Нет, паук бессмертен, ибо это не просто паук:
это неизведанный страх мира, превратившийся
в извивающийся, шевелящий ядовитыми челюстями кошмар.
— Всякий раз, когда я смотрю на этот кусок дерева, — начал рассказ старик, — я удивляюсь тому, как могло случиться такое, что с далекого Востока, где, как говорят, возник человеческий род, люди дошли досюда и нашли этот уголок в такой узкой котловине; я представляю себе, чего только не вынесли они, заброшенные судьбой или вытесненные врагом, и что это были за люди! Я многих спрашивал об этом, но узнал только, что эта местность, Сумисвальд[28], была заселена очень давно, и еще прежде, чем родился Спаситель, здесь уже стоял город; но нигде это не записано. Тем не менее известно, что уже прошло более шестисот лет с тех пор, когда на месте нынешнего госпиталя находился замок, и приблизительно в это же время стоял здесь дом, принадлежавший вместе с большей частью окружавшей его земли этому замку, так что приходилось людям отдавать туда десятину и поземельную плату, ходить на барщину, потому что народ этот был крепостной и прав своих не имел — не то что сейчас, когда каждый их имеет, достигнув определенного возраста. Неравенство было тогда очень большим, и рядом с крепостными, которые вели успешную торговлю, жили такие люди, которые терпели почти невыносимый гнет. Их положение целиком зависело от хозяев, между которыми тоже не было равенства, но они пользовались неограниченным господством, так что пожаловаться было некому. Тем, кто принадлежал господам из замка, часто приходилось хуже, чем другим. Большинство замков находились во владении одной семьи и переходили от отца к сыну, поэтому господин и его люди знали друг друга с детства, и кое-кто из господ был для своих подданных все равно что родной отец.
А этот замок относительно недавно достался в руки рыцарям, которых называли «тойчен»[29], а того, кто был у них главным, называли комтуром[30]. Эти главные часто менялись: были и саксонцы, и швабы, так что о какой-нибудь привязанности к месту и речи быть не могло, и каждый из них привозил свои порядки и обычаи.
В то время рыцари вроде бы воевали в Польше и в Пруссии с язычниками и там, хоть они и имели духовный сан, привыкли к такой языческой жизни и так обращались с людьми, будто не един Бог в небесах. А когда вернулись домой, то все еще продолжали думать, что живут среди язычников, и вели себя соответственно. Вот и вышло, что те, кто предпочитал веселую жизнь в тихих местах кровавым сечам в дикой стране, или те, кому нужно было залечить свои раны и окрепнуть телом, заселяли имения, которые орден — так назывались общества рыцарей — держал в Германии и в Швейцарии, и делали там все, что им заблагорассудится. Одним из самых свирепых был якобы Ханс фон Штоффельн из Швабии. Вот при нем-то и произошло все, о чем я рассказываю и что передается у нас из поколения в поколение.
Этому Хансу фон Штоффельну вздумалось однажды построить на холме Бэрхаген большой замок: там, где еще сейчас при дурной погоде видят иногда духов замка, стерегущих свои сокровища. Обычно рыцари строили замки так, чтобы лучше было грабить людей, правда, каждый по-своему. Почему все-таки этот рыцарь захотел иметь замок на диком пустынном холме, никто не знал, достаточно было и того, что он этого хотел, а принадлежавшие замку крестьяне должны были его строить. Рыцаря не интересовало, каким делом нужно было заниматься в это время года: сенокосом, или уборкой урожая, или посевом. Столько-то и столько-то должно было быть выставлено упряжек, столько-то человек — выйти работать, к такому-то и такому-то времени должен быть положен последний кирпич или вбит последний гвоздь. При этом рыцарь не знал ни милосердия к бедным людям, ни их нужд. Он подгонял их, как язычник, только ударами и руганью, и если кто-нибудь валился с ног от усталости, медленнее шевелился или просто собирался передохнуть, за его спиной тут же вырастал управляющий с плетью, и пощады от него не знали ни старые, ни слабые. Если эти дикие рыцари были у себя, наверху, то они радовались, слыша щелканье плетей. Кроме того, любили они устраивать работникам различные каверзы: произвольно увеличивали барщину работникам, а потом злорадствовали по поводу страха и горького пота крестьян.
И вот наконец замок со стенами в пять локтей толщиной был готов, и никто не знал, для чего он строился там, наверху, но крестьяне были рады уже тому, что он был построен, если уж так было угодно, и что уже вбит последний гвоздь и положен последний кирпич.
Они вытерли пот со лбов, с тяжелым сердцем возвратились к своим хозяйствам и увидели, в каком запустении те находятся из-за проклятого строительства. Однако долгое лето было у них еще впереди, а Бог — над ними, поэтому они собрались с духом, приналегли на плуги и утешили переживших голодные времена жен и детей, которым работа казалась новой пыткой.
Но едва успели они провести первую борозду в поле, как пришла весть, что все крепостные крестьяне обязаны явиться к определенному времени в Сумисвальдский замок. Они жили страхом и надеждами. Хоть они и не видели ничего от нынешних обитателей замка, кроме подозрений и жестокости, но им казалось, что господа должны по справедливости отблагодарить их за такую неслыханную барщину, и, поскольку им так казалось, они считали, что и господа думают так же и отблагодарят их подарками или освобождением от каких-нибудь налогов.
В назначенный вечер пришли они заранее, с тревогой на душе, однако им пришлось долго ждать во дворе замка, выслушивая насмешки слуг. Слуги также были в стане язычников. В то время было, верно, так же, как и сейчас, когда каждый гроша не стоящий господский лакеишка считал себя вправе презирать коренных крестьян и издеваться над ними.
Наконец-то они были впущены в рыцарский зал: перед ними открылась тяжелая дверь, внутри вокруг массивного дубового стола сидели рыцари в коричнево-черных одеждах, у их ног — свирепые псы, а выше всех сидел фон Штоффельн — сильный, устрашающего вида мужчина, с головой в половину бернской меры, с бородой, похожей на гриву старого льва, и с широко расставленными, как колеса плуга, глазами. Никто не решался войти первым, все подталкивали вперед друг друга. Тут рыцари захохотали, так что вино брызнуло из кубков и дико рванулись вперед псы.
У крестьян же было невесело на душе, и они думали лишь о том, чтобы поскорее убраться отсюда по домам, и каждый старался спрятаться за спину другого. Когда, наконец, рыцари и псы замолчали, заговорил фон Штоффельн. Голос его доносился словно из тысячелетнего дуба:
— Мой замок готов, но это еще не все: скоро наступит лето, а над ним нет тени. В течение одного месяца вы должны ее сюда перенести: вы выроете сотню взрослых буков в Мюнеберге вместе с корнями и посадите их на Бэрхагене, и если я недосчитаюсь хоть одного бука, то вы заплатите мне за это кровью и всем своим добром. Там, внизу, стоит выпивка и закуска, но уже завтра первый бук должен стоять на Бэрхагене.
Когда они услышали о выпивке и закуске, то кто-то из них решил, что рыцарь милостив и в хорошем настроении, и заговорил было о неотложных крестьянских работах, о голодных женах и детях и о том, что удобнее было бы перенести это дело на зиму. Ярости рыцаря не было предела, его голос — гремел, подобно грому:
— Если я милостив, то вы заносчивы! — говорил он. — Если в Польше готовы были целовать ноги за то, что не лишают жизни, то здесь у вас есть и дом, и добро в доме, а вам всего мало. Но я сделаю вас послушными и нетребовательными, и это так же верно, как то, что мое имя — Ханс фон Штоффельн. Если сто буков не будут стоять в срок наверху, я велю вас так выпороть, что живого места не останется, а жен с детьми брошу собакам!
