезатель, но для этого нужно покрасить картонные кружки кровью из сердца маленького мальчика, а Сирил плакал всякий раз, когда я пыталась сделать глубокий разрез.

— Ты действительно знаешь, как построить все эти штуки?

— Конечно. Только я содрогаюсь при мысли, что будет, если этот секрет попадет в руки безответственных людей.

— Я тоже содрогаюсь, Кларисса. А зачем тебе понадобились химикалии?

— Для моих химических опытов.

— А черный бархат?

— На платья моим куклам.

— А фунт леденцов?

— Как вы сумели стать мэром этого города, если не понимаете таких простых вещей? Как вы думаете, для чего существуют леденцы?

— Последний вопрос, — сказал мэр. — Зачем тебе понадобилось разбивать молотком мои золотые часы?

— О-о, — ответила Кларисса, — для драматического эффекта.


Перевод с английского И. Почиталина

ГЕНРИ КАТТНЕР (США) Сим удостоверяется…

Дьявол выжал из себя улыбку.

— Знаете, — сказал он, — это как-то не принято… Я даже и не уверен…

— Короче, нужна вам моя душа или нет? — напрямик спросил Джеймс Фенвик.

— Нужна, конечно, — был ответ. — Но придется еще подумать. При данных обстоятельствах я что-то не представляю, как я ее получу…

— Ну, разве я так уж много прошу? — заметил Фенвик, потирая руки. — Всего-навсего бессмертия. Ума не приложу, почему до этого раньше никто не додумался. По-моему, дело верное. Ну, смелей же, смелей решайтесь. Или захотелось на попятную?

— Да нет, — поспешил заверить дьявол. — Просто… Знаете, Фенвик, я не уверен, отдаете ли вы себе отчет… Ведь бессмертие — это довольно долго…

— Вот именно. И весь вопрос — будет ему конец или нет. Бели да, вы получаете мою душу. Если нет… — Фенвик легонько махнул рукой. — Тогда выигрываю я.

— О, конец-то будет, — заявил дьявол мрачно, даже зловеще. — Просто в настоящее время я как-то не хотел бы брать на себя такое долгосрочное обязательство. Вам не понравится быть бессмертным, Фенвик, поверьте мне…

— Ха, — сказал Фенвик.

— Не понимаю. И чего вам так приспичило с этим бессмертием?… — Дьявол раздраженно постукивал кончикам хвоста по ковру.

— Мне? Ничуть, — изрек Фенвик. — По сути дела, бессмертие — это просто попутно… Главное, мне хотелось бы кое-что предпринять, не опасаясь последствий…

— Я мог бы это для вас устроить, — тут же нашелся дьявол.

— Но тогда, — Фенвик поднял руку, чтобы его не перебивали, — договор на том, естественно, и кончался бы. А так я приобретаю не только запас всевозможных иммунитетов, но вдобавок еще и бессмертие. Принимаете мои условия — хорошо, не хотите — не надо…

Дьявол встал и принялся, нахмурившись, мерить комнату шагами. Прошло какое-то время, прежде чем он поднял голову.

— Ладно, — сказал он деловым тоном. — Я согласен.

— Правда?… — Фенвик вдруг почувствовал известное разочарование. Час пробил, пора ставить точку, но, может статься… Он посмотрел неуверенно на зашторенное окно. — А как… как же вы это сделаете?…

— Биохимия, — сказал дьявол. Теперь он решился и, казалось, был совершенно уверен в себе. — И квантовая механика. Ваш организм получит способность к регенерации, а, кроме того, придется осуществить кое-какие пространственно-временные изменения. Вы приобретете полную независимость от внешней среды. Среда — нередко самый фатальный фактор…

— А я? Я останусь таким же, как был, видимым, осязаемым, без обмана?

— Какой еще обман! — дьявол принял оскорбленный вид. — Если уж говорить об обмане, так, мне сдается, это вы пытаетесь надуть меня, а не наоборот. Нет, нет, Фенвик! Обещаю вам, вы получите по договору сполна. Станете закрытой системой, как Ахилл. Совсем закрытой, за исключением пятки. Понимаете сами, должна же быть какая-то уязвимая точка…

— Нет, — быстро вставил Фенвик, — так я не согласен.

— Боюсь, тут уж ничего не попишешь. Закрытая система обезопасит вас от любых внешних воздействий. А внутри системы будете только вы. Система — это же и есть вы. И это в ваших собственных интересах оставаться хотя бы чуточку уязвимым… — Дьявол махнул хвостом по ковру. Фенвик встревожился и пристально глядел на него. — Ведь если со временем вы сами решите прекратить свою жизнь, даже я не смогу защитить вас. Подумайте, в самом деле, ведь через несколько миллионов лет вам, может, и захочется умереть…

— Как не вспомнить Титона! — воскликнул Фенвик. — Я сохраню и молодость, и здоровье, и внешность, и все способности…[30]

— Конечно, конечно. Я сам не заинтересован в том, чтобы вас обманывать, условия меня устраивают. Я имел в виду, что вас, быть может, одолеет самая обыкновенная скука…

— А вы — вы скучаете?

— Бывало, — признался дьявол.

— Вы бессмертны?

— Естественно.

— Тогда почему же вы себя не убили? Или не смогли?

— Смог, — ответил дьявол уныло, — в том-то и дело, что смог… Давайте лучше поговорим об условиях нашего контракта. Бессмертие, молодость, здоровье… неуязвимость во всем за единственным исключением самоубийства. В обмен я получаю вашу душу после вашей смерти.

— Зачем? — неожиданно полюбопытствовал Фенвик.

Дьявол взглянул на него угрюмо.

— Ваше падение, как и падение каждой новой души, заставляет меня на минутку забыть о своей… — Он сделал нетерпеливое движение. — Однако все это софистика. Вот… — Он выхватил из воздуха свиток пергамента и гусиное перо. — Вот наше соглашение.

Фенвик прочел весь свиток с полным вниманием. В одном месте он поневоле остановился и поднял глаза на дьявола.

— Это еще что? — спросил он. — Я не знал, что надо оставлять залог…

— Разумеется, мне нужен своего рода залог. Или вы представите поручителя?

— Нет, конечно, — признался Фенвик. — Боюсь, такого не сыщешь даже в камере смертников. Какой же это залог?

— Кое-что из ваших воспоминаний. Все они, к вашему сведению, подсознательные.

Фенвик задумался.

— Стало быть, амнезия… А если мне нужны моя воспоминания?

— Но не эти. Амнезия — это когда исчезают сознательные воспоминания. А отсутствия той их части, которую я хочу, вы даже и не заметите…

— Это душа?

— Нет, — хладнокровно ответил дьявол. — Это лишь часть души, нужная часть, конечно, иначе она не представляла бы для меня никакой ценности. Но основная часть души останется при вас до той поры, пока вы сами не пожелаете передать мне ее посмертно. Вот тогда я соединю все вместе и завладею вашей душой. Однако это, безусловно, будет очень не скоро, а вы тем временем не испытаете никаких неудобств…

— Если я внесу оговорку такого рода в контракт, вы его подпишете?

Дьявол кивнул. Фенвик сделал на полях небрежную приписку и сразу же, покуда на острие пера не просохла кровь, поставил под договором свое имя.

— Вот, готово…

Дьявол изобразил на лице бесконечное долготерпение и подписался сам. Потом он взмахнул свитком, и тот растворился в воздухе.

— Ну что ж, — сказал дьявол, — превосходно. Теперь, пожалуйста, встаньте. Нужно произвести некоторые изменения в железах… — Лапы его безболезненно вошли Фенвику в грудь и совершили одно за другим несколько мелких быстрых движений. — Щитовидка… другие эндокринные… все эти железы можно переустроить так, чтобы ваш организм бесконечно регенерировал. Повернитесь, пожалуйста…

В зеркале над камином Фенвик увидел, как лапа страшного гостя тихонько влезла ему в затылок. На мгновение закружилась голова.

— Зрительный бугор, шишковидное тело… — бормотал дьявол. — Пространственно-временное восприятие субъективно… Так… Вот вы уже и независимы от внешней среды… Нет, еще минуточку. Осталось только…

Он крутанул кистью и быстро выдернул лапу — нет, кулак, плотно сжатый кулак, — из головы Фенвика. В ту же секунду Фенвик ощутил странную приподнятость.

— Что это вы сделали? — спросил он, оборачиваясь.

Рядом никого не было. Дьявол исчез.

А вдруг — а вдруг это был просто-напросто сон? Что ж тут удивительного — после таких событий кто угодно засомневается, не бредит ли он наяву. Галлюцинации редки, но ведь случаются… Выходит, он теперь бессмертен и неуязвим. Однако если верить здравому смыслу, все это психоз, да и только. Доказательства — какие у него доказательства?

Ну а сомнения — какие есть основания для сомнений? Бессмертие — это же не пустяк, это ощутимо. Внутренняя уверенность в безграничном благополучии. Переустройство желез, вот так штука! Мой организм теперь функционирует как никогда раньте, как никогда еще не функционировал ничей организм. Я теперь закрытая, самовосстанавливающаяся система, над которой ничто не властно, даже время…

Им овладело неведомое, все нарастающее ощущение счастья. Он закрыл глаза и вызвал в памяти самые ранние, самые первые свои впечатления. Солнечный зайчик дрожит на полу веранды… Муха жужжит… А его, утонувшего в тепле, качает, качает… Память не осознавала потери, мысль свободно путешествовала в прошлом. Равномерные взмахи и скрип качелей на детской площадке, а в церкви — гулкая, пугающая тишина. Дощатый ящик сельского клуба. Шершавая мокрая губка, обтирающая ему лицо, и голос матери…

Неуязвимый и бессмертный, он пересек комнату, открыл дверь, прошел по короткому коридору. Каждое движение наполняло его чувством удивительной легкости, полнейшей радости бытия. Он приоткрыл тихонько другую дверь и заглянул за нее. Мать спала, откинувшись на груду подушек.

Фенвик был так счастлив, так счастлив…

Он подошел поближе, обогнул на цыпочках кресло-каталку, постоял у кровати, глядя на мать. Потом осторожно высвободил одну подушку, поднял ее и прижал — сперва легонько — двумя руками к лицу спящей.


Поскольку этот рассказ — отнюдь не хроника грехов Джеймса Фенвика, очевидно, нет и необходимости во всех деталях расписывать, по каким ступеням он прошагал, чтобы за какие-нибудь пять лет добиться звания Худшего Человека на Земле. Желтые газеты упивались им. Были, конечно, люди и похуже его, но все они были смертны, уязвимы, а потому скрытны.

В основе его поведения лежала и крепла с каждым днем уверенность, что он, Фенвик, есть единственная постоянная в этом скоротечном мире. «Дни их как трава», — размышлял он, наблюдая за людьми — своими братьями во сатане, когда те собирались толпами у алтарей, таких отталкивающе-никчемных. Это было еще на заре его карьеры, он тогда исследовал собственные ощущения, следуя традиционным представлениям и предрассудкам; позже он отверг подобное занятие как мальчишество.

Он был свободен в своих поступках, идеально свободен, его наполняла непрестанная и восхитительная уверенность в собственном благополучии, и он экспериментировал со многими сторонами бытия. Путь его был устлан посрамленными присяжными и недоумевающими адвокатами. «Современный Калигула! — восклицала газета «Нью-Йорк ньюс», объясняя своим читателям на примерах, кто такой был Калигула. — Неужели ужасные обвинения, выдвинутые против Джеймса Фенвика, реальны?»

Но по той ли, по другой ли причине осудить его никогда не удавалось. Обвинения проваливались одно за другим. Дьявол не обманывал — Фенвик действительно представлял собой закрытую систему, независимую от окружающей среды, и свою независимость он продемонстрировал на множестве процессов. Сам он так и не сумел понять, каким же образом дьявол всякий раз добивается успеха. Надобность в настоящем чуде если и являлась, то чрезвычайно редко.

Однажды некий разорившийся банкир, полагавший — и на редкость справедливо — что виновник краха Фенвик, выпустил пять пуль прямехонько ему в сердце. Пули срикошетировали. Свидетелей этому было только двое — Фенвик и банкир. Тот решил, наверное, что противник невредим благодаря какой-нибудь стальной жилетке, и последнюю, шестую пулю направил Фенвику в голову. Результат был тот же. Банкир попробовал еще раз, теперь ножом. Фенвика заело любопытство — он решил не защищаться: что получится? Получилось то, что банкир в конце концов сошел с ума.

Прямо и недвусмысленно присвоив подвернувшееся состояние, Фенвик принялся приумножать его. Обвинения, как и прежде, сыпались со всех сторон, но из этого по-прежнему ничего не выходило. Требовались особые усилия, чтобы каждое очередное преступление непременно относилось к разряду караемых смертной казнью, но не так уж сложно оказалось разработать на сей счет свою методику, и богатство Фенвика и власть умножались час от часу.

Слава про него шла самая дурная. Однако вскоре он решил, что славы еще мало, и возжаждал восхищения. Добиться восхищения было несколько труднее — Фенвик не собрал еще таких богатств, которые поставили бы их владельца вне морали, сделали бы его неподсудным общественному мнению. Впрочем, это было поправимо. Через десять лет после сделки с дьяволом Фенвик, может, и не был еще могущественнейшим человеком на Земле, но, безусловно, был могущественнейшим в Соединенных Штатах. Он добился того восхищения и той известности, о которых, как ему казалось, мечтал.

И все-таки чего-то недоставало. Высказывал же дьявол предположение, что через несколько миллионов лет Фенвику самому захочется умереть со скуки. Но прошло всего десять лет, и в один прекрасный летний день Фенвик был слегка шокирован открытием — он не знал, он просто не знал, что же ему делать дальше.

Со всей возможной тщательностью он исследовал свое состояние. «Это и есть скука?» — спросил он себя. Если так, то даже скука не была неприятной. Проступала в ней некая восхитительная расслабленность, словно он лежал на плаву в теплой океанской воде. Пожалуй, расслабленность была даже слишком явной.

«Если это и все, что дает бессмертие, — говорил он себе, — стоило ли копья ломать? Состояние, конечно, приятное, но продать ради него душу?… Должно же найтись что-нибудь такое, что вывело бы меня из этой дремоты!..»

Он опять экспериментировал. Не прошло и пяти лет, как он опять лишился благосклонности общества, растерял ее оттого, что все более и более судорожно пытался выкарабкаться из удушливой безмятежности. Пытался — и не мог. Самые чудовищные, ужасающие ситуации не производили на него ровно никакого впечатления. Других они обратили бы в камень, повергли бы в трепет — Фенвик не ощущал ничего, кроме полного безразличия.

С чувством глухого отчаяния — но и оно не могло нарушить его спокойствия — Фенвик обнаруживал, что начинает терять контакт с родом человеческим. Люди были смертны, и они, казалось, уходят от него в какую-то нереальную даль. Ведь даже земля под ногами уже не была для него незыблемой — со временем, думал он, ему придется наблюдать движение геологических приливов…

Наконец, он обратился к области интеллекта. Он стал рисовать и пописывать и помаленьку заниматься науками. Это было интересно, но лишь до известного предела. Рано или поздно он неизбежно наталкивался на некий барьер, на запертую в сознании дверь, и за ней, за дверью, не было ничего, кроме все того же убаюкивающего спокойствия, и в этом спокойствии растворялся без следа былой интерес. В нем, в нем самом чего-то явно не хватало.

Постепенно зрело подозрение. Оно то всплывало к самой поверхности, то опять, под нажимом нового увлечения, пряталось в глубину. Но в конце концов оно прорвалось из подсознания в сознание.

Однажды утром Фенвик очнулся от сна и сразу же сел в кровати, будто его подтолкнула чья-то невидимая рука.

— Чего-то во мне не хватает, — сказал он про себя. — Это факт. Но чего?…

Он задумался. Как давно не хватает этого — того, чего не хватает? Ответа не было — сперва не было. Глубокая, неодолимая безмятежность не отпускала, укачивала его, не давала сосредоточиться. Эта-то безмятежность и была важной частью его беды. Как давно она овладела им? Очевидно, со дня заключения договора. Чем она вызвана? Ну, все эти годы он считал, что просто-напросто благополучием в каждом уголке, в каждой клеточке его организма, функционирующего идеально и вечно. А если это на самом деле нечто большее? Если его сознание нарочито притуплено, чтобы он и не заподозрил, что совершена кража?…

Кража?… Сидя в кровати среди тяжелых шелковых простыней, глядя на бледный июньский рассвет за окном, Джеймс Фенвик вдруг узрел всю возмутительную правду. Под одеялом он звонко стукнул себя по колену.

— Моя душа! — крикнул он невозмутимому восходу. — Он обманул меня! Он украл у меня душу!..

Стоило лишь ухватиться за эту мысль, и она показалась Фенвику настолько очевидной, что оставалось диву даваться, как же он не заметил подвоха сразу. Дьявол хитер и бесчестен, он предвосхитил расплату — и отнял у Фенвика душу немедля. Если и не всю, то, по крайней мере, главную ее часть. И Фенвик, стоя перед зеркалом, сам наблюдал за тем, как дьявол это проделал. Тут не могло оставаться, видимо, и тени сомнения. Ибо в нем определенно чего-то недоставало. Сколько раз он будто останавливался перед запертой в сознании дверью, и дверь не могла перед ним открыться потому лишь, что в нем не хватало главного — утраченной, украденной души…

Какой же прок в бессмертии без этого загадочного нечто, которое и придает бессмертию самый смак? Он не в силах вкусить от возможностей вечной жизни по той причине, что у него отобрали самый ключ к бытию…

— Кое-что из воспоминаний, а?… — усмехнулся он, осмысливая заново, что сказал тогда дьявол и как подчеркнуто небрежен был, когда дошло до залога.

— И я даже не замечу их отсутствия, а?… А на деле-то это самая что ни на есть сердцевина моей души!..

Он стал припоминать фольклор и мифологию, персонажей, у которых не было души. Маленькая русалочка, девушка-тюлень, кто-то там из «Сна в летнюю ночь» — оказывается, в мифологии это было вполне обыкновенное явление. И те, кто лишился души, страстно желали заполучить ее снова любой ценой. Дело тут, понимал теперь Фенвик, вовсе не в пережитках язычества в сознании ряда авторов. Нынешнее его положение было, что ни говори, уникально — он-то узнал, что по душе можно искренне тосковать.

Теперь он понял, как много потерял, и им завладело мучительное, непереносимое чувство утраты. Такое же, наверное, чувство мучило русалочку и всех остальных. Как и он, все они были бессмертны. Людьми они, правда, не были, но, по-видимому, тоже познали этот странный мир полнейшей свободы, легкомысленной и беспечной; ведь даже сейчас между Фенвиком и его потерей иной раз вырастала стена крайнего ко всему безразличия… Разве боги, по преданию, не проводили дни свои в нескончаемом бездумном веселье? Они смеялись и пели, танцевали и пили — и никогда не ведали ни усталости, ни тоски…

До каких-то пор это было просто замечательно. Но раз уж заподозрил неладное, то теряешь вкус к олимпийской жизни и жаждешь заполучить свою душу обратно, чего бы это ни стоило. Почему? Дать логичное объяснение Фенвик не смог бы. Он знал, что не ошибается, знал — и все…

В тот же миг прохладный летний восход всколыхнулся, и между Фенвиком и окном вырос дьявол. Фенвик поневоле вздрогнул.

— Договор был на вечность, — сказал он.

— Да, был, — сказал дьявол. — Но этот пункт можно и аннулировать…

— Я ничего аннулировать не намерен, — заявил Фенвик резко. — И как это, собственно, получилось, что вы объявились именно здесь и сейчас?

— Мне показалось, вы меня звали, — сказал дьявол. — Вы хотели поговорить со мной? Мне показалось, я уловил в вашем сознании нотку отчаяния. Как вы себя чувствуете? Скука не одолела еще? Не хотите ли разом все прекратить?…

— Конечно, нет. А если бы и хотел, так разве потому, что вы меня обманули. Не откажитесь объяснить: что это вы забрали у меня из головы в день нашего договора?

— Мне не хотелось бы вдаваться в подробности, — ответил дьявол, слегка помахивая хвостом.

— А мне хотелось бы! — вскричал Фенвик. — Вы мне сказали, что это только воспоминания, отсутствия которых я и не замечу…

— Так оно и было, — усмехнулся дьявол.

— Это была душа! Моя душа!.. — Фенвик зло хватил рукой по одеялам. — Вы надули меня. Забрали у меня душу авансом, и я не могу теперь наслаждаться бессмертием, которое я за нее купил. Вопиющее нарушение контракта!..

— Что же вас беспокоит? — спросил дьявол.

— Мне кажется, есть довольно много вещей, которые принесли бы мне удовольствие, заполучи я обратно душу. Будь у меня душа, я мог бы заняться музыкой и стать великим музыкантом. Музыку я всегда любил, а теперь передо мною — вечность… Или, допустим, я мог бы взяться за математику. Или заняться ядерной физикой — с моими-то возможностями в смысле времени и денег, и все ученые мира к моим услугам; пожалуй, нет и предела тому, чего бы я мог достигнуть. Мог бы даже взорвать весь мир и лишить вас всех будущих душ. Как бы вам это понравилось?…

Дьявол хмыкнул и почистил когти о рукав.

— Не смейтесь, — продолжал Фенвик. — Это сущая правда. Я мог бы изучить медицину и продлить человеческую жизнь. Мог бы изучить политику и экономику и положить конец всем войнам и страданиям. Мог бы изучить криминалистику и заполнить ад новообращенными душами. Мог бы сделать все, что угодно, обладай я вновь своей душой. А без нее, без души, ну… все слишком… слишком спокойно. — Он печально опустил плечи. — Словно я отрезан от человечества. Что я ни делаю — ни к чему. А я все равно спокоен и беззаботен. Я даже не несчастлив. И все же не представляю себе, что делать дальше. Я…

— Другими словами, вас одолела скука, — сказал дьявол. — Извините, что не могу вам по этому случаю посочувствовать…

— Другими словами, вы надули меня, — сказал Фенвик. — Отдайте мне мою душу!

— Я ведь сказал вам, что я у вас взял, и сказал совершенно точно…

— Мою душу!

— Вовсе нет, — заверил его дьявол. — Боюсь, что сейчас мне придется вас оставить…

— Мошенник! Отдай мне мою душу!..

— Попробуйте заставьте меня, — осклабился дьявол. Первый луч восходящего солнца ворвался в прохладу спальни, и дьявол, будто того и ждал, растворился в нем и исчез.

— Ну хорошо, — сказал Фенвик в пространство. — Очень хорошо. Я попробую.


Он не стал терять времени. Во всяком случае, потерял его не больше, чем заставляло это нелепое, не признающее забот спокойствие.

«Как же мне на него нажать? — спрашивал себя Фенвик. — Устроить ему обструкцию? Не вижу как. Тогда, быть может, лишить его чего-то, что он ценит? Что же он ценит? Души. Всякие души. Мою вот, в частности. Гм-м… — Он задумчиво нахмурился. — Я бы мог, например, покаяться…»

Фенвик размышлял об этом весь день. Мысль увлекла его, но в то же время она каким-то образом сама себя опровергала. Предсказать последствия подобного поступка было совершенно невозможно. Да и неясно было, как приняться за дело. Уж слишком скучной представлялась идея посвятить всю жизнь свою добрым делам.

Вечером он вышел из дому и бродил один по сумеречным улицам, погруженный в тяжкие раздумья. Прохожие скользили мимо зыбкими тенями, отраженными на экране времени. Воздух был покоен и свеж, и если бы не эта гнетущая несправедливость, если бы не бесцельность, не никчемность бессмертия, за которое он так дорого заплатил, он, наверное, ощутил бы полное умиротворение.

Но вот звуки музыки вторглись в сознание, он поднял голову и увидел себя у входа в собор. Призрачные люди поднимались и спускались по ступеням. Изнутри накатывались, волна за волной, звуки органа, слышалось пение, и в воздухе носился слабый запах ладана. Все это, бесспорно, производило впечатление.

«Я бы мог зайти туда, пасть перед алтарем и во всеуслышание крикнуть, что каюсь», — подумал Фенвик. Он поставил даже ногу на ступеньку, но затем помедлил, рассудив, что все равно не решится. Собор был слишком уж впечатляющим. Он бы чувствовал себя круглым идиотом. И все же…

В нерешительности он побрел дальше. Он брел и брел, покуда его размышления опять не прервала музыка. На сей раз он оказался у незастроенного участка, где раскинула свои крылья палатка странствующего проповедника. Изнутри доносился изрядный шум. Музыка неистово билась в парусиновые стенки. В нее вплеталось пение, крики мужчин и женщин…

Фенвик остановился, подчиняясь вспыхнувшей вдруг надежде. Здесь его покаяние, надо полагать, не привлечет к себе почти ничьего внимания. Он помедлил секунду и вошел.

В палатке было шумно, тесно и суматошно. Но прямо перед Фенвиком меж скамейками тянулся проход к подобию алтаря, у подножия которого толпились люди, взвинченные, казалось, до предела. Над толпой распростер свои руки оратор, он стоял за импровизированной кафедрой, взвинченный еще сильнее, чем его паства.

Фенвик бросил взгляд вдоль прохода.

«Как же мне это сформулировать? — думал он, потихоньку продвигаясь вперед. — Просто: я каюсь? Или что-нибудь вроде: я продал душу дьяволу и настоящим расторгаю договор? Нужна ли тут какая-нибудь специальная терминология?…»

Он почти уже добрался до алтаря, когда перед ним возникло слабое мерцание и сквозь мерцание проступили красноватые контуры дьявола — этакий трехмерный набросок в пыльном воздухе.

— Я на вашем месте не стал бы этого делать, — вымолвило видение.

Фенвик усмехнулся и прошел сквозь него. Тогда, собравшись с духом, дьявол явился перед Фенвиком в истинном своем обличье и загородил собой дорогу.

— Ну зачем устраивать такие сцены? — сказал он раздраженно. — Не могу вам передать, насколько мне здесь неуютно. Будьте любезны, Фенвик, не валяйте дурака…

Несколько человек в толпе глянули на дьявола с любопытством, но никто из них не выказал чрезмерного интереса. Большинство, вероятно, приняли его за переодетого служителя, а те, кому доводилось видывать его во плоти, то ли попривыкли к зрелищу, то ли посчитали данное явление при данных обстоятельствах вполне уместным. Никого оно в общем-то особенно не взволновало.

— Прочь с дороги! — сказал Фенвик. — Я решился.

— Вы мухлюете, — жалостно пробормотал дьявол. — Я вам этого позволить не могу.

— Сам смухлевал, — напомнил ему Фенвик. — Попробуй останови меня…

— И остановлю, — заявил дьявол, вытянув свои когтистые лапы.

Фенвик расхохотался.

— Я же теперь закрытая система. Ты мне ничего не можешь сделать. Вспоминаешь?…

Дьявол заскрежетал зубами. Фенвик оттолкнул зловещую фигуру и двинулся вперед. За своей спиной он услышал:

— Ну ладно, Фенвик. Вы победили.

Фенвик обернулся и облегченно вздохнул:

— Так вы вернете мне мою душу?

— Я верну вам то, что взял в качестве залога, только вам это наверняка не понравится…

— Давайте ее сюда, — сказал Фенвик. — Я не верю ни единому вашему слову.

— Я отец лжи, — заметил дьявол, — но на этот раз…

— Нечего, нечего, — перебил его Фенвик. — Отдавайте мою душу!

— Только не здесь. Здесь мне очень неудобно. Следуйте за мной. Да не бойтесь вы, я просто хочу перенести вас в вашу собственную квартиру. Мы должны остаться одни…

Он поднял лапы и очертил вокруг себя и Фенвика коробочку — четыре стены в эскизе. В тот же миг исчезли напирающая толпа, шум, крики и вокруг поднялись стены роскошной квартиры. Слегка запыхавшись, Фенвик пересек знакомую комнату и выглянул в окно. Не оставалось сомнений, он был дома.

— Это ловко, — поздравил он дьявола. — А теперь, отдавайте мою душу…

— Я отдам лишь то, что забрал. Никакого нарушения контракта не было, но раз уж мы условились… Но предупреждаю вас по чести: вам это вовсе не понравится.

— Нечего тут темнить, — отрезал Фенвик. — Вы же нипочем не сознаетесь, что смухлевали…

— Я вас предупредил, — сказал дьявол.

— Давайте ее сюда!

Дьявол пожал плечами. Потом он засунул лапу себе в грудь, пошарил там, приговаривая: «Я эту штуку спрятал, чтоб не испортилась», — вынул плотно сжатый кулак.

— Повернитесь, — приказал дьявол.

Фенвик повернулся. Он почувствовал, будто прохладный ветерок повеял от затылка через голову…

— Стойте спокойно! — прикрикнул дьявол у него за спиной. — Это займет минуту-другую. Знаете, Фенвик, вы дурак. Я рассчитывал на лучшее развлечение, а то ни за что не стал бы тратить время на этот фарс. Мой бедный глупенький друг, не душу я у вас забрал, а, как и говорил вам, лишь некоторые подсознательные воспоминания…

— Тогда почему же, — спросил раздраженно Фенвик, — я не в состоянии наслаждаться своим бессмертием? Что же это за капкан, останавливающий меня на пороге всего, что бы я ни задумал? Мне надоело быть божеством, если бессмертие остается единственным моим достоянием, если я не получаю настоящего от него удовольствия…

— Да не шевелитесь вы! — сказал дьявол. — Ну, так вот. Дорогой мой Фенвик, никакой вы не бог. Вы самый обыкновенный ограниченный человек. Собственная ограниченность — вот и все, что стоит у вас на пути. Да вы и за миллион лет не стали бы ни великим музыкантом, ни великим политиком и никаким другим великим из ваших грез! Нету в вас этого, просто нет, и бессмертие тут совершенно ни при чем. Как ни странно… — Дьявол сокрушенно вздохнул. — Как ни странно, те, кто заключает сделки со мной, никогда не способны воспользоваться тем, что я им даю. Наверное, все дело в том, что это свойство посредственности — надеяться получить что-нибудь за так, задаром. Вы, дорогой мой, совершеннейшая посредственность…

Прохладный ветерок прекратился.

— Ну вот и все, — заметил дьявол. — Вот я и вернул вам все, что взял. По фрейдистской терминологии, это всего лишь ваше супер-эго, ваше «сверх-я»…

— Мое «сверх-я»? — откликнулся Фенвик, оборачиваясь. — Я что-то не…

— Не понимаю? — закончил за него дьявол и вдруг широко осклабился. — Еще поймете. Это структура раннего познания, встроенная в ваше подсознание. Она направляет ваши импульсы по каналам, приемлемым для общества. Другими словами, мой бедный Фенвик, я только что вернул вам вашу совесть. Отчего же, как вы считаете, вам было так легко и беспечно все эти годы?…

Фенвик сделал вдох, собирался ответить — и не успел.

Дьявол испарился. Он, Фенвик, был в комнате один.

Впрочем, нет, не совсем один. Над камином висело зеркало, и в этом зеркале он увидел свои испуганные глаза. Какое-то мгновение — и «сверх-я» возобновило в его сознании прерванную на многие годы работу.

Подобно карающей деснице, на Фенвика обрушилась, потрясая и сокрушая, память обо всем, что он совершил. Он вспомнил все свои преступления. Все до единого. Каждый свой непростительный шаг, каждый бесчеловечный поступок за последние двадцать лет.

Ноги под ним подкосились. Мир померк с заунывным воем. Вина свалилась ему на плечи грузом, под которым он еле мог устоять. Все, что он наблюдал, все, что совершил за годы, когда беззаботно сеял зло, собралось в жуткие образы, сокрушало мозг громами, испепеляло молниями. Нестерпимые муки совести клокотали в душе, разрывали ее на части. Он поднял руки к глазам, чтобы отогнать видения, но не мог, не мог отогнать память…

Он повернулся и, шатаясь, ринулся к дверям спальни. Рванул их на себя. Чуть не падая, вбежал в комнату, сунул руку в ящик. Вытащил пистолет. Поднял к виску…

И за его спиной вырос дьявол.


Перевод с английского К. Сенина и В. Тальми

Загрузка...