Опубликовано в «Internationale Situationniste» №7, 1963 г.
Бюрократический капитализм нашел в Марксе свое законное обоснование. Я имею в виду не то сомнительное достоинство марксизма, которое заключается в успешном подкреплении неокапиталистических структур (теперешняя реорганизация этих структур напоминает неявную дань советскому тоталитаризму), а, скорее, хочу особо отметить степень, в которой глубочайший анализ процесса отчуждения у Маркса был вульгаризован современными зауряд-ностями — очевидно, что, если сорвать с этих бытовых проявлений, материализованных в каждом жесте, их магический покров, откроется единственная повседневная сущность жизней все большего числа людей. Одним словом, бюрократический капитализм содержит в себе осязаемую реальность отчуждения; значительно более успешно, чем мог бы вознамериться даже и сам Маркс, этому капитализму удалось донести отчужденность до каждого — ведь отчужденность эта становилась все тривиальней по мере того, как материальная бедность, отступая, сменялась все более распространяющейся общей нищетой существования. Бедность уменьшилась в отношении материально-количественном, но возросла и углубилась в отношении нашего образа жизни — и это, по крайней мере, одно из соображений, которое реабилитирует Маркса после всех тех порочных прочтений, которым мы обязаны недалекому большевизму. «Теория» мирного сосуществования помогла тем, кто еще сомневался, быстрее усвоить, что эксплуататоры, несмотря на разительные расхождения в позициях, могут вполне комфортно уживаться друг с другом.
«Всякое действие, — писал Мирча Элиаде, — может стать религиозным. Человеческое существование реализуется одновременно в двух плоскостях: с одной стороны, в плоскости временности, становления, иллюзии; с другой — в плоскости вечности, субстанции, реальности». В XIX веке эти две плоскости были настолько грубо разъединены, что было бы лучше, если бы обычная сила сохранила реальность в тумане божественной трансцендентности. Но и реформизму, преуспевшему там, где потерпел поражение Бонапарт, надо отдать должное, ведь он растворил становление в вечности, а реальность в иллюзии. Возможно, такому единению и не хватает крепости священного таинства обручения, но, по крайней мере, ему не занимать долговечности, а больше этого не осмелится требовать ни один апологет сосуществования и социального равновесия. Отсюда же вытекает — пусть в иллюзорном, но, тем не менее, неизбежном контексте преходящес-ти — и самоопределение нас как окончания абстрактной бренности, как завершения овеществленного срока наших деяний. Поэтому мы — это положительный полюс, конец социального отчуждения; мы — окончание всего срока отчуждения, отпущенного человечеству.
По мере того, как примитивные человеческие группы в своей эволюции приближаются к состоянию современного общества, по мере их социализации обнажается воля к упорному и результативному сопротивлению ужасающим и непостижимым силам природы. Но сопротивление в естественной среде — сопротивление как вместе с этой средою, так и собственно ей, подчинение ее нечеловеческим законам ради попытки выживания — может породить лишь более изощренную форму агрессивной защиты, более сложное и менее рефлекторное отношение. На более высоком уровне в таком отношении отражаются все те противоречия, которые, неконтролируемые, но подвластные влиянию силы природы, постоянно нагнетают.
По мере социализации все более успешная борьба со слепой властью природы постепенно ассимилировала примитивную и естественную форму отчуждения, но уже в другом виде. Теперь это было общественное отчуждение в борьбе с отчуждением естественным. Разве случайно технологическая цивилизация развилась до такой стадии, где общественное отчуждение сполна проявляется в конфликте с теми последними областями сопротивления природы, которых технологическая мощь не смогла (и небеспричинно) покорить? Сегодня технократы предлагают положить конец примитивному отчуждению: с трогательной гуманностью они убеждают нас улучшить и отладить технику, которая «сама» позволила бы нам победить смерть, страдания, дискомфорт и скуку. Но избавление от смерти есть чудо куда меньшее, чем избавление от самоубийств или желания умереть. Можно разными способами отменить смертную казнь, в том числе и так, чтобы об этом сразу пришлось пожалеть. До недавнего времени применение технологии (а в более широком смысле — манифестации социокультурного контекста, которым ограничена человеческая деятельность), уменьшая количество смерти и боли, все равно позволяло смерти, как раку, вгрызаться в сердце повседневной жизни человека.
На смену доисторическому периоду собирательства пришла эпоха охотников, в течение которой начали формироваться кланы, пытавшиеся таким образом увеличить свои шансы на выживание. Четко разграничивались охотничьи угодья и хозяйства, в которые ни в коем случае не допускали чужих, поскольку благополучие всего клана зависело от того, насколько умело оберегалась эта территория. В результате свобода, полученная благодаря менее затрудненному заселению естественной среды и более эффективной защите от ее угроз, вне границ, размеченных кланом, порождала, напротив, опровержение себя самой и заставляла клан умерять свои обычные требования в организации отношений с исключенными из существующего распорядка и представляющими какую-то опасность группами. С момента своего появления социально конституированное экономическое выживание подразумевало существование границ, запретов, непопулярных мер. Не стоит забывать, что до сегодняшнего дня, как история, так и собственно наша природа развивались в соответствии с общим направлением частного накопительства: получение классом, группой, кастой, наконец, индивидуумом общей власти над социоэкономическим выживанием при том, что форма этой власти остается многосоставной — от владения землей, заводом или капиталом до «чистой» власти над людьми (иерархии). За борьбой против режима, чей рай — государство кибернетического благополучия, скрывается необходимость еще более развернутой борьбы против фундаментального и имманентного порядка вещей, в развитии которого капитализму отведена мимолетная и преходящая роль; такого порядка вещей, который может исчезнуть, лишь если исчезнут последние следы иерархической власти наряду, конечно, с «дрянь-человеком».
Быть владельцем означает получить в свое безраздельное пользование благо, к использованию которого не будет допущен больше никто, признавая в то же время абстрактное право других на владение этим благом. Путем отлучения людей от фактического права собственности владелец распространяет свою власть на всех тех, кого он, таким образом, отлучил (в абсолютном смысле — на несобственников, в относительном — на иных собственников) и без кого сам он ничем не являлся бы. Здесь у несобственников нет выбора: владелец присваивает их собственность и отчуждает их как производителей его собственной власти, а их самих необходимость физического существования принуждает, пусть даже против их воли, к сотрудничеству, то есть, во-первых, к своему собственному исключению и, во-вторых, к выживанию в отсутствие жизни как таковой. Выключенные из процесса обладания собственностью, они все же участвуют в нем как посредники собственника — такое мистическое, по сути, участие всегда характеризовало все клановые и социальные взаимоотношения, которые постепенно пришли на смену принципу обязательного слияния, где каждый член общества непременно являлся неотъемлемой частью целого сообщества («органическая взаимозависимость»). То, насколько гарантировано выживание этих невладельцев, зависит от их действий в структуре частного собственничества. Они лишь усиливают право на собственность, от которой отлучены, и из-за этой размытости понятий каждый из них видит в себе участника собственности, живое воплощение права обладать. В свою очередь, эта слепая вера усиливает их положение на правах отлученных и зависимых. (Красноречивые примеры такого отчуждения: верный раб, полицейский, телохранитель, центурион — это существа, которые посредством своеобразного единения со своей смертью сообщают смерти силу, равную силе жизни, и в деструктивной энергии выделяют два полюса отчуждения — бесправного раба и полновластного хозяина). Для эксплуататора же такое положение вещей опасно. В его интересах поддерживать, укреплять и запутывать эту систему еще больше не потому, что он какой-то особенный макиавеллист, а потому, что он хочет остаться в живых. То, как организована внешняя сторона такого распорядка, тесно связано с сохранением его привилегий и физическим выживанием несоб-ственнника, который таким образом остается в живых и при этом эксплуатируется и не является личностью. Частное собственничество и доминирование, таким образом, устанавливаются с самого начала и воспринимаются как положительное право, пусть и в форме отрицательной общности. Для всех верное, в глазах всех оправданное божественными или естественными законами право на присвоение в частную собственность объективируется общими иллюзиями, универсальной трансцендентностью, общим и фундаментальным законом, в рамках которого каждый по-своему старается обустроиться в тех узких границах, что соответствуют его праву жить и условиям жизни в целом.
В таком социальном контексте функцию отчуждения должно воспринимать как необходимое условие выживания. Сам по себе труд несобственников противоречив настолько же, насколько и право на частную собственность. Труд этот делает из них совершенно подневольных существ, производителей своей же собственной экспроприации, выступает причиной исключения их из процесса собственничества и в то же время для рабов, рабочих, крепостных такой труд есть единственная возможность выжить. Она настолько уникальна, что занятия, вообще-то освобождающие жизнь от всякой осмысленности, принимают позитивный характер из-за естественного, саркастического искажения перспективы. Ведь ценность приписывали не только работе как таковой (в античных обществах это выливалось в жертвоприношения, в буржуазных обществах принимало иные грубые формы, выливалось в так называемые «народные демократии»), но и работе на хозяина; добровольное отчуждение стало почетной и едва ли вообще ставящейся под вопрос ценой выживания. Удовлетворение фундаментальных нужд остается лучшим стражем отчуждения; отчуждение сложно обосновать, иначе как объясняя его естественными необходимос-тями. Отчуждение умножает потребности, поскольку ни одной из них удовлетворить не может: теперь недостаток удовлетворения измеряется количеством машин, холодильников и телевизоров. С отчуждающих объектов был сорван трансцендентный покров тайны, и они остались оголенные, во всей своей обезоруживающей нищете. Быть богатым сегодня означает обладать большим количеством нищих предметов.
До недавнего времени выживание не позволяло нам жить. Поэтому стоит многого ожидать от все более увеличивающейся невозможности выживания, невозможности, которая станет очевиднее по мере того, как душащий избыток удобств и составных частей выживания сведет жизнь к примитивному выбору: самоубийство или революция.
Священное контролирует даже борьбу против отчуждения. Когда спадает мистический покров, скрывающий, во-первых, отношения, которые контролируют эксплуатацию, и, во-вторых, насилие, на котором эта эксплуатация зиждется, бывает прорыв, момент ясности — и раскрывается сущность сражения против отчуждения. Сущность эта — жестокая война на кулаках, война против квинтэссенции власти, явившейся во всем блеске своего грубого могущества и неприкрытой слабости. Власть — уязвимый гигант, и малейшая рана, нанесенная такому гиганту, покроет нападавшего вечным позором нового Герострата.
Но поскольку власть жива, происшедшее непросто истолковать. Лишь избавление от всякой иерархической власти поможет нам забыть о практике разрушения, о тех моментах, когда сложность мира становится ощутимой, прозрачной, досягаемой для любого, — такие моменты сопровождаются неукротимыми жакериями, восстаниями иконоборцев, «бешеных», Кронштадтом, Астурией, и, предвосхищая события, всплесками хулиганства в Стокгольме, и спонтанными забастовками... Мы приложим все усилия, чтобы избавиться от этой власти.
Медлительность, с которой восстанавливаются после разрушения мифологические структуры, делает возможным пробуждение сознания и взрывы восстаний. Она также виной тому, что, как только «эксцессы» революции остаются в прошлом, борьба против отчуждения переходит в теоретическую плоскость и подвергается «анализу», а на самом деле не чему иному, как переходящей демистификации, которая уже предваряла восстание. Именно на этом этапе теоретики, которым поручено объяснить значение мятежа его инициаторам (тем, кто демистифицирует делом, а не словом), пересматривают и отвергают самые глубокие и верные аспекты восстания с формулировкой «мы этого не хотели».
Всякое действие, направленное на оспаривание власти, требует анализа, пробирования на предмет тактической пригодности. Сейчас многого можно ожидать от нового пролетариата, который вдруг посреди потребительского изобилия обнаружил, что он нищ (обратите внимание на повстанческие настроения среди рабочих Англии и на общую позицию реакционно настроенной молодежи в современных странах);
стран, которым хватило незаконченных полуреволюций и которые теперь препоручают своих прошлых и нынешних теоретиков заботам музеев (такова, к примеру, роль интеллигенции в восточном блоке);
третьего мира, чье неверие в технологические мифы современности поддерживалось колониальной полицейщиной и наемниками, последними излишне усердными бойцами трансцендентности, при том, что они - самая лучшая прививка против нее;
силы Ситуационистского Интернационала («наши идеи покорили все умы»), способной предвосхищать удаленно контролируемые восстания, «хрустальные ночи» и стадное сопротивление
Собственничество связано с диалектикой частного и общего. В загадочном измерении, где разрешены внутренние противоречия рабовладельческой и феодальной систем, несобственник, отлученный как индивид от права владеть, пытается обеспечить себе выживание трудом: чем больше идентифицирует он себя с интересами своего хозяина, тем он успешнее. Он знает остальных несобственников только потому, что их объединяет одно общее обязательство — неизбежная передача своей рабочей силы (христианство рекомендовало добровольно сдаться: единожды раб «по своей воле» предлагал свою рабочую силу и переставал быть рабом), поиск оптимальных условий выживания и мистическое отождествление. Хотя борьба рождается от универсальной воли к выживанию, она располагается на том уровне существования, где в игру вступает идентификация с желаниями хозяина и таким образом возникает определенное индивидуальное соперничество, которое отражает соперничество между хозяевами. Соревнование развивается на этом поле до тех пор, пока героические отношения остаются скрытыми за мистической завесой, и до тех пор, пока условия, вызывающие к жизни существование этой завесы, сохраняются; или, говоря иными словами, до тех пор, пока степень рабства определяет сознание уровня прожитой реальности раба (мы все еще называем «объективным сознанием» то, что на самом деле есть сознание объектности). Владелец, со своей стороны, зависит от общего признания права, из которого не исключается лишь он один, но которое присутствует на плоскости видимости как право, доступное любому отдельно взятому индивидууму. Его привилегированная позиция зависит от подобной веры, которая в свою очередь также является базисом для силы, существенной в случае, если он должен удерживать свое собственное среди других собственников; это его сила. Если он создает видимость отказа от безраздельного присвоения всего и всех, если он является в меньшей степени хозяином, чем слугой общественного добра и защитником коллективной безопасности, тогда его власть увенчана славой, и к остальным своим привилегиям он добавляет привилегию отрицания на уровне существования (которая является единственным уровнем соотнесения с миром при односторонней коммуникации) самым понятием о персональном присвоении. Отрицая тот факт, что каждый имеет свое право, он отрекается от других владельцев. В феодальной перспективе владелец не интегрирован в видимость в той же степени, что и невладельцы, рабы, солдаты, функционеры и слуги всех мастей.
Жизни последних настолько жалки, что большинство может жить лишь как карикатура на Хозяина (феодала, князя, дворецкого, заводского мастера, верховного жреца, Бога, Сатаны). Но и сам хозяин вынужден исполнять одну из карикатурных ролей. Он может это делать, не прилагая особых усилий, поскольку его претензия на общую жизнь уже столь карикатурна при его-то изолированности среди тех, кто способен лишь выживать. Он уже один из нас (да еще осознание величия прошлых эпох добавляет горький оттенок к его грусти); он, как каждый из нас, жадно искал таких приключений, где он мог бы оказаться на пути к вечным мукам. Мог ли хозяин в тот самый момент, когда отчуждал прочих, увидеть и понять, что низводит их до уровня ущербных, исключенных существ, и отдать себе отчет в том, что сам выступает всего лишь как эксплуататор, персонаж чисто отрицательный? Такое осознание маловероятно и опасно. Расширяя свою власть на самое большое количество субъектов, какое только возможно, разве он не позволяет им выжить, предоставляя им единственный шанс на спасение? («Что стало бы с рабочими, если бы капиталисты не соблаговолили взять их к себе в услужение?» — таким вопросом любили задаваться высоколобые мыслители XIX века). На самом же деле владелец официально открещивается от любых претензий на частное собственничество. На жертву несобственника, который через труд обменивает свою настоящую жизнь на жизнь кажущуюся (и таким образом избегает немедленной смерти, предоставляя вместо этого своему хозяину право на выбор по его усмотрению смерти растянутой, смерти заживо), хозяин отвечает якобы жертвой своего «я» как владельца и эксплуататора; он ставит себя на место слуги, во-первых, всего сущего и, во-вторых, легенды (Бога и людей, например). Еще одним лишь жестом, деянием столь безвозмездным, что оно омывает его сияньем иного, лучшего мира, хозяин сообщает отречению форму чистой мифической реальности: отказываясь от повседневной жизни, он является подлинным нищим среди кажущихся богатств, он, принесший себя в жертву на благо всех, не такой, как остальные, жертвующие себя лишь ради себя. Свое затруднительное положение он обращает себе на пользу, выводя из него престиж мученика. Чем могущественней он, тем больше он кладет на алтарь; он становится тем самым живой отсылкой к целому корпусу несуществующей жизни, наивысшей возможной точкой на шкале мифологем. По собственной воле отошедший от простых смертных, он притягивается к миру божественному, и его более или менее признанная причастность к божественному (на уровне внешнего — единственном уровне, признаваемом другими) освящает его положение среди иных таких же, как он, владельцев. В устройстве трансцендентности феодальный господин (сеньор) — и через связь с ним в разной степени и другие владельцы средств производства — играет главную роль, ту роль, которую он действительно играет в экономической организации выживания всей группы. В результате существование группы на каждом уровне привязано к существованию владельцев как таковых, к тем, кто, владея всем по праву владения всеми, заставляет всех отказаться от своих жизней под предлогом уникального, абсолютного, божественного отречения собственников. (На пути от бога Прометея, наказанного богами, и до бога Христа, наказанного людьми, жертва Хозяина принимает обывательский характер, теряет ауру священности, становится очеловеченной.) Миф поэтому объединяет собственника и несобственника, заключает их в общую оболочку, в которой необходимость выживания, будь то выживание обычное, физическое или выживание в качестве привилегированного существа, заставляет их жить внешним, перевертышем жизни реальной, перевертышем ежедневных практик. Мы все еще здесь ожидаем своей очереди, чтобы прожить жизнь хотя бы вне той мистической силы, против которой протестует каждое наше движение и которой мы покоряемся.
Миф — то есть тот единый абсолют, в котором противоречия нашего мира обретают кажущееся разрешение, то гармоничное и постоянно гармонизируемое видение, которое отражает и усиливает правящий порядок, — есть сфера священного, внечеловеческая зона, где проявляется изобилие откровений и аккуратно подавляется откровение о процессе частного собственничества. Ницше видел это, когда писал: «Всякое становление есть преступное отступление от вечного бытия, и расплата — смерть». Когда буржуазия заявила, что заменит чистое Бытие феодализма Становлением, на самом деле она лишь сорвала сакральность с Бытия и вновь одела в нее Становление, сыграв при этом себе на руку. Свое собственное Становление она возвела в статус Бытия, статус не абсолютного обладания, но скорее относительного приобретения: мелкого демократического и механического Становления с его внутренними понятиями о прогрессе, достоинствах и причинной связи. Жизнь хозяина прячет его от себя самого; привязанный к мифу соглашением о жизни и смерти, он не может увидеть себя-исключительного наслаждающимся каким-либо благом, разве что сквозь призму опыта его собственного отлучения. (И не через это ли мифическое отлучение несобственники сумеют осознать реальность их собственного исключения?) Он несет ответственность за группу, он принимает на себя груз божественности, и, подвергаясь благословению и каре, сопутствующим этому грузу, он опутывает себя аскезой и иссыхает. Модель богов и героев, господина и владельца является истинной реальностью Прометея, Христа, всех тех, чьи красочные и богатые жертвы позволяют «подавляющему большинству людей» продолжать приносить себя в жертву абсолютному меньшинству — господам. (Анализ жертвоприношения собственника следовало бы изучить повнимательнее: возможно, случай Христа — на самом деле жертвование хозяином своего сына? Если хозяин не может принести себя в жертву иначе, как внешне, то Христос — пример настоящего жертвоприношения повелителем своего сына в ситуации, когда обстоятельства не оставляют иного выбора. Как сын господина он тоже хозяин, но лишь на ранней стадии своего становления, эмбрион, эскиз будущего властителя. К этому же мифическому измерению следует отнести и известное замечание Мориса Барра, которое он сделал в 1914 г., когда пришла война, и его видения наконец-то сбылись: «Наша молодежь, как ей и полагается, ушла проливать реки крови».) Эта довольно безвкусная игра, еще задолго до того, как трансформироваться в символический ритуал, познала и героический период, когда короли и главы кланов ритуально умерщвлялись в соответствии с их «волей». Историки уверяют нас, будто на смену этим августейшим мученикам вскоре пришли пленники, рабы и преступники. Наказание было передано дальше, а правители сохранили божественный ореол.
Концепция общей судьбы основана на жертве собственника и несобственника. Говоря иными словами, понятие «человеческого состояния» основано на идеальном и измученном образе, целью которого является попытка разрешить неразрешимое противоречие между мистической жертвой меньшинства и действительно жертвенной жизнью любого другого. Функция мифа состоит в объединении и делании чего-либо вечным, в последовательности статических моментов, в диалектической «воле к жизни» и ее противоположности. Это универсально доминантное фактическое единство достигает своего наиболее осязаемого и конкретного выражения в коммуникации, особенно в языке. Двусмысленность лучше всего манифестируется на этом уровне, она ведет к недостатку настоящей коммуникации, она заставляет аналитика отдаваться на милость странных фантомов, на милость слов — вечных и меняющихся мгновений, содержание которых изменяется в соответствии с тем, кто их произносит, как это происходит с понятием жертвы. Когда язык подвергается проверке, он не может больше скрывать неверность интерпретации и таким образом провоцирует кризис участия. В языке эпохи можно увидеть следы тотальной революции, незаконченной, но всегда неминуемой. Эти следы являются возвышающими и ужасающими знаками переворотов, которые они предвещают. Но кто принимает их всерьез? Дискредитирующий и поражающий язык так же глубоко укоренен и инстинктивен, как и подозрение, с которым люди смотрят на мифы, в то же самое время оставаясь накрепко привязанными к ним. Как можно использовать фразы для того, чтобы указать знаки, которые опровергают фразеологическую организацию внешнего? Лучшие тексты до сих пор ожидают своего оправдания. Только когда стихотворение Малларме станет единственным объяснением революции, и поэзия, и революция избавятся от своей двусмысленности. Ожидание и подготовка к этому часу требуют обработки информации не как последней шоковой волны, когда важность события всем уже безразлична, а напротив, как первого предвестника грядущих деяний.
Порожденный желанием человека пережить буйство неконтролируемых сил природы, миф на самом деле является изжившей себя программой социального благополучия. Миф свел воедино всю свою тираническую силу путем низведения жизни до единственного измерения — выживания, путем отождествления ее с движением и всеобщностью.
Если атаковать миф, он сольет в единый поток все разнообразие атак, а затем, рано или поздно, он обволакивает и ассимилирует их все. Ничто не в силах устоять перед ним, ни одно изображение или концепция, которая может внести разлад в доминанту духовного здания. Он преломляет любое выражение фактов или пережитого опыта: он сообщает им свою собственную интерпретацию и по-своему их драматизирует. Частное сознание — это сознание опыта, которое находит свое выражение на уровне организованного внешнего проявления.
Миф поддерживается вознаграждаемым жертвоприношением. Поскольку каждая жизнь основывается на своем, личном отречении, опыт надо определить как жертвоприношение и последующую компенсацию. В качестве награды за проявленный аскетизм посвященному (которым может быть продвигаемый по службе работник, специалист или менеджер — то есть все новые мученики, канонизированные демократией) предоставляется ниша в нагромождении фасадов, внешностей. Теперь ему позволяется с комфортом расположиться в системе отчуждения. Но коллективные приюты исчезли вместе с едиными обществами; все, что от них осталось, это их позднейшие воплощения из бетона, рассчитанные на использование широкой публикой: храмы, церкви, дворцы — памятники универсальной защите. Приюты нынче частные, и если не совсем ясно, в чем заключается защита, которую они предоставляют, нет никакого сомнения в том, какова же цена этой защиты.
«Частная» жизнь определена, в первую очередь, в формальном контексте. Она, конечно, порождается социальными отношениями, возникающими в течение процесса приобретения в собственность, но форма ее определяется конкретным выражением этих отношений. Универсальная, неоспоримая, но постоянно оспариваемая, эта форма делает присвоение неотъемлемым правом каждого, правом, от которого каждый отлучен и которое может получить, только отвергая его. До тех пор, пока ему не удается освободиться от контекста, держащего его под спудом (такой прорыв называется революцией), наиболее аутентичный опыт можно осознать, выразить и передать только через инверсию, посредством которой рассеивается его фундаментальное противоречие. Другими словами, если позитивный проект не в состоянии поддерживать практику радикального преобразования условий жизни, которые являются не чем иным, как условиями присвоения в частную собственность, он обречен, будучи захваченным негативностью, которая управляет проявлением социальных отношений, поглощаясь ею в качестве перевернутого зеркального образа. В тотализирующей перспективе, где она выступает в качестве условий чьей-то целостной жизни и в которой ее реальная и мистическая власть более не может быть отделенной (будучи как реальной, так и мистической), процесс присвоения в частную собственность привел к тому, что жизнь стало невозможно выразить каким-либо иным способом помимо негативного. Жизнь в своей целостности погружена в негативность, которая разъедает ее и формально определяет. В наши дни говорить о жизни — все равно что говорить о веревке в доме повешенного. С тех самых времен, как ключ к жажде жизни был потерян, мы бродим по коридорам бесконечного мавзолея.
Того разговора, который ведут между собою случай и набор игральных костей, уже недостаточно для оправдания нашей апатии. Те, кто до сих пор принимает жизнь в хорошо обставленной усталости, представляют себе, как они ведут праздное существование, и в то же время забывают заметить в каждом из их ежедневных жестов живое отрицание их отчаяния, отрицание, которое должно было бы заставить их отчаяться только из-за бедности их воображения. Даже если забыть о жизни, человек может отождествлять себя с целым рядом образов: от беспощадного завоевателя и раба на одном полюсе до святого и непорочного героя — на другом. В качестве представлений мир и человек воняют хуже падали и больше нет рядом Бога, который превратил бы склеп в цветочное ложе. После всех тех веков, что люди умирали, безропотно принимая неизменные объяснения о богах, природе и биологических закономерностях, не будет необоснованным вопрос: «Не умираем ли мы оттого, что столько смерти — и по вполне определенным причинам — наполняет каждый момент наших жизней?»
Практику присвоения в частную собственность можно определить как собственничество над предметами, осуществляемое посредством собственничества над людьми. Такое состояние вещей, по своей сути, сродни растревоженной весенней талой воде, в которой отражения смешиваются и теряют свои очертания. Воздействие и влияние этой практики, которое распространяется на всю историю человечества, кажется, характеризовалось до сегодняшнего дня следующей фундаментальной двойственностью модели поведения: с одной стороны, онтологией, основанной на жертвенности и отрицании себя (соответственно, на субъективных и объективных аспектах такого отрицания), с другой — бинарным разделением на конкретное и обобщенное, индивидуальное и коллективное, частное и общественное, теоретическое и практическое, духовное и материальное, умственное и физическое, и т.д. Антитеза универсального собственничества и универсальной экспроприации предполагает, что суть «хозяина» увидели, поняли и изолировали. Происходящий из этого противостояния мифический образ страха смерти, желания и отрешения, не дает покоя рабам, слугам, вообще всем тем, кто уже больше не может жить так, как жил. Такой образ — иллюзорное отражение их участия в процессе владения; иллюзия, возникающая тем естественней, потому что они действительно участвуют в ней, каждодневно жертвуя свои силы (древние называли это болью или мукой, а мы зовем работой или трудом) на производство собственности таким способом, который им самим не оставляет никакого места в иерархии мироздания. Хозяин может лишь цепляться за отождествление работы с приносимой жертвой, подобно тому, как Христос цепляется за свой крест и гвозди. Ведь целиком в его, хозяина, власти признать жертву и совершенно отказаться от права на уединенное наслаждение благами, прекратить экспроприировать с чисто человеческой тягой к насилию (то есть неумеренному, беспредметному насилию). За возвышенными жестами скрывается исходный насильственный заряд; благородность пожертвования искупает завоевателя — теперь его зверство омыто светом трансцендентности, а ее власть сокровенна, ее боги — бескомпромиссные хранители прав, суровые пастыри законопослушного мирного стада «владеющих и желающих владеть». Игра на трансцендентность и та жертва, которую подразумевает эта игра, — вот величайшие завоевания хозяев. Любой, кто интригует властью, но отказывается от очищения отречением (то есть разбойник или тиран), будет рано или поздно выслежен и убит, как бешеный пес, а то и хуже, как, например, те, чье несложное понимание «труда» не брало в расчет мироощущение других, — Тропман, Лан-дрю, Петьо — убийцы людей, которые не считали нужным оправдываться высокими идеалами типа защиты Свободного Мира, или Христианского Запада, или Государства, или Человеческого Достоинства. Они были обречены на поражение. Отказываясь играть по правилам, пираты, разбойники и изгои беспокоят добропорядочных людей (их добропорядочность, впрочем, — тоже отражение мифа), хозяева же через убийство нарушителя или перевербовку его в подневольного стража заново утверждают «вечную истину»: непродающиеся теряют право на выживание; продающиеся теряют право на жизнь. Сущность гуманизма заключается в жертве, приносимой хозяином, из-за чего гуманизм — и это следует уяснить раз и навсегда — не более чем несчастная антитеза всего человеческого. Гуманизм строится на осознанном и серьезном восприятии хозяина в контексте его собственной игры, то есть такого хозяина, которого восславляют те, кто в его самоочевидном акте пожертвования (этой карикатуре на настоящую жертву) видит причину надеяться на спасение. Справедливость, Достоинство, Благородство, Свобода — все эти слова, что выкрикиваются и выпеваются, вряд ли могут претендовать на роль чего-то большего, чем домашние животные, которые всякий раз с тех пор, как героические лакеи завоевали право прогуливать их на улице, исправно возвращаются домой. Использовать такие слова означает забыть, что они — балласт, сброс которого позволяет власти взлететь за пределы досягаемости. И если мы представим себе режим, постановивший, что мифический жертвенный акт хозяев не следует продвигать в таких универсальных формах, режим, который поставит себе целью выследить эти слова-понятия и уничтожить их, то мы с такой же легкостью увидим, что левые такому режиму не смогут предложить ничего, кроме жалкой словесной баталии, где каждая следующая фраза, одновременно с упоминанием о «жертве» предыдущего хозяина, призывала бы к столь же мифической жертве господина нового (то есть левого — ведь это режим, косящий рабочих во имя пролетариата). Связанный воедино с понятием жертвы, гуманизм рождается из взаимного страха рабов и повелителей: это не что иное, как солидарность испуганного до усеру человечества. Но те, кто отрицает любую иерархическую власть, могут использовать любое слово как оружие для укрепления своих действий. Лотреамон и нелегальные анархисты об этом уже знали, как знали об этом и дадаисты.
Собственник, таким образом, становится владельцем с того самого момента, как помещает в руки Господа или некой универсальной трансцендентности власть над вещами и людьми; априорная безгрешность такого божественного управления отбрасывает на него небесные блики, оправдывающие и освящающие малейший его жест. Встать в оппозицию к подобным образом помазанному на владение хозяину означает воспротивиться Богу, естественному порядку вещей, отечеству, людям, то есть исключить себя из цельности физического и духовного мира. Как справедливо заметил Марсель Аврен, «мы не должны управлять, но не должны и подчиняться». Для тех, кто к этому юмору добавит полагающуюся толику насилия, не будет больше ни спасения, ни проклятия; не будет вовсе никакого места во вселенском мироустройстве — ни с Сатаной, великим сообщником верующих, ни с иной формой мифа, так как они, люди эти, будут живым доказательством бесполезности всего такого. Они рождены были для жизни, которую еще только предстоит изобрести; и в течение отпущенного им срока мечта о такой жизни привела их к краху и несчастью.
Два следствия обособленности в трансцендентности таковы:
1. если из онтологии следует трансцендентность, вполне очевидно, что любая онтология автоматически оправдывает и хозяина, и иерархию власти, в которой хозяин предстает в примитивных, но более или менее верных изображениях;
2. на различие между трудом физическим и умственным, между теорией и практикой, накладывается различие между трудом как истинной жертвой и трудом в форме фальшивой жертвы.
Заманчиво было бы объяснить фашизм в числе прочих причин и актом веры, аутодафе буржуазии, мучимой убийством Бога и срывом великого священного спектакля, посвящающей себя дьяволу, извращенному мистицизму — черному мистицизму с его ритуалами и холокостами. Мистицизму и большим деньгам.
Не следует забывать, что иерархическая власть непредставима без трансцендентности, без идеологии, без мифов. Демистификация сама по себе может всегда обратиться в миф: довольно лишь по-философски «забыть» перейти от демистификации на словах к демистификации действиями. Любая демистификация, нейтрализованная таким образом, такая, у которой вырвано жало, становится безболезненной, эвтанатической — одним словом, гуманистической. Вот только само движение демистификации рано или поздно демистифицирует демистификаторов.
Что станет с всеобщностью, присущей каждому унитарному обществу, когда ей придется столкнуться с буржуазным разрушением этого общества?
Успешной ли будет попытка искусственно восстановленного единства надуть рабочего, отчужденного от потребления?
Каким может быть будущее всеобщности в раздробленном обществе?
Какова должна быть та неожиданная смена этого общества и всей его организации внешностей, которая приведет нас к счастливому концу?
Если вы пока не знаете, выясните это во второй части!