Тут уж никто не решился больше ни о чем заговаривать, но и выпивки с закуской уже никто не хотел; едва услышав гневный приказ, крестьяне ринулись к двери, и каждый боялся остаться последним в зале, а вдогонку им неслись громовой голос рыцаря, хохот его гостей, насмешки слуг и лай собак.
Как только замок скрылся за поворотом, крестьяне сели на обочину дороги и горько заплакали, и никто не умел утешить другого, и ни у кого не доставало мужества разгневаться, так как нужда и горе убивали их волю, и сил хватало только на горестные слезы. Свыше трех часов должны были они везти буковые деревья через чащобу по крутому подъему в гору, а совсем рядом с этой горой росло множество красивых деревьев, и их нельзя было трогать! В месячный срок нужно было свершить работу: два дня по три, а на третий — еще четыре дерева должны были они тащить через всю огромную долину в крутую гору вместе со своим измученным скотом. И, кроме того, на дворе был май, когда крестьянин должен днями и ночами пропадать в поле, если он хочет обеспечить себя хлебом и всем остальным на зиму. И вот в тот момент, когда они были так беспомощны, не решаясь поднять глаза друг на друга, и никто не решался возвращаться в родной дом, перед ними появился неизвестно откуда длинный и сухощавый охотник в зеленой одежде. На лихо заломленном берете подрагивало красное перо, на черном лице полыхала огнем рыжая бородка, и между крючковатым носом и заостренным подбородком почти незаметно, как пропасть над нависающей скалой, возникло отверстие рта, и они услышали вопрос:
— Что стряслось, добрые люди, что вы тут сидите и рыдаете, так что камни дрожат в земле и сучья падают с деревьев?
Дважды спросил он и дважды не дождался ответа. Тогда еще больше почернело лицо Зеленого Охотника и еще краснее стала его рыжая борода: казалось, она сейчас вспыхнет, и с нее посыплются искры, как с елового полена; его губы сложились в дудочку наподобие стрелы, затем растянулись, и он спросил участливо:
— Но послушайте, добрые люди! Что поможет вам, если вы будете так сидеть и стенать до второго пришествия или до тех пор, пока звезды не посыплются с неба; но вряд ли и это вам поможет. Однако, если у вас спрашивает человек, что с вами, человек, который желает вам добра и, может быть, поможет вам, то вы должны не рыдать, а разумно ответить ему — это вам скорее поможет.
Тут один старик покачал седой головой и сказал:
— Не обижайтесь, но горю, из-за которого мы плачем, не поможет ни один охотник, и если сердце полно горем, от него не дождешься слов.
Зеленый Охотник покачал в ответ на это головой и снова заговорил:
— Ты говоришь неглупо, отец, но не все еще так плохо, как ты думаешь. Можно рубить дерево или разбивать камень, и они не издадут ни звука, только будут сетовать на это. Так и человек должен только сетовать, все должны сетовать и жаловаться первому встречному, и, может быть, первый встречный поможет. Я простой охотник, но кто знает, нет ли у меня дома хорошей упряжки, чтобы возить дерево и камни или буки да ели?
Как только бедные крестьяне услышали слово «упряжка», на сердце у них стало светлее, у каждого загорелась искра надежды, и все взгляды обратились на охотника, а старик сказал:
— Не всегда нужно рассказывать первому встречному обо всем, что лежит на душе; но если видишь, что он хочет тебе добра, не скрывай от него истины. Больше двух лет мучились мы со строительством замка, и не осталось ни одного хозяйства во всем владении, которое не жило бы в горькой нужде. И вот, едва мы вздохнули посвободнее, думая, что теперь-то займемся своими делами и с новыми силами вспашем наши поля, как тут хозяин приказал в месячный срок пересадить взрослые буковые деревья из Мюнеберга на земли вокруг нового замка, чтобы получился тенистый лес… Мы не знаем, как управиться с этой работой за месяц с нашими измученными лошадьми; да если мы и управимся, поможет ли нам это? Мы не успеем ничего посадить на своих полях и умрем голодной смертью, если нас еще раньше не прикончит тяжелая работа. Нам нельзя возвращаться домой с такой вестью, чтобы к старому горю наших близких не прибавилось новое.
Тут Зеленый Охотник погрозил длинной, тощей черной рукой в сторону замка и поклялся жестоко отомстить его хозяину за такое тиранство. Крестьянам же он пообещал помочь: на своей упряжке, которой в этих краях нет равных, он возьмется перевезти от Кирхштальдена, что по ту сторону Сумисвальда, до Бэрхагена все буки, которые они смогут туда свезти, назло рыцарям, к тому же за умеренную плату.
Бедные люди вняли этому неожиданному предложению: ведь до Кирхштальдена они могли бы довезти деревья и сами, работая при этом на своих полях. Поэтому старик сказал:
— Ну, говори тогда, чего ты потребуешь от нас, чтобы наша сделка состоялась?
На это лицо Зеленого Человека приобрело лукавое выражение, опять словно заискрилась его бородка, змеиным огнем заблестели глазки, и жутковатая улыбка задрожала в уголках рта, когда он ответил:
— Как я уже говорил, мне нужно всего лишь некрещеное дитя.
Словно молнией пронзили эти слова людей, пелена спала с их глаз, и они разбежались в разные стороны, словно солома, подхваченная ветром.
Громко захохотал Зеленый Охотник, так что рыбы зарылись в ил, а птицы улетели в чащу леса.
— Подумайте хорошенько, посоветуйтесь с вашими бабами, и на третью ночь я снова будут ждать вас здесь! — крикнул он вслед убегающим, и его слова застряли у них в ушах, как стрела с крючком застревает в теле.
Бледные, дрожащие, мчались мужчины по домам; никто не оглядывался на бегущего рядом, никто не смел ни за какие богатства обернуться назад. Когда испуганные люди примчались домой, как голуби, загоняемые хищной птицей в голубятню, страх поселился в каждом доме. Страх, поразивший мужчин, заставил дрожать и стариков, и женщин.
Сгорая от любопытства, женщины до тех пор приставали к мужчинам с расспросами, пока те не сдавались и не открывали им все в самом укромном уголке дома. Каждый мужчина поведал жене о том, что они услышали в замке, и женщины с гневом и проклятьями слушали их рассказы; рассказали и о том, кто им встретился и что им было предложено. Безотчетный страх охватил женщин, крик ужаса пронесся над горой и долиной, и у каждой в душе появилось такое чувство, будто именно ее ребенка хотел отнять злодей.
И только одна женщина не кричала, подобно остальным. Это была женщина очень ловкая и сообразительная. Говорили, что она родилась в Линдау, но уже давно жила здесь. У нее были дикие черные глаза, и она не боялась ни Бога, ни черта. Очень плохо, сказала она, что мужчины не отказали рыцарю в замке сразу и решительно. А услышав о человеке в зеленом и о его предложении, она не на шутку разозлилась, отругала мужчин за их трусость и за то, что они не посмотрели Зеленому Охотнику смелее в глаза — как знать, не удовольствовался ли бы он и другой платой, а так как работают они на замок, то их душам не повредит, если за них потрудится нечистый. И добавила, что очень огорчена, что ее там не было хотя бы для того, чтобы посмотреть на черта и узнать, как он выглядит. Эта женщина не стала плакать, а в гневе наговорила злых слов в адрес своего мужа, да и всех остальных мужчин тоже.
На следующий день, когда тихие жалобы прервали крики ужаса, мужчины решили собраться вместе и посоветоваться, но так и не смогли ни до чего договориться. Сначала речь зашла о еще одном ходатайстве к рыцарю, но никто не захотел идти с прошением: всем жизнь была дорога. Кто-то стал предлагать послать плачущих и умоляющих женщин с детьми, но тут же замолчал, когда заговорили женщины, потому что уже в те времена женщины вмешивались в мужские разговоры. Тогда не нашли ничего другого, как смириться и попросить священника отслужить обедню, чтобы заручиться Божьей помощью; предлагалось также попросить соседей оказать им тайно помощь ночью, потому что открыто помогать им не разрешат их господа. Были предложения разделить работу таким образом, чтобы половина людей возила буки, а другая — сеяла овес и ухаживала за скотом. Они надеялись таким образом втаскивать с Божьей помощью хотя бы по три дерева на Бэрхаген; но никто не говорил о Человеке в Зеленом, трудно сказать даже, вспоминал ли кто-нибудь о нем.
Итак, крестьяне разделились, подготовили инструмент, и когда первый майский день постучался в дверь, мужчины собрались под Мюнебергом и спокойно принялись за работу. Буки нужно было окопать широким кругом, чтобы не повредить корни, и осторожно, стараясь ничего не обломать, положить на землю. Еще солнце не поднялось над горизонтом, как три дерева уже были готовы к вывозу.
Но когда солнце уже стояло в зените, они все еще не могли добраться с буками до леса; когда оно уже спряталось за горами, они еще не выбрались из Сумисвальда; и только на следующее утро достигли они подножья горы, на которой стоял замок и где должны были быть посажены буки. Казалось, будто крестьян преследовал злой рок. Неудачи подстерегали их на каждом шагу: сбруя рвалась, повозки ломались, лошади и волы падали или переставали слушаться хозяев.
Еще хуже пришлось мужикам на следующий день. Новые несчастья доставляли им новые муки, бедняги задыхались от непосильной работы, но ни одно дерево еще не было наверху.
Фон Штоффельн ругался и проклинал их, и, чем сильнее он ругался и проклинал, тем больше несчастий сыпалось на их головы, и тем медленнее двигались животные. Остальные рыцари смеялись, издевались над ними и злорадствовали, видя беспомощные попытки крестьян и гнев их господина. Рыцари стали насмехаться и над новым замком фон Штоффельна на голой вершине горы. Ведь тот поклялся, что в месячный срок вся гора будет засажена деревьями с прекрасной листвой. Потому-то и ругался фон Штоффельн, потому смеялись рыцари и плакали крестьяне.
Безнадежное отчаяние охватило их: не оставалось ни одной телеги, ни одной целой упряжки быков; двух дней было мало на перевозку трех деревьев, да и силы уже были исчерпаны.
Наступила ночь, собрались черные тучи, и впервые в этом году загремел гром. Мужчины сели на обочину у поворота дороги. Это был тот самый поворот, где они встретили Зеленого Охотника. Среди крестьян был и муж той храброй женщины, а с ним двое его работников. Они ожидали, когда привезут буки из Сумисвальда, а тем временем могли спокойно дать отдых измученным рукам и ногам.
Вдруг рядом с ними появилась Кристина — женщина из Линдау — с громадной корзиной на голове. Она дышала так тяжело, что казалось, будто это ветер вырывается со свистом из приоткрытого чулана. Она была не из тех женщин, которым нравится заниматься своими делами и которым нет ни до чего дела, кроме хозяйства и детей. Кристина любила во все сунуть нос, так как считала, что без ее советов все пойдет вкривь и вкось.
Поэтому она не послала с едой служанку, а понесла тяжелую корзину сама и долго блуждала в поисках мужчин; не раз с ее уст сорвались резкие слова по их адресу, когда она их нашла. Тем не менее она не только ругалась, но могла говорить и работать одновременно. Сняв с головы корзину, она открыла крышку большой кастрюли с овсяной кашей, разложила хлеб и сыр, раздала ложки мужу и его работникам и пригласила угощаться всех остальных, кому еду еще не принесли. Затем она спросила мужчин, много ли им удалось сделать за день и сколько успели сделать за два дня. Но тут у мужчин даже аппетит пропал, да и что ответить на такой вопрос, не нашлось: никто не потянулся за ложкой и никто не ответил Кристине. Только один легкомысленный слуга, которому было все равно — хоть трава не расти, лишь бы были всегда деньги и еда на столе — взял ложку и сообщил жене хозяина, что не посажен еще ни один бук, и вообще работа не ладится, хоть убей.
Тогда женщина из Линдау обругала мужчин бабами и сказала, что все это пустые выдумки; ни слезами, ни ожиданием делу не поможешь и не вывезешь на Бэрхаген ни одного дерева. И если рыцарь потом отыграется на них, добавила она, то они это заслужили; но во имя матерей и детей они должны по-другому взяться за дело. Вдруг из-за плеча женщины вынырнула длинная черная рука, и пронзительный голос произнес:
— Да, она права!
И вот среди крестьян появился с ухмылкой на лице человек в зеленом; на шляпе его весело покачивалось красное перо. Тут давешний страх охватил мужчин, и они бросились врассыпную, будто их ветром сдуло. Только Кристина из Линдау не убежала и теперь должна была узнать, каков на деле черт, которого она накликала. Она стояла, как вкопанная, и следила за колыханием пера на его шляпе и за его рыжей бородкой, весело прыгавшей вверх-вниз на черном лице. Пронзительно засмеялся он вслед мужчинам, но на Кристину посмотрел любезно и с учтивой миной взял ее за руку. Кристина хотела было ее отдернуть, но рука ее словно прилипла к руке Зеленого Охотника, и ей казалось, будто ее кожа шипит между раскаленными прутьями. А он говорил ей лестные слова, и в такт словам взлетала вверх и вниз рыжая бородка.
— Такой привлекательной женщины я уже давно не встречал, — говорил он. — Мое сердце просто тает. К тому же мне нравятся такие смелые, именно такие мне больше всех по душе, которые остаются на месте, когда мужчины бросаются наутек.
Его слова и тон словно убаюкивали Кристину, и она все меньше и меньше боялась его. «С ним еще можно говорить, — думала она, — да и зачем бежать, видала я и кое-что пострашнее». Снова и снова возвращалась к ней неотвязная мысль, что этого зеленого можно как-то использовать в своих интересах, и, если взять с ним в разговоре верный тон, то он может помочь им всем, а потом можно будет и обмануть его, как любого другого мужика.
Тем временем Зеленый Охотник продолжал говорить, что он совершенно не понимает, почему его так боятся: он ведь не желает никому зла, и если с ним так невежливы, то стоит ли удивляться, что он не поможет людям в том, в чем им больше всего хотелось бы помощи.
Тут Кристина набралась смелости и ответила:
— Люди боятся, потому что им было сделано страшное предложение. Почему ты хочешь именно некрещеное дитя, можно было бы договориться и о другой плате; людям это кажется очень подозрительным, ведь ребенок — тоже человек, и отдавать его кому-то некрещеным — этого не сотворит ни один христианин!
— Это моя обычная плата, и о другой не может быть и речи; да и что потом могут сказать о таком ребенке, которого еще никто не знает? От таких, совсем маленьких, всегда рады избавиться: они еще не успели доставить ни радости, ни забот. Для меня же — чем меньше ребенок, тем лучше; чем раньше я начну воспитывать его так, как хочу, тем большего добьюсь. Поэтому у меня нет ни желания, ни нужды крестить его.
Тогда Кристина поняла, что Зеленый Охотник не примет никакой другой платы, и все больше росла в ней уверенность, что обмануть его не удастся. Поэтому она сказала:
— Если кому-то очень хочется заработать, пусть будет рад тому, что ему могут дать, у нас же сейчас ни в одном доме не найти некрещеного ребенка, он и в месячный срок не появится, а за это время деревья должны быть уже привезены к холму и посажены.
Тут Зеленый Человек промолвил елейным голосом:
— Я ведь не требую ребенка сразу же. Как только мне пообещают отдать первого родившегося ребенка до того, как его успеют окрестить, я будут доволен этим.
Такой оборот дела устраивал Кристину. Она знала: пройдет не меньше девяти месяцев, пока в поселке родится ребенок. Если Зеленый Человек выполнит обещание и буки будут посажены, то не будет нужды давать ему ни дитя, ни еще что-нибудь. Потом можно будет, думала она, заказать охранительную обедню в церкви и хорошенько посмеяться над Зеленым Охотником. Поэтому она поблагодарила его за хорошее предложение и сказала:
— Над этим еще нужно подумать хорошенько, да и с мужчинами посоветоваться.
— Ну, — возразил Зеленый Человек, — о чем тут говорить да советоваться? Я с вами обещал встретиться сегодня, и теперь я жду ответа; у меня есть еще дела и в других местах, да и сюда я пришел не только ради вас. Ты должна мне сказать «да» или «нет», а не то я и знать ничего не хочу обо всем этом.
Кристина рада была бы уклониться от ответа, так как не хотела все брать на себя, и готова была полюбезничать с ним, чтобы добиться отсрочки, однако Зеленый Человек твердо стоял на своем.
— Сейчас или никогда! — сказал он. — Если сделка будет заключена, я обещаю каждую ночь свозить на Бэрхаген столько буков, сколько мне их успеют доставить в Кирхштальден до полуночи, и там я буду их забирать. Ну, красотка, — добавил он, — гляди, не передумай! — и ласково похлопал Кристину по щеке.
А у нее сердце словно вырывалось из груди. Она охотнее свалила бы все переговоры на мужчин. Но время поджимало, а ни один мужик, которого можно было бы сделать козлом отпущения, не появлялся. Кроме того, Кристина все еще надеялась, что ей удастся перехитрить Зеленого Охотника, придумав что-нибудь, чтобы оставить его с носом. Поэтому она сказала:
— Что до меня, то я согласна, но если потом мужчины заупрямятся и я не смогу уговорить их, то не вздумай мне мстить за это.
Зеленый Человек ответил, что ему достаточно одного ее обещания. При этих словах душа Кристины ушла в пятки, потому что теперь, решила она, наступил ужасный момент, когда она должна будет подписать сделку кровью. Однако Зеленый Охотник успокоил ее, сказав, что от прекрасной дамы он никогда бы не потребовал подписи: достаточно и одного поцелуя. И с тем он вытянул губы дудочкой, и Кристина опять не смогла отпрянуть в сторону и стояла, как вкопанная, на месте. Вытянутые губы прикоснулись к ее лицу, и ей показалось, будто кусок раскаленного железа вонзается в ее мозг и конечности, пронзает ее насквозь, и вспышка внезапно сверкнувшей молнии осветила гримасу радости на дьявольском лице Зеленого Человека, и в тот же миг загрохотало так, словно небо раскололось над ними.
Зеленый Человек исчез, а Кристина все стояла, словно окаменев, и ей казалось, что ноги ее глубоко вросли в землю. Наконец она вышла из оцепенения, но на душе по-прежнему бурлило и клокотало так, как бурлит и клокочет сильный поток, падая с громадной скалы и исчезая в черной бездне. Подобно тому, как не слышен собственный голос в реве водопада, не улавливала Кристина и собственных мыслей в клокочущем водовороте собственной души. Она в безотчетной тревоге бежала на гору, и все жарче пылало то место на ее щеке, где оставил след поцелуя Зеленый Человек; сколько ни терла она его и ни смывала, жжение не уменьшалось.
Это была ужасная ночь. И в небесах, и на земле все гудело и бушевало, словно духи ночи справляли свадьбу в аспидных облаках, ветры насвистывали дикие хороводные мелодии для их жутких танцев, молнии служили им свадебными факелами, а грохотание грома — свадебными пожеланиями. Никто не мог припомнить таких ночей в это время года. В мрачном черном ущелье люди столпились перед большим домом, и многие протискивались под защиту его крова. В ненастье страх за собственный очаг обычно гонит деревенского человека под родную крышу, и пока свирепствует непогода, он в неусыпном бдении охраняет свой дом. Но теперь общая нужда оказалась сильнее страха перед непогодой. Она и собрала всех в этом доме, который должны были обойти стороной те, кого бур я гнала из Мюнеберга, и те, кто бежал с Бэрхагена. Забыв из-за собственного горя ночные страхи, жаловались они на свою судьбу. К прочим несчастьям прибавилось еще и буйствование природы. Лошади и быки шарахались, оглушенные громом, ломали повозки, врезались в скалы, и тяжело раненные люди стонали от сильной боли, и громко кричали те, кому вправляли и перевязывали поломанные ноги.
Себе на горе спасались бегством те, кто видел — Зеленого Человека, и с дрожью рассказывали о повторной встрече с ним. В страхе слушали остальные рассказ мужчин, протискиваясь из дальних темных углов комнаты поближе к огню, вокруг которого сидели рассказчики, и когда ветер завывал в щелях или гром прокатывался по дому, люди громко вскрикивали, думая, что это Зеленый Охотник ломится через крышу и вот-вот окажется среди них. Но когда он так и не пришел, когда страх перед ним отступил, а старое горе осталось, становились все громче стенания несчастных. К людям стали приходить мысли, которые зачастую губят душу человека, попавшего в беду. Крестьяне начали взвешивать, насколько все они, вместе взятые, больше стоят, нежели единственное некрещеное дитя, и все больше забывали о том, что грех на душе одного человека весит неизмеримо больше, чем спасение многих тысяч человеческих душ.
Эти мысли вскоре стали произноситься вслух. Все желали узнать поподробнее о Зеленом Человеке и досадовали на то, что с ним так плохо говорили: он, дескать, никого еще у них не отнял, и чем меньше его будут бояться, тем меньше зла причинит он людям. Всем обитателям долины беглецы могли бы помочь, если бы повели себя как мужчины.
Те в ответ стали оправдываться. Они не говорили о том, что с чертом шутки плохи и что только дай ему мизинец — лишишься и всей руки, а вовсю рассказывали о страшном лице Зеленого Охотника, о его огненной бороде, о сверкающем пере на шляпе, похожей на башню замка, и об ужасном запахе серы, который шел от него.
Однако муж Кристины, уже привыкший к тому, что его слова ничего не стоят без одобрения жены, сказал, что нужно сначала спросить у нее, так ли это, а то, что она — женщина отважная, знали все.
Тут все хватились Кристины, но ее нигде не было. Каждый думал только о своем спасении, да и не мог думать ни о чем и ни о ком другом, поскольку было ясно, что нужда теперь не обойдет стороной ни один дом. И только сейчас все заметили, что не видели Кристину с того страшного момента и что в дом она тоже не заходила. Муж ее стал плакать от горя, и все остальные вместе с ним, поскольку всем теперь показалось, что только Кристина сможет помочь им. Вдруг отворилась дверь, и появилась Кристина: ее волосы были мокрыми, зато щеки горели румянцем, а глаза сверкали ярче обычного каким-то жутким огнем. Ей посочувствовали, и каждый спешил ей рассказать обо всем, что говорилось и решалось здесь, и как все волновались за нее.
Очень скоро Кристина поняла, что все это значит, и скрыла свое негодование за насмешливыми словами, упрекая мужчин за их поспешное бегство и за то, что никто из них не позаботился о бедной женщине и никто даже не обернулся посмотреть, что делает с ней Зеленый Человек. Тут глаза у всех загорелись любопытством: каждый хотел первым делом узнать, что же с ней сделал черт; а те, что стояли далеко, вскарабкались наверх, чтобы лучше слышать и видеть женщину, которая находилась так близко рядом с Зеленым Охотником. А она им ответила, что вообще-то им не стоит ничего рассказывать, хотя бы потому, что они всегда обращались с ней, как с чужой, что женщины оскорбляли ее и давали дурные прозвища, а мужчины бросили ее в беде, и если бы она не была такой хорошей и не относилась к ним так благожелательно, да еще оказалась бы такой же трусливой, лак и все остальные, то не было бы у них теперь ни надежды, ни утешения.
Так говорила Кристина. В особенности она упирала на то, что, как бы она ни говорила, ее слова все равно истолкуют превратно, а если дело выгорит, ее все равно никто не поблагодарит, если же все кончится неудачей, то всю вину и ответственность взвалят на нее.
Когда же наконец все собравшиеся чуть ли не на колени встали перед Кристиной, умоляя ее все рассказать, когда, громко стеная, стали упрашивать ее раненые и покалеченные, Кристина, казалось, смягчилась и рассказала о том, как ее остановил Зеленый Человек, и до чего они договорились; но о поцелуе, а также о том, как горела ее щека, и в какое смятение пришли ее чувства, она ничего не сказала. Однако она поделилась с ними мыслями, возникшими в ее лукавой голове. Вся суть состояла в том, говорила она, что деревья должны быть доставлены на Бэрхаген; если они будут наверху, то дальше будет видно, что нужно делать. Самое же главное то, что, насколько ей известно, в ближайшее время ни у кого в селе рождения ребенка не ожидается.
У многих мурашки побежали по спине во время ее рассказа, но слова о том, что время покажет, что делать дальше, понравились всем.
Только какая-то молодая женщина навзрыд расплакалась, так что слезы лились ручьем, но ничего говорить не стала. Тем не менее одна старая достойная женщина с лицом, исполненным такого благородства, что перед ней можно было стоять, только склонив голову, выступила вперед и сказала:
— Действовать, полагаясь только на удачу, и играть с вечной жизнью значило бы забыть о Боге. Кто свяжется со злом, тот пропадет целиком. Никто, кроме Бога, не поможет в этой нужде, но кто о Нем забудет в горе, того оно и погубит!
Правда, на сей раз слова старухи были оставлены без внимания, а молодой женщине велено было замолчать: слезами и воплями, дескать, горю не поможешь, здесь нужна помощь другого рода.
Вскоре было решено испытать удачу в этом деле: злом, мол, вряд ли это кончится даже в самом худшем случае, а не однажды уже случалось, что человек обманывал и более хитрых духов, и если сами они не додумаются, как это сделать, им в этом поможет священник. Но в глубине души каждый, очевидно, подумал, что один некрещеный младенец не стоит того, чтобы поднимать из-за него такой шум.
Как только стали склоняться к мнению Кристины, вмиг на дворе начало твориться такое, словно все вихри сразу закружились над домом, и с гиканьем пронеслись полчища свирепых охотников: все столбы и подпорки дома закачались, деревья разбивались о крышу дома, как копья о грудь рыцаря. Люди в доме побледнели от ужаса, но от своего решения не отказались и в утренних сумерках принялись за его осуществление.
Утро выдалось погожим и ясным, ненастье и колдовские проделки больше не мешали, топоры рубили привычно споро, земля была мягкой, и каждое дерево падало именно так, как было нужно, ни одна повозка не сломалась, волы и лошади не артачились больше и тянули груз бодро, а людей словно оберегала от несчастных случаев чья-то невидимая рука.
Только одно казалось странным: через Сумисвальд не проходила тогда еще ни одна дорога на другую сторону долины; там раскинулось болото, питавшееся водами стремительной Грюне, поэтому приходилось пользоваться крутым перевалом через деревню, мимо церкви. Крестьяне, как и в предыдущие дни, отправились в путь на трех упряжках, чтобы выручать друг друга в пути тягловой силой, советами и помощью, и должны были уже в обход деревни проезжать через Сумисвальд вниз по крутой дороге, там, где стояла небольшая часовня, рядом с которой они складывали деревья. И вот когда они поднялись по извилистой колее наверх и, спускаясь вниз, проезжали мимо часовни, повозки, казалось, становились все тяжелее и тяжелее, и приходилось то менять лошадей, то жестоко нахлестывать их кнутами, то самим подталкивать повозки, и даже самые спокойные жеребцы начинали на этом месте шарахаться, будто что-то невидимое, исходившее от церковного кладбища, стояло у них на пути, а приглушенный благовест, похожий на неверные звуки далекого поминального колокола, доносившийся из церкви, нагонял ужас даже на самых сильных мужчин, и каждый раз вздрагивали люди и животные, когда им приходилось проезжать мимо церкви. Но как только церковь оставалась позади, можно было спокойно ехать, спокойно разгружаться и спокойно отправляться за следующим грузом.
Шесть буков лежали в тот же день друг подле друга в условленном месте, шесть буков было посажено следующим утром на Бэрхагене, но по всей долине не было слышно ни скрипа колес, ни привычного крика возниц, ни ржания лошадей, ни монотонного мычания быков. Однако шесть буков стояли наверху, их мог видеть любой, и были это именно те самые деревья, которые были оставлены у крутой дороги.
Удивление, охватившее жителей долины, не знало границ. В особенности рыцари никак не могли взять в толк, что за сделку заключили крестьяне и каким образом они доставили деревья на место. Господа были даже склонны на манер язычников выпытать у крестьян тайну, но вскоре по их оторопевшему виду поняли, что и крестьянам не все известно. К тому же за них вступился фон Штоффельн. Он уже понял, что насмешки друзей-рыцарей могут толкнуть его на необдуманный шаг, так как в случае гибели крестьян поля остались бы невозделанными и поместью был бы причинен громадный ущерб. Поэтому то, что мужики как-то облегчили свой труд, было ему на руку, пусть бы они даже продали за это свои души; да и что ему за дело было до их душ, если смерть заберет их тела.
Теперь уже он смеялся над рыцарями и защищал крестьян от их проделок. Те хотели все же разузнать что-нибудь о сделке и посылали своих подручных выслеживать крестьян, но соглядатаев находили поутру чуть живыми в могильных ямах, куда их забрасывала невидимая рука.
Тогда два рыцаря решили сами выведать в чем дело и пошли на Бэрхаген. Это были отчаянные головы: когда в войне с язычниками надо было провернуть какое-нибудь рискованное дело, они всегда вызывались первыми. Но тут их нашли утром лежащими на земле в оцепенении, и когда они обрели дар речи, то рассказали, что неожиданно какой-то красный рыцарь с огненным копьем посбрасывал их с коней на землю, и больше они ничего не помнят.
Время от времени какая-нибудь любопытная бабья душонка не могла удержаться, чтобы не выглянуть через щелку или отверстие забора на дорогу. Но ее подстерегал ядовитый ветер: лицо распухало так, что в течение недели на нем нельзя было различить ни носа, ни глаз, ни рта. Это отбило у женщин охоту подглядывать, и ни один взгляд больше не направлялся на дорогу в сторону долины, когда над ней опускалась полночь.
Однажды один из жителей деревни, лежавший на смертном одре, попросил сходить за священником для последнего причастия, и никто не решался выполнить его просьбу: близилась полночь, а дорога вела мимо церкви по обочине крутой дороги. Тогда из страха за умирающего отца идти через Сумисвальд вызвался мальчик, невинная душа, любимый Богом и людьми. Когда он шел мимо церкви по дороге, то увидел, как буки отрывают от земли огненно-красные белки в упряжке, по две на каждое дерево, а рядом — человек в зеленом, верхом на черном козле, с огненной плетью в руке, с пылающей бородкой и с огненно-красным пером на шляпе. По словам мальчика, упряжки пронеслись по воздуху высоко над полями и в мгновение ока скрылись из виду. Все это мальчик увидел, но сам остался цел и невредим.
Не прошло и трех недель, как девяносто буков стояли на Бэрхагене и покрывали весь холм прекрасной тенью. И ни один из них не засох. Тем не менее рыцари, да и сам фон Штоффельн, не часто заходили в буковую рощу: каждый раз при ее посещении они испытывали какой-то безотчетный страх, так что были бы рады вообще забыть об этом деле. Правда, каждый утешал себя мыслью, что в случае какого-нибудь несчастья виноват будет не он.
У крестьян же с каждым деревом, свезенным наверх, становилось все спокойнее на душе, потому что с каждым буком росла их надежда на то, что они и господам угодят, и Зеленого Человека обманут: он ведь не взял с них никакого залога, и, когда сотое дерево окажется на месте, доказать ничего уже будет невозможно. Но все же они еще сомневались в удачном исходе дела: каждый день крестьяне боялись, что человек в зеленом выкинет с ними какой-нибудь трюк и бросит их на произвол судьбы. Ко дню святого Урбана привезены были последние деревья, и в ту ночь никто не сомкнул глаз: никто не верил в то, что Зеленый так просто, без ребенка или какого-нибудь еще залога доделает работу до конца.
Следующим утром, задолго до рассвета, и стар, и млад были уже на ногах: всем не давала покоя одна и та же, смешанная с любопытством, тревога; однако долго не решался никто подойти к тому месту, где лежали буки, чтобы случайно не угодить в ловушку, подстроенную одним из них, чтобы провести Зеленого Человека.
Только один бесшабашный пастух наконец решился пойти туда, но не нашел на месте ни буков, ни ловушки. Однако ему не поверили, и пастух повел их на Бэрхаген. Там было все, как должно, и сотня буков стояла, как один, целые, ни одного засохшего, и ни у кого из крестьян не опухли лица, руки или ноги.
Тут крики ликования и насмешек в адрес Зеленого Человека и рыцарей огласили долину. Опять послали крестьяне отчаянного пастуха, теперь уже к фон Штоффельну, с сообщением для рыцаря, что работа закончена, и он может пойти пересчитать посаженные буки. Рыцарь, однако, почувствовал себя неважно и только велел передать крестьянам, чтобы они шли по домам. Гораздо охотнее он приказал бы им тащить все деревья обратно, но не сделал этого, чтобы никто из приятелей-рыцарей не заметил его страха. Но фон Штоффельн еще не знал главного: кто и какую сделку заключил с его крестьянами.
Когда пастух вернулся от господина фон Штоффельна, радость еще сильнее взыграла в сердцах крестьян: молодежь плясала в тени деревьев, и буйный йодль[31] переливался из ущелья в ущелье, от горы к горе и эхом прокатывался по стенам замка Сумисвальд. Осторожные старики предостерегали и удерживали юнцов, но упрямые головы не обращали внимания на предостережения стариков, считая, что если и случится беда, то только по вине накаркавших ее дедов. Еще не знали молодые, что вслед за упрямством приходит беда.
Общая радость передалась во все дома, и там, где был кусочек мяса хоть бы с мизинец размером, варилась пища, а где оставалось еще хоть немного масла, пеклись пироги.
Но вот было съедено мясо, кончились пирожки, прошел этот день, и на смену ему наступили другие дни. Приближалось время, когда одна из женщин в деревне должна была родить; и чем ближе был этот день, тем настойчивее возвращался в души крестьян старый страх перед Зеленым Охотником, который может снова объявиться и потребовать уплаты долга или устроить им еще какую-нибудь каверзу.
Кто может измерить горе молодой женщины, которой предстояло родить дитя? Плач ее был слышен в каждом уголке дома, и вскоре уже плакали все ее родственники. Никто не знал, что им делать, однако все понимали, что тот, с кем они связались, шутить не станет. Чем ближе был роковой час, тем больше уповала бедная женщина на Бога и всей душой возносила молитвы к Богородице, умоляя ее о помощи во имя ее многострадального Сына. И все больше верила она в то, что и в жизни, и в смерти, и в горе только у Господа можно найти утешение, ибо там, где есть Он, не может быть Зла, а где есть Зло — там кончается Его власть.
Все больше утверждалась в ее душе вера, что если служитель Божий со святыми дарами, священной плотью Спасителя будет присутствовать при рождении ребенка и произнесет священные слова молитвы, то ни один злой дух не посмеет приблизиться к ребенку, а если пастор сразу же совершит обряд крещения новорожденного, что в то время было разрешено, тогда бедное дитя навсегда избавится от опасности, которой подвергли его родители. Этой верой прониклись и остальные. Горе молодой женщины терзало их сердца, но они боялись признаться священнику в том, что заключили сделку с сатаной. Никто с того времени не ходил на исповедь, никто не держал ответа перед пастором. А пастор был очень благочестивым человеком, даже рыцари не смели издеваться над ним, потому что он всегда говорил им правду в лицо. Если дело будет сделано, думали раньше крестьяне, Зеленый Человек уже не сможет им помешать; теперь же никто не хотел первым признаться во всем пастору: совесть знала, почему.
Наконец сердце одной женщины не выдержало горя, и она рассказала священнику все о сделке и о желании бедной будущей матери. Сильно разгневался достойный муж, но не стал терять времени на пустые слова и смело вступил в бой с могущественным врагом за душу несчастной. Он был одним из тех, кто не боится жесточайшей битвы, поскольку стремится к венцу жизни вечной и знает, что будет увенчан ею, так как борется за правое дело.
Вокруг дома, в котором бедняжка ждала появления ребенка, произнес пастор заклятие нечистой силе и окропил дом святой водой, чтобы злые духи не смели приблизиться к нему, осенил крестным знамением порог, а затем и всю комнату, — и женщина спокойно родила, а священник окрестил дитя. Спокойствие царило и на дворе, в чистом небе мерцали яркие звезды, легкий ветерок шумел в кронах деревьев. Одни будто бы слышали пронзительный смех, другие же утверждали, что были сычи на опушке леса.
Все присутствовавшие там не скрывали своей радости, считая, что теперь все страшное уже позади и что если им удалось однажды одурачить Зеленого Человека, то тем же способом они проведут его еще не один раз.
Была устроена большая трапеза, и за гостями послали даже в соседние деревни. Напрасно отговаривал их пастор от пиршества и ликований и призывал к смирению и молитве, так как враг еще не был повержен, а грех перед Господом не был искуплен. Пастор чувствовал, что не в его власти налагать епитимью на крестьян и что страшное наказание примут они от руки самого Господа. Но они его не слушали и хотели задобрить выпивкой и закуской. Однако пастор покинул их в грусти, прося прощения у Бога за тех, кто не ведал, что творит, и решил молитвами и постом сражаться, как преданный пастырь, за вверенное ему стадо.
Среди ликующей толпы можно было видеть и Кристину, но необычно тихую, с пылающими щеками, потемневшими глазами и странно подергивающимся лицом. Кристина присутствовала при родах как опытная повитуха, на неожиданном крещении не побоялась стать крестной матерью, но когда пастор стал кропить дитя святой водой и крестить его во имя Отца и Сына и Святого Духа, ей показалось, будто кто-то прижимает кусок раскаленного железа к тому месту, в которое пришелся поцелуй Зеленого Охотника. От дикой боли и ужаса она вздрогнула, чуть не уронив ребенка на пол, и с этого момента боль уже не унималась, а становилась с каждым часом все сильнее. Сначала Кристина тихо сидела и, превозмогая боль, прислушивалась к тому, что происходило у нее в душе, но затем все чаще стала проводить рукой по пылающему пятну, на котором, казалось, сидела ядовитая оса и вонзала огненное жало прямо ей в мозг. Но так как никакой осы Кристина не увидела, а укусы, тем не менее, становились все более жгучими, а мысли — все более жуткими, она стала всем показывать щеку и спрашивать, что с ней такое; снова и снова спрашивала Кристина, но никто ничего не видел, и вскоре всем надоели ее причитания. В конце концов она упросила одну старую женщину хорошенько посмотреть, что же у нее со щекой. Уже наступало утро, и когда старуха рассмотрела на щеке Кристины почти незаметное пятнышко, как раз прокричал петух.
— Ничего страшного, — сказала она, — это пройдет, — и вслед за тем ушла.
Кристина стала утешать себя, что действительно ничего страшного в этом нет, и что все скоро пройдет, но муки не прекращались, а крошечная точка увеличивалась, так что скоро все заметили ее и стали спрашивать, что это за черное пятно появилось на ее лице. Никто и не подозревал в этом ничего плохого — пятно и пятно, — но их слова ранили ее. Снова и снова оживали в ней тяжелые воспоминания, что именно сюда поцеловал ее Зеленый Человек, и что тот же жар, который тогда, как удар молнии, чуть не сжег ее тело, вспыхнул в ней с новой силой и пожирает ее.
Опять Кристина лишилась сна, еда ей казалась хуже горячей головешки. Она металась из угла в угол и искала утешения, но ничто не могло ее утешить, так как боль все росла, и черная точка становилась все больше и все чернее; от нее расходились в разные стороны черные полосы, и казалось, что внутрь от пятна растет какая-то опухоль.
Так страдала Кристина и не находила себе места ни днем, ни ночью, и не могла ни единой душе признаться в том, что ей оставил на память о сделке Зеленый Человек. Если бы она могла узнать, как избавиться от этой муки, все на свете отдала бы. Жестокая боль помутила ее рассудок.
Так случилось, что снова одна из женщин ждала ребенка. Но на сей раз страхи прошли, и на душе у людей было спокойно: стоит только вовремя вызвать пастора, думали они, и снова Зеленый Человек останется в дураках. Только одна Кристина не думала так. Чем ближе был день родов, тем невыносимее становилась боль в щеке, тем ужаснее разрасталось черное пятно, вокруг его центра стали появляться заметные удлинения, оно покрылось короткими волосками, блестящие точки и штрихи появились на вершине нароста, и из бугра образовалась голова, из которой сверкало что-то наподобие пары глаз. Громко закричали все, увидев ядовитого крестовика, цепко сидящего на лице Кристины, и в панике бежали от нее.
Люди говорили всякое: один советовал одно, другой — другое. Как бы там ни было, все сочувствовали Кристине, и все равно старались, насколько это было возможно, не сталкиваться с ней. Но чем откровеннее люди избегали ее, тем больше влекло к ним Кристину: она стучалась в каждую дверь, чувствуя, что дьявол напоминает ей об обещанном ребенке, и, чтобы склонить людей к этой жертве, она непрерывно жаловалась им, а когда и это не помогало, пыталась внушить им страх.
Но их это мало заботило: им не было дела до того, что мучило Кристину; своими страданиями, считали они, она обязана только самой себе. И, чтобы отвязаться от нее, многие добавляли: «Видишь ли, никто, кроме тебя, не обещал отдать ребенка, поэтому никто его и не отдаст!»
Вне себя от бешенства, ругала она собственного мужа, но тот, как и остальные, избегал ее и, если ему это не удавалось, равнодушно уверял ее в том, что все у нее пройдет; что это лишь пятно, какое бывает у многих людей, и когда оно перестанет расти, несложно будет перевязать его повязкой.
Тем временем страдания ее не ослабевали, каждой клеточкой своего существа ощущала она адский жар, а тело сидящего в ней паука было самим адом. Кристине казалось, будто ее окатывает волнами огненное море, и огненные вихри кружатся в ее мозгу, и кромсают его раскаленными ножами. А паук все раздавался вширь и разбухал, и видно было среди короткой щетины, как глаза его наливались ядом. Когда муки Кристины перестали вызывать сочувствие людей и когда ее перестали подпускать к роженице, она, теряя рассудок, выбежала на дорогу, по которой должен был пройти пастор.
Тот шел по откосу быстрыми шагами в сопровождении коренастого служки; жаркое солнце и крутая дорога не были им помехой, потому что речь шла о спасении чьей-то души и о предотвращении тяжелого несчастья. Потому так и боялся пастор опоздать, возвращаясь от больного. В отчаянии упала Кристина ему в ноги и, обнимая его колени, просила избавить ее от этого ада, пожертвовать ребенком, который еще не видел жизни. А паук, вздыбившись еще выше, жутко мерцал черными отблесками на разгоряченном лице женщины и ужасным взглядом пялился на священную утварь и принадлежности пастора. Тот, однако, оттолкнул Кристину в сторону и осенил крестным знамением. Он хорошо видел врага и его уловки, но ради спасения души младенца уклонился от схватки с ним. Тут Кристина вскочила на ноги и изо всех сил рванулась вслед за пастором; однако сильная рука служки удержала одержимую женщину. Пастор успел тем временем защитить дом охранительной молитвой, принять ребенка в освященные руки и вверить его судьбу Тому, над кем бессилен ад.
В это время во дворе происходила ужасная схватка: Кристина, стремясь заполучить некрещеное дитя, прорывалась в дом, но ее удерживали сильные мужские руки. Над домом бушевала буря, косые молнии змеились над ним, но рука Господня оберегала его. Наконец дитя было окрещено, а Кристина в бессильном отчаянии все еще продолжала кружить вокруг дома. Охваченная невыносимой мукой, она издавала такие нечеловеческие вопли, что скот в хлевах дрожал и рвался с привязи, а дубы в лесу отвечали испуганным шумом.
В доме ликовали по поводу новой победы сельчан, поражения Зеленого Человека и напрасных стараний его пособницы. На дворе же в муках каталась по земле Кристина: ее лицо свело судорогой, которой не доводилось испытывать ни одной роженице на свете, а паук все больше раздувался, и все большим жаром пылало тело женщины. Тут Кристине показалось, будто ее лицо лопается, словно из него рождаются горящие угольки и, оживая, расползаются по лицу, рукам и ногам, живым огнем растекаются по всему ее телу. Затем в неверном отблеске молнии она увидела, как по ней бежит множество длинноногих, ядовитых черных паучков и растворяется в темноте ночи, а им вдогонку спешат полчища новых, таких же длинноногих и налитых ядом. Наконец скрылся в ночи последний, и жжение на лице утихло, паук уменьшился в размерах и снова превратился в едва заметную точку и пялился потухшим взором в сторону своего дьявольского выводка, который он произвел на свет и который расползся во все концы, как живое напоминание о том, что нельзя шутить с Зеленым Охотником.
Бледная, подобно роженице, побрела Кристина домой. Хоть лицо ее и не пылало более прежним огнем, однако душевный жар не ослабевал; и как ни жаждало покоя ее измученное тело, Зеленый Человек навсегда отнял у нее покой. Так и бывает со всяким, кто попадет в его руки.
Тем временем в доме продолжалось ликование, и никто не слышал, как мычит и мечется в стойлах скот. Наконец люди пришли в себя от радости, и несколько человек пошли проверить, что происходит в хлеву. Бледные от ужаса люди вернулись в комнату с вестью о том, что самая лучшая в селе корова мертва, а остальные так страшно мечутся, что на них невозможно смотреть. «Творится что-то страшное и непонятное», — повторяли они.
Ликование утихло, и все побежали к скоту, чей рев эхом раскатывался по окрестностям, и никто не мог понять, что же происходит. Против колдовства были пущены в ход все известные народные и церковные средства, но все оказалось напрасным: еще до рассвета весь скот в хлеву околел. То здесь, то там начинали мычать коровы и быки, до того бывшие спокойными, жалобно звали перепуганные животные на помощь своих хозяев, но люди могли только смотреть, как надвигается беда.
Как на пожар спешили они в свои дома, но помочь ничем уже было нельзя: то здесь, то там падал скот, крики людей и животных огласили горы и долины, и солнце, покинувшее долину в часы счастья, осветило ее в страшном горе. При свете солнца люди, наконец, увидели, как в хлевах, где погибали животные, кишело бесчисленное множество черных пауков. Они ползали по животным, по сену и соломе, и все, к чему они прикасались, становилось ядовитым. Ни один хлев нельзя было очистить от забравшихся туда пауков. Казалось, будто они вырастают из-под земли; нельзя было также защитить от них ни одно стойло, куда они еще не успели забраться, они беспрепятственно проникали сквозь любые стены, кучами падали с потолка. Скот выгоняли на пастбища, но тем самым тоже обрекали его на гибель, потому что, стоило корове ступить на траву, как тут же земля под ее ногами начинала шевелиться, и, подобно жутким альпийским цветам, распускались черные, длинноногие пауки, заползали на животных, и исполненный смертной тоски крик доносился в долину. Причем все эти пауки были как две капли воды похожи на того, что сидел на лице Кристины.
Вопли бедных животных достигли даже замка, и вскоре туда пришли пастухи с вестью о том, что скот погиб от ядовитых тварей. Все больше приходя в ярость, слушал фон Штоффельн, как гибло стадо за стадом, о сделке с Зеленым Человеком и о том, как его обманули. Услышал он и о том, что пауки, как близнецы, похожи на того, который сидел на лице женщины из Линдау, в одиночку вступившей в сговор с Зеленым Человеком и скрывшей это.
Тогда, ослепленный гневом, фон Штоффельн поскакал на гору и разразился проклятьями в адрес несчастных, заявив им, что не намерен из-за них терять свои стада и что они обязаны возместить ущерб, а также о том, что им придется ответить за невыполнение своего обещания. Говорил он и о том, что не хочет быть из-за них в убытке, а если это случится, то крестьяне возместят его в тысячекратном размере. «Вы меня еще узнаете!» — повторял он, нимало не заботясь о том, что сам же взвалил на них непосильный труд, что и толкнуло крестьян на такой ужасный поступок. Теперь же, забыв обо всем, он твердил только об их вине.
Многие догадались, что пауки были посланы им силами зла в напоминание о сделке и что подробности этой сделки знает, но скрывает от них Кристина. Теперь крестьяне снова боялись Зеленого Человека и больше не смеялись над ним; боялись они и своего господина. Но если бы им и удалось угодить обоим сразу, то что скажет им Высший Судия, одобрит ли это и захочет ли принять их покаяние?
Так, в страхе, собрались самые уважаемые из крестьян в заброшенном сарае, а Кристине велено было прийти и выложить все начистоту. Кристина, жаждущая мести и обезумевшая от страшной боли, явилась.
Она не увидела здесь ни одной женщины и сразу же заметила нерешительность мужчин, а потому рассказала обо всем, что было на самом деле: о том, как Зеленый Охотник быстро поймал ее на слове и в качестве залога оставил поцелуй, на который она поначалу обратила внимания не больше, чем на любой другой; о том, как на том месте, куда ее поцеловали, после крещения первого новорожденного стал расти, причиняя ей адские муки, паук; о том, как паук, едва окрестили второго ребенка и был вторично одурачен Зеленый Человек, разродился бесчисленным множеством новых. Она сказала также, что Зеленый Человек никому не позволит себя безнаказанно дурачить: об этом свидетельствуют ее нечеловеческие страдания. Теперь, по ее ощущениям, паук на ее щеке снова разрастается, и пытки ее становятся все более мучительными, так что, если следующее дитя не отдадут Зеленому Человеку, никто не сможет предсказать, каким будет новое несчастье и ужасная месть за него их хозяина-рыцаря.
Так говорила Кристина, а сердца мужчин сжимались от страха, и долго потом они не могли вымолвить ни слова. Затем один из них выступил с краткой, но четкой речью. По его словам, наилучшим выходом было бы убить Кристину: если она умрет, то Зеленый Человек останется с мертвой жертвой и не будет иметь возможности вредить живым. Тут Кристина дико захохотала, подошла к нему вплотную и сказала:
— Можешь ударить первым, мне уже все равно, но Зеленому нужна не я, а некрещеное дитя, и так же, как он отметил меня, он может отметить и руку того, кто ко мне первым прикоснется.
По руке говорившего мужчины вдруг прошла дрожь, он сел и уже молча слушал речи остальных. Никто не хотел договаривать до конца, и каждый старался выражаться лишь неясными намеками, однако все же сошлись на том, что следующим ребенком нужно будет пожертвовать. Но ни один из них не вызвался нести ребенка по крутой дороге мимо часовни к месту, куда доставлялись раньше деревья. Никто не боялся использовать дьявола, как они считали, на благо остальных, однако ни один из них не желал заводить с ним личного знакомства. Тогда Кристина сама вызвалась пойти, объяснив это тем, что, однажды связавшись с чертом, не стоит бояться большого вреда от повторной встречи. Все хорошо знали, кто будет рожать следующего ребенка, но никто об этом не говорил вслух, а будущий отец не посмел возразить. Объяснившись таким образом — где словами, а где и намеками, — все разошлись по домам.
Всю эту ужасную ночь, когда Кристина рассказывала о своей сделке с Зеленым Человеком, молодая женщина, ожидавшая ребенка, сама не зная почему, проплакала. События недавнего прошлого не вселяли в ее душу спокойствия и уверенности, непонятный страх неотвязно мучил ее, несмотря ни на какие молитвы и исповеди. Подозрительное молчание, казалось ей, смыкалось вокруг: никто больше не говорил о пауке, временами она чувствовала на себе подозрительные взгляды, в которых, казалось ей, читалось ожидание того часа, когда она родит ребенка и когда можно будет откупиться от дьявола.
В своем противостоянии злой силе она чувствовала себя очень одинокой и брошенной; ни в ком она не находила поддержки, кроме свекрови — благочестивой женщины, ухаживавшей за ней. Но чем могла помочь старая женщина против дикой толпы? У бедной будущей матери был муж, который когда-то называл ее своей единственной; но как он теперь дрожал за скот и как мало обращал внимания на страх жены! Обещал прийти по первому же зову пастор, но могло случиться всякое от момента, когда за ним пошлют, и до его прихода, да и бедной женщине некого было больше послать за ним, кроме собственного мужа, который должен был бы стать ей защитой и опорой; к тому же несчастная жила в одном доме с Кристиной, их мужья были братьями, а других родственников у нее не было: сиротой ее приняли в дом! Можно представить себе ужас бедной роженицы, которая только в совместных молитвах со своей доброй свекровью находила утешение, да и то лишь украдкой от злых глаз.
Тем временем нашествие пауков не прекращалось и продолжало держать людей в страхе. Правда, уже не так часто падал скот и показывались на глаза пауки. Но едва лишь кому-то удавалось избавиться от страха, едва лишь кто-нибудь решался подумать или сказать: «Зло не вечно, и нужно еще как следует подумать перед тем, как совершить такое преступление перед душой невинного младенца!» — как заново вспыхивали муки Кристины, паук вздымался вверх, и несчастья с удвоенной силой набрасывались на стадо того, кто так думал или говорил.
И чем ближе был роковой час, тем страшнее свирепствовала эта чума, так что люди поняли, что пришло время договориться, как им надежнее и не причинив никому вреда, завладеть ребенком. Больше всего они боялись мужа будущей матери, применять к нему насилие не хотелось никому. Тогда Кристина вызвалась его уговорить — и ей удалось сделать это. Он сказал, что ничего не хочет знать об этом деле и исполнит волю своей жены — позовет пастора, но спешить не будет и ничего потом не спросит о том, что происходило в его отсутствие. Так пошел он на сделку с собственной совестью, а от Бога собирался откупиться пожертвованиями в пользу церкви. Однако для души бедного ребенка, думалось ему, тоже надо будет что-то сделать. Будущий отец обнадеживал себя мыслью, что благочестивый пастор, возможно, сумеет вырвать ребенка из рук дьявола, — и тогда можно было бы умыть руки: и дело было бы сделано, и нечистый посрамлен. Во всяком случае, думал мужчина, как бы там ни было, его вины во всем этом не будет, раз он лично ни в чем не участвовал.
Так, ничего не ведая обо всем этом, бедная женