Был последний воскресный день августа тысяча девятьсот пятьдесят пятого года. В большом промышленном городе Советабаде, что раскинулся громадным амфитеатром на прибрежных холмах Хазарского моря, царил нестерпимый зной. Синий столбик термометра показывал тридцать восемь градусов в тени. И вдруг, как это нередко бывает в здешних местах, ударил резкий порыв ветра, за ним второй, и вот уже ураган, набирая силу, пошел звенеть оконными стеклами, свистать в проходах, мести пыль с асфальтовой глади проспектов. Солнце вдруг заволокло невесть откуда взявшимися тучами, и хлынул ливень. Он мигом смыл с улиц гуляющих горожан, загнав их в магазины и подъезды домов, и прекратился так же неожиданно, как начался. Вновь засверкало солнце, заискрились алмазами дождевые капли на освеженной листве молодых маслин, тополей и акаций, высаженных вдоль тротуаров.
Из широкого подъезда оперного театра высыпала молодежь, укрывавшаяся там от дождя, и разбрелась по улицам. У театрального подъезда остался только один невысокий пожилой человек в сером летнем костюме и морской фуражке, как-то не вязавшейся с его худым бледным лицом. Он стоял, прислонившись к колонне, и беспокойно поглядывал в сторону проспекта имени Кирова, по которому бесконечной лентой мчались легковые машины, автобусы и троллейбусы.
Вдруг сзади его окликнул негромкий женский голос:
— Здравствуйте, дядя Худаяр! Дождя испугались?
Человек в морской фуражке вздрогнул от неожиданности и резко обернулся. Высокая, нарядно одетая блондинка, приветливо улыбаясь, протягивала ему руку.
«Дядя Худаяр» осторожно пожал узкую женскую ладонь и ответил, будто с трудом выдавливая из себя слова:
— Да… Действительно… Дождь пошел. Хотел за город. К морю. Подышать свежим воздухом. Захватить винограда. Задержался.
На незнакомого человека манера речи Худаяра произвела бы несколько странное впечатление, но блондинка, видимо, знала его хорошо, и эта манера ее нисколько не удивила. Подняв свое красивое, будто изваянное из розового мрамора лицо к солнцу и чуть зажмурив удивительно синие глаза, опушенные длинными темными ресницами, она весело воскликнула:
— Но дождь перестал, снова светит солнце, и у моря сейчас должно быть, действительно, чудесно!
— Верно. Дождь перестал. Сейчас поеду, — ответил Худаяр.
— А знаете что? Возьмите меня с собой. Я так люблю море после дождя! — воскликнула блондинка.
— Пожалуйста… С удовольствием.
По лицу Худаяра скользнуло подобие улыбки, и он продолжал:
— Возьму машину, поедем.
Мимо катили такси одно за другим. Вот и свободное. Худаяр отошел от колонны и поднял руку. Машина резко остановилась. Шофер приоткрыл дверцу и коротко бросил:
— Садитесь. Куда поедем?
— К морю, дорогой, к морю, — ответил Худаяр, пропустив блондинку на место рядом с шофером. Захлопнув за ней дверцу, он сел сзади.
Машина плавно развернулась и покатила по набережной. Вскоре остались позади дома центральной части города. Машина шла по широкому шоссе, и перед ее пассажирами открывались новые и новые виды, на которые они, впрочем, не обращали никакого внимания.
Город в послевоенное время стал строиться с необычайным размахом. Он будто расправлял плечи, стремясь сбросить с себя обветшалое одеяние узких улиц, размахнулся вширь новыми магистралями, застроившимися красавцами-домами. Машина мчалась по широкому шоссе, обсаженному с обеих сторон молодыми, но уже густо разросшимися деревьями, сквозь зеленую листву которых с трудом просматривались большие заводские корпуса, ажурные пирамиды нефтяных вышек.
Такси катило по дороге, с которой, как на ладони, был виден весь город. Набирая скорость, машина приближалась к какой-то старинной башне, вынесенной вперед большого, утопающего в зелени села. Вслед за башней пошли мелькать белоснежные особняки с высокими каменными оградами.
— Асадуллаев, — неожиданно прервал молчание Худаяр.
— Что? — точно очнувшись от глубокого раздумья, спросила блондинка.
— Асадуллаев, нефтепромышленник, строил. Для себя, для гостей. Теперь дом отдыха, — пояснил Худаяр.
— А… — неопределенно и как-то безразлично протянула блондинка.
— Проклятый капиталист, — буркнул шофер. — Душил нас, рабочих.
— Не знаю, — коротко сказал Худаяр. — Меня не душил. Я был тогда маленьким.
Машина свернула на проселок, если можно так назвать эту асфальтовую, отполированную до зеркального блеска дорогу, с которой сразу открылся вид на море, сверкавшее под щедрыми лучами неукротимого советабадского солнца.
Какая-то женщина с ребенком на руках, стоявшая у обочины дороги, подняла руку. Шофер притормозил. Женщина попросила подвезти ее до села Гюмюштепе. Шофер вопросительно взглянул на своих пассажиров. Те молчаливо кивнули, и женщина уселась рядом с Худаяром.
Вскоре показались домики Гюмюштепе. Худаяр тронул шофера за плечо. Тот остановил машину. Худаяр, порывшись в кармане, вытащил десять рублей, потом еще пятерку, протянул шоферу и, не прощаясь, вышел из машины.
— А меня подвезите к пляжу, — сказала блондинка. Шофер повернул вправо, машина зашуршала по песку и остановилась около летнего ресторана у самого берега моря. Блондинка расплатилась, вышла, а шофер повез дальше женщину с ребенком, высадил ее на окраине села и через некоторое время остановился у дома Худаяра. Тот ожидал его, сидя на камне у калитки. У ног Худаяра стояла большая плетеная из камыша корзина, прикрытая куском суровой ткани. В таких корзинах жители Гюмюштепе обычно возят в город знаменитый гюмюштепинский десертный виноград, вызревающий прямо на раскаленном песке.
— А где та? — спросил шофер.
Худаяр молча кивнул головой. С пляжа, размахивая в воздухе босоножками, быстро шла блондинка, оставляя крупные отпечатки босых ног на влажном песке. Она присела на камень, отряхнула с ног песок, надела босоножки и уселась в машину рядом с шофером. Сзади сел с корзиной Худаяр. Такси покатило прежним путем в город. Ехали молча. Когда уже подъезжали к городу, блондинка что-то вполголоса сказала шоферу, тот ответил краткой фразой. Худаяру, то ли от того, что задремал, то ли просто не расслышал, почудилось, что они говорят на каком-то непонятном языке, и он спросил: — А? Что?
— Ничего, — ответил шофер. — Ты сойдешь на улице Низами?
— Да, — сказал Худаяр.
— А обратно сегодня поедешь?
— Нет, останусь в городе. Зайду кое-куда. Есть дела.
— С делами управляйся поосторожнее, — буркнул шофер.
— Знаю, не в первый раз, — ответил Худаяр. И снова все погрузились в молчание.
У пригородного вокзала блондинка попросила остановить машину, открыв сумочку, спросила, сколько с нее. Шофер глянул на счетчик и ответил: «тринадцать рублей пятьдесят копеек». Блондинка протянула ему двадцатипятирублевую бумажку. Получив десятку сдачи, сказала «достаточно» и направилась на вокзал.
Поднявшись в билетный зал, она к кассе не подошла, а, обойдя очередь, вышла и села в троллейбус, идущий к центру города. Сойдя на остановке на улице Низами, она неторопливо зашагала по тротуару, поглядывая на широкие витрины магазинов, и той же неторопливой походкой вошла в подъезд дома № 27.
За несколько минут до нее в этот же подъезд вошел с корзиной винограда Худаяр. Машина, на которой он приехал, теперь стояла у большого гастрономического магазина. Шофер — коренастый рыжеватый парень лет тридцати пяти — не выключая счетчика, углубился в газету, изредка отрываясь от чтения, чтобы бросить короткое «занято».
Прошло минут пятнадцать. Шофер иногда поглядывал поверх газеты на противоположную сторону улицы, останавливал взгляд на подъезде, куда вошли его бывшие пассажиры, и снова продолжал чтение. В подъезде показалась блондинка. Неторопливой походкой женщины, умеющей ценить воскресную прогулку, она направилась к гастрономическому магазину, полюбовалась витриной, на которой плюшевый Мишка, окруженный пирамидами папиросных коробок и консервных банок, ловко опрокидывал в пасть стакан оранжевого сока, и, безразлично посмотрев на шофера, вошла в магазин. Несколько минут спустя из подъезда вышел Худаяр все с той же корзиной. Чуть прихрамывая, он дошел до угла, свернул и исчез из виду. Шофер выключил счетчик.
— Вам куда? — спросил он остановившегося у машины какого-то молодого человека с девушкой в ярко-розовом платье.
— В Нагорный парк, к ресторану, — ответил юноша, поудобнее усаживаясь в машине и обнимая за плечи свою спутницу. Шофер кивнул головой и включил скорость.
Громадный амфитеатр стадиона был переполнен народом. Тысячи болельщиков не спускали глаз с зеленого поля, где разыгрывались жаркие схватки. Шел матч на первенство области между командами Советабада и Еникенда. Стадион то затихал, то взрывался бурей криков и аплодисментов, вызванных метким ударом нападающего или виртуозным броском вратаря. В один из напряженных моментов, когда над воротами еникендцев нависла угроза первого гола, в репродукторе послышался голос диктора:
— Члена судейской коллегии по стендовой стрельбе Октая Чингизова срочно просят зайти к директору стадиона.
Повторив еще раз приглашение, диктор смолк.
В одном из рядов излюбленной болельщиками северной трибуны с места нехотя поднялся молодой черноволосый мужчина в отлично выглаженном белом чесучовом костюме и, сопровождаемый нелестными репликами запрудивших все проходы зрителей, стал протискиваться к выходу.
У дверей кабинета директора стадиона его дожидался юноша в серых брюках и салатной шелковой тенниске, подчеркивающей его хороший загар и атлетическое сложение. Увидев приближавшегося Октая Чингизова, он шагнул ему навстречу.
— В чем дело, Сурен? — спросил вполголоса Чингизов.
— Не знаю, вас срочно вызывает Любавин.
— Где машина?
— У восточного входа.
— Поехали.
Через несколько минут Октай Чингизов уже взбегал по лестнице здания Комитета государственной безопасности. В приемной полковника Любавина его встретил дежурный офицер.
— Анатолий Константинович у себя? — спросил Чингизов.
— Нет, товарищ майор, — ответил дежурный. — Он спустился к председателю, а вас просил подождать в кабинете.
Чингизов прошел в кабинет. Сурен Акопян — молодой оперативник — остался в приемной, чтобы перекинуться словечком с дежурным лейтенантом, своим закадычным другом и неизменным соперником на мотогонках.
Кабинет полковника Любавина занимал большую угловую комнату на третьем этаже. Окна его выходили с одной стороны к морю, с другой открывался вид на Дворец культуры нефтяников. Два стола, поставленных буквой «Т», стулья в белых чехлах, добротные книжные шкафы у стены, большая карта, висевшая в простенке, придавали кабинету подчеркнуто строгий вид, который несколько смягчался светлыми шелковыми гардинами над открытыми окнами. Чингизов скользнул взором по знакомой обстановке, встретился глазами с Феликсом Дзержинским, спокойно глядевшим на него с портрета, и подошел к окну.
Сзади послышались шаги. Чингизов обернулся, выпрямился и наклоном головы приветствовал вошедшего в кабинет полковника.
— Здравствуйте, майор. Садитесь, — пригласил его Любавин, а сам прошел к окну, взглянул на море, повернулся, пересек по диагонали кабинет, остановился у края стола, постоял секунду и вновь неторопливо зашагал по диагонали, заложив руки за спину. Чингизов за годы совместной работы хорошо изучил характер своего учителя и начальника, этого подтянутого человека с волевым моложавым лицом и седыми висками — свидетелями возраста или трудно прожитых лет. «Молчит и ходит. Значит, или обрадован, или встревожен», — промелькнуло у Чингизова в голове. Но вопросов начальнику задавать не положено, и майор сидел и молчал. Любавин вновь вернулся к своему столу, отодвинул стул, сел, повертел в руках карандаш и ровным, спокойным голосом, будто продолжая начатый разговор, произнес:
— Так вот, товарищ майор, в квартире вашего друга — инженера Салима Мамедовича Азимова — несколько часов назад произошла кража.
Октай Чингизов хорошо знал инженера Азимова. Он впервые познакомился с ним спустя год после окончания войны на одном из советабадских заводов, куда Чингизова привела оперативная необходимость. Завод этот в Великую Отечественную войну прославился тем, что бесперебойно обеспечивал горючим Советские Вооруженные силы. Были у этого славного заводского коллектива и другие заслуги, которые по достоинству оценили наши артиллеристы. Как-то на завод приехали гости-фронтовики, чтобы передать рабочим и инженерам благодарность за то, что «ваша микстура», как образно выразился Герой Советского Союза сержант Смирнов, хорошо прочищает горло наших «Катюш» и они отлично поют.
В послевоенное время этот завод не переставал привлекать к себе внимание. Им пристально интересовались, и отнюдь не только из доброжелательного любопытства, наши союзники в минувшей войне и еще кое-кто, непонятно на кого работающий.
Гитлеровская Германия была разгромлена, но ее агентура не только не сложила оружия, а начала проявлять чрезмерную активность. И, на первый взгляд, трудно было понять, кто, и почему пользуется ее услугами. Кое-какие следы вели на завод. И Чингизову пришлось на некоторое время обосноваться здесь в должности инспектора по технике безопасности. Работа на заводе, которую обязан был выполнять по заданию Комитета госбезопасности Октай Чингизов, потребовала от него основательного знакомства не только с людьми, но и с заводской техникой и производственным процессом.
Молодой и талантливый инженер Азимов был одним из создателей того нового, что прославило завод. Умение выдвинуть смелую, неожиданную теоретическую проблему, организовать и довести до конца блестящий эксперимент, а потом осуществить его тут же на заводе, завоевало молодому инженеру уважение среди маститых ученых и на производстве.
В числе нескольких человек он был посвящен в подлинное назначение Октая Чингизова и, как полушутя, полусерьезно говаривал Октай, превратил контрразведчика в квалифицированного инженера. Незаметно для себя, эти два совершенно разные внешне и по натуре человека — собранный, подтянутый, чуть суховатый Октай Чингизов, о котором на заводе знали, что он прошел в боях весь тяжелый путь войны от предгорьев Кавказа до Эльбы, и мягкий, добродушный, чуть рассеянный Азимов, пожалуй, даже невнимательный ко всему, что не касалось его непосредственной работы, — крепко сдружились между собой. Их роднила присущая обоим внутренняя цельность и собранность и… страсть к футболу.
По-разному сложилась жизнь этих двух еще молодых, но уже многое испытавших людей. Майор Октай Чингизов родился в маленьком городке, окруженном с трех сторон вековыми заповедными лесами, покрывавшими склоны гор. Основными обитателями этого города были немцы-колонисты, переселившиеся сюда в середине прошлого века и создавшие здесь великолепные виноградные плантации, урожай с которых шел на винные заводы.
Все в этом городе дышало немецкой аккуратностью и педантичностью: и фруктовые деревья, посаженные на одинаковом расстоянии друг от друга вдоль маленьких арыков-каналов, содержавшихся в абсолютной чистоте, и многочисленные цветочные клумбы, и глубокие погреба с многолетними винами, которые закладывались для праздников и семейных торжеств. Урожай с плантаций колонистов, объединившихся в середине 30-х годов в сельскохозяйственную артель, сдавался на переработку на государственные заводы. Свои же приусадебные участки приносили им немалый доход. В домах царил достаток. Редко в чьей квартире не было пианино или какого-нибудь другого музыкальною инструмента. По вечерам в клубе симфонический самодеятельный оркестр молодых колонистов репетировал пьесы Баха, Шуберта, Брамса.
Октай Чингизов учился в городской школе, и немецкая речь стала для него близкой, как и родной язык.
Отец его, полвека проработавший в тех краях лесничим, научил своего единственного сына распознавать деревья, охотиться, читать следы зверей, угадывать их повадки. Еще мальчиком Октай вместе со своими друзьями-восьмиклассниками не раз ходил на кабана и медведя. В окрестных горах и лесах ему были знакомы каждая тропинка, каждый кустик. Он мечтал, окончив школу, пойти в лесотехнический институт, унаследовав, таким образом, профессию своего отца. Но, как это было со многими, война помешала ему. Вместо концерта симфонического оркестра на утреннике, посвященном окончанию школы, Октай Чингизов, как и тысячи его сверстников, услышал в тот день по радио весть о том, что гитлеровская Германия вероломно вторглась в пределы его Родины.
Он решил уйти добровольцем на фронт. Это решение пришло сразу. Слезы матери, несказанная боль в ее глазах, когда он объявил дома о своем решении, заставили его на какой-то миг поколебаться, ведь он еще не подлежал призыву в армию. Но во взгляде отца, молча перебиравшего старые янтарные четки, он прочел суровое гордое одобрение. И Октай Чингизов стал воином. А вскоре в маленький домик лесничего на окраине южного городка стали приходить сложенные аккуратным треугольником письма с номером полевой почты. Мать Октая, старая Медина, хранит их и сегодня в ларце вместе с какими-то высохшими диковинными шишками, которые ей принес когда-то в молодости из своих далеких лесных скитаний ее муж Али.
Был у Октая на фронте один эпизод, который в дальнейшем определил его жизнь и заставил отказаться от своей мечты о лесотехническом институте. В один из зимних дней 1942 года командир батальона, побывав во взводе, где служил Октай Чингизов, обратился к бойцам:
— Нашему командованию нужен «язык». У противника какая-то перегруппировка войск. Прибывают свежие части. Мы должны знать, что у них происходит. Кто пойдет на поиск?
Октай Чингизов вышел из строя, четко подошел к командиру и доложил:
— Старший сержант Октай Чингизов. Я пойду.
Комбат критически осмотрел черноволосого юношу, — больно молод, видать, горяч, — заметил:
— Разведка требует осторожности. Можно пойти и не вернуться.
— Знаю, — коротко ответил Октай. — Мне будет легче чем другим выполнить боевое задание: я владею немецким языком.
— Все мы в школе учили «вас ист дас», — улыбнулся комбат, — но этого, маловато.
— Я говорю по-немецки так же, как и на русском и на своем азербайджанском языке, — ответил Октай.
Комбат задумался.
— Что ж, пойдем со мной. И вы, — указал он пальцем на стоявшего рядом с Октаем коренастого старшину, на груди которого поблескивал орден «Красной звезды».
— Старшина Никанор Федотов, — пробасил крепыш, напирая на букву «о».
— Сибиряк? — спросил комбат.
— Так точно, с Байкала, из села Зубовки, может, слыхали?
— Почти земляк, — улыбнулся комбат. — Я из Омска.
…До утра ждали солдаты возвращения своих товарищей, а их все не было.
— Застряли ребята, — вздыхал командир взвода Леонид Криворучко, вкладывая в это «застряли» совершенно понятный, бойцам смысл. Они не любили употреблять слово «погибли». А под вечер командир взвода был вызван к комбату. Вернулся радостный и одновременно опечаленный.
— Молодцы наши Чингизов и Федотов! Хорошего «языка» привели, обер-лейтенанта, и много ценных сведений достали. У генерала они сейчас. Ребят наградят, да только к нам они, говорил мне комбат, видать, не вернутся. У начальства думка есть оставить их в дивизионной разведке.
Так не вернулся больше в свой взвод старший сержант Октай Чингизов. Был он вскоре произведен в младшие лейтенанты, стал командовать взводом в разведроте дивизии, активно участвовал в различных боевых операциях и прославился как один из лучших следопытов части. А еще спустя год он был переведен на работу в отдел контрразведки армии под начальство полковника Анатолия Константиновича Любавина. С ним он, когда окончилась война, и вернулся в Советабад на работу в органы контрразведки.
Первую половину месяца Чингизов провел в родном городе. И радостным и горьким было его свидание с матерью: весной прошлого года она овдовела, а Октай потерял отца. В горах разлились селевые потоки. Маленькая речушка, которую в жаркие летние месяцы Октай с товарищами, засучив штаны, переходили вброд, наполнилась вешними водами и с шумом устремилась вниз, с корнем вырывая вековые деревья. Старый лесничий был в горах, когда хлынул поток. Он объезжал заповедные участки верхом по краю отвесной скалы. Конь поскользнулся и упал на передние ноги, старик же, не удержавшись в седле, перекинулся через лошадь и ударился головой об острый камень. Тело его сельчане нашли через три дня, когда к берегу реки прибило труп лошади, затонувшей в потоке.
Мать не хотела покидать насиженного места, и Октаю пришлось вернуться в Советабад одному. Он жил в офицерском общежитии. Только два года спустя, когда было закончено строительство нового жилого дома областного управления внутренних дел, ему предоставили там маленькую двухкомнатную квартиру, и он уговорил мать переехать жить к нему.
Инженер Салим Мамедович Азимов был коренной советабадец. «Наша гордость», — говорили о нем учителя школы-десятилетки поселка имени Нариманова, где жил он с отцом, оператором нефтеперегонного завода, матерью и двумя сестренками. И действительно, у школы были все основания гордиться этим близоруким, на редкость спокойным и добрым мальчиком, занимавшим три года подряд первое место на общегородских олимпиадах юных химиков, проводившихся в период зимних каникул в городском Дворце пионеров. Любили его и школьные товарищи, которым он всегда готов был прийти на помощь в трудную минуту, когда у них не ладилось с математикой, химией или физикой, хотя добродушно и подсмеивались над его неловкими движениями на уроках физкультуры и над тем, что за свою детскую жизнь он не забил ни одного мяча на школьной спортивной площадке, но не пропускал ни одного футбольного состязания, даже если футбольные ворота изображали сложенные в кучки ученические портфели, а роль мяча успешно выполняла ушанка какого-нибудь лихого второклассника.
Свою страсть к химии и футболу он сохранил и в институте, где уже со второго курса обратил на себя внимание профессоров, предвещавших ему большое научное будущее.
Война застала его на третьем курсе, и он в первые же дни пошел работать на завод младшим оператором. Учебу продолжал заочно. Когда наступил срок защиты диплома, студент Салим Азимов уже исполнял обязанности инженера одного из экспериментальных цехов, где осуществлялось его предложение, легшее в основу диплома. Ученый совет института, ознакомившись с дипломной работой Азимова и практическим использованием его научной работы на заводе, счел возможным присвоить ему звание кандидата технических наук.
Три года спустя Азимов перешел на работу в научный институт, а заводской цех, которым он руководил, выделился в самостоятельную экспериментальную базу этого института. Женился он на выпускнице медицинского института Зарифе. Теперь у него уже трехлетний сынишка Вагиф. Живут они в новом доме на улице Низами.
С Октаем Чингизовым они виделись редко: у каждого было много своих дел, — но дружбу поддерживали. А когда начиналось футбольное лето, обязательно встречались на стадионе. Вот и вчера Азимов позвонил Октаю и пригласил его поехать на дачу к морю. У Зарифы отпуск, и она решила провести его с Вагифом на виноградниках и целебном золотом пляже. Октай отказался, он хотел, используя воскресный день, показать врачам свою мать: старушка последнее время прихварывала, а сама ни за что не хотела идти к врачу. Друзья условились встретиться на стадионе.
Накануне выходных дней в буфете института, в котором работал Азимов, всегда царило оживление, особенно в летние месяцы. Многие сотрудники, направляясь на пригородные дачи, где отдыхали их семьи, запасались конфетами и печеньем, которые всегда здесь были в большом ассортименте, — о чем заботилась заведующая буфетом. Заняли свою очередь у буфетной стойки Салим Мамедович Азимов и его ближайший сотрудник доцент Рамиз Аскерович Агаев. Они продолжали начатый еще в коридоре разговор, из которого явствовало, что Рамиз Аскерович — обладатель, как он сам выразился, «роскошной загородной виллы», состоящей из двух комнат и громадной, открытой ветрам и солнцу веранды, — рад будет принять у себя в качестве гостей семью Азимова.
— Конфет бери побольше, — уговаривал Азимова Агаев, — чтобы твоему Вагифу на всю неделю хватило. С моей Гюльшен просто беда: она может съесть за сутки килограмм конфет, а мать бегает за ней часами с кисточкой винограда. Странные существа эти дети, никак не могут понять науки о витаминах!
— Значит, мы с тобой плохие химики, — рассмеялся Азимов, — если не можем объяснить эту нехитрую науку.
— Неужели ты, Салим Мамедович, оставишь море, виноградники, жену и сына, для того чтобы поехать на этот проклятый футбол?!
— Обязательно. Поспевай с твоим шашлыком до четырех. В пять меня уже на даче не будет. Сегодня буду работать всю ночь и завтра после матча тоже, тем более, что ты меня так великолепно выручил.
— Чем? — не понял Агаев.
— Как чем? Забрать к себе на дачу мою жену с сыном на целых две недели — это ли не помощь?! Именно сейчас, когда моя работа в основном завершена и начинается главное — доклады в соответствующих инстанциях с оппонентами, что при всей их доброжелательности отнимает немало времени и сил.
— Да, в этом ты, пожалуй, прав.
Подошла очередь Азимова, и буфетчица отвесила ему солидный серый кулек «Золотого ключика» и «Мишек на севере».
— Салим Мамедович находится на усиленном питании? — послышался сзади насмешливый женский голос.
Азимов обернулся и с шутливым негодованием воскликнул:
— Да я ведь высох на наших черствых институтских хлебах! — И обратившись к женщине в синем халате, в больших роговых очках, венчавших ее худощавое, маловыразительное лицо, протянул ей свой кулек и любезно предложил: «Пожалуйста, Елена Михайловна, прошу вас, угощайтесь, „Мишка на севере“ повышает тонус и смягчает характер даже самых жестокосердных библиотекарш».
Елена Михайловна окинула испытующим взором грузную не по возрасту фигуру Азимова, протянула руку за конфетой и спокойно осведомилась:
— Это взятка?
— Вы почти угадали, — ответил Азимов.
— Осмелюсь узнать, за что?
— Это, скорее, аванс в счет будущей взятки, — пояснил Азимов. — Обязуюсь осыпать вас «Мишками» и «Ключиками», как конфетти на новогоднем балу.
— И что я должна сделать ради такого удовольствия?
— Дать мне до понедельника справочник Скворцова.
— Вы многого захотели, — ответила Елена Михайловна. — Во-первых, на этом справочнике имеется гриф «Только для служебного пользования», а во-вторых, его у меня просил, и отнюдь не на дом, а в свой служебный кабинет Мамед Гусейнович.
— Дорогая Елена Михайловна, даю честное слово, что я буду пользоваться справочником тоже в служебных целях, а не для решения кроссвордов, а Мамед Гусейнович может денек потерпеть, потому что ему, между нами, пока нечего по этому справочнику сверять, ведь сверять-то он будет мою работу.
— Кажется, вы меня уговорили, — вздохнув, ответила Елена Михайловна. — Что значит слабое женское сердце: конфетка, ласковое слово, — и я растаяла. Заходите за справочником.
Азимов вернулся домой, нагруженный конфетами, толстой папкой и завернутым в газету объемистым справочником, который он выпросил у библиотекарши института Елены Михайловны Черемисиной.
В прихожей его встретил ликующим криком Вагиф:
— Папуля, папуля пришел! Мы едем завтра на дачу! Мама уже собирается. Я уже свой велосипед приготовил, только сетка от мячика куда-то потерялась, и мама никак ее не находит.
Азимов прошел в свою комнату, отпер средний ящик стола, положил туда папку и справочник, замкнул его и, подхватив на руки вертевшегося рядом с ним Вагифа, дал ему кулек с конфетами, и они торжественно направились в столовую, где хлопотала Зарифа, прилаживая на стульях гладильную доску.
На диване лежал ворох штанишек и рубашечек Вагифа. Азимов подошел к жене, поцеловал ее в лоб и сообщил, что он голоден.
— Обедать будем через час, — решительно заявила Зарифа. — Мне Вагиф ничего не дает делать. Он все время вертится около утюга, и я боюсь, что он обожжется. Уведи его к себе, и я быстренько управлюсь.
Остаток дня прошел в веселых хлопотах. Зарифа с Вагифом рано улеглись спать: Азимов предупредил, что Агаев заедет за ними в семь часов утра.
Он проработал в своей комнате до трех часов ночи, а в шесть его разбудил телефонный звонок. Агаев поздравил с добрым утром и предупредил: «Лимузин подам к подъезду ровно к семи. Гудеть не буду, не люблю дипломатических объяснений с милицией. Вылезайте из дому, не опаздывайте».
«Вилла» Агаева оказалась действительно чудесным уголком. Гостеприимные хозяева предоставили Зарифе с Вагифом отдельную комнату. В маленьком дворике, за которым сразу начинался виноградник, росла большая шелковица, под тенью которой стоял деревянный гладкий стол и несколько табуреток.
Вагиф тотчас умчался во двор вместе с пятилетней дочерью Агаева Гюльшен. Они с восторгом наблюдали за тем, как по траве около колодца чинно расхаживал голенастый петух с огромным ярко-красным хвостом и тыкал клювом опавшие ягоды. Вдруг он так громко закукарекал, что Вагиф испугался и спрятался за ствол шелковицы.
Внезапный дождь загнал детей на веранду, но вскоре прошел, и детишки опять убежали во двор, где Вагиф, как галантный кавалер, предложил Гюльшен покататься на его велосипеде. Потом мужчины пошли к морю. Вагиф увязался за ними, а Гюльшен осталась дома, заявив, что будет помогать маме мыть помидоры.
Когда купальщики возвращались на дачу, их голод усилился запахом жареного бараньего мяса. Женщины жарили на мангале — большой металлической жаровне, наполненной раскаленными углями, — шашлык. Завидев входящих мужчин, Зарифа воскликнула:
— Наконец-то, шашлык надо есть прямо с огня, а то весь вкус пропадет.
Азимов не мог не отдать должное этому замечательному блюду. Грешный человек, он любил плотно поесть, хотя, по мнению Агаева, был неполноценным мужчиной, потому что предпочитал стакан крепкого чая любым другим напиткам, начиная от «Столичной» и кончая отменным жигулевским пивом, охлажденным в колодце. Съев после обеда добрый килограмм черного бархатистого винограда, Азимов взглянул на ручные часы и заявил, что ему пора собираться в город.
— А может быть, ты все-таки не поедешь? — спросила Зарифа; спросила просто так, потому что хорошо знала, что никакая сила не удержит Салима на даче, когда на стадионе встречаются лучшие команды области.
Азимов виновато улыбнулся, посмотрел на жену таким взглядом, каким смотрят на людей, предлагающих совершенно невероятные вещи, и позвал Вагифа, чтобы попрощаться с ним. Вагиф легко простился с отцом: он был очень занят своей новой подругой, велосипедом и этим замечательным горластым петухом.
Агаев не стал уговаривать друга остаться. Он только заметил, — что никогда в жизни не променял бы двух бутылок пива даже на «Динамо» и «Спартак».
— Ты хоть зайди домой переоденься, — сказала мужу на прощание Зарифа. А то с тебя станет: ты в таком виде поедешь на стадион, а там ведь полно людей. Стыдно.
— Ладно, — согласился с женой Азимов. Вид у него, действительно, был затрапезный. Он поехал на дачу в старых брюках и в порядком истоптанных тапочках. Помахав всем на прощание рукой, он направился к станции электрички, а спустя сорок минут уже поднимался в свою квартиру.
Это была обычная трехкомнатная квартира, какие строят в новых домах. Из передней дверь направо вела в кабинет Азимова, прямо можно было пройти в столовую, а через нее в спальню, слева были службы.
Когда Азимов вошел в переднюю, ему бросилось в глаза, что на вешалке нет макинтошей — его и Зарифы; он, может быть, и не обратил бы на это внимания, но как раз перед отъездом на дачу он уговаривал Зарифу взять с собой макинтош, считая, что по вечерам у моря прохладно, но она отказалась, заявив, что не хочет трепать новое пальто.
Азимов толкнул дверь в столовую. Она была заперта, — уезжая, они оставили ключи на кухонном столе под клеенкой. Ключи были на месте. Его комната запиралась на английский замок, ключ от которого он носил в кармане. Он вошел в комнату, открыл ящик стола, где, кроме бумаг, хранились и деньги — около полутора тысяч рублей. Папка и справочник лежали на месте, а денег в ящике не было. Он вошел в комнату Зарифы, открыл шифоньер. Там, кажется, все было на месте.
Видимо, воры не сумели сюда проникнуть или кто-то им помешал.
Азимов растерялся. Он не думал сейчас об украденных вещах, а просто недоумевал, что вот так, вдруг, в квартиру могут проникнуть воры и что-то унести. Потом он вспомнил, что обещал встретиться на стадионе с Октаем Чингизовым и позвонил ему домой. Там ответили, что он часа два тому назад вернулся с матерью из поликлиники и пошел к себе на работу. Азимов позвонил Чингизову на работу. Трубку не поднимали, и тогда он решил позвонить в кабинет Анатолия Константиновича Любавина, так как Октай сказал ему, что Любавин тоже собирается поехать на футбол.
Трубку поднял Любавин.
— Слушаю, здравствуйте, товарищ Азимов. Чингизова нет, он уехал на стадион раньше — там на стенде соревнуются стрелки. А я скоро собираюсь. Хотите заеду по пути за вами?
— Видите ли, какая история, Анатолий Константинович, меня обокрали.
— Как обокрали? — спросил Любавин. — Когда?
— Да вот сам не знаю. Я был на даче, вернулся, а в передней нет двух пальто, в столе нет денег.
Любавин минуту молчал, а потом сказал:
— Вот что, дорогой товарищ Азимов. — У меня к вам будет небольшая просьба. Вы откуда звоните?
— Из своей квартиры.
— А где у вас находится телефон?
— На столике в передней.
— А у столика стул есть?
— Есть не стул, а кресло, — недоумевая, ответил Азимов.
— Ну и отлично, что кресло. Так вот я вас попрошу сесть в это кресло, не ходить по квартире и ждать нашего звонка.
— Хорошо, — растерянно ответил Азимов, положил трубку и покорно уселся у телефонного столика.
Любавин нажал кнопку звонка. В кабинет вошел дежурный лейтенант.
— Немедленно разыщите на стадионе майора Чингизова. Пошлите за ним кого-нибудь из оперативников. Затем позвоните во второе отделение милиции и соедините меня с капитаном милиции Рустамовым.
Через пару минут дежурный лейтенант доложил, что капитан Рустамов у телефона. Любавин поднял трубку.
— Здравствуйте, товарищ Рустамов. Слушайте меня внимательно. Сегодня произошла кража домашних вещей в квартире № 12 в доме № 27 по улице Низами. Эта квартира инженера Азимова. Пройдите на место происшествия, побеседуйте с инженером Азимовым в дверях, в квартиру входить не нужно, предупредите Азимова, что вы ему позвоните минут через двадцать-тридцать и он должен будет зайти к вам в отделение для дачи более подробных показаний, что он может не беспокоиться и что будут приняты все меры к розыску его вещей. Держитесь в этих пределах. Нам, по ряду соображений, самим нужно заняться расследованием этого происшествия. Вы меня поняли, товарищ Рустамов? Дополнительные инструкции получите немного спустя. Действуйте.
Любавин спустился к председателю Комитета, а когда поднялся к себе, его уже ждал майор Чингизов.
— Кража у инженера Азимова, — повторил, размышляя вслух, полковник Любавин. — Обычная уголовщина или враги? Боюсь, что второе, очень боюсь, что второе. Но выводы делать преждевременно. Как вы полагаете, майор?
— У вас есть основания думать о худшем, товарищ полковник? — спросил Чингизов.
— Основания? Вот вы, майор Чингизов, и должны будете меня убедить или разубедить. Я полагаю, что этим делом нужно заняться вам. Вы хорошо знакомы с Азимовым, более того, дружны с ним и в какой-то мере в курсе работы, которую он ведет.
Чингизов молча кивнул головой.
— А основания — я вам сейчас их выскажу, но прежде вот что: Азимов, который мне сообщил о краже, в настоящее время находится в своей квартире, сидит в кресле, не двигаясь с места, ждет нашего звонка. К нему сейчас поднимается или уже поднялся капитан милиции Рустамов. Он заберет Азимова из дому, чтобы не мешать нам первым разобраться во всем, что происходило в его квартире. С этого мы и начнем. Не возражаете?
— Нет.
— Тогда звоните Азимову, он ждет нашего звонка. Чингизов посмотрел на телефон, и Любавин кивнул.
— Да, да. Звоните прямо отсюда.
Чингизов набрал номер.
— Салим Мамедович, здравствуй, Октай говорит. Что же ты мне, дружок, такой матч испортил? К тебе никто не приходил?
— Какой-то милиционер был.
— Это не милиционер, а капитан милиции Рустамов, один из опытных работников уголовного розыска. Приглашал тебя зайти к нему? Очень хорошо. Вот и иди, сейчас иди, и, кстати, когда будешь уходить, не запирай квартиру, я загляну к тебе и дождусь твоего возвращения, расскажу тебе о первом тайме, Ашумов забил классический гол! Да, да.
Чингизов повесил трубку и сказал:
— Я думаю, товарищ полковник, что нужно будет дать возможность Рустамову составить подробный протокол, дать ему работу часика на полтора.
Любавин утвердительно кивнул головой. Чингизов опять набрал номер.
— Товарищ Рустамов? Говорит майор Чингизов. К вам придет сейчас инженер Азимов, которого вы пригласили, поработайте с ним подробно. Расскажите, как происходят кражи, нарисуйте пару эпизодов из вашей практики. Он совершенно ничего не смыслит в работе уголовного розыска и с кражей столкнулся впервые в жизни, так что ваш рассказ его заинтересует. И уверьте его, что вещи будут найдены и что вы, возможно даже сегодня, придете к нему с розыскной собакой. Я вам позвоню, когда нужно будет отпустить Азимова домой.
Любавин, чуть улыбнувшись, заметил:
— Вы отлично характеризуете вашего друга. Он что совсем не от мира сего?
— Да, представьте. Такая натура. Я не хочу предсказывать, но уверен, что он будет искренне сокрушаться о том, что какие-то люди взяли на себя труд залезть к нему в квартиру, чтобы что-то утащить.
— Ну что же, тем лучше. Независимо от того, что мы установим и как установим, инженер Азимов не должен испытывать никаких волнении, а это лучше всего сумеете обеспечить вы. Вы понимаете, что только его спокойствие и убежденность, что произошла неприятная случайность, помогут нам, если мои предположения оправдаются, не спугнуть птиц. Ведь если это действовали враги, то они любому акту старались придать вид обычной мелкой уголовщины. И наша первейшая задача сейчас заключается в том, чтобы они были уверены, абсолютно уверены, что кража у Азимова не интересует никого, кроме милицейской собаки-ищейки Пальмы.
— Разрешите идти? — поднялся с места Чингизов.
— Да идите. Я буду у себя, держите меня в курсе дела. Но, разумеется, не торопитесь. Пока у нас с вами времени очень много.
Октай Чингизов остановился на перекрестке у остановки троллейбуса. Он увидел, как из подъезда дома № 27 вышел и завернул налево Азимов. Чингизов перешел на другую сторону улицы, не торопясь поднялся на пятый этаж и, спускаясь обратно, будто невзначай, толкнул дверь в квартиру № 12, оказавшуюся открытой, и вошел внутрь. В передней горел свет. Дверь в комнату Азимова была полуоткрыта. Чингизов, осторожно ступая у самой стены, уселся в кресло, в котором за несколько минут до него сидел Азимов, и стал спокойно обозревать переднюю.
На натертом до блеска паркетном полу были видны следы мужских тапочек. Внизу у вешалки, на которой висели старый пыльник, летняя соломенная шляпа и прыгалка с деревянными ручками, стояла пара мужских туфель. «Значит, Азимов в тапочках», — отметил про себя Чингизов. Других следов на полу не заметно. Зарифа славилась своей аккуратностью, и, конечно, даже уезжая, прошлась по передней со щеткой.
Чингизов поднялся, снова чуть приоткрыл входную дверь и, убедившись, что на лестнице никого нет, осмотрел дверной замок. Это был обычный стандартный английский замок, который можно было при нужде открыть перочинным ножиком или еще чем-нибудь в этом роде. Таким же точно замком снабдил Азимов и свой кабинет. Чингизов закрыл дверь. Замок ему ничего не подсказывал. Нагнувшись, он стал сантиметр за сантиметром исследовать пол. Слева у двери его внимание обратил на себя какой-то странный след — то ли пыли, то ли песка. Странно было то, что полоски пыли располагались наподобие миниатюрных шахматных клеток, рядом — едва заметные следы каблуков. Сбоку было какое-то влажное пятнышко. Чингизов поднял кресло и поставил его таким образом, чтобы эти следы с пятном оказались между ножками кресла. Нужно было, чтобы их ненароком никто не затоптал, пока не сфотографирует эксперт.
Осматривая пол дальше, он около вешалки обнаружил обрывок какого-то широкого ремешка. «От сандалий Вагифки? Может быть. Прибережем его на всякий случай». Чингизов вытащил из кармана листок бумаги, подложил его под ремешок и, не касаясь обрывка руками, завернул и спрятал в карман. Больше в передней ничего интересного не было. Он подошел к дверям, ведущим в столовую. В замочной скважине торчал ключ. Замок заперт не был. Видимо, комнату открыл Салим. «Там мне пока делать нечего», — подумал Чингизов и, так же осторожно ступая, прижимаясь к самой стене, вошел в кабинет Азимова.
Здесь, на первый взгляд, был абсолютный порядок. Сам Азимов отличался исключительной аккуратностью. Книги на полках, стопка журналов и брошюр на столе. «А вот форточку забыл закрыть, — подумал Азимов. — Достанется ему от Зарифы. Она не выносит пыли, а на улице ветерок».
Чингизов дотронулся пальцем до края полированной нижней полки. Палец оставил чуть заметный след. Вот и пыль. Чингизов пригнулся и стал с напряженной внимательностью вглядываться в пол. Вот он сделал шаг вперед, осторожно подошел к краю письменного стола, взял со стола газету, расстелил ее у своих ног на полу и встал на колени, так же пристально вглядываясь в пол, и вдруг неожиданно воскликнул: «Молодец Салим! Умница Салим, что не закрыл форточку. Ах, какой умница!»
На полу, на тончайшем слое пыли, отчетливо вырисовывались следы тапочек Салима, а рядом с ними Октай увидел то, что заставило его опустить руку в карман и вытащить лупу и сантиметр.
Сомнений быть не могло. Это были следы, которые оставляют женские босоножки-танкетки. Октай взял со стола чистый лист бумаги и, осторожно измерив сантиметром след, перенес его контуры на бумагу.
Он подергал за ручки ящиков стола. Стол был заперт. Октай не торопился звонить Рустамову, чтобы тот отпустил Азимова. Он уселся за стол и стал размышлять. «Какой-то странный след в углу у двери в передней. Что бы это могло значить? Нет, не понимаю. Эксперта придется вызвать. Пол был протерт насухо, а пыли в переднюю неоткуда было проникнуть. Вот здесь след женский. Значит, в доме был не вор, а воровка или двое — и вор, и воровка? Но, может быть, это следы Зарифы? Постой, а сколько же в этом контуре сантиметров? Тридцать? Тридцать девятый номер женской обуви? Нет, у Зарифы крохотная ножка. А ну-ка, посмотрим еще раз», — он снова опустился на колени.
Он осматривал пол через лупу с тщательностью ювелира, проверяющего точность алмазных граней. Он заметил несколько следов, которые указывали на то, что владелица этих больших женских туфель или становилась на цыпочки или привыкла так ставить ногу. Вопреки обычным женским следам, отчетливо вырисовывался контур носка туфель, а не каблука. И потом размер! Какая же она собой, владелица этих босоножек? Очень высокая женщина. Но почему она ходила, опираясь на носки? Кралась на цыпочках? Но в квартире никого не было, и она могла работать спокойно, не опасаясь привлечь кого-нибудь своими шагами. Значит, это привычка. А у кого бывает такая привычка? На носки обычно ступают женщины, которые хотят казаться выше. Но она и так была высокой. Профессиональная привычка ступать на носки вырабатывается у балерин и спортсменок, занимающихся бегом и легкой атлетикой. Очень интересная женщина!
Чингизов прошел в переднюю и позвонил.
— Адиля Пашаевна, Чингизов говорит. Вы не смогли бы сейчас подъехать ко мне. Я нахожусь… — и он назвал адрес. — Попрошу вооружиться всем, что необходимо для фотографирования и взятия пробы на химический анализ. Кстати, если я буду не один, а с хозяином квартиры, скажите, что вас прислал из милиции капитан Рустамов. Да, да, пожалуйста. Минут через сорок? Вполне устраивает.
Чингизов положил трубку, снова поднял ее, набрал другой номер.
— Товарищ Рустамов, Азимов у вас? Очень хорошо. Отправьте его домой. Через часок я вам позвоню, что делать дальше.
— Привет, дачник, — встретил он тяжело отдувавшегося после слишком быстрого подъема по лестнице Азимова. — Какой матч я из-за тебя недосмотрел!
— Так я тоже пострадал и не видел этого матча! — сказал Азимов, пожал Октаю руку и плюхнулся на диван. — Но зато я провел сейчас чудесных полтора часа. Интереснейшие вещи мне рассказывал товарищ Рустамов. Хотя, по правде говоря, не очень правдоподобные.
— Почему ты считаешь, что не очень правоподобные?
— Ну как почему? Я не представляю себе людей, которым придет в голову ходить куда-то, проникать в чужие квартиры, чтобы утащить какие-то вещи, которые легко купить в магазине, заработав немного денег. Ведь это же опасно, начнется розыск.
— Постой, постой, но ведь тебя же самого только что обокрали!
— Ну, вот я про то и говорю, вот этого я не могу понять. Два наших пальто стоили, допустим, три тысячи рублей.
— А точнее.
— Не знаю, этими делами всегда занимается Зарифа. Вот из стола у меня взяли полторы тысячи рублей… Ведь они теперь не смогут спать спокойно. Я понимаю, когда нужда, голод, безработица. Но у нас-то, слава аллаху, давно этого нет. Наоборот, не человек работу ищет, а работа ищет человека. У меня на опытной установке были недавно четыре вакантные должности и, знаешь, мы не сразу нашли кем их заместить. Выручили дипломанты из Политехнического института. Чтобы стать хорошими инженерами, они решили потрудиться на рабочих местах.
— И все-таки нашлись люди, которые тебя обокрали. Кстати, ты твердо уверен, что они не взяли у тебя ничего, кроме денег и двух пальто?
— Да, в комнаты они не заходили, а в передней ничего не было.
— А деньги ты где хранил?
— Вот здесь, в столе, причем стол я всегда запираю. Значит, им пришлось подобрать ключи.
— А и что у тебя в столе?
— Работа. Меня подпирают сроки, нужно сдавать автореферат. В понедельник я хочу его окончательно отпечатать.
— И ты принес его домой?
— Да.
— А ты не считаешь, что это несколько неосторожно?
— Видишь ли, Октай, автореферат, действительно, суммирует всю мою работу, а она носит, безусловно, секретный характер. Я это понимаю, но, с другой стороны, в автореферат выносится та часть, с которой сможет познакомиться относительно широкий круг людей, имеющих отношение к нашей специальности, так что считать его строго секретным документом нельзя.
— А просто секретным можно?
— Ну… — замялся Азимов, — просто секретным пока, конечно, можно. Но Зарифа, кик тебе известно, ничего не понимает в технике, да она никогда и не подходит к моему столу, тем более, что средний ящик я держу на запоре.
— Ну, а если не Зарифа?
— Октай, ты меня прости, но в тебе начинают говорить твои профессиональные страхи. Война уже окончилась десять лед назад, все занимаются своим делом, и кому может понадобиться автореферат инженера Азимова?
— Ты, кажется, недооцениваешь слою работу?
— Нет, почему… Если бы я не считал ее очень важной и нужной для Родины, вряд ли я стал бы затрачивать на нее столько сил и времени. Ведь, надеюсь, ты не подозреваешь меня в том, что я делаю это только для того, чтобы защитить докторскую диссертацию и чтобы моя жена могла именовать себя профессоршей.
— Не обижайся, Салим! Каждый из нас должен делать свое дело, и делать его хорошо, по-настоящему. Ты не против этого, надеюсь?
— Разумеется, нет.
— Значит, меня ты не можешь упрекать в том, что я занимаюсь всякими, как ты называешь, «страхами» только для того, чтобы рассказать какую-нибудь занимательную историю, вроде тех, о которых тебе сейчас рассказывал Рустамов.
— Нет, Октай, ты меня просто неправильно понял. Я понимаю всю необходимость твоей работы. Но мне почему-то всегда кажется, что все эти разговоры о разведке, о шпионаже, об охоте врагов за отдельными учеными несколько преувеличены.
— Дай бог, дай, бог, — заметил, улыбаясь Чингизов. — А теперь все-таки покажи мне тот ящик, из которого украли деньги.
— Пожалуйста, товарищ Шерлок Холмс, — рассмеялся Азимов, открыл ключом и выдвинул ящик стола.
— В этой папке твой реферат?
— Да, и вот, видишь, никто папку даже не развязал, У меня такая привычка двойным узлом завязывать тесемки.
— Ты проверил, в ней все на месте?
— По-моему, да. Давай проверим вместе, — Азимов развязал папку. В ней лежали три десятка листков бумаги, исписанных мелким почерком и испещренных формулами.
— Не трогай этого пока, — попросил Чингизов., вооружился лупой и внимательно осмотрел первые строчки. Вдруг он неожиданно спросил:
— Скажи, Салим, Зарифа дергает брови?
— Что? — не понял Азимов.
— Зарифа дергает брови?
— Не знаю. А на что тебе понадобились брови Зарифы?
— Мне не брови ее понадобились, а пинцет.
— Пинцет! У меня есть чудесный пинцет для фотобумаги, ты же знаешь, что я увлекаюсь фотографией. Кстати, ты не видел последних снимков Вагифа на велосипеде?
— Чуть попозже посмотрю, а сейчас тащи свой пинцет.
Чингизов осторожно прихватывал пинцетом листки за уголочек, перевертывал страничку за страничкой, просматривал каждую из них в лупу. В папке оставалось всего несколько страниц. На 26-й странице Чингизов остановился и стал осматривать ее особенно тщательна. В это время в передней раздался звонок. Азимов вышел открывать, и до Чингизова донесся знакомый голос Адили Пашаевны.
— Здравствуйте, вы товарищ Азимов? Я эксперт. Меня прислал капитан Рустамов из уголовного розыска.
— Пожалуйста. Мне просто стыдно, сколько хлопот с этой злосчастной кражей, — извиняясь, проговорил Азимов.
Октай подошел к дверям. Через плечо Азимова он сделал предупреждающий жест Адиле.
— Это эксперт, от Рустамова, — пояснил Октаю Азимов.
— Очень приятно познакомиться. Майор Чингизов. Вас, видимо, заинтересует пока обстановка в передней, а мы пройдем в комнату и не будем вам мешать, а потом у меня к вам будет небольшая просьба.
Они вернулись, в комнату, но Октай, будто что-то вспомнив, сказал: «одну минуту» и прошел в переднюю.
— Под креслом странные следы пыли, сфотографируйте их, и какое-то влажное пятнышко, — возьмите на химический анализ.
Адиля понимающе кивнула головой. Чингизов вернулся в комнату.
— Скажи, Салим, кроме тебя, кто-нибудь трогал эти странички?
— Нет, никто.
— Отлично, — задумавшись, проговорил Чингизов и, осторожно отложив пинцетом в сторону 26-ю страничку, продолжал осматривать остальные листки. Последняя страничка также привлекла его внимание и была отложена в сторону.
— Разрешите? — послышался голос эксперта.
— Да, да, пожалуйста, — ответил Азимов. — Я думаю: не заинтересуют ли эксперта вот эти следы? — и Чингизов указал на отложенные страницы.
Эксперт положила странички на середину стола, пододвинула поближе настольную лампу и вытащила из своего чемоданчика небольшой прибор, напоминающий по форме детский учебный микроскоп. Внимательно рассмотрев странички, она сказала:
— Дактилоскопически интереса не представляют… По-моему, к этим страничкам прикасалась чуть вспотевшая рука в летней женской перчатке. Перчатки, по-моему, не капроновые, а нитяные, желтые, окрашены домашним или кустарным способом.
— Поразительно! — воскликнул Азимов. — Как вы все это узнали?
Она посмотрела на Чингизова, и тот кивнул головой, — объясните, мол.
— Вот посмотрите внимательно!
Азимов с любопытством склонился к микроскопу.
— Да, здесь, действительно, какая-то крупная сетчатка и, по-моему, чуть желтая. У вас чудесный микроскоп. Но все остальное? Почему нитяные, а не капроновые? Почему окрашены домашним способом?
— Ну, на этот вопрос вам смогла бы ответить любая женщина. В этом сезоне к нам в Советабад капроновых перчаток вообще не завозили, они изредка бывают у перекупщиков. Нитяные перчатки в магазины завозились только белого цвета, а летние перчатки принято окрашивать под цвет обуви и сумочки.
— Вот уж, действительно, все, что гениально, то просто, — расхохотался Азимов.
— А теперь разрешите, — сказала эксперт, — я все-таки сфотографирую уголки этих страничек. Перекрыв странички белым листком бумаги и оставив только ту часть, где были обнаружены следы, она извлекла из чемоданчика портативный аппарат с «блицем», сфотографировала, аккуратно уложила аппарат и микроскоп в чемоданчик, распрощалась и ушла.
— Ты думаешь, кто-нибудь пытался прочесть мою работу? — взволнованно спросил Азимов.
— Прочесть — не знаю, — ответил Чингизов, — но во всяком случае она трогала эти страницы.
— Кто она?
— Та, которая взяла у тебя из ящика полторы тысячи рублей.
— Почему ты думаешь, что это была женщина? Разве нитяных перчаток не мог надеть мужчина? Я, правда плохо разбираюсь в воровской профессии, но как раз сегодня Рустамов объяснил мне, что для того, чтобы не оставлять отпечатков пальцев на предмете, к которому прикасаются, надевают перчатки.
— И все-таки это была она, — сказал Чингизов, — если только у тебя нет домработницы или ты сам не принимал в своем кабинете какую-нибудь посетительницу, которая носит 39-й номер обуви, обладает гвардейским ростом, увлекается балетом и легкой атлетикой.
— Ну, Октай ты перещеголял самого Рустамова! До него мне еще не приходилось слышать, чтобы так интересно фантазировали.
— Возможно, возможно, — улыбнулся Чингизов. — Кстати, ответь мне на один вопрос: не оторвался ли ремешок от сандалий у кого-нибудь из ваших домашних?
— От каких сандалий? — совершенно оторопел Азимов.
— Желтых, пошитых кустарным способом. Вот этот ремешок, — Чингизов вынул из кармана завернутый в бумажку обрывок кожаного ремешка и показал его Салиму.
— Нет, у нас никто не носит сандалий. Вагифке Зарифа где-то купила две пары чудных белых туфелек. Одну он успел стоптать за две недели, ты же знаешь, какой это непоседа.
При упоминании о сыне полное лицо Азимова расплылось в довольной улыбке.
— Значит, у тебя в квартире побывали двое: женщина — в твоей комнате, а мужчина — в передней. Но, впрочем, к черту, хватит о ворах. Их найдут, и все будет в порядке.
Друзья посидели еще минут двадцать на диване, а потом Октай стал прощаться и, уходя, предупредил:
— А вещи Рустамов все-таки найдет. Он, надо полагать, заявится к тебе с собакой-ищейкой.
— Просто роман какой-то! — воскликнул Азимов.
— Ну, роман не роман, а пострадал ты все-таки тысячи на четыре с половиной, а деньги тебе не на улице достались.
— Нет, конечно. И главное, Зарифа будет очень огорчена: она свое пальто надевала всего раза два и, потом, ты не представляешь себе, как она нервничала, когда меня приходилось вытаскивать на примерку.
— Отчетливо представляю. Единственное место, куда тебя не надо вытаскивать, это стадион. Не будь этого, мы бы с тобой, наверно, не виделись годами.
— Это не моя вина, Октай! Я всегда рад тебя видеть.
— Знаю, но и я очень занят. И потом, ты же знаешь, мне иногда не очень легко бывать у тебя.
— Не можешь никак забыть?
Чингизов не ответил, только развел руками.
Чингизов вышел на улицу и невольно мысленно вернулся к тому, на что намекнул ему Салим.
Это было четыре года назад чудесной советабадской осенью, когда летний зной и прохладное дыхание легкого морского ветерка разносит повсюду неповторимый запах остывающего асфальта, ярких осенних цветов, дынь и айвы. В один из таких вечеров Октай Чингизов гулял на свадьбе у Салима Азимова. Он был счастлив в тот вечер, счастлив не только потому, что человек, с которым он сдружился и которого уважал, женится на чудесной девушке Зарифе, только что окончившей тогда медицинский институт. Нет, его счастье сидело напротив него в кругу близких подруг Зарифы, косившихся на прикладывающихся к рюмкам мужчин и о чем-то весело шептавшихся между собой. Это была Лейла — тонкая, стройная, с огромными лучистыми глазами, которые теплели, встречаясь взглядом с ним, Октаем Чингизовым. Лейла тоже только в этом году окончила институт и через месяц уезжала по путевке на постоянную работу в сельский здравпункт в отдаленном горном районе республики. После свадьбы Салима они виделись еще несколько раз у него в доме. Два раза Октай провожал Лейлу домой. Они ничего не сказали друг другу словами. Только взглядом и легким пожатием рук было высказано все, что должно было их соединить на всю жизнь. Лейла уехала. Они переписывались. Один раз Октай поехал в командировку в район, где работала Лейла, заехал в здравпункт, но ее там не оказалось. Он проскакал восемьдесят километров верхом по узким горным тропам и нашел Лейлу на высокогорных альпийских пастбищах. Заболел чабан, он нуждался в неотложной врачебной помощи, и Лейла выехала к нему в горы. Октаю удалось поговорить с Лейлой всего полчаса, но и этих считанных минут достаточно было для того, чтобы его сердце наполнилось огромной радостью.
Лейла сообщила, что зимой, к новому году, она приедет в Советабад надолго, на целый год, а может быть, навсегда. Ее командируют на курсы усовершенствования врачей, а профессор Эфендиев, считавший ее своей лучшей ученицей, настаивает на том, чтобы она осталась у него на кафедре и занялась научной работой. Рассказав Октаю обо всем этом, Лейла посмотрела ему прямо в глаза и сказала очень просто и очень серьезно: «Вот мы и будем вместе, Октай».
— Навсегда? — спросил чуть дрогнувшим от волнения голосом Октай.
— Навсегда, — так же серьезно и тихо проговорила Лейла.
Прощаясь, он крепко пожал ей руку, а потом, чуть наклонив голову, коснулся губами ее тонких пальцев, слегка пожелтевших от йода.
Лейла приехала раньше, чем предполагала. Ее вызвали в начале октября в Советабад. Она успела сообщить по телефону Чингизову, что она в городе, но через час улетает в командировку, о которой по телефону говорить неудобно. Если он может подъехать на аэродром, она ему все объяснит. Спустя несколько минут Чингизов мчался на машине полковника Любавина на аэродром. Он успел поговорить с Лейлой целых десять минут. На сопредельную с республикой страну обрушилось страшное несчастье. В селах близких к нашей границе районов вспыхнула эпидемия. Для оказания немедленной помощи туда направлялся большой отряд советских врачей, возглавляемых учителем Лейлы, профессором Эфендиевым.
— Жди весточки и ни о чем не беспокойся. Мы хорошо вооружены против этой страшной болезни, — сказала Октаю на прощание Лейла.
Он стоял и смотрел, как Лейла поднималась по трапу в самолет, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку своими маленькими ножками, обутыми в простые черные закрытые туфли.
И весточка пришла. Но не от Лейлы. Спустя двадцать два дня после ее отъезда, — о, как считал эти дни Октай! — ему позвонил по телефону Азимов и попросил обязательно зайти к нему.
По голосу Салима Октай понял, что он чем-то расстроен или встревожен.
— Что нибудь случилось, Салим?
— Приходи, Октай, обязательно приходи, — вместо ответа повторил свою просьбу Азимов.
Он пришел к нему вечером. Зарифа была вся в слезах. Только недавно от нее ушла мать Лейлы, убитая страшной вестью. Лейла погибла. Тело ее сожжено.
«Неужели вы не могли привезти ее сюда? Дать матери поцеловать хотя бы глаза своей дочери!» — содрогаясь от рыданий, спрашивала мать министра здравоохранения республики, лично сообщившего ей эту страшную весть.
«Нет, поймите меня, не могли. Если бы сделали это, может быть, еще сотням матерей, и не только там, где она спасала умирающих, а здесь, в Советабаде, пришлось бы оплакивать своих близких. Болезнь беспощадна, она несет страшную заразу».
С того вечера Октай Чингизов стал реже бывать в доме Азимовых. Зарифа напоминала ему Лейлу, а боль утраты жила в нем и сегодня, такая же сильная и такая же острая, как в тот роковой вечер…
Чингизов шел по улице, погруженный в глубокое раздумье, и перед глазами его была отчетливая картина; трап у борта самолета и ноги Лейлы в простых черных закрытых туфлях.
Резкий скрип тормозов остановившейся на перекрестке машины заставил его очнуться от раздумья. Только сейчас он заметил, что вечернее небо затянуло тучами и начал накрапывать мелкий дождь. Он собрался с мыслями и, поднимаясь по лестнице Комитета государственной безопасности, обдумывал все установленные им обстоятельства кражи в квартире Азимова, чтобы доложить их полковнику Любавину.
След больших женских ног. Почему он показался ему таким странно знакомым? Где и когда он видел похожий след? А может быть, не видел? Нет, видел, но где и когда? И вдруг, как это иногда бывает, вспомнилась с резкой отчетливостью Германия ранней весной 1945 года. Маленький немецкий городок Грюнвальд. Двор свиноторговца Карла Виттенберга, труп старшины и следы на земле больших, но изящных армейских сапог, сшитых на заказ, судя по узкому носу и суженному каблуку — женских сапожков, — такие сапоги шили армейские сапожники для полюбившихся им женщин-врачей, медсестер, санитарок или боевых девушек-сержантов из особого дорожно-эксплуатационного полка. Его тогда поразил размер этих следов. Уж очень они были велики. Видно, обладательница этих сапожек была высокой женщиной и, судя по тому, что следы от носков отпечатывались глубже и четче, чем от каблуков, Чингизов и тогда пришел к выводу, что у женщины этой была походка, присущая спортсменкам.
Минут через десять после ухода Чингизова к Азимову пришли капитан Рустамов и старшина Прокопенко. Этот визит был встречен с бурной радостью всеми ребятишками дома № 27, которых начавшийся дождь согнал со двора, где они играли в шумные ребячьи игры, в подъезд. Причиной их неуемного восторга была знаменитая собака-ищейка Пальма, которую вел на поводке старшина Прокопенко. Такая громкая популярность Пальмы объяснялась тем, что незадолго до описываемых событий в пионерской газете появился очерк, познакомивший юных читателей с необычными способностями и портретом этой великолепной овчарки.
Прокопенко не разделял в настоящую минуту восторгов детворы: ни его, ни Пальму не устраивал начавшийся дождь.
В квартире Азимова Пальма добросовестно обнюхала все углы, но, видимо, запах парафина, растворенного в чистом бензине, которым Зарифа натирала паркет, предпочитая эту проверенную опытом смесь патентованным мастикам, пришлась не по вкусу собаке, обладавшей исключительно тонким обонянием.
Около вешалки она, однако, насторожилась, подбежала, к углу, где был след, привлекавший внимание Чингизова и сфотографированный экспертом, лизнула языком какое-то пятнышко и устремилась к двери. Прокопенко, не выпуская поводка, последовал за ней. Пальма, тщательно обнюхивая каждую ступеньку, спустилась вниз, миновала расступившихся мальчишек, по-прежнему торчавших в подъезде, выбежала на улицу и остановилась, растерянно виляя хвостом.
Тугие струи дождя начисто вымыли тротуар и мостовую. Мутные ручейки дождевой воды, поблескивая под уличными фонарями, с шумом стекали в решетку ливнеспуска.
— Не берет? — спросил капитан Рустамов, кивнув головой в сторону Пальмы.
— Не берет, — буркнул Прокопенко. — Вон дождище какой, хай ему грец! Поработал на дворников. Отмыл вулицу, як баба хату.
Сопровождаемые двигавшимися за ними на почтительном расстоянии мальчишками, они подошли к дожидавшейся их милицейской машине и уехали.
Эта короткая сценка привлекла внимание досужих прохожих. Вылез из своей машины, стоявший на остановке такси, рыжеватый коренастый шофер.
— А что здесь стряслось, ребятня? — полюбопытствовал он.
Мальчишки стали наперебой рассказывать ему, добавляя изобретавшиеся тут же на ходу подробности, что квартиру инженера Азимова, который живет на третьем этаже, ограбила целая шайка бандитов, а самого Азимова чуть не убили, и собака Пальма обязательно их всех разыскала бы по следам, да вот дождь пошел.
— Так бы уж и разыскала, — разжигая азарт своих собеседников, проговорил шофер. — Куда ей, этой собаке, против бандитов! — И тут же, будто усомнившись в собственных словах, заметил, — а может, и разыщет. Нюх-то у этих собак, говорят, очень острый.
— Теперь не разыщет, — авторитетно заявил одиннадцатилетний Витька и мастерски сплюнул под ноги.
— Подумаешь, не разыщет. А ты откуда знаешь? Если твой папа милиционер, так ты все и знаешь? — наскочил на Витьку петухом его извечный оппонент Али, который прославился тем, что умел нырять и не выныривать целую минуту.
— Дурак ты, дурак, — процедил с презрительным превосходством Витька. — Причем тут мой отец? Сам старшина Прокопенко сказал, что дождь все смыл и Пальма не взяла. Ясно?
— Вот теперь ясно, — сказал, пряча улыбку, шофер и вернулся к своей машине.
Полковник Любавин внимательно выслушал краткий доклад майора Чингизова. Осмотрев обрывок кожаного ремешка, найденный им в квартире Азимова, он кратко заключил:
— Это не от сандалий и не от рюкзака, тем более, что вы утверждаете, что ни того, ни другого у Азимова нет. Это похоже на ремешки, которыми пристегиваются ножные протезы, и оборвался он видите где, вот здесь, сбоку, где протерся сильнее. Так бывает у ремешков протезов. Кстати, майор, хорошо что вы так бережно сохранили ремешок. Это ниточка в поисках обладателя протеза. А как — вы об этом сами подумайте. Плохо другое, что вы не оставили его на месте, это помогло бы собаке-ищейке.
Чингизов густо покраснел. Это, действительно, был промах, и ему было стыдно перед своим учителем. Любавин, видимо, заметил это, но виду не подал и продолжал:
— Рано делать какие-либо выводы, но один вывод можно сделать сейчас. В квартире Азимова побывали не просто воры. Это шпионы, и у нас с вами сейчас должна начаться настоящая работа, причем работа быстрая и точная. Вы вправе спросить, почему я, сказав, что выводы делать рано, все-таки делаю вывод о том, что это вражеские лазутчики. Сейчас поясню.
Полковник Любавин подошел к сейфу, открыл его, вытащил тоненькую папку и, раскрыв ее, прочитал: «… Мне известно также, что перед группой „Октан“ была поставлена задача активизировать свою деятельность и, в частности, оперативно добыть все сведения, касающиеся деятельности Советабадского научно-исследовательского института и его ведущих инженеров Азимова, Галицкого и Меджидова. В другие подробности шеф меня не посвящал, так как это было за пределами моих интересов. Меня интересовали авиаконструкторы и артиллеристы. Октановцы их смежники. Именно поэтому шеф рассказал мне то, что я вам сейчас сообщил. Другими сведениями о группе „Октан“ и ее составе я не располагаю».
Полковник Любавин закрыл папку, запер ее обратно в сейф и, снова усевшись за свой стол, продолжал:
— Это показания агента Станислава Годлевского, он же Сергей Васильев, — американца польского происхождения, что одно и то же, заброшенного к нам три месяца назад и задержанного нашими органами в Ленинграде. Теперь вам ясно, товарищ майор?
Чингизов молчал. Он знал манеру своего начальника и ожидал, что вслед за этим «ясно» последуют лаконичные пояснения и четкие выводы.
И, действительно, полковник Любавин, помолчав несколько секунд, продолжал:
— Так вот, Октай, что мы имеем? Многое. Мы уже знаем, что в Советабаде действует целая группа, имеющая свое условное название, а следовательно, имеющая, как полагается в настоящей группе, резидента, агентов, явки, средства связи. По-видимому, они после долгого бездействия получили, так сказать, боевое задание и приступили к активным действиям. Из трех названных Станиславом Годлевским инженеров в Советабаде сейчас только Азимов. Галицкий пять месяцев, — Любавин бросил взгляд на календарь, — и двадцать два дня находится в Киеве, а Меджидов третий месяц в больнице: у него инфаркт. Значит, объект «Октана» — Азимов. Какой ты из этого делаешь вывод, Октай?
— Что шпионы получили задание овладеть работой Азимова и что они начали выполнять это задание.
— Волга впадает в Каспийское море, — усмехнулся Любавин. — Не обижайся, но это не вывод, это факт, а мне нужны выводы из факта.
— Выводы из факта? — произнес Чингизов. — Выводы из факта, на мой взгляд, таковы: первый — один из агентов работает в том же институте, где Азимов, иначе не было бы такого совпадения — совершения кражи именно тогда, когда Азимов взял домой свой реферат и уехал на дачу; второй — почему агент не попытался овладеть работой Азимова в самом институте. По двум причинам: в присутствии Азимова это исключено, а когда ведущие инженеры отсутствуют на своих рабочих местах, система хранения документов поставлена так, что овладеть ими без риска провала почти невозможно, а агент не должен провалиться, тем более, что не стоит рисковать только из-за части работы, по которой вряд ли сразу можно воссоздать целое.
Любавин одобрительно кивнул головой и спросил:
— Твои предположения?
— Прежде всего, остановиться на гласной версии, что у Азимова совершена обычная кража, ее расследованием занимается уголовный розыск. В том, что это все так и обстоит, должен быть для пользы дела убежден и сам Азимов. Азимову дать негласную личную охрану. Проверить весь состав работников института. Нам, я имею в виду, мне, если не будете возражать, лейтенанту Александру Денисову и младшему лейтенанту Сурену Акопяну, двинуться по следам ремешка от протеза. Кстати, Рустамову хорошо бы поднять на ноги всю агентуру уголовного розыска, чтобы найти пальто. Это закрепило бы нашу версию об обычной краже и помогло бы «исчерпать» инцидент, что, несомненно, должно успокоить агентов и тем самым толкнуть их к активным действиям. Нам невыгодно, чтобы они долго молчали.
— Будем считать, что для начала неплохо, — заметил Любавин. — С твоими предложениями согласен. Действуй. Меня информируй немедленно и оперативно. У тебя все, товарищ майор?
— Все, Анатолий Константинович. — Чингизов на минуту задумался. Он вспомнил, как полковник Любавин учил его никогда не таить малейшего сомнения, продумывать любые, самые неожиданные ассоциации. «Ведь разведка и есть сплошная неожиданность», — любил говорить Любавин.
Любавин приметил раздумье Чингизова и спросил:
— Ты хочешь что-то сказать, Октай?
— Да, Анатолий Константинович. Весь вечер меня преследует странная ассоциация: следы больших женских босоножек в квартире Азимова, о которых я вам сейчас докладывал, и следы больших женских сапог в Грюнвальде в 1945 году. Общее в этих следах не только в размере обуви, но и в манере носить ее. Ассоциация вроде бессмысленная — где Грюнвальд, где Советабад? Что общего между убитым эсесовцами старшиной и кражей в квартире инженера Азимова, который не видел Грюнвальд даже на географической карте?
— Да, общего, действительно, мало, — в раздумье проговорил Любавин. — Но, тем не менее, раз думается об этом, думай, Октай. Ложная ассоциация — враг разведчика, она может увести его в сторону, а с другой стороны, — чем черт не шутит, когда бог спит. Иная ассоциация может обернуться и добрым другом. Думай, Октай, думай.
Квартиру инженера Азимова Худаяр открыл универсальной отмычкой. Этот безотказный портативный инструмент был сделан мастером своего дела, бывшим «медвежатником» Арамом по кличке «Ростовский». Сейчас Араму было уже под шестьдесят. Со своей профессией он покончил задолго до войны. В стране был введен безналичный расчет, да и уж больно хорошо охранялись государственные сейфы, а частники давно распрощались с несгораемыми шкафами, предпочитая им сберегательную книжку, гарантировавшую тайну вкладов, Что оставалось делать «медвежатнику»? Отсидев положенный срок, он «завязал», как принято говорить у воров, кончающих со своим ремеслом, и устроился в артели «Металлист», где стал неплохим слесарем. Но «домушники» знали, к кому обратиться за надежным инструментом. За солидную мзду Арам делал великолепный набор отмычек, не уступавших патентованным английским.
Худаяр вошел в переднюю, поставил в угол свою корзину и стал дожидаться блондинку. Через несколько минут он услышал чьи-то шаги на лестнице, остановившиеся у двери, затем последовал едва слышный стук пальцем. Он открыл дверь и закрыл ее изнутри за вошедшей блондинкой. Блондинка, быстро осмотревшись в передней, кивнула Худаяру на дверь справа, без труда угадав, что в этой трехкомнатной квартире нового дома здесь должна находиться отдельная небольшая комната, которую главы семейств обычно используют под свой домашний кабинет. Она не ошиблась.
Стандартный письменный стол она открыла своим ключом и выдвинула средний ящик стола, пока ни к чему не прикасаясь. Справа лежала толстая книга. Она прочитала ее заглавие «Справочник А. Ф. Скворцова», В верхнем углу обложки стоял гриф: «Только для служебного пользования». Она отодвинула рукой книжку в сторону. Под ней лежала плотная канцелярская папка, завязанная двойным узлом.
Блондинка вытащила папку из стола, развязала ее и, бросив взгляд на первую страницу стопки листков, убедилась, что это именно то, что она ищет. Она деловито вынула из своей сумочки портативный фотоаппарат. Это была обычная «Смена», которой пользуются начинающие фотографы-школьники. Правда, заряжена она была пленкой высокой чувствительности. Прикинув глазом расстояние от объектива до страницы, блондинка навела аппарат на резкость, щелкнула затвором и так сфотографировала одну за другой все двадцать девять страниц работы. Больше ее здесь ничего не интересовало. Заметив в ящике стопку денег, она свернула их, небрежно засунула в открытую сумочку и, выйдя на комнаты, закрыла за собой дверь.
— Все? — спросил Худаяр.
— Все. На, возьми вот это, — и она протянула ему пачку денег, которые забрала из стола. — Тебе пригодятся на мелкие расходы. Прихвати и вот это, — и она кивком головы указала Худаяру, на висевшие на вешалке пальто.
Она пошла к двери, прислушалась, не идет ли кто по лестнице. Было тихо. Вышла за дверь и стала неторопливо спускаться вниз.
Худаяр рывком снял с вешалки два пальто, запихал их в свою корзину и прикрыл сверху тряпкой. Когда он нагибался, у него что-то треснуло под брюками. Он поднял штанину и выругался: оборвался ремешок протеза.
Тогда Худаяр вытащил из кармана носовой платок, крепко подвязал протез. В эту минуту до него донеслись два глухих удара. Это блондинка, проходя последний марш лестницы, ударила дважды ладонью по перилам. Худаяр понял, что путь свободен, поднял корзину и быстро вышел. Остановив за углом проходившую машину, Худаяр проехал в старинную часть города, так называемую Крепость. Машина остановилась у широких крепостных ворот, пробитых в увенчанной зубцами стене. Это массивное сооружение, построенное несколько столетий назад, охраняло когда-то коренных жителей от набегов иноземцев. С высоты этих крепостных стен на врагов летели стрелы, на головы их обрушивались камни и потоки кипящей смолы.
В Крепости машине развернуться негде. Дома лепятся друг к другу, образуя между собой узкие кривые улочки, тупики, переулки. В этом лабиринте плутали даже люди, неплохо знавшие город. Но Худаяр чувствовал себя здесь, как рыба в воде. Он прошел через какой-то переулок и оказался около протезной мастерской. Ремонт отнял немного времени, и через несколько минут Худаяр уже вновь был на улице. Завернул в тупичок и остановился у деревянных ворот, примыкавших к приземистому одноэтажному домику с узенькими оконцами, убранными в прочные железные решетки. Он постучал пальцем по оконному стеклу. Никто не откликался. Он повторил свой стук. Окно чуть приоткрылось. Из него выглянула какая-то физиономия. Он прошел к воротам, услышал, как звякнул железный засов, и его впустили внутрь крохотного дворика.
Хозяин — не очень любезный косой старик в желтой бязевой исподней рубахе и в каракулевой папахе, которую он, видно, не снимал ни в жару, ни в холод, — мрачно буркнул в ответ на приветствие Худаяра «салам» и спросил:
— С чем пожаловал?
— Может быть, зайдем в комнату? — спросил Худаяр.
— И здесь обойдется, — ответил старик. — Ворота не прозрачные.
— Друзьям моим нужны деньги, лечиться уезжают, просили продать два пальто.
— Показывай товар.
Худаяр вытащил из корзины два габардиновых макинтоша.
Старик осмотрел их с таким пренебрежительным видом, будто перед ним была настоящая ветошь, и спросил:
— Сколько хотят твои друзья за это барахло?
— Это не барахло, а габардин, Гасан, — обиделся Худаяр. — Две с половиной тысячи.
— Да, твои друзья, действительно, очень больны. У них, наверно, высокая температура, и они бредят, — ухмыльнулся старик, обнажив пожелтевшие гнилые клыки.
— А сколько дашь? — осведомился Худаяр.
— Полторы.
— Ну, хоть две.
— Полторы, и только из уважения к твоей капитанской фуражке.
— Скупой ты человек, Гасан, ох, скупой, — укоризненно покачал головой Худаяр.
— Ничего, — ответил старик. — Вечером совершу намаз в мечети, и аллах простит мне мои прегрешения.
— Ну, ладно, давай деньги, — безнадежно махнул рукой Худаяр.
— Зайди, выпьем чай, хоть сахару, кажется, я не припас, — пригласил старик.
— Нет, спасибо, тороплюсь. В другой раз, — ответил Худаяр.
— Ну что ж, раз торопишься, не могу настаивать, — пробормотал безразличным тоном старик, вошел в дом, через минуту возвратился и отсчитал Худаяру пятнадцать засаленных сотенных бумажек.
— Не забудь корзину, хорошая корзина. Привезешь виноград, принеси немного, позаботься о бедном старике.
— Бедный, черт бы тебя побрал, — бормотал Худаяр, шагая по тупику. Но, вспомнив, что у него в кармане лежит еще кругленькая сумма, которую ему дала блондинка, заметно повеселел и решил кутнуть.
А где еще можно поесть янтарное пити из гороха и баранины, сваренное в глиняном горшочке? Где можно полакомиться шашлыком, который сочится расплавленным жиром и алым соком поджаренных на углях помидоров? Запить все это парой стопок водки и пузатым стаканчиком такого крепкого чая, что после нескольких глотков бросает в пот и начинает учащенно биться сердце? Конечно, на майдане — городской толкучке, где люди знают толк в хорошей спекуляции, ловкой карманной краже, где неопытного горожанина, желающего сбыть по нужде какую-нибудь вещь, или, наоборот, присматривающего что-нибудь нужное, облапошат в несколько минут. Правда, майдан давно уж не тот: не те на нем пошли товары, не тот продавец и не тот жулик. Все обмельчало. Государственная торговля после войны набрала силу, народ поокреп. И только закоренелые кустари-одиночки да мелкая шушера, торгующая крадеными с фабрики кусками кожи, мотками электрических проводов или отслужившими свой век патефонами и радиоприемниками устарелых марок, вершили еще здесь свои коммерческие операции.
Но готовили здесь в подворотнях уличные кухмистеры по-прежнему вкусно из свежей баранины тайного убоя. Когда Худаяр подошел к одной из подворотен, около кябабчи — уличного повара, жарившего на мангале шашлык, — толпилось несколько каких-то подозрительных личностей. Худаяр был им, видимо, знаком. Они приветствовали его с преувеличенным ироническим восторгом:
— О, капитан пришел. Говорят, на твоем пароходе новые котлы ставят, с тебя причитается!
Худаяр, не удостоив их ответом, обратился к кябабчи:
— Всем по порции шашлыка, угощаю. Есть чем-нибудь прополоснуть горло?
Кябабчи что-то буркнул вертевшемуся около него подростку, державшему поднос с большим фарфоровым чайником и пузатыми стаканчиками. Мальчишка куда-то исчез, через несколько секунд вернулся и стал разливать по стаканчикам белую жидкость, запах которой не оставлял никаких сомнений. Все выпили за здоровье Худаяра, а кябабчи спросил его:
— Кейфуешь? Не получил ли ты наследство от Аскера Ятыма-безродного?
Худаяр понял намек и зло посмотрел на болтливого кябабчи.
…Аскер Ятымов был крупный бандит и редко кого брал с собой «на дело». Действовать он любил в одиночку, а мелкую сошку, вроде Худаяра, использовал как наводчиков или заставлял стоять на стреме, когда шел «на дело».
Как-то, это было вскоре после того, как Худаяр вернулся из тюрьмы, где он честно отсидел положенные ему за кражу чемодана на вокзале три года, он случайно здесь, на майдане, столкнулся с Аскером Ятымовым. Тот коротко бросил ему:
— Есть дело, иди за мной.
Худаяр послушно последовал за ним. Ночью они подошли к одному дому на Персидской улице.
— Будешь стоять здесь, — сказал Худаяру Аскер. — Если увидишь что-нибудь подозрительное, прикинься накурившимся анаши и запой какую-нибудь песню. Если увидишь, что мимо тебя медленно проедет полуторка номер 00–17, подними руку. Полуторка остановится там, где ты будешь стоять. Поможешь шоферу накачать баллон. Понял? Выйдет дело — будем счастливыми на всю жизнь.
Худаяр остался на перекрестке, откуда просматривались все подходы к дому. Аскер поддел коротким ломиком дверь и вошел в подъезд. Минут через двадцать, которые показались Худаяру целой ночью, он услышал хлопанье мотора. Прямо на него шла полуторка с номером, который назвал ему Аскер. Худаяр поднял руку. Шофер остановил машину, чертыхаясь, вытащил из кабины ручной насос и приладил его к переднему колесу. Худаяр, помня наказ, подошел и стал делать вид что качает воздух, а шофер с другой стороны возился с домкратом.
Сзади послышался легкий свист. Шофер швырнул домкрат в кузов, буркнул Худаяру «садись». Аскер сел в кабину. Машина тронулась с места и помчалась по пустынным ночным улицам. Вскоре она выехала за город на дорогу, шедшую вдоль берега моря. Потом машина остановилась. Аскер пересел в кузов, и машина покатила дальше с бешеной скоростью.
Пассажиры примостились на каких-то тюках, и Аскер только теперь рассказал Худаяру, что он делал в доме. Он давно облюбовал старого ювелира Мушаилова. Сегодня он помог старику переселиться поближе к аллаху или шейтану. Он взял у него больше, чем ожидал.
— Нам хватит на всю жизнь. Мы откроем большой мануфактурный или ювелирный магазин, возьмем себе по две или три красивых жены, наймем слуг-нукяров, будем есть из серебряной посуды и пить французский коньяк.
Худаяр подумал, что Аскер пьян или бредит, и спросил его:
— Тебе снится рай, Аскер?
— Мне снится та страна, где нет уголовного розыска, где люди говорят на Красивом певучем языке и называют друг друга не «товарищ», а «господин», и мы, да поможет нам аллах, окажемся там еще сегодня до рассвета.
— Вот на этой машине, или нас перенесет на своих крыльях ангел?
— Слушай, дурак и сын дурака. Эта машина принадлежит потребсоюзу. Она везет свой груз для магазинов Яшылкенда и вернется обратно в Советабад. А нас с тобой через границу перенесет вот это.
Аскер засунул руку в карман и вытащил полную горсть золотых перстней, игравших крупными бриллиантами.
Только сейчас Худаяр понял, что ему предлагал Аскер. В тюрьме он наслышался о пограничниках, об их неутомимых сторожевых собаках и похолодел от ужаса.
— Я не пойду, Аскер.
— Сдрейфил?
— Да, я хочу жить, — вздохнул Худаяр.
— Дурак, — процедил сквозь зубы Аскер. — А, впрочем, хорошо, что сказал — трус мне не попутчик. И сам засыпешься, и меня завалишь. Ладно, черт с тобой, слезешь на повороте, отдохнешь в кустах, машина на рассвете пойдет обратно и захватит тебя в город. Ты мне помог, и я хочу быть сегодня добрым. — Он отсчитал десяток колец и произнес: — На, бери, это твоя доля. Шофер получит у меня свое, а когда он привезет тебя в Советабад, ты не скупись, дай ему одно колечко, он тебе пригодится, это хороший парень.
Аскер постучал в кабину. Машина резко затормозила. Шофер приоткрыл дверцу кабины, стал на ступеньку и, приподнявшись над кузовом, спросил:
— Что случилось?
— Этот сейчас сойдет. Поедешь обратно — захватишь его, — сказал шоферу Аскер.
— Ладно, — ответил шофер. — Вылезай быстрей.
Худаяр, не дожидаясь второго приглашения, как кошка, перемахнул через борт грузовика. Он крикнул «счастливого пути, Аскер», но голос его потонул в фырканье мотора.
На рассвете шофер прихватил его и привез обратно в Советабад. Худаяр, пока дожидался в кустах машину, осмотрел подарок Аскера. Он понял, что стал обладателем большого богатства… Выбрав самое маленькое колечко с бриллиантом, отделанное чернью, он отложил его для шофера. На окраине Советабада шофер остановил машину. Худаяр вручил ему колечко. Шофер охотно принял подарок и сказал:
— Теперь ты наверно «завяжешь» надолго. Есть на что продержаться. Знакомства со мной не теряй. Всегда найдешь меня на автобазе райпотребсоюза. Спросишь Владимира Соловьева — так звать меня. Когда определишь свой адрес, дай мне знать. Советую купить домик с виноградником. Буду в гости приезжать.
Худаяр последовал совету этого рыжего коренастого шофера, видно понимавшего толк в жизни. Сплавив через надежного человека одно колечко с крупным камнем приезжему дельцу из Ростова, он приобрел по сходной цене маленький домишко в Гюмюштепе у самого берега моря. Старый протез, которым он пользовался уже несколько лет, после того как сломал себе ногу, прыгнув на ходу с поезда вслед за выброшенным им чемоданом, взятым «в кредит» у крепко спавшего пассажира, износился. Он заказал себе новый. Принарядился. Ему понравилось спокойно покуривать анашу у калитки собственного дома и в любой момент, когда захочется, кушать жирное пити. Он никогда не работал. Инвалидную книжку, несмотря на все старания, ему не удалось выхлопотать. Соседи косились на него, да и участковый несколько раз интересовался, кто он и чем намерен заниматься. Тогда Худаяр решил навестить шофера Владимира Соловьева, не устроит ли его тот куда-нибудь. Соловьев обещал подумать.
— Приходи завтра часов в шесть, к концу работы.
Назавтра они пошли с Соловьевым на Приморский бульвар. Около водной станции им повстречалась высокая красивая блондинка.
— Вот, Татьяна, тот человек, о котором я тебе говорил, — сказал ей шофер.
Та приветливо кивнула головой и ответила:
— Я уже говорила с товарищем Садыховым. У него есть вакантная должность вахтера, и он возьмет его на работу.
Так Худаяр стал вахтером на водной станции и надел морскую фуражку.
С шофером Соловьевым он больше не встречался, но Татьяну он видел часто. Каждый день в пять часов с ранней весны и до поздней осени она приходила на водную станцию тренироваться в плавании. Худаяр видел, что многие пытались ухаживать за ней, но она держалась гордо. Единственный человек, с кем она позволяла себе перекинуться несколькими приветливыми словами, был начальник водной станции Рашид Садыхов.
От своей сменщицы — болтливой тети Маши — Худаяр узнал, что высокая блондинка Татьяна Остапенко работает медицинской сестрой в военно-морском госпитале, что она замечательно танцует, поет и имеет почетную грамоту за участие в художественной самодеятельности Дома офицеров.
Ночью третьего дня, когда вахту на станции нес Худаяр, к нему неожиданно пришел рыжий шофер. Он сказал ему:
— Вот что, надо помочь Татьяне. У одного человека на квартире хранятся письма, которые могут причинить ей вред. Надо добыть эти письма.
— Как? — спросил Худаяр.
— Письма она найдет сама, а ты поможешь ей проникнуть в квартиру. Хозяев не будет дома. Чтобы замести следы, прихватишь пару вещиц.
— Нет, нет, — в ужасе зашептал Худаяр, — я с этим кончил. Я больше не хочу сидеть, мне теперь хорошо живется.
— Не хочешь? А за Аскером последовать хочешь? Его кокнули на границе, а тебя кокнут здесь. За вами мокрое дело. Ты забыл? Это тебе не анашой торговать, впрочем, и за это дают три года, учти.
Худаяр понял, что ему придется подчиниться. Он не спал двое суток.
Но теперь все страхи были позади. Плотно закусив, Худаяр направился на водную станцию. На дежурство он заступает ночью, а пока прилег на соломенной циновке под перевернутой шлюпкой и заснул сном праведника.
Татьяна Остапенко вышла из продуктового магазина, неторопливой походкой дошла до кафе «Мать и дитя», с аппетитом поела яичницу, запила ее стаканом какао и направилась на бульвар. Здесь на скамейке против водной станции, у нее назначено свидание с одним молодым повесой, который донимал ее проявлением своей любви и готов был отдать за нее, как он выражался, все, вплоть до папашиной профессорской квартиры и собственного «Москвича». Она его давно послала бы к черту, этого лоботряса и стилягу Васеньку Кокорева, но Соловьев — а ему она по ряду причин должна была подчиняться безоговорочно — велел ей придержать мальчишку около себя.
Вечером ей обязательно нужно было отделаться от Васи. Ей предстояла встреча со своим новым знакомым — инженер-полковником Николаем Александровичем Семиреченко, приехавшим в Советабад по делам службы из Киева.
Вася Кокорев явился в зеленых брючках, в цветастой импортной ковбойке с букетом чайных роз. Татьяна одарила его манящей улыбкой и тоном искреннего сожаления произнесла:
— Ах, Вася, я так огорчена, так огорчена. Мне хотелось провести с вами весь сегодняшний вечер, но заболела дежурная сестра, а у нас тяжелый больной, который признает или ее, или меня. И мне придется сегодня дежурить. Если можете, отвезите меня в госпиталь, а завтра ровно в пять мы встретимся здесь на водной станции.
Вася, как говорится, скис. Он рассчитывал сегодня вечером повести решительную атаку на эту «роскошную блондинку», как он охарактеризовал ее вчера, хвастаясь еще не одержанными победами перед своими собутыльниками. Он посадил Татьяну в «Москвич». Не доезжая до госпиталя, она попросила остановить машину и сказала:
— Дальше я пойду пешком. Вы знаете, наши санитарки — любительницы посплетничать.
Подождав, пока машина скрылась за поворотом, Татьяна вскочила в трамвай и поехала домой отдохнуть и переодеться перед свиданием с инженер-полковником Семиреченко.
Оперативная группа собралась рано утром в кабинете Октая Чингизова. Предстоял день больших хлопот, Октай позвонил эксперту, и та принесла отпечатанные снимки и результаты анализа, сделанного накануне. Чингизов, Александр Денисов и Сурен Акопян склонились над снимками, внимательно разглядывая сильно увеличенные отпечатки пальцев в нитяных перчатках. Фотоснимок странных следов в передней ничего не говорил окружающим. Чингизов вопросительно посмотрел на эксперта.
— Этот снимок без химического анализа вряд ли можно было бы расшифровать. Анализ показал, что мокрые пятна около вот этих следов, — она указала на обозначившуюся на снимке какую-то странную серую сетку, — это всего-навсего чистая глюкоза.
— Глюкоза? — не удержался Сурен Акопян.
— Да, но, так сказать, в ее первоначальном виде. Это просто следы от виноградного сока. Видимо, к донышку корзины — а в углу стояла корзина, которая до этого стояла где-нибудь на поске виноградника — прилипла пара ягод, и они оставили след. Что это корзина для винограда, меня убеждает характер пыли. Городская пыль сухая, очищенная от всяких примесей, а вот песок на винограднике несет в себе следы естественного перегноя от опавших листьев, от ягод, высушенных солнцем. Вот эти следы мне и удалось установить. А что касается отпечатка пальцев, то перчатки принадлежали, конечно, женщине. Об этом говорит узкая форма кончиков пальцев и, кроме того, видите вот эту черточку? Ее может оставить через тонкие перчатки длинный ноготь, какие бывают у женщины, следящей за своими руками. Вот, пожалуй, и все.
— У вас есть какие-нибудь вопросы к эксперту? — спросил Октай у своих помощников.
Денисов и Акопян отрицательно покачали головой.
— Благодарю вас, Адиля Пашаевна. Вы можете быть свободны.
Эксперт ушла.
— Подведем краткий итог, — сказал Чингизов. — Женщину в перчатках пока оставим в покое. Перчатки нам не оставили ни ворсинки, ни ниточки, за которую мы могли бы уцепиться, чтобы начать действовать. Но человек, побывавший в передней инженера Азимова, оставил нам убедительные следы. Он был с большой корзиной для винограда и, кроме того, он обронил вот этот ремешок. — Чингизов вынул обрывок ремешка, который он вчера демонстрировал полковнику Любавину. — Этот ремешок может стать для нас приводным ремнем к преступнику. Корзина, возможно, сможет подсказать что-нибудь свое. Но пока вернемся к ремешку. Он оторвался от ножного протеза. Что должен сделать человек, у которого сломался протез? Немедленно починить его. Где? У первого встречного сапожника?
Но у сапожника плохая и непрочная кожа, значит, он должен пойти в протезную мастерскую. Вот исходное. Прошу вас, сейчас семь часов тридцать минут, — взглянул на часы Чингизов, — ровно в восемь часов доложить мне, где и какие существуют в Советабаде протезные мастерские, в какие часы они работают.
Пока помощники Чингизова выполняли его задание, он успел переговорить с капитаном милиции Рустамовым, выслушал его рапорт о неудаче розыскной собаки Пальмы и предупредил Рустамова, что тот должен принять все необходимые меры для быстрейшего розыска двух пальто, украденных у инженера Азимова.
— Поднимите на ноги всю вашу агентуру, — сказал Чингизов Рустамову. — Мне думается, что пальто попали к какому-нибудь барыге — скупщику краденого, Конечно, через день-два они могут оказаться или на майдане, или, что еще вернее, в скупочных магазинах, Действуйте так, чтобы барыги поняли, что вас не интересует, откуда у них пальто. Вы не хуже меня знаете, что барыги охотно садятся в тюрьму по статье «Скупка краденого», которая дает всего пару лет заключения, но никогда не «продадут» своего клиента, потому что за это барыга получит уже не пару лет тюрьмы, а один короткий удар надежной финкой. Короче, нам нужно, чтобы в самые ближайшие дни пальто вернулись к их владельцам, а дело о краже в квартире инженера Азимова было бы закрыто, конечно, для него и всех его знакомых, но, разумеется, не для нас с вами. Нам еще придется изрядно потрудиться, и мы рассчитываем на ваш опыт и на вашу самую энергичную помощь.
Денисов и Акопян вернулись в кабинет Чингизова. Они доложили ему, что в городе работают четыре протезные мастерские: одна при Институте восстановительной хирургии протезирует только больных, находящихся в стационарах института или ведет ремонт протезов своего постоянного контингента — инвалидов Великой Отечественной войны, прошедших здесь курс лечения и оставшихся под постоянным наблюдением профессуры и врачей института; вторая протезная мастерская специализирована на шитье ортопедической обуви. Остаются две. Одна из них, находящаяся в районе вокзала электрической железной дороги, вчера, в воскресный день, была закрыта. Вторая, что в Крепости, бывает выходной по средам.
— Значит, — сказал Октай Чингизов, — или мы найдем следы хромого, если он отремонтировал протез вчера, или мы встретим его сегодня. Давайте поступим так: вы, товарищ Денисов, займитесь мастерской, которая работает сегодня. Вам там нужно будет под каким-либо благовидным предлогом провести весь день. Что вы предложите?
Лейтенант Денисов на несколько минут задумался и затем сказал:
— Хочу предложить нехитрую, но, по-моему, вполне приемлемую операцию. У меня много дружков — демобилизованных военных. Они сейчас составляют неплохой актив районного Совета и районных отделов социального обеспечения. Думаю сколотить небольшую бригаду по проверке обслуживания инвалидов в протезной мастерской. Работы на день хватит.
— Подходяще, — кивнул головой Октай Чингизов, — настолько подходяще, что мы с товарищем Акопяном вдвоем составим такую бригаду. Итак за работу. Расходимся сейчас. В случае нужды немедленно связываемся друг с другом через Анатолия Константиновича или его дежурного офицера — он уже предупрежден.
Тридцать минут спустя Александр Денисов с двумя офицерами-отставниками добросовестно копался в квитанционных книжках приема заказов в протезной мастерской № 2.
Чингизов и Акопян пришли в Крепость за несколько минут до начала работы мастерской. Штат был здесь небольшой, но работы, было много, главным образом мелкой, потому что здесь производился ремонт и подгонка ножных и ручных протезов, а самые протезы доставлялись сюда с протезной фабрики, которой руководили опытные специалисты-конструкторы и хирурги.
Разговор начался с того, — многие ли инвалиды обращаются в мастерскую, сколько человек побывало вчера, в воскресенье.
— С утра народ шел косяком, — пояснил мастер, — инвалиды-то народ беспокойный, фронтовики больше. Хоть и в отставке, но без дела сидеть не любят, почти все работают. Вот на выходной день и наплыв. Но уж после трех, сами понимаете, какие тут протезы, когда на стадион пора ехать! Ну, а наши клиенты, даром что сами без ног, очень любят поглядеть, как центры нападения ногами на футбольном поле работают.
— Значит, так ни одного посетителя у вас и не побывало.
— Нет, зачем же, было человека два-три. Плотник приходил, Зейналов Абас Халилович, золотой человек. Протез у него разболтался, а ему с утра на стройку. Шестиэтажный дом для рабочих завод строит. А Зейналов, хоть хромой, а на лесах воробышком скачет. Бетонщики им не нахвалятся. Лучше, чем Абас Халилович, говорят, опалубку никто не соорудит. Она у него гладенькая, ровная, как отшлифованная. Капелька бетона не просочится. Еще какой-то моряк забегал с корзиной, виноград племянникам с дачи привез, да вот ремешок у протеза лопнул.
У Октая Чингизова екнуло сердце, но на лице его не дрогнул ни один мускул.
— Какой он моряк, — неожиданно вмешался в разговор молчаливый и угрюмый парень лет двадцати — двадцати двух, старательно выкраивавший из толстой кожи наколенники. — Липа, а не моряк, анашой спекулирует.
— Ну, ну, тебе виднее, — процедил старый мастер.
— Анашой говорите? — обратился Чингизов к мастеру, — а что это за штука такая?
— А вы его спросите, — ткнул мастер пальцем в угрюмого парня. — Он по этому делу крупный специалист.
— Хватит, дядя Султан, — огрызнулся парень. — Сколько вы будете меня этим в глаза тыкать? Был специалист, да кончился.
— По гроб жизни тебе этого не забуду, — ответил мастер, — Опозорил ты меня, старика, перед золотыми людьми, перед тем же Зейналовым. Он из-за твоей анаши чуть с лесов не свалился.
— А что у вас такое произошло? — спросил Чингизов.
— Сам он вам пускай и расскажет, — буркнул мастер. — Раз вы комиссия, вы должны знать, как и почему на нашу мастерскую, что героев войны обслуживает, такое пятно легло.
— Ну и расскажу, — буркнул парень, — только чтобы от ваших упреков избавиться, расскажу.
— Валяй, валяй, — миролюбиво заметил мастер. — Повинись перед человеком своим горем, расскажешь — и тебе легче будет, и с нас, вроде, спроса меньше.
— Пойдем во двор — побеседуем, — предложил Чингизов парню.
— Пойдем, — мрачно ответил тот и нехотя поднялся с места.
Чингизов умел располагать людей к откровенной беседе. И парень рассказал ему, как спутался он здесь в Крепости с плохими ребятами, а тут еще с девушкой своей поссорился. Ну, закурил разочек-другой это проклятое зелье — анашу, пристрастился, в работе стал невнимательным, и вот однажды из-за него чуть человек не пострадал. «А мастер меня теперь поедом ест. Но хоть и строгий он, и кричит, но вы про него чего плохого не подумайте, — говорил парень. — Он человек хороший, он меня делу научил, он мне лучше отца родного. Отец-то у меня спился, мать бросил и сгинул куда-то, а я квалификацию приобрел, мать и сестренку кормлю».
— А моряка этого откуда ты знаешь?
— Да никакой он не моряк, — зло бросил парень. — Околачивается на бульваре — то ли на какой-то водной станции, то ли на детской карусели, не знаю уж где, старшим лодочником или сторожем работает. Злой я на него.
— А за что? Он тебе сделал что-нибудь плохое?
— Так если теперь смотреть, хорошее, вроде, сделал. Встретил я его как-то у моря, в кармане ни копейки, а курить вот как хочется. Знаю, анаша у него есть. Рядом с ним один пижон стоял, какой-то профессорский сыночек, на собственном «Москвиче» по городу раскатывает, а сам тоже не дурак, анашу курит. Ну, я прошу этого моряка: «Дядя Худаяр, — его Худаяром зовут, — дай хоть на две закрутки», — а он мне не дал. А этот пижон в цилиндре меня еще подначивает: анаша, мол, портит здоровье, а кредит портит отношения. «Курить хочешь — надо денежки иметь». А сам себя по карману похлопывает, точно у него в кармане весь государственный банк лежит. Он тоже, видать, накурившийся был, вот и выламывался.
— Ну, а теперь как у тебя с этим делом? — спросил Чингизов.
— Теперь-то не только анашу, табак курить бросил.
— А с девушкой помирился? — спросил Чингизов.
— Куда там! Она как услыхала, что я анашу курю, так улицу, по которой я хожу, за три версты обходить стала.
— А ты помирись, помирись обязательно. Скажи, что все бросил. Она тебе поверит.
— Поверит ли? — сомневаясь, произнес парень.
— Обязательно поверит, она хорошая девушка.
— А вы откуда знаете? — опешил парень.
— Знаю, ты плохую не полюбишь. Ведь сам ты парень хороший.
— Ну, куда уж лучше, смеетесь надо мной, что ли?
— Не смеюсь. Не тот хорош, кто по писаному живет, а тот, кто ошибается, да силу в себе найдет преодолеть ошибку и исправиться. Ты помирись с ней, обязательно помирись, слышишь?
— Да я уж и сам думаю, — проговорил парень, и Чингизов впервые увидел улыбку на его угрюмом лице.
Они вернулись в мастерскую, где Акопян так внимательно наблюдал, как работает старый мастер, будто готовился наняться к нему в подмастерье. Чингизов на прощание посоветовал им обновить вывеску. «Мастерская у вас хорошая, — сказал он, — а вывеска от солнца выгорела, буквы стерлись, неудобно». Они попрощались и ушли.
Спустя двадцать минут майор Чингизов докладывал полковнику Любавину первые результаты. Лучшего для начала нельзя было и ожидать. Круг, объемом в целый город, в центре которого находились неизвестные похитители, сузился до пределов Приморского бульвара. А неизвестный, о котором контрразведчики еще два часа назад, по существу, не знали ничего, обрел уже имя, наружность и почти точный адрес.
На Приморском бульваре было несколько водных станций спортивных обществ, различные аттракционы. Решено было, что Денисов и Акопян поделят между собой объекты Приморского бульвара, чтобы установить человека на протезе в морской фуражке по имени Худаяр.
Изумительная вода была в этот день, прозрачная, синяя. Легкий северный ветерок отогнал в открытое море остатки водорослей, зеленоватые нефтяные пятна, оставляемые множеством судов, бороздящих бухту Советабада. Татьяна уже в третий раз поднималась на вышку для прыжков. Покачиваясь на упругом трамплине, она подняла голову, чуть зажмурилась, поглядела вдаль, где сверкающую под солнцем морскую гладь рассекали быстрокрылые яхты под косыми парусами, и, откинув в стороны руки, приготовилась к прыжку. Она была удивительно красива в эти минуты: в голубом купальном костюме, обтягивающем ее статную фигуру, и в такой же голубой шапочке, из-под которой выбивалась прядь намокших золотистых волос.
Внизу у вышки сидел Вася, предусмотрительно расстелив носовой платок, чтобы не испачкать кремовые брюки. Он смотрел на Татьяну снизу вверх влюбленным взглядом. Вот она напряглась, трамплин спружинил, подтолкнул ее вверх, и, оторвавшись, она расправила руки в великолепной «ласточке» и только у самой воды свела их вместе и нырнула, оставляя за собой фонтан бриллиантовых брызг. Вынырнув, она поплыла вперед, беззвучно рассекая воду уверенными взмахами крепких загорелых рук, потом перевернулась на спину, понежилась несколько минут лежа на воде и так же, на спине, подталкивая себя вперед едва заметными движениями ног, подплыла к пристани, поднялась по лесенке и направилась в раздевалку, приветливо помахав Васе рукой и сказав, что она постарается быстро переодеться.
Донесшийся снаружи разговор заставил Татьяну насторожиться. Выглянув в полуоткрытую дверь, она увидела вахтера тетю Машу. Около нее стоял какой-то смуглый черноволосый молодой человек в серых брюках и шелковой тенниске салатного цвета.
Сурен Акопян подошел к водной станции в половине шестого. Как ему удалось выяснить, Худаяр сменился с вахты в четыре часа и вновь заступит только на следующие сутки.
— Он теперь, наверное, на майдан пошел пити кушать. Это его излюбленное блюдо, — объяснила словоохотливая тетя Маша. — А потом, наверно, поедет к себе на дачу, будет свою анашу тянуть, а на вахту опять дурной придет, память-то у него эта анаша отбивает. Вот сегодня обещал мне со своего виноградника винограду привезти, а заявился с пустой корзиной, «Забыл, — говорит, — про тебя, тетя Маша, весь виноград племянникам отдал».
— А у него, что, своя дача? — поинтересовался Сурен.
— Не знаю, дача или не дача, а только домишко с садиком у него где-то, не помню, не то в Гюмюштепе, не то в Дарханах, точно уж не знаю, но виноград у него с лета до зимы не переводится.
— А вы не смогли бы мне сказать его точный адрес?
— Да не знаю точно, — ответила тетя Маша. — У начальника нашего, товарища Садыхова, наверно, записан адрес. Если срочно он вам нужен., дождитесь начальника, он вам скажет, а нет — завтра вечером приходите, Худаяр в аккурат на этом месте сидит.
— А начальник ваш у себя?
— Начальник? Вот он, — сказала тетя Маша, неопределенно махнув рукой в сторону моря, где на самом горизонте виднелись треугольники парусов, и пояснила, — Он с яхтами в море ушел, часа через два вернется. А чего это вам так срочно Худаяр понадобился? — полюбопытствовала она.
— Дело к нему есть, — ответил Акопян и сочинил первое, что пришло ему в голову: — Говорят, у Худаяра племянник мастер лодки конопатить, а у меня шлюпка течь дала. Вот и хотелось бы отремонтировать ее побыстрее.
— А, — протянула тетя Маша, — это тогда еще ничего, а я уж, грешным делом, подумала, что вы тоже из тех, кто к нему за анашой таскается. И чего они в этой анаше находят, ума не приложу. Накурятся, глаза выпучат и смеются, как полоумные, смотреть противно. А то, может быть, искупаетесь, — предложила она Сурену, — хоть посторонним и не положено, но я вас пропущу.
— Да нет, спасибо, как-нибудь в другой раз, — поблагодарил Акопян.
Снять купальник, надеть платье, привести в порядок волосы было делом одной минуты, но и в эту минуту Татьяна успела обдумать главное — как разыскать Владимира Соловьева, чтобы немедленно передать ему содержание только что подслушанного ею разговора. Не нужно было большого ума, чтобы догадаться, что Худаяра разыскивают отнюдь не ради его племянника, умеющего хорошо шпаклевать шлюпки.
Татьяна подошла к заждавшемуся ее Васе с растерянным и огорченным видом.
— У меня несчастье, — сказала она упавшим голосом.
— Что случилось? — встревожился Вася.
— Я где-то обронила свой служебный пропуск в госпиталь, а у нас с этим очень строго, начнут обсуждать, скажут — потеря бдительности и так далее. Еще могут меня не пустить с нашей бригадой в Киев, а мне так хотелось выступить в Киеве, там, говорят, великолепный Дом офицеров, настоящий дворец. А кроме того, мне хотелось повидаться кое с кем из своих однополчан. Ну, да бог с ним, с Киевом, главное найти пропуск.
— А где же вы его могли потерять?
— Сама не знаю. Может быть, в такси. Я сюда приехала на такси, боясь опоздать: я вам обещала ровно в пять. Наверно, выронила из сумочки, когда расплачивалась с шофером. Как же его найти?
— А вы не запомнили номер?
— Первые цифры не помню, а вторые «91», они были написаны на ветровом стекле. Шофер рыжеватый такой.
— Так в чем дело! Сядем, Танечка, в мой «Москвич», объедем все остановки и найдем ваш «91».
— А это не затруднит вас, Васенька?
— Что вы, Танечка, для вас я готов поехать хоть на край света, — по-джентльменски воскликнул Вася.
— На край света один, без меня? — кокетливо улыбаясь, спросила Татьяна.
— О нет, конечно, только с вами, — пылко воскликнул Вася.
— Ну что ж, я когда-нибудь поймаю вас на слове, — сказала Татьяна. — А теперь не будем тратить времени, я очень тревожусь.
Надо отдать Васе справедливость, он гнал машину с великолепным пренебрежением к знакам, регулирующим уличное движение. Такси № 39–91 они нашли на остановке у сквера по улице Крупской. Вася остался в машине, а Татьяна побежала к шоферу.
— Ищут Худаяра, спрашивали его точный адрес. Он у себя на даче. На вахту придет завтра. Адреса не дали, но его могут взять через два часа, когда вернется с моря Садыхов. К тебе я пришла, потому что забыла у тебя в машине пропуск в госпиталь. Это повод для него, — она указала рукой в сторону вылезшего из «Москвича» и приближавшегося к ним Васи.
— Хорошо, — ответил шофер. — Ищите пропуск еще где-нибудь двадцать минут, а потом возвращайся сюда. Найду Никезина. Худаяра нужно убрать — может проболтаться. Как к тебе относится этот парень?
— Влюблен по уши. Обещает хоть на край света поехать.
— Ладно, — вполголоса процедил шофер и, заметив, что Вася приближается к ним, громко заговорил: — Очень сожалею, гражданочка, что не у меня вы обронили свой пропуск, но считайте, что вам повезло. Если бы у меня, я бы этот пропуск не вам вернул, а начальству вашему. Нельзя бдительность терять.
Увидев явное смущение Татьяны, шофер, видимо, смягчился и, улыбнувшись, сказал:
— Ну да ладно, мне вас все-таки жаль. Я в обед на профилактику заезжал, так, может, мойщик, когда машину чистил, подобрал ваш пропуск. У нас найденные вещи диспетчеру сдают, а он их в стол находок отправляет. Вы пока свой пропуск в других местах, где еще были, ищите, а я в гараж съезжу, минут через двадцать приезжайте сюда, на этой остановке меня найдете. Не буду — подождите малость, я сюда вернусь.
— Ах, я вам так благодарна, так благодарна, товарищ шофер! — горячо воскликнула Татьяна.
— Благодарить будете потом, когда пропуск найдете.
Шофер такси запустил мотор и уехал.
— Где же я еще сегодня была? — раздумывала вслух Татьяна, возвращаясь с Васей к «Москвичу», — У зубного врача, потом у портнихи. Вчера я была на водной станции.
— Поедем к зубному врачу, к портнихе, — предложил Вася.
— Это хоть и не край света, но она живет далеко.
— У меня полные баки бензина и пропасть свободного времени.
— Ну тогда поедем.
Татьяна привезла Васю на одну из окраинных улиц, где в большом доме, выходящем на две улицы, действительно, жила знакомая портниха. Но к портнихе она, разумеется, не зашла, а, походив немного, вернулась и печально развела руками.
— Нет у нее пропуска. Остается зубной врач. Впрочем, ему можно позвонить по телефону. Подъедем к какой-нибудь телефонной будке.
В будке Татьяна провела целых десять минут. Видимо, нужный ей абонент долго не отзывался.
— Нет и у зубного врача пропуска, — печально сообщила она Васе. — Последняя надежда на шофера и Худаяра. А знаете, Вася, мне сейчас только в голову пришла одна мысль. Если это так, я пропала!
— Что такое? — спросил Вася.
— Это трудно вам сразу объяснить…
— Но все-таки, — добивался Вася. — Поделитесь со мной, я же вам друг.
— Может, потому, что вы мне друг, и происходит вся эта история.
Вася был окончательно заинтригован, он даже притормозил машину.
— Ну, тогда слушайте. Начальник водной станции Садыхов давно пытается за мной ухаживать. Вы знаете, что я не терплю никаких ухажеров и всегда бываю одна. Он мирился с тем, что я отвергаю ухаживания, пока ни с кем не видел меня, но теперь, когда он несколько раз видел меня с вами и понял, как я к вам отношусь…
— А как вы ко мне относитесь? — спросил Вася.
— Вы же знаете, — сказала Татьяна ласково и погладила его руку, лежавшую на баранке. — Он стал меня буквально ненавидеть и как-то мне пригрозил, что все расскажет моему деверю. А деверь у меня очень строгий и считает, что если я с кем-нибудь перемолвлюсь двумя словечками, то этим самым я оскорблю память его брата — моего мужа, погибшего на войне, А тут еще жена деверя подзуживает. У нас, медсестер, ставки, сами знаете, какие, а хочется модно одеться ведь не в лесу, а в городе живешь.
— Но при чем тут Худаяр? — спросил, недоумевая, Вася.
— А он мог подговорить Худаяра вытащить у меня из сумочки пропуск, когда я купалась, чтобы мне досадить.
— Так едемте к Худаяру, я его заставлю отдать ваш пропуск! — распалился Вася.
— Что вы, что вы, — ужаснулась Татьяна, вы можете все дело испортить. — Разве только, если дать ему побольше денег. Но у меня, — и она щелкнула замочком сумки, — всего сорок рублей и мелочь.
— У меня сейчас с собой тоже нет, — замялся Вася, — но завтра я достану. В уме его лихорадочно созрел план, как выклянчить у матери несколько сотен рублей, чтобы помочь Татьяне.
— Завтра, может быть, уже поздно, — печально проговорила Татьяна. — Поедемте на остановку такси, вдруг шофер нашел пропуск.
— Не повезло вам, гражданочка, — произнес шофер, открывая дверцы машины. — Не находил мойщик вашего пропуска.
— Что же мне теперь делать? — совсем растерялась Татьяна.
— А что, везде уже побывали? — полюбопытствовал шофер и, будто не к Татьяне это относится, бросил куда-то в сторону: Никезин сейчас подойдет.
— Только одно место осталось, но далеко, за городом, — сказала Татьяна.
— Ну, за город я вас не повезу, — сказал рыжий шофер. — У меня бензина маловато, да и время мое скоро кончается. Сегодня я в ночь не работаю.
Татьяна растерянно оглянулась, будто ожидая, что откуда-то со стороны придет к ней помощь, вдруг дернула Васю за рукав и, указывая на стоявшего у будки с газированной водой высокого плечистого мужчину, одетого, несмотря на жаркую погоду, в темно-синий костюм и коричневую кепку, сказала:
— Это мой деверь. Знаете что, — зашептала она возбужденно, — я ему сейчас расскажу про пропуск и про Худаяра. Он меня любит и верит. Он все поймет. А про вас я скажу, что вы мой аккомпаниатор, ладно? Он уважает музыкантов. И мы поедем вместе к Худаяру.
Он сумеет с ним поговорить, а если нужно, даст ему и денег. Деньги у него есть, он хорошо зарабатывает.
— Пожалуйста, — проговорил Вася, но ему, откровенно говоря, не очень хотелось знакомиться с этим верзилой и ехать с ним куда-то. Он предпочел бы поездку вдвоем с Татьяной.
Татьяна, встретившись глазами с рыжим шофером, поняла его взгляд и направилась к своему деверю, Через несколько минут они втроем мчались в Гюмюштепе.
Худаяр блаженствовал. Отстегнув протез, изрядно натрудивший ему за минувшие сутки ногу, и вооружившись легким бамбуковым костылем, он вышел к своему излюбленному камню у ворот домика и, философски глядя на первые вечерние звезды, раскуривал самокрутку. Вокруг распространялся терпкий неприятный запах, похожий одновременно на запах махорки и на запах ладана.
«Москвич» остановился сзади домика, и Худаяр даже не слышал, когда подъехала машина. Татьяна, как было уже условлено в пути, осталась сидеть в машине, а Вася с Никезиным пошли к Худаяру. Худаяр был уже в том блаженном состоянии, когда не воспринимаются никакие неожиданности. Он спокойно поднял свои осоловелые глаза на подошедших к нему людей и, узнав Васю, небрежно сказал «салам» таким тоном, будто расстался с ним только полчаса назад.
— Дядя Худаяр, — это Татьянин деверь. Он хочет с тобой поговорить по делу.
— По делу? — безразлично переспросил Худаяр. — Пускай говорит.
— Может быть, зайдем в дом? — спросил Никезин.
— Пойдем, — так же безразлично ответил Худаяр, поднял свой костылъ и зашагал к дверям; Вася последовал за ними чуть поодаль.
В комнате было полутемно, и Вася, подойди к дверям, успел только заметить, как Никезин взмахнул громадной ручищей. Резко стукнул об пол упавший костыль. Никезин нагнулся, не то поддерживая, не то опуская на пол падающего Худаяра. Остолбенев, Вася увидел, как Никезин, положивший Худаяра на пол, еще раз поднял левую руку и наотмашь ребром ладони ударил по шее лежащего, а потом приподнял его за плечи. Голова Худаяра неестественно откинулась назад. Никезин опустил его, и тот упал.
— Готов, — тихо пробасил Никезин. — Обыщи его, — приказал он помертвевшему от ужаса Васе. Тот стоял окаменевший и не мог сдвинуться с места.
— Ну! — угрожающе прикрикнул Никезин.
Вася опустился на колени около трупа Худаяра и дрожащими руками стал обшаривать карманы его брюк и куртки. Он вытащил толстую пачку денег, какие-то бумажки, картонку — удостоверение личности вахтера водной станции.
— Покажи, — приказал Никезин, посмотрел и, — ни до чего не дотрагиваясь руками, сказал: — Татьяниного пропуска нет. Бумажки брось. Деньги забери себе, пригодятся. Поехали.
Они пошли к машине. Вася трясся в ознобе.
— Спокойно, парень, спокойно, — пробормотал Никезин. — Язык держи за зубами. Хромой этот о Татьяне нехорошее сказал. Не удержался я, толкнул его, а он упал и свернул себе шею. Понял?
Вася не в силах был ничего ответить ему и только молча кивнул головой.
— Нет твоих документов, Танюша, — сказал Никезин, усаживаясь сзади. — Придется тебе их еще где-нибудь поискать.
— Ах, что же мне делать? — жалобным тоном проговорила Татьяна. — И у вас столько времени отняла, и у Василия Юрьевича.
— Бывает, — неопределенно буркнул Никезин, Вася вел машину с огромным напряжением на предельной скорости. Ему хотелось как можно быстрее уехать подальше от этого страшного места. На развилке дороги у окраины города Никезин попросил остановить машину, сказал, что ему нужно заглянуть в одно местечко по делу. «Москвич» покатил дальше.
— Вы чем-то расстроены, Вася? — спросила Татьяна. — Вы все время молчите.
— У меня почему-то сильно разболелась голова, — ответил Вася.
Татьяна осторожно дотронулась рукой до его лба и воскликнула:
— О, да у вас температура! Вам нужно обязательно полежать, а я вас заставила столько ездить со мной. Я не знала, что вы нездоровы. Я совсем сегодня не берегла вас, милый.
В другое время это «милый» заставило бы Васю ликовать, а сейчас он только улыбнулся какой-то жалкой, улыбкой.
— Завезите меня в Дом офицеров, я там посоветуюсь кое с кем, как мне быть. А завтра вы будете совсем здоровым, да? Будьте умницей, поправляйтесь.
У Дома офицеров Татьяна еще раз повторила:
— Поезжайте домой, выпейте аспирин и сейчас же ложитесь в постель. Я уверена, что завтра вы будете здоровы, и мы обязательно встретимся. Я вас буду очень ждать, Вася.
Васю не нужно было уговаривать ехать домой. Ему хотелось поскорее подняться наверх и очутиться в уютной квартире профессора Юрия Максимовича Кокорева. Никогда в жизни, кажется, ему так не хотелось быть дома, как в этот вечер.
Сурен Акопян снова появился на пристани водной станции в тот момент, когда яхты вернулись с моря и начальник станции Садыхов прошел в служебный кабинет. После трехминутного объяснения Акопян уже знал, что вахтер водной станции Худаяр Балакиши оглы живет в селении Гюмюштепе в собственном доме № 39 по Виноградной улице. А пятнадцать минут спустя Чингизов, Акопян и Денисов мчались в Гюмюштепе.
Они постучали в полуоткрытую дверь домика Худаяра. Никто не ответил. Вошли в комнату. Денисов нажал кнопку электрического фонаря. Перед ними на полу лежал с неестественно откинутой набок головой мертвый Худаяр Балакиши оглы. На вбитом в стену гвозде висела морская фуражка. В углу стояла большая пустая корзина из-под винограда.
Васе открыла Григорьевна — старая домработница, жившая в семье Кокоревых уже свыше двадцати лет. В переднюю доносились голоса. У Анны Марковны были гости. Вася молча прошел в свою комнату и, не раздеваясь, бросился ничком на тахту. Ему хотелось заснуть и все забыть, но перед глазами его неотвязно стояла картина: Худаяр, падающий на пол, с нелепо свесившейся, как у тряпичной куклы, головой. Заснуть он не мог.
— А Вася-то домой пришел не в себе вроде, не заболел ли? — сообщила Григорьевна Анне Марковне, выбежавшей на кухню поторопить с чаем.
— Что же ты мне раньше не сказала?! — встревожилась мать и побежала в Васину комнату.
— Что с тобой, мальчик мой, почему ты так рано вернулся? Почему ты лежишь одетый?
— Не приставай, мама, — ответил Вася, не поднимая головы.
— Пойдем в комнату, у нас гости — Эльмира Гаджиевна с мужем и Фируза Касумова.
— К чертям твою Фирузу! Оставь меня в покое.
— Не смей грубить матери, паршивый мальчишка, — умиротворяющим тоном сказала Анна Марковна, уселась рядом с Васей на тахту и стала ладонями щупать его лоб: не температура ли.
— Ну, так и есть, голова горячая, как огонь, простудился! Я так и знала, что этим кончится. Сумасшедшая езда на «Москвиче» не доведет тебя до добра. Я сейчас врача вызову.
— Мама, я прошу тебя, оставь меня в покое, — Вася отвернулся к стене.
Анна Марковна опасливо поднялась с тахты и вышла из комнаты сына. Она хотела было направиться к гостям, но решительно вошла в кабинет мужа.
В большом кабинете было полутемно. Настольная лампа бросала пучок света на письменный стол, за которым Юрий Максимович Кокорев разглядывал через лупу какую-то удивительно яркую бабочку. Он даже не поднял головы, когда вошла жена.
— Юра, — окликнула его Анна Марковна, — пойдем со мной.
— Аннушка, милая, я работаю и очень занят. Честное слово, твои гости интересуют меня не больше, чем…
— Юрий Максимович, — провозгласила Анна Марковна металлическим голосом, — у нас заболел сын. — Этот голос у нее появлялся всегда, когда ей приходилось спорить с мужем о Васе. Она была твердо убеждена, что Юрий Максимович относится к мальчику несправедливо и жестоко и вообще не склонен выполнять своего отцовского долга перед ребенком.
— Что с ним такое стряслось? — поднял голову Юрий Максимович.
— Он весь пылает, пойдем, посмотри.
Профессор нехотя поднялся с места и пошел в комнату сына.
— Да, температура, — потрогал он лоб сына. — Какой ты, однако, батенька, хлипкий. Летом простудиться это тоже нужно уметь. Но думаю, ничего страшного. Перегрелся на солнце или наездился по ветру. Дай ему аспиринчику или крепкого чайку с малиной, — обратился он к жене, — и до утра все пройдет.
— Надо немедленно вызвать врача, — категорически заявила Анна Марковна.
— Ну уж, матушка, врачи — это по твоей части. Хочешь — вызывай. А я лично к ним еще в жизни ни разу не обращался, чем и горжусь.
И Юрий Максимович спокойно ушел в свой кабинет.
— Мама, я прошу тебя, не надо никаких врачей, — проговорил Вася. — Папа прав, я, наверное, перегрелся на солнце. Пришли мне чаю и, если у тебя есть таблетка снотворного, дай. Иди, пожалуйста, к твоим гостям, неудобно их оставлять.
— Хорошо, — сказала Анна Марковна, а про себя решила, что утром обязательно вызовет врача. Ее материнское сердце было полно тревоги, хотя, скорее всего, это была даже не тревога, а привычка. Анна, Марковна любила своего сына слепой материнской любовью. В нем она видела и смысл жизни, и искупление всех своих маленьких женских грехов. Когда они поженились с Юрием Максимовичем Кокоревым, они были очень молоды, и жизнь ей представлялась в неопределенном, но розовом свете. Юрий Максимович окончил естественный факультет. Еще студентом он специализировался в энтомологии и проявил незаурядные способности в исследовательской работе.
С веселой, смешливой студенткой Анечкой Нестеровой Кокорев познакомился в лаборатории, где она прилежно разглядывала многочисленные коллекции. Ему понравилось, как эта полная, румяная девушка по-детски шептала мудреные латинские названия бабочек и беспомощно озиралась большими голубыми глазами. Чувствовалось, что ей трудно удержать в памяти имена обитательниц стеклянных ящиков.
Он помог ей, сообщив им самим изобретенную систему запоминания. Потом как-то получилось, что в следующий раз они вышли из лаборатории вместе, и он по пути очень интересно и увлекательно рассказывал об экспедициях. Они стали встречаться, и Юрий как-то пригласил Аню принять участие в небольшой экспедиции, которую возглавлял он сам, о чем не преминул сообщить с гордостью. Она согласилась. Это было чудесно. Бродить с сачком по горам, поросшим вековыми самшитовыми деревьями, выходить на лесные лужайки с нетронутой изумрудной травой, а потом сидеть у костра и слушать, как Юрий рассказывает про бесчисленных мошек, слетающихся на огонь, описывает характер и повадки каждой из них.
Вскоре они поженились. Первые несколько лет у них не было детей. Анечка работала лаборанткой на той же кафедре естествознания, где Юрий Максимович, уже доцент, вел курс энтомологии. С весны он уезжал в экспедиции, и Анечка оставалась одна, собирая у себя дома, как она их называла, «девишники». Квартира у них была большая. Подружки привили Анечке вкус к дорогим вещам и туалетам. Кокорев посмеивался над ее страстью к приобретениям, но охотно прощал ей это.
Сам он был человекам малоприспособленным к житейским делам, но, признаться, ему нравилось возвращаться из далеких экспедиций, после ночевок в шалашах, в уютную квартиру, которую Анечка обставляла на свой вкус.
Жена как-то попыталась покуситься на его кабинет, где громоздилась грубая полка с книгами, а в углу на некрашеном деревянном столе вечно валялись обрывки картона, стекло, жестянки с отвратительно пахнущим клеем: Юрий сам мастерил ящики для коллекций. Он мягко, но уверенно запротестовал, и тогда они нашли компромиссное решение: Анечка приобрела в комиссионном магазине роскошный письменный стол, водрузила на нем бронзовый чернильный прибор со львом, вздыбившимся на задние лапы, медную настольную лампу, и подыскала в тон столу два тяжелых книжных шкафа.
В шкафах уместилась только часть книг, остальные остались на полках. Деревянный стол, стоявший в углу просторного кабинета, Кокорев вынести не разрешил. После этого «покушения» его кабинет был объявлен заповедником. Это остроумное слово нашла Анечка. Доступ сюда с метлой и тряпкой получила только Григорьевна — женщина неграмотная, но отлично разбиравшаяся в характере и привычках своего хозяина.
На восьмом году супружеской жизни у них родился сын Вася. Отныне Анна Марковна стала только матерью. Лабораторию она, конечно, бросила, и когда Кокорев спустя года три после рождения ребенка намекнул ей, что, может быть, лучше мальчика воспитывать в детском садике, а ей вернуться в лабораторию, так как у нее все-таки диплом, она ответила, что будет растить сына. И она растила его.
Ребенок ни в чем не знал отказа. Малейший каприз его исполняли немедленно. Кокорев, признаться, тоже очень любил своего первенца, но был занят и мог уделять ему только крохи своего времени. Однако, когда малыш вскарабкивался к нему на колени и, тыча пальчиком в стеклянные крышки ящиков с бабочками, начинал спрашивать — «это кто, а это кто?» и потом, смешно коверкая слова, повторял за отцом названия, Юрий Максимович испытывал огромную радость.
А потом Вася пошел в школу. Учился он неважно. Анна Марковна безумно боялась всяких детских болезней, ей без конца мерещились эпидемии. И стоило мальчику чихнуть, как он на целую неделю оставался дома и в школу не ходил. А к концу учебного года появлялись всякие репетиторы, и мальчишку перетаскивали в следующий класс. В десятом классе Вася куда лучше разбирался в расцветках модных галстуков, марках коньяков и фигурах девушек, нежели в синусах, косинусах и таблице Менделеева. Но опять помогли репетиторы и авторитетное имя профессора Кокорева, которым умела при случае щегольнуть Анна Марковна. Васе даже удалось поступить в медицинский институт, но, проучившись с грехом пополам два года, он понял, что медик из него не получится, и перемахнул на филологический. Но и здесь его не увлекли ни Гораций, ни научная грамматика. И он вдруг возымел стремление к иностранным языкам.
Это стремление имело в своих истоках не немецкие глаголы, а смазливое личико Леночки Астаховой, единственной дочери какого-то деятеля торговли. Леночка одевалась во все заграничное и умела, как она сама выражалась, «глотать» коньяк так ловко, что за ней не могли угнаться ее друзья, молодые прощелыги, завсегдатаи частых вечеринок в доме Астаховых, где Леночке была предоставлена полная свобода действий. В институте иностранных языков Леночке учиться было сравнительно легко, потому что она унаследовала от своей матери не только свободу взглядов, но и французский язык. Покойная ее бабушка была в свое время бонной в семье крупных богачей, удостоенных дворянского звания. Мать ее появилась на свет случайно, во всяком случае о дедушке в семье Леночки никогда не говорилось. И маман, как называла Леночка мать, осчастливила папу тем, что вышла за него замуж.
Торговому деятелю нравилось иметь жену, говорящую по-французски, тем белее, что эта жена умела принять в доме нужных гостей и в те времена, когда Астахов, в счастливые для него годы нэпа, держал собственный комиссионный магазин, и после, когда он вынужден был перейти на поприще кооперативной торговли.
Здесь, в доме у Леночки Астаховой, Вася понял, что такое «красивая жизнь». Здесь можно было пить до утра, танцевать в темноте, не зажигая света. Здесь можно было сразиться в покер и преферанс, причем папаша Астахов охотно принимал участие в этих развлечениях молодежи, пока ревнивая супруга, перехватив его слишком нежные взоры, обращенные на Леночкиных подруг, не уводила его в другую комнату. В командировки «маман» мужа одного не отпускала. И тогда для Леночки наступало раздолье. Здесь Вася узнал впервые и вкус анаши.
Слухи о вечеринках в квартире Астаховых дошли до институтского комитета комсомола, но Леночка, как она выражалась, была беспартийная, академических хвостов у нее не было, и на этом основании она заявила, что никто не имеет права вмешиваться в ее личную жизнь.
Вася был комсомольцем. Он вступил в комсомол еще в школе. С ним произошел крупный разговор в комитете комсомола. Вася покаялся, обещал исправиться. И продолжал свое. В последнее время Вася вообще не бывал в институте, а когда бывал, ребята замечали, что сидит он сонный, с осоловелыми глазами, уставившись в одну точку. На консультациях отвечал на вопросы невпопад. Ребята думали, что он заболел. А дело тут было в анаше и Леночке Астаховой. Отец Леночки уезжал в длительную командировку в Москву, Ленинград и Ригу, мать — с ним. И Леночке тоже захотелось прокатиться с родителями. Ведь Рига — это почти Европа. Нашлись добрые врачи, которые засвидетельствовали, что у Елены Астаховой острое малокровие и нервное переутомление. И ей в институте был предоставлен длительный отпуск.
Вася затосковал без веселых встреч, без Леночки, впервые открывшей ему тайны женских ласк, и нашел утешение в анаше. Друзья познакомили его с человеком, у которого можно было всегда купить несколько порций анаши. Это был вахтер водной станции Худаяр.
Как-то заглянув к Худаяру с двумя приятелями, Вася заметил выходившую с водной станции рослую, красивую блондинку. Она произвела впечатление на юнцов, и, видимо, сама почувствовав это, чуть улыбнулась, кокетливо повела в их сторону глазами и, произнеся мелодичным голосом «до свидания, дядя Худаяр», удалилась.
— Кто это? — спросил Вася у старого анашиста.
— Татьяна. Хорошо прыгает. Хорошо плавает, — односложно отвечал Худаяр.
— Познакомь меня с ней, — попросил Вася.
— Зеленый еще. Ничего не выйдет, — скептически заметил Худаяр. — Начальник Садыхов за ней ухаживает, тоже ничего не выходит.
Самолюбие Васи было задето, а тут еще подзуживали дружки. «Все равно познакомлюсь», — сказал он ребятам. В данном случае он надеялся на один, как он считал, неотразимый аргумент. Анна Марковна месяц назад осуществила его заветную мечту. После длительной атаки на Юрия Максимовича она добилась, что Васе был куплен «Москвич». Вася научился уже резво водить машину и даже как-то раз прокатил маму по городу и отвез отца в институт, убеждая его по дороге, что обязательно летом с ним поедет на своем «Москвиче» в экспедицию, во что профессор, судя по его скептической улыбке, конечно, не поверил.
Вася представлял себе во всех деталях роскошное зрелище, как он встретит на собственном «Москвиче» вернувшуюся из Риги Леночку. Но сейчас облик этой «классной блондинки», как отозвался о ней друг Васи — Толик-саксофонист из джаз-оркестра, заслонил все.
Знакомство состоялось. Татьяна Михайловна не отказала в любезности сообщить Васе, что вода очень теплая, рекомендовала ему искупаться и даже снизошла до того, что разрешила отвезти ее на «Москвиче» в Дом офицеров на репетицию.
«Парень пригодится, приручи его», — сказал ей Соловьев, которому Татьяна сообщила об этом знакомстве.
И Татьяне Остапенко не стоило большого труда влюбить в себя молодого повесу…
Анна Марковна вернулась к Васе в комнату, неся на подносе стакан чаю, тарелочку с пирожным и таблетку аспирина.
— Выпей, сыночек, пожалуйста, тебе станет лучше, а утром я попрошу заехать доктора Львова, пусть он тебя посмотрит, ты мне очень не нравишься в последнее время.
— Ладно, — буркнул Вася, — ты меня больше не трогай, может быть, я засну.
Анна Марковна ушла. Вася отхлебнул чай, но он показался ему противным. Нехотя он поднялся с тахты, подошел к книжному шкафу, открыл его и извлек из-за стопки журналов початую бутылку коньяку. Пустого стакана под руками не оказалось, он отпил из горлышка добрую половину бутылки, погасил свет и, не раздеваясь, только сбросив с себя туфли, улегся на тахту.
Всю ночь Васе мерещились кошмары. В комнате около мертвого Худаяра танцевала Леночка, разбрызгивая вино из поднятого вверх бокала. Такой он ее видел на последней вечеринке. Потом Леночка сменилась Татьяной, раскачивающейся на упругом трамплине. Вот она взлетела, разведя руки, но в воду упала не она, а он, Вася. Он нырнул, не мог выплыть и задыхался. Проснулся Вася весь в холодном поту. В окно светило яркое солнце. Он не сразу понял, где он и что с ним происходит. Но постепенно вспомнил все, что случилось накануне, и в его сердце забрался противный липкий страх. Вася пытался отогнать его от себя, вспомнил, как Татьянин деверь сказал: «Держи язык за зубами и не дрейфь». «Он же сам свалился и свернул себе шею», — пытался успокоить себя Вася.
В комнату влетела мать. «Васенька, ты уже встал? Очень хорошо. Пойди в ванную, умойся. У нас доктор Львов, он хочет тебя посмотреть».
Вася покорно пошел умываться. Больше всего он сейчас боялся остаться один.
Доктор Львов, невысокий, полный, подвижной человек, в старомодном пенсне, завсегдатай семьи Кокоревых, быстрыми шагами вошел в комнату и, приговаривая заученные на всю жизнь «посмотрим, посмотрим, уверен, что ничего серьезного», заставил Васю снять рубашку и стал внимательно его выслушивать. Потом, несколько раз прочертив кончиком ногтя по Васиной груди, внимательно посмотрел на багровые следы и заключил: «Ничего серьезного, но переутомление. Я бы рекомендовал вам, дорогая Анна Марковна, увезти его на бархатный сезон в Сочи. Там очень хорошо. Я сам туда собираюсь в сентябре и могу за ним понаблюдать. Да и вам не мешает перемена климата, полнеть изволите, а вам не к лицу, обаятельнейшая!»
— Александр Михайлович, но ведь в сентябре у Васи занятия начинаются.
— Отсрочку оформим, отсрочку. Пришлите его в поликлинику, и мы все сделаем как надо.
Анна Марковна пошла проводить врача. Григорьевна принесла Васе завтрак. Только сейчас Вася почувствовал, что основательно проголодался. Он с аппетитом; поел свое излюбленное блюдо — яичницу с колбасой, выпил стакан какао и закурил. По телу разлилась приятная, сытая теплота. Ночные страхи уже казались несерьезными. Дома сидеть не хотелось. Время близилось к полудню. Вася уже подумывал о том, не спуститься ли ему, завести «Москвич» и прокатиться по городу, как в комнату вошла Григорьевна и сказала, что его зовут.
— Кто? — спросил Вася и вдруг почувствовал, как у него оборвалось сердце, в голове промелькнуло: «за мной пришли, дознались про Худаяра».
— Какая-то твоя знакомая по телефону зовет, — равнодушно ответила Григорьевна.
— Здравствуйте, Васенька! Как вы себя чувствуете — услышал он голос Татьяны..
— Танечка, вы?
— Нет, не я, а та, с которой вы собираетесь уехать, на край света.
— Я себя чувствую совсем неплохо. Я так рад, что вы мне позвонили.
— Я не могла быть спокойной, все время тревожилась о вас, вы так плохо вчера вечером выглядели. А тут еще мой деверь, Петр Афанасьевич, позвонил и велел извиниться за него перед вами. Он вчера с машины сошел и даже не поблагодарил вас за розыск злосчастного пропуска. Да, пропуск-то я нашла. И знаете где? Никогда не догадаетесь. Потом скажу, милый. Подождите одну минуту, — зашептала она в трубку, — здесь проходят люди, а мне вам нужно еще что-то очень важное сказать. Вы слушаете меня? Вы сегодня вечером должны со мной отметить маленькое торжество. Какое? Сейчас не скажу. В восемь часов за углом у госпиталя вы будете ждать меня?
— Конечно, буду! — воскликнул Вася.
— Только без машины, — предупредила Татьяна. — Мы пойдем в одно место и задержимся, вам некуда будет машину поставить. Хорошо?
— Конечно! — ответил Вася.
В трубку донесся шепот: «Целую тебя, милый», и послышались прерывистые гудки отбоя.
Вася был вне себя от счастья. Ему хотелось петь, смеяться. Он влетел в комнату матери, обнял ее и закружил. Анна Марковна даже растерялась от неожиданности.
— Что это с тобой, сыночек?
— Я просто очень рад, мамочка, что мы вместе поедем в Сочи. Мне так хотелось там побывать вместе с тобой. Ты ведь у меня такая молодая. Я буду за тобой ухаживать, и все будут завидовать, что у меня такая интересная дама.
Анна Марковна растаяла от сыновней ласки, а Васе именно это и нужно было.
Кататься на «Москвиче» расхотелось. Вася лежал на тахте и мечтал о свидании с Татьяной. «Звонил Татьянин деверь, извинялся. Значит, все хорошо и страхи напрасны».
Только сейчас он вспомнил, что у него в кармане лежит пачка денег. Он вытащил и пересчитал их — две тысячи восемьсот рублей. У него никогда не было столько карманных денег. «Можно не клянчить у матери сторублевки и не стрелять десятки у товарищей», — подумал Вася.
Чингизов, Денисов и Акопян стояли в дверях, глядя на труп Худаяра.
— Спугнули и опоздали, — коротко бросил Чингизов.
— Товарищ майор, я старался действовать как можно осторожнее, — убитым голосом произнес Сурен Акопян.
Не отвечая ему, Чингизов приказал Денисову погасить фонарь. Денисов выключил фонарь, и комната погрузилась в темноту, освещаемую только лунным светом, пробивавшимся через окно.
— Вот что, — сказал Чингизов. — Вы, Акопян, останетесь здесь, в доме. Вы Денисов, пройдете к дороге, Если случится милицейский патруль, оставьте его при себе. К дому никого не подпускайте, могут затоптать следы. Самое лучшее, если до поры до времени никто не будет знать о происшествии и никто не заметит вас, Я вернусь через час.
Чингизов помчался в город, к Любавину. Он коротко доложил ему о происшедшем и, заключая свой доклад, сказал:
— Я виноват. Я не должен был пускать по следам Худаяра молодых оперативников.
Любавин молчал. А Чингизов страшно не любил когда молчал Любавин, уж лучше бы он обругал его. Любавин поднял трубку, набрал чей-то номер:
— Здравствуйте, товарищ капитан. Что слышно о пальто, украденных у Азимова? Следы ведут к Гасану? Кто это? Барыга, скупщик краденого? Ясно. Верные следы? Так. Тогда вам придется поручить немедленно одну или даже две операции. Понимаю. Сейчас договорюсь с вашим непосредственным начальством.
Любавин дал отбой, набрал новый номер и вызвал к телефону начальника отделения милиции майора Мехтиева. Он сообщил ему, что нуждается в помощи капитана Рустамова. Получив согласие, он попросил майора немедленно направить к нему Рустамова.
Через несколько минут в кабинете Любавина прозвучал четкий рапорт:
— Капитан Рустамов прибыл по вашему приказанию.
Несмотря на свой молодой возраст, Рустамов успел завоевать славу одного из опытных работников уголовного розыска. Демобилизованный лейтенант, прошедший со своей разведротой боевой путь от предгорий Кавказа до Польши, Рустамов после демобилизации пришел по комсомольской путевке в органы милиции. Он отлично зарекомендовал себя, раскрыл ряд сложных преступлений и, в частности, последнее нашумевшее дело — ограбление ювелирного отдела Универсального магазина.
— Садитесь, товарищ капитан, — пригласил Любавин. — Так, что это за барыга Гасан и откуда уверенность, что пальто у него?
— Нам известно, что Гасан намекнул одному из своих толкачей, сбывающих его товары, что у него имеется пара отличных габардиновых пальто. Толкач пальто не взял, сказав, что понедельник не торговый день, пусто на майдане и закрыты комиссионки. Следовательно, пальто попали к Гасану в воскресенье и примерно в середине дня. Если бы с утра — он успел бы их перепродать. Кроме того, в воскресенье в середине дня к Гасану приходил какой-то хромой человек в морской фуражке. Имя его мне установить пока не удалось.
— Уверены вы в том, что пальто у Гасана?
— На девяносто процентов, товарищ полковник.
— А на остальные десять? — улыбнулся Любавин.
— В нашем деле надо всегда оставлять десять процентов в резерве. Так меня учил мой командир разведроты капитан Доценко.
— Что ж, капитан Доценко был, пожалуй, прав, — заметил Любавин. — И все-таки имеется ли у вас законное основание, чтобы произвести обыск у Гасана?
— Да, — коротко ответил Рустамов, — у нас есть и другие поводы побывать у него в гостях.
— Тогда определяем первую задачу, — сказал Любавин. — Вы производите обыск у Гасана, актируете и забираете вещественные доказательства, Гасана подвергать аресту не нужно. Но обязательно нужно установить, кто ему сбыл эти пальто. Ясно?
— Так точно.
— Это, так сказать, малая задача, — продолжал Любавин. — А главное заключается вот в чем: Худаяр Балакиши оглы убит в своем доме в Гюмюштепе. Там сейчас находятся наши сотрудники. Мы снимем их оттуда, как только там появитесь вы и ваши люди. Вам нужно успеть до первой зари быть на месте, тщательнейшим образом взять все до единого следы, и только тогда пригласить понятых и снова повторить осмотр и обыск, в общем, все, что полагается. Тогда уже огласки не бойтесь. Наоборот, независимо от результатов, нужно, чтобы дело стало немедленно ясным для окружающих. Ничего не буду иметь против, если эксперт при осмотре трупа в присутствии понятых и любопытных, которые, надо полагать, к этому времени соберутся, узнав о покойнике, выдвинет примерно такую версию — накурился анаши, не удержался на костылях, упал и сломал себе шею. Вы меня поняли, товарищ Рустамов?
— Так точно.
— Результаты обеих операций докладывайте сюда — мне и майору Чингизову. Вопросы ко мне есть?
— Никак нет. Все ясно. Разрешите, идти?
— Да, желаю удачи, товарищ капитан.
Рустамов козырнул и вышел.
Заметив растерянный взгляд Чингизова, Любавин спросил его:
— Вы что-то хотите мне сказать, товарищ майор?
— Разрешите спросить, товарищ полковник, — вы нас отстраняете от этой операции?
— Да, — ответил Любавин. — А почему, собственно говоря, Комитет государственной безопасности должен интересовать какой-то уголовник, квартирный вор и анашист? Милиция, друг мой, только милиция должна заниматься такими делами. И я уверен, что капитан Рустамов отлично с этим делом справится. Вы поняли меня, товарищ майор? Именно сейчас ни в чем и никак не проявлять себя… А вот одна твоя фраза, Октай, — переходя на ты, сказал Любавин, — мне очень не понравилась.
— Какая фраза, Анатолий Константинович?
— А вот когда ты сказал: «Я виноват, я не должен был пускать по следам Худаяра молодых оперативников». А у тебя, когда ты был молодым оперативником, не было ошибок? Хорош бы ты был сегодня, если бы мы тебя тогда не пускали по всяким следам, несмотря на молодость и несмотря на ошибки! А у нас с вами дел хватит. Факты будут добыты, а вот выводы из фактов, правильные выводы, — этого за нас никто не сделает. А сейчас выезжайте на место, дождитесь Рустамова, забирайте своих людей и, если еще останется время, спать. Утро вечера мудренее.
Скупщик краденого Гасан не очень охотно пустил к себе непрошенных гостей. Капитан Рустамов и участковый уполномоченный Гусейнов зашли в его квартиру.
— Будем обыскивать, — коротко сказал Рустамов, — Настаиваешь на свидетелях?
— Двум честным людям никогда не нужны свидетели, — прошамкал Гасан. — Что хочешь найти?
— Сказать?
— Скажи.
— Ничего, кроме двух габардиновых пальто, которые ты по случаю купил в воскресенье.
— Золотые слова, товарищ начальник, именно по случаю. Выручил человека из беды. Пришел, уговаривает: знакомые заболели, на курорт лечиться едут, деньги нужны. Купил, пусть, думаю, полежат, может быть, заработаю на них полсотни. Много ли старику нужно?
— У кого купил?
— Есть такой Худаяр Балакиши оглы, почтенный человек, моряк, капитан. Фуражку с золотым гербом носит.
— Твой старый знакомый?
— Мы с ним были знакомы до войны, потом раззнакомились.
— Ну, вот что, — перешел к делу Рустамов. — Давай пальто, получай официальную расписку. Пальто надо вернуть тому, у кого они украдены.
— Украдены? — спросил Гасан. — А я за них две с половиной тысячи заплатил, последние сбережения отдал. Кто же теперь вернет эти деньги бедному старику?
— Аллах! — ответил Рустамов. — Впрочем, если тебя наша официальная расписка не устраивает, позовем понятых, составим протокол, начнем следствие.
— Не хочу утруждать таких занятых людей, как вы, — прошамкал Гасан. — И так не поленились, ночью ко мне пришли.
Нырнув за ситцевую занавеску, отгораживающую угол комнаты, он, тяжело сопя, начал там возиться, а немного спустя появился, неся на вытянутой руке два пальто.
В третьем часу утра на асфальтовом шоссе в Гюмюштепе, невдалеке от домика Худаяра, остановилась машина, на которой приехали капитан Рустамов, его помощник Керимов и судебно-медицинский эксперт Петров. Чингизов обменялся с Рустамовым несколькими словами и, прихватив с собой Денисова и Акопяна, уехал в город.
Рустамов и его спутники, дождавшись рассвета, не входя пока в дом, принялись тщательно изучать следы. У большого карагача Рустамов остановился, осмотрел след и сказал: «Москвич». От следа машины к дому вели два следа.
Судя по размеру туфель и — глубине отпечатка, они принадлежали крупному, грузному человеку. Вторые следы были оставлены новенькими чехословацкими босоножками. Обладатель босоножек шел не рядом, а сзади человека в туфлях, и босоножки иногда ступали по следам, оставленным туфлями. Эти следы потом повторились в комнате, где лежал труп Худаяра.
Эксперт бережно собрал валявшиеся рядом с трупом документы умершего. Осмотр трупа заставил эксперта: задуматься. Худаяр был, конечно, убит. Смерть наступила от перелома шейного позвонка. Удар был нанесен[]сзади. Но чем? Не было типичных следов, оставляемых, тяжелым предметом. На коже прослеживалась узкая полоска кровоподтека толщиной в большой палец. Такой кровоподтек оставляет, например, удар эластичной резиновой трубкой. Но трубкой нельзя переломить шейный позвонок у взрослого и довольно крепкого человека, каким был убитый. Так эксперту и не удалось решить загадку, как был убит Худаяр. Но то, что он был убит, не оставляло, разумеется, никаких сомнений.
— Кажется, все, — резюмировал Рустамов.
Усевшись в машину, они подъехали к сельскому милицейскому пункту, послали милиционера разбудить председателя сельсовета, и вскоре у домика Худаяра уже собралась толпа сельчан. Они с любопытством наблюдали, как Рустамов и его помощники осматривали все вокруг. Эксперт, предупрежденный Рустамовым, повторно осмотрел труп убитого и громогласно констатировал, что покойник, по всем признакам, накурившись, анаши, уронил костыль, который валялся рядом с трупом, и, потеряв равновесие, упал, ударился о край стола и сломал себе шею.
Внимание Рустамова привлекла какая-то женщина с ребенком на руках, что-то оживленно рассказывающая жительницам Гюмюштепе. Улучив момент, он незаметно отозвал ее в сторону и спросил, что такое она рассказывает. Словоохотливая женщина во всех подробностях сообщила, как она возвращалась из города на электричке, а потом села в попутную машину, и та подвезла ее до дому.
— Так вот, этот Худаяр в машине из города ехал, и я рядом с ним сзади сидела. Он слез, заплатил, потом у ресторана на пляже высокая русская красивая женщина тоже слезла и тоже заплатила…
— Какая женщина? — поинтересовался Рустамов.
— Очень высокая, светлые волосы, красивая. Только злая.
— А ты что, с ней разговаривала? — спросил Рустамов.
— Разговаривала? Стану я с посторонними людьми разговаривать! — сказала женщина.
— Откуда же ты знаешь, что она злая?
— Я с ребенком ехала, вот с ним, с Эльханчиком, а она даже ни разу не повернулась. А добрая женщина всегда обернется к ребенку.
— Ну, а дальше что?
— А дальше ничего. Доехала, дала шоферу деньги, слезла и домой пошла.
— А шофер какой из себя был?
— Ай, киши, ты тоже спрашиваешь! Разве порядочная женщина станет рассматривать постороннего мужчину!
Поручив председателю сельсовета и участковому милиционеру позаботиться о трупе, так как покойник был одинок и родни не имел, Рустамов со своими помощниками отбыл в город. Спустя некоторое время он докладывал полковнику Любавину и майору Чингизову результаты.
Любавин слушал его, не перебивая, и только делал карандашом краткие заметки в своем большом настольном блокноте. Записав слово «Москвич», он дважды подчеркнул его. Когда Рустамов кончил доклад, Любавин спросил:
— А что вы можете сказать об автомашине, на которой, как вы предполагаете, приезжали к дому Худаяра преступники?
— «Москвич», новый. Приобретен не более месяца-двух назад. Водитель его или неопытный, или очень нервничал, а скорее всего и то и другое.
— Доказывайте! — коротко заметил Любавин.
— Покрышки «Москвича» не имеют следов износа, значит, машина очень мало находилась в эксплуатации. Машина не оставила также никаких следов масла и горючего, значит, заводская подгонка еще не разболталась. Машина до дома шла сравнительно уверенно, но тормознули ее резко. Так делают молодые водители. Возвращаясь, машина немного восьмерила, значит, водителъ или был нетрезв или нервничал.
— Так. Все? — спросил Любавин.
— Нет, если разрешите.
— Продолжайте.
— Машина принадлежит индивидуальному владельцу.
— Доказывайте! — снова повторил Любавин.
— Машина новая, — продолжал Рустамов. — Для предприятий «Москвичи» в Советабад поступили только в начале первого квартала. Они эксплуатируются на полную мощность, и автообувь у них за это время изрядно поизносилась. А новые покрышки поступят к нам только осенью. В конце второго квартала через магазин Горпромторга было продано восемнадцать «Москвичей».
— Значит, если согласиться с вами, — заметил Любавин, — а я не вижу оснований не соглашаться, нам нужно установить владельцев восемнадцати «Москвичей» и определить, кто же из них приезжал вчера вечером в Гюмюштепе.
— Владельцы восемнадцати «Москвичей» установлены. — Рустамов расстегнул планшет и вытащил оттуда листки бумаги. — Вот их список. Я успел захватить его в магазине по пути к вам.
— Так, — заметил Любавин, просматривая списки, и начал читать вслух: — Мамедов — токарь завода им. Ленина, Сигалов — мастер механического завода, Гасанов — врач карадаглинской районной больницы, Джеванширов — профессор медицинского института, Хуршудов — мастер спорта, Кокорев — профессор, Хайранов — шофер, Теймурян — электросварщик, Алиев — народный артист республики и так далее. Восемнадцать человек, восемнадцать адресов, восемнадцать профессий. И никого из них не спросишь: ты приезжал в Гюмюштепе убивать Худаяра Балакиши оглы? Мы не можем оскорбить подозрением ни одного советского человека, не имеем права. И мы обязаны установить убийцу и тоге, кто его привез и, вольно или невольно, стал соучастником преступления. Значит, проверка. Негласность, быстрота, тщательность и секретность, подчеркиваю, абсолютная секретность, — таковы условия этой проверки. Не оскорбить подозрением человека, не спугнуть розыском преступника и обнаружить его возможно в кратчайший срок, а обнаружив, уже не выпускать ни на секунду из своего поля зрения. Так, товарищ капитан?
— Так точно! — ответил Рустамов.
— Давайте решать, как мы практически проведем эту операцию.
— Нужно будет расширить нашу группу, — сказал майор Чингизов.
— Вы намерены взять розыск в свои руки? — спросил. Любавин.
— Да, — ответил Чингизов.
— А что предложит товарищ капитан?
— Если сочтете возможным и нужным, поручите это дело нам, — ответил Рустамов.
— Но насколько я знаю, — заметил Чингизов, — в отделе, кроме вас, всего два оперативника. И если даже вы оставите все ваши дела, то и тогда эта работа может у вас затянуться на весьма длительный срок. Так?
— Если разрешите, товарищ майор, не совсем так, — возразил Рустамов. — У нас в отделе, действительно, три оперативника. Один сейчас в командировке, значит, остаются два. Но у меня есть возможность двинуть, на это дело не двух, а если понадобится — и тридцать, и пятьдесят человек, умеющих успешно решать боевое задание в пределах поставленных им границ.
Любавин, не вмешиваясь, внимательно вслушивался в этот диалог.
— Откуда они у вас? — удивился. Чингизов. — Или вы намерены снять с постов всех милиционеров в вашем отделении?
— Ни одного, — ответил Рустамов. — Это было бы как раз полным отсутствием секретности. Наших милиционеров все знают в лицо и все знают предел их служебных обязанностей.
— Вы говорите загадками!
— Никак нет, товарищ майор, никаких загадок. С нами сотрудничает штаб бригадмильцев, и я являюсь членом этого штаба. Ребята как на подбор. Рабочие, студенты, отличные спортсмены, многие из них велосипедисты. Мы с ними давно дружим, и они привыкли выполнять наши задания скромно, тихо, тактично, без излишнего любопытства, как и полагается настоящим общественникам, друзьям советской милиции. Вот их я и пущу по следам всех восемнадцати «Москвичей», и думаю, что уже завтра к вечеру мы будем иметь исчерпывающие сведения об их владельцах. А когда круг сузится, тогда, конечно, слово за майором Чингизовым.
Любавин, иронически улыбаясь, взглянул на Чингизова и неожиданно спросил:
— Товарищ майор, вы, кажется, большой любитель футбола?
— Да, а что? — недоумевая, ответил вопросом на вопрос Чингизов.
— Да так, ничего. Я хотел просто футбольной терминологией определить итог нашей беседы. А итог таков: 1:0 в пользу капитана Рустамова. На том и порешим. Действуйте. У вас все?
— Нет, товарищ полковник, еще одно обстоятельство, которое, я считаю, нужно доложить.
— Докладывайте.
Капитан Рустамов повторил Любавину то, что рассказала ему женщина с ребенком. Чингизов даже приподнялся с места. В одной машине с Худаяром была высокая женщина, и они приезжали в Гюмюштепе за час или два до того, как была совершена кража в квартире Азимова.
— Не будем терять и этой ниточки, — заметил Любавин, — и не будем торопиться с выводами. Спасибо, товарищ капитан. Вы хорошо выполнили задание. А сейчас попробуйте решить еще одну небольшую задачу. Когда вернетесь в свое отделение, позвоните в институт и пригласите к себе инженера Азимова. Верните ему пальто, пусть распишется в получении, и можете рассказать ему нашу с вами гласную версию о воре и его судьбе. Объявите ему о закрытии следственного дела о квартирной краже. А потом уже свяжетесь со мной.
Любавин встал, пожал Рустамову руку и, подождав, пока тот выйдет за дверь, довольно улыбаясь, сказал. Чингизову:
— Каков парень, а? Я не удивлюсь, если через два-три года встречу его в числе руководителей Советабадского уголовного розыска. Еще десяток таких рустамовых — и преступникам придется менять адреса. А теперь вот что. Вы, кажется, хорошо знакомы с директором института, где работает Азимов.
— Да, он был директором того завода, где мне пришлось работать инспектором по технике безопасности.
— Так вот, позвоните ему сейчас, объясните, что инцидент с кражей Азимова исчерпан. Неплохо будет, если он сам вызовет Азимова на откровенный разговор и сделает ему соответствующее внушение по поводу его работы, которую тот брал домой. И, кстати, вы докладывали, что там был еще какой-то справочник с грифом «Для служебного пользования».
— Да, справочник Скворцова, — сказал Чингизов.
— Так вот пусть заодно сделает внушение и библиотекарше института. Причем объясните ему, что все эти замечания исходят из просьбы капитана Рустамова. Вашего имени пусть он не называет, чтобы не ссорить вас с приятелем. Вы меня поняли?
— Ясно, — ответил Чингизов.
— Идите звоните, а через час возвращайтесь ко мне.
В те часы, когда оперативники мчались к дому убитого Худаяра, а Вася в своей комнате терзался бессоницей и кошмарами, Татьяна неторопливо поднималась по лестнице на второй этаж Дома офицеров, приветливо раскланиваясь со знакомыми и своими партнерами по самодеятельному эстрадному ансамблю.
Полковника Семиреченко она застала у стенда, на котором красовались портреты участников ансамбли. Татьяне нетрудно было догадаться, что смотрит он главным образом на ее портрет. Ей очень удавалось одухотворенное выражение лица с мягкой грустью. Именно так и сумел запечатлеть ее фотограф. Скольких ввела в заблуждение эта маска, под которой таилась опаснейшая хищница, в сколькие доверчивые сердца проникла она, действуя этим печальным взглядом своих голубых глаз.
С инженер-полковником Николаем Александровичем Семиреченко, крупным специалистом в области вооружения, прибывшим из Киева в Советабад в служебную командировку, Татьяна познакомилась «случайно» по настойчивой рекомендации Владимира Соловьева. Она сидела в вестибюле гостиницы «Приморская», дожидаясь своей очереди к маникюрше. В дамском салоне было много клиенток. Судя по тому, что она часто поглядывала на часы, Татьяна, видимо, очень торопилась. Вдруг она безнадежно махнула рукой, вышла из вестибюля и направилась к стоящему у подъезда гостиницы такси как раз в тот момент, когда к машине подошел инженер-полковник Семиреченко.
— Машина занята товарищем полковником, — сухо сказал ей шофер, отдавая дань уважения военному.
— Пожалуйста, пожалуйста, — уступил ей машину Семиреченко.
— Нет, что вы, я подожду другую, — смущенно ответила Татьяна.
— Знаете что, — сказал полковник, — давайте решим вопрос полюбовно. Думаю, что шофер не будет на нас в обиде. Мы завезем вас, куда вам нужно, а потом поедем дальше. Я же вижу, что вы очень торопитесь.
— Я просто боялась остаться без обеда, — простодушно рассказывала по пути Татьяна. — Я обедаю в столовой Дома офицеров. Там вкусно и дешево кормят, но если придешь позже, то ничего хорошего не застанешь, а я, грешная, люблю вкусно поесть, — рассмеялась она.
Полковник изъявил желание отведать обед в столовой Дома офицеров, тем более, что в ресторане при гостинице приходится очень долго ждать, пока подадут.
На следующий день Татьяна в столовую не пошла, а через день, зайдя туда, заметила полковника Семиреченко, стоявшего у дверей и внимательно читавшего афишу, извещавшую о концерте эстрадного ансамбля.
Татьяна приветливо поздоровалась с ним, полушутя спросила, неужели столь солидного полковника может интересовать эстрадное, да еще самодеятельное искусство.
— Если хорошее, то может, — ответил полковник и спросил: — А этот коллектив хороший? Вам доводилось его слушать?
— Доводилось, — улыбнулась Татьяна, — но судить мне трудно. Говорят, на вкус и цвет товарищей нет. Приходите вечером, послушайте, а потом скажете свое мнение.
— А вы придете?
— Обязательно, — ответила Татьяна.
— Тогда разрешите запасти и для вас билетик?
— А вот этого делать не следует. У меня здесь свое постоянное место.
Полковник Семиреченко, не желая показаться назойливым, больше на своем приглашении не настаивал.
Велико же было его удивление, когда взвился занавес и он увидел в группе участников ансамбля свою новую знакомую. Татьяна была в тот вечер, как говорится, в ударе. Вальс «Советабадские огни» и сменившая его музыкально-танцевальная сценка «Отдых на привале», которую она исполнила со своим партнером лейтенантом Азером Гулиевым, вызвали бурю аплодисментов. До слез тронула не только полковника Семиреченко, но и многих зрителей, бывших фронтовиков, знакомая всем песенка «В землянке». Много искреннего чувства, лирики и печали сумела внести Татьяна в эту песню. Ей бисировали, и опять прозвучало в зале «…до тебя мне дойти не легко, а до смерти четыре шага». Эти «четыре шага» Татьяна произнесла как-то по-своему, почти шепотом, что произвело большое впечатление.
Полковник Семиреченко дождался Татьяну и выразил свое восхищение и ансамблем, и ее исполнением.
— Вы профессиональная актриса? — спросил он ее.
— Что вы, — расхохоталась Татьяна. — Я профессиональная медицинская сестра и полжизни работаю в военном госпитале.
Семиреченко предложил проводить ее, но она вежливо, без тени кокетства, поблагодарила его и сказала, что после концерта любит возвращаться домой одна.
— Но мы увидимся завтра? — спросил полковник.
Семиреченко был уже человеком в возрасте, да и в молодости он был достаточно сдержан по отношению к женщинам. Но Татьяна чем-то тронула его. Чем — он пока не знал сам, но ему безотчетно хотелось видеть ее.
— Нет, днем я в столовую не приду. Я задержусь в госпитале, у нас собрание. Там и поем. А вечером, пожалуй, приду сюда. Завтра здесь идет новая картина, говорят, интересная. Если хотите, посмотрим вместе, — ответила Татьяна.
Семиреченко сказал, что придет обязательно, и они распрощались…
…— Добрый вечер, Николай Александрович, — окликнула Татьяна стоявшего у стенда Семиреченко. — Любуетесь нашими девушками?
— Добрый вечер, Татьяна Михайловна, любуюсь, но не всеми, одной.
— Какой же именно?
— Вот этой, — и он указал на карточку Татьяны.
— У нас очень хороший фотограф, — заметила Татьяна.
— А у фотографа был очень хороший объект.
— Комплименты? Вам это не подходит, Николаи Александрович, да я, признаться, не привыкла к ним.
— Не поверю, чтобы вам не говорили комплиментов.
— Не буду лгать, говорят, но я не люблю их слушать, — сказала Татьяна.
— Почему?
— На это есть причина. А впрочем, это долгая история.
— Расскажите.
— При случае. Николай Александрович, вам очень хочется в кино?
— Откровенно говоря, совсем не хочется. Здесь очень душно. И вообще после Киева мне в вашем городе трудно дышится….
— Так пойдемте на воздух, побродим у моря, по берегу, — предложила Татьяна.
Они долго гуляли в тот вечер. Приморский бульвар был запружен народом, и они решили подняться в верхний парк, откуда открывался изумительный вид на бухту, расцвеченную далекими огнями бакенов, на город, что раскинулся амфитеатром, одетый в этот вечерний час, точно в жемчужное ожерелье, в мириады огней. Откуда-то снизу доносилась музыка, наверное, шел концерт на открытой эстраде филармонии. Потом музыка смолкла и стало тихо.
— Тишина, — сказала Татьяна. — Как мы мечтали о тишине одиннадцать лет назад! Временами мне казалось, что я не выдержу этого неумолкаемого грохота орудий, скрежета гусениц.
— Разве вы успели побывать на фронте? — спросил Семиреченко.
— А что ж тут было успевать? — пожала плечами Татьяна.
— Но вы еще так молоды!
— Вот опять комплимент, Николай Александрович. А ведь мне уже скоро тридцать пять, а когда слишком задумаюсь, то кажется, что все пятьдесят… Вас-то я не спрашиваю, как и где воевали. Ваш боевой путь можно прочесть вот по этому, — и Татьяна осторожно дотронулась рукой до орденских колодочек на груди Семиреченко.
— А скажите, Николай Александрович, — помолчав, спросила она, — вам не приходилось случайно встретиться с танкистом полковником Андреем Павловичем Остапенко?
— Нет, не приходилось.
— Да, — вздохнула Татьяна. — Фронт. Замечательные люди — веселые и грустные, грубые и ласковые. И солдатские песни — удалые и печальные. Фронтовая песня осталась со мной, а фронтовые друзья растерялись…
— У вас их было много?
— Много! — ответила Татьяна.
— И этот полковник, о котором вы меня сейчас спросили, тоже ваш фронтовой друг?
Семиреченко сам не знал, почему его больно укололо упоминание Татьяны о фронтовых друзьях и о полковнике Остапенко. Ему стало как-то неприятно, что у нее были эти друзья. И в вопросе его прозвучала ирония.
Татьяна это почувствовала, а почувствовав, сказала очень четко, будто рапортовала старшему по званию.
— Да, Андрей Павлович Остапенко был мой друг. Моя фамилия тоже Остапенко. Я думаю вам понятно, каким он мне был другом. Он погиб в бою под Кюстрином 17 апреля 1945 года.
«Солдат и бурбон» — выругал сам себя Николай Александрович и как-то непроизвольно, видимо, желая вернуть беседе теплый, непринужденный тон, который нарушил своим нетактичным вопросом, сказал:
— А я тоже остался один, правда, не в сорок пятом, а тремя годами спустя. Жена погибла не в бою. Все было гораздо проще: попала под ливень, крепко простудилась, болезнь осложнилась воспалением легких, и ее не стало. А совсем один я остался недавно — только весной прошлого года сын мой, Юра, лейтенант, женился, а вскоре получил назначение на Дальний Восток. Там и проходит службу. Конечно, у меня много друзей и знакомых, — продолжал Семиреченко, — и все-таки я один. Работаю много, стараюсь работать больше, чем надо, но вот прихожу домой и один, один в целом громадном городе, где миллион людей. Вот какие бывают дела, Татьяна Михайловна.
— Вы давно живете в Киеве?
— Да, после войны переехал туда. А в войну жена жила в Ленинграде, поэтому-то она и умерла.
— Но ведь это случилось в Киеве?
— Да, болезнь случилась в Киеве, а все, что была до болезни — блокада, голод, истощение и подорванный организм, — она привезла в Киев из Ленинграда.
— Киев, — мечтательно произнесла Татьяна. — Люблю я ваш Киев, люблю шумный Крещатик, зеленый бульвар Шевченко, кручи над Днепром, золотой пляж, зеленые садочки на Подоле. Пять лет я уже не была в Киеве.
— Но вы хорошо знаете город, вы там жили? — спросил Семиреченко.
— Гостила. На Подоле сестра моего мужа живет, замужем она. Муж у нее бригадир сварщиков. Новый мост через Днепр строит.
— Мост Патона, — заметил Семиреченко.
— Да, так он, кажется, называется. Зовет меня Марина в гости, да никак не соберусь.
— А что долго собираться? Возьмите отпуск и приезжайте. Вы не узнаете Киев, там столько нового, столько красивого. А то давайте поедем вместе. У меня на днях кончается командировка, вот и поехали бы вместе.
— А зачем вместе, Николай Александрович?
Семиреченко смутился: — Ну, веселее ехать будет. В Киеве встретимся.
— Разыгрывается этюд «Военный в командировке»? — спросила Татьяна. — Увидимся, встретимся… Коньячку попьем с госпитальной медсестрой!..
— Почему так резко, Татьяна Михайловна? Я совсем не хотел вас обидеть. А этюды я разыгрывать не мастер, в самодеятельности не участвовал. Возраст не тот, да и в молодости я не был любителем легких встреч.
— Так что же тогда? — спросила Татьяна.
— Хотите честного ответа?
— Говорите.
— Вы мне очень нравитесь, Татьяна Михайловна, больше, чем нравитесь. И не легких мимолетных встреч я хочу, это не для меня, да и не для вас, уверен. А вот так, чтобы в доме вас встречать каждый день, когда буду приходить с работы, чтобы слово «один» ушло, а пришло и ко мне и к вам хорошее слово «вдвоем».
Татьяна ничего не ответила. Она только накрыла своей теплой ладонью руку Семиреченко, лежавшую на спинке скамьи.
— А отпуск мне, между прочим, — сказала она как-то очень задушевно и просто, — положен с двадцатого. Напишу Марине, пусть встречает…
Странные мысли бродили в голове у Татьяны Остапенко, когда, распрощавшись с Николаем Александровичем Семиреченко, она осталась одна в своей небольшой комнатке. Позади у нее была страшная жизнь. В ней было все, что может прийти на долю матерой преступницы, авантюристки, знавшей только одну жажду — жажду богатства и самые низменные страсти. Она не принадлежала себе. Она была раба и обязана была подчиняться беспрекословно тем, кому принадлежала. Ее взяли в рабство кровью, страхом и золотом, впрочем, не взяли, она сама по доброй воле, вернее, по злой воле ушла в рабство, из которого ее могла вырвать только смерть.
И вот сейчас ею овладело странное чувство, она сама поверила в никогда не существовавшего мужа, полковника-танкиста, во фронтовых друзей, в светлые человеческие слова фронтовых песен, которые она так мастерски научилась петь. С ней никогда еще не бывало такого. Ей хотелось вот так просто, по-бабьи, готовить обед, гладить сорочки и ждать мужа. После операции, перенесенной в молодости, она знала, что у нее никогда не будет детей и, может быть, поэтому она терпеть не могла ничьих детей. А сейчас у нее возникло неутолимое желание испытать это ощущение, которое испытывают тысячи женщин, прижимающих к себе своих малышей, вплетающих ленточки в смешные куцые косички девчурок.
А если бросить все, уехать, исчезнуть, раствориться, пропасть, снова сменить имя, фамилию, отчество, но уже в последний раз, родиться заново, зачеркнуть все, что позади. «Лизка, Лизка, что с тобой происходит?» — назвала себя Татьяна каким-то странным именем, усмехнулась, подошла к шкафу, налила полстакана чистого спирта, выпила его залпом, перекосившись от обжигающей рот жидкости, бросилась ничком на кровать, уткнулась в подушку и забилась в беззвучных рыданиях.
В час перерыва в институтском буфете только и разговоров было, что о найденных пальто инженера Азимова и его жены. Азимова уже в десятый раз заставляли рассказывать во всех подробностях о его визите в милицию. Особое впечатление на Азимова произвело сообщение капитана Рустамова о неожиданной смерти вора.
— Понимаете, — рассказывал Азимов, — выронил костыль, свалился, ударился головой о край стола и переломил себе шейные позвонки. Как хотите, а это ужасно. Человек шел на риск, строил какие-то планы, иначе зачем ему было красть эти злополучные пальто, и вот на тебе, умер — и конец всему!..
— Это его бог покарал, — провозгласил, нажимая на букву «о», Ахмед Мехтиевич Мирзоев.
Реплика вызвала громкий взрыв смеха. Все знали, что Ахмед Мехтиевич к богу имеет непосредственное отношение. Крупный химик, активный член Общества по распространению политических и научных знаний, он прославился как мастер атеистической пропаганды. Лекции, с которыми он выступал в рабочих клубах и дворцах культуры, сопровождались целым циклом «волшебных фокусов», которые он демонстрировал, пользуясь подручными химическими средствами. И это неизменно привлекало огромную аудиторию.
— И все-таки, как ни говорите, это очень и очень трагично, — волновался Азимов.
— Слушай, Салим, тебе, кажется, безумно жаль этого жулика, — воскликнул Агаев. — Но ведь будь он жив, его обязательно засадили бы в тюрьму, причем именно из-за твоих пальто.
— Что же, было бы очень жаль, — ответил Азимов. — Я уверен, что пройдет еще несколько лет и не будет ни воров, ни тюрем.
Минут через двадцать после того, как Азимов вернулся к себе в кабинет, его вызвал директор института.
— Я слышал, — сказал он, — что нашлись украденные у вас вещи. Поздравляю вас, Салим Мамедович. Но вот кое с чем никак вас поздравить не могу, даже, наоборот.
— Что случилось, Гамид Алекперович? — встревожился Азимов.
— А случилось то, что милиционеры нас с вами, инженеров и коммунистов, вынуждены учить бдительности. Вот из милиции мне сообщили, что при знакомстве с обстоятельствами кражи им стало известно, что вы забрали домой материалы своего реферата, да еще и Елену Михайловну подвели — прихватили справочник Скворцова. Раньше вы были, на мой взгляд, более осторожным.
— Так тогда война была, — пробормотал Азимов.
— А разве партия теперь сняла лозунг бдительности? Убедительно попрошу вас, Салим Мамедович, на будущее…
— Разумеется, разумеется! — воскликнул Азимов, весь его смущенный вид говорил о том, что он близко воспринял этот заслуженный упрек.
Вслед за Азимовым к директору института была вызвана Черемисина.
— Садитесь, пожалуйста, Елена Михайловна, — пригласил ее директор. — Я хотел с вами поговорить вот о чем. Сотрудники милиции, занимавшиеся расследованием кражи в квартире инженера Азимова, обратила внимание на то, что у него дома находилась книга, на которой имеется гриф «Только для служебного пользования». Они сообщили мне об этом и поступили совершенно правильно. Я уже беседовал на эту тему с Салимом Мамедовичем и сказал ему, что он вас подвел. Да, да, подвел.
Черемисина даже покраснела.
— Моя вина, Гамид Алекперович. Я знала, что он забирает этот справочник, но он так торопился закончить работу. Он хотел работать ночью, а утром поехать с семьей на дачу. Но это, конечно, меня не оправдывает, я не должна была давать книгу на дом.
— Понятно, — сказал директор. — Я думаю, на этом мы исчерпаем вопрос. Но мне очень не хотелось бы чтобы неосмотрительность некоторых наших работников, даже очень уважаемых, могла бы в будущем доставить неприятность институту и вам, а вы ведь у нас работаете уже добрый десяток лет.
— Это не повторится, — сказала Елена Михайловна, — я могу быть свободна?
— Да, пожалуйста. Кстати, я уже просмотрел эти журналы. Вот этот, английский, покажите Азимову. Его он может спокойно забрать домой. На нем нет никаких грифов, кроме довольно дорогой цены. Видимо, в Англии технические и научные журналы рассчитаны только на высокооплачиваемых специалистов.
Без нескольких минут восемь Вася сошел с трамвая и подошел к углу, указанному Татьяной. Вскоре появилась Татьяна — радостная, оживленная, в легком светлом платье, изящно облегавшим ее стройную фигуру. Она подхватила Васю под руку, ласково осведомилась о его здоровье и, весело щебеча, повела его куда-то по узенькой боковой улочке, круто спускавшейся вниз, к морю.
— Куда мы идем? — спросил Вася.
— Секрет! — кокетливо проговорила Татьяна. — Обещайте ни о чем меня не спрашивать и во всем подчиняться. Сегодня мой день.
Они подошли к какому-то дому, поднялись по лестнице на третий этаж. Татьяна открыла дверь, и Вася оказался в уютной комнате.
На небольшом столике, покрытом белоснежной скатертью, стояли две бутылки шампанского, бутылка коньяка, ваза с фруктами. Стол был накрыт на троих. Татьяна включила настольную лампу под широким розовым абажуром и выключила люстру.
— Так будет уютнее, — сказала она. — Не люблю яркого света, он режет глаза.
Вася с первого дня знакомства с Татьяной мечтал оказаться с ней наедине, но, честно говоря, и не подозревал, что это произойдет так быстро.
Усевшись рядом с Васей на диванчик и ласковым движением руки поправив его хохолок, Татьяна спросила:
— Что же вы, Василий, не поздравляете меня?
— С чем?
— Как с чем? С днем моего рождения.
— И вы мне не сказали! — с деланным возмущением проговорил Вася, — я явился к вам с пустыми руками.
— Вы явились, и это главное, а руки мне ваши нужны пустые, — кокетливо сказала Татьяна. — Они должны быть заняты только мною и ничем более.
Вася не верил своим ушам. Что произошло с этой женщиной, которая, правда, дала ему понять, что он ей нравится, но держалась строго и недоступно. Он тут же уверовал в свою неотразимость и, решив, что отныне ему все дозволено, попытался обнять Татьяну.
— Ого! — воскликнула Татьяна, вскочив с диванчика. — Вы, мальчик, кажется, начинаете шалить.
Вася сделал вид, что слово «мальчик» его обидело, и заявил, что он давно уже не мальчик, что ему почти двадцать пять лет.
— И все-таки мальчик, — рассмеялась Татьяна. — Дерзкий, противный мальчик. Вы себе позволяете невежливо обращаться со старшими.
— Старшими? А сколько же вам лет? — спросил Вася.
— Во всяком случае больше, чем вам.
— А все-таки сколько?
— Угадайте.
— Двадцать шесть, — определил Вася. Татьяна замотала головой.
— Ну, двадцать семь.
— А если еще больше? — спросила Татьяна.
Вася категорически помотал головой, всем своим видом давая понять, что больше ей быть не может.
Татьяна не стала его ни в чем разубеждать и спросила только, не забудет ли он на будущий год прийти к ней на день рождения.
— Как вы можете спрашивать меня об этом! — патетически воскликнул Вася.
— Ну что ж, тогда выпьем по глоточку коньяку за именинницу, — сказала Татьяна, подошла к столу и, не садясь, налила две маленьких рюмочки.
— Вы ждете еще кого-нибудь? — спросил Вася.
— Да, жду, одного очень интересного и близкого мне человека.
— Ах так! — процедил Вася. В нем заговорила ревность.
— Успокойтесь, мой милый ревнивец, — смеясь, сказала Татьяна, протягивая Васе рюмку коньяку. — Это мой деверь — Петр Афанасьевич. Он придет, — она поглядела на стенные часы, — с минуту на минуту и всего только на полчасика. У него очень ревнивая жена, и она не любит, когда он надолго отлучается вечером из дому, особенно к таким родственникам, которые вынуждены, прибегать к его помощи.
По выражений Васиного лица Татьяна без труда заметила, что его не очень радует встреча с Петром Афанасьевичем. Она села совсем близко, повернула ладонями его лицо к себе и, глядя ему прямо в глаза страстным взглядом, прошептала: «Он скоро уйдет, и мы останемся с тобой вдвоем, одни, совсем одни. Ты хочешь этого, милый?»
Вася не успел ей ответить. Послышался стук в дверь, и Татьяна упорхнула в переднюю. В комнату вошел Никезин. Он приветливо улыбнулся Васе, как старому знакомому, хотя улыбка как-то не вязалась с его оловянными, ничего не выражающими глазами, и, пожав Васе руку, сказал:
— Рад, очень рад, что и вы пришли поздравить нашу Танюшу. И она, видать, рада этому. Гостей-то у нее я до сих пор никогда не примечал. Ну, что же, хозяйка, приглашай гостей к столу, — обратился он к Татьяне.
— Нет уж, дорогие гости, давайте выпьем по маленькой, — в тон Никезину произнесла Татьяна, лукаво подмигнув при этом Васе, — а к столу будем садиться, когда я с пирогом управлюсь. А то какой же это день рождения без именинного пирога? Я хорошо пеку пироги, честное слово! — совсем по-детски произнесла она и смешно тряхнула головой, как расшалившаяся девчонка.
Вася смотрел на нее влюбленным взором.
— Ну, что же, давай, Танюша, только уж не по маленькой, а по средней, маленькая к моему росту не подойдет, — сострил Никезин.
По всему чувствовалось, что он в отменном настроении. Татьяна ушла на кухню. Минут через пять она просунула голову в дверь и сказала:
— Мужчины, не скучайте. Если хотите, можете вы пить без меня, я провожусь минут двадцать, а то и тридцать. Газ ужасно горит, не выпекается мой пирог. Заправлю керогаз и на нем допеку.
— Ну, что же, выпьем, — сказал Никезин и налил по стопке себе и Васе.
Выпив, Никезин вытащил из кармана коробку «Казбека», протянул ее Васе и, переходя на «ты», сказал «кури». Аппетитно затянувшись и выпустив густой клуб дыма, Никезин заговорил ровным тоном, будто продолжая давно начатый разговор:
— Вот гляжу на тебя, парень, и не пойму, что нашла в тебе Татьяна. Ты не обижайся, ты, может быть, и не плохой, только против Андрея Павловича нашего, брата моего и Таниного мужа, погибшего на войне, ты, прости, воробышек. Андрей-то орел был. Косая сажень в плечах. Меня на что бог силой не обидел, а я, сколько ни схватывался, ни разу с ним сладить не мог. Вся грудь в орденах. Танкисты на него богу молились. По одному его слову на смерть шли. И Татьяна души в нем не чаяла. А вот, глядишь, полюбила ведь тебя. Не спорь, остановил он Васю, хоть тот и не произнес ни слова. — Знаю, полюбила. А такая, если полюбит, то на всю жизнь. А у тебя что в ответ ей припасено?
Вася чувствовал, что он должен что-то сказать. Он действительно был по уши влюблен в Татьяну. Сейчас его распирала радость и гордость, но он как-то не задумывался, что будет дальше.
— Я очень люблю ее, Петр Афанасьевич, — ответил он Никезину.
— Верю. Такую, как Татьяна, нельзя не полюбить. Дружить она с тобой будет, может быть, всю жизнь, но замуж за тебя не пойдет. Ни за кого замуж не пойдет. Слово такое на могиле мужа дала. На другой жениться захочешь — позволит, словом не попрекнет, отойдет в сторону, она гордая. Но пока суд да дело, чтобы вам с ней встречаться, вместе быть, пока любится, вам надо из этого города уехать. Здесь она с тобой больше шагу не сделает. Удивляюсь, как в дом к себе пустила. Здесь ее многие знают. Память мужа она свято блюсти обязана. Понятно?
Вася молча кивнул головой.
— Ну, уедете, — продолжал Никезин, — а жить на что будете? Доходы у тебя какие, что зарабатываешь?
Вася неопределенно развел руками. Что мог он, живший всю жизнь на иждивении родителей, ответить Петру Афанасьевичу? А тот не ждал ответа.
— «Москвич» свой продашь? Так и он, наверно, не твой, а папашин, так ведь? Ну, так вот, весь мой разговор вот к чему. Услугу ты мне одну оказать должен. Сделаешь, что скажу, — с Татьяной уедете, при деньгах будете, а коли один захочешь гулять, гуляй, — я тебе не указчик. Ну как, согласен?
Заработать, получить много денег, уехать с Татьяной в Москву, Ленинград, на Рижское взморье, куда угодно, — это было очень увлекательно, это была та самая шикарная жизнь, о которой Вася мечтал давно.
— Я согласен, — ответил он Никезину.
— А чего не спрашиваешь, какое поручение?
— А какое? — спросил Вася.
— Поручение будет такое, — продолжал Никезин. — Поедешь ты в Москву, отвезешь посылочку, маленькую, весу в ней и килограмма не будет. Какую — объясню подробно. Отдашь ты ее в Москве одному человеку. Как и где отдать — тоже объясню. Он тебе денег даст, тысяч пять, для начала, на мелкие расходы. У Татьяны отпуск скоро. Спишетесь, встретитесь, погуляете. Ее я деньгами тоже не обижу, а тебе надо свои иметь, ты ведь мужчина.
— А что это за посылочка? — спросил Вася, внутренне холодея от какого-то заползшего в него страха. В эту секунду перед ним почему-то с отчетливой резкостью возникла сцена смерти Худаяра.
— Ты что ж, колеблешься? — почуяв неладное, спросил Никезин.
— Может быть это опасно, — спросил Вася.
— Опасно уже было, когда мы с тобой человека убили, — жестко проговорил Никезин.
— Я не убивал! — свистящим шепотом проговорил Вася.
— Ой-ли! — издевательски проговорил Никезин. — А кто ж его убивал? У кого в кармане худояровы деньги? Чьи отпечатки пальцев на его бумажках? Мои или твои? Сомневаешься? Пойдем в уголовный розыск, спросим у сотрудников, у эксперта.
Вася сидел потрясенный.
— Так что согласия мне твоего особенно и не требуется, — сказал Никезин. — Будешь делать, что прикажу, если жив остаться хочешь. Хоть и мелкая сошка этот Худаяр, но трудный человек, а сейчас, сам знаешь, за убийство высшую меру дают.
На лице у Васи не было ни кровинки. Он был близок к обмороку, ему казалось, что уже конец, что на каждом перекрестке его поджидают сотрудники уголовного розыска, чтобы схватить и увезти в тюрьму.
Никезин отлично понимал состояние этого безвольного мальчишки и решил, что надо ослабить напряжение.
— Ну вот что, — смягчил он тон. — Ты пока не дрейфь. Я тебя выручу. Эксперта я купил, и все его фотографии, да отпечатки до поры до времени у меня в кармане будут, а сладим дело, так в печке окажутся, сгорят и в пепел превратятся. А задание уж не такое опасное. Сказать тебе могу: камешки с войны я припас, бриллиантики у богатого немца конфисковал. Чего их, гадов, было жалеть. Они нашего брата вон сколько грабили! Так вот на эти камешки один покупатель сыскался из иностранцев. Нашим, советским, они не по карману. Вот ты ему эти камешки и передашь из рук в руки, а как — это я тебе завтра объясню. Выезжать надо завтра московским поездом, что в обед отходит. Управишься?
— Право не знаю, — забормотал Вася. — Надо как-то дома предупредить.
— Ну, это уж сам придумай. Во что твоя мамаша поверит, то и ври. Денег Худаяра ты еще не растратил?
— Нет, — пролепетал Вася.
— На еще пару тысчонок. — Никезин вытащил из кармана деньги и подал Васе. — Пригодятся в дороге. А Татьяну в наш разговор не посвящай. Скажи ей, что просил я тебя вместо себя в Москву в командировку съездить, кое-какие радиодетали купить и несколько аккордеонов посмотреть. Это по моей части, я ведь приемники и аккордеоны ремонтирую.
Вошла Татьяна с дымящимся пирогом. Никезин посидел еще немного и, поднявшись, сказал:
— Ну, вы, молодежь, гуляйте, да не загуливайтесь. А я пошел. — Он дружески пожал Васе руку, поцеловал в лоб невестку.
Татьяна пошла его проводить до дверей, затем вернулась в комнату, остановилась перед сидевшим на диване Васей, вдруг нагнулась к нему, обхватила его руками, опрокинула на диван и впилась губами в его губы.
Потом, уже поздно ночью, уставшие, они разговаривали друг с другом. Вася сказал ей, что Петр Афанасьевич просит его съездить, в Москву и он не отказал ему только потому, что любит ее, Татьяну, и спросил, правда ли, что она собирается в отпуск.
— Правда, мой хороший, — ответила Татьяна, — я приеду к тебе, и мы с тобой уедем хоть на край света. Ты ведь хотел этого?
— Очень! — ответил Ваня. Он был в блаженном состоянии. В эту минуту его не тревожили никакие страхи, и он думал только о том, как будет гулять с Татьяной в Москве и Риге, и все будут смотреть на эту красивую женщину так же, как оборачиваются на нее на улице все, мимо кого она проходит здесь. И эта женщина будет принадлежать ему.
— Только как ты уедешь из дому, милый? — заботливо спросила Татьяна.
— Да, здесь надо что-то придумать, — сказал Вася. Но сейчас ему ни о чем думать не хотелось. — Ах, просто возьму и уеду!..
— Нет, так нельзя, — сказала Татьяна. — Родные будут беспокоиться, подумают, случилось бог знает что. А знаешь что? Ты ведь студент! Скажи, что в институте оказалась туристическая путевка в Москву, Ленинград и Прибалтику или еще куда-нибудь, что ее получил один твой товарищ, а теперь отказался и уступает ее тебе.
— Гениально! — воскликнул обрадованный Вася, — Это блестящая идея. Лечу обрадовать предков! Распростившись с Татьяной, он первым утренним трамваем возвращался домой, с удовольствием ощупывая в кармане узеньких брючек толстую пачку денег.
Вася крепко спал. В одиннадцатом часу в передней зазвонил телефон. К телефону подошла Анна Марковна. Просили Васю.
— Он еще спит, — ответила Анна Марковна. — Он очень поздно пришел.
— Будьте любезны, разбудите его, пожалуйста, — попросила звонившая. — Это говорят из института, он срочно нужен.
— Хорошо, попробую, — ответила Анна Марковна и нехотя отправилась будить сына.
Вася, потягиваясь и позевывая, подошел к телефону.
— Алло, слушаю!
Звонила Татьяна. Сон с Васи сразу как рукой сняло. Голос Татьяны напомнил о минувшей ночи, и ему снова захотелось немедленно видеть и слышать ее. Татьяна спросила, как Вася себя чувствует и успел ли он поговорить с матерью о своем отъезде.
— Нет, не успел, я пришел, когда все уже спали.
— Ну, тогда поговори сейчас. Помни, тебе уезжать нужно сегодня! Смотри, не вздумай уехать, не повидав меня. Мне очень не везет. Я так хотела проводить тебя, но я с обеда вступаю на дежурство. Я так огорчена!.. Знаешь что?! В половине третьего жди меня в садике за госпиталем. Только обязательно, я не могу отпустить тебя, не попрощавшись. Да, кстати, чуть не забыла, Петр Афанасьевич позвонит тебе ровно в двенадцать часов. Он просил быть в это время у телефона и ждать его звонка, — ладно? Жду, приходи, милый.
Татьяна повесила трубку.
Спать расхотелось. Вася оделся. Завтрак ему принесла мать: Григорьевна отлучилась по хозяйственным делам.
Это было удачно, можно было за едой побеседовать с матерью.
— Знаешь, мама, зачем мне звонили из института? — с аппетитом прожевывая бутерброд с ветчиной, рассказывал Вася. — Мне предложили путевку. Выезжать надо немедленно.
— На целину? — всплеснула руками Анна Марковна. Только накануне одна из ее приятельниц, буквально рыдая, поведала ей о своем горе: ее дочь, студентку сельскохозяйственного института, отправляют на целину. «Подумай, Анечка, на целый месяц увозят ребенка в какой-то дикий Казахстан», — сетовала приятельница. Правда, ребенку шел уже двадцать третий год, но Анна Марковна, разумеется, сочла своим долгом посочувствовать ей.
— Да нет, мама, ни на какую не на целину! — успокоил Вася мать. — Сабиру дали туристическую путевку в Москву, Ленинград и Прибалтику совершенно бесплатно. А у него другие планы, он должен быть в городе, потому что через две недели его девушка уезжает в Кисловодск и он хочет поехать с ней, вот он и отказался в последний момент и решил уступить свою путевку мне. Я, конечно, хочу воспользоваться таким счастливым случаем.
— Когда ты должен выезжать?
— Сегодня, мамочка, сегодня. Многие уже выехали, я их догоню в Москве.
— Ой, когда же я тебя успею собрать? И отцу надо сказать.
— Ну отцу ты позвонишь, он возражать не будет, Расходов-то никаких. Если найдешь нужным, дашь мне немного мелочи на дорогу.
— Конечно, дам, мальчик мой, конечно дам. А впрочем, действительно, поезжай, это тебя развлечет, а вернешься — поедем в Сочи.
— Я только об этом и мечтаю, мамочка, — ответил Вася.
— Я тебя поеду провожать на вокзал, — заявила Анна Марковна.
— Конечно, мамочка, конечно, я буду очень рад!
Анна Марковна побежала собирать Васины вещи. Вася ходил по комнате, выглядывал в переднюю в ожидании звонка. Прокатиться в Москву было очень заманчиво, особенно, когда он вспомнил, как они встретятся с Татьяной и совершат свое шикарное турне. Но до конца подавить в себе какое-то неприятное чувство он все же не мог. Ровно в двенадцать позвонил Никезин.
— Здравствуй, Василий. Ты у телефона один?
— Один.
— Слушай внимательно и запоминай.
— Хорошо, — покорно произнес Вася.
— Так вот, получишь от меня в дорогу подарочек. Татьяна передаст тебе фотоаппарат «Зенит». Это и есть посылочка. Не вздумай любопытствовать и открывать. Там, кроме прочего, пленка вставлена. Откроешь, засветится, узнаем. В Москве, как с поезда сойдешь, иди на Казанский вокзал. Там в почтовом отделении на твое имя будет письмо до востребования. В письме будут два билета на футбольный матч нашей сборной с командой Федеративной Республики Германии. Пойдешь на матч. Парня по второму билету с собой не бери, а девчонку какую-нибудь, из веселых, прихвати: непринужденнее себя чувствовать будешь. Справа от тебя человек будет сидеть, тоже с «Зенитом». В разгар игры закури, помни, одну-единственную. Будешь закуривать, аппарат положи рядом с собой. Когда твой сосед тоже закурит, бери свой аппарат в руки. С соседом ни слова. Он — оттуда, — подчеркнул Никезин слово оттуда, — за ним наблюдать могут. А с девчонкой своей болтай сколько хочешь. С матча постарайся уйти чуть пораньше, а не в конце, чтобы в самую толкучку не угодить. Аппарат свой потом открой. В нем под крышкой будут деньги для тебя. Билет на поезд я уже припас. С Татьяной про аппарат ничего не говори, она не в курсе дела. Все понял?
— Все, — ответил Вася.
— А ну-ка в двух словах повтори.
— Два билета на матч с командой ФРГ. Закурить, положить «Зенит» рядом, а потом, когда сосед справа закурит, взять свой аппарат.
— Правильно запомнил, — заметил Никезин. — Да вот еще что, не вздумай фокусничать в дороге, пей поменьше. Осторожнее будь. А если обмануть задумаешь — пощады не жди. Найду на дне морском, ясно?
— Ясно, ответил Вася.
— Ну то-то же, счастливого пути.
Татьяна и Вася вошли в садик одновременно. Татьяна сразу увела его в маленькую тенистую боковую аллейку, где было пусто и только на первой скамеечке сидела пожилая женщина с малышом, видимо, бабушка с внучком. Татьяна все сокрушалась, что не сможет проводить Васю.
— Ты знаешь, милый, я поменялась с подругами на всю неделю, взяла на себя ночные дежурства. Не хочу без тебя нигде бывать. Я тебя попрошу вот о чем. Через три дня после приезда в Москву дай телеграмму, чтобы я знала, что у тебя все хорошо. Только телеграфируй не мне, а то пойдут разговоры — у меня любопытные соседи, а на работе и того любопытнее. Дай телеграмму своей матери такого содержания: «От Москвы в восторге, выезжаю в Ленинград». Я позвоню ей, назовусь ей какой-нибудь твоей знакомой или студенткой, и, конечно, такую крохотную телеграмму она волей-неволей перескажет, и я буду знать, что ты меня ждешь. А потом еще через два дня — это будет перед самым моим отпуском — дай мне телеграмму прямо на госпиталь: «Жду тебя в Белой Церкви. Марина». Ты понимаешь, я ведь в Киев поеду с ансамблем. У нас там только одно выступление, а потом я буду свободна, как ветер, и мы умчимся в Крым, а оттуда в Ригу. Эту телеграмму я всем покажу, скажу, что это от сестры моего мужа Марины, и сойду в Белой Церкви. Это городок под самым Киевом. И ты меня там будешь ждать. Я выеду Киевским поездом двадцатого. Хорошо? Ты запомнишь?
— Запомню, — сказал Вася. — Это не трудно. — И повторил: «От Москвы в восторге, выезжаю в Ленинград». «Жду тебя в Белой Церкви. Марина».
— Чудесно! И еще знаешь что? — Татьяна взглянула на часы, они показывали три часа, — телеграммы подавай ровно в три часа дня.
— А почему такая точность? — удивился Вася.
— Ты недогадливый. — Мы с тобой прощаемся ровно в три, чтобы все эти дни ровно в три ты вспоминал обо мне, думал обо мне.
— Я буду думать о тебе все время. Я мечтаю о той минуте, когда встречу тебя в Белой Церкви! — воскликнул Вася.
— Я верю тебе, — сказала Татьяна, оглянулась и убедившись, что на них никто не смотрит, обняла Васю и крепко поцеловала в губы.
— Да, — сказала Татьяна, — Петр Афанасьевич очень хорошо к тебе относится. Он решил подарить нам с тобой «Зенит», совсем новенький. Отдай, говорит, Васе, будет кататься по разным местам, пусть фотографирует на память. — Татьяна открыла сумочку, достала билет и тоже передала Васе. — И это от Петра Афанасьевича. А что же я на память тебе оставлю? — Она пошарила у себя в сумочке. Там не было ничего, кроме носового платочка и тюбика губной помады. — Платок — дурная примета, к разлуке, а я всегда хочу быть с тобой. Знаешь что, возьми вот это! — и Татьяна, оторвав от своей блузки верхнюю крохотную перламутровую пуговичку, протянула ее Васе. — Только смотри не потеряй. Пусть это будет твой талисман, береги его. Она опять поцеловала Васю и сказала: — А теперь иди, а то наши увидят, госпиталь-то рядом.
Вася ушел. В конце аллеи он еще раз обернулся, Татьяна сидела на скамейке и смотрела ему вслед.
К московскому поезду собралось, как всегда, много народу. Васю провожала мать. Отец на вокзал не поехал, простился с Васей дома, но против поездки не возражал. Профессору не очень нравились друзья сына, которых он иной раз заставал дома. Тревожили его и поздние ночные прогулки. Он считал, что поездка со студентами-туристами отвлечет Васю от дурных привычек.
У Васи оказалось нижнее место в мягком вагоне. Он оценил заботу Петра Афанасьевича. Оставив в купе свой чемоданчик, спустился к матери на перрон. Они стояли, обмениваясь, как всегда при проводах, ничего не значащими фразами. Подошло время отхода поезда. Вася поднялся на ступеньки и, когда обернулся, чтобы помахать матери рукой, увидел, как мимо вагона, глядя на него в упор, но не здороваясь, прошел Никезин.
Начало путешествия было малоинтересным. В одном купе с Васей ехали двое пожилых рабочих отдыхать в санаторий. Они поговорили о своих делах и вскоре завалились спать. Вася прошлой ночью не выспался и тоже последовал их примеру.
Проснулся Вася поздно. Его соседи давно уже позавтракали, на столике стояли пустые чайные стаканы и опустошенная банка из-под простокваши. Соседи сидели на диванчике и играли в подкидного.
— Долго спите, молодой человек, видать, за все экзамены. Студент, небось, как и мой, Николай. Тот тоже после экзаменов двое суток подряд спал.
— Да, в дороге вообще хорошо спится, — заметил Вася и пошел умываться. Зятем он вернулся, надел сорочку и направился завтракать в вагон-ресторан. Плотно позавтракав и выпив стопку коньяку, Вася вернулся к себе. Теперь он лежал с закрытыми глазами и все мечтал о предстоящем путешествии по курортам. О неприятном поручении старался не думать, а впрочем, когда и думал, то оно ему сейчас казалось совсем не таким страшным. Ну, подумаешь, положил аппарат, взял аппарат, ушел со стадиона, — сам себя успокаивал Вася. А девчонку какую-нибудь я в Москве, конечно, подыщу, не скучать же одному.
На станции Минеральные Воды Вася спустилса, погулял по перрону и с удовольствием поел пломбир — здесь он был особенно вкусен. Увидев в киоске коньяк «Юбилейный», он прихватил бутылочку, чтобы не бегать каждый раз в ресторан. Когда Вася вернулся в вагон, его ждала приятная неожиданность: попутчики сошли, а место заняли трое новых пассажиров. Какой-то толстяк пыхтел, пытаясь взгромоздить свой чемодан на верхнюю полку. Молодой железнодорожник кинул свой чемоданчик на диван и сказал, что уходит к друзьям. Третьим пассажиром, который больше всего заинтересовал Васю, оказалась девушка лет двадцати двух, «стильно» одетая, с прической под Марину Влади и весьма искусно удлиненными ресницами.
— Вы едете в этом купе? — спросила она Васю тоном великосветской дамы, в будуар которой проник незнакомец.
Ни прической, ни тоном Васю удивить было нельзя. Этим блистали многие его приятельницы, начиная с Леночки Астаховой. Это был, так сказать, шикарный стандарт модных девиц, которого они придерживались свято и неукоснительно. И Вася ответил ей в тон, с изысканной галантностью;
— Если разрешите, мадемуазель, то да.
— Леди и джентльмены, — обратился к ним толстяк, уложив, наконец, свой чемодан. — Не проследуете ли вы на парочку минут в тамбур на рандеву, пока я, простите, не знаю как выразиться по-французски, не переодену штаны.
— Пожалуйста, — неповторимо передернула плечиками доморощенная Марина Влади и вышла из купе.
Вася последовал за ней.
— Далеко путешествуете, мадемуазель? — пардон, не знаю нашего имени, — сказал Вася.
— Из Кисловодска в Москву. Отдыхала по путевке. Скука. Надо было ехать позже и в Сочи, но обстоятельства заставили. В Сочи поеду без сохранения. Шеф обещал.
— Этот толстячок?
— Нет, этот забавный дяденька за два часа успел мне наговорить кучу комплиментов, а когда выяснилось, — что у нас билеты в одно купе, сказал, что готов меня удочерить на все время его пребывания в Москве.
— О, мадемуазель, у меня, кажется, опасный соперник.
— У вас? Вы что, тоже с первого взгляда хотите меня удочерить?
— Нет, не удочерить, а, скажем, усестрить!
— Ха-ха, а вы кажется не из глупеньких, — усмехнулась девица.
— Ну, если так, назовите мне в награду ваше имя, — попросил Вася.
— Нонна. А вы кто?
— Мужчина! — не растерялся Вася.
— Ну, это надо еще как-то доказать, — значительно заметила Нонна и бросила на Васю из-под подозрительно длинных ресниц вызывающий взгляд. — Я вас спрашиваю об имени.
— Зовут меня Вася, еду в Москву развлекаться. Улавливаете программу? Другой анкеты не требуется?
— Улавливаю, — заметила Нонна. — Подробности, как говорится, в афишах. Кажется, мы уже можем попасть в свое купе.
Нонна постучала в дверь. Послышался голос — «можно».
Они вошли в купе. Толстяк застегивал с трудом сходившиеся на животе полы пижамной полосатой куртки.
— Это туалет специально для торжественного акта удочерения? — ехидно заметила Нонна.
— Не смейтесь, девушка, — благодушно ответил толстяк. — Будьте паинькой, иначе этот бледный юноша, со взором горящим, вас немедленно разлюбит.
— А вы уверены, что он в меня влюбился? — спросила Нонна таким тоном, будто сама в этом нисколько не сомневалась.
— Разумеется, разумеется, — ответил толстяк. — И такое событие в порядочном обществе обязательно отмечают бокалом шампанского, тем более, что у меня жажда страшная. Ведь я уже часа четыре, а то и все пять, в рот ничего не брал.
У толстяка нашлось кое-что в запасе. Выставил свою бутылочку «Юбилейного» и Вася. Ужин состоялся на славу. Когда молодой железнодорожник вернулся в купе, его попутчики были уже под хмельком. Он пожелал всем спокойной ночи, взобрался на полку и тут же заснул.
Из троих раньше всех сдался толстяк. Посылая тысячи проклятий по адресу эвакуатора, подсунувшего ему верхнюю полку, он совершил нелегкое восхождение и улегся так, что под ним заскрипели все пружины.
Нонна понимала вкус в коньяке. А через полчаса, когда купе погрузилось в голубую полутьму, Вася получит возможность убедиться в том, что Нонна понимает толк и в поцелуях. Правда, он несколько опасливо взирал на ее густо окрашенные фиолетовые губы, но Нонна прочла его взгляд и, чуть кривя по модной привычке рот, заметила, что краска химическая, импортная «Экстра» и не линяет.
Железнодорожник сошел на следующий день на одной из станций. В Воронеже его место занял молодой красивый брюнет с усиками. Нонна, хоть и успела за это время, к явному огорчению толстяка, крепко подружиться с Васей, тем не менее немедленно расстреляла нового пассажира залпом тех взглядов, от которых, по ее мнению, должны были терять свою стойкость даже статуи, изваянные из мрамора. Но пассажир будто бы и не заметил этого смертоносного оружия и обратил все свое внимание на Васю.
— Простите, — сказал он с легким кавказским акцентом — мне очень знакомо ваше лицо. Вы не из Тбилисского театра им. Грибоедова?
— Нет, — ответил Вася.
— Не может быть! Но я видел ваше лицо или в театре или в журнале. Вы не писатель?
Вася, польщенный таким сравнением, скромно заметил, что он не писатель, но журналист и вообще ему водилось много путешествовать.
— Вспомнил! — обрадовано воскликнул кавказец. — Вспомнил, и не отрицайте! Вы были в жюри международного фестиваля. Конечно, конечно. Я возглавлял там нашу спортивную делегацию!
— Простите, чью? — спросил Вася, не оспаривая всего сказанного собеседником.
— Как чью? Конечно, нашу, грузинскую. Мы должны выпить за фестиваль. И не будь я Гога Габуния, если мы это не сделаем немедленно!
С этими словами новый пассажир открыл свой небольшой чемоданчик, извлек оттуда бутылочку коньяку, с ловкостью заправского жонглера подбросил в воздух пару лимонов и, разлив по пластмассовым стопкам коньяк, предложил: «Первый тост за прекрасных дам».
— Хорошо, что вы хоть заметили, что в купе есть дама, — тоном оскорбленной герцогини произнесла Нонна.
— Отныне я буду замечать только это! — галантно ответил Гога.
И, действительно, он начал так настойчиво ухаживать за Нонной, что Вася, несмотря на все лестные аттестации, которыми наградил его Гога, почувствовал к нему откровенную неприязнь. Поэтому он решил укрепить свои позиции. Улучив время, когда они остались одни, Вася заручился у Нонны согласием, что они встретятся в Москве, пообещал ей побывать во множестве интересных мест. И она благосклонно дала ему, как она выразилась, свои «позывные» — номер телефона соседки, по которому ее можно вызвать, так как еще три дня она будет в отпуске.
Зато толстяк оказался чудесным попутчиком. Замечательный коньяк вполне утолил его жажду удочерить Нонну. Он закрывал глаза на невинные развлечения молодежи, а самое главное, выяснив, что Вася заранее не обеспечил себя гостиницей в Москве, сказал ему: «Держитесь меня. Устрою, не в центре, — но очень удобно. Я в Москве частый гость».
По прибытии в Москву Гога пожал всем приветливо руки и, сказав, что надеется встретиться со всеми в кафе «Националь», растаял в толпе пассажиров.
Нонночка, заметив кого-то около вагона, недовольно скривила губы, шепнула Васе:
— Меня встречает сослуживец, извините, звоните, — и быстро исчезла.
— Едем со мной прямо в гостиницу, — предложил толстяк.
— Если это вас не обременит, я бы подъехал через полчаса. У меня есть кое-какие дела, — ответил Вася.
— Понимаю, шуры-муры, амуры, — улыбнулся толстяк. — Нисколько не затруднит. Забронирую вам номер из недорогих, но отдельный. Устраивает?
— Конечно, — обрадовался Вася.
— Ну так вот, кончайте дела и приезжайте на Маросейку в гостиницу № 2, шоферы знают. А я вас там в вестибюле подожду. Только не очень задерживайтесь.
— Я быстро! — пообещал Вася и направился на Казанский вокзал.
Очередное оперативное совещание у полковника Любавина проходило в то время, когда Василий Кокорев знакомился со своими новыми попутчиками, севшими в поезд Советабад-Москва на станции Минеральные Воды.
Любавин и Чингизов с вниманием слушали доклад капитана милиции Рустамова о поисках «Москвича», побывавшего в Гюмюштепе у дома Худаяра. Круг машин сузился к вечеру первого дня: двенадцать из восемнадцати «Москвичей» были проданы передовикам советабадских предприятий. Это были известные в городе люди со сложившимся укладом жизни, которую они вели открыто, ни от кого не таясь.
Бригадмильцам, добровольным помощникам Рустамова, не стоило особого труда установить, что несколько владельцев «Москвичей» были в выходной день со своими семьями на пляже, а в понедельник их машины простояли в гаражах. Четверо товарищей, работающих на машиностроительном заводе, получили очередной отпуск и выехали на своих автомобилях в туристическую поездку по Северному Кавказу. Один из владельцев «Москвича», инженер-энергетик, был в служебной командировке в Москве, и машина его уже неделю стояла в гараже. Одна машина была продана врачу, работающему в отдаленном районе республики. В Советабад он эти дни не приезжал. Не упустили из виду бригадмильцы и машину, принадлежащую технику Семенову, автолихачу. Эта машина провела тот вечер на так называемом «стенде позора», который организовала государственная автомобильная инспекция на одной из городских площадей специально для задержанных нарушителей правил уличного движения.
Оставались еще три машины, принадлежащие завмагу Арутюнянцу, народному артисту республики Алиеву и профессору-энтомологу Кокореву.
Машину завмага поздним вечером встретили на загородном шоссе, запыленную, с помятым крылом и протекающим радиатором. Около самого города ее остановил автоинспектор, заинтересовавшийся, при каких обстоятельствах машина попала в аварию. Выяснилось, что завмаг путешествовал на дальние рыбные промыслы за лососиной и икрой.
Много хлопот доставили розыски машины народного артиста Алиева. Сам он был на летних гастролях с театром, а с машиной управлялся его шофер. Еще в пятницу этот шофер куда-то таинственно исчез из города, и сложилось впечатление, что это именно тот «Москвич», который разыскивается. Но час назад удалось установить, что этот шофер вместе с машиной вот уже пятые сутки пребывает в селении Гиндарх на свадьбе у своего земляка. Таким образом, оставался один «Москвич», принадлежащий профессору Кокореву.
Как было установлено, сам профессор прав на вождение машины не имеет. Машину водит его сын, студент института иностранных языков Василий Кокорев. Парень этот, говорят, любит выпить и курит анашу. Машину водит пока неуверенно, но лихо. Один из бригадмильцев — электромонтер Тофик Зейналов, заочник института иностранных языков — весьма нелестно отзывался о Кокореве. Кстати, он сообщил, что в воскресенье, проезжая на велосипеде по набережной, видел, как Кокорев напротив водной станции усаживал в свою машину какую-то высокую блондинку и как потом они на большой скорости умчались.
— Таким образом, — заключил свой доклад Рустамов, — я считаю, что машина, побывавшая в Гюмюштепе, — это «Москвич», принадлежащий профессору Кокореву.
Когда Рустамов упомянул о блондинке, Чингизов чуть не подскочил с места. Он посмотрел на Любавина, таким торжествующим взглядом, будто преступники уже были в его руках. Любавин понял состояние Чингизова и попросил его высказать свои соображения.
— Я согласен с капитаном Рустамовым, — заявил Чингизов, — что в Гюмюштепе побывал сын профессора Кокорева. Он был не один. Мы должны установить, кто были его сообщники по убийству Худаяра. Далее, у меня нет никаких сомнений, что эта блондинка и воровка, побывавшая в квартире Азимова, — одно и то же лицо.
— Аргументируйте, — коротко бросил Любавин.
— Колхозница из Гюмюштепе видела блондинку вместе с Худаяром в такси «Победа». Кокорев уезжает с блондинкой с водной станции, и Кокорев, прямо или косвенно, участвует в убийстве Худаяра. Худаяр, в свою очередь, работал на этой водной станции. Кроме того, о профессорском сынке, разъезжающем на собственном «Москвиче» и курящем анашу, рассказывал мне, как я вам уже докладывал, парень из протезной мастерской. Ясно, что в наших руках участники преступления.
— С последним выводом пока согласиться трудно, — заметил Любавин, — они еще не в наших руках. Еще не доказано, участники ли они преступления. Мы можем и обязаны искать, подозревать, но проверка, проверка и еще раз проверка. Поэтому давайте поступим так. Товарищу Рустамову поручим установить негласное тщательное наблюдение за сыном профессора. Лейтенанту Денисову, я полагаю, нужно будет поручить узнать все, что можно, об этой, пока для нас неизвестной, блондинке.
— Разрешите, товарищ полковник! — возбужденно воскликнул Чингизов.
— Да.
— Я хотел бы, чтобы вы поручили блондинку мне.
— Рано, Октай, рано.
— Почему, Анатолий Константинович.
— Разве ты отказался от той странной, как ты сам ее назвал, ассоциации, о которой как-то мне рассказал?
— Честно говоря, нет. Ассоциация, действительно странная, но, не знаю почему, она меня не оставляет ни на минуту.
— Тем более, Октай, рано тебе вступать в дело в этом направлении. Где гарантия, что та, которую ты намерен искать сегодня, не видела тебя в лицо одиннадцать лет назад в Грюнвальде, когда ты ее искал там?
— Вы правы, Анатолий Константинович! — признал Чингизов.
— Итак — Денисов! — подвел итог Любавин. — А вас, товарищ Рустамов, прошу приступить к делу. Ждем ваших первых сообщений. На этом пока остановимся.
Чингизов и Рустамов встали.
— Останься, Октай, — остановил его полковник Любавин. — Нам с тобой еще нужно подумать, крепко подумать о самом главном.
— Ну, главное у нас есть, Анатолий Константинович. Мы идем по горячим следам.
— Лейтенант Денисов, кстати, еще не пошел по горячим следам. Пойди-ка переговори с ним, обдумайте план действий, чтобы на этот раз не получилось, как с Акопяном. Сейчас ошибки и просчеты должны быть исключены. А потом возвращайся ко мне.
Чингизов вышел из кабинета Любавина и вызвал к себе Денисова. Разработанный им план был таков: начать все с той же водной станции. Если встреча неизвестной блондинки с Василием Кокоревым близ водной станции не была случайностью, то, может быть, там о ней что-нибудь знают. Условившись, что при первой же необходимости Денисов даст знать и получит в помощь оперативников, Октай вернулся в кабинет Любавина.
— Так вот, — продолжал Любавин начатый разговор. — Допустим, что мы уже знаем или узнаем в ближайшее время, кто был у Азимова в квартире и кто, видимо, обладает фотокопией его работы. Я бы сказал, обладал, но пока не ручаюсь, что фотокопия уже пошла по ее преступному назначению. Известно, что самое трудное для диверсантов, действующих в нашей стране, переправлять свои шпионские сведения и материалы. Это подчас гораздо труднее, чем их добывать. Но, повторяю, не это главное. Главное — кто навел этих людей на Азимова, кто в институте следит за ходом его работы, а может быть, и не только его, кто может продолжать нам угрожать даже тогда, когда мы возьмем агентов. Они ведь могут и не выдать того, кто в институте. Больше того, они могут его и не знать. И так бывает, когда действуют не шпионы-одиночки, а группы. А судя по тем показаниям, которые мы получили из Ленинграда, здесь действует именно группа под условным названием «Октан». Так кто же окопался в институте?
— Анатолий Константинович, мы хотели предпринять проверку штата института, — заметил Чингизов.
— Не только хотели, но и предприняли, — сказал Любавин. — Надеюсь, ты не в обиде, что я начал это без тебя. Ты был достаточно занят, а у меня выкроилось время и я просмотрел сотню личных дел, разумеется, выборочно. Я сразу отбросил тех, кого мы с тобой отлично знаем еще с военных времен. Эти люди — золотой фонд нашей техники и науки. И знаешь, что я тебе скажу, Октай? Я иногда жалею, что я чекист, а не писатель. Нет, нет, — улыбнулся. Любавин, заметив недоуменный взгляд Чингизова. — Не думай, что я недооцениваю колоссальной важности нашей работы, не думай, что я могу отказаться от нее хоть на час, хоть на миг, пока я знаю, что у нашей страны есть враги. И все-таки…
Чингизов слушал с напряженным вниманием. Он догадался, что наступила та, редкая в жизни Любавина — этого молчаливого и сдержанного человека — минута, когда его вдруг «прорывало на философию», как Любавин сам иронически называл такие моменты. Чингизов испытывал огромное удовольствие, когда перед ним раскрывался этот благородный, волевой, умудренный богатейшим жизненным и профессиональным опытом человек, его учитель, на которого он стремился походить.
— И все-таки, — продолжал Любавин, — я жалею, что я не писатель. Я могу рассказать людям о том, как, таясь во тьме, крадутся к нам потерявшие человеческий облик преступники, чтобы убивать, жечь, взрывать, выкрадывать то, что добыто ценой невероятных усилий трудового народа, ценой мук и крови целых поколений борцов. Но не эти рассказы должен унести о собою в будущее наш человек. Он должен сохранить в своей памяти все лучшее, что есть на нашей земле, все, что дала ему наша партия, наш боевой союз коммунистов.
— Перелистал биографии сотрудников научно-исследовательского института. Вот Кямиль Шахмурадов, кандидат технических наук, сын пастуха из горного района. Он пришел в институт в сыромятных чувяках и домотканых штанах. За девять лет проделал путь, который его предки не смогли проделать за тысячелетие. Вот Заман Бахшиев, сын кузнеца и сам в прошлом молотобоец. Его изобретения избавили от тяжелого физического труда сотни людей. Вот Амина Кулиева — одиннадцатый ребенок в семье грузчика. О созданной ею системе охлаждения сегодня пишет вся зарубежная пресса. И вот среди таких людей ходит враг, разговаривает с ними, улыбается им, здоровается за руку, выполняет их поручения или дает их, посещает собрания, читает книги, дышит прохладным воздухом на Приморском бульваре. Враг в стране, где дружба — высочайший закон. И никто, кроме нас с тобой, Октай, не укажет на него пальцем и не скажет — «он враг». Мы должны это сделать… Вот так, товарищ майор, вы прослушали философские рассуждения полковника Любавина. А заниматься-то сейчас он должен с вами не рассуждениями, а вот этим.
Любавин выдвинул ящик стола вынул оттуда четыре папки, положил их перед собой и, хотя только что иронизировал над собой, продолжал рассуждать:
— Вот дело Светланы Лужко. Молодая чертежница, во время войны жила на оккупированной территории, а потом была эвакуирована вместе с интернатом с Украины в Советабад. Окончила индустриальный техникум. Прости, Светлана Лужко, что мы решили проверить, действительно ли ты воспитывалась в детском доме и в интернате, нет ли у тебя чего-нибудь другого за душой. Нет, за душой у тебя небольшая еще, но честно прожитая жизнь. Это я уже установил.
Вот второе дело. Есть в институте старик; ночной сторож Аждар Кязимов. Пьет, щедр на угощения, а живет один и получает всего четыреста целковых в месяц. На какие средства пьет и гостей поит? Оказывается, сын ему каждый месяц переводит пятьсот рублей. А пьет старик от обиды. Сын его учился в Ленинграде, окончил стал доцентом, женился, звал старика к себе. Старик поехал, да с невесткой не поладил. Не понравилась она ему. Вернулся в Советабад. Но старик вдов, скучает по сыну. Вот и выпивает.
А вот эта фигура уже не сторож Аждар Кязимов — и не чертежница Светлана Лужко. Это интереснее будет… Познакомьтесь, товарищ Чингизов, с инженером Копаловым, пятидесяти лет от роду, из дворян. Работает Копалов в этом институте четвертый год, и биография у этого сына штабс-капитана царской армии такая: воспитывала его мать, учительница английского языка, овдовевшая в 1916 году, переехал он к нам сюда из Средней Азии. А чем занимался до этого? Посмотрим, что он сам о себе сообщает: «После окончания ЛВТУ работал старшим научным сотрудником в лаборатории прямоточных котлов. В 1937 году был арестован. В 1939 году в августе был освобожден из-за недоказанности обвинения…». А дальше оказался в паровозном депо станции Аджикабул в Азербайджане, в должности помощника мастера. В сентябре 1941 года, то есть в войну, переехал в Красноводск и стал дежурным диспетчером в порту. В 1945 году работал в Туркменском геологическом управлении в поисковых партиях, ведущих разведку на нефть. В 1948 году осел в Небит-Даге в научно-исследовательском институте в должности младшего научного сотрудника и, наконец, в 1952 году прибыл в Советабад. В институт направлен главком. Сотрудничает в группе теплотехников. По отзывам, специалист опытный, но человек замкнутый. Холост. Бывал ли за границей? Да, в 1935 году был в Англии в качестве эксперта по тепловому оборудованию в закупочной комиссии Внешторга. Очень странная фигура. Что его мотало по стране? Что его заставляло менять профессии? Подождем, посмотрим, что о нем скажут те, кто его знал поближе, чем мы с вами, товарищ майор.
— И, наконец, вот это личное дело, — раскрыл Любавин последнюю папку. — Елена Михайловна Черемисина, библиотекарь, работает в институте десять лет, исполнительнейший и скромнейший человек. Была на фронте, в Советабад приехала после военного госпиталя, хорошо, отлично! Но вот, Октай, прочитай-ка эту справку. — И Любавин подвинул Чингизову папку.
В дело была вшита врачебная справка, из которой явствовало, что Елене Михайловне Черемисиной по состоянию здоровья (следует латинский диагноз) рекомендуется жить на юге, на берегу моря.
— Что ты думаешь по поводу этой справки, Октай?
— Трудно что-нибудь сказать, — ответил Чингизов. — Многим при выписке из госпиталей или больниц дают такие справки.
— Правильно, многим, — заметил Любавин. — А теперь посмотри-ка, пожалуйста, где родилась и откуда ушла на фронт Черемисина, в биографии посмотри.
Чингизов посмотрел: «Из Херсона».
— И это тебе ни о чем не говорит? — спросил Любавин.
— Откровенно говоря, нет, Анатолий Константинович.
— А мне говорит. Мне хочется спросить, чем климат Советабада на берегу Хазарского моря лучше климата южного города Херсона на берегу Днепра, близ Черного моря? Но это, так сказать, малый вопрос. А большой вопрос у меня возник, когда я послал запрос о Черемисиной в Херсон. Я получил сегодня утром радиограмму, в которой говорится, что Черемисина из честной семьи патриотов. Отец и мать были расстреляны гитлеровцами за связь с партизанами. Сама Черемисина, будучи двадцатичетырехлетней девушкой, оставила город и добровольно ушла на фронт. В Херсон после войны ни временно, ни на постоянное место жительства не возвращалась. И это тебе ничего не говорит против Черемисиной?
— Такая справка, скорее, говорит за нее, — возразил Чингизов.
— Вот видишь, — усмехнулся Любавин, — как на тебя подействовала моя философия. Ты теперь хочешь видеть только хороших людей. А я не спешу с выводами. Из личного опыта я знаю, что большинство взрослых людей с теплотой вспоминает дни своего детства и юности, родные места, где проходила их молодость, их всегда тянет вернуться в милый сердцу край, хоть одним глазком посмотреть, что осталось старого, что изменилось, встретиться с теми, с кем сидел когда-то на одной парте или стоял за одним станком. Думаю, что и тебе это знакомо.
— Да, конечно, — ответил Чингизов.
— А вот Черемисина, — продолжал Любавин, — не захотела после войны хоть на краткое время вернуться в родной край. А ведь где-то там могила ее отца и матери, зверски замученных гитлеровцами. Где-то там жил или, может, живет и сегодня тот, с кем обменялась она первым поцелуем. Ведь ей было двадцать четыре года, когда она покинула Херсон. Но она ни разу не приехала в свой родной город. Почему? Спросить ее об этом, — разумеется, нельзя. А раз нельзя ее спросить, значит, надо спросить тех, кто знал Черемисину по Херсону. Может быть, здесь таится какая-нибудь личная трагедия, а может быть, и что-нибудь другое. Вот на все эти вопросы я еще ответа не имею. Жду их оттуда не сегодня-завтра. А пока суд да дело — присмотримся, Октай, к Черемисиной, присмотримся тщательно, но опять-таки, повторяю, очень и очень осторожно.
Где сейчас находится и чем занимается в настоящее время Василий Кокорев — вопрос, на который должен был ответить капитан милиции Рустамов, прежде чем организовать наблюдение за этим автомобилистом. План он избрал простой. Зная уже со слов бригадмильца Тофика Зейналова об образе жизни Кокорева, он решил, что Василию, конечно, нередко звонят его приятельницы. И Рустамов поручил одной из сотрудниц отделения милиции, которая помогала ему в оперативной работе, позвонить на квартиру Кокорева. Если Вася окажется дома, немного поморочить ему голову, как это нередко делают девушки, и дать отбой.
Сотрудница позвонила.
— Попросите, пожалуйста, к телефону Васю.
— Нашего Васи нет дома, — ответил женский голос. — А где он?
— Как где? В Москву уехал. А кто спрашивает-то?
— Его приятельница из института. Я только вчера приехала, хотела позвонить, да не успела.
— А Вася как раз вчера и уехал.
— От него еще ничего нет? Благополучно он долетел до Москвы?
— Так он, дорогая, не самолетом, он поездом поехал. Обещал, как приедет, телеграмму дать.
— Поездом? Ах, бедняжка, замучается в дороге. Лето, все едут. Вагоны битком набиты — яблоку негде упасть.
— А он в мягком поехал, нижняя полочка у него. Со всеми удобствами. Погуляет Васенька, посмотрит Москву.
— Да, конечно, завидую я ему. Простите, что вас побеспокоила.
— Пожалуйста, милочка, пожалуйста.
— До свидания.
Через несколько минут Рустамов докладывал полковнику Любавину об отъезде Василия Кокорева. Еще через несколько минут в кабинет к Любавину явился вызванный им капитан Адиль Джабаров.
— Вы отлично загорели и даже усики отрастили! — заметил Любавин, пожимая руку Джабарова.
— С курорта, товарищ полковник. А месяца в Сочи достаточно, чтобы так загореть.
— И чтоб усы выросли? — улыбнулся Любавин.
Джабаров смутился. Он знал, что Любавин любит людей аккуратных и подтянутых, но не жалует тех, кто уж слишком обращает внимание на собственную наружность.
— Ну, ладно, усы в данном случае не беда, скорее наоборот. Можете их оставить при себе, — сказал Любавин. — А вот с отпускным настроением придется распрощаться. Вам предстоит сложное боевое задание.
И полковник Любавин поручил капитану Джабарову догнать самолетом отошедший вчера из Советабада поезд в Москву, разыскать в поезде Василия Кокорева, не спускать с него глаз, но раньше времени его не трогать, чтобы получить возможность проследить за тем, с кем он встретится и чем будет заниматься в Москве.
— Ну, а потом найдете нужным, арестуйте его, — добавил Любавин. — Результаты допроса немедленно сообщите мне. Я позвоню товарищам в Москву, вам будет оказано должное содействие. А в дороге управитесь сами. В пути и на курортах люди быстро знакомятся. Вы, надеюсь, после Сочи уже имеете кое-какой опыт по этой части?
— Так точно, имею, — ответил Джабаров, явно обрадованный ответственным заданием.
— Зайдите к майору Чингизову, получите у него ориентировку по делу, чтобы отчетливо представить себе свой объект, и вылетайте рейсовым самолетом.
— Слушаюсь, товарищ полковник!
Никезин возился с панелью радиоприемника «Балтика». Удивительно было, с какой ловкостью этот крупный мужчина с огромными ручищами управлялся с тонюсенькими проволочками, которые он припаивал к панели миниатюрным электропаяльником, с длинной острой отверткой, точно попадающей в прорези крохотных шурупчиков. Работал он дома, в маленькой комнатушке с узким окном, у которого стоял большой стол, заваленный деталями радиоприемников. Такие же детали нагромождали прикрепленную к стене большую деревянную полку.
На другой стене висели на гвоздях аккордеон, поблескивающий перламутровой инкрустацией, и старая гармонь. В углу комнаты стоял небольшой кованый сундук, запертый на тяжелый висячий замок. Работал Никезин мастером в артели, занимавшейся ремонтом радиоприемников и музыкальных инструментов. Артель имела в центре города приемный пункт и небольшую мастерскую, но заказов у нее было много, и мастера выполняли их на дому. Был Никезин в артели на хорошем счету. За «левыми» заказами не особенно гонялся, работал добросовестно, управлялся с заказами быстро. Во всякие споры на собраниях, как правило, не вмешивался, но когда дело касалось вопросов производства, умел сказать нужное слово. С ним считались как с опытным, квалифицированным работником, и года два назад он был даже избран в правление артели.
Дом, в котором жил Никезин, стоял на отшибе, неподалеку от моря, в заводском районе. Домик этот строил в свое время с помощью дружков молодой белозубый печник и верхолаз Алеша Волков, гармонист и балагур. Любили его товарищи за веселый нрав и тонкое искусство. Хоть и молод был, но не уступал старикам в сложнейшей работе, выкладывая огнеупором топки, а самое главное — умел Алеша хорошо класть заводские дымоходные трубы. Приехал как-то Волков на полуторке на кирпичный завод за огнеупором. Кладка предстояла ответственная, и он сам каждый кирпич выбирал. Приглянулась Алеше на том заводе молодая обжигальщица Настенька. Познакомился он с ней и полюбил ее. Решили пожениться. Жила Настя в общежитии, на завод из детского дома пришла. Родителей у нее не было. Вот тогда и стал ставить Алексей Волков свой дом. Участок ему отвели неподалеку от завода. Поженились они с Настей, но жить им вместе пришлось недолго. Грянула война. Алеша уехал на фронт и через год погиб. Жила Настя одна, работала на заводе. Тяжело ей было одной. Алешу забыть никак не могла. Услыхала как-то, когда уж война кончилась, что шофер с автобазы, которая рядом с их заводом, стояла, квартиру ищет, и сдала ему комнату. Правда, квартиранта своего она мало дома видела. Шофер день и ночь на своей полуторке разъезжал. Но парень он был веселый. Появится в доме, пошутит, перекинется словечком — и как-то веселее.
Потом шофер в таксомоторный парк перевелся. Гараж был на другом конце города, и он переехал на другую квартиру, поближе к гаражу. А Настеньке другого жильца порекомендовал — Никезина Петра Афанасьевича. Никезин был молчаливый, суровый, работал много. Поначалу его суровость пугала Настю. Но как-то отремонтировал Петр Афанасьевич баян, стал его пробовать, разыгрался и душевно запел хорошую солдатскую песню. Иначе стала Настя к нему относиться. А когда завел как-то Никезин разговор о том, что он одинок — семья от немца на Смоленщине погибла — и предложил выйти за него замуж, она согласилась. Так стал Никезин хозяином в доме, построенном Алешей Волковым.
…Настя была на работе. Никезин закончил паять, вставил панель в корпус приемника, закрыл заднюю крышку, воткнул вилку в розетку и стал проверять, как работает «Балтика». Приемник действовал отлично на всех волнах. В это время мимо дома прошла машина и дважды коротко просигналила. Никезин, не торопясь, взял приемник, вышел на улицу и остановился, поглядывая, не пройдет ли попутная машина. Несколько минут спустя из-за угла показалось такси. Никезин поднял руку. Машина остановилась, и он сел в нее.
— Отправил? — спросил его шофер.
— Да.
Шофер, правя левой рукой, правой вытащил из кармана куртки папиросу, протянул Никезину и сказал:
— Бери, раскуришь дома в 2.30. Ясно?
Никезин кивнул головой.
Сдав приемник в мастерскую, Никезин, не торопясь, на трамвае поехал домой.
Войдя в свою комнату, открыл сундук, где лежали[]тяжелые кирзовые солдатские сапоги и немецкий аккордеон, точно такой, как висел на стене. Он вынул аккордеон, положил на стол, снял крышку. Затем покрутил пальцами папироску, которую дал ему шофер, вытащил из нее мундштук, расправил его на столе и, взяв лежавшую рядом лупу, навел ее на бумажку. Под лупой отчетливо проступили колонки каких-то цифр.
На столе у Никезина стоял старинный приемник, один из самых первых выпусков «СИ-235». Никезин вытащил из клеммы приемника вилку от антенны, подсоединил ее к своему аккордеону и взглянул на часы. До двух часов тридцати минут оставалось около трех минут. Он слегка перебирал клавиши аккордеона, наигрывая в четверть тона какую-то легкую мелодию, похожую на немецкую песенку «Майн либер Августин», которую обычно отзванивали механизмы, вделанные в старинные настольные часы.
Вытащив откуда-то из аккордеона миниатюрный наушник, Никезин приложил его к уху и, напряженно вслушиваясь, стал отстукивать на клавишах такты. Прошло уже минут восемь, но наушник молчал. Никезин сделал минутный перерыв и вновь стал выстукивать такты. До его слуха донеслись ответные сигналы. Глядя через лупу на колонки цифр, Никезин быстро и отчетливо отбивал какую-то дробь. Он не дошел еще и до половины передачи, как послышался резкий стук в дверь. Никезин продолжал работать. Стук умолк, а несколько минут спустя постучали в окно. Он поднял глаза, увидел за окном лицо жены, но продолжал свою работу. Закончив, отключил от антенны аккордеон, закрыл крышку, запер его в сундук и только тогда пошел отворять дверь.
Настя вошла в дом сердитая и расстроенная.
— Чего это ты полчаса не открываешь, — упрекнула она мужа. — В кои веки раньше домой выбралась постирать, приготовить, а тут вот маячь на улице.
— Поговори мне еще, — гаркнул на нее разъяренный Никезин.
— А ты не кричи, Петр, я и без крика человеческую речь понимаю, — возразила ему Настя.
Никезин размахнулся и ударил жену по лицу своей огромной ручищей, скверно выругался и вышел из дому.
Все шло как по-писаному. В окошке, где выдавалась почта до востребования, Вася получил адресованное ему письмо. Не вскрывая его, он тут же вышел из здания вокзала и поехал на такси в гостиницу. Толстяк уже ждал его.
— Сдавайте ваш паспорт и получайте ключ от номера. К сожалению, мы с вами на разных этажах. Вы на четвертом, если не возражаете. Лифта здесь нет, а мне высоко взбираться трудно, у меня и так пропасть беготни в Москве, ведь мы народ командировочный, сами знаете, как вертимся.
Вася рассыпался в благодарностях.
— Вечером увидимся здесь, — сказал ему толстяк, — В буфете неплохой коньяк. Посидим, поболтаем.
Вася утвердительно кивнул головой и улыбнулся.
Комната была отличная: маленькая, светлая и даже с телефоном. Вася, заперев дверь на ключ, с нетерпением вскрыл конверт. В нем было два билета на завтрашний футбольный матч.
Вася даже забыл на миг о том поручении, которое ему предстояло выполнить на стадионе. Как многие советабадцы, он не был равнодушен к футболу и был очень рад, имея два билета на международную встречу.
Нонне звонить было еще рано. Он не знал, добралась ли она уже до дому. И Вася, повесив через плечо фотоаппарат, как заправский турист, отправился бродить по Москве. Часа через два он позвонил Нонне. Та сказала, что может с ним встретиться ненадолго, так как сегодня она должна быть дома не позже одиннадцати, зато завтра она в его полном распоряжении.
Они встретились на улице Горького, побродили по центру, посмотрели новую кинокартину. Ужинать Нонна отказалась, она торопилась домой. Вася проводил ее и отправился к себе в гостиницу.
На следующий день Вася, как было условлено, встретился с Нонной у входа в ЦУМ. Перекусив на ходу в кафетерии и прихватив с собой, по совету предусмотрительной Нонны, несколько пончиков и кулек карамели, они направились на стадион. Нонна хотела ехать в метро, но Вася настаивал на такси.
— Но это же дорого, — возразила Нонна.
— Чепуха, — пренебрежительно бросил Вася. Он уже начал вести «шикарную жизнь». Вскоре их машина влилась в плотный поток машин, следовавших к стадиону.
Несмотря на то, что до начала матча было больше часа, они с трудом прошли на свои места. Справа от Васи оказался какой-то человек в темных очках и сером костюме. На коленях у него лежала мягкая, фетровая шляпа, придавленная новеньким фотоаппаратом «Зенит», который он слегка придерживал рукой. Вася больше не оборачивался в сторону своего соседа. Все его внимание заняла Нонночка. Она оказалась знатоком футбола. Названия команд, имена нападающих, вратарей, защитников так и сыпались из ее уст. Вася успел узнать, что знаменитый Яшин, прославленный столичный вратарь, страшно высокомерен и не обращает никакого внимания на девушек, от которых ему нет отбоя. Узнал он и подробности о неудачной женитьбе какого-то полузащитника, от которого жена убежала через две недели к защитнику другой команды. Но просвистел свисток судьи, матч начался, и Нонна на короткое время умолкла.
У ворот противников попеременно возникали острые моменты. Трибуны реагировали оглушительными криками на каждый удачный бросок вратарей. Первый тайм окончился с ничейным результатом. В середине второго тайма тройке нападающих хозяев поля удалось прорваться к воротам своих гостей. Но вратарь отбил труднейший мяч, и громкие аплодисменты лавиной обрушились на зеленое футбольное поле.
Вася вытащил коробку папирос, чуть отодвинувшись от соседа, положил рядом с собой на скамью фотоаппарат, пошарив в карманах, достал спички и закурил. Через одну минуту он скорее почувствовал, чем увидел, как закуривает его сосед. Вася чуть нагнулся, будто осторожно стряхивая пепел со своей папиросы, и глянул на соседа. Тот сосредоточенно смотрел на поле и дымил сигаретой. Вася тронул рукой аппарат. Аппарат был на месте. Он переложил себе на колени и, поигрывая ремешком, продолжал наблюдать матч, коротко обмениваясь с Нонной впечатлениями.
За несколько минут до окончания матча многие зрители стали предусмотрительно подниматься с трибун. Поднялись и Нонна с Васей. Такси им найти не удалось.
Возвращались в переполненном метро. Побродив по улице Горького, они отправились в кафе «Националь». Нонна отлучилась, чтобы привести себя в порядок. Вася тоже воспользовался этим временем. Он горел нетерпением узнать, что сейчас содержится в его аппарате. Заперевшись в кабине туалета, он быстро вынул «Зенит» из футляра и открыл крышку. Там лежали деньги. Вася, не считая, спрятал деньги в карман и облегченно вздохнул: поручение-то оказалось совсем пустяковым.
Молодые люди заняли столик поближе к эстраде. С видом заправского знатока Вася, вежливо советуясь с Нонной, заказал напитки и ужин. Вдруг сзади раздался зычный голос с кавказским акцентом:
— Ва! Дорогие! Как я рад, что вы здесь!
Гога, не спрашивая разрешения, легко подхватил стоявший у стены стул и, чуть покачиваясь, — видимо, он уже был под хмельком, — уселся рядом с Нонной.
Васю сейчас меньше всего устраивало общество Гоги, и он принял подчеркнуто сдержанный вид. Но Гога не обращал на него никакого внимания. Заметив Нонне, что она великолепно выглядит и что он просто не в состоянии оторвать от нее глаз, Гога тут же подозвал официанта и попросил дать бутылку коньяку.
Время близилось к половине второго ночи. Конферансье объявил в микрофон: «Танцуем последнее танго „Увядшие листья“». Не успел Вася оглянуться, как Гога чуть ли не рывком поднял Нонну с места и увлек ее в круг танцующих. Вася кипел от злости. Ему хотелось проучить этого нахала. Танец кончился. В кафе начали гасить люстры. Публика расходилась при мягком свете бра.
— Пошли! — сказал Вася Нонне.
— Пошли, — ответила та покорно. — А вы не с нами, Гога? — обратилась она к своему партнеру по последнему танго.
— Какой может быть разговор! — ответил Гога и бесцеремонно подхватил Нонну под руку.
— А может быть, нам не по дороге? — язвительно заметил Вася.
— Совершенно верно! — ответил Гога. — Нам с тобой не по дороге. Знаешь, есть такая детская игра «третий лишний». Ты, наверное, устал с дороги?
Это было уже пределом нахальства. Вася не, выдержал:
— Слушай, проваливай-ка ты отсюда, — гаркнул он во все горло.
Его крик привлек к себе внимание посетителей, и они остановились у выхода из кафе, любопытствуя, чем кончится разыгравшаяся на их глазах ссора.
— Это ты мне сказал? — улыбаясь, спокойно спросил Гога.
— Тебе. Убирайся отсюда.
— Нонна, зачем ты связалась с этим сопляком? — укоризненно обратился Гога к девушке. — Идем ради бога отсюда. Чего он к нам привязался?
— Это ты к нам привязался, негодяй! Оставь мою девушку в покое! — заорал Вася.
— Я не ослышался? Ты произнес какое-то слово? Может быть, ты повторишь его, сопляк? — уже без улыбки спросил Гога и в пол-оборота обернулся к Васе.
— Ты негодяй! — крикнул снова Вася.
Гога медленно поднял руку, будто раздумывая, что ему делать, по лицу его пробежала пьяненькая улыбка, и он, размахнувшись, влепил Васе пощечину. Тот вне себя бросился на Гогу. Нонна побледнела и прижалась к стенке. Послышалась заливистая трель свистка. К месту происшествия спешили два милиционера. Они разняли сцепившихся молодых людей и повели их в находившийся неподалеку оперативный пункт милиции.
— А девушка-то сорвалась! — заметил какой-то подвыпивший посетитель кафе, с любопытством наблюдавший всю эту сцену.
Милиционер оглянулся, но Нонны и след простыл. Напуганная скандалом, она покинула своих пылких кавалеров.
В оперативном пункте милиции начали составлять протокол. Гога, видно, окончательно захмелел, разбушевался, и его пришлось увести в другую комнату.
— Фамилия, — обратился дежурный к Васе.
— Кокорев, — ответил тот трясущимися губами.
— Занятие.
— Студент.
— В Москве проездом?
— Да, я только вчера приехал из Советабада. После матча зашел со знакомой девушкой поужинать, а этот нахал к нам привязался.
— Ну, когда двое дерутся, — назидательно заметил дежурный, — виноваты всегда оба. Тем паче, что и вы, гражданин, не из трезвеньких. Придется вас задержать до утра, а утром начальство разберется. У нас в столице за дебош в общественных местах строго спрашивается.
— Проводите его! — приказал дежурный милиционеру. Васю вывели из помещения оперпункта и пригласили сесть в машину.
— Куда вы меня везете?
— В отделение милиции, — ответил конвоир.
Машина подъехала к какому-то зданию и остановилась. Васю ввели в подъезд. Входя, он успел мельком заметить на стене табличку «Комендатура КГБ». Хмель с Васи как рукой сняло.
Конвоир ввел Васю в большой кабинет. За письменным столом сидел подполковник, как успел заметить по погонам Вася..
— Садитесь, Кокорев, — приказал подполковник., указывая Васе на стул, стоявший около приставного столика. — Рассказывайте!
— Что рассказывать? — спросил Вася.
— Все, что сочтете необходимым и, разумеется, только правду. Вы находитесь в Комитете государственной безопасности. Есть ли у вас какие-нибудь вопросы или заявления?
— За что меня сюда привели? — спросил дрожащим голосом Вася.
— Конечно, не за то, что вы поскандалили со своим собутыльником в кафе «Националь», — улыбнулся подполковник.
— Тогда за что же? — спросил Вася.
— А об этом вы нам расскажете сейчас сами. Я вас слушаю.
— Мне нечего рассказывать, я ни в чем не виноват.
— Вот что, Кокорев. У нас очень мало времени, и я прошу не отнимать его зря. Рассказывайте, кто и зачем вас послал в Москву.
— Меня никто не посылал, я сам приехал. Я студент, у меня каникулы, я хотел побывать в столице.
— И вы начали с футбольного матча и кончили кафе «Националь»?
— Откуда он знает про футбольный матч? — внутренне содрогнулся Вася, а вслух спросил: — А разве это запрешено?
— Что запрещено?
— Бывать на футболе или в кафе.
— Нет, это не запрещено, — ответил подполковник. — Запрещено другое. — И, выждав минуту, сказал: — Что же вы, Кокорев, не спрашиваете, что именно другое? Или сами понимаете и хотите обо всем рассказать?
— Нет, я ничего не понимаю! — вскричал Вася. Его начинал бить мелкий озноб.
— Ну, хорошо, тогда мы вам поясним, — спокойно оказал подполковник. — Он достал из папки протокол допроса и неторопливо, четким почерком стал заполнять графу за графой, ответы на анкетные вопросы. Заполнив, подозвал к столу Кокорева и попросил его расписаться.
— Протокол допроса? — ужаснулся Вася. — В чем вы меня обвиняете?
— В чем мы вас обвиняем? — В шпионаже!
— Что? В шпионаже? — сдавленным шепотом спросил Вася и выкрикнул истерически: — Это неправда! Я не шпион!
— Зачем вы приехали в Москву?
— Я студент, у меня каникулы. Мне мама дала деньги. Мой папа профессор.
— Насчет папы я уже знаю, а вот насчет денег у меня некоторые сомнения. Кстати, вас следовало обыскать, но мы этого не делаем. Я полагал, что у нас произойдет откровенный разговор, а потом будут всякие формальности.
Подполковник нажал кнопку звонка. В кабинет вошел старший лейтенант.
— Вызовите помощника коменданта и произведите обыск гражданина.
Старший лейтенант вышел и возвратился с помощником коменданта.
— Выкладывайте, что у вас в карманах, — приказал старший лейтенант. — Все, все выкладывайте.
Вася вытащил из кармана толстую пачку денег и студенческое удостоверение.
— Больше ничего? — спросил помощник коменданта. Вася отрицательно покачал головой.
— Разрешите проверить. — И помощник коменданта осмотрел карманы Васиных брюк. На пол упала крохотная перламутровая пуговичка. Он положил ее на стол рядом с деньгами.
Старший лейтенант составил протокол обыска, указал сумму изъятых у арестованного денег. В протокол также были внесены находившиеся при Васе студенческий билет Советабадского института иностранных языков, автоматический карандаш марки «Союз» и перламутровая пуговица диаметром в пять миллиметров.
Вася подписал протокол обыска, и подполковник, освободив вызванных им сотрудников, продолжал допрос:
— Так, значит, ваша мама дала вам на прогулку в Москву столько денег?
— Да! — сам не зная почему, продолжал врать Вася.
— Хорошо, мы уточним это обстоятельство. — А правду говорить вы намерены?
— Я говорю правду, — пролепетал Вася.
— Тогда лучше молчите, — сказал подполковник. — Говорить правду буду я. Но я обязан напомнить вам, что уголовный кодекс предусматривает смягчающие обстоятельства в случае искреннего, чистосердечного раскаяния обвиняемого и полного разоблачения им как самого себя, так и своих соучастников. Я понятно излагаю?
— Понятно, — выдавил из себя побелевшими губами Вася.
— Жду ваших показаний.
— Я ни в чем не виноват! Я не изменял Родине! Я никогда не был шпионом.
— Так, ну что же, мы вам напомним то, что вам сейчас очень хочется спрятать от нас или забыть. Вы привезли в Москву фотоаппарат марки «Зенит», в котором находилась пленка со снимками секретной работы советского инженера, добытыми шпионским путем. Почувствовав, что за вами следят, вы решили подложить свой аппарат гражданину, сидевшему рядом с вами на футбольном матче, и взамен взяли его аппарат. Так?
— Нет, у меня не было никаких шпионских снимков. Это неправда!
— А что же тогда содержалось в вашем аппарате?
— Не знаю, обыкновенная фотопленка. Я хотел снимать Москву.
— Лжете, лжете, Кокорев, — брезгливо поморщившись, произнес подполковник. — Снимать Москву хотел, как он утверждает, и гражданин, которому вы подсунули свой аппарат. А, кстати, как вы попали на стадион? Как вам удалось так быстро достать билеты, да еще на такие хорошие места? Вы ведь только вчера приехали в Москву. Не так ли?
— Я купил их у входа на стадион, — ответил Вася.
— Опять ложь! А вот сосед ваш знал, для кого он припас те два места, на которых сидели вы и ваша подруга. Кстати, как ее фамилия, где она работает, где живет?
— Ее зовут Нонна, а где работает и как фамилия, честное слово, я не знаю.
— Вот сейчас вы впервые за все время сказали правду. Так вот, не будем вас больше терзать вопросами о том, что нам известно и без вас. Ответьте на то, что мы хотим узнать, кто вас послал в Москву с этой фотопленкой?
— Никто меня не посылал. У меня не было никакой пленки.
Подполковник поднял телефонную трубку и приказал: «Введите арестованного».
Вася сидел, не шевелясь. Он не повернул назад голову и тогда, когда услышал сзади шаги.
— Подойдите поближе, — приказал подполковник. — Садитесь вот здесь, — и он указал на стул против Васи.
— Кокорев, вы узнаете этого человека?
Вася поднял голову. Перед ним сидел его сосед по стадиону, только сейчас он был без темных очков.
— Нет, — ответил Вася.
— А вы его узнаете?
— Да, — ответил вошедший. — Он сидел слева от меня на стадионе с какой-то девушкой. Это он мне подсунул свой аппарат, и из-за него я, честный человек, оказался здесь.
— Уведите его, — приказал подполковник.
Арестованного увели.
— Что вы теперь скажете, Кокорев?
Вася молчал.
— Вы же знаете, кто этот «честный» человек.
— Нет, не знаю, — ответил Вася.
— Так я вам скажу, кто он. Это крупный шпион, прибывший в Советский Союз под видом иностранного туриста. Вот кому вам, Кокорев, было поручено передать фотокопию секретной работы.
Только сейчас до Васиного сознания дошло все, что с ним произошло. В ушах звенело страшное слово: «шпионаж»… Он вскочил с места и закричал:
— Нет, нет, я не шпион! Я ничего не знал о чертежах! Я вам расскажу все.
— Сядьте, успокойтесь, выпейте воды. Ваша участь, Кокорев, зависит только от вас. Говорите всю правду, не утаивая ничего. Ваши показания будут записываться. Ясно?
— Да. Я скажу все, — ответил Вася. Подполковник поднял трубку и приказал прислать к нему капитана Джабарова.
Вася сидел, опустив голову. Кто-то вошел и уселся сбоку за маленьким столиком. Вася услышал, как зашуршала бумага.
— Итак, рассказывайте.
— Я не знаю, с чего начать. Только, поверьте мне, я не шпион! Я ничего не знал, ни о какой секретной пленке не знал.
— Кто и зачем вас послал в Москву? — четко повторил вопрос подполковник.
— Я расскажу все. Петр Афанасьевич сказал, что я могу заработать много денег и хорошо провести свои каникулы. Он велел мне положить фотоаппарат рядом с собой и сказал, что мой сосед обменяется со мной аппаратом, а я найду в аппарате пять тысяч рублей. Это все, что он от меня потребовал.
— Кто такой Петр Афанасьевич?
— Я не знаю его фамилии. Меня с ним познакомила одна моя знакомая.
— Какая знакомая?
— Ее зовут Татьяна. Я познакомился с ней на водной станции.
— Где она вас познакомила с Петром Афанасьевичем?
Вася вспомнил сцену у Худаяра, замялся, что не прошло мимо внимания подполковника, и ответил:
— У нее дома, в день ее рождения.
— Он объяснил вам, что вы повезете в своем аппарате?
— Да он сказал, что там бриллианты, которые он отобрал в войну у богатых немцев и хочет продать.
— Кому?
— Тому, кому я должен их передать.
— Это ваш единственный разговор с Петром Афанасьевичем.
— Да, — солгал Вася.
— И вы после первого знакомства согласились принять участие в столь сомнительной операции?
— Да.
— Не верю.
— Товарищ подполковник, разрешите задать вопрос арестованному, — отрываясь от протокола, спросил капитан.
Васю поразил знакомый голос, и он только сейчас посмотрел в его сторону. Сзади за столиком сидел его дорожный спутник и виновник ареста Гога Габуния. Вася широко раскрыл глаза от изумления. Подполковник улыбнулся.
— Вы, кажется, знакомы с капитаном Адилем Джабаровым?
— Да, нам уже приходилось с ним встречаться, — ответил вместо Васи Джабаров. — Позвольте задать ему вопрос.
— Пожалуйста!
— Скажите, Кокорев, что вы делали на своем «Москвиче» в Гюмюштепе вечером в прошлый понедельник?
Вася понял, что они все знают. И он рассказал про смерть Худаяра.
— А ваша знакомая знала про все ваши дела с этим Петром Афанасьевичем?
— Нет, нет, что вы! — воскликнул Вася. — Она ничего не знала, и Петр Афанасьевич сам просил ни во что ее не посвящать. Это чудесная женщина! Я виноват перед ней. Только теперь я понимаю, как я низко поступил, что связался с этой Нонной, из-за которой все произошло. Татьяна ждет меня. Мы с ней должны встретиться. Она мне подарила на память вот это, — и Вася указал пальцем на маленькую перламутровую пуговицу, поблескивающую на столе.
Кокорев рассказал дальше, где и как они условились встретиться с Татьяной, какие он должен дать ей телеграммы.
— Завтра ровно в три часа дня я должен дать телеграмму маме, а Татьяна к ней позвонит. Как она будет нервничать, если не получит от меня телеграмму! Вы меня ведь не отпустите? — спросил Вася, вопреки всему надеясь, что вот сейчас кончится этот допрос и, может быть, его отпустят в уютный номер гостиницы на Маросейке.
— Нет, Кокорев, мы вас, конечно, не отпустим. Не можем. Вольно или невольно, но вы стали соучастником серьезных преступлений. Правда, ваше чистосердечное раскаяние, несомненно, смягчит вашу участь, но вам еще придется предстать перед судом в качестве соучастника, пусть невольного, но соучастника преступлений, совершенных врагами Родины. Вам предстоит еще отвечать на много вопросов. Вы должны будете сказать правду в лицо тем, кто вовлек вас в свою гнусную, преступную шайку. Наберитесь мужества и, если хотите хоть в будущем стать честным гражданином, расскажите все. Подпишите протокол. Вот здесь и здесь, внизу на каждой странице.
Вася подписал, и его увели.
Поезд Советабад — Москва Адиль Джабаров догнал в Воронеже. Мы уже знаем, как он познакомился с Василием Кокоревым и чем это знакомство завершилось. Кокорев, конечно, не знал того, что его случайный знакомый Гога Габуния, он же капитан Адиль Джабаров, тоже присутствовал на международном футбольном матче и наблюдал в свой бинокль не за матчем, а за Василием Кокоревым. За Васиным соседом справа тоже внимательно наблюдали две пары очень острых глаз. И мимолетный жест, которым были обменены фотоаппараты, не прошел мимо внимания контрразведчиков.
Он был очень доволен, этот иностранный турист, получивший «Зенит» с фотокопией работы Азимова, когда вместе с толпой выбирался со стадиона. Ему казалось, что он растворился в ней. Толпа внесла его в вестибюль метро, а потом в вагон. Сошел он на станции Охотный ряд. Спокойно пересек площадь и неторопливо поднялся по лестнице на третий этаж гостиницы «Националь».
Взяв у коридорного ключ, открыл номер, включил свет и вздрогнул от резкого возгласа: «Руки вверх!» Бежать было некуда. Прежде чем он успел сделать какое-то движение, у него отобрали аппарат, обыскали, и старший лейтенант, подкидывая на ладони миниатюрный пистолет «Вальтер», заметил:
— Вы этот сувенир успели приобрести в Москве или привезли с собой, господин иностранный турист?
На допросе, который начался сейчас же после того, как его доставили в Комитет государственной безопасности, «турист» возмущался, кричал, что это провокация, требовал немедленно связать его с послом, утверждал, что ему подсунули пистолет специально для того, чтобы спровоцировать не только его, но и всех туристов.
— Скажите, а что у вас в фотоаппарате? — спросил следователь.
— Как что? Пленка. Несколько кадров Красной площади, улица Горького, памятник Пушкину, вид на Кремль.
Следователь что-то тихо произнес в телефонную трубку. Вошел сотрудник в синем халате и принес только что проявленную, еще мокрую фотопленку. Следователь развернул пленку, просмотрел ее на свет и сказал:
— Не желаете ли полюбопытствовать? Я не вижу здесь ни Кремля, ни памятника Пушкину, но вот странички какой-то рукописи вижу отчетливо.
— Очередная провокация, — процедил арестованный, даже не повернув головы.
— И фамилия ваша тоже очередная провокация? — спокойно спросил следователь.
— Я Фридрих Гольдсмит. Но если вы, господин следователь, будете продолжать в таком же духе, то вам, видимо, угодно будет меня именовать Адольфом Гитлером или Конрадом Аденауэром. Мне рассказывали в Бонне о фокусах русской Чека, но я, признаться, не верил. Эта сумасшедшая война давно уже окончилась, и мы, немцы, старались вычеркнуть из памяти все, что с ней связано. Теперь я вижу, что мои друзья были, кажется, правы…
— Как ваша фамилия? — спросил следователь. — Прошу отвечать точно. Не будем портить бланка допроса.
— Я вам уже ответил, — высокомерно процедил арестованный.
— Вот что, Роберт Фоттхерт, не валяйте дурака, — произнес следователь по-русски. До этого он беседовал с арестованным на немецком языке.
Арестованный сделал вид, что не понимает следователя.
— Вы успели забыть русский язык? — спросил следователь. — Не верю. Вы с таким же успехом можете меня убеждать, что вы забыли и польский язык. Однако только неделю назад вы в Варшаве отменно объяснялись кое с кем по-польски. Зачем вы к нам приехали? Кто вас сюда послал?
— В туристическую поездку, — четко выговаривая по-русски каждое слово и криво усмехаясь, ответил тот, кто секунду назад выдавал себя за Гольдсмита.
— И это все, что вы намерены нам сообщить? — спросил следователь.
— Все.
— Очень скромно для начала, Роберт Фоттхерт, — более, чем скромно. Мне кажется, что вы могли бы начать свой рассказ с того, как еще в 1937 году, окончив разведывательную школу, начали работать под начальством небезызвестного вам Людвига фон Ренау. Вы много успели за эти годы. Вы успели великолепно овладеть русским, польским и даже литовским языками. Вы успели побывать в России в 1939 году — тогда вы были «безобидным коммивояжером» фирмы, поставлявшей нам оборудование для текстильных фабрик. А потом, в 1941 году, вы приехали в Россию уже не коммивояжером. Вам надо вспомнить города Прибалтики, Белоруссии. Вам еще очень многое надо будет нам рассказать, Роберт Фоттхерт. Но прежде вы должны ответить на вопрос: зачем вы сегодня в Москве?
— Я не собираюсь издавать свои мемуары в Московском государственном издательстве, — нагло улыбаясь, ответил Фоттхерт. — А в Москву я прибыл как турист и уеду отсюда как турист.
— Играете, Фоттхерт, — спокойно заметил следователь, — и играете тогда, когда карта ваша бита и игра проиграна. Ничего у вас, Фоттхерт, не получится. И в Германию вы не уедете. И знаете вы это не хуже меня. Намерены вы давать показания?
— Нет! — ответил Фоттхерт.
— Ну что ж, пока обойдемся без ваших показаний. Их за вас дадут другие. Идите и подумайте на досуге в камере.
Следователь нажал кнопку. В дверях появился конвоир. Фоттхерт поднялся и процедил:
— Ночью я предпочитаю спать, а не думать. Гутнахт, господин следователь.
Рано утром полковник Любавин получил сообщение об аресте Василия Кокорева и Роберта Фоттхерта. Одновременно перед ним положили запись какой-то радиопередачи, переданной из Советабада на ультракоротких волнах. Расшифровать передачу не удалось.
Дежурный доложил полковнику Любавину, что его хочет видеть какая-то женщина.
В комнату вошла невысокая женщина лет тридцати пяти, в платочке, прикрывавшем ее правую щеку, с красными, опухшими от слез глазами. Чувствовалось, что из ее глаз сейчас снова польются слезы. Любавин вежливо пригласил вошедшую сесть, налил стакан воды и предложил ей.
— Выпейте, пожалуйста, и успокойтесь. Я вижу у вас какое-то горе. Не волнуйтесь, мы постараемся вам помочь. Надеюсь, ничего страшного не произошло.
— Нет, товарищ полковник, — взволнованно заговорила женщина, — это очень страшно, я боюсь, боюсь не за себя. Меня он убьет — не велика печаль. А вот вред, боюсь, он большой наделать может. Не знаю, может быть, ошибаюсь, не понимаю я ничего, но рассказать вам должна.
— Успокойтесь, пожалуйста, — мягко проговорил Любавин, — и расскажите нам все по порядку. А насчет смерти это вы зря. Вы же молодая женщина, вам еще жить и жить.
Женщина помолчала немного, а потом заговорила:
— Волкова я, Анастасия Николаевна. На кирпичном заводе браковщицей работаю, раньше обжигальщицей была. Муж мой первый, Волков Алексей, на фронте погиб.
И Анастасия Волкова рассказала полковнику Любавину, как вышла она замуж за Петра Афанасьевича Никезина, мастера из артели. Жили с ним хорошо, только в последнее время будто подменили его, злой стал, бить ее начал.
— Но с этим я бы к вам не пришла, сама бы со своим семейным горем управилась, — продолжала Волкова. — Только непонятные вещи дома у меня творятся. Есть у мужа моего, Петра Никезина, кованый сундучок, всегда на замок заперт. Спросила я его как-то: «Чего это ты, Петя, в сундучке бережешь?» А он мне ответил: «Казенные материалы для радиоприемников, дефицитные они, дорого стоят, под расписку мне их в артели выдали, вот и берегу, чтобы не пропали». Поверила я, дознаваться не стала, хотя странным мне казалось, что сколько он при мне радиоприемников ни ремонтировал, а сундучка своего ни разу не открывал. Как-то раз, с месяц назад это было, вернулась я с работы и на рынок собралась. А рынок от нас далеко, уйдешь, так часа два проходишь. Только из дому вышла, до продовольственного магазина дошла, вижу: сметану продают, а баночку-то я с собой не захватила. Думаю — на обратном пути сметана кончится, вернусь-ка лучше домой я за баночкой. Вернулась. Когда я уходила, Петр сказал, что вздремнуть приляжет, устал, мол, работал много. Ну я дверь тихонечко открыла, чтобы не разбудить человека, в комнату босая вошла. Глянула, а дверь в его комнату открыта. Самого Петра-то не видно, он, видать, у стола сидел, только слышу что-то странно постукивает, вроде как по аккордеону стучит, будто бы проверяет пружины у клавишей, а сундучок его — он как раз против двери стоит — мне виден, открытый. Заглянула я — сундук пустой, в нем только пара старых кирзовых сапог лежит. Стала я баночку в буфете с полки доставать, нечаянно посудой звякнула. А Петр как выскочит из своей комнаты, бледный, глаза на выкате и как заорет на меня: «Ты что подсматриваешь за мной?» Я ему говорю: «Опомнись, Петя, я баночку для сметаны забыла, за ней и вернулась домой». Ну, он вроде успокоился и сказал мне даже ласково, хотя глаза у него неласковые были: «Возвращайся скорее». Сколько раз меня подмывало спросить его, чего это он в сундуке эти старые сапоги бережет и зачем мне, своему человеку, жене, про радиодетали врал, да не решалась. Как вспомню его лицо — страшно становится.
— На прошлой неделе, — продолжала Волкова, — откуда-то вернулся Петр домой ночью. А по вечерам он редко когда уходит. Злой пришел, долго спать не ложился, все сидел в своей комнате. Я его спать позвала: на работу, мол, утром рано подниматься. Так он обругал меня. А вот сегодня вернулась я раньше времени домой, стучала в дверь, не впускает. Глянула в окно, вижу, стучит одним пальцем по аккордеону, а крышка откинута, что-то у уха держит, и сундук опять открытый. А когда впустил он меня в квартиру, сундук уже был заперт. Ударил он меня ни за что ни про что. Не знаю я что к чему, но только странным мне все это кажется и страшно почему-то. Вот и решила к вам прийти.
Полковник Любавин слушал рассказ Анастасии Волковой с глубочайшим вниманием. Он думал о том, что эта простая советская женщина, поделившаяся сейчас с ним своим горем и неожиданно возникшими подозрениями, может быть, дает им в руки новое недостающее звено в той запутанной цепи, которую они в эти дни распутывали, узел за узлом.
Но ей нужно было что-то сказать. Что? Прежде все то, чтобы она хранила в тайне свой визит в Комитет государственной безопасности, но об этом она и сама никому не расскажет, так как боится своего мужа. Нужно, чтобы у нее хватило мужества держаться дома как всегда, чтобы не зародить ни искры подозрения в муже и, таким образом, не вспугнуть врага.
Любавин испытующе посмотрел на сидевшую перед ним женщину. Волкова уже успокоилась и смотрела на него, ожидая, что ей скажет, чем поможет этот полковник с умным и добрым лицом.
— Я слушал вас внимательно и хочу, чтобы вы меня поняли правильно и мужественно перенесли все, что я вам сейчас скажу открыто и прямо, — обратился к Волковой Любавин, — Это пока большая, важнейшая государственная тайна, но вы к нам пришли с открытым сердцем, и я думаю, что могу вам ее доверить. Не так ли?
— Можете доверить, — сказала Анастасия Волкова, — можете! Если Петр враг, жалости у меня к нему не будет. С тоски я за него замуж пошла, а себя я считаю женой солдата, что за нашу Родину жизнь на фронте отдал.
— Ответьте мне на один вопрос. Я не хотел задавать вам его раньше, чтобы не перебивать вас. Вы упомянули, что с Никезиным вас познакомил ваш бывший квартирант — шофер. Как его зовут, где он сейчас?
— Зовут его Владимир Соловьев. Работает он сейчас в таксомоторном парке, «Победу» водит. У нас бывает редко, но иной раз заезжает к моему. Перекинется несколькими словечками и уедет. Все торопится. Сколько раз его к столу звала пообедать или отужинать с нами, все отказывается: «Тороплюсь, говорит, Настя, дела». Хороший, веселый он парень, не чета моему бирюку, — оживилась Волкова.
— Спасибо вам, товарищ Волкова, за все, что вы нам сообщили. Есть у нас к вам одна большая просьба, да только не знаю, — сказал, чуть задумавшись, Любавин, — сможете ли вы ее выполнить.
— Смогу, если по силам придется, — ответила Волкова.
— Знаю, трудно вам будет, но очень прошу, — продолжал Любавин, — в доме ни в чем не меняться. Как жили с мужем, так и живите, чтобы он ничего неладного не почувствовал. Подозрения и у вас и у нас серьезные. Но пока мы ни в чем не убеждены, нужно, чтобы все оставалось по-старому. А что еще заметите, прошу дать мне знать.
— Хорошо, — твердо ответила Анастасия Волкова.
— Сейчас вернетесь, а Никезин окажется дома и спросит, где были. Что ответите?
— В очереди, скажу, в поликлинике была.
Любавин встал, крепко пожал на прощание Волковой руку и сказал:
— Спасибо вам, Анастасия Николаевна.
Чингизов и вызванные им Александр Денисов и Сурен Акопян размышляли о том, с чего начать поиски этой загадочной высокой блондинки. Первые следы вели на водную станцию.
— Но на станцию нам пути-дорожки заказаны. Показываться туда нельзя, — сказал Чингизов и укоризненно посмотрел на Сурена. — Кто же, — продолжал размышлять Чингизов, — дал знать о том, что Худаяром интересуются? Сторожиха.
— Нет, не думаю, — возразил Акопян. — Я наблюдал за ней целых два часа, пока дожидался возвращения с моря начальника водной станции Рашида Садыхова.
— Может быть, сам Рашид Садыхов? — спросил Чингизов.
— Сомневаюсь, — сказал Акопян. — Он был мною официально предупрежден о том, что я произвожу розыск Худаяра негласно.
— Я знаю немного Рашида Садыхова, — заметил Денисов. — Это неплохой парень, коммунист. Он был демобилизован из морской пограничной охраны, где командовал катером. Да и отец его заслуженный моряк, плавал всю войну штурманом на танкере «Чкалов».
— Значит, там был кто-то третий, — задумчиво проговорил Чингизов. — Но кто? Гадай — не гадай, а сидя здесь, в кабинете, ничего не разгадаешь. Давайте-ка, товарищи, так попробуем: вызовем сюда Садыхова. Позвони к нему, Александр. Если его нет, скажи, что спрашивали из Комитета физкультуры и спорта, а окажется на месте, пригласи к нам немедленно и предупреди как коммуниста, что приглашение это совершенно, секретное.
Денисов позвонил. У телефона оказался сам Садыхов. Через несколько минут он уже сидел в кабинете Чингизова.
— Вот что, товарищ Садыхов, мы с вами хотим побеседовать о вашем погибшем вахтере Худаяре Балакиши оглы, — сказал ему Чингизов. — Мы им заинтересовались в связи с тем, что он, как нами установлено, в прошлом крупный уголовник и был связан с людьми, переправлявшими за кордон контрабанду. Поэтому нам хотелось бы узнать, как и какими путями он попал к вам на работу.
— Мне его рекомендовала одна наша активистка, — сказал Садыхов. — У меня как раз была вакантная должность вахтера, и я его принял. Кстати, должен вам сказать, что Худаяр не скрывал того, что в прошлом совершил уголовное преступление и отбыл срок наказания. Он мне предъявил соответствующую справку. Ну, что еще я знаю о нем? Знаю, что жил он в Гюмюштепе, в собственном маленьком домике, который, как он говорил, достался ему от дяди, одинокого, бездетного старика. Правда, в последнее время кое-кто из наших работников, в частности вахтер тетя Маша, поговаривал о том, что Худаяр курит анашу. Я думал даже снять его с работы. Но товарищи из уголовного розыска специально предупредили меня, чтобы я его пока не трогал, — они хотели через него установить крупных спекулянтов анашой и узнать, какими путями она доставляется в Советабад.
— Понятно, — заметил Чингизов. — А, кстати, кто эта активистка, которая вам рекомендовала Худаяра на работу?
— Это гордость нашей женской команды, великолепная пловчиха и прыгунья, — заявил Садыхов. — Но, к сожалению, она мало времени уделяет водному спорту, так как увлекается художественной самодеятельностью, участвует в бригаде Дома офицеров. А кроме того, у нее сменная работа — она работает медицинской сестрой в военном госпитале.
— А какое отношение эта ваша активистка имела к Худаяру?
— Откровенно говоря, не знаю. Видимо, кто-то из знакомых попросил ее о нем, а она меня. Должен заметить, что это вообще замечательная женщина, очень отзывчивая и очень серьезная, несмотря на…
— Несмотря на что? — спросил Чингизов.
— На свою красоту, — ответил Садыхов. — За ней многие пытались ухаживать, но держится она очень строго. И когда я однажды при случае спросил ее, почему она так сдержанна, она ответила, что никак не может забыть своего покойного мужа. И жаль, откровенно говоря, жаль! — улыбнулся Садыхов и даже вздохнул.
— Что же вы так тяжко вздыхаете, товарищ Садыхов?
— Да, глядя на нее, любой неженатый вздохнет. А я, знаете, товарищи, холост!..
— А-а-а, — с шутливой многозначительностью протянул Денисов, — то-то вы нам даже имени вашей активистки не называете, боитесь отобьем? Я ведь тоже не женат, а расписали вы ее так, что поневоле взглянуть на нее хочется.
— Зовут ее Татьяной Остапенко. Только глядите не глядите — ничего не получится, — махнул рукой Садыхов.
— Проверили на личном опыте? — спросил Акопян.
— Считайте, что так! — улыбнулся Садыхов.
— Я надеюсь, товарищ Садыхов, — сказал Чингизов, вставая, — что весь наш разговор от начала до конца, включая шутки, останется в этих стенах.
— Разумеется, — ответил Садыхов. — Сам был пограничником, службу знаю.
Садыхов распрощался и ушел.
— Вот почему даже те, кого мы привлекаем себе в помощь, не всегда, далеко не всегда, должны знать о том, что знаем мы, — сказал товарищам Чингизов. — Ведь Садыхов явно неравнодушен к Татьяне Остапенко, а он еще молод, и мы знаем, когда и в каких случаях, особенно у малознакомого нам человека, голос сердца может заглушить голос разума. А теперь к делу. Значит, нам уже известно многое: во-первых имя, во-вторых военный госпиталь — служба, Дом офицеров. Заметьте, товарищи, военный госпиталь и Дом офицеров. Это и определяет круг интересов и круг знакомств Татьяны Остапенко. Что же она делает в военном госпитале? Как она туда пришла? Вот этим вы, товарищ Денисов, и займитесь. Только советую сразу отказаться от вашего штатского вида и надеть военную форму. Кстати, наденьте общевойсковые полевые погоны, сейчас лето — время маневров. Вам много времени потребуется на ваш туалет?
— Двадцать минут, — ответил Денисов.
— Хорошо. За это время я свяжусь с начальником госпиталя.
Чингизов сообщил начальнику госпиталя о предстоящем визите лейтенанта Денисова, попросил оказать ему необходимое содействие и предупредил, что задание Денисова строго секретное.
Начальник госпиталя, узнав, кем интересуется Денисов, рассказал, что сам он в госпитале работает уже семь лет, медсестру Остапенко знает и может сказать о ней только хорошее. Серьезная, исполнительная, дисциплинированная, с большим опытом, работает безотказно, поведения примерного. «Знаю, что отличается в художественной самодеятельности, а более подробно вам о ней сможет рассказать мои помощник по хозяйственной части, он у нас ведает личным составом».
Денисов заколебался, стоит ли вовлекать в беседу третье лицо, но начальник госпиталя заявил:
— Мой помощник — старый коммунист, был политруком роты, на финском фронте потерял ногу, отморозил, пришлось ампутировать. Но человек провел всю жизнь в армии, с курсантских лет, и без армии жить не может. В нашем госпитале он с тысяча девятьсот сорокового года — с довоенных времен.
— Ну, что же, пригласите его, — согласился Денисов, — и попросите, чтобы он рассказал об Остапенко.
Помощник начальника госпиталя — пожилой, немного сумрачный на вид человек — рассказал, что Татьяну Остапенко он знает с первого дня ее поступления в госпиталь — с мая тысяча девятьсот сорок пятого года. «Даже точно могу сказать, — уточнил он, — с четвертого мая. Приехала она к нам с Кюброй Мамедовной, в ее санитарном поезде. Рвалась обратно в Действующую армию, а тут война окончилась, был получен приказ: воевавших рядового и сержантского состава оставлять на местах. Она по званию сержант медицинской службы, ну, и осталась у нас. Работает хорошо, ничего не скажешь. Замкнута малость, но это с горя, мужа погибшего забыть не может. Но иной раз как разойдется — удержу нет. Седьмого ноября у нас на вечере самодеятельности пела и плясала так, что ее со сцены зрители час не отпускали. Кстати, в отпуск она у нас уходит с двадцатого числа, ей за два года отпуск положен. В Киев собирается вместе с самодеятельной бригадой Дома офицеров — она у них главная артистка, ее портрет в Доме офицеров висит».
Начальник госпиталя вопросительно посмотрел на Денисова, нет ли у него еще вопросов. Денисов дал понять, что вопросов больше нет, и начальник госпиталя отпустил своего помощника, предупредив, что разговор был строго секретный.
— А кто такая Кюбра Мамедовна, о которой говорил ваш помощник? — спросил Денисов.
— Кюбра Мамедовна Дадашева — это наша гордость, — известнейший нейрохирург, доктор медицинских наук. Неужели не слыхали?
— Признаться, не слыхал.
— Ну, значит, у вас нервы здоровые.
— Не жалуюсь, болеть не приходилось, — улыбнулся Денисов.
— Кюбра Мамедовна — интереснейший человек, — продолжал начальник госпиталя. — Мы ее прозвали маленьким полковником с большим характером — у нее звание полковника медицинской службы. Девчонкой, только мединститут окончила, на фронт пошла. К нам вернулась майором, начальником санитарного поезда, с таким научным и практическим опытом, которого в обычных мирных условиях и за двадцать лет не накопишь. Чудесная голова, настоящий врач. От нас ушла пять лет назад. Ведает кафедрой нейрохирургии, руководит отделением в институте восстановительной хирургии, а над нами шефствует. День в неделю у нее выделен для нашего госпиталя. Да что я вам ее расписываю, сегодня она как раз у нас, сейчас на обходе. Если минут сорок подождете, она зайдет ко мне, познакомитесь. Впрочем, забыл — вас-то, собственно говоря, не Кюбра Мамедовна интересует, а Татьяна Остапенко.
— Остапенко сейчас тоже в госпитале? — спросил Денисов.
— Не знаю точно, но могу узнать.
— Нет, это делать не нужно, — остановил Денисов начальника госпиталя, уже протянувшего руку к телефонной трубке.
Через полчаса состоялось знакомство Денисова с Кюброй Мамедовной Дадашевой. Предупредив ее о том, что беседа носит строго конфиденциальный характер, Денисов попросил ее рассказать все, что она знает о Татьяне Остапенко.
— Таню Остапенко знаю отлично, — рассказывала профессор Дадашева. — Хорошая медсестра и человек хороший. Забыть, как она к нам пришла, нельзя по той простой причине, что это был последний рейс нашего санитарного поезда, большой рейс, почти от Берлина до Советабада. Стояли мы тогда на вокзале небольшого немецкого городка Ситтау. Татьяна пришла к нам со старшиной-танкистом Володей Соловьевым. Он был контужен, но уже поправлялся, его подлечили в полевом армейском госпитале и направили на дальнейшее лечение в тыл. У Татьяны был месячный отпуск к родным, в Ростов. Она беспокоилась о судьбе матери, потому что после освобождения Ростова не получала от нее никаких известий. В санитарном поезде она немедленно включилась в работу. Была молчалива, чем-то удручена. Соловьев мне как-то сказал тогда, что у нее горе, в бою погиб муж, командир танкового батальона. Поэтому и отпуск ей из медсанбата дали. Я с ней на эту тему не разговаривала, чтобы зря не бередить свежие раны, — продолжала профессор Дадашева. — В Ростове наш санпоезд стоял почти сутки. Часть больных забрали ростовские госпитали. Татьяна попрощалась со всеми и ушла. А под вечер она вернулась в санпоезд. Помню, как сейчас, едва я вошла, как она встала и отрапортовала: «Товарищ майор медицинской службы, разрешите продолжать следовать в отпуск в составе санитарного поезда». Я спрашиваю: «Почему, что случилось?» А она молчит, чувствуется — тяжело ей было говорить, но потом рассказала. Не застала она матери в живых; жила ее мать в домике, в самом конце Садовой улицы, недалеко от парка. От дома и следа не осталось, и соседей никого не нашла. Старичок один в киоске на той улице газетами торгует, так вот он и рассказал Татьяне, что в день освобождения Ростова, когда наши уже ворвались в город, немцы бомбили мирное население. Рядом с домом взорвалась тяжелая фугасная бомба. Мать ее потом мертвую под обломками нашли, похоронили в братской могиле. Так Татьяна Остапенко и приехала с нашим санитарным поездом в Советабад. А тут приказ пришел, и нас в этот госпиталь перевели.
— Вы довольны ею, Алескер Агаевич? — спросила Кюбра Мамедовна.
— Вполне! — ответил начальник госпиталя.
— Скажите, — спросил Денисов, — а старшина этот, о котором вы упоминали, где? Дальнейшая судьба его вам неизвестна?
— Почему неизвестна? Я люблю следить за своими старыми больными. Он жаловался на сильные приступообразные боли в затылочной части и на головокружения. Контузии дают такие явления. Но нам удалось его вылечить. Я уже несколько лет назад убедилась, что он практически совершенно здоров. С тех пор я его не видела, спрашивала о нем как-то Таню, и она сказала, что пару раз встречала Володю, чувствует он себя отлично, работает где-то шофером.
Лейтенант Денисов извинился, что отнял время у них, и распрощался.
В Доме офицеров в этот час было пустовато. Работала только библиотека, куда и заглянул Денисов, чтобы осведомиться, не сможет ли он получить только что вышедшую из печати книгу С. Рагимова «Шамо». Книга, как и все новинки, конечно, оказалась на руках. Денисов попросил записать его на очередь и сказал, что будет наведываться. На обратном пути он задержался у стенда с портретами участников самодеятельного эстрадного ансамбля. На него глядели грустные, задумчивые глаза. «Так вот она какая, эта Татьяна Остапенко, — подумал лейтенант Денисов, — в такую, действительно можно влюбиться». И он поспешил с докладом к майору Чингизову.
— Пойдем к Любавину, — сказал Чингизов.
Чингизов и Денисов кратко доложили все, что узнали о Татьяне Остапенко.
— О каком старшине упоминала профессор Дадашева? — спросил Любавин. — Она назвала его имя?
— Да, Володя Соловьев, так она его назвала. Он работает где-то шофером в нашем городе.
— Не где-то, — заметил Любавин, — а в таксомоторном парке, водит «Победу» номер 39–91, на лобовом стекле машины имеется флажок отличника.
Чингизов и Денисов удивленно переглянулись. Любавин это заметил и сказал:
— Не думайте, что полковник Любавин решил удивить вас. О шофере Владимире Соловьеве мне известно со вчерашнего дня, так же, как и о Никезине Петре Афанасьевиче — мастере по ремонту радиоприемников и музыкальных инструментов в артели бытового обслуживания. Он же, видимо, и есть радист, передавший радиограмму с неизвестным нам шифром. А Владимир Соловьев — это тот шофер, который устроил Никезина на квартиру к Анастасии Волковой, теперешней жене Никезина. Она была у меня вчера, и я вчера же установил за ними обоими особое наблюдение.
— Давайте, прикинем, чем мы располагаем, — сказал Любавин. Раскрыв блокнот, он вычертил четыре квадратика по углам страницы и пятый в центре. В верхний квадрат Любавин вписал фамилию «Соловьев», в левый нижний — «Никезин», против него — «Худаяр» и в правом верхнем углу пометил две буквы — «Т. О.» — Татьяна Остапенко. Затем он соединил линией квадратик Соловьева с Никезиным и Остапенко, Остапенко и Никезина с Худаяром, а в среднем квадрате, заштриховав его, поставил большой вопросительный знак.
— Вот, смотрите, — обратился Любавин к своим сотрудникам, — перед нами группа «Октан». Худаяр выбыл из игры. Впрочем, он знал только кражу и не знал «Октана». По этим же соображениям я не включаю в схему Кокорева. А вот на этот вопрос, — указал он на центральный квадрат, — мы и должны будем найти ответ.
— Из Херсона еще ничего нет? — спросил Чингизов.
— Пока нет. Значит, остается уравнение с одним неизвестным. Остальные известны, но трогать их, разумеется, нельзя, иначе мы не решим уравнение. Товарищ Денисов, вы займетесь Татьяной Остапенко. Я думаю об осторожности предупреждать излишне. Знать о ней за эти дни мы должны все, до мельчайшей подробности. Вам, товарищ Чингизов, нужно будет заняться Соловьевым. Как — об этом мы подумаем сообща. Думаю, что нам опять понадобится помощь капитана Рустамова. Соловьев — на колесах, — это самая подвижная фигура. А пока что, товарищ Денисов, организуйте-ка нам для начала фотографию вашей красавицы, любопытно взглянуть на нее, не так ли?
— Анатолий Константинович, — обратился Чингизов к Любавину, когда Денисов ушел. — Поручите Татьяну мне. Теперь я уже не только чувствую, а начинаю убеждаться в том, что моя странная ассоциация имеет под собой реальную почву.
— Рано, Октай, рано, — ответил Любавин. — У тебя с ней будет решающая встреча. Займись Соловьевым, Рустамов нам сможет сказать, куда и с кем он ездил. Нужно, чтобы мы с тобой знали еще и то, о чем Соловьев разговаривает со своими пассажирами. Свяжись с нашей технической службой, они тебе помогут.
Чингизов ознакомился с состоянием дел в таксомоторном парке, где работал Владимир Соловьев. Соловьев там был не на плохом счету. Его портрет красовался на доске отличников, водивших машины без аварии и перевыполнявших план. Несколько лет он работал на дальних линиях, связывавших Советабад с районными центрами, потом стал обслуживать только город. В ночные смены Соловьева, как правило, не включали, потому что он отлично справлялся с выполнением плана днем, а кроме того, у него была справка о том, что после перенесенной тяжелой контузии перегружаться работой в ночное время ему было противопоказано.
Октай Чингизов встретился с главным механиком парка Джафаровым в райкоме партии, куда тот был приглашен как секретарь парторганизации. У них состоялся разговор наедине. И следствием этого разговора явилось то, что той же ночью главный механик, а он часто выводил машину в контрольный пробег — подъехал к зданию Комитета государственной безопасности на «Победе» Соловьева и заранее предупрежденными караульными был беспрепятственно пропущен с машиной во двор. Здесь монтеры технической службы Комитета приспособили в машине под щитком с приборами портативный звукозаписывающий аппарат со специальным устройством, которое ограждало аппарат от механических шумов мотора и приводило его в действие от звука человеческой речи. Главному механику гаража объяснили, как извлекать из аппарата магнитную ленту и заменять ее новой. И он охотно согласился по утрам, когда кончается его смена, доставлять эту ленту по назначению в Комитет государственной безопасности. Механика, разумеется, не посвящали в подробности дела, но он был предупрежден, что у контрразведчиков есть веские основания подозревать водителя Владимира Соловьева в серьезных государственных преступлениях и что в этих целях предпринимаются необходимые меры проверки.
На столе у Любавина лежали присланный из Москвы протокол допроса Василия Кокорева и репродукция с фотографии Татьяны Остапенко, красовавшейся на стенде в Доме офицеров.
— Хороша, ничего не скажешь, очень хороша, — произнес Любавин, разглядывая фотографию. — Что ж, позовем Чингизова полюбоваться.
— Вот, Октай, — сказал он вошедшему Чингизову, — взгляни, пожалуйста.
— Я видел это лицо, я где-то видел это лицо! — воскликнул Чингизов.
— В Германии ты ее не видел. Это исключено, — сказал Любавин. Может быть, в городе?
— Нет, именно портрет я где-то видел. Очень похожий портрет.
— Ну, вот, теперь тебя будет мучить новая ассоциация. Но надеюсь, что это тебе не помешает немедленно вызвать капитана Рустамова.
Чингизов позвонил Рустамову, тот явился. Любавин вручил ему один экземпляр фотографии Татьяны Остапенко и приказал немедленно съездить в Гюмюштепе, к жене огородника Аллахверды, чтобы установить, та ли это женщина, которую она видела в автомашине с Худаяром.
— Жаль, что она не запомнила шофера, — заметил Любавин.
— А если и запомнила, то не сознается, что смотрела на постороннего мужчину, — сказал Рустамов. — А, впрочем, шофер в этом смысле не совсем посторонний мужчина. И будь у нас под рукой фотография шофера, может быть, она узнала бы и его.
— Фотографии шофера у нас пока нет, — уточнил Любавин.
Рустамов вернулся из Гюмюштепе и подтвердил, что именно эта женщина приезжала на пляж в одной машине с Худаяром.
Полковник Любавин просматривал очередную сводку. Оперативники докладывали, что Татьяну Остапенко видели с каким-то инженер-полковником в столовой Дома офицеров, затем они смотрели кино. Инженер-полковник провожал ее только до трамвайной остановки. Домой — Малая Портовая улица, дом номер семнадцать, квартира шесть — она вернулась одна. Телефона на квартире не имеет. Утром направилась в госпиталь, приступила к работе. С работы пока не отлучалась.
Уточнялось, что инженер-полковник Николай Александрович Семиреченко приехал в Советабад в служебную командировку. Проживает уже восемнадцать дней в гостинице «Приморская» в отдельном номере, тридцать шестом. Днем провел четыре с половиной часа в научно-исследовательском институте, откуда вместе с директором института и инженером Азимовым на машине директора института выехал на опытную установку. После этого поехал в Дом офицеров, куда вскоре явилась Татьяна Остапенко. Они вместе обедали, затем прогуливались по Приморскому бульвару и там же, в летнем кинотеатре «Весна» смотрели фильм.
Итак, в дело вошел еще один человек — инженер-полковник Семиреченко. Любавин позвонил в институт и узнал, откуда и зачем он прибыл.
Через два часа в ответ на запрос Любавина из Киева сообщили, что инженер-полковник Семиреченко является одним из ведущих конструкторов по реактивному вооружению, автором ряда важнейших работ в этой области. «Вот ведь какая история, — задумался Любавин. — Придется мне, видно, с инженер-полковником Семиреченко познакомиться самому. Кто он и что он? Что талантливый инженер — это ясно, а человек какой? Увлекающийся? Влюбчивая натура? Любитель легких приключений в командировке? Ничего пока не знаю об этом человеке. А знать нужно».
Полковник Любавин установил по очередной сводке, что Остапенко после обеда с полковником и небольшой прогулки на Приморском бульваре, вернулась в Дом офицеров на репетицию самодеятельного ансамбля. Любавин предположил, что полковник Семиреченко тоже может оказаться в Доме офицеров, и направился туда. Он прошелся по вестибюлю, заглянул в библиотеку, спустился в биллиардную. В биллиардной, как всегда, было полно народу. За одним из столов Любавин увидел игроков, которые его заинтересовали. Играли невысокий полный майор интендантской службы и инженер-полковник, немолодой уже сухощавый, с сильной проседью человек. Судя по покрасневшему, потному лицу, которое интендант поминутно вытирал носовым платкам, он явно проигрывал. И полковник Любавин приблизился к столу, надеясь вскоре занять место неудачного игрока. Интендант долго целился в среднюю лузу, ударил и промазал. Инженер-полковник коротко предупредил «Второй дуплетом в правый угол». Сухо щелкнул удар, и шар скатился в лузу так точно и аккуратно, будто его втащили туда на ниточке. Партия была закончена.
По правилам игры, проигравший должен уступить свое место ожидающему. Майору очень хотелось взять реванш, но полковник Любавин настойчиво попросил передать ему кий. Спорить со старшим по званию не положено даже в биллиардной, особенно тогда, когда тот действует по правилам. И интенданту пришлось уступить.
— Пирамидку? — спросил Любавин.
— Пожалуйста, — согласился инженер-полковник.
— Давно не играл, — заметил Любавин, укладывая в треугольник шары.
— Я тоже, — отвечал полковник.
Но партнеры оказались достойными друг друга, хотя в конце концов проиграл Любавин.
— Еще по одной? — спросил Любавин.
— Пожалуйста, — ответил инженер-полковник. Но, подняв голову и посмотрев куда-то через плечо Любавина, сказал: «Одну минутку, я сейчас вернусь».
Любавин не обернулся. В небольшое зеркало, висевшее над столиком маркера, он заметил, как в дверях показалась высокая женская фигура. Ее заслонил прошедший в двери инженер-полковник. И больше Любавин ничего не увидел. Он отошел к стойке с киями и стал ждать возвращения своего партнера.
Семиреченко вызвала Татьяна. Она рассказала ему, что репетиция не ладится, виновата она сама, почему-то сегодня не в настроении и у нее получается все не так, как нужно. Партнер и руководитель ансамбля страшно нервничают и требуют, чтобы она еще репетировала час-полтора, а в двенадцать ей на ночное дежурство.
— Мое последнее ночное дежурство, — сказала Татьяна. — А мне так хотелось пройтись с вами, подышать свежим воздухом. И вы из-за меня проторчали целый вечер в этой курилке, — кивнула она головой в сторону биллиардной, в которой, несмотря на категорическое запрещение курить, столбом стоял дым.
— Очень печально, — заметил Семиреченко, — но не настолько, чтобы нервничать и подводить своих партнеров по ансамблю. А свежим воздухом вы еще вдоволь надышитесь в Киеве.
— Ну так вы хоть не страдайте в этой биллиардной, лучше погуляйте. Вы же сами говорили, что весь день работали.
— Весь день, и ночью еще есть о чем подумать, — ответил Семиреченко. — Сыграю еще одну партию и пойду.
— Итак, до завтра? — полувопросительно сказала Татьяна.
— Конечно, обедаем, как всегда вместе?
— Да, я буду свободна.
Они распрощались. Татьяна побежала наверх, а Семиреченко вернулся к ожидавшему его Любавину.
По пути на сцену Татьяна заглянула в комнату администратора и куда-то позвонила по телефону.
Играть Семиреченко расхотелось, и он спросил полковника, настаивает ли тот на реванше?
— Если вы, товарищ полковник, чем-нибудь заняты, то не очень, — ответил Любавин.
— Нет, просто хочу немного пройтись по воздуху. Душно здесь и накурено.
— Ну, что ж, последую вашему примеру, — заметил Любавин.
— Так пойдемте подышим вместе, если располагаете временем.
Они вышли. Разговор шел о разных мелочах. Семиреченко рассказал, что он приезжий, в Советабаде впервые, что ему очень нравится этот своеобразный, интересный город.
Когда они подошли к концу бульвара, полковник Любавин остановился и неожиданно сказал:
— А ведь мне нужно с вами побеседовать, Николай Александрович.
— Побеседовать? О чем? Простите, я вам не представился, откуда вы знаете мое имя и отчество?
— Ну, представлюсь вам я, и тогда отпадет необходимость объяснять, откуда я знаю ваше имя, отчество, фамилию и цель вашей командировки в Советабад. Полковник Любавин Анатолий Константинович, сотрудник Комитета государственной безопасности.
— Чему обязан вашим вниманием? — сухо спросил Семиреченко.
— А вот это я и хочу вам объяснить, но только в соответствующей обстановке.
— А что вы называете соответствующей обстановкой?
— Такую, при которой мы будем застрахованы от постороннего слуха. Так что лучше всего поговорим у меня.
— У вас? Это что? Официальный вызов?
— Это приглашение офицера и коммуниста, — спокойно произнес Любавин, — и в ваших интересах последовать этому приглашению. Впрочем, не только в ваших, товарищ инженер-полковник, но и в интересах Родины.
Дальше разговор продолжался в кабинете Любавина.
— Не буду спрашивать подробностей о том, зачем и почему вы приехали в Советабад. Знаю, что по важному государственному делу, и этого для меня достаточно. Но чтобы вы могли делать свое дело хорошо, приходится столь же хорошо и добросовестно трудиться и нам. Ясно, товарищ инженер-полковник?
— Если можно, ближе к делу, — стараясь говорить спокойно, произнес Семиреченко. — Я допустил какую-нибудь ошибку?
— Нет, но вы можете ее допустить.
— Не представляю, каким образом. О характере своей работы не делюсь ни с кем. Деловых бумаг с собой не ношу и не вожу, кроме обычных записей для памяти — адрес, номер телефона. Личных, документов тоже, вроде, не терял, они при мне.
— Я не собирался проверять ваши документы, Николай Александрович. Я очень хочу, чтобы вы меня правильно, совершенно правильно поняли.
— Объясните, пойму.
— Хорошо. Откровенный разговор, так откровенный. Вот эту фотографию вам хотелось бы иметь при себе? — и Любавин положил перед Семиреченко портрет Татьяны.
— Товарищ полковник, с каких пор вам поручено или доверено вмешиваться в личные дела офицеров? — грубо спросил Семиреченко.
— Николай Александрович, не надо, — мягко произнес Любавин.
— Чего не надо?
— Вот этой запальчивости, нервозности, злости… Я многого вам не могу сказать не потому, что не доверяю. Сам еще многого не знаю. Но то, что знаю, скажу, доверю под честное слово коммуниста. Надеюсь, я могу заручиться у вас этим словом.
Семиреченко молча кивнул головой.
— Тогда ответьте мне сперва на один вопрос. Прошу вас ответить честно и прямо и поймите, что это не желание влезть в чью-то душу из досужего любопытства, эта нечто более важное.
Семиреченко чувствовал, что этот полковник, которого он видит первый раз в жизни, против воли располагает к себе. И ему передалось состояние искреннего беспокойства Любавина.
— Спрашивайте, Анатолий Константинович.
Из того, что он был назван не по званию, а по имени и отчеству, Любавин понял, что разговор состоится.
— О чем же вам говорит эта фотография?
Семиреченко взял в руки карточку Татьяны Остапенко, посмотрел на нее так внимательно, будто видел в первый раз, и сказал: «Что она мне говорит? Что ж, скажу. О том, что пора мне перестать быть вдовцом, хоть это несколько и смешно в моем возрасте. И еще о том, чтобы эти грустные глаза повеселели, улыбались, улыбались мне. Она ведь тоже очень одинока и перенесла большое горе. Бывает ведь так: встретятся люди случайно, поговорят два часа, а сойдутся на всю жизнь».
— Спасибо за откровенность и доверие, Николай Александрович, — сказал Любавин. — Мужайтесь. То, что вы от меня услышите, будет для вас, судя по всему, тяжело, убийственно тяжело.
— Не надо предисловий, Анатолий Константинович, я видел немало тяжелого. Говорите.
— Скажу. Татьяна Остапенко не та, за кого вы ее принимаете. Никакая она не Татьяна и не Остапенко. Все гораздо сложнее и гораздо проще. Эта женщина-шпионка. Она заброшена к нам из-за кордона в войну, и вы только один из объектов, за которыми ей приказано ее хозяевами охотиться.
С побледневших губ Семиреченко сорвалось только одно слово: «Доказательства!..»
— Я имею возможность представить вам только одно доказательство — это честное слово коммуниста и офицера советской разведки, что сказано мною сейчас, неопровержимо точно.
— Не имею оснований не верить вам, и все-таки все это мне кажется невероятным. Я много прожил и так ошибаться в людях…
— Нужно верить. Необходимо. Более того, вам нужно набраться мужества, чтобы помочь и самому себе, и нам. Вы очень близки друг с другом?
— Смотря что вы вкладываете в понятие «близки». Нами было сказано друг другу главное, а во всем остальном — рукопожатие на трамвайной остановке. Я очень скоро должен уехать. Что ж, я уеду один.
— А вот этого нам как раз не хотелось бы.
— Что же вы мне предлагаете?
— Возможность убедиться в правоте моих слов. И это для вас очень важно, не так ли?
Семиреченко кивнул головой.
— Вы можете нам помочь.
— А конкретно?
— Вы договорились ехать в Киев вместе, не так ли?
— Так.
— Вам Остапенко ни слова не говорила о Белой Церкви?
— Нет.
— Так вот, в день отъезда, а может быть даже в дороге, она скажет вам, что ей необходимо сойти в Белой Церкви. Правда, не знаю еще, какой предлог она для этого придумает. Может быть, сошлется на родственницу, которая должна ее там встретить. Так вот нам хотелось бы, чтобы до Белой Церкви она спокойно ехала вместе с вами. Я знаю, что это для вас будет тяжело, но иного выхода, чтобы довести дело до конца, не вспугнув опаснейшую группу — целую группу шпионов, мы не видим.
— Хорошо, я согласен, — глухо проговорил Семиреченко. — Но потом когда-нибудь, вы мне скажете, что же все-таки происходило. Вы поймите, это не простое любопытство. Иногда нелегко расстаться с тем, что приобрел даже в мыслях.
— Да, обещаю вам это. Вы можете взять с собой какой-нибудь портфель или хорошо закрывающуюся папку? Держите ее сверху в чемодане и постарайтесь делать вид, что вы ее бережете.
— Могу, разумеется. У меня есть портфель.
— Вложите туда какие-нибудь записки и какой-нибудь пустяковый чертеж, хотя бы одну из тех схем, что печатаются в учебниках. Перед отъездом наш сотрудник положит вам в портфель пару листков специальной фотобумаги. Портфель не открывайте до дому. Дома проявите эту бумагу при красном свете, она вам кое о чем расскажет.
— И заменит мне эту фотографию? — горько улыбнулся Семиреченко, возвращая Любавину портрет Татьяны.
— Если не заменит, то во всяком случае многое объяснит.
— Что же, Анатолий Константинович, мне остается, хоть это и звучит парадоксально в моем положении, только поблагодарить вас. Мы еще увидимся?
— Вряд ли. В этом, сейчас во всяком случае, нет необходимости. Но позже я встретиться с вами все-таки хочу. Я буду искренне рад такой встрече, Николай Александрович. Вот вам мой телефон, — протянул Любавин клочок бумажки. — Когда будете укладываться в дорогу, позвоните мне, попрощаемся. А к вам забежит мой сотрудник. Кстати, если не возражаете, он приобретет вам билеты до Киева. Так будет удобнее.
— Хорошо.
Любавин проводил Семиреченко и возвратился в свой кабинет.
У Анны Марковны было испорчено настроение. С утра в квартире Кокоревых растрезвонился продолжительными звонками телефон, потом онемел. Анне Марковне пришлось подняться к соседям и долго дозваниваться до бюро повреждений, чтобы прислали монтеров. Монтеры пришли перед самым обедом, разобрали аппарат, покрутили в нем какие-то шурупчики, потом вновь собрали и, заявив, что аппарат испорчен и его нужно забрать на ремонт, вместо него поставили временно другой.
Вечером почтальон принес телеграмму от Васи. Телеграмма была очень короткой, но, судя по ее содержанию, Вася чувствовал себя отлично.
Позже Анну Марковну попросила к телефону какая-то девушка с приятным мелодичным голосом. Она сказала, что звонит из профкома института и осведомилась, нет ли известий от Васи. «Выехавшая раньше группа студентов собралась в Ленинград, — сказала девушка, — и нас беспокоит, догнал ли Вася своих товарищей».
— Да, да, догнал, дорогая, — сообщила Анна Марковна. — Как раз пару часов назад пришла телеграмма. Вася очень доволен поездкой. Одну минуточку, я вам сейчас прочту телеграмму, Анна Марковна прочла: «От Москвы в восторге, выезжаю в Ленинград. Крепко целую. Вася».
— Ну, очень хорошо, а то мы беспокоились. Простите за беспокойство, — произнесла собеседница и пожелала Анне Марковне спокойной ночи.
Капитан Адиль Джабаров дал вместо Васи условную телеграмму его матери и получил распоряжение на следующий день ровно в три часа дать телеграмму Татьяне Остапенко за подписью Марины, а самому выехать в Киев, где ждать дальнейших распоряжений…
— Можете погулять в Киеве, полюбоваться Днепром, в театр сходить, — сказал ему по телефону Любавин. — В Белую Церковь раньше времени выезжать не нужно. Городок небольшой, не стоит зря быть на виду.
Василий Кокорев своих показаний больше ничем дополнить не мог. Он рассказал все. И теперь, заливаясь слезами и глядя умоляющими глазами на следователя, спрашивал, что с ним будет.
Роберт Фоттхерт пока показаний не давал, отмалчивался или бурно демонстрировал протесты против его «незаконного ареста». На короткой очной ставке с Кокоревым Фоттхерт обрушился на него, утверждая, что этого молодого человека специально подослали, чтобы спровоцировать его, честного туриста. Фоттхерта пока перестали вызывать на допросы. Следователи знали, с кем они имели дело, и понимали, что он будет упираться до последнего. В распоряжении следователей было несколько томов обвинительного материала против этого матерого нацистского лазутчика. Он мог бы быть приговоренным к самой высокой каре уже только за преступления военных лет. Но не это интересовало советских контрразведчиков. Важно было до конца распутать сегодняшние дела Фоттхерта, узнать его хозяев, явки, связи. Следствие по делу группы «Октан» должно дать нужные материалы. И тогда, конечно, Фоттхерт вынужден будет говорить.
Василий Кокорев и Роберт Фоттхерт больше в Москве не нужны были, и их отправили в Советабад.
Через день после злополучной кражи в квартире инженера Азимова, на третьем этаже института, где находился его служебный кабинет, произошло короткое замыкание, и погас свет. Монтеры обшарили все распределительные коробки, и выяснилось, что замыкание произошло в розетке, куда Азимов включал электрический вентилятор.
Монтерам пришлось повозиться, и вскоре повреждение было исправлено. Азимов в этом убедился, когда вернулся в кабинет. Резиновые лопасти вентилятора энергично вращались, обдавая его струей прохладного воздуха.
Октай Чингизов тоже был доволен работой опытных электромонтеров. В результате их усилий в вентиляционной отдушине, какие устраиваются сверху в стенах и прикрываются резной металлической форточкой, была установлена портативная кинокамера, пусковое устройство которой было соединено с реле, действующим от зажимной пружины, прикрепленной к входной двери, Стоило открыть дверь — и аппарат срабатывал.
Салим Мамедович работал не покладая рук. В институте он появлялся только во второй половине дня. С утра он был на опытной установке. К счастью, Зарифа с Вагифом были на даче, и он мог целиком отдаться своему делу.
Азимов, выходя утром из дому, несколько раз сталкивался с каким-то человеком, который маячил на лестничной площадке у его дверей. В другое время он, может быть, не обратил бы внимания на это, но кража, рассказ Рустамова, намеки Октая Чингизова растревожили его воображение. И он, сам подшучивая над собой, не мог все-таки отделаться от неприятного и странного ощущения, что за ним следят. Он очень обрадовался, когда позвонил Октай Чингизов, и сказал, что хочет ему кое о чем рассказать. Чингизов обещал забежать к нему вечером домой.
— Только я буду поздно, — предупредил Азимов. — Часиков в двенадцать ночи, — а то и в час. Я же теперь один, так что торопиться домой мне нечего, — добавил он.
— Вполне подходящее время, — заметил Чингизов. — В час загляну обязательно.
Ровно в час Октай был у Азимова.
— Мне неудобно тебе рассказывать, ты сейчас станешь смеяться, но все-таки я хочу с тобой поделиться, — сказал Азимов своему другу и сообщил о своих подозрениях.
— А знаешь, ты определенно делаешь успехи, — рассмеялся Чингизов. — Раз ты заметил, что за тобой следят, это значит, что уроки пошли тебе впрок, и ты как принято выражаться, мобилизовал свою бдительность. И ты прав. За тобой действительно следят.
— Как? Почему? — встревожился Азимов.
— Наши люди.
— Это что, недоверие?
— Нет, охрана. Тебя, Салим, охраняют. Так нужно.
— От кого?
— От тех, кто пытается завладеть твоей работой, а если это не удастся, убрать тебя, чтобы работа не была завершена.
На этот раз Азимов не смеялся. Он даже не улыбнулся. Он понял, что Октай не шутит.
— Ты нам должен помочь, Салим, — сказал Чингизов, — чтобы мы могли быстрее, избавить тебя от нашей опеки, хоть она тебе больше полезна, чем обременительна. А главное, чтобы распутать клубок и покончить с грязной возней, которую затеяли преступники вокруг вашего института.
— Все так серьезно? — спросил Азимов.
— Да, гораздо серьезнее, чем ты можешь предположить и чем я могу тебе рассказать.
— Но чем я могу вам помочь? Ты знаешь, что у меня никакого опыта и никаких способностей в вашей области не замечается.
— А таланта здесь никакого не нужно, да и трудов особых тоже. Но маленькую инсценировку тебе придется устроить, совсем чепуховую, причем не позже, чем послезавтра с утра. Заключаться вся эта инсценировка будет в том, что ты разыщешь какой-нибудь старый, хорошо сохранившийся ватман из своих студенческих работ по тем установкам, которые давно стали гласными и введены в эксплуатацию, и укрепишь его на своей чертежной доске на правах той работы, которую ты завершаешь. Если в институте пойдут разговоры о том, что сегодня ты заканчиваешь чертеж и завтра представишь его на научный Совет института, ты не оспаривай[]этого. Вот все, что от тебя требуется.
— Кажется, не очень сложно, хотя абсолютно не понимаю, для чего это нужно и что это даст. Впрочем, я не настаиваю на объяснении, ты же воплощенная секретность. А вот слух откуда возьмется?
— Об этом уж позаботимся мы, — ответил Чингизов.
К удивлению Азимова, ничего не знавшего о последующих переговорах Чингизова с директором института, слух об окончании его работы, действительно, прошел по институту, и приятели поздравляли его заранее.
Во второй половине дня к Азимову, как всегда, заходили по делам сотрудники смежных отделов. Расчеты парообразования секций котлов средней мощности, необходимые Азимову, занес ему сам автор расчетов инженер Копалов. Забежала библиотекарь Елена Михайловна Черемисина, чтобы забрать у него прочитанные журналы и передать только что прибывший «Технико-экономический бюллетень».
Минут за тридцать до конца, рабочего дня ему позвонил инженер-полковник Семиреченко, поблагодарил за консультацию, сказал, что завтра весь день пробудет на одном из заводов, а послезавтра уезжает и, возможно, не успеет зайти попрощаться.
Закончив работу, Азимов снял с чертежной доски декорацию, как он мысленно назвал этот ватман, послуживший ему верой и правдой одиннадцать лет назад, и на правах секретного документа свернул его в трубку и спрятал в сейф.
У Владимира Соловьева в этот день было много работы. Ему пришлось заехать на квартиру Никезина, чего он, откровенно говоря, не любил. Анастасия Волкова уже вернулась с работы и обрадовалась, увидев своего старого жильца.
— Заходите, Володя, вовремя поспели, — приветливо встретила она гостя, — сейчас будем обедать.
— Да нет, обедать, пожалуй, мне у вас не придется и боюсь, что Петру Афанасьевичу тоже. Дело есть одно серьезное. А с этого дела, если Петр Афанасьевич мне по старой дружбе не откажет, мы по горло и сыты и пьяны будем.
— Дело не волк, в лес не убежит, — пробасил Никезин. — Садись, пообедай с нами. На сытый желудок и дела лучше делаются.
— Да нет, Петр, дело такое, что нам с тобой желудки никак наполнять нельзя. Место в них пустое должно быть. Друг у меня женится, помощник начальника нашего гаража, так у него пир горой. Да вот подвел его один баянист, обещал прийти, а сам в какой-то район на свадьбу уехал. Ну я и вспомнил про тебя, про твои способности, и похвалился: привезу, мол, аккордеониста высшего класса. Так что ты меня, Петр, по старой дружбе выручи. До вечера только. А к вечеру уже музыки не потребуется, напьются гости — так каждый сам себе музыкант будет.
— Ох, Володенька, боюсь я, что Петр Афанасьевич хлебнет там лишнего, а ему это не очень полезно. Уж больно буйствует он, когда хмельной, — сокрушалась Анастасия.
— Это за Петра-то боишься? Никогда не поверю! — расхохотался Соловьев. — Да чтоб его напоить, надо половину винного магазина на стол поставить. Вон какая фигура!
— Не бойся, Настя, пить не стану. Жара сейчас, не до питья, разве пива холодненького пару бутылок осушу, — успокоил жену Никезин. — Ну, так ты уж нас прости, Владимиру отказать не могу. Как-никак — однополчане.
Никезин прошел в свою комнату и вышел с аккордеоном, сверкавшим перламутровой отделкой.
— Ты бы хоть рубашку другую надел, ведь на свадьбу идешь, — заметила Настасья.
— И эта свежая, только вчера надел, — ответил Петр Афанасьевич. — Да и не мне жениться, не мне и наряжаться.
Друзья уехали. Настя вошла в комнату мужа и застыла от удивления. На стене висел тот самый аккордеон, с которым только что уехал муж. Может быть, это был другой, тот, который он ремонтировал? Она никогда ни до чего не дотрагивалась в комнате мужа. Петр ей давно запретил, а с тех пор, как он избил ее, она боялась даже входить туда. Но сейчас ей показалось подозрительным, что он не взял этот аккордеон. Значит, у него был еще и второй, который он запирал в сундуке.
Зачем же его нужно было прятать? Она пододвинула табурет и встала на него, чтобы разглядеть аккордеон поближе. Она вспомнила, что когда смотрела в окно, аккордеон на столе лежал без крышки. Но у этого крышка была на месте. Настя обратила внимание на то, что на инструменте накопился толстый слой пыли, как будто бы его не вытирали месяца три. Значит, до этого аккордеона он и не дотрагивался. Вспомнила предупреждение полковника Любавина: обо всем, что ей покажется подозрительным, сообщать ему немедленно. Она заперла квартиру и быстрыми шагами направилась к трамвайной остановке.
Машина пересекла город и выехала на пустынную проселочную дорогу.
— Что за срочность? — спросил Никезин Соловьева.
— Потом объясню, — коротко ответил тот, выглядывая, где удобнее остановить машину. Небольшая площадка за поворотом показалась ему удобной. Хоть и трудно было предположить, что их здесь кто-нибудь увидит, но на всякий случай Соловьев вытащил из-под сиденья ручной домкрат, приладил его к передней оси, а рядом положил ключ.
— Налаживай свою гармошку! — приказал он Никезину.
Никезин открыл верхнюю крышку аккордеона, вытащил оттуда тонкий жгуток провода и присоединил к антенне «Победы». Взяв миниатюрные наушники, он нажал какую-то кнопку, и в наушниках послышались обрывки мелодии, назойливо попискивала морзянка.
— Текст готов? — спросил он Соловьева.
— Выходи на связь, буду диктовать.
Соловьев ждал, пока Никезин, выстукивавший «Августина», услышал ответные позывные. Он принял сигнал: «Слушаю вас, перехожу на прием».
— Давай, — кивнул он Соловьеву.
Соловьев начал диктовать: «Киевлянин завершает дело, готовится к отъезду. С ним восемнадцатый. К посланному с малышом перстню без камня найден бриллиант. Жду указаний. Перехожу на прием».
Никезин тихо расшифровывал текст: «Бриллиант направить с восемнадцатым. Подтверждаем встречу и в Киеве. Выезд восемнадцатого сообщите. Монахине ждать указаний. На связь выходить регулярно».
— А кто такая эта монахиня — спросил Никезин когда они отъехали.
— Будешь много знать, скоро состаришься, — ответил Соловьев. — А у тебя жена молодая, стариться тебе, никак нельзя.
При упоминании о жене Никезин сморщился, сплюнул в открытое окно машины и отвратительно выругался.
Оперативники проследили за такси 39–91 до самого выезда из города. Дальше по открытой местности за машиной следовать было нельзя, и они остались ждать ее возвращения. Оперативников на их посту сменили радисты. Они запеленговали передачу, определив довольно точно, из какого района она велась, и передали текст телеграммы шифровальщикам.
На этот раз телеграмма появилась на столе полковника Любавина уже в расшифрованном виде. Первую телеграмму на месте прочесть не удалось. Ее переслали в Москву, и московские шифровальщики нашли ключ к этому ранее неизвестному шифру.
Любавин внимательно прочел телеграмму и вызвал к себе Чингизова.
Выполняя просьбу полковника Любавина, херсонские оперативники попытались расширить круг сведений о Черемисиной. Они установили, что Елена Черемисина училась в местном педагогическом институте и в начале войны перешла на четвертый курс. В институте архива не сохранилось, документы сгорели во время бомбежки, так что добыть фотографию Черемисиной не представлялось возможным. Один из старых преподавателей института помнил эту студентку и назвал одну из ее подруг, которая сейчас преподавала литературу в вечерней школе. Нашли эту подругу. У нее, к сожалению, фотографии Черемисиной не было. Но учительница вспомнила, что Лена Черемисина очень дружила с одним молодым врачом, которого звали Алеша, а фамилия, кажется, Никодимов. Где он сейчас, она не знала, но помнила его отчетливо — он был худощавый, очень близорукий, носил очки с толстыми стеклами. «Леночка в шутку даже говорила, — рассказывала учительница, — что это очень хорошо, что Алеша так близорук, он не будет замечать ее веснушек».
Врач, Алексей Никодимов, близорукий, — это уже были приметы. И они привели оперативных работников в живописный городок Цюрупинск, что расположен по другую сторону Днепра, невдалеке от Херсона.
Врача районной поликлиники Алексея Ивановича Никодимова они застали дома. Он принял их очень любезно и был немало удивлен, когда лейтенант Валуев, ведший розыск, заговорил с ним о Елене Михайловне Черемисиной.
— Вы тоже знали Елену Михайловну? — спросил он взволнованно.
— Простите, доктор, а почему вы говорите знали? Разве вы не поддерживаете с ней дружеских отношений? Простите, это глубоко интимный вопрос, но мне рассказывали, что вы с ней были очень дружны, и подруги даже считали, что Лена выйдет за вас замуж. Что же изменилось в ваших отношениях после войны?
— Я не понимаю вас, — удивленно сказал врач. — О чем вы говорите, что могло измениться в моих отношениях с Леночкой? Я любил ее и продолжаю любить. Как видите, вы пришли в квартиру холостяка. Я живу один, и мне трудно найти слова, чтобы вот так, сразу, рассказать вам, малознакомому человеку, все то, что я пережил после известия о трагической гибели Леночки. Мы были очень дружны и, я знаю, она любила меня так же крепко, как я ее. Но началась война, Леночка сказала, что она не может остаться здесь, в Херсоне, и ушла добровольцем на фронт. Я рвался за ней, я требовал, чтобы меня взяли в армию, но я страшно близорук, и мне отказали. За три месяца от Лены пришло четыре коротеньких письмеца. Я только и жил этими письмами. А потом писем не стало. Я писал десятки раз по тому номеру полевой — почты, который она мне сообщила. Ответа не было. Я писал командованию части просьбой сообщить мне, где Черемисина, думая, что, может быть, ее перевели куда-нибудь. И вот, наконец, пришел долгожданный ответ. Открывая письмо, я радовался, как мальчишка. Для меня в ту секунду не было ничего дороже этого конверта из серой плотной бумаги с треугольником армейской полевой почты. Могу только сказать, что более страшной минуты, чем та, которую я испытал, когда прочитал письмо, в моей жизни не было. Командование части сообщало, что Лена пала смертью храбрых в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Я потом писал еще в ее часть, много писал, просил рассказать мне подробности, как это произошло, спрашивал, где я могу найти ее могилу. И получил ответ. В нем говорилось о том, что Елена Черемисина была схвачена немецкими извергами на поле боя. Они взяли ее живой, зверски надругались над ней и убили. Где это происходило, писал мне командир части, мы вам сейчас по оперативным условиям сообщить, к сожалению, не можем.
Рассказывая все это, доктор Никодимов очень разволновался, голос его дрожал, в глазах стояли слезы. Ему было неудобно показывать свою слабость перед молодым офицером, и он отвернулся к окну. Успокоившись немного, Никодимов спросил Валуева:
— Могу я узнать, товарищ лейтенант, чем вызваны ваши вопросы о Елене Черемисиной?
— Да, доктор, конечно. Мне поручено выяснить, действительно ли погибла Черемисина и найти к тому достаточные доказательства.
— Может быть, я не имею права спрашивать вас о подробностях, — обратился к лейтенанту Никодимов, — но чего нельзя сказать — не говорите; я понимаю особенности вашей службы. Но, все-таки, кому и для чего нужны сегодня такие доказательства? У Лены было три близких человека: отец, мать и я. Отец и мать погибли, Я, к сожалению, жив, и в ее гибели у меня нет никаких сомнений. Если хотите, я покажу вам сейчас документы. Я не могу им не верить. Это писали ее старшие боевые товарищи.
Доктор открыл стол, бережно вынул оттуда папку, перевязанную черной лентой, и извлек из папки письма. Несколько писем, написанные на листках школьной тетради беглым мелким почерком, были, видимо, письмами Лены, и Никодимов отложил их в сторону. Последнее письмо на имя доктора Никодимова было от начальника политотдела соединения, где служила Черемисина. Начальник политотдела писал, что командование разделяет его горе и что советские воины постараются отомстить за гибель молодой патриотки.
— Вот, — сказал Никодимов, — какие уж тут сомнения!
— Простите, доктор, а фотографии Елены Михайловны Черемисиной у вас не сохранилось?
Врач потеплевшим взором посмотрел куда-то через плечо лейтенанта, и тот, следуя за взглядом врача, обернулся. На стене висел портрет коротко остриженной миловидной круглолицей девушки с вздернутым носиком и крупной родинкой над «верхней губой».
— Доктор, вы разрешите нам переснять этот портрет и документы?
— Вы это сможете сделать здесь, у меня? Я не хотел бы ничего выносить из этой комнаты. Как видите, это мой мир, и я им живу.
— Хорошо, но для этого нам придется потревожить вас еще раз.
— Пожалуйста, завтра после двух вы меня застанете дома. Но вы мне так и не ответили на мой вопрос, лейтенант.
— Видите ли, доктор, в чем дело. В одном из городов страны живет еще одна Елена Михайловна Черемисина и тоже родом из Херсона, бывшая студентка педагогического института, ушедшая на фронт. И у нее тоже родители погибли от бомбежки во время войны в Херсоне. И она жила в Херсоне по ул. Ленина, в доме номер тридцать девять.
— Но это же чудовищно! — воскликнул доктор Никодимов. — Это же Леночкин институт, Леночкин адрес.
— И, тем не менее, Елена Михайловна Черемисина существует, работает библиотекаршей в научно-исследовательском институте. А вы не могли бы предположить, доктор…
— Чего?
Лейтенант Валуев замялся, он понимал всю нетактичность и грубость вопроса, но не задать его не мог. И он спросил:
— А вы не могли бы предположить, доктор, что Черемисина жива, но по каким-то соображениям решила не возвращаться после войны в Херсон?
— Не кощунствуйте, молодой человек! — ответил Никодимов и стал бережно укладывать в папку документы.
— Тогда остается предположить, — сказал Валуев.
— Что? — устало поднял голову доктор.
— Что та, другая, воспользовалась документами Черемисиной.
— Но ведь так может поступать только враг.
— Да, — коротко ответил Валуев. — Поэтому, доктор, лучше будет, если мы сфотографируем документы и сделаем репродукцию с портрета Черемисиной сегодня, с этим нужно спешить.
— Да, да, вы правы, с этим нужно спешить! — взволнованно сказал врач. — Чем же я могу помочь?
— Вы сказали, доктор, что из этой комнаты вы не хотели бы выносить того, что напоминает вам о Лене, но у меня с собой нет фотоаппарата, да я и плохой специалист в этой области.
— Я готов поехать с вами куда угодно, — сказал врач. Он подошел к стене, решительным жестом снял портрет Черемисиной, вновь вынул из стола папку и, бережно завернув все это в первое, что попалось ему на глаза, в цветную скатерть, лежавшую на круглом столике, сказал: — Идемте, лейтенант, нам нужно торопиться.
— Идемте, доктор. И чтобы не возвращаться к этому вопросу на улице, я хочу вам задать еще один вопрос: если нам потребуется, чтобы вы выехали для личного опознания этой лже-Черемисиной, мы можем на вас рассчитывать?
— О таких вещах не спрашивают советского человека, товарищ лейтенант.
В Советабад Елена Михайловна Черемисина приехала со справкой из госпиталя о перенесенной инфекционной болезни и удостоверением, что она имеет звание младшего лейтенанта и работала переводчиком в Н-ской части на Прибалтийском фронте. Устроилась она продавщицей в отдел технической книги большого книжного магазина. Постоянными посетителями этого отдела были инженеры, научные работники, библиотекари из специальных технических библиотек, имеющихся на многих заводах и в научных учреждениях.
Библиотекарша того института, где работал инженер Азимов, уходила на пенсию. Черемисина ей очень понравилась. Она, как старая библиотекарша, всегда ценила в людях аккуратность, исполнительность и молчаливость. В Елене Михайловне Черемисиной она нашла все эти качества. Черемисина быстро и точно подбирала, необходимую литературу, по своему почину звонила ей несколько раз о прибывших новинках и даже пару раз, чтобы не утруждать старую женщину, сама принесла ей стопку новых книг в институт. Когда возник вопрос о замене Надежды Николаевны, — так звали библиотекаршу, — она сочла возможным порекомендовать на свое место Елену Михайловну Черемисину. По мнению руководителей института и его сотрудников, Черемисина оказалась вполне достойной преемницей старой библиотекарши. Она быстро освоилась с фондом, установила хороший порядок, при котором в любое время можно было найти нужную книгу, связалась с другими, более обширными библиотеками и в порядке обмена всегда доставала нужные книги для своих читателей.
Поселилась Черемисина у пожилой женщины, работавшей поварихой в детском доме и почти никогда не бывавшей дома.
Жила Черемисина одна. После работы, как правило, никогда из дома не выходила. Много читала. Единственной ее привязанностью была овчарка, которую она приобрела щенком у соседа по дому, заядлого охотника, и сама выдрессировала ее. По вечерам она выводила овчарку погулять. Пройдет разочек-другой вдоль улицы и вернется домой. Читала, вышивала, спать ложилась рано. Правда, если бы кто-нибудь перед сном заглянул в маленькую комнату Черемисиной, где на столе, на буфете, на полочках — всюду сверкали белоснежные накрахмаленные до хруста, вышивки собственной работы, то удивился бы, увидев, как Елена Михайловна, достав плоской, вырезанное из картона распятье, кладет его на подушку своей кровати, опускается на колени, и, беззвучно шевеля тонкими белыми губами, молится и осеняет себя крестом.
Как-то, это было вскоре после поступления ее на работу в институт, Елена Михайловна опустила в почтовый ящик конверт. На конверте был адрес: «Рига, редакция вечерней газеты». В конверт была вложена двадцатипятирублевая бумажка и коротенький текст объявления, появившийся в рижской «Вечерке» дней через десять-пятнадцать. Объявление гласило: «Нашедшего утерянный аттестат зрелости, выданный Советабадской школой № 17 им. Дарвина на имя Головановой Ксении Антоновны, просим вернуть в школу».
Те, кому было нужно, правильно прочли это объявление и теперь знали адрес: Советабад, ул. Дарвина, дом семнадцать и имя, на которое следует посылать письмо. Хозяйка квартиры — Голованова Ксения Антоновна — писем почти не получала. Елена Михайловна выписывала на дом местную газету и журнал «Огонек». Поэтому почтовый ящик у дверей квартиры она открывала сама, тем более, что хозяйка приходила домой вечером.
Спустя дней двадцать после объявления в рижской «Вечерке» Елена Михайловна вытащила из почтового ящика вместе с газетой письмецо. На конверте стояли адрес и фамилия ее квартирохозяйки. Она прочитала его в своей комнате. Писала какая-то ее старая знакомая: «Дорогая Елена Михайловна! Давно не имела от вас весточки. Рада была узнать, что вы живы и здоровы. У нас все хорошо. Людочка прилежно учится, увлекается рукоделием. На лето, как всегда, выезжает в пионерский лагерь. О выставке рукоделий их школьного кружка даже написала „Пионерская правда“. Посылаю вам, по просьбе Людочки, номер этой газеты. Мы ее теперь выписываем и всей семьей читаем после обеда. Удалось ли вам устроиться по специальности? Постарайтесь выкроить хоть в выходной день пятнадцать-двадцать минут и напишите, как живете. Привет от всех наших. Крепко целую вас, Антонина».
Елена Михайловна положила перед собой письмо и статью из «Пионерской правды», рассказывающую об успехах кружка юных рукодельниц Раменской неполной средней школы, в которой некоторые буквы были еле заметно проколоты тонкой иглой.
После долгой расшифровки письмо стало выглядеть так: «Людвиг занимается всем необходимым весьма успешно. Газетой для шифра будет „Пионерская правда“. Время выхода на связь — каждое воскресенье в пятнадцать часов двадцать минут. Связь через шофера такси Владимира Соловьева. Пароль „Какой сегодня дует ветер? Вест?“»
В диспетчерской таксомоторного парка раздался звонок, просили к телефону шофера Владимира Соловьева.
— Соловьев на линии, — ответила диспетчер.
— А какую машину он водит?
— «Победу» 39–91, а вам зачем? — Но трубку повесили. Как-то на остановке такси в машину Соловьева села женщина в темных очках и попросила отвезти ее в поликлинику № 2. Было очень жарко, но она попросила шофера прикрыть окно в машине и сказала: «Сквозит. Какой сегодня дует ветер? Вест?»
Шофер не сразу понял вопроса. И женщина переспросила: «Вы плохо разбираетесь в направлении ветра?»
Только теперь до Соловьева дошло, что к нему обращаются с паролем, и он ответил «Да, вест, но он скоро сменится нордом».
Выходя из машины, женщина оставила на сиденье «Пионерскую правду» и, расплачиваясь, сказала шоферу: «Прочтите, там кое-что по вашей части о новом малолитражном автомобиле „Белка“».
Соловьёв прочитал то, что он должен был прочесть, и Никезин, прихватив свой аккордеон, отправился с Соловьевым на «Победе» в загородную прогулку. Ровно в пятнадцать двадцать они вышли на связь и сообщили, пользуясь условным шифром из «Пионерской правды»: «Письмо получено. Готовы к двухсторонней связи». Ответ гласил: «Слышим вас. Сроки связи те же. Ждем сообщений от восемнадцатого».
Елена Михайловна Черемисина больше, ни разу с Соловьевым не встречалась. Он не знал ее имени, не знал, где ее искать.
«Восемнадцатый» — Татьяна Остапенко, заведшая широкие знакомства в военных кругах, — периодически поставляла Соловьеву и Никезину различные сведения, представлявшие интерес для вражеской разведки. Немало шпионских данных смог добыть и сам Соловьев, когда работал на районных трассах. Его маршруты проходили мимо строившихся крупных химических заводов. Не было у него недостатка и в пассажирах, направлявшихся к берегам полноводной крупной гидроэлектростанции. Когда строительство было завершено и Соловьев располагал о нем довольно исчерпывающими сведениями, он перевелся с районных рейсов на обслуживание города.
И вот, примерно месяца полтора назад, женщина в темных очках вновь села в его машину на остановке такси. Она снова направлялась в поликлинику. На этот раз она была разговорчивее. Во всяком случае Соловьев после беседы с ней понял, что ежедневно между часом и двумя он должен проезжать мимо здания научно-исследовательского института и смотреть на четвертое от угла окно второго этажа. Если оно будет зашторено синей занавеской, значит, он должен ждать пассажиров на ближайшей остановке такси около универсального магазина после окончания работы.
Соловьев ежедневно проезжал, но окно не было зашторено.
Но вот однажды у себя дома в почтовом ящике Черемисина обнаружила бандероль с номером журнала «Работница», к которому всегда прилагались выкройки и образцы вышивок. Черемисина сумела прочесть в этом журнале все, что было необходимо. Смысл прочитанного сводился к тому, что она должна во что бы то стало добыть материал, освещающий как можно подробнее работу инженера института Салима Мамедовича Азимова. Ставились жесткие сроки.
Теперь Соловьев почти ежедневно встречался с Черемисиной. Это были обычные рейсы до поликлиники, у которой она сходила, успевая получить от Соловьева необходимую информацию и дать ему задания. Прибавилось дел и у Никезина с его аккордеоном.
Черемисина, которую в шифрованных передачах именовали кличкой «Монахиня», поручила Соловьеву организовать операцию по краже документов из квартиры Азимова и указала точное время, когда Азимов отнесет эти документы домой и квартира его будет пустой. Она была в курсе всего последующего, что произошло. Соловьев обязан был ей докладывать решительно обо всем.
Накануне отъезда Татьяны в Киев, Соловьев засек условный сигнал в окне, и встретился с «Монахиней».
— В поликлинику? — спросил он свою пассажирку.
— Нет, по городу и подальше от центра!..
— Хорошо, поедем по линии новостроек.
— «Восемнадцатый» уезжает сегодня?
— Да.
— Отдайте ей это! — И она протянула Соловьеву трубочку губной помады.
— Где уйдет Кокорев? — спросила она.
— Откуда уйдет?
— Из жизни.
— А-а… — догадался Соловьев. — Она с ним встретится в Белой Церкви.
— Очень хорошо. В Киев она должна приехать свободной. Так лучше для дела и для нее самой.
— Она хочет быть совсем свободной, — сказал Соловьев.
— От кого? От инженер-полковника?
— Нет, напротив, она собирается за него замуж. Она хочет освободиться от нас. Совсем.
— Она сама вам об этом говорила?
— Да! — и Соловьев передал Черемисиной свой разговор с Татьяной в машине.
— Она была красива?
— Кто? — не сразу понял Соловьев.
— Агент номер восемнадцать.
— Да, очень красива.
— Ну, что ж, если богу угодно, — вздохнула монахиня, — умирают и красивые женщины. Пошлите через три дня в Киев «музыканта». Он проводит красивую женщину к всевышнему. В Киеве — Днепр, у него крутые берега и быстрое течение. Вы не бывали в Киеве?
— Нет.
— Поверните обратно и отвезите меня в поликлинику. Она пусть едет в Киев. Разумеется, после Белой Церкви. В помаде — все, что ей нужно. И пусть она живет там целых три дня, как ей хочется… Три дня — это не так уж мало.
«Ну, ты-то попадешь не к всевышнему, а прямым путем к дьяволу, — подумал про себя Соловьев, высаживая пассажирку у поликлиники. — И откуда только мой шеф добыл такое сокровище».
Людвиг фон Ренау знал, кого рекомендовать своему новому хозяину в качестве резидента по операции «Октан». Агент «Монахиня» — она же Елена Черемисина — была предана ему душой и телом, а Ренау, хотя и продал себя и свою агентуру оптом заокеанским хозяевам, и теперь еще верил, что для него наступят лучшие времена. Он жил глубокой затаенной надеждой на реванш и мечтал о том часе, когда «Великая Германия» воспрянет вновь и выпустит свои когти. И тогда он, Ренау, будет диктовать свои задания мальчикам Аллена Даллеса. От операции «Октан» Ренау хотел иметь во всяком случае дубликаты той добычи, на которую рассчитывали его щедрые на доллары патроны. «Монахиня» могла ему это обеспечить. Он знал ее много лет и не ошибался в ней.
Их знакомство произошло давно, еще в тысяча девятьсот тридцать пятом году, в столице буржуазной Литвы — Вильнюсе. Именно тогда появился в этом городе молодой, красивый коммивояжер одной из германских фирм, торговавших чуть ли не по всему свету швейными машинами. Антанас Юстус, владелец одного из крупных вильнюсских магазинов, был старым клиентом этой фирмы. И коммивояжер Людвиг Ренау был приглашен в его дом. Юстус давно овдовел. В доме хозяйничала его семнадцатилетняя дочь Эрна, костлявая белесая девица с выпуклыми близорукими глазами, от которых, однако, ничего не укрывалось, к огорчению продавцов, работающих у Юстуса. Они единодушно окрестили ее «глазастой чертовкой». Справившись с домашними делами, Эрна имела привычку усесться где-нибудь в укромном уголке магазина и наблюдать за продавцами и складскими рабочими.
Эрна была очень религиозна. Еще не было случая, чтобы она пропустила вечернюю молитву в соборе Святой Анны.
Отец привел гостя домой. Подавала им Эрна сама — она никогда не доверяла этого служанке. Юстус сказал, что гость несколько дней, проживет у них, и велел Эрне приготовить его комнату в левом крыле второго этажа, которая обычно предназначалась для приезжих.
— Папа, ты не пойдешь к вечерне? — спросила она отца, пившего с гостем кофе.
— Нет, дочка, я помолюсь дома. Вот разве господин Ренау захочет осмотреть собор Святой Анны. Это здание — гордость Вильнюса.
— Очень охотно! — ответил Ренау и наклонил голову с шелковистыми волосами, разделенными безукоризненным пробором.
По пути Ренау расспрашивал Эрну о городе. Та отвечала, смущаясь и краснея, — ведь она впервые в жизни шла по улице с красивым молодым человеком.
В соборе Эрна забыла о Ренау и вся отдалась молитве. И только когда закончилась служба, она вспомнила о госте, поискала своими выпуклыми глазами и подошла к нему. Дома она развлекала Ренау небольшим фортепианным концертом Баха. Старый Юстус собирался спать, он привык ложиться рано. Эрна проводила гостя в его комнату и спросила, не пожелает ли он чего-нибудь на ночь. Ренау ответил, что он не прочь почитать что-нибудь хорошее. Эрна принесла томик Гете и спросила, не выпьет ли он еще чашечку кофе, Ренау согласился, а про себя подумал, что он охотнее бы выпил стакан хорошего коньяку. Но в доме Юстуса спиртных напитков не водилось — старик был трезвенник.
— Побудьте со мною, Эрна, — пригласил Ренау девушку, когда она принесла ему кофе и вазочку с сахаром.
— Что вы, уже поздно, — смутилась Эрна. — В доме все спят: и папа, и служанка. Это неудобно.
Ренау вдруг пришла в голову бредовая мысль «поиграть» с этой «лупоглазой уродиной», как он успел про себя окрестить Эрну. Он заявил ей пылким тоном, что умоляет ее побыть с ним, что это доставит ему огромное удовольствие. Он взял ее за руки и сказал, что в жизни еще не держал в своих руках такой обаятельной женской руки.
Совершенно потрясенная, Эрна была близка к обмороку, у нее закружилась голова. Ей никогда в жизни ничего подобного не говорили. Ренау, заметив состояние девушки, удвоил свое красноречие. Он неожиданно обнял ее за талию, прижал к себе и впился губами в ее тонкие бесцветные губы. Эрна, заливаясь слезами, умоляла отпустить ее, но Ренау сам так увлекся этой игрой, что и впрямь почувствовал себя пылким любовником. Он стал осыпать девушку страстными поцелуями. Кончилось тем, что он овладел ею…
Эрна уходила ночью от Ренау совершенно убитая.
Она прошептала, что совершила величайший грех и теперь должна умереть. Но Людвиг назидательно заметил ей, что только через грех и лежит путь к святости, и даже процитировал какое-то изречение из библии.
Эрна ушла, заливаясь безутешными слезами. Но наследующую ночь она пришла к Людвигу сама. Ренау вскоре уехал. Он обещал вернуться, клялся Эрне в вечной любви. С того дня у Эрны Юстус жили в душе два бога: ее Людвиг и всевышний, — тот, кто видит все и прощает людям их человеческие слабости. Но Людвига не было рядом. И она отдала себя целиком всевышнему. Она рассказала священнику на исповеди о своем грехопадении, и он наложил на нее строгую эпитемию: Эрна на два года должна была уйти на послушание в монастырь. Антанас Юстус пытался отговорить дочь от этого шага, но она была непреклонна.
В монастыре Эрна прожила гораздо больше двух лет. Фашистские правители довели маленькую Литву до полного разорения. У Юстуса дела шли плохо, и он, чтобы не лишиться последних сбережений, вынужден был закрыть свой магазин. Потом вообще, с точки зрения Эрны, произошло что-то невероятное. Литовский народ сбросил свое буржуазное правительство и установил Советскую власть. Молодая Литовская Советская Республика была принята в Союз Советских Социалистических Республик.
В монастыре, где жила Эрна, обо всем этом говорили с ужасом. Туда иногда тайком приходили какие-то мужчины в штатских костюмах, но с выправкой военных людей, и их немедленно провожали к настоятельнице монастыря. Эрна, и так молчаливая от природы, еще больше углубилась в себя. Настоятельница давно приметила эту тихую и исполнительную послушницу, приблизила ее к себе и поручила ей вести свою библиотеку. Нередко Эрне приходилось бывать теперь в городе, относить какие-то записочки по различным адресам, получать деньги, которые она должна была доставлять настоятельнице. Но где бы она ни была, что бы ни делала, жила она одним и тем же видением: «Открывается калитка в тяжелых монастырских воротах, и во двор входит он, ее Людвиг».
В конце июня 1941 года по улицам Вильнюса с грохотом промчались немецкие бронетранспортеры, загрохотали танки с рогатыми крестами на башнях. И вот однажды в монастырские ворота постучались. Эрна была во дворе. Привратница отворила калитку, и во двор вошли трое немецких офицеров. Эрна не поднимала глаз на посторонних мужчин, но голос, спрашивающий, как пройти к настоятельнице, показался ей знакомым. Она подняла глаза и обомлела: прямо на нее в мундире лейтенанта шел ее Людвиг.
— Здравствуйте, Людвиг! — прошептала она, когда офицер поравнялся с ней.
Лейтенант посмотрел на нее недоумевающим взглядом.
— Вы не узнаете меня, Людвиг, — прошептала Эрна. — Это же я, Эрна, дочь Антанаса Юстуса. Я так ждала вас!..
— Пройдите вперед! — приказал лейтенант своим спутникам, а сам задержался около Эрны.
— Мы с вами увидимся, моя дорогая, скоро увидимся, — сказал ей Ренау, — но сейчас я очень занят важными военными делами.
Ренау долго пробыл у настоятельницы. А потом к ней поочереди стали вызывать монахинь. Вызвали и Эрну. Настоятельница хотела было представить ее лейтенанту, но тот сказал:
— Мы хорошо знакомы с фрейлейн Эрной. Она подойдет. Я думаю, что самое лучшее будет, сегодня же отправить ее в дом отца.
Настоятельница кивнула Эрне, давая знать, что та свободна, и девушка вышла, не понимая, что все это могло означать.
Все стало ясно потом. Гитлеровским разведчикам требовались глаза и уши в стране. А питомиц католического монастыря не нужно было многому учить. Иезуиты всегда умели служить всемогущему папе и тем правителям, которых папа осенял своим благословением, Но кое-какая профессиональная подготовка была, конечно, необходима. И эту подготовку Эрна прошла вместе с другими монахинями.
Ренау видел, что эта экзальтированная и вместе с тем на редкость сдержанная девушка по-прежкему любит его какой-то жертвенной, всепоглощающей любовью. И он сказал Эрне, что путь к их соединению, о котором он тоже молит бога, лежит через истребление всех коммунистов, через те дороги, по которым немцы должны победоносно пройти, чтобы завоевать мировое господство.
Эрна ответила, что будет ждать его хоть всю жизнь и готова ему слепо повиноваться. Эрна быстро поняла, что от нее требуется. При первом же свидании она сообщила Ренау, что встретила на улице мастера, который налаживал в магазине ее отца швейные машины, и что она знает о том, что этот мастер коммунист. Ренау ласково потрепал ее по щеке и, так как в соседней комнате послышались шаги старого Антанаса, ограничился тем, что коснулся губами ее лба.
Эрна, как и многие жительницы Вильнюса, прилично владела, кроме своего родного, литовского, еще немецким, польским и русским языками. И Ренау, который во время поездки в Ригу обзавелся там красавицей-переводчицей фрейлейн Луизой Дидрих, счел за лучшее отправить Эрну в качестве переводчицы в один из женских концентрационных лагерей, где она под руководством опытных гестаповцев завершила свое шпионское фашистское воспитание.
Когда дела фашистской Германии близились к роковой развязке, Ренау вспомнил об Эрне Юстус, — разыскал ее и, снабдив документами зверски замученной русской радистки Елены Черемисиной, спрятал Эрну в семье ревностного католика-немца, который был связан с гестаповцами и получил задание проявить «полную лояльность» по отношению к наступавшим советским войскам.
Лояльность немец проявил, но с едой у него самого было туговато, и он держал Эрну на голодном пайке. К тому моменту, когда местечко заняли советские войска, Эрна дошла до такой степени истощения, что без посторонней помощи едва могла передвигаться. Вот тогда-то немец и сообщил начальнику медсанбата Советской Армии, временно расквартированному в их местечке, что он прятал советскую партизанку и что она тяжело больна. Так Юстус-Черемисина оказалась в медсанбате. Через того же немца Ренау сумел передать Эрне задание следовать в Советабад, устроиться там и ждать, пока он установит с ней связь.
Вспомни, читатель, весну тысяча девятьсот сорок пятого года. Она пришла в громах кровопролитных сражений, молниях взрывов и ливне раскаленных осколков и пуль. Но это была великая очистительная гроза, которую с трепетной надеждой ждало истомленное страшной войной человечество. Это шло неотвратимой поступью священное возмездие за кровь отцов и братьев, за горе и слезы вдов и матерей, за разрушенные мирные очаги, сожженные поля, за годы неволи и рабства. Возмездие настигало гитлеровских захватчиков на их земле, на тех исходных рубежах, откуда они начали, подгоняемые бесноватым фюрером, свое чудовищное нашествие на мирные города и села европейских стран, на священную землю нашей Советской Отчизны. Коричневой чумой называли люди германский фашизм. Коричневой краской метили картографы на политических картах Европы гитлеровскую Германию. Теперь легли на карты красные стрелы, обозначавшие наступление Советских Вооруженных Сил. Широкие у основания, эти стрелы брали свое начало на севере, на юге и на востоке и острием неотвратимо упирались в Берлин, в логово фашистского зверя.
С запада наступали войска союзников. Второй фронт, которого так долго ждали, был, наконец, открыт, открыт тогда, когда в страшных схватках Советская Армия вынесла на себе всю тяжесть беспримерных боев, сломила хребет фашистского зверя и силой своего мужества и оружия решила вопрос «кто кого?». Союзникам легко было наступать. Почему? На этот вопрос отвечают неопровержимые документы. Мы позволим себе, читатель, в этой книге привести некоторые из них.
Взятые 16 апреля 1945 года в плен в районе действия войск Первого Белорусского фронта немецкие солдаты показали: «Офицеры утверждают, что все силы будут приложены, чтобы не допустить взятие Берлина русскими: из двух зол будет выбрано меньшее, то есть, если сдавать город, то только американцам…», «… Против русских надо драться со всем упорством с таким расчетом, чтобы американцы раньше них вошли в Берлин».
Но, может быть, немецкие солдаты лгали, выполняли злую волю тех, кто пытался поссорить нас с нашими союзниками? Нет, не лгали. Гитлеровский генерал Шернер свидетельствует об этом словами собственного приказа: «Генерал-лейтенант Гайгер, — говорится в приказе, — получил от меня приказание обеспечить, согласно договору Верховного командования вооруженными силами, передачу указаний о переходе частей на территорию, занятую англо-американцами, и самому с командованием отправиться на запад». Но, может быть, лгал и гитлеровский генерал? Нет, не лгал и он. Девять лет спустя после окончания войны, в 1954 году, бывший премьер-министр Великобритании Уинсон Черчилль, выступая в Вудворде перед своими избирателями, открыто заявил, что «в то время, когда немцы сдавались сотнями тысяч», он направил фельдмаршалу Монтгомери приказ, предписывая ему «тщательно собирать германское оружие и складывать, чтобы его легко можно было снова раздать германским солдатам, с которыми нам пришлось бы сотрудничать, если бы советской наступление продолжалось».
Но наступление советских войск продолжалось неотвратимо. Советское Верховное командование не знало, разумеется, в ту пору о сговоре союзников с гитлеровскими заправилами. Документы, свидетельствующие о фактах беспримерного вероломства, стали известны значительно позже. Но кое о чем в ставке Советского Верховного главнокомандования знали и тогда.
17 апреля 1945 года ставка направила телеграмму командующему Первым Белорусским фронтом, в которой говорилось: «Гитлер плетет паутину в районе Берлина, чтобы вызвать разногласия между русскими и союзниками. Эту паутину нужно разрубить путем взятия Берлина советскими войсками… Мы это можем сделать и мы это должны сделать». Это было сделано двумя неделями спустя. Фашистский Берлин пал. Гитлер отравился. Командование войск разгромленной гитлеровской Германии безоговорочно капитулировало. Но паутина плелась. «Рыцари плаща и кинжала» гитлеровской Германии, достойные преемники черных дел Гиммлера и Кальтенбруннера, нашли себе новых хозяев среди тех, кто еще в ходе войны отдавал приказы собирать и складывать германское оружие для того, чтобы при случае повернуть его против русских. Диверсанты, шпионы и террористы, перешедшие в услужение к своим новым хозяевам, расползались по странам и прятались на островках германской земли, остававшихся коричневыми до поры до времени, меж обтекавших их красных стрел нашего наступления.
В середине апреля 1945 года в небольшом силезском городке Ситтау, на подступах к которому уже вели бои советские войска, стремившиеся в Берлин, в одной из комнат двухэтажного особняка, где размещалось отделение «Абвера», беседовали двое. Один из них — высокий крепкий человек с квадратным подбородком и маловыразительными блекло-серыми глазами, одетый в зимнее поношенное обмундирование и грубые кирзовые сапоги рядового советской пехоты, сидел у стола и внимательно слушал высокого гауптмана, статную фигуру которого облегал черный мундир со знаками отличия капитана войск СС. Поблескивающий на его груди железный крест первой степени указывал, что этот вылощенный и, надо отдать ему справедливость, красивый офицер — типичная «белокурая бестия», как называл таких ярко выраженных представителей «высшей германской расы» сам фюрер, — имел немалые заслуги и преуспевал на своем поприще. Это был Людвиг фон Ренау, начальник одной из важных служб «Абвера», ведших разведку против Советских Вооруженных Сил.
— Скажите, господин Нечипуренко, — продолжал он на чистейшем русском языке начатый несколько минут назад разговор. — Вы верите в переселение душ?
Тот, кого назвали Нечипуренко, только удивленно вскинул брови и продолжал угрюмо молчать. Он никак не мог сообразить, с чего бы это у гауптмана фон Ренау сегодня такое хорошее настроение. Германия доживала считанные дни, советские войска не сегодня-завтра ворвутся в Берлин, а он шутит, будто бы и впрямь уже начали сбываться чудеса, обещанные фюрером.
— Не верите? — продолжал в том же тоне фон Ренау, не обращая ни малейшего внимания на угрюмый вид своего собеседника. — Напрасно! А между тем вы уже сегодня станете не только свидетелем, но и, так сказать, непосредственным участником великого таинства переселения душ, о котором так замечательно пишет личный прорицатель нашего великого фюрера доктор Шварцвассер. Итак, — продолжал Ренау, — сегодня душа советского солдата второго пехотного полка дивизии, которой командовал, увы, покойный генерал-майор Пименов, душа раненого упрямого советского солдата Петра Никезина, находящегося в настоящую минуту в девятой камере, в подвале этого уютного дома, переселится на небеса. И так как он не дал нам никаких показаний, попадет или в наш капиталистический ад или в ваш коммунистический рай. Ведь вы тоже коммунист, уважаемый господин Нечипуренко?
Нечипуренко криво усмехнулся и густым басом произнес:
— Куда уж там, стопроцентный!
— Нет? Жаль! — продолжал фон Ренау. — Ну, ничего, вы еще успеете им стать. А пока вернемся к волнующей нас с вами теме переселения душ. Ваша душа, душа раба божьего Миколы Тарасовича Нечипуренко, бывшего кулака, уголовника и рядового дезертира, а ныне выпускника-отличника лучшей в мире германской разведывательной школы, растворится в эфире и перестанет существовать, а, перестав существовать, возникнет в своем новом естестве, как учит уважаемый доктор Шварцвассер… Впрочем, к черту доктора! Я вижу, ясновидение до вас не доходит. Вы, как все русские, грубый материалист. Короче говоря, Нечипуренко, слушай внимательно и соображай. Сейчас тебе набьют морду, не беспокойся, немного, только для грима, и забросят в камеру номер девять, где сидит раненый советский солдат Петр Афанасьевич Никезин. Ты ему сможешь рассказать, как сегодня ночью ты шел в разведку, двух твоих товарищей убили, а ты «кокнул трех фрицев», кажется, вы так говорите? Ну, тебя схватили, и вот ты в девятой камере. Не думаю, что Никезин тут же разоткровенничается с тобой. А ты с ним о войне и не говори. Беседуй о доме, о родине, о семье. Это темы безобидные, а тебя именно это и должно интересовать для своего собственного благополучия. Почему — соображаешь?
Нечипуренко отрицательно покачал головой. Его явно не радовала перспектива быть избитым «для грима», и он в душе посылал ко всем чертям этого щеголеватого гауптмана, который или хлебнул лишнего, или нюхнул кокаинчика: уж слишком он весел и глазами играет.
Фон Ренау, видимо, был тонкий психолог. Во всяком случае, он понял мысли Нечипуренко, потому что вдруг оборвал свои разглагольствования, щелкнул зажигалкой, раскурил сигарету и, проследив взглядом за аккуратными колечками дыма, повернулся к Нечипуренко и резко бросил:
— Надо соображать! Даже если речь идет, — Ренау изобразил подобие улыбки, — о переселении душ. Душа Петра Никезина вместе с его документами, медалью «За отвагу» и всей его биографией переселится в тебя. Завтра кончится Микола Нечипуренко. И ровно в шесть часов утра по берлинскому времени ты станешь рядовым Советской Армии Петром Афанасьевичем Никезиным, станешь надолго, на три, а может быть, и на пять лет.
— Так война же к концу идет! — вырвалось у Нечипуренко.
— Наконец-то начинаешь проявлять сообразительность, — расхохотался фон Ренау. — Война кончается, верно, но не для нас с тобой. Для меня и для тебя, будущий рядовой запаса советский гражданин Петр Никезин, она только начинается по-настоящему, а кончится она, когда у Людвига фон Ренау… Впрочем, не обо мне речь. Кончится война, когда ты, Микола Нечипуренко, станешь хозяином пятиэтажного дома в Киеве на Крещатике, или городским головой в Виннице, или, если тебе не нравится Украина, ты сможешь открыть собственный пансион в Швейцарии или фабрику гуттаперчевых гребешков на берегах Мичигана. Там чудесный воздух! А пока тебе вскоре придется вновь привыкать к советскому климату.
Нечипуренко вздрогнул. Он знал, к чему его готовят в шпионской школе, но надеялся в душе, что война кончится, все как-то обойдется, и он сможет как-нибудь пристроиться к богатой и спокойной жизни. А теперь все должно было начинаться сначала: постоянные страхи, игра со смертью. Нет, он не хочет, не согласен. Все что угодно, но не это!
Ренау будто читал мысли Нечипуренко. Он решил одним ударом сломить его сопротивление. Ренау нажал кнопку звонка. В кабинет вошел его ближайший помощник обер-лейтенант Роберт Фоттхерт.
— Роберт, — обратился к вошедшему Ренау, — позовите Вилли Пуура, и, пусть он наставит ему, — Ренау кивнул в сторону Нечипуренко, — несколько фонарей. Вилли — боксер и знает, как это делается. Да, кстати, если уж делать, так все сразу. В какую руку ранен этот Никезин из девятой камеры?
— В левую, выше локтя, кость задета, — ответил Фоттхерт.
— Откуда такие подробности, Роберт? Ты что, пригласил к нему профессора-рентгенолога из Берлина? — расхохотался Ренау.
— Обошлось без рентгенолога, — ответил Фоттхерт. — Я просто вспомнил, как этот Никезин двинул левой рукой нашего Вилли, когда тот стал выворачивать ему правую. Вилли едва удержался на ногах.
— И такой герой должен завтра в шесть часов утра умереть… — меланхолически заметил Ренау. — Пусть ему в этом поможет бог и Вилли Пуур. А заодно, пусть Вилли прострелит левую руку господину Нечипуренко.
— Я не хочу! — взметнулся со стула Нечипуренко.
— Молчать! Хайль Гитлер! — гаркнул Ренау. — Ну! — И он вперился бешеным взглядом в Нечипуренко.
— Хайль Гитлер! — пробормотал Нечипуренко и сник.
— То-то же! — И Ренау, уже вновь спокойно, продолжал своим мягким бархатным баритоном: — Скажешь Вилли, пусть он работает чистенько и не заденет, упаси бог, кость. И пульку пусть протрет спиртиком, чтобы не было никакого абсцесса. Нам невыгодно, чтобы господин Нечипуренко, а с завтрашнего дня товарищ Никезин, долго болел. И, кроме того, мы должны беречь его руки, так как он замечательный музыкант. Ты слышал, Роберт, как господин Нечипуренко играет на аккордеоне?
— Да, слышал, конечно, гер гауптман, — ответил Фоттхерт. — Я могу пойти распорядиться?
— Нет, побудь с нами, Роберт, на рассвете мы расстанемся, и ты должен быть в курсе всех дел. Садись.
Фоттхерт уселся в мягкое кресло и закурил.
— Так вот, — вновь обратился Ренау к Нечипуренко. — Вы должны знать, что с вами произойдет, как только вы станете Петром Никезиным. Впрочем, я несколько забегаю вперед, вы должны еще кое-что услышать как Нечипуренко. Фоттхерт, — обратился Ренау к своему помощнику, — на какую сумму вы открыли счет на имя Нечипуренко в швейцарском банке?
— На пять тысяч американских долларов, — ответил Фоттхерт. — Зелененькие бумажки очень устойчивы.
— Вы разделяете точку зрения обер-лейтенанта? — спросил Ренау Нечипуренко.
Нечипуренко кивнул головой и осклабился в довольной улыбке.
— Так вот, Нечипуренко, — продолжал Ренау, — это задаток, аванс, мелочь. А сейчас нам еще придется потревожить ефрейтора Шульца. Он умеет сапожничать, а ваши сапоги, — и Ренау воззрился на кирзовые сапоги Нечипуренко, — явно нуждаются в ремонте.
— Да нет, сапоги у меня вроде крепкие, — ответил Нечипуренко и невольно взглянул на свои громадные ноги.
— Отдаю должное вашим крепким русским сапогам и, кстати, вашему неплохому знанию немецкого языка. (С приходом Фоттхерта они незаметно перешли на немецкий язык, которому Нечипуренко обучился в шпионской школе). Но немецкий язык вам в ближайшем будущем не понадобится, наоборот может вас подвести. А вот ваши сапоги вас, несомненно, выручат. В каблук нужно будет заделать небольшой запас бриллиантиков — так удобнее их хранить. Они понадобятся и вам, и еще кое-кому в тех местах, где вам придется обосноваться. Ясно?
— Так точно! — пробасил растаявший Нечипуренко. Он поклонялся одному богу — деньгам, и раз они у него будут — все остальное ему уже казалось нестрашным.
— Ну, а теперь слушай, — сказал Ренау, — что с тобой произойдет, после того как в тебя вселится душа Петра Афанасьевича Никезина. Мы тебя подбросим вместе с твоим замечательным аккордеоном на одну из дорог, где наступают русские, где-нибудь в районе Грюнвальда. Ты попадешь в госпиталь легкораненых. Там ты присмотришься к выписывающимся бойцам или старшинам, запомни, какие нам нужны приметы: рост средний, примерно сантиметра сто семьдесят два, волосы светлые, глаза голубые, худощавый. Постарайся выбрать такого, который имеет отличия и не имеет семьи. Постарайся узнать о нем, как можно подробнее. Ты определишь его направление, дашь нам точно знать приметы, фамилию, имя, время его отъезда из госпиталя, а остальное не твое дело. На связь можешь выходить в любое время. Сейчас всюду трещат рации, и твою передачу никто не засечет. Наши на приеме работают круглосуточно. А дальше живи, лечись, отдыхай до той поры, пока тебя не отправят в глубокий тыл. Ты получишь наши указания, где и когда обосноваться… Кличка твоя «музыкант», пароль — наша чудная старая песенка «Майн либер Августин». Ты ее очень мило играешь на аккордеоне. Запомни это. Вот все, что от тебя требуется. Понял?
— Понял, — скучным голосом ответил Нечипуренко. Он вспомнил, что сейчас ему предстоит неприятная процедура.
— Все, желаю успеха. И да хранит тебя бог, впрочем, я опять забыл, что ты коммунист и в бога не веришь. Фоттхерт, проводи его к Вилли, а сам возвращайся обратно.
Фоттхерт вышел с Нечипуренко и через несколько минут вновь вернулся в кабинет к Ренау.
— Ну, Фоттхерт, настала пора поставить все точки над «и». Завтра на рассвете мы отсюда уходим. Думаю, что к обеду здесь уже будут русские. Я — на запад, а ты — на восток. Вы пойдете в Грюнвальд, там уже русские, и тебе придется облачиться в форму советского лейтенанта, она на тебе, кстати, неплохо сидит. С собой возьмешь агента номер восемнадцать и, самое главное, с вами пойдет еще один лейтенант. В Грюнвальде вы сможете чувствовать себя в безопасности у свиноторговца Виттенберга, у него все в порядке. Никезина вы сбросите где-нибудь по пути, пусть сам добирается в местечко, где расположен госпиталь. Особого труда вам вся эта операция не доставит.
Дороги запружены и военными, и мирными немцами, В этом котле сейчас не поймешь, кто, куда и зачем идет, — тем лучше для нас с вами. Мы передадим Виттенбергу все, что сообщит новорожденный Никезин, если вы не сможете принять его передачу сами. Того, кого он вам пошлет, перехватывайте, сообразуясь с обстановкой, и вот тогда этот лейтенант, который отдыхает сейчас наверху, обретет свое новое воинское звание и новое имя. Как только это с ним произойдет, вы, Фоттхерт, можете уходить. С ним останется агент № 18, фрейлейн Луиза, она же сержант медицинской службы Татьяна Остапенко. Перед уходом организуйте в Грюнвальде какой-нибудь симпатичный взрыв, чтобы пострадало побольше русских или немцев — это все равно и, кстати, если это можно будет, изобразите взрыв как месть народа или преступление самих русских, в зависимости от обстоятельств. Это будет очень неплохо. В общем, Роберт, уходите из Грюнвальда с музыкой, вы это умеете.
— Вилли Пуура оставь там, у Виттенберга, пусть присмотрит за стариком и доведет дело до конца. Мы его оттуда потом вытащим. А не вытащим — невелика печаль, он грубиян и пьяница, а нам с тобой, Роберт, предстоит еще очень тонкая работа, мы еще повоюем. Почему ты не спрашиваешь меня, Роберт, где, как и за кого мы будем воевать?
— Если разрешите, то спрашиваю, герр гауптман. За что — мне понятно, — за наш фатерланд, но для кого? Вот это я пока не знаю.
— Я не могу тебе, Роберт, пока рассказывать всего, — сказал Людвиг фон Ренау, — но ты неглупый человек и поймешь то, что я тебе сейчас скажу. Тот парень, который пойдет с вами в Грюнвальд, а сейчас отсыпается на моей кровати, — американец, его зовут Боб Кембелл, и этим все сказано. Ну иди, тебе нужно хорошо отдохнуть.
Где-то грохотали взрывы, лязгало железо, слышались стоны, лилась кровь, полыхало зарево пожарищ, а здесь, на вилле «Эдельвейс», было так спокойно и тихо, будто и не шла на земле страшная война. В нежную зелень оделись деревья, из земли проступали робкие ростки луговых трав, открыли свои чашечки полевые цветы. Черный «Линкольн» тихо прошуршал шинами по гравию аккуратной дорожки и остановился у подъезда белокаменной виллы, утопавшей в вечерней тьме. Только в окнах первого этажа светился мягкий свет, отбрасывая желтоватые тени на кусты левкоев. Тотчас к машине подошли двое в штатском и пригласили пассажира войти в дом. Этим пассажиром был гауптман Людвиг фон Ренау, одетый на сей раз не в черный мундир войск СС, а в изящный штатский костюм. Макинтош и шляпу он оставил в передней. Его ввели в большую гостиную. Пол в ней был застлан громадным мягким ковром, скрадывавшим звук шагов.
В углу за низким полированным столиком в глубоком кресле сидел немолодой, уже начинающий полнеть человек, который курил сигару и рассматривал иллюстрации в каком-то журнале. Ренау нерешительно остановился.
— Подойдите сюда и садитесь! — пригласил его хозяин гостиной, не поднимая головы.
Ренау приблизился. Хозяин жестом повторил свое приглашение садиться.
— Красивая женщина, а? Красивая женщина! У вашего фюрера неплохой вкус! — заметил хозяин и протянул Ренау иллюстрированный журнал, на обложке которого была изображена немецкая киноактриса Ева Браун. — Вы любите красивых женщин, господин Ренау? — И не дожидаясь ответа, сам ответил за него: — Да, конечно, любите. Ведь вы, немцы, сентиментальный народ, и каждый из вас при виде первой встречной Маргариты готов стать Фаустом. Но, впрочем, — и он впервые поднял глаза на Ренау, — вы сами довольно красивый мужчина, поэтому вернее будет предположить, что женщины любят вас? Так, Ренау?
Ренау улыбнулся вместо ответа.
— Ну вот, — продолжал хозяин, — после того мы выяснили, что любите вы, я хочу коротко объяснить, что люблю я. Как все истинные коммерсанты или бизнесмены — это более точное слово, — я люблю деньги. Надо делать деньги, а уж деньги тебе дадут и Маргариту, и доктора Фауста. Вы разделяете мою точку зрения?
— В определенной мере.
— В какой?
— В большой мере, — ответил Ренау. — Я тоже в свое время имел отношение к коммерции, был неплохим коммивояжером и даже готовился стать пайщиком фирмы, производящей швейные машины.
— Ну, коммивояжером теперь для вас, насколько я понимаю, это слишком мелко, а пайщиком и акционером моей фирмы вы сможете стать, если сами проявите известные способности и товар, который вы внесете в качестве пая, будет в достаточной степени доброкачественным. Вас устраивает такой вариант?
— Да, — ответил Ренау, — и за товар я могу поручиться.
— Люблю людей, которые понимают меня с полуслова. Впрочем, я так и предполагал, что вы меня сразу поймете. Мне вас рекомендовали как смышленого малого, и поэтому я решил потратить на знакомство с вами свое и без того ограниченное время. Кстати, я вам не представился — меня зовут Арчибальд Кинг. Близкие друзья называют меня короче — Арчи, и еще король; ведь Кинг — это король. Может быть, когда-нибудь и вы сможете меня так называть, это будет зависеть от вас. Вы хотите задать мне какие-нибудь вопросы?
— Нет. Я приехал получить приказания.
— Послушайте, мой мальчик, вы мне определенно нравитесь! Я сам в такой ситуации не смог бы лучше ответить. Нам следует отметить наше знакомство, оно, кажется, будет приятным. — Кинг, не вставая с места, протянул руку к дверце стоявшего рядом низенького шкафчика, извлек оттуда пару высоких фужеров, бутылку виски и сифон с содовой водой. Отмерив дозы, он составил смесь и предложил своему собеседнику один из фужеров.
— Ваше здоровье, мистер Кинг, — поднял Ренау свой фужер и залпом осушил его.
— Благодарю вас, — ответил Кинг. — А теперь будем[]считать, что знакомство состоялось, и приступим к делу. Что мне от вас нужно, дорогой Ренау? — продолжал Кинг. — Вы, как мне известно, располагаете неплохой сетью агентов, — которых вы сохранили или не сохранили, что пока неизвестно, так как война идет пять лет, — в разных европейских странах и в Советском Союзе. Вашу картотеку вы нам уступите по сходной цене, и об этом мы договоримся особо. У нас еще будет много бесед и много встреч, а сейчас меня интересует вот что. Я имею честь состоять акционером нескольких солидных компаний, которые интересуются нефтью и всем, что из нефти производится везде, во всех уголках этого полушария, которое ждет хозяйской твердой руки. И оно, это старое глупое и отсталое полушарие, получит эту твердую руку. Но это, так сказать, большие задачи. А мы сейчас с вами не на заседании сената и не на банкете конгрессменов. Поэтому перейдем к маленькому, но вполне конкретному делу. Нам нужно уже сегодня в числе прочих адресов направить свою группу далеко-далеко, на мирный юг Советского Союза, в город Советабад, находящийся на берегу Хазарского моря. Что вы можете мне предложить?
Ренау на минуту задумался, а потом спросил:
— А что вас могло бы устроить?
— Прежде всего люди с безупречными биографиями и безупречным знанием русского языка, разумеется, абсолютно дисциплинированные и готовые выполнить задание в любое время, при любых обстоятельствах. С ними будет мой человек. Для него вам придется достать подходящие документы, но не старье и не фальшивки: русские бдительны, и их не проведешь; нужны подлинные безупречные документы. Я думаю, что для начала в Советабаде нам следует иметь человека два-три. Осмотрятся, устроятся, завяжут связи… В общем, не мне вас учить. Вы, кажется, немолодой специалист по русским делам.
Ренау наклонил голову.
— Вы не спрашиваете об условиях? Впрочем, хорошо делаете, что не спрашиваете, — продолжал Кинг. — Долларов мы жалеть не будем. На наши нужды мы располагаем неограниченными средствами, такими, какие и не снились вашему крохобору Гиммлеру, считавшему каждую марку. Так кого же вы можете мне предложить?
— Я могу предложить вам русского агента, украинца по национальности Миколу Нечипуренко, сына кулака, убившего в свое время какого-то советского деятеля и бежавшего в Польшу. Мы подобрали его в Польше. Он хорошо служил нам, окончил нашу разведывательную школу, силен, груб, хорошо владеет аккордеоном и всеми средствами радиосвязи. Ради денег готов на все. Есть у него еще одна симпатичная черта — он не любит применять оружия.
— Это интересно, — заметил Кинг. — А если нужно?
— Один удар ребром руки наотмашь — и трехлетнее деревцо переламывается надвое.
— Занятно, — заметил Кинг. — Дальше.
— Эрна Юстус — литовка, безупречно говорит по-русски. Дочь владельца крупного магазина в Вильнюсе, ревностная католичка. Кроме бога, любит и слушается только меня.
— Красива? — заинтересовался Кинг.
— Страшна, как смертный грех, — ответил Ренау. — Красива другая, агент № 18, Луиза Дидрих, бывшая уголовница, помесь немца с русской. Вам, господин Кинг, нравятся киноактрисы, так вот она похожа на нашу Марину Рокк, только выше ростом.
— О! Вы мне ее покажете? — спросил Кинг.
— Пожалуйста, — ответил Ренау.
— Ну, хорошо, при случае, когда она сделает все, что нужно, вы ее привезете в Штаты.
— Как угодно, господин Кинг.
— Еще кто?
— Мой ближайший помощник обер-лейтенант Роберт Фоттхерт. Но его лучше держать здесь, в Германии, или в других европейских странах. Он прилично владеет русским языком, но у него неистребимый прусский акцент.
— Не надо, — отрезал Кинг. — А впрочем, трое ваших и один мой — это уже больше чем достаточно для начала. Мы назовем условно эту группу словом «Октан», так будет удобно для деловых разговоров. Все задание по Советабаду определим названием «Береговая операция». Кстати, о резиденте группы, что вы думаете на сей счет, господин Ренау?
— А разве не ваш человек будет? — спросил Ренау.
— Нет, нет, — перебил его Кинг. — Нашему нужно будет устроиться шофером. А когда дело дойдет до серьезных операций, нужно, чтобы у нас был человек, который сможет не только ездить по различным адресам, но жить и действовать в нужном нам адресе. Кто из ваших подойдет для этой цели?
— Эрна Юстус, — ответил не задумываясь Ренау.
— По каким признакам? — спросил Кинг.
— Некрасива, молчалива, умна, скромна и бесстрастна.
— Да что она у вас — монахиня? — спросил Кинг.
— Именно «монахиней» значится у меня этот агент номер тринадцать.
— Отлично, пусть будет монахиня, — согласился Кинг. — С моим я вас сейчас познакомлю.
Кинг нажал сонетку, болтавшуюся под торшером, и приказал прислать Боба.
В гостиную вошел невысокий, рыжеватый, но на вид совсем молодой человек.
— Иди сюда, Боб, — подозвал его Кинг. — Знакомься, это господин Людвиг фон Ренау. Он поможет тебе осуществить заветную мечту твоего детства и даже, чтобы твое путешествие было приятным, познакомит тебя с обаятельной фрейлейн, похожей на Марику Рокк. Бобу очень нравится Советабад, — пояснил Кинг Ренау. — Он был там во время войны со своим патроном полковником Шервудом. Они везли через этот город оружие, снаряжение и продовольствие для советских солдат, чтобы те могли быстрее вас разгромить. Кроме того, Боб мечтает пожить в Советабаде — это родина его матери. Ведь верно, Боб?
— Да, Арчи, совершенно верно.
— Вот видите, — ухмыльнулся Кинг. — Я же вам говорил, что он мечтает о Советабаде. Боб, расскажи ему, как это произошло, чтобы господин Ренау тоже мог убедиться, какие милые люди эти англичане.
— Стоит ли, Арчи?
— Стоит, расскажи, я сам с удовольствием еще раз послушаю эту трогательную историю.
И Боб рассказал о том, как в 1919 году его отец — интендант армии его величества короля Великобритании, служивший в оккупационных войсках, вторгшихся в Советабад, полюбил молодую жительницу Советабада по имени Валентина. Они обвенчались, командование ему это разрешило. Когда англичанам пришлось, разумеется, не по доброй воле покидать Советабад, генерал Джонсон приказал офицерам погрузить своих жен в пассажирские вагоны, которые были прицеплены к воинскому эшелону. На какой-то небольшой станции эти вагоны были тихо отцеплены, а эшелон ушел дальше, оставив безутешных жен оплакивать свою мечту о доброй старой Англии. Только пять лет спустя Гарольду Кембеллу, сохранившему пылкую привязанность к своей русской супруге, удалось привезти ее к себе на родину. К этому времени он демобилизовался, завел собственное дело. Но… его супруга пришлась не по вкусу родителям, и тогда, после зрелых размышлений, Гарольд Кембелл переехал на жительство в Соединенные Штаты Америки и поселился в штате Кентукки, где стал пайщиком и совладельцем фирмы, производящей ремонт, и заправку автомашин. Там у них родился сын Боб, который окончил колледж, поступил на военную службу и, проявив определенные способности, стал обслуживать ведомство, к которому причастен мистер Арчибальд Кинг.
— От своей матери этот славный малый, — дополнил рассказ Кинг и ласково потрепал по плечу Боба, — унаследовал отличный русский язык и целый ворох воспоминаний о Советабаде. Она была дочерью адвоката и доверенного лица крупного нефтепромышленника. От отца Боб, к счастью, не унаследовал ничего, если не считать пая в бензоколонках. Не обижайся, Боб, — обратился к Кембеллу Кинг, — твой отец Гарольд совсем неплохой парень, но он неважный бизнесмен и очень сентиментален, судя по истории его брака. И, кроме того, он слишком англичанин, ему до сих пор не хватает хорошего нью-йоркского произношения.
— Я не спорю с тобой, ты прав, Арчи, — ответил Боб. — Можно мне стаканчик виски?
— Да, пожалуйста, налей сам.
— Я люблю без соды, — заметил Боб и, налив себе полный стакан, стал пить маленькими глоточками.
— Так вот, друзья, наша беседа затянулась, — сказал Кинг, — а я привык рано ложиться спать, да и вам лучше вовремя добраться до места. Я думаю, что все ясно. Вы, Ренау, захватите сейчас Боба с собой и, предупреждаю вас, головой всех своих агентов вы мне должны поручиться за его безопасность. Иди, Боб, мальчик мой, собирайся, пора в дорогу. Когда Боб ушел, Кинг спросил у Ренау:
— Вам сейчас деньги нужны?
— Нет, я сумею обеспечить агентов всем необходимым.
— Отлично, — заметил Кинг. — С вами у нас встречи впереди. Послезавтра вы еще застанете меня здесь, а отсюда мы уедем вместе. Я не продумал пока деталей, но мне кажется, что вам будет лучше всего стать гражданином Соединенных Штатов Америки. Это вам развяжет руки для всей вашей дальнейшей деятельности. Мне почему-то кажется, господин Ренау, что вас ждет большое будущее. А я довольно редко ошибаюсь в людях.
Ренау, польщенный комплиментом Кинга и обрадованный предстоящей перспективой, встал и, по-офицерски щелкнув каблуками, заверил, что он постарается оправдать доверие мистера Арчибальда.
— Охотно верю, только отвыкайте от этих солдатских манер, — поморщился Кинг. — Немцы почему-то их страшно любят, а мы ведь с вами глубоко штатские люди, и эти мундиры и побрякушки нам ни к чему. Доллары, Ренау, доллары, зеленые скромные доллары — вот что нам с вами нужно иметь, и мы их будем иметь. Не задерживаю вас больше. До скорого свидания…
Через десять минут черный «Линкольн» вновь зашуршал шинами по гравию дорожки, увозя с мирной виллы «Эдельвейс» Людвига фон Ренау и Боба Кембелла.
Военный госпиталь № 45, предназначенный для легко раненных бойцов Советской Армии, разместился в трехэтажном доме, случайно уцелевшем от бомбежек, в живописном местечке неподалеку от Одера. В госпиталь ежедневно прибывали десятки раненых бойцов, но, переступая порог госпитальной палаты, они мечтали только об одном — скорее вернуться в строй. Война близилась к концу, и каждый стремился принять личное участие в решающих боях за Берлин. Но госпитальное начальство действовало строго по правилам, которые предписывали им в соответствии со специальным приказом командования: бойцов старшего возраста, также тех, ранения которых требуют более длительного лечения, отправлять в тыловые госпитали или в долгосрочные отпуска.
По установившейся традиции, выздоравливающих солдат и офицеров, отбывавших на родину, провожали в торжественной обстановке, напутствуя их пожеланиями хорошо отдохнуть и славно потрудиться на мирном фронте. Кончалась война, и люди думали уже о том, как поднимать из руин разрушенные города и села, восстанавливать народное хозяйство, что делать для того, чтобы снова расцвела наша Родина.
В самый разгар репетиции солдатской художественной самодеятельности в госпитальный двор въехал грузовик с очередной партией раненых. Среди них был и раненный в левую руку солдат Петр Афанасьевич Никезин, который оберегал от толчков не столько свою забинтованную и висевшую на перевязи руку, сколько новенький аккордеон. «Ишь какой трофей! — откровенно восхищались солдаты блестящим инструментом. — А играть-то на нем можешь, руку-то не очень повредило?» — участливо спрашивали они бойца.
— А вот слезем с машины, хлебнем госпитального бульончика и сыграем, — добродушно басил Никезин.
Бойцов приняли, как положено, расписали по палатам и после осмотра и перевязки дали им возможность оглядеться, завести короткую солдатскую дружбу со «старожилами», проведшими в госпитале уже неделю-другую. Справился со своей перевязкой и Никезин, примостился на скамеечке под деревьями неподалеку от площадки, где солдаты репетировали новую песню, и тут же стал подбирать ее по слуху на своем аккордеоне, внимательно всматриваясь в окружающих. Обратил он внимание на одного старшину с медалями «За отвагу» и «За оборону Сталинграда» на груди. Был он по своим внешним приметам как раз таким, какие требовались Людвигу фон Ренау. Звали этого старшину Владимиром Соловьевым. Никезин спросил о нем у кого-то из солдат, и тот ответил, что золотой парень старшина Соловьев, шутник, весельчак, рассказчик замечательный, да вот не в духе сегодня что-то, видать, с госпитальным начальством не поладил или уезжать жаль, — выписывается он завтра.
Действительно, всегда улыбчивый старшина Соловьев был сегодня задумчив и угрюм. И не без причины. Уже пять дней он чувствовал себя хорошо, но из госпиталя его не выписывали из-за привязавшейся болезни желудка. Утром, при очередном обходе, терапевт прослушал его, помял ему живот и спросил:
— Как самочувствие, старшина?
— Отличное, — ответил Соловьев, но ему стоило немалых усилий улыбаться и сохранять бодрый тон, так как острые боли в желудке давали себя знать.
— А желудок? — спросил терапевт.
— Да чуть-чуть ноет. Пока до своих доберусь, пройдет.
— Нет, старшина, так скоро не пройдет. Будем считать, что война для вас окончена. На родину вас решили отправить. Подлечитесь основательно в родных краях, к гражданской работе вернетесь. Вы свое отслужили.
— Нет, доктор, — решительно возразил Соловьев. — Я в часть поеду, меня Берлин ждет.
— Так-таки и ждет! — усмехнулся врач. — А вот возьмет он, этот самый Берлин, и не дождется вас. Он будет взят нашими сегодня или завтра. Все равно опоздаете, старшина, не успеете.
— Успею! Не для того от Сталинграда топал, чтобы до Берлина не дойти!
— Ну вот что, старшина, сие ни от меня, ни от вас не зависит. Считаете нужным настаивать — обращайтесь к начальнику госпиталя.
Начальник госпиталя уважительно принял боевого старшину, выслушал его внимательно, не перебивая, а потом заявил:
— Товарищ Соловьев, вы уже комиссованы, вам подготовлены документы и проездной билет, и отменять решение комиссии мы не будем.
Старшина вытянулся, будто по команде «смирно», и заявил:
— Товарищ, майор, докладываю, домой не поеду, а вернусь в часть. Уверен, что командование части меня поймет и разрешит принять участие в завершающих боях.
— А где сейчас находится ваша часть?
— Дружки передали, что недалеко, где-то в районе Ситтау. Найду.
— Ну что ж, старшина, — сказал начальник госпиталя. — Из госпиталя вы уже выписаны, документы вам выдадут на руки, а дальше поступайте, как хотите. Как врач, я вам все сказал, что был обязан сказать, ну, а как офицер, — дай-ка, старшина, я тебя как офицер поцелую.
Никезин не слышал разговора старшины Соловьева с начальником госпиталя, но ему довелось услышать разговор старшины с младшим лейтенантом медслужбы Кравцовой, ведавшей учетом личного состава находившихся на излечении бойцов. Старшина Соловьев вбежал к ней радостный и возбужденный.
— Товарищ младший лейтенант! Разрешите получить документы.
— Пожалуйста, распишитесь вот здесь и получайте, — ответила Кравцова. — Веселый вы сегодня, домой собираетесь?
— Почти что, — усмехнулся Соловьев. — В самый что ни на есть родной дом, в часть свою.
— Но у вас направление в тыл выписано.
— А я туда и собираюсь, — невозмутимо заявил старшина. — Возьмем Берлин, окончим войну, и станет этот Берлин самым глубоким тылом. Куда уж глубже!
— А вы хоть начальнику госпиталя об этом доложили? — спросила Кравцова.
— Был промеж нами вполне гвардейский разговор, — ответил Соловьев и вкратце передал Кравцовой содержание своего разговора с начальником госпиталя.
— Поймите вы, душа милая, ну что мне в этом самом тылу делать? В семье у меня никого, один я на всем свете остался, не считая боевых товарищей. Значит, где они, там и я, вот и вся моя семья.
Концерт солдатской самодеятельности удался на славу: много было спето чудесных песен, танцевали огневые пляски. Тепло провожали воины своих товарищей. Нашлась горячая работа и Петру Никезину. Несмотря на раненую руку, он играл на своем аккордеоне неутомимо, а когда окончился концерт, уселся поодаль на завалинке, и его окружили немецкие ребятишки.
— Что, пострелы, и вам музыки захотелось? — спросил он их басом.
Дети не понимали русского языка, но догадались, о чем идет речь, и утвердительно закивали головой.
— Ну что ж, сыграю и вам, — сказал Никезин.
Он стал перебирать пальцами по клавишам, как бы раздумывая, что ему сыграть, и вдруг раздвинул меха, и зазвучала старинная немецкая песня «Майн либер Августин». Ребятишки были в неописуемом восторге. Потом опять о чем-то задумавшись, этот русский солдат сидел и перебирал клавиши, будто отстукивая какую-то барабанную дробь, затем снова сыграл «Августина», а за ним «Полечку» и показал ребятам рукой — танцуйте, мол. Поиграв еще немного, Никезин вскинул ремень аккордеона на плечо, сказал: «Хватит, устал, рука болеть начала» и ушел.
Выписавшихся из госпиталя провожали с цветами. Веселый вышел с товарищами за ворота и старшина Владимир Соловьев.
Распрощавшись с друзьями и раздав им цветы, подаренные ему на прощание медсестрами, он зашагал по шоссейной дороге в сторону нового моста, наведенного советскими саперами через Одер, а товарищи его направились к железнодорожной станции, к поезду, который увезет их на родину.
Соловьев рассчитывал, что на попутной машине, — а они шли по дорогам в сторону фронта непрерывным потоком, — он доберется до Ситтау не позже, чем завтра вечером. Но не дошел еще старшина и до моста через Одер, как гауптман Людвиг фон Ренау уже располагал о нем подробнейшими сведениями. Петр Никезин хорошо сыграл своего «Августина».
Двухэтажный дом свиноторговца Карла Виттенберга, стоявший на окраине города Грюнвальда, был отлично оборудован для всяких гостей, которым хотелось бы попасть сюда незамеченными и жить здесь тайком. На прилегавшем к дому огромном дворе, огороженном высоким глухим забором, разместились свинарники, добротные каменные амбары для кормов. Сзади на пустырь выходили ворота, которые, судя по их внешнему виду, давно уже не отпирались. Карл Виттенберг, как только война вступила на германскую землю, распродал всех своих свиней и, естественно, корма здесь не завозил. О том, что через незаметную калитку в воротах было легко проникнуть во двор, а через силосную яму в амбаре — в подвал дома и в верхние его этажи, знали только сам Карл Виттенберг и те, кто приказал ему, в свое время, все это оборудовать, — гестаповцы, с которыми он поддерживал давние связи. Именно этим путем попали в дом к Карлу Виттенбергу переодетые в форму советских военнослужащих Роберт Фоттхерт, Луиза Дидрих, Вилли Пуур и Боб Кембелл. Из окна второго этажа хорошо просматривалась шедшая мимо Грюнвальда широкая автомагистраль, на которой был установлен сейчас контрольно-пропускной пункт советских войск. Чуть правее виднелось двухэтажное здание, над которым красовалась вывеска — «Бар „Астория“». С недавних пор в этом баре стали вновь готовить завтраки и даже обеды. Фоттхерт, после прибытия в дом Виттенберга, каждый час выходил со своей портативной рацией на связь с радистами Людвига фон Ренау. Во второй половине дня он получил подробнейшие сведения о старшине Владимире Соловьеве, которые Ренау принял от Никезина. С этой минуты члены группы Фоттхерта по очереди дежурили у окна. Им было известно, что все автомашины, следующие по шоссейной дороге, как правило, останавливаются около «Астории». Даже если предположить, что старшина Соловьев следует на машине без остановок, то он должен прибыть в Грюнвальд под вечер.
— Есть все основания думать, — заявил Фоттхерт, — что он, как и все проезжающие, захочет перекусить в «Астории» или выпить хотя бы кружку пива, благо оно здесь появилось. Луиза Дидрих, а теперь Татьяна Остапенко — сержант медицинской службы, постарается познакомиться с ним и вызовется ему в попутчицы до Ситтау.
Такова была первая часть плана. Вторую решено было продумать после того, как произойдет встреча с Владимиром Соловьевым.
К тому времени, когда, по расчетам Фоттхерта, Соловьев должен был прибыть в Грюнвальд, сам Фоттхерт в форме советского лейтенанта, Татьяна Остапенко в ладно скроенном обмундировании сержанта медицинской службы и Вилли Пуур, одетый в гимнастерку рядового советской пехоты, оказались неподалеку от контрольно-пропускного пункта. Народу здесь под вечер собиралось довольно много — привлекали проезжавшие мимо машины и гостеприимно открытые двери бара «Астория».
Вскоре на краю дороги, напротив контрольно-пропускного пункта, остановилась тяжелая, крытая брезентом грузовая автомашина, перевозившая снаряды. Из кабины шофера выпрыгнул невысокий светловолосый старшина и предъявил свои документы дежурному офицеру. Сомнений быть не могло. Судя по описанию Никезина, это был тот, кого они ждали. Фоттхерт подмигнул Луизе и вместе с Пууром вошел в «Асторию». Пуур сел за столиком у самых дверей, Фоттхерт занял место у стены. Татьяна Остапенко подошла ближе к офицеру контрольно-пропускного пункта, чтобы услышать беседу с прибывшим старшиной. Но так как разговаривали вполголоса, она решительно приблизилась к офицеру, лихо козырнула и громко произнесла:
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, — разрешите обратиться?
— Да, пожалуйста, — обернулся офицер к красивому сержанту медицинской службы.
— Как я могу попасть в Ситтау? — спросила Татьяна.
— На ту сторону сейчас машины вряд ли пойдут, уже поздно. Переночуйте в городе, а утром поедете. Вам есть где ночевать?
— Солдату местечко всегда найдется, — лихо ответила Татьяна. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?
— Пожалуйста, а, кстати, товарищ сержант, вот старшина тоже в Ситтау следует.
— Ну что ж, тем лучше, поедем вместе, — ответила Татьяна. — Будем знакомы, — и она протянула руку Соловьеву. — Остапенко, сержант медицинской службы.
— Рад познакомиться, гвардии старшина Владимир Соловьев, — ответил старшина.
— Я сильно проголодалась, а здесь, кажется, перекусить можно, — кивнула она головой в сторону «Астории».
— Да и я бы не прочь, — ответил Соловьев. И они вместе направились в бар.
Когда они вошли в зал, Татьяна будто случайно, села за столик, где уже сидел «лейтенант» Роберт Фоттхерт. Официантка подала им пива. Старшина развязал свой вещевой мешок, достал оттуда краюху хлеба, колбасу и стал любезно потчевать своих застольных товарищей. Завязалась непринужденная беседа. Разговаривали, впрочем, Татьяна Остапенко и Соловьев, а «лейтенант» только изредка вставлял реплики. Когда им принесли еще по кружке пива, Татьяна шутливо заметила:
— Я хоть и не знаю немецкого языка, но одно хорошее слово запомнила — «брудершафт», так вот давайте выпьем на брудершафт.
Она подвинула старшине его кружку с пивом и подняла свою, они чокнулись и выпили.
— Ну, а теперь, друзья, — заметила Татьяна, — время уже позднее, скоро «комендантский час», пора нам и на отдых.
— Можно в этом доме где-нибудь устроиться? — полувопросительно спросила Татьяна, взглянув на лейтенанта.
— Есть лучшее место, — ответил Фоттхерт. — Здесь неподалеку у одного немца большой двухэтажный дом, у него несколько комнат и даже хорошие постели. Он охотно пускает советских военнослужащих, особенно если поднесут ему чарку беленькой. Пойдемте туда, товарищи, я вас устрою.
Он встал. Соловьев неожиданно почувствовал резкую боль в желудке и про себя подумал: — «Ведь предупреждали меня врачи, что на пиво мне и смотреть нельзя, так дернула меня нелегкая выпить. Ну, ничего, поболит и перестанет, не впервые», — успокаивал он себя.
Татьяна с Соловьевым прошли вперед. Фоттхерт на одну минуту задержался у дверей, но этой минуты ему было достаточно для того, чтобы услышать шепот Вилли Пуура: «Я спрятал ее в углу, за кадкой с цветами. Она сработает в восемь часов утра, когда начнется завтрак».
— Хорошо, — сказал Фоттхерт. — Возвращайся быстрее, — и ушел догонять ушедших вперед Татьяну и Соловьева.
Соловьев почувствовал себя совсем плохо. Боли становились нестерпимыми. Он шатался, ему трудно было держаться на ногах. Татьяна взяла его под руку, крепко прижала к себе, и так они шли вместе. У самой калитки двора Виттенберга их нагнал Фоттхерт, и они вошли во двор. Боли у Соловьева стали совершенно невыносимыми. Он начал медленно валиться на землю. Татьяна и Фоттхерт помогли ему опуститься. Старшина лег плашмя, тяжело вздохнул, на губах его появилась пена, он вздрогнул и вытянулся, раскинув руки. В эту же минуту в калитку вошел Вилли Пуур и прикрыл ее за собой на задвижку. Татьяна нагнулась к Соловьеву, расстегнула его гимнастерку, приложила руку к груди, затем поднялась и тихо произнесла по-немецки: «Эр ист шон фертиг» (он уже готов).
— Вилли, тащи сюда быстро мундир лейтенанта, а ты, Татьяна, помоги мне раздеть этого, пока он не закоченел, — сказал Фоттхерт.
В течение нескольких минут с умершего Соловьева был снят мундир старшины, он был облачен в форму лейтенанта, и Татьяна и Фоттхерт, собрав обмундирование и документы Соловьева, вошли в дом. На ходу Фоттхерт приказал Вилли Пууру:
— Отработай его как следует, но сперва посмотри, что слышно на улице.
Вилли открыл калитку и заметил в нескольких шагах впереди себя какого-то человека. «Значит, он проходил здесь, может быть, останавливался, подсматривал, подслушивал», — подумал он. Крадучись бесшумно, как кошка, Вилли Пуур нагнал этого человека и узнал в нем владельца «Астории» Отто Шмигельса. Одна секунда потребовалась этому опытному убийце, чтобы взмахнуть финкой. Старик Шмигельс беззвучно, как мешок с травой, повалился в росшие вдоль забора кусты.
Вилли вернулся во двор. Включив электрический фонарик, он еще раз осмотрел труп Соловьева, достал парабеллум и, обмотав его ствол носовым платком, чтобы приглушить звук, выстрелил покойнику в сердце. Потом поднял огромный булыжник и с маху бросил в лицо покойника. Снова посветил фонариком: лица больше не было, в этой сплошной исковерканной маске никто бы уже не мог узнать веселого старшину Владимира Соловьева.
Владелец «Астории» Отто Шмигельс был тихим немцем, который очень любил свое дело, свою семью и терпеть не мог политики. Надо прямо сказать, ему был не очень по вкусу фашистский режим. Он держал в свое время неплохой ресторан «Астория» в городе Франкфурте-на-Одере, и ему доставляли немало неприятностей дебоши, устраиваемые в уютных залах «Астории» юнцами из «Гитлер югенд». Но он ни в коей мере не сочувствовал и большевикам, от которых, веря геббельсовской пропаганде, ждал всяких зверств.
Когда война стала приближаться к границам Германии, Отто Шмигельс счел за лучшее перебраться в небольшой городок Грюнвальд и там переждать все события. Здесь он открыл маленький бар «Астория» в память о своей франкфуртской «Астории». В конце прошлого года кто-то убил местного грюнвальдского нациста, и гестаповцы заподозрили в убийстве сапожника Бромберга, считавшегося красным. Бромберг был частым гостем в баре «Астория». Шмигельс и сам любил посидеть с этим умным и приятным человеком за кружечкой пивца. Когда Бромберг скрылся, в дом к Отто Шмигельсу пришли гестаповцы во главе с обер-лейтенантом Робертом Фоттхертом и все перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Уходя, Фоттхерт предупредил Шмигельса, что они дают ему сутки и что он должен помочь найти этого своего дружка-коммуниста, иначе они возьмут его вместо Бромберга.
Шмигельс был вынужден скрываться. Его прятали у себя на сеновале знакомые крестьяне. Домой он вернулся только тогда, когда в Грюнвальд вступили советские войска и крестьяне сообщили ему, что советские солдаты и офицеры не только не обижают мирных немцев, а наоборот, кормят изголодавшихся людей своими продуктами из солдатских кухонь.
Правда, когда к Отто Шмигельсу явился русский солдат и пригласил его зайти к коменданту Грюнвальда майору Сиволапову, Шмигельс перетрусил не на шутку, но домой вернулся такой веселый, каким его жена Аугуста и дочь Инга не видели уже много лет. Советский комендант принял его необычайно любезно и поручил ему, Отто Шмигельсу, вновь открыть свою «Асторию», организовать не просто бар, а небольшой ресторан с завтраками и обедами для населения.
— Наши полевые кухни ушли вперед с войсками, а население надо подкармливать, — сказал советский комендант. — Продуктами мы вам поначалу немного поможем, ну и транспорт дадим.
В «Астории» закипела работа. Шмигельс сбился с ног, но через несколько дней поручение советского коменданта было выполнено, и маленький уютный зал наполнился первыми посетителями.
Отто Шмигельс был доволен и, как он сам выражался, будто сбросил с плеч пару десятков лет. Но вот произошло событие, которое сразу нарушило его покой. За столиком в зале он заметил советского лейтенанта, который как две капли воды походил на того обер-лейтенанта Фоттхерта, который в свое время искал у него сапожника Бромберга. Отто не мог ошибиться. Ему на всю жизнь запомнился этот тонкий нос и чуть кривые губы. Он поднялся наверх, чтобы поделиться своим открытием с женой. Аугуста сказала, что все это ему мерещится. Когда он спустился вниз, лейтенанта уже не было. Но дочь Инга рассказала ему, что она видела, как русская женщина, похожая на киноартистку Марину Рокк, угостила русского фельдфебеля пивом с каким-то порошком, потом они вышли, а фельдфебель совсем опьянел, так как шел и качался.
Шмигель решил об этом немедленно сообщить в советскую комендатуру. Когда он вышел на улицу, то заметил, как шедший впереди солдат, тот самый, что сидел у него в «Астории», вошел в калитку дома свиноторговца Виттенберга. Он решил по пути в комендатуру пройти мимо этого дома. Невдалеке от дома Виттенберга Отто Шмигельса и настиг клинок убийцы.
Когда Вилли Пуур, закончив «мокрое дело», вошел в убежище в доме Виттенберга, Боб Кембелл уже переоделся в обмундирование Соловьева и рассовал по карманам его документы. Проверила еще раз свои документы и Татьяна Остапенко. У нее была справка о том, что командование медсанбата, где она проходит свою службу, предоставило ей месячный отпуск для выезда в город Ростов по месту жительства родных. Пора было собираться в путь. Они решили двинуться немедля в Ситтау, который уже третьи сутки был в руках советских войск. Наряд контрольно-пропускного пункта вечером менялся, и им не грозила опасность снова встретиться с дежурившим днем лейтенантом. Дороги ими были изучены прекрасно. Известную часть пути с ними должен был следовать и Роберт Фоттхерт, которому нужно было пробираться к Ренау.
Вилли Пуур доложил Фоттхерту, что ему пришлось убрать не в меру любопытного хозяина «Астории».
— Зачем тебе это было нужно? — поморщился Фоттхерт. — Ведь все равно он утром взлетел бы в воздух вместе со всеми своими клиентами.
— Да, но до утра он мог донести на нас в советскую комендатуру!
— Ты прав, — согласился Фоттхерт. — Тогда вот что, поднимись-ка наверх и позови сюда Виттенберга, если он еще не совсем пьян и будет способен понимать то, что ему скажут.
Виттенберг спустился вниз почти трезвым. Фоттхерт объяснил ему, чтобы рано утром пошел к советскому коменданту и рассказал ему, что двое советских офицеров, напившись в «Астории», проходили мимо его дома. В это время их нагнал владелец «Астории» Отто Шмигельс и начал у них что-то требовать. Тогда один из советских офицеров ударил его ножом, а потом, видимо, испугался и забежал к нему, Виттенбергу, во двор. Второй тоже забежал, здесь они начали спорить, и в результате один офицер застрелил другого и куда-то скрылся. А сам, мол, побоялся идти ночью в комендатуру и вот сейчас пришел об этом заявить.
— Эту историю надо рассказывать громко, чтобы ее услышал не только военный комендант, но и все немцы, которые часами толкутся в комендатуре. Кстати, на обратном пути ни в коем случае не заглядывать в «Асторию». Вилли Пуур останется пока у тебя до особых распоряжений. Ты все понял? — спросил он Виттенберга.
— Понял, — вздохнул Карл Виттенберг. Он был труслив, хотя немало послужил гестаповцам, и теперь, когда дела сложились для фашистского рейха плохо, он чувствовал себя очень неуверенно, и единственное, о чем он мечтал, — это быть в покое и одному потягивать свой любимый шнапс.
— Через час передашь по рации Ренау, что «береговая операция» начата успешно, «восемнадцатый» и «Вест» (это была условная кличка Боба Кембелла) вышли в путь, — приказал Фоттхерт Пууру.
— Хорошо, — буркнул Вилли, — только не заставляйте меня здесь слишком долго отсиживаться. Я сдохну со скуки в этом подвале.
— Не сдохнешь, Вилли. Карл развеселит тебя, У него есть еще неплохой запас шнапса. Не так ли, старина?
— Ах! Запасы мои подходят к концу, — вздохнул Виттенберг.
— Ничего, ничего, поделись с Вилли, он хороший немец, — миролюбиво заметил Фоттхерт. — А теперь проводи нас через твой ход на пустырь.
Грюнвальд с рассвета гудел, как взбудораженный улей. Оглушительный взрыв разбудил спавших. Во многих домах зазвенели стекла. Перепуганные граждане выбегали на улицу, не понимая в чем дело: город остался за чертой боевых действий, так кому же пришло в голову снова бомбить его?
Взорвался дом Отто Шмигельса. На место происшествия немедленно явились советские солдаты во главе с комендантом Грюнвальда майором Сиволаповым. Они приняли меры к тушению пожара. Немцы охотно им помогали. Городская водокачка еще не действовала, поэтому воду таскали из колодца ведрами и передавали по цепочке тем, кто находился поближе к огню. Пожар быстро погасили. Выяснилось, что пострадала только семья владельца «Астории» Отто Шмигельса. Силой взрыва выбросило из окна на улицу его дочь Ингу. Девочку подобрали без сознания с переломанной ногой и окровавленным лицом. Из-под обломков здания удалось откопать обезображенный труп Аугусты Шмигельс. Самого владельца «Астории» найти не могли.
Почему произошел взрыв? Об этом можно было только гадать. Может быть, под домом хранились снаряды? Немцы, отступая, устраивали тайники для боеприпасов. А может быть, сработала мина замедленного действия? Каждый утешался, что взрыв произошел в то время, когда зал «Астории» был еще пуст, иначе многие грюнвальдцы не досчитались бы сегодня своих близких.
Майор Сиволапов вернулся в комендатуру и начал, очередной прием. Посетители, как всегда, с утра приходили, чтобы разрешить с советским комендантом те или иные вопросы. Женщина просила разрешения на выезд в город Ситтау, где, по ее словам, жила ее дочь. Майор Сиволапов написал записку дежурному на контрольно-пропускном пункте с просьбой помочь пожилой женщине сесть на какую-нибудь из проходящих в сторону Ситтау машин. Вскоре к Сиволапову зашел Гельмут Локк, активный помощник во всех делах, связанных с наведением порядка, в Грюнвальде. Локк — немецкий коммунист-подпольщик, работавший на одном из крупных машиностроительных заводов в Бремене и вынужденный скрыться от розысков гестапо в Грюнвальде, — был одним из тех, кто с первого же дня прихода советских войск взялся организацию нормальной городской жизни. Он пришел сейчас прямо с пожара, для того, чтобы переговорить с майором Сиволаповым о намеченных им мерах восстановлению городской водокачки. Взглянув в открытое окно, майор Сиволапов заметил, что часовой остановил какого-то толстого обрюзгшего немца, настойчиво требовавшего, чтобы его пропустили к коменданту вне очереди.
— У меня важное серьезное дело, — толковал он часовому по-немецки.
Но часовой немецкого языка не знал и только показывал толстяку на ожидавших своей очереди людей, — они, мол, ждут, подождите и вы.
— Пропустите его! — приказал майор Сиволапов. Толстяк вошел в кабинет, сняв шляпу и подобострастно кланяясь. Майору Сиволапову дважды пришлось повторить свое приглашение сесть, прежде чем он уселся на кончик стула, отдуваясь, будто от сильной жары, и вытирая вспотевшее красное лицо большим платком.
— Я слушаю вас, — сказал толстяку майор Сиволапов.
— Я Карл Виттенберг, местный свиноторговец, — представился толстяк. — Я хочу вам сообщить крайне важные сведения.
Толстяк умолк и покосился на сидевшего сбоку Гельмута Локка. Его возмущал этот «красный» немец. Майор Сиволапов перехватил его взгляд и сказал:
— Продолжайте, пожалуйста, от товарища Локка у нас особых секретов нет.
Но так как толстяк продолжал молчать, Гельмут Локк сам встал, сказал, что он зайдет к товарищу майору попозже, и вышел.
— Что же вы мне хотите сообщить? — повторил свой вопрос майор Сиволапов.
И Карл Виттенберг рассказал ему, что вчера поздно вечером стал свидетелем страшной сцены. Он сидел у окна своего дома, дышал свежим воздухом и вдруг заметил, что к его дому направляются два каких-то подвыпивших советских офицера. Они шли, покачиваясь, и громко разговаривали между собой. О чем они говорили, он не понял, так как не знает русского языка. Их кто-то догонял. Когда догонявший приблизился, он узнал в нем владельца бара Отто Шмигельса.
Шмигельс стал что-то говорить этим офицерам. Неожиданно один из них выхватил нож, ударил Отто Шмигельса в спину, и тот, не издав ни единого звука, упал ничком в кусты. Офицеры продолжали о чем-то спорить, и вдруг один из них вошел в открытую калитку его двора. Вслед за ним вбежал во двор и другой.
— Мне из окна не было видно, что там происходило, — продолжал рассказывать Карл Виттенберг, — а во двор я выйти побоялся. Только несколько минут спустя я услышал какой-то глухой удар, похожий на выстрел и, затем из калитки моего дома вышел уже только один офицер, пошел прямо по улице, и я потерял его из виду. Когда начало светать, я спустился вниз и увидел труп советского лейтенанта. Я не знаю, как его убили, но лицо его все изуродовано. Я тут же направился к вам, господин комендант, чтобы сообщить об этих кошмарных происшествиях, и в это время как раз раздался страшный взрыв в «Астории». Я боюсь трупов, господин комендант, они так и лежат у моего дома — из-за этого взрыва их никто не заметил. И я прошу прислать ваших солдат, чтобы они их убрали. Какой ужас, какой ужас! — заключил свой рассказ Карл Виттенберг, закатывая глаза и по-прежнему вытирая платком обильно струившийся по его толстому лицу пот.
— Хорошо, господин Виттенберг, мы сейчас пошлем к вам наших людей, — сказал майор Сиволапов. — Благодарю за сообщение, можете спокойно идти домой. Трупы в ближайшее время уберут.
Виттенберг, низко кланяясь, вышел из кабинета военного коменданта. Майор Сиволапов тут же приказал своему помощнику, капитану Луконину, взять несколько солдат, пройти к дому Карла Виттенберга и никого не подпускать к трупам до особого распоряжения. Затем Сиволапов доложил по телефону о случившемся командованию.
— Ваше мнение, товарищ майор? — спросил Сиволапова генерал.
— Предполагаю очередную фашистскую провокацию, — ответил Сиволапов. — Но точно обстоятельств еще не знаю. Расследование пока не начинали.
— Значит, взрыв и два убийства, — подытожил разговор генерал. — Ясно. Выставьте посты на местах происшествий, чтобы не затоптали следов, а я к вам пришлю товарищей из контрразведки.
— Посты уже выставлены, — доложил майор Сиволапов.
— Ну и отлично, — сказал генерал. — Контрразведчики скоро будут у вас.
Минут через тридцать после этого разговора к майору Сиволапову прибыли два офицера: молодой, смуглый черноволосый капитан и худощавый блондин со знаками капитана медицинской службы. Это были уполномоченный армейской контрразведки капитан Октай Чингизов и военно-медицинский эксперт Алексей Кульков. Вместе с майором Сиволаповым они направились к дому свиноторговца.
Капитан Чингизов немедленно приступил к работе. Он тщательно осмотрел следы у калитки. Нетрудна было отличить следы добротных штатских башмаков, которые принадлежали лежавшему ничком покойнику, от следов грубых армейских сапог. Следы армейских сапог обрывались около кустов, где лежал покойник, и вели обратно к калитке. «Значит, кто-то вышел из калитки, догнал этого человека, убил его и возвратился обратно», — отметил про себя Чингизов. Около лежащего во дворе трупа лейтенанта следов было больше. Они отчетливо отпечатались на земле. Чингизов зафиксировал здесь отпечатки следов трех пар сапог примерна одинакового размера, глубоко вдавленные следы мужских туфель с низкими стоптанными каблуками. Видимо, эту обувь носил грузный человек. Среди этих следов был довольно крупный, но узкий отпечаток сапог нестандартного фасона, — такую обувь обычно носили служившие в армии женщины, для которых шили по заказу армейские сапожники. Правда, эти следы были для женщины великоваты, но, несомненно, они принадлежали женщине, причем женщине со своеобразной походкой, как определил капитан Чингизов. Суженные носки сапог оставляли более четкие следы, чем каблуки, — так обычно ходят женщины, занимающиеся легкой атлетикой или балетом, — отметил про себя Чингизов. Пригнувшись, он стал внимательно осматривать труп, не дотрагиваясь до него. На гимнастерке убитого около левого кармана зияла маленькая аккуратная дырка — такие оставляют пули. Лицо убитого было обезображено: нос сплющен, зубы в полуоткрытом рту вдавлены внутрь. Пригнувшись ниже, чтобы внимательнее разглядеть дырку на гимнастерке, Чингизов заметил длинный светлый волос. Он обратил внимание, что волос этот по цвету был значительно светлее, чем волосы убитого.
Следы от трупа вели вглубь двора к каменным свинарникам, но дальше терялись. Двор у свинарников порос густой зеленой травой. Ночью прошел легкий дождичек, а на рассвете при первых лучах солнца травка поднялась, и даже если на ней и были протоптаны следы, теперь отличить их было невозможно.
— Ну что, товарищ Кульков, приступим к осмотру трупа? — спросил Чингизов.
— Можно, — ответил эксперт. Он нагнулся над трупом, принюхался к исходившему изо рта убитого запаху и покачал головой. Потом попросил солдата помочь ему перевернуть труп на спину и поднять гимнастерку. На спине убитого зияла большая рана.
— Выходное отверстие от пули, пущенной с близкого расстояния, — констатировал эксперт.
— А где же сама пуля? — заинтересовался капитан Чингизов.
Он попросил одного из солдат подать ему маленькую саперную лопатку, стал раскапывать рыхлую землю и обнаружил на небольшой глубине пулю от «парабеллума».
— Пуля немецкая, — заметил Чингизов вслух.
— Но у нас очень много офицеров носят трофейные «парабеллумы», — ответил на это Кульков. — Дело не в пуле. Лейтенант умер до того, как в него выстрелили, Эта слизь на губах, землистый цвет лица, отсутствие крови у выходного отверстия указывают на то, что[]смерть наступила до выстрела. От чего он умер? — продолжал размышлять эксперт. — Похоже, что от отравления, а точно покажет вскрытие. Труп надо перебросить к нам в госпиталь.
Затем они осмотрели на улице труп Отто Шмигельса. Здесь все было ясно. Человек был убит точным ударом ножа в спину. Клинок достал до сердца, и смерть, судя по всем признакам, наступила мгновенно.
Отдав распоряжение о переброске трупа убитого лейтенанта в госпиталь, Чингизов, Сиволапов и Кульков направились к рухнувшему зданию «Астории». Солдаты и активно помогавшие им горожане ворочали камни, надеясь найти под обломками труп владельца «Астории».
— Прекратите эту работу, она бесцельна, — приказал майор Сиволапов. — Отто Шмигельс убит, но не здесь. — Он указал, где лежит труп Шмигельса, и поручил солдатам помочь гражданам убрать и похоронить покойника.
— Как с его дочерью? — спросил Сиволапов у находившегося около «Астории» Гельмута Локка.
— Она в больнице, ей оказана первая помощь. Девочка еще не пришла в сознание, но врачи говорят, что она выживет, у нее крепкое сердце, — ответил Гельмут.
Сиволапов вместе со своими спутниками вернулся в комендатуру. Только теперь капитан Чингизов попросил майора рассказать, каким образом ему стало известно о происшествии в доме Карла Виттенберга. Майор Сиволапов подробно изложил рассказ свиноторговца.
— Врет Виттенберг, безобразно врет, — заявил Октай Чингизов. — Не два человека было около его дома, а три: двое мужчин и одна женщина! Не уходили они после убийства с его двора, а если ушли, то каким-то другим ходом. Этот ход мы найдем. А где, кстати, сейчас этот свиноторговец?
— Точно не знаю, — ответил майор Сиволапов. — Он от меня куда-то ушел, но во время осмотра трупа не показывался, видимо, его не было дома.
— А вы не предполагаете, товарищ майор, что он наплел вам небылицу и попросту сбежал? — спросил Чингизов.
— Сбежал сейчас, днем? Сомневаюсь, — ответил майор Сиволапов. — С такой фигурой далеко убежать и где-нибудь скрыться нелегко.
— Хорошо, мы им займемся особо, — ответил Чингизов.
Он позвонил по телефону и доложил начальнику отдела контрразведки подполковнику Любавину первые итоги расследования.
— Несомненно, фашистская провокация, — сказал Любавин. — Продолжайте расследование. Произведите тщательный обыск в доме свиноторговца, а его самого задержите и привезите к нам, мы с ним здесь подробно поговорим. Выслать вам кого-нибудь в помощь?
— Нет, я думаю, справлюсь сам. Мне помогут люди майора Сиволапова.
— Ну, смотрите, — предупредил Любавин. — Кстати, у майора Сиволапова есть саперы?
— У вас есть саперы? — спросил Чингизов коменданта.
— Да, — ответил Сиволапов. — Они успешно разминировали городскую электростанцию.
— Саперы есть, товарищ подполковник.
— Так вот, в дом свиноторговца вперед пустите саперов, а сами следуйте за ними и только с их разрешения. Взрыв в «Астории» — хорошее предупреждение. Надо будет в Грюнвальде тщательнейшим образом проверить все до единого здания.
— Слушаюсь, товарищ подполковник, — ответил Чингизов.
Повесив трубку, он кратко сообщил майору Сиволапову задачи, которые поставил перед ним его начальник.
— Ну что ж, — сказал Сиволапов. — Караул мы у дома Виттенберга не сняли. Вам поможет во всем мой помощник капитан Луконин, а сапёров с миноискателями мы сейчас пошлем.
Эксперт уехал в госпиталь. Чингизов, Луконин и два сапера с миноискателями вновь направились к дому Карла Виттенберга. Не успели они постучаться, как дверь отворилась и на пороге их встретил сам хозяин. В глазах его мелькнула искра испуга, но она тотчас же сменилась слащавой улыбкой. Хозяин пригласил пожаловать в дом и ввел их в небольшую гостиную.
— Садитесь, пожалуйста, господа, — любезно пригласил он вошедших.
— Господин Виттенберг, мы должны произвести у вас обыск, — заявил капитан Чингизов.
— Пожалуйста, как вам будет угодно, — засуетился старик.
Увидев в руках саперов миноискатели, он поднял руки, как на молитве, и сказал:
— Мин нет, никаких мин! Это дом мирного лояльного немца.
— Ничего, осторожность не повредит, — заметил Чингизов.
Саперы пропустили вперед хозяина дома, а за ними шли Чингизов и Луконин. Так они обошли комнаты верхнего этажа и снова спустились вниз. Поручив солдатам присматривать за Виттенбергом, Чингизов и Луконин вышли во двор.
«Те трое — двое мужчин и одна женщина — вернулись в дом. Куда же они делись из дому?» — Эта мысль не оставляла Чингизова. Они прошли мимо свинарников и амбара для кормов, подошли к выходившему на пустырь высокому забору с большими воротами. Ворота и калитка были заперты на прочный железный засов изнутри. Земля у ворот была вытоптана, но было заметно, что следы здесь свежие. Чингизов открыл задвижку калитки. Они вышли за ворота. Три пары отчетливых следов — двух мужских и одного женского — вели от ворот к тропинке, протоптанной по пустырю, а потом исчезли в траве. Чингизову стало ясно: преступники скрылись. Но кто они? «Об этом нам расскажет свиноторговец», — подумал Чингизов. Они вернулись в дом.
Когда они вновь подходили к дверям со двора, Чингизов заметил, что следы от того места, где лежал труп, вели только в дом. Из какого же выхода в доме ушли преступники? Нужно было продолжать обыск.
Виттенберг под охраной солдат сидел все в той же гостиной. Чингизов снова, шаг за шагом, стал осматривать комнаты первого этажа. Его внимание привлек большой стенной шкаф. Дверцы его были полуоткрыты. В шкафу висела какая-то одежда, но не это заинтересовало Чингизова, а пол около шкафа. Пыльный во всей комнате, он около шкафа оказался почти чистым. Чингизов подозвал Луконина. Они сняли вешалки с двумя изрядно поношенными костюмами, старым пальто и выгоревшим дождевым плащом, и Чингизов стал выстукивать заднюю стенку шкафа.
— А ну-ка посветите мне, капитан, — попросил Чингизов.
Капитан вытащил из кармана фонарик — желтый луч забегал по стене. Чингизов увидел, что верхняя полка для вешалок свободно ходит в своих пазах. Он чуть толкнул ее вперед, и задняя стенка шкафа бесшумно открылась. Луч фонарика вырвал из темноты круто спускавшиеся вниз ступени.
— Позовем саперов? — спросил капитан Луконин.
— Вряд ли есть в этом необходимость, — ответил Чингизов. — Этим ходом пользовались, судя по всему, еще сегодня ночью. Старик полагал, что он нас проведет, и нет оснований думать, что здесь успели заложить взрывчатку. Пошли?
— Пошли! — ответил Луконин.
Чингизов и Луконин вынули пистолеты и, освещая путь фонариком, начали спускаться по лестнице. Лесенка уперлась в небольшую дверь. Луконин, шедший впереди Чингизова, толкнул ее, и дверь открылась. Луч света выхватил из темноты ящики, бочки. Луконин мгновенно увидел, что из-за ящиков ему навстречу шагнул человек, держа в руке пистолет.
Два выстрела грянули одновременно. Луконин упал. Чингизов, пригнувшись к полу и скрываясь за бочками протянул руку и нащупал выпавший из руки Луконина фонарик.
Скрываясь за бочкой, он направил луч света на лежащего в нескольких шагах от него человека, потом поднялся и, держа на взводе пистолет, стал медленно к нему приближаться. Человек не двигался. Чингизов приблизился к нему вплотную и наступил на его откинутую в сторону руку. Тот не шевельнулся. Чингизов пригнулся к этому человеку, ощупал его. Не было никаких признаков жизни. Чингизов прислушался и выждал целую минуту, показавшуюся ему необычайно долгой. Нет, этот человек, одетый в обмундирование советского пехотинца, не дышал. Тогда Чингизов вернулся к Луконину. Луконин сидел, опершись спиной о ящик, и левой рукой сжимал правое плечо.
— Ранил, подлец, в плечо, — пробурчал он сквозь зубы.
— Идемте, я провожу вас, — сказал Чингизов. Они поднялись наверх. Виттенберг сидел на стуле с опущенными глазами, будто и не замечал вошедших. Со стороны можно было подумать, что человек мирно спит.
— Проводите капитана Луконина, пусть его перевяжут, — приказал Чингизов одному из саперов. — А мне пришлите кого-нибудь. Неплохо будет, если приедет сам майор Сиволапов.
Через несколько минут в дом Виттенберга приехал майор Сиволапов с двумя солдатами. Луконин успел на ходу рассказать ему о случившемся.
— Товарищи саперы, давайте вместе спустимся в подвал, там надо внимательно разобраться в обстановке, — сказал Сиволапов. — А вы, товарищи, — обратился он к солдатам, — с этого, — он кивнул на Виттенберга, — глаз не спускайте.
Чингизов, Сиволапов и саперы спустились в подвал.
В подвале за бочками и ящиками был замаскирован вход в довольно большую, удобно обставленную комнату. Здесь стояло несколько застеленных кроватей, в шкафу хранился солидный запас банок с консервами и различными напитками. У входа стояли две керосинки и бидон с керосином. В углу на столике стояла портативная рация военного образца и рядом запас электрических батарей. В другом шкафу Чингизов обнаружил ворох советского воинского обмундирования и обувь.
Из комнаты вела куда-то еще одна дверь. Открыв ее, они обнаружили узкий длинный ход, следуя по которому, они в конце концов выбрались в амбар, примыкавший к задней стене большого двора свиноторговца. Рядом с выходом из амбара была та самая, ведшая на пустырь, калитка, у которой Чингизов обнаружил следы людей, ушедших из дома Карла Виттенберга.
Чингизов посоветовал майору Сиволапову опечатать дом свиноторговца, а самого Виттенберга усадил в машину и увез в отдел контрразведки.
Карла Виттенберга допрашивал Любавин. Первые несколько минут свиноторговец пытался придерживаться той же лживой версии, с которой он пришел к майору Сиволапову. Но несколько прямых и четких вопросов, заданных ему Любавиным и Чингизовым, заставили его изменить характер своих показаний. Виттенберг признался, что солгал Сиволапову и что ему приказал это сделать обер-лейтенант Вилли Пуур, тот самый переодетый в форму советского солдата немец, который был убит в подвале его дома. Подвал и тайные ходы в доме под страхом смерти заставили его оборудовать гестаповцы, когда советские войска, разгромив немецкую армию на советской земле, стали гнать ее «нах фатерланд». Кто именно? Виттенберг назвал имя гауптмана фон Ренау. Он лично приезжал в Грюнвальд вместе с Вилли Пууром.
— А кто убил у вас во дворе советского лейтенанта? — спросил Любавин.
— Вилли Пуур и с ним был еще один человек тоже в форме советского лейтенанта, имени его я не знаю, — отвечал Виттенберг.
— И больше никто? — спросил Чингизов.
— Нет, больше я никого не видел, — ответил Виттенберг.
— Вы лжете, Виттенберг! С ними была какая-то женщина, почему вы умалчиваете о ней? — спросил Чингизов.
Виттенберг весьма натурально расплакался, а потом сознался:
— Да, простите меня, старика, господа, офицеры, я солгал. Это мое отцовское сердце заставило меня вам солгать.
— А при чем тут отцовское сердце? — спросил Любавин.
— Эта женщина была моя дочь. Она тайком приехала со своим мужем в Грюнвальд, для того, чтобы попытаться уговорить меня бежать с ними на запад. Она очень боится советских солдат, потому что ее муж служил в штабе у фюрера. «А на западе американцы и англичане. Они нас не тронут», — говорила она мне.
Старый пройдоха цеплялся за новую спасительную ложь и делал все, что было в его силах, чтобы ему поверили. Он боялся русских. Но еще больше боялся он своих бывших хозяев — гестаповцев. Ренау был на западе, Пуур — мертв, поэтому Виттенберг спокойно называл их имена. Но своих ночных гостей он ловко прятал, трусил, что ему не будет пощады, если он назовет их.
— Зачем же им понадобилось убивать этого лейтенанта? — спросил Любавин.
— Это был какой-то посторонний офицер, и они боялись, что он их выследит и предаст советским властям.
— А почему у вас в доме остался обер-лейтенант Вилли Пуур?
— Я не знаю, честное слово не знаю, он не посвящал меня в свои дела.
— Вы знали о том, что в доме Отто Шмигельса заложена мина?
— Что вы, что вы!
На мясистом лице свиноторговца отразился неподдельный ужас, и он замахал руками.
— Мне кажется, что вы продолжаете лгать нам, господин Виттенберг, — сказал подполковник Любавин.
— Нет, нет, клянусь богом, нет! — чуть не плача отвечал свиноторговец. — Я готов вам доказать это чем угодно. Я знаю, где гестаповцы спрятали оружие. Я знаю даже тайник в грюнвальдском лесу, где они обычно прячутся. Пусть это будут даже моя родная дочь и ее муж, но я не пощажу их ради правды. Я готов хоть сейчас показать вам этот тайник. Они бежали ночью, наверно, и сейчас они еще там.
Любавин переглянулся с Чингизовым и заметил ему:
— Эти сведения представляют некоторый интерес. Есть смысл проверить их немедленно. Но эта операция не из безопасных. Я думаю, что тебе, Октай, нужно будет прихватить с собой старика, пусть показывает то, что обещал. Возьми отделение автоматчиков.
Через полчаса машина с Чингизовым, Карлом Виттенбергом и автоматчиками мчалась по направлению к Грюнвальду. Виттенберг сказал по дороге, что оружие хранится в его дворе. Он провел Чингизова и автоматчиков к свинарникам, объяснил, как надо отодвинуть широкие деревянные корыта, стоявшие вдоль стен. И действительно, в бетонных ямах под корытами они обнаружили несколько ящиков с новенькими немецкими автоматами и плоскими, как спортивные диски, противопехотными минами. В отдельном отсеке лежали цинковые ящики, наполненные патронами и взрывателями. Поставив у этого склада двух автоматчиков, Чингизов вместе с Виттенбергом и остальными автоматчиками снова двинулся в путь.
Виттенберг указал им на проселочную дорогу, ведшую мимо небольшого леса, потом сказал, что машину следует оставить, так как дальше она не пройдет, кроме того, шум может спугнуть людей.
— Вы пойдете прямо по тропинке, — объяснил Виттенберг, — и дойдете до большого старого дуба, поврежденного ударом молнии. Налево от него густые заросли кустарника, за ними скрывается землянка. Пожалуйста, будьте осторожны, господин капитан, — проявил Виттенберг трогательную заботу о советских контрразведчиках.
Один из солдат и шофер остались в машине вместе с Виттенбергом, а капитан Чингизов с автоматчиками стали осторожно пробираться в указанном направлении, держа наготове оружие. Вскоре они вышли к приметному столбу и, взяв влево от него, неожиданно для себя почти вплотную оказались у искусно замаскированной кустами землянки. Чингизов, подняв пистолет, решительно двинулся вперед.
— Постойте, товарищ капитан, так не положено, — остановил его старшина автоматчиков. — Вперед должна идти пехота, а вам, как командиру, в случае чего, нужно будет боем руководить. Позвольте мне.
— Ну, что ж, давай тогда вместе, — сказал Чингизов. И они, осторожно раздвигая кусты, медленными шагами приблизились к входу в землянку.
— Прочесать? — спросил автоматчик.
— Давай поверху, — согласился Чингизов.
Автоматчик дал несколько коротких очередей. В землянке все было тихо. Они спустились вниз. Землянка была пуста. В углу валялась пара пустых консервных банок и пустые бутылки без этикеток. Чингизов внимательно осмотрел банки, понюхал бутылки. Консервы были съедены очень давно, и очень давно было выпито содержимое бутылок. Судя по всему, эта землянка уже много дней не знала никаких обитателей.
В самом углу у грубо сколоченных деревянных нар Чингизов заметил обрывки какого-то провода. Он выходил наружу через крышу землянки и был незаметно перекинут на верхние ветви росшего вблизи дерева. Видимо, в этой землянке кто-то пользовался рацией.
Можно было возвращаться в штаб. По пути они заехали в комендатуру к майору Сиволапову, чтобы предупредить его об обнаруженном складе боеприпасов, который майору предстояло заактировать и сдать по назначению.
Выслушав рапорт Чингизова о результатах проведенной операции, Любавин сдержанно и суховато заметил:
— Результаты неплохие. Можно предположить, что свиноорговец кое в чем нам не соврал, хотя его трогательной версии о заботливой дочери я, откровенно говоря, не верю. А вы, товарищ капитан, совершили сегодня кучу непростительных ошибок. Первая: вы с самого начала не сделали должных выводов из обнаруженных вами следов, не произвели настоящего обыска в доме Карла Виттенберга. К счастью, это окончилось только ранением капитана Луконина, а могло окончиться гибелью его и вашей. Вторая: вы не предприняли никаких попыток установить, кто же такой этот убитый лейтенант, а между тем ни в одной из близлежащих воинских частей никаких лейтенантов не исчезало. Мы здесь уже по меткам на белье убитого установили, что он выбыл из госпиталя легкораненых, но из госпиталя за минувшие два дня выписалось свыше восьмидесяти человек, разъехавшихся в разные стороны. Мы вызвали из госпиталя для опознания убитого, но опознать его не удалось. Вскрытие показало, что он умер от отравления цианистым калием.
— Мы с вами не узнали также, — продолжал Любавин, — кто и почему взорвал «Асторию». Можно, правда, предположить, что подложенная там мина замедленного действия сработала раньше времени, а предназначалась она, видимо, на те часы, когда там соберется много народу. Об этом нам мог бы рассказать Вилли Пуур, но он убит. И это тоже наша с вами оплошность. А Людвиг фон Ренау, о котором говорил Карл Виттенберг, — это крупный волк, но он находится вне пределов досягаемости. Может быть, позже нам удастся до него добраться. Таковы итоги, товарищ капитан. Желаете что-нибудь добавить?
— Никак нет, товарищ подполковник, — ответил Октай Чингизов, горько переживающий урок, только что преподанный ему начальником и учителем.
Любавин заметил состояние, в котором находится капитан, но успокаивать его не стал, это было не в его правилах. Он только сказал ему:
— Карлом Виттенбергом займется Сиволапов и сами местные немцы. Они разберутся до конца, где кончается его ложь и начинается правда. А у нас с вами другие дела. Наши под Берлином, и нам приказано двигаться вперед. Пора прощаться с берегами Одера. Нас ждут берега Шпреи.
Наступил день отъезда. С утра к Семиреченко в номер позвонила Татьяна. Она рассказала ему о том, как насилу отделалась от участников ансамбля. Те уезжают через два дня и настаивали, чтобы она ехала с ними. Но она отговорилась тем, что ей хочется прибыть в Киев раньше, чтобы повидаться со своими родственниками. И вот она, наконец, свободна и от ансамбля, и от работы и чувствует себя так хорошо, как человек, у которого впереди пропасть свободного времени и много удовольствий.
— На вокзал я приеду минут за двадцать до отхода поезда. Это не поздно? Я буду на перроне у почтового киоска, вы меня сразу найдете, — сказала она.
Через час к Семиреченко в номер пришел молодой человек и вручил ему два билета на нижние места в мягком вагоне поезда Советабад-Киев.
— Вы принесли мне то, что обещал полковник Любавин?
— Да, — ответил молодой человек. Семиреченко взял с письменного столика черный портфель, открыл его, вынул несколько исписанных страниц бумаги, какой-то чертеж и передал сотруднику. Молодой человек взял документы, портфель и удалился в ванную комнату. Через несколько минут он вышел оттуда и, возвращая портфель, Семиреченко, пояснил:
— Эти документы вложены в плотную папку. Папка в портфеле. Внутри папка оклеена специальной фотобумагой. Если кто-нибудь попытается открыть папку, фотобумага окажется засвеченной. Вы в этом легко сможете убедиться, если при красном свете проявите бумагу. На ней неминуемо появятся пятна от пальцев, или какой-нибудь другой отпечаток, в зависимости от того, какой на нее будет падать свет.
— Благодарю вас, — сухо ответил полковник Семиреченко. Ему не по душе было участие в этом следственном эксперименте.
На вокзале Семиреченко встретился с Татьяной, и они заняли свои места в купе. Их попутчиками оказались какой-то лейтенант, судя по крылышкам на голубых погонах, — летчик и пожилой человек, как выяснилось позже, крымский виноградарь, приезжавший в Советабад за черенками знаменитого советабадского винограда.
Поезд уходил вечером, поэтому пассажиры сразу начали готовиться ко сну. Проводница разнесла по купе постели. Татьяна вышла из купе, дав возможность мужчинам переодеться в пижамы, а потом сама их выдворила на несколько минут.
Общего разговора не получалось. Старик, видно, сел на своего любимого конька — долго и подробно рассказывал летчику, как ему удалось вывести какой-то особый сорт крымского муската, который превосходит по своей сахаристости и аромату все ранее выращивавшиеся сорта. Летчик делал вид, что слушает, а сам листал какую-то объемистую книжку, с которой не расставался потом всю дорогу. Он собирался поступать в Военно-воздушную академию имени Жуковского и использовал время в дороге, чтобы подготовиться к экзаменам. Семиреченко сосредоточенно молчал.
— Что вы все молчите, Николай Александрович? — спросила Татьяна. — И вид у вас такой задумчивый, усталый.
— Я, действительно, сегодня очень устал, — ответил Семиреченко. — Всегда, когда собираешься уезжать, напоследок вспоминается десяток мелких, незавершенных дел, и это, естественно, доставляет всякие хлопоты.
— Впрочем, и я порядком устала сегодня, — заметила Татьяна. — Дела не ахти какие, то одно, другое, третье, — много их накопляется у женщины, когда она собирается в отпуск. Давайте отдыхать.
Пассажиры вскоре уснули. Только летчик, избавившись от своего словоохотливого собеседника, долго еще при свете матового фонарика над головой шелестел страничками учебника.
Утром проснулись рано.
День прошел, как всегда в дороге, в обмене впечатлениями о местах, которые проезжали. Станция Минеральные Воды порадовала их отличным мороженым в вафельных стаканчиках и прекрасной погодой.
Когда проезжали Ростов, поезд прогрохотал по огромному мосту, под которым плавно катил свои воды тихий Дон. Татьяна прильнула к окну, жадно всматриваясь в знакомые берега.
— Дон, Дон, батюшка Дон! — воскликнула она. — Вы бывали на Дону, Николай Александрович?
— Приходилось. Я ведь донбассовец.
— А здесь прошло мое детство. Здесь я училась, купалась летом в реке. Здесь, в Ростове, погибла от бомбежки моя мама.
Подстегиваемая воспоминаниями, Татьяна говорила без умолку. В ее рассказе мелькали, как в калейдоскопе, школьные подруги, веселые вечера в парке культуры, катание на лодке по Дону. Потом она снова вспомнила о погибшей матери и взгрустнула.
За окном вагона замелькали терриконы и высокие шахтные надстройки. Зелени было мало. Быстро мчащийся поезд поднимал ветер и заносил в окна черную пыль.
— Что это вы все молчите, Николай Александрович? — опять спросила Татьяна.
— Тоже вспомнил молодость, — ответил Семиреченко, и улыбка чуть тронула его губы. — Родные места проезжаю. Я ведь сам из Кадиевки, там и школу кончал, готовился стать механиком на врубовой машине, да подошел призывной, возраст и ушел в армию. Отслужил срочную и был направлен в Киев, в артиллерийское училище. В Киеве и познакомился со своей будущей женой. Она на медицинском училась. Окончил училище, получил назначение в Ленинград. Перед отъездом зарегистрировались мы с Наташей, а в Ленинград она ко мне приехала спустя год, когда сдала экзамены. Определилась она там по специальности в детскую лечебницу — она была педиатром. Хорошо жили мы с Наташей в Ленинграде, очень хорошо, — задумчиво повторил Семиреченко и снова умолк.
— Вы очень любили ее? — тихо спросила Татьяна.
— Очень, — все тем же тоном ответил Семиреченко. — Ее нельзя было не любить. Ее мир были дети. Она жила ими, и в ней самой, было что-то от этого ребячьего мира, такое искреннее, непосредственное, детское. Потом пришла война. Сынишке нашему тогда восьмой год пошел, и бабушка наша — Наташина мать, она гостила у нас с зимы — забрала с собой Валерку на лето к старшему брату Наташи, в Куйбышев. А вскоре война началась. Мне удалось вырваться на несколько дней в осажденный Ленинград. Командование части дало мне краткий отпуск, чтобы забрать жену и отвезти ее к ребенку. А Наташа не поехала. Она рассказывала мне, как входит она в нетопленные палаты своей больницы, как тянутся к ней исхудавшие и посиневшие от холода детские ручонки, как блестят у малышей голодным блеском глаза, когда няня разносит им по кроваткам тарелочки с жиденькой пшенной кашей. «Не могу их оставить, Николай, не могу», — говорила она мне. Я уехал из Ленинграда один. Задерживаться — нельзя было — шли бои, страшные бои. Так и не виделись мы всю войну — ни я, ни сын, ни Наташа. Весточки, правда, изредка друг от друга получали, знали, что живы.
— А потом? — спросила Татьяна.
— А потом кончилась война, все мы нашли друг друга и встретились в Киеве, жили у бабушки, пока я не получил отдельную квартиру. Нашли друг друга для того, чтобы вновь потерять. Заболела скарлатиной девочка у одной работницы с «Арсенала». Наташа про нее рассказывала — чудесная такая девчушка с голубыми глазами, золотистыми волосиками. Впрочем, у нее все дети были чудесными. Позвонили вечером домой, что Ксаночке — так звали девочку — стало хуже. Наташа тут же собралась и побежала. Такси не нашла, а на дворе ливень холодный, ну и… Да я, кажется, вам уже рассказывал об этом.
Семиреченко умолк. Молчала и Татьяна. А что ей было говорить?
Вспомнилось, как тоже в войну, там, в Германии, вместе с вечно пьяным обер-лейтенантом Зибертом она приехала в женский лагерь за «биографиями» — так называли гестаповцы несложную операцию, в результате которой для женщин-агентов приобретались чьи-то документы, чьи-то удобные биографии, после чего подлинные их обладательницы переставали существовать. Лагерный врач — эсесовка фрау Мильде — гостеприимна приняла фрейлейн Луизу и Зиберта и угостила отличным завтраком. Во время завтрака к ней зашла служительница одного из бараков и сказала, что у заключенной Ванды Дмоховской тяжело заболел ребенок.
— Утопите ее щенка, он перезаразит остальных. Возьмите его в изолятор и искупайте в ванне… — приказала фрау Мильде. — А эта польская шлюха родит еще десяток. Наши солдаты ей в этом охотно помогут!
Они весело посмеялись над «остроумной» шуткой лагерного врача. Вот и все, что вспомнила в эту минуту Татьяна о врачах и детях.
Семиреченко прервал затянувшееся молчание.
— Расскажите о себе, Татьяна Михайловна.
«Почему он так странно смотрит на меня? — подумала Татьяна. — Впрочем, это мне кажется. Смотрит, как обычно. Видно, я раскисла. Неужели я нервничаю из-за этой встречи с Васей? А почему я нервничаю? Боюсь… как это произойдет?..» Татьяна старалась себе это представить. Вася кинется к ней на перроне Белой Церкви. Она знаком даст ему понять, что на людях нужно быть сдержаннее и кивнет незаметно, чтобы он следовал за ней. Они выйдут вместе с толпой пассажиров с вокзала, и она незаметно пройдет с Васей в какую-нибудь боковую улочку. Она скажет, что умирает от жажды, они выпьют. Потом она скажет Васе, что должна на секунду оставить его, и уйдет. Потом Вася спохватится, что ее долго нет, пойдет искать, вернется к вокзалу, начнет качаться, как пьяный, потеряет сознание, упадет и всё! Как тогда, в Грюнвальде, старшина Владимир Соловьев. Но тот был крепкий, он продержался минут пятнадцать. А Вася — маменькин сыночек, хлипкий. Этот больше десяти минут не продержится… Одна крупиночка циана… Чистая работа. Не то, что финка… Как она тогда, на Дону, стукнула этого ворюгу финкой! Сколько ей была тогда лет? Шестнадцать… Как же могла она, шестнадцатилетняя девчонка, убить человека? А вот смогла.
…Татьяна тогда действительно жила в Ростове. В метриках она была Луизой, а подруги и дружки звали ее Лизкой-танцоркой. Мать ее была второстепенной артисткой балетной группы в оперетте. Отец — обрусевший немец из бывших военнопленных Густав Дидрих, кларнетист из оркестра, — умер, когда Луизе было одиннадцать лет. Отец научил дочь говорить по-немецки, играть на гитаре и пить вино. Мать привила ей страсть к тряпкам, решила, что сделает из дочери знаменитую балерину, и часами заставляла ее разучивать танцевальные па. За школьными занятиями Луизы никто не следил и, просидев два года в седьмом классе, она бросила школу. С пятнадцати лет Луиза была уже известна на всех танцевальных площадках, где щеголяла в маминых нарядах, благо мать часто разъезжала на гастроли. Девчонкой Луиза была заметная, рослая, красивая, с непокорными прядями светлых волос. На нее обратил внимание заезжий гастролер — манипулятор, «индийский факир», как он себя величал. И Луиза удрала из дома с этим «факиром». Он, обещал научить ее тайнам профессии и сделать своим ассистентом, а научил только несложным фокусам с игральными каргами и преподал полный курс любви.
Когда Луиза ему надоела, «факир» вспомнил, что он должен возвратиться в Одессу, где у него жена и двое детей. Подарив Луизе на прощание колоду «таинственных карт», пару ослепительных улыбок и несколько рублей на дорогу, он отправил ее обратно в Ростов.
Было лето, и Луиза быстро развеяла свое горе на танцплощадках.
Как-то на танцплощадке она познакомилась с двумя молодыми людьми — Толиком и Мишенькой, как они ласково величали друг друга. Они пригласили ее поужинать в ресторанчике, а потом устроили прогулку на шлюпке. Днем Луиза ничего не ела и, выпив, изрядно захмелела. Поэтому она и не заметила, как ее партнеры причалили к какому-то пустынному уголку. Когда они вышли на берег, Луизе все-таки показалось здесь страшновато, и она спросила, зачем они сюда приехали.
«Так, порезвиться», — ответил Мишенька. «А насчет прочего — не бойся», — сказал Толик и, расстегнув пиджак, показал болтавшуюся на поясе финку. Мишенька направился куда-то в сторону, сказав, что сейчас вернется. Луиза не знала, что они заранее разыграли ее в «орлянку» и Толик выиграл. Как только Мишенька ушел, Толик самым недвусмысленным образом обнял Луизу и стал валить ее на землю. Она начала бешено отбиваться и укусила Толика за руку. Тогда он с маху ударил ее по шеке, снова прижал к себе. Луиза уперлась руками ему в живот и вдруг почувствовала под руками рукоятку финки. Она сама не помнила, как выхватила финку, оттолкнулась и всадила в него нож. Толик как-то странно ойкнул, зашатался и свалился наземь. Мишенька, оказалось, наблюдал всю эту сцену. Он подбежал, нагнулся, тронул Толика за лицо, попытался пошевелить его, но Толик был мертв. «Вот ты, оказывается, какая, Лизка-танцорка! — прошептал он. — Лучшего моего кореша, самого толкового парня угробила. Ну что ж, будешь со мной вместо него работать. Наводчица из тебя, если подучить, хорошая получится. Только со мной эти игрушечки не пройдут. Уродом сделаю. А теперь бери его за ноги, да в крови не измажься». Они дотащили тело Толика до лодки, уложили его на корме, Мишенька сел за весла, выгреб на середину реки, и там они сбросили в воду тело, пиджак Толика и окровавленную финку. Подплыв к берегу, Мишенька оттолкнул лодку, и ее понесло по течению… До города долго добирались пешком…
— Ночевать будешь у меня! — коротко бросил ей Мишенька и ухмыльнулся.
Так Луиза стала любовницей и партнером крупного ростовского вора по кличке «Мишенька-красавчик». Она была ему неплохой помощницей. Он одел ее с иголочки, да и сам одевался отлично. Они путешествовали по различным городам на правах «брата и сестры». Луиза знакомилась с легкомысленными мужчинами, на которых указывал ее Мишенька, а знакомства эти кончались тем, что у мужчин исчезали бумажники.
Мишенька «засыпался» в Ленинграде на каком-то пустяковом деле, и его упрятали в тюрьму. Луиза махнула в Ригу и, решив отдохнуть от жизненных треволнений, сошлась с красивым капитаном каботажного судна «Янтарь». В Риге ее застала война.
Рига была оккупирована так быстро, что «Янтарь» не успел уйти из порта. Капитана схватили гестаповцы. Хозяйка квартиры, где жила Луиза, дала ей понять, что не желает наживать из-за нее неприятностей и предложила найти себе другую квартиру. Взбешенная Луиза направилась к кафе, где они иногда бывали с капитаном, в надежде, что кто-нибудь из девушек-официанток поможет ей подыскать комнату. Когда Луиза входила в кафе, ее остановил какой-то подвыпивший немец-лейтенант. Нисколько не стесняясь окружающих, он потрепал ее за подбородок и сказал, что «эта милашка» ему очень по вкусу. Разозленная, Луиза ответила ему пощечиной. Лейтенант гаркнул что-то солдатам, стоявшим около кафе, и Луиза оказалась в гестапо.
Ее ввели в кабинет, где за столом сидел высокий вылощенный блондин в форме обер-лейтенанта, а рядом с ним стоял в почтительной позе ее недавний знакомец из кафе. Обер-лейтенант на чистом русском языке спросил Луизу, как она позволила себе оскорбить лейтенанта вермахта.
— Он приставал ко мне, — коротко ответила Луиза.
Обер-лейтенант заметил, что лейтенант Фоттхерт просто хотел сделать комплимент красивой даме.
— А у себя в Германии вы тоже хватаете женщин за лицо, чтобы сделать им комплимент? — спросила Луиза.
Обер-лейтенант расхохотался и заметил по-немецки лейтенанту, что ему определенно нравится эта женщина. Видно, у нее крепкий характер и острый язычок. Она похожа на типичную русскую коммунистку, и Фоттхерт поступил очень мудро, что доставил ее сюда. Она, видимо, расскажет много интересного о том, зачем она осталась в Риге и с кем она должна здесь поддерживать свои партизанские связи.
То, что произошло дальше, привело обер-лейтенанта Людвига фон Ренау в крайнее удивление. Эта русская шпионка, безразлично ожидавшая, пока он закончит свое длинное объяснение, вдруг на чистейшем немецком языке заявила, что проницательность обер-лейтенанта не делает ему чести, что она не русская партизанка и коммунистка, а немка Луиза Дидрих и что ей наплевать на всякие дела и на то, латыши или немцы будут командовать в Риге. Ей нужна квартира, потому что хозяйка выставила ее из дому.
— Фоттхерт, — восторженно воскликнул Людвиг фон Ренау, — если она только не врет, а это мы легко проверим, я должен поблагодарить за бесценный подарок! Фрейлейн Луиза будет моим личным переводчиком. Не делайте кислую физиономию, Фоттхерт, — расхохотался Ренау. — Рига — большой город, и в нем много красивых женщин.
Луиза оправдала надежды Ренау. Она с ним поездила и по другим городам, оккупированным немцами. Зимой фон Ренау был вызван в Берлин. Он должен был принять участие в разработке какой-то операции, замышлявшейся в штабе армейской разведки «Абвер», куда он был переведен по ходатайству одного из крупных чинов «Абвера», имевшего к фон Ренау прямое отношение — за пару месяцев до войны Людвиг фон Ренау торжественно обручился с его дочерью. Ренау сожалел, что не может взять Луизу с собой в Берлин. Это было опасно: отец его невесты был весьма проницательным человеком. Но Ренау полагал, что Луиза еще сумеет сослужить ему службу и как женщина, и как великолепный агент. И она была направлена в одну из разведывательных школ, размещавшихся в уединенной загородной вилле неподалеку от Потсдама.
Луиза Дидрих овладела многими премудростями шпионской работы. К тому времени, когда Луиза вместе с Людвигом фон Ренау после длительных вояжей по оккупированным городам России оказалась снова на немецкой земле, в небольшом местечке Грюнвальде, на ее личной карточке агента номер восемнадцать было уже много отметок о квалифицированно выполненных, шпионских заданиях…
— Расскажите о себе, Татьяна Михайловна.
Голос Семиреченко вывел ее из раздумья. Огромным усилием воли она взяла себя в руки. «Нет, Луиза Дидрих ничего о себе не расскажет. А Татьяна…». Она задорно тряхнула головой, и ее золотистые волосы рассыпались по плечам. Улыбнулась чуть печальной улыбкой и, протянув руку к гитаре, лежавшей в откидной сетке, сказала:
— А обо мне вам расскажет песня!
И она запела грустную песню о том, как на позицию девушка провожала бойца. И много еще песен пела Татьяна в тот вечер. Импровизированный концерт пришелся по душе спутникам. Летчик отложил свои учебники и слушал, глядя в окно. Николай Александрович тоже слушал внимательно, откинувшись на подушку, задумчиво скручивая в трубочку обрывок газеты. Даже старый виноградарь, отказавшийся по случаю концерта от ужина в ресторанчике, заметил:
— Редкий у вас талант, барышня или дамочка, простите не знаю, как вас величать.
— Барышня, барышня! — задорно рассмеялась Татьяна и лукаво подмигнула Семиреченко. — Только что десятилетку окончила, вот еду в Киев в институт поступать.
«Но ведь это чудовищно, так играть! — думал Семиреченко. — А может быть, он все-таки ошибся, этот полковник Любавин из Советабада?..»
Старый виноградарь сошел ночью в Кринице. Все проснулись рано. Татьяна должна была сойти в Белой Церкви. Об этом она сообщила Семиреченко между прочим, когда проехали Ростов. Она сказала, что получила телеграмму от жены брата своего мужа Марины о том, что та на лето с детьми выехала к родственникам в Белую Церковь и просит заехать к ней повидаться, и даже показала Семиреченко полученную телеграмму.
— Я пробуду у нее несколько часов, а следующим поездом приеду в Киев. А к вам у меня, Николай Александрович, будут две просьбы, если, конечно, они вас не затруднят.
— Пожалуйста, — сказал Семиреченко.
— Захватите с собой в Киев мой чемодан и гитару, чтобы я не таскалась с ними. Может быть, мне придется в Киев добираться на автобусе. И, потом, забронируйте для меня какой-нибудь маленький, недорогой номер в одной из киевских гостиниц. А я, как приеду, позвоню вам с вокзала.
— С удовольствием все сделаю, — ответил Семиреченко.
Семиреченко снял свой чемодан, достал из него бритвенный прибор и приспособился на столике, чтобы побриться. Лежавший сверху в чемодане черный портфель он положил на подушку слева от себя. Чувствовалось, что он его очень бережет. Побрившись, Семиреченко отправился в туалетную вымыть бритвенный прибор.
— Там большая очередь, — сообщил ему лейтенант, который успел уже умыться, бросил полотенце в сетку и сказал, что пойдет в вагон-ресторан что-нибудь перекусить. — Ну и хорошо, что очередь, — заметила Татьяна. — Я тем временем переоденусь. Вернетесь — постучите, пожалуйста.
Семиреченко вышел из купе и услышал, как сзади щелкнула задвижка. Точными движениями Татьяна достала из сумочки «Смену», положила ее на столик, открыла портфель Семиреченко, вытащила оттуда папку, раскрыла ее на диване и сфотографировала хранившийся в папке чертеж. Положить папку на место, запереть портфель — было делом нескольких секунд. Затем Татьяна быстро переоделась и открыла настежь дверь в купе.
Поезд подходил к Белой Церкви. Здесь выходило много пассажиров: время было летнее, отпускное, а окрестности Белой Церкви славились чудесными садами.
— Вы не провожайте меня, ладно? — сказала Татьяна. — Меня будут встречать родственники, не хочу, чтобы что-нибудь подумали. Ждите к вечеру моего звонка.
Она крепко пожала ему руку и вышла из вагона, Семиреченко долго еще ощущал это теплое пожатие женской руки и оставшийся после нее едва уловимый запах тонких духов.
Татьяна вышла из вагона и смешалась с толпой. Она зорко всматривалась, нет ли среди встречающих Васи, но его не было. «Замешкался, наверно, в ресторане, остолоп», — выругала она его про себя.
— Разрешите вас проводить? — послышался рядом голос.
Татьяна обернулась, это был лейтенант-летчик, сосед по купе. «Нужен ты мне сейчас, только тебя еще недоставало», — подумала про себя Татьяна, а вслух сказала:
— Нет, нет, что вы, меня должен встретить муж, а он очень ревнив, подумает еще что-нибудь! — и она кокетливо улыбнулась.
— Тогда прошу прощения, — сказал безразличным тоном лейтенант и отошел в сторону.
Перрон быстро опустел, и Татьяна, так и не увидев Васю, прошла к ресторану, проклиная в душе этого сопляка.
Одновременно с ней к входу в ресторан подошел загорелый человек с франтоватыми усиками.
— Вы не меня ищете, гражданочка? — обратился он к Татьяне развязным тоном.
— Нет, совсем не вас, — холодно ответила Татьяна.
— Разрешите, я помогу вам донести вашу сумочку, — сказал развязный молодой человек и протянул руку к сумочке Татьяны.
— Оставьте меня в покое! — резко ответила Татьяна и повернулась спиной к назойливому незнакомцу.
Прямо к ним шел ее попутчик летчик-лейтенант.
— Вы невнимательны к своему супругу, — заметил он Татьяне. Возьмите его хоть под руку.
— Вы все еще здесь? — спросила она машинально. «Почему он меня преследует?» — мелькнуло у нее в голове.
— Я нашел вас, чтобы попрощаться. Сейчас я еду дальше, — ответил летчик и протянул руку Татьяне.
«Ну и слава богу, отвязалась», — подумала про себя Татьяна и подала ему руку. Летчик задержал ее руку в своей и неожиданно, коротким резким движением, так, что она чуть не вскрикнула от боли, снял с ее пальца кольцо, простое кольцо с печаткой вместо камня.
— Возьмите под руку своего «мужа», — вновь повторил лейтенант. Татьяна подняла на него глаза, встретилась с его холодным острым взглядом и поняла все.
Они вышли к подъезду вокзала. Там их ждала машина. На тротуаре, невдалеке от машины, стоял Октай Чингизов. Адиль Джабаров сел рядом с шофером. Татьяну посадили между Чингизовым и «летчиком-лейтенантом» Александром Денисовым. Машина тронулась. Татьяна даже попыталась шутить и заметила: «А я думала, что только у нас на Кавказе похищают женщин». На ее замечание никто не отозвался. Адиль Джабаров чуть повернул зеркальце, висевшее против водителя, и наблюдал, что происходит сзади в машине.
Чингизов опустил глаза и в упор разглядывал ноги Татьяны.
— Что вы так смотрите на мои ноги? — прервала она молчание.
Чингизов не выдержал и ответил:
— Тогда в Грюнвальде на вас были хромовые сапоги.
В тот день, когда Татьяна Остапенко и инженер-полковник Семиреченко уезжали в Киев, полковнику Любавину и майору Чингизову удалось узнать много интересного. Звукозаписывающий аппарат, установленный в машине Соловьева, действовал безотказно. Они заправили пленку в настольный магнитофон, и в репродукторе зазвучали два голоса: мужской и женский — голос Соловьева и голос Татьяны.
«… В Киеве с тобой свяжутся. Все, что можешь взять у Семиреченко, бери. Будешь передавать, когда потребуется. Туда приедет Никезин, поможет. Здесь будем скоро сворачивать».
«А там все начинать? Нам говорили о трех годах, а прошло уже десять. Мне тридцать пять лет. Я уже устала».
«Ну, тебе не дашь тридцати пяти. С такой девчонкой, как ты, я мог бы в Штатах делать большие дела. На тебя заглядываются мужчины».
«Не говори ерунду. Мне хочется покончить со всем. Я сделала все, что нужно. Отпустите меня. Я хочу кончиться, исчезнуть как номер. Сообщи им, что я умерла, утонула, отравилась. Что хочешь сообщи».
«Восемнадцатый, у вас сдают нервы? Я тоже устал. Ничего, мы скоро вырвемся отсюда. Я тоже здесь уже десять лет. Старшина запаса Владимир Соловьев здесь так и остался старшиной, а там, на родине, я уже не лейтенант, а подполковник Боб Кембелл, и в Майями в банке на мое имя лежит кругленькая сумма, впрочем, и на твое — тоже. Так что не унывай. Я тоже хочу домой. Я выйду в отставку, заведу дело — этакую небольшую автомобильную фирму, женюсь. Я уже начал забывать родной язык. Ничего, я его вспомню. Я женюсь на блондинке, некрашеной, настоящей. У меня будут беленькие мальчики. Дед и бабушка их будут нянчить. Но, клянусь честью, я задушу, как котенка, своего первенца, если он произнесет хоть одно слово по-русски. Надоело!.. Как видишь, я тоже умею мечтать. Так езжай в Киев, Таня, но от сосунка отделайся, он нам больше не нужен. У тебя есть в запасе таблетки? Израсходуй одну».
«Кажется, я израсходую эту таблетку на себя или на тебя».
«Не дури. Это последнее задание. От Киева до границы один шаг, и… Впрочем, тебя лишне предупреждать. Ты же не хуже меня знаешь, что тебя сыщут и на дне морском… На вокзал я отвезу тебя. Я буду проезжать мимо твоего дома за сорок минут до отхода поезда. Остановишь машину…»
Динамик магнитофона умолк, а через несколько секунд послышалось: «С вас шесть рублей, гражданочка».
Любавин остановил магнитофон. Сегодняшнюю ленту должны были доставить через час.
Любавин и Чингизов занялись материалами, пришедшими на Черемисину из Херсона. Что она не Черемисина, уже не оставляло никаких сомнений. Кто же она? Об этом не имело смысла гадать. Это станет ясным потом, когда будет взята вся группа. О ней расскажет Владимир Соловьев, он же Боб Кембелл.
Почему Татьяна решила сойти в Белой Церкви? Только для того, чтобы встретить и убрать Кокорева? Нет. А для чего? Подождем, может быть, об этом нам расскажет сегодняшняя магнитофонная лента.
— А пока вот что, Октай, — сказал Любавин, обращаясь к Чингизову. — Наступает время встретиться тебе с твоей Татьяной. Вылетай в Киев, оттуда — в Белую Церковь. Капитан Джабаров уже должен быть в Киеве, а лейтенант Денисов едет вместе с Татьяной и инженер-полковником Семиреченко. Счастливого пути, Октай.
Сурен Акопян был удивлен заданием полковника Любавина, поручившего ему найти портрет — немецкой киноактрисы Марики Рокк. В первый раз в своей оперативной практике он получил задание, которое можно было выполнить дома. Дело в том, что сестренка Сурена — Асмик, как и очень многие ее пятнадцатилетние подружки, была страстным коллекционером фотографий киноактрис.
— Тебе нужна Марика Рокк? Ты решил бросить коллекционировать марки и тоже собирать артистов?
— Ничего я не решил, Асмик; не задавай мне никаких вопросов, а если есть Марика Рокк, дай мне ее, пожалуйста, мне она очень нужна, — нетерпеливо ответил Сурен.
Асмик, порывшись в своих бесчисленных альбомах, разыскала открыточку — фото Марики Рокк, и, протягивая ее Сурену, умоляюще сказала:
— Не испорть и верни обязательно, у меня единственный экземпляр. И у девочек почти ни у кого нет.
— Верну обязательно, — заверил Сурен. — Спасибо, сестренка, ты меня здорово выручила.
Сурен отнес фотографию полковнику Любавину. Его самого разбирало любопытство, зачем понадобилась Любавину Марика Рокк. И, вручая Любавину фотографию, он спросил:
— Товарищ полковник, разрешите поинтересоваться, зачем…
— Не разрешаю, — перебил его Любавин. — Нужно. А зачем — потом узнаете, при случае.
Перевернув фотографию и прочитав надпись «Из коллекции Асмик Акопян», Любавин заметил:
— Коллекционеров нужно уважать. Сделайте репродукцию, а эту верните владелице.
— Слушаюсь! — ответил Акопян.
Полковник Любавин достал из стола фотографию Татьяны Остапенко, положил рядом с карточкой Марики Рокк и, внимательно разглядывая оба портрета, согласился с тем, что между ними определенное и немалое сходство.
Но о каком сравнении думал полковник Любавин? Об этом могут рассказать странички из дневника немецкой девочки Инги Шмигельс, которые лежали сейчас перед ним. Эти материалы прибыли к Любавину через московских товарищей из маленького немецкого городка Грюнвальда, вместе с сопроводительным письмом секретаря Грюнвальдского городского комитета СЕПГ товарища Гельмута Локка.
В своем письме Гельмут Локк сообщал, что четыре года назад местными органами государственной безопасности был задержан при попытке взорвать восстановленную электростанцию диверсант Генрих Рейтенбах, прибывший из Западной Германии. Рейтенбах показал, что действовал по прямому заданию Роберта Фоттхерта, поручившего ему, помимо прочего, установить связь со свиноторговцем Виттенбергом, в доме которого в свое время была тайная квартира гестаповцев, раскрытая советскими контрразведчиками в последний месяц войны. Но свиноторговец, запятнавший себя связями с гестаповцами, счел за лучшее уехать из Грюнвальда. С именем Роберта Фоттхерта Гельмуту Локку пришлось встретиться снова. Молодые рабочие-строители, восстанавливающие взорванный в войну двухэтажный дом, в котором находился ресторан «Астория», нашли под обломками камней и мебели страницы дневника, который вела дочь владельца «Астории» Инга Шмигельс. Отца ее убили гестаповцы. Мать погибла во время взрыва. Сама Инга осталась жива, но получила тяжелые травмы и лишилась левой ноги. Сейчас она работает в местной Грюнвальдской библиотеке. «Когда молодежь принесла мне свою находку, — пишет в письме товарищ Гельмут Локк, — я пригласил к себе Ингу и попросил ее рассказать о событиях тех дней. Все, что она могла вспомнить, она рассказала мне и изложила письменно. Считаю своим долгом послать вам копии страничек из дневника Инги Шмигельс и ее письменного сообщения».
Полковник Любавин стал внимательно читать листки дневника, делая на полях пометки карандашом.
«…1 апреля 1945 года. Жизнь все ухудшается, продуктов нет, начался голод. Сегодня еще урезали норму хлеба, взрослым теперь дают двести граммов, а детям — сто.
Говорят, что русские отрезали все дороги. В школе плохо. Некому преподавать. Многие учителя отправлены на фронт, между учениками раздоры.
3 апреля. Наша школа наполовину опустела. Многие богатые семьи переехали на запад. Лиля Гиллер с родителями уехала в Бонн. Все дороги забиты беженцами. Они идут и идут через наш Грюнвальд. Радио сообщило, что русские уже захватили Польшу. Но школьный вожак «Гитлер югенда» Фриц Рейтенбах говорит, что все это выдумки и пропаганда красных комиссаров. Русские никогда не ступят на германскую землю.
5 апреля. Фриц Рейтенбах пришел в школу с четырьмя гестаповцами. Всех ребят старших классов забрали и увезли. Эльза Гюнтер сказала, что их отправят прямо на фронт. Все учащиеся и даже учителя боятся Эльзу, потому что ее отец служит в гестапо. Мой папа говорит, что гестаповец может убить любого, кого захочет, и за это никто не накажет его.
7 апреля. Учитель истории Герман Шрейтер во время урока заявил, что если сюда придут русские, то они у всех отрежут носы и уши, а потом сожгут в огне. Вечером я рассказала об этом дома. Мама сказала: «Зачем они запугивают детей». А папа сказал: «Можешь не бояться за свой нос… Они курносых не трогают». И еще сказал, что мы отсюда никуда не уедем.
9 апреля. Сегодня закрыли школу. На востоке с утра до вечера слышится стрельба, по всему видно, что русские приближаются. Ой, что с нами будет!
10 апреля. В городе больше никому продуктов не дают. Хлебозавод закрыт, потому что нет муки. К папе пришел какой-то обер-лейтенант. С ним был отец Эльзы Гюнтер. Они искали сапожника Бромберга и кричали, что видели, как он входил в наш бар. Папа был бледный, как смерть.
11 апреля. Мой отец сбежал и где-то скрылся. Я не знаю, где он, и мне страшно… Вечером прибежала Минна одолжить немножко соли и рассказала страшные вещи. Эльзиного отца убили. Гестаповцы думают, что это дело сапожника Бромберга, и они застрелили его жену и сына, а дом сожгли. Папочка, милый, где ты?
12 апреля. В городе не найти даже воды, водопровод взорван. Люди испытывают ужасные мучения. На улицах ни одного военного. Все куда-то исчезли.
Сегодня в полдень русские войска вошли в город. Прибегала Минна, говорит, что многие немцы встретили их с цветами… А меня мама не выпускает из дому. С тех пор как папа исчез, она всего боится.
14 апреля. У нас в доме нет ни единой картофелины. Утром мама рискнула послать меня на базар, но я ничего не достала. Очень хочется кушать. Когда я проходила мимо столовой русских офицеров, поневоле остановилась. Оттуда вкусно пахло борщом. В это время из столовой вышел русский офицер. Я испугалась. А он рассмеялся и подозвал меня. Мы вошли в дом, он что-то сказал солдату в белом халате. Тот отрезал большую краюху хлеба и дал мне. Какой хороший человек!
Вечером у нас дома был праздник: вернулся отец.
15 апреля. Русский комендант вызвал к себе отца. Когда пришел солдат, отец испугался. Но мама его успокоила. Вернувшись, отец сказал, что русские пригласили его на работу. Они велели ему открыть нашу «Асторию» и готовить завтраки для населения. Продуктами они помогут. Отец безумно рад.
21 апреля. Несколько дней ничего не записывала. Некогда было. Я помогала папе приводить в порядок «Асторию». Работали днем и ночью Наша соседка Фрида — она будет официанткой — даже не уходила спать. Но теперь все в порядке. В «Астории» уже сидят посетители и кушают суп. Папа сказал, что завтра привезут пиво. Приходил русский комендант и похвалил папу.
23 апреля. Русские приближаются к Берлину. Как видно, не сегодня-завтра закончится война. Как было бы хорошо! Хотя бы убили этого Гитлера, чтобы все избавились от мук.
25 апреля. Папа поднялся наверх белый, как мел. Он сказал маме шепотом, но я все слышала, что сейчас в зал вошел русский лейтенант с солдатом. И этот лейтенант, как две капли воды, похож на того обер-лейтенанта Фоттхерта, который приходил к нам вместе с отцом Эльзы Гюнтер искать сапожника Бромберга. Папа спустился вниз. А меня мама не пустила…».
На этом странички дневника обрывались. Любавин отложил листки в сторону и взял следующий документ — заявление Инги Шмигельс, адресованное на имя секретаря Грюнвальдского городского комитета Социалистической единой партии Германии товарища Гельмута Локка. Инга писала:
«Хотя мне и трудно сейчас восстановить в памяти события, происходившие почти одиннадцать лет назад и так печально закончившиеся для меня и для моей семьи, но все, что запомнила, я здесь излагаю. Это было двадцать пятого апреля 1945 года, незадолго до «комендантского часа». Посетителей в баре «Астория» уже не было. Мой отец, встревоженный, поднялся наверх, и я слышала, как он рассказал маме, что в зал вошли русские военные, и он узнал в лейтенанте того немца-гестаповца обер-лейтенанта Фоттхерта, который устраивал у нас обыск, когда искали сапожника Бромберга. Папа спустился вниз. Я писала в своем дневнике, который вела в те дни, что мама меня вниз не пустила. Но я все-таки ускользнула в зал. Действительно, за столиком у самого входа сидел один русский солдат и смотрел на улицу. А справа у стены, сидели русский лейтенант, красивая женщина в военной форме, удивительно похожая на киноактрису Марику Рокк, и худощавый русский фельдфебель с медалями. Они допивали свое пиво, а кельнерша Фрида принесла им еще три полных кружки и поставила около красивой женщины. Я решила пройти мимо их столика на кухню, чтобы получше разглядеть этого лейтенанта, и чуть не ахнула: это, конечно, был тот самый обер-лейтенант-гестаповец, который приходил к нам искать Бромберга, или полный его двойник. Я остановилась за занавеской, чтобы как следует его рассмотреть и услышала его голос. И тут я заметила, что «Марика Рокк», как я окрестила про себя эту русскую военную, достала из кармана гимнастерки какой-то порошок и, незаметно для своих собеседников, высыпала его в полную кружку пива. Я, грешным делом, даже пожалела ее, потому что подумала: «Наверно, она больна, но не хочет показать это своим товарищам и потому хочет выпить лекарство». Но вдруг увидела, что «Марика» эту кружку с пивом подвинула русскому фельдфебелю, а сама что-то сказала и рассмеялась. Все подняли свои кружки, чокнулись друг с другом и выпили. Мне почему-то стало страшно. Я вошла на кухню и тихонько рассказала отцу о том, что сейчас увидела. Папа встревожился еще больше, велел мне возвратиться наверх, к маме, сказал, что скоро вернется, и вышел через зал на улицу как раз в тот момент, когда русские военные, расплатившись с Фридой, тоже поднялись с места. Красивая женщина вместе с фельдфебелем прошла вперед, поддерживая его под руку, а он качался как пьяный, хотя выпил всего две кружки пива. Я стояла за ставней у дверей, и они меня не видели. Лейтенант, похожий на гестаповца, остановился около солдата, что-то ему совсем тихо сказал, и тут я замерла от ужаса. Этот солдат ответил лейтенанту на немецком языке. Я разобрала только конец фразы… «Она сработает в восемь часов во время завтрака». Я поднялась к маме и, как велел мне папа, ничего ей не рассказала. Но когда папа не вернулся ни через час, ни через два, мы страшно встревожились. Фрида давно уже все внизу заперла и ушла домой. Мы не могли выйти на улицу, так как после «комендантского часа» хождение было строго запрещено. Шел уже четвертый час утра, а отца все не было. Я и мама сидели в нашей маленькой гостиной и ждали, прислушиваясь, не раздадутся ли внизу звуки папиных шагов. И вдруг раздался страшный грохот, на нас что-то обрушилось и… больше я ничего не помню.
Только в больнице мне рассказали, что в нашем доме произошел взрыв и мама моя погибла. Только потом я поняла, что означала услышанная мною фраза, произнесенная тем солдатом на немецком языке. Он, видимо, рассчитывал, что подложенная им мина взорвется в восемь утра, то есть тогда, когда в зал соберется на завтрак много посетителей. А мина взорвалась раньше. О том, что труп моего убитого отца нашли около дома Виттенберга, вы, конечно, знаете. Вот все, что я могу вам сообщить».
«Да, действительно, невелика наша земля», — подумал про себя Любавин, записывая в блокноте имя: Марика Рокк. Он вспомнил, как в 1945 году молодой контрразведчик Октай Чингизов вел, по просьбе коменданта Грюнвальда майора Сиволапова, расследование убийств неизвестного русского лейтенанта и владельца «Астории» Отто Шмигельса. А со взрывом в «Астории» так тогда разобраться и не удалось. Советские войска уже дрались на ближних подступах к Берлину, и Чингизову пришлось заняться другими делами. И вот теперь, одиннадцать лет спустя, вновь скрестились пути грюнвальдских убийц и советских контрразведчиков.
Магнитная лента рассказала Любавину, о чем говорили Соловьев и Черемисина. Пленка из кинокамеры, что работала в отдушине кабинета Азимова, показала Черемисину, хоть она и прятала в кадре свое лицо за какой-то книжкой. Итак, круг замыкался. Но был еще агент, который должен был прийти на связь с Татьяной в Киеве, Фоттхерт или кто-то другой. Фоттхерт арестован, правда, арест его был проведен скрытно и должным образом замаскирован. В гостинице было известно, что немецкий турист выехал на несколько дней в Ленинград осматривать достопримечательности Эрмитажа, а номер оставил за собой. Но Фоттхерта могли спохватиться, дать знать о его аресте. Рисковать было нельзя. И полковник Любавин, посоветовавшись с руководством, принял решение произвести вечером арест Черемисиной, Соловьева и Никезина.
Татьяну на вокзал отвез Соловьев. В пути он передал ей трубочку губной помады, которую дала ему женщина в сером. Татьяна поняла, что в трубке фотопленка, спрятала ее в сумочку. Расплачиваясь с шофером такси, Татьяна посмотрела на него каким-то странным взглядом, будто видела его впервые, и Кембелл понял, что она думает все о том же, о своем. Отъезжая, он вспомнил: «… Если богу угодно, умирают и красивые женщины». Он остановил машину у привокзального садика, сунул в рот сигарету, но, прежде чем раскурить ее, вынул из кармана трешку, которую ему только что дала Татьяна, поджег ее, выждав, пока она не сгорела дотла. — Он был суеверен и верил в примету, что вещи, взятые из рук осужденного на смерть, приносят несчастье.
Никезина Соловьев встретил в полдень у входа в мастерскую. Он держал принятую в ремонт радиолу «Урал» и дожидался машины. По пути Соловьев передал ему задание женщины в сером. Против его ожидания, Никезин не возразил против поездки в Киев.
— А из мастерской тебя отпустят? — спросил Соловьев.
— Да, даже пошлют в командировку за радиодеталями. Председатель артели собирается выдавать замуж дочь, а в Киеве есть хорошие сервизы.
— Понятно, — сказал Соловьев.
Никезин спокойно вышел из машины, не торопясь вошел в дом, поставил на пол радиолу и сел за стол. Со стороны можно было подумать — устал человек, отдыхает. А в голове у него лихорадочно вертелись мысли:
«Ну, Худаяр — это еще куда ни шло, удачно под руку подвернулся, все было хорошо сработано. Но Татьяна, за что ее? А если сам не потрафлю, тогда и меня? Когда же будет конец? Обещали через три года вырвать нас отсюда, а сидим уже десять. И на черта мне таскаться с этими гробами, — он поддел ногой стоящий под столом корпус какого-то приемника, — крутить винтики, проволочки паять! Да ведь у меня богатство! Даже и без того, что там в банке на мой счет положено, и то я богат так, что могу прожить, как хочу».
Дело в том, что Никезин утаил от своих сообщников те бриллианты, которые тогда в Ситтау заделал ему в каблук кирзовых сапог Шульц. Они были предназначены на содержание агентов, на вербовку, на подкупы. Но его о них до сих пор никто не спрашивал, и Никезин решил, что про них просто не знали.
«Поехать в Киев убить Татьяну. А если засыплюсь? Нет, уходить надо. Хорошо, что придумали послать меня в Киев. Поеду, только в другую сторону. Документы добуду, при деньгах это не мудрено, а не куплю — отниму у кого-нибудь, как случай подвернется. А может быть, он испытывает меня? Да нет, вроде, серьезно говорил. За что же это они все-таки Татьяну? А может быть, поехать, предупредить? Уйдем куда-нибудь вместе. Вдвоем с ней мы еще много заработать сможем… Да нет, вдвоем нельзя, слишком уж она приметная. А жаль… Не я, так все равно, Соловьев или еще кто. Ей не жить. А мне уходить надо. Обязательно уходить».
Вернулась с работы Анастасия Волкова. Пообедали. Никезин прилег отдохнуть. Встал он, когда уже вечерело. Хотелось курить, а папирос не оказалось. Вставать было лень, попросил жену:
— Настя, сходи в лавочку за папиросами!
Настя ушла и долго не возвращалась. «Куда же она запропастилась?» — думал Никезин, начиная раздражаться. Нервничал, да и курить сильно хотелось. Слез с кровати, надел туфли, вышел на улицу поглядеть, не идет ли жена. От стены отделился какой-то человек, подошел к нему и, вытащив из кармана пистолет, негромко сказал: «Руки вверх, Никезин». Никезин сшиб его страшным ударом кулака и бросился бежать вниз по улице. Сзади слышался топот ног, его догоняли. Он метнулся направо, выбежал на широкий проспект, перебежал дорогу перед быстро мчавшейся легковой машиной. Напротив шла встречная — огромный самосвал. Шофер успел затормозить. Никезин чуть не попал под колеса. Хотел, было, бежать вперед, но навстречу шли двое с пистолетами. Никезин обернулся, перебежал на середину улицы и заметался, как затравленный громадный зверь. На тротуаре остановились люди. Вокруг Никезина образовался круг. Он рванулся назад, но на его пути встал шофер самосвала, угрожающе подняв тяжелую заводную ручку. Те двое, с пистолетами, подошли к Никезину вплотную и скомандовали: «Руки назад».
Соловьева-Кембелла ждали засады в гараже таксомоторного парка, на вокзале, куда к вечернему поезду съезжалось много такси, на подступах к дому Никезина., если он вздумает туда заглянуть, у гостиницы «Интурист» — одной из его обычных стоянок. По неожиданному совпадению Соловьеву пришлось в этот вечер везти пассажиров по знакомой дороге за город в Гюмюштепе. На обратном пути он захватил знакомого милиционера-регулировщика, сменившегося с поста и возвращавшегося домой.
Арест Соловьева-Кембелла произошел очень тихо. Вернувшись в гараж, он поставил машину в бокс, сдал кассиру выручку, и когда подошел к воротам гаража, его встретили три оперативника. Он был тщательно обыскан. Держался Соловьев спокойно и даже пошутил: «Вы что, мой заработок проверяете? Так я уже успел деньги на сберкнижку положить».
Доставили Соловьева-Кембелла в Комитет госбезопасности на его же «Победе», которую вел старший механик гаража.
Оперативники, наблюдавшие за квартирой Черемисиной, установили, что она в доме одна. Они видели ее тень отражавшуюся на занавеске окна. Квартирохозяйка Ксения Антоновна Голованова домой еще не вернулась. Оперативники решили войти в дом с нею вместе. Голованову встретили квартала за два от дома, предъявили документы и объяснили, что обязаны произвести обыск у ее жилицы.
— Идемте, — сказала хозяйка.
Два оперативника вошли в прихожую вслед за ней. Третий остался на улице наблюдать за окном комнаты.
Черемисина в это время сидела на диванчике, читала какую-то книжку и почесывала за ушами ласкавшуюся к ней овчарку. Собака почуяла, что в дом вошли посторонние люди, насторожилась и глухо заворчала. Черемисина встала с диванчика как раз в тот момент, когда один из оперативников открыл незапертую дверь комнаты.
— Рекс, пиль! — отрывисто приказала Черемисина. Овчарка ринулась на оперативника и чуть не сбила его с ног. Она встала в дверях, оскалив громадные клыки. Оперативник на секунду растерялся. Этой секунды было достаточно для того, чтобы Черемисина резким движением схватила медальон, висевший на тонкой золотой цепочке у нее на шее, открыла его и высыпала в рот содержимое. Она шагнула к столу, схватила книжечку в черном переплете, прижала ее к лицу, качающейся походкой сделала шаг к дверям, вдруг остановилась и упала навзничь.
Вызванный оперативниками врач скорой помощи констатировал, что она мертва.
Елена Черемисина унесла в могилу свое подлинное имя и кличку «Монахиня». Только три года спустя, когда на территории нашей страны был арестован матерый шпион Людвиг фон Ренау, полковник Любавин и майор Чингизов узнали, кто был резидентом группы «Октан», пытавшейся осуществить в Советабаде шпионскую «Береговую операцию».
Арестованным Никезину и Соловьеву было предъявлено обвинение в шпионаже. Виновными они себя не признали.
Кокорева и Фоттхерта привезли из Москвы накануне.
В середине дня прямо с поезда в Комитет явились Октай Чингизов, Адиль Джабаров, Александр Денисов и доложили о выполнении задания.
Час спустя оперативный дежурный доложил полковнику Любавину о том, что на его имя самолетом доставлена посылка из Киева.
— Давайте ее сюда, — приказал Любавин.
В кабинет внесли большой фанерный ящик.
Когда ящик был вскрыт, в нем оказались гитара, чемодан и какой-то плоский предмет, тщательно обернутый в бумагу. Сверху лежал конверт, на котором четким почерком было выведено: «Полковнику А. К. Любавину, лично». Внизу стоял обратный адрес: «Киев, почтовый ящик 25, Н. Семиреченко».
Любавин вскрыл конверт и прочитал: «Уважаемый Анатолий Константинович, хозяйка этих вещей не явилась за ними. Посылаю их вам. Возвращаю и вашу папку. Она проявлена мною. Все ясно, все, с точки зрения логики фактов и непреложных доказательств, стало на свои места. Считаю себя обязанным сказать вам всю правду: я сомневался до последней минуты, думал — вы ошибаетесь, и, признаюсь, надеялся и желал этой ошибки. Теперь, конечно, надеяться больше не приходится. Я не могу не сказать, что горько сожалею об этом. Я был бы перед вами, Анатолий Константинович, в неоплатном долгу, если бы не написал вам этих откровенных строк».
— О каком долге он говорит? — спросил Любавина Чингизов, когда Анатолий Константинович показал ему письмо.
— Так, был у нас с ним один разговор, — ответил []Любавин. — А теперь надо начинать допросы. С кого? — спросил он вслух и сам же ответил: — С Никезина. С него начала вязаться ниточка, с него и клубочек будем распутывать.
Никезина допрашивал Александр Денисов.
— Вы ознакомлены с предъявленным вам обвинением? — спросил он арестованного.
— Да, предъявили, стрелять меня собираетесь?
— Это определит суд. Признаете себя виновным?
— Нет. Ни в чем не виноват. Мастер я, рабочий человек. Зря меня сцапали.
— Почему вы убили Худаяра Балакиши оглы?
— Никого я не убивал.
— Что вы посылали в Москву через Василия Кокорева?
— Никакого Кокорева я не знаю, ничего в Москву не посылал.
— Вам дается очная ставка с Кокоревым.
Денисов поднял трубку, коротко распорядился, и через пару минут в его кабинет ввели похудевшего, утратившего весь свой лоск Василия Кокорева.
— Знакомы? — обратился Денисов к Никезину.
— Знаком, — безнадежно махнул рукой Никезин и, зло взглянув на Кокорева, ехидно процедил: «Полинял, любовничек».
По указанию Денисова, Кокорев кратко повторил свои показания об убийстве Худаяра и о посылке его с фотоаппаратом «Зенит» в Москву. Кокорева увели.
Никезин понял, что упираться больше не имеет смысла. «Нужно играть в откровенность, зарабатывать жизнь. Только бы добраться до лагерей, а там найду себе пути-дорожки. Есть у меня кое-что на черный день», — думал он. И он рассказал о том, как якобы попал на фронте в плен, как мучили его гестаповцы как, не выдержав пыток, он согласился стать шпионом. Учился в разведшколе и был заброшен в Советабад. Рассказывал обо всем так, будто сам он невинная жертва, злые люди его попутали, и что здесь, в Соватабаде, Соловьев и Татьяна Остапенко под страхом смерти заставляли его передавать их шпионские донесения.
О том, что он был кулацким сыном, что после того, как сослали его отца, Тараса Нечипуренко, он убил председателя сельсовета, запалил колхозный хлеб, а потом махнул темной ночью через Буг в панскую Польшу и продался там польской разведке, Никезин, разумеется, не стал рассказывать следователю.
Закончив показания, Никезин спросил Денисова, может ли он обратиться с просьбой.
— Слушаю вас, — ответил Денисов.
— Туфли у меня, — указал на свои ноги Никезин, — жмут, хоть караул кричи. Ноги, видать, отекли, почками я страдаю. Так нельзя ли дать знать жене моей, Волковой Анастасии, чтобы она из дому мои старые кирзовые сапоги принесла, валяются там они у меня в солдатском сундучке.
— Хорошо, — ответил Денисов, — скажем. — Подпишите протокол.
Никезин стал подписывать протокол, а Денисов снял трубку, доложил Любавину, что допрос Никезина окончен, и спросил, не желает ли полковник задать вопросы обвиняемому.
Любавин зашел в кабинет к Денисову, бегло просмотрел протокол допроса и заметил:
— Ну, что ж, для начала ничего, почти правдоподобно, хотя особых новостей вы, Никезин, нам не сообщили. Не вижу я в протоколе имен тех, кто приехал к вам на связь в Москву.
— Упустил, гражданин полковник, прошу прощения. Чего мне их, гадов, прятать, я себя не пожалел. Роберт Фоттхерт должен был прибыть, не знаю сейчас он в каких чинах, а когда-то у начальника своего Людвига фон Ренау правой рукой был, вот эту руку мне подстрелил за то, что я отказывался против своих идти.
— Ну, вот это уже кое-что новое, Никезин, — заметил Любавин. — На сегодня с вас, пожалуй, хватит. А что вспомните — скажете сами. Мы еще вас вызовем.
— У обвиняемого есть просьба, — доложил Денисов.
— Какая?
— Просит разрешить доставить ему из дома солдатские сапоги, говорит, туфли жмут.
— А, сапоги, — между прочим заметил Любавин. — Мы их уже доставили сюда вместе с вашим аккордеоном. Можем их вам дать. Только каблук у левого сапога не в порядке, набоечка оторвалась.
До этого Никезин сидел с понурой головой, чуть улыбаясь виноватой улыбкой и всем своим видом выражая раскаяние. Но когда Любавин, будто невзначай, сказал об оторвавшейся набойке, Никезин поднял голову, лицо его налилось кровью, в глазах засверкала волчья злоба, и он прохрипел:
— Дознались, сволочи, последнее отняли! Подавитесь! Стреляйте меня, на черта сдалась мне ваша жизнь!
— Неужели, Никезин, пара стоптанных сапог вам дороже жизни? — невозмутимо спросил Любавин. — Поедете в лагерь, поработаете, новые сапоги дадут.
— Лагерь! Работать, гнуть шею! Хватит! Не этого я в жизни искал.
— А чего?
— Вам, голодранцам, не понять. Богато жить хотел! Владеть хотел!.. Чтобы мне люди в пояс кланялись, а не самому горбатить.
— Так ведь и богатые что-то делают, Никезин. Кулаки раньше и то владеть — владели, а в поле работали.
— Так то ж на себя, а не на колхоз! Эх, да разве вам понять, чего вы меня лишили! Стреляйте, окончился мой с вами разговор.
И вдруг — это было совершенно неожиданно — он уткнул лицо в кулачища и не заплакал, а завыл, как воют волки, выгнанные стужей из лесов на безлюдные зимние дороги.
Боб Кембелл вначале настойчивее разыгрывал на допросе шофера Владимира Соловьева. Он начал подробно рассказывать о делах в гараже. Глядя невинными глазами на Любавина и Чингизова, рассуждал о том, что если, мол, его арестовали за аварию, которая произошла на Нагорном шоссе, так он в этой аварии совершенно не виноват, автоинспекция в этом разобралась.
— Не верите, вот снимите трубочку и позвоните Полковнику Алиеву, — убеждал он следователя. — Он вам скажет, что в этой аварии не я, а Рудняк Алексей виноват, что на полуторке работает.
Следователи слушали его молча, не перебивая, никаких вопросов не задавали. И Кембелл в конце концов умолк. Молчание затянулось, и чем дольше молчали следователи, тем больше терял он свою самоуверенность, и, хотя продолжал еще смотреть так же спокойно, в голове его с судорожной быстротой вертелись вопросы: «Кто продал? Татьяна? Нет, она сама вся в крови. Никезин? Этот продаст, но русские не платят денег за такие вещи. Может быть, эта белобрысая ведьма в очках? Кто она? Я о ней ничего не знаю, а она знает обо мне все…».
— Мы вас слушаем, Кембелл.
«Кто это назвал его имя? Этот полковник? Откуда он знает?..»
— Расскажите нам, Кембелл, о своих пассажирах, — сказал Любавин.
— Вы как-то странно меня называете, гражданин полковник. Я водитель, шофер, Соловьев моя фамилия. А о пассажирах что мне рассказывать? Пассажиры как пассажиры. Едут, платят деньги по счетчику. Ну, не скажу, иной раз перепадет лишняя копейка, так я же не один.
— Вот именно, платят деньги, — перебил его полковник Любавин. — И немалые деньги. Сколько их уже на вашем счету в Майами или в Кентуккском банке? Вы там, кажется, собирались обосноваться? И вы, Кембелл кажется, уже давно не лейтенант, а подполковник. Пора вернуться домой, приобрести собственное дело, жениться…
«Татьяна продала… Сентиментальная дрянь…» И будто бы угадывая его мысли, Любавин сказал:
— Не тяните время, Кембелл, время — деньги, — так ведь говорят у вас в Штатах?
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — ответил Соловьев.
— Сейчас поймете, — сказал Любавин и сделал знак Чингизову. Тот подошел к нише, прикрытой драпировкой. Через секунду в кабинете послышался отчетливый голос. Боб Кембелл с ужасом узнал свой собственный голос и услышал разговор, который он вел во время поездки с Татьяной Остапенко.
— Продолжим? — спросил Любавин.
— Не нужно. Я все расскажу. Я виноват перед вами и отчетливо понимаю, что должен покаяться.
И Кембелл начал подробно все рассказывать, делая вид, что не утаивает ни малейших фактов из своей биографии. По его словам выходило, что в Советабад его потянуло единственное желание увидеть своими глазами город, где родилась его мать и где нашла она свое счастье, выйдя замуж за его отца, Гарольда Кембелла. Кроме того, он был в этом городе в войну со своим шефом полковником Шервудом, когда через Советабад шли грузы, доставлявшиеся по ленд-лизу из США доблестным советским войскам, которые так храбро громили проклятых гитлеровских захватчиков. Он вспомнил даже про славных русских ребят, с которыми будто дружил, как солдат с солдатами.
— И поэтому вы приехали сюда шпионить, убивать этих славных русских ребят, приносить вред тем, кто, как вы сейчас говорите, был в минувшей войне самым добрым и верным союзником Соединенных Штатов Америки.
— Нет, не совсем так, товарищ полковник.
— Гражданин полковник, — поправил его Любавин. — Простите, все это далеко не так. Я не вел никакой активной шпионской деятельности. Я солдат, мне было приказано ждать особых указаний на тот случай, если я понадоблюсь. Но я никому не причинял никакого вреда, клянусь честью офицера.
— Честью офицера? За сколько же вы продали ее, Кембелл? И как вы могли согласиться на такую, с позволения сказать, работу?
— Каждая работа есть работа, гражданин полковник. Это был мой бизнес. Мне неплохо платили, платили, по существу, только за то, что я хорошо водил свое такси. А вообще во всем виноваты эти проклятые немцы. Тогда мы вместе с вами должны были уничтожить их всех… Мне не пришлось бы теперь сидеть перед вами. Это они развели здесь шпионаж.
— Но вы-то как оказались в их компании?
— Наш шеф купил их оптом за несколько дней до окончания войны. Я не хотел брать на себя никакой ответственности за эти дела, и шеф сказал мне: «Не беспокойся, Боб, там будут люди, которые будут командовать парадом».
— Кто эти люди?
— Никезин, Остапенко.
— Кто же из них был главным? Вы?
— Что вы! Главным была какая-то худая ведьма в сером костюме и больших очках. Я ничего не знаю о ней, она сама нашла меня, а я просто передавал ее указания.
— А ваши дальние рейсы в районы химических заводов, строительства электростанций, это что было? Невинные прогулки?
— Я не виноват в том, что некоторые из моих пассажиров были слишком разговорчивыми. Вы же не станете сажать в тюрьму всех тех, кто ездил в моей машине?
— В тюрьму мы пока посадили вас, Кембелл, и судить мы будем вас. А о других — это не ваша забота.
— Вы не имеете права меня судить, я гражданин Соединенных Штатов Америки.
— Мы это знаем, не разъясняйте нам наши права.
— Но своим правом я, надеюсь, воспользоваться могу?
— Каким?
— Я прошу дать знать в посольстве США о моем задержании. Оно представит вам необходимые разъяснения или в конце концов внесет за меня соответствующий денежный залог. У меня и моих родных есть средства.
— Уже дали знать, — сказал Чингизов, — и даже получили ответ.
— Вы разрешите мне узнать какой? — спросил Кембелл.
Спокойная и корректная форма допроса внушила ему мысль, что следователи учитывают, что имеют дело с американским офицером и, видимо, побаиваются, что по поводу его ареста поднимется шум.
— Хотите узнать? Можете! — прервал его приятные размышления Чингизов и, достав листок бумаги, прочитал: «Посольство Соединенных Штатов Америки в СССР уведомляет, что в числе граждан Штата Кентукки США, а также в списках личного состава вооруженных сил Соединенных Штатов Америки Кембелл Боб Гарольд не значится».
Татьяна вошла какая-то тусклая, изменившаяся, непохожая на себя. Сейчас ей можно было дать все ее годы и даже больше. Ей предложили сесть. Она устало опустилась на стул и безразлично, как смотрят на нечто давно знакомое, оглянулась вокруг, встретилась глазами с Любавиным и Чингизовым, отвернулась и стала сосредоточенно, не мигая, смотреть на стенные часы.
Чингизов официальным тоном напомнил обвиняемой статьи, по которым она привлекается к уголовной ответственности, и пояснил, что только чистосердечное признание в совершенных преступлениях может смягчить ее участь.
— Все? — тем же безразличным тоном спросила Остапенко.
— Что все? — несколько опешил Чингизов.
— Кончили агитировать?
— Я не агитирую, а указываю единственный путь, который даст вам право просить советский суд о снисхождении.
— А если я не желаю смягчать свою участь?
— Трудно в это поверить. Вы хотите жить, вы ведь еще молоды.
— Молода? И даже красива. Да? Я вам нравлюсь, майор? Наверно, очень нравлюсь? Ведь вы даже запомнили, в каких сапогах я ходила в Грюнвальде.
— Значит вы были в Грюнвальде? — спросил Чингизов.
— Ах! Поймали на слове! Вот и запутали бедную обвиняемую. Что же мне теперь делать?
— Прежде всего перестать паясничать. Вам же сейчас совсем не весело, — вступил в допрос полковник Любавин.
— Нет, почему не весело? Очень даже весело. Смеяться хочется.
— Над чем?
— Над вами. Сидят два таких симпатичных военных, вежливо разговаривают, все думают, как бы им покультурнее отправить на тот свет Луизу Дидрих, она же Татьяна Остапенко, тридцати пяти лет от роду. Наши бы с вами не церемонились. Они бы вам сперва косточки переломали…
— Или угостили бы отравленным пивком, как старшину Владимира Соловьева? — спросил Чингизов.
— Так.
— Вы и Василия Кокорева должны были отравить?
— Да, отравила бы, — с тупым безразличием ответила Татьяна. — А что, он лучше других?
— И Семиреченко? — спросил Любавин.
— Его с особым удовольствием.
— Почему же именно его с особым удовольствием?
— Это к следствию не относится. Задавайте другие вопросы.
— Вам был уже задан вопрос в самом начале следствия. Вы еще не ответили на него, — сказал Чингизов.
— Ах, простите, забыла, что вам нужно протокольчик оформить. Пишите, черт с вами, буду каяться чистосердечно. Все равно — один конец. Только вот что — вопросов мне не задавайте. Что хочу, расскажу сама. Так с чего же начать? Ах да, вы про Соловьева вспомнили. Соловьев был не первый, далеко не первый. До него еще был Толик, в Ростове на берегу Дона. Того я финкой. Девчонкой была еще, в ядах не разбиралась. А потом была наводчицей у воров, и весь уголовный розыск искал Лизку-танцорку. Не нашли. А потом у немцев осталась в Риге. Вы имена любите. Так вот есть такой Людвиг фон Ренау, красавчик. Далеко бы пошел, если бы Гитлера не остановили. А впрочем, он и сейчас далеко пойдет. У него теперь богатые хозяева там, за океаном. Заметьте, у меня за океаном на личном счету тоже наградные лежат. За Соловьева, за какую-то женщину, все равно она бы умерла в лагере. А мне и с вас наградные причитаются. Был у нас в гестапо гауптман Конрад Литке, так вот он Людвигу поперек дороги встал, и Ренау попросил меня помочь. Поужинал со мной гауптман, даже поцеловал меня разочек и скоропостижно скончался: отравился консервами.
— В Швейцарии была я, — продолжала Татьяна. — Там у одного «нейтрального атташе» был очень интересный планшет. Атташе много выпил, угощая меня в одном из горных пансионов, пошел меня провожать, оступился и… в пропасть упал. За этот планшет мне наградные сразу с трех причитаются: и с вас, и с немцев, и с американцев. Ну, а потом, когда кончилась война, Бобу Кембеллу потребовались документы старшины Владимира Соловьева, мне — Татьяны Остапенко. Документы я добыла и приехала сюда, как мне и было приказано.
— Кем? — спросил Любавин.
— Хозяином, Ренау.
— Где он сейчас?
— Не знаю. У Фоттхерта спросите, если возьмете его в Москве. А впрочем, наверно, уже взяли.
— Да, взяли. Вы хотите с ним встретиться?
— Нет. Терпеть не могу эту пьяную слюнявую рожу. Ну и все. Остальное вы знаете не хуже меня.
— Ответьте нам еще на один вопрос.
— Ладно, хоть и не хотела, но я сегодня добрая, — в первый и последний раз в жизни. Спрашивайте.
— Вы продолжали заниматься шпионской деятельностью по пути из Советабада в Киев?
— Слова-то какие: «Шпионская деятельность». Спросите уж прямо — выкрала я или сфотографировала чертежи, которые вез инженер-полковник Семиреченко.
— Спрашиваем.
— Нет!
— Вот сейчас вы солгали, Луиза Дидрих, — сказал Любавин. — Он поднялся с места, взял папку, подошел к Татьяне и раскрыл ее. На внутренней стороне пустой папки, оклеенной белой матовой бумагой, отчетливо вырисовывался серый силуэт: края щеки, уха и пряди волос.
— Это ваша тень, Луиза Дидрих.
— Так, значит, и он вместе с вами за мной охотился? Ай да Николай Александрович., ах обрадовали!
— Нет, не охотился, — сказал Любавин.
— А что же? Так, развлекался, любопытства ради, охмурял бедную шпионочку?
— Нет! — еще раз сказал Любавин.
— Так что же? — выкрикнула Татьяна.
— Скажу, если вы мне потом честно ответите на вопрос: почему Семиреченко вы отравили бы с особым удовольствием?
— Ладно, отвечу. Говорите.
— Собственно, я не рассказывать вам буду, а просто прочту одно письмо. — И полковник Любавин прочел вслух полученное им от Семиреченко письмо. Татьяна молчала. Любавин не торопил ее с ответом. Он только заметил, что из Киева прибыл ее чемодан с вещами. Если она хочет, ей дадут возможность переодеться.
— Опять забота, — криво усмехнулась Татьяна. — Что же вы не спрашиваете?
— Жду, что вы скажете сами.
Хорошо. Как бы вам сказать коротко… — Она горько усмехнулась какой-то мысли, пришедшей ей в голову. — Николая Александровича я бы отравила с особым удовольствием потому, что все другие ко мне в постель залезть пытались, а он… он мне в душу залез. Больше ни на какие вопросы отвечать не буду. Покажите, где я должна расписаться.
Фоттхерт по-прежнему упирался на допросах. После очной ставки с Василием Кокоревым, проведенной еще в Москве, он заявил, что показания Кокорева — это ложь, клевета и провокация, подстроенные врагами, желающими «сорвать нормальные культурные контакты между Федеративной Республикой Германии и Советским Союзом». На очной ставке с Татьяной Остапенко он отрицал знакомство с ней. «На своем веку я встречался с очень многими блондинками, — цинично заявил Фоттхерт, — не могу припомнить, была ли она тоже в их числе». Служил ли он в «Абвере»? Да, служил, в маленьком чине обер-лейтенанта, в качестве переводчика: он хорошо знает славянские языки. Был ли нацистом? Да, в такой же мере, как и все офицеры гитлеровской армии. Кто такая Черемисина? Он впервые слышит эту фамилию. Знал ли он Людвига фон Ренау? Разумеется, как и многих других офицеров «Абвера». Где сейчас находится фон Ренау? «Об этом лучше знать вам, — нагло улыбаясь, ответил следователю Фоттхерт. — Я давно утратил всякий интерес к бывшим офицерам „Абвера“. А вы из-за них до сих пор ночей не спите!»
Фоттхерт лгал. Он отлично знал, что Людвиг фон Ренау выехал в Киев, и завидовал его независимому респектабельному виду. Ренау пополнел, отпустил профессорскую бородку и носил очки в золотой оправе. Стараниями Арчибальда Кинга Людвиг фон Ренау давно уже был не Ренау, а Вильгельмом Крюгером — гражданином Соединенных Штатов Америки и доцентом Кливлендского университета. Фоттхерту оставалось только мечтать о таких документах.
Ренау-Крюгер прибыл в Киев утром. Заняв номер в гостинице «Интурист» и позавтракав в ресторане, он отправился осматривать знаменитую Киево-Печерскую лавру. Он весьма натурально возмущался, слушая рассказ экскурсовода о том, что немецко-фашистскими оккупантами был разрушен древнейший архитектурный памятник лавры — Успенский собор, построенный еще в XI веке. После сытного обеда и короткого послеобеденного отдыха «ученый американец» отправился побродить по Крещатику, свернул на утопающий в зелени бульвар и ровно к семи оказался на лавочке около памятника Тарасу Шевченко. Здесь он должен был встретиться с Татьяной. Он отдыхал долго, целый час. Татьяна не явилась. Прямой поезд Советабад-Киев прибыл еще утром. Значит, что-то произошло. Людвиг фон Ренау встал со скамейки и неторопливо зашагал по бульвару. Навстречу ему на трехколесном велосипеде катил малыш, непрерывно звеня настоящим велосипедным звоночком. За малышом счастливым взглядом наблюдали его родители, шедшие сзади. Ренау сделал вид, что боится быть задавленным и, к великой радости малыша, испуганна подняв руки, отступил в сторону. Отец маленького велосипедиста — молодой плечистый парень — взглянул, улыбаясь, на симпатичного шутника и проговорил: «Видишь, Вовик, ты чуть дядю не задавил!»
«Какие у них у всех спокойные, приветливые и добрые глаза», — думал Ренау, продолжая шагать по бульвару. И неожиданно ему вспомнились другие глаза, другой взгляд — презрительный, ненавидящий, гневный… — Так смотрел на него в застенках «Абвера» русский солдат Петр Никезин… На лбу у Ренау выступил противный липкий пот, он свернул с освещенной аллеи и растворился в темноте…
Фоттхерт нервничал. Прошло уже три дня после того, как его допрашивал этот черноглазый майор. А теперь про него будто забыли. Нет, Фоттхерт не намерен, разумеется, давать показания, но, черт побери, сколько они собираются держать его в этой одиночной камере. Фоттхерту захотелось закатить этому невозмутимому майору еще одну «хорошенькую сценку оскорбленной невинности», и он, постучавшись в дверь камеры, заявил подошедшему на стук надзирателю, что требует, чтобы его немедленно вызвал следователь.
Майор Октай Чингизов уже ушел. Еще днем ему позвонил Салим Мамедович Азимов и пригласил зайти к ним вечером. «Мои вернулись с дачи, — сказал Азимов. — Вагифка загорел, черный, как негритенок, ты должен обязательно на него посмотреть, а Зарифа наварила твоего любимого инжирного варенья». Варенье, действительно, получилось замечательное, и Чингизов отдал должное искусству Зарифы. Когда Зарифа ушла укладывать Вагифа спать и друзья остались вдвоем, Азимов спросил Чингизова: «Ну как, пригодилась вам тогда эта инсценировка с моим студенческим чертежом?» «Нет», — ответил Чингизов. Он не считал ни нужным, ни возможным посвящать друга в дело, которое для него, Азимова, было пройденным этапом. «А у нас, в институте, печальное происшествие, — рассказал Азимов, — отравилась наша библиотекарша Елена Михайловна Черемисина. Предполагают, что абрикосовыми косточками. В них содержится страшный яд — синильная кислота». «Да, — ответил Чингизов, — я тоже знаю несколько таких случаев отравления. Абрикосовые ядрышки вкусны, но опасны».
Фоттхерта привели к полковнику Любавину.
— Вы просили вас вызвать. Что вы желаете сообщить следствию? — спросил его Любавин.
— Я желаю заявить решительный протест против незаконного ареста и требую немедленного освобождения!
— Протестую… Требую… Я думал, вы умнее, Фоттхерт. Ведь вы изобличены живыми и мертвыми свидетелями ваших преступлений, изобличены документами, вещественными доказательствами. Изобличены как злейший враг не только советского народа, но и немецкого народа. Да, да, и немецкого! Потому что немецкий народ — это не Аденауэр, не боннские министры, а те, кто строит новую миролюбивую демократическую Германию. Мы знаем, кому и за сколько вы продались, вы, ваш друг Ренау и вам подобные…
— Ха! Громкие слова! Вы схватили меня, а теперь спите и видите во сне, как бы вам схватить Ренау!..
— В том то и дело, что не спим, Фоттхерт, — усмехнулся Любавин. — Вы убедились в этом на собственном опыте. Нашли вас, найдем и Ренау. Вы сами, в конце концов, скажите нам, где он.
— Скажу! Охотно скажу! — закричал Фоттехерт и вдруг залился каким-то лающим смехом. Видимо, у этого алкоголика и морфиниста, лишившегося в тюрьме привычных доз наркотиков, начинался приступ истерии. — Скажу, — снова завопил Фоттхерт. — Ищите Ренау в Москве, в Ленинграде, в Минске, в Киеве, в Куйбышеве — везде, где вы строите свой коммунизм. Миллионы долларов, слышите? — миллионы идут на то, чтобы сотни Ренау взрывали, жгли все, что вы строите… Вы рухнете, вы взлетите на воздух!.. Я вам скажу, где Ренау! Хватайте его, вот он, за этим окном!..
На губах у Фоттхерта появилась пена. Он сидел, схватив сзади руками спинку стула, и, блуждая вокруг обезумевшим взглядом, продолжал что-то бессвязно выкрикивать…
Любавин нажал кнопку звонка и приказал явившимся на вызов конвоирам увести его.
Пора было и отдохнуть. Любавин расстегнул воротник кителя, поднялся, медленно прошагал по привычной диагонали к окну и отворил его настежь. В комнату вместе с вечерней прохладой вошли голоса родного города — мягкий шелест машин и троллейбусов, приглушенная расстоянием музыка, басовитые гудки теплоходов, разгружавших в порту зерно с целины. Невдалеке строили новый дом. Электросварщики сеяли вокруг снопы ослепительных оранжевых и зеленых искр. На башенном кране светилась рубиновая звезда.
Варшава-Берлин-Баку.
1944–1956 гг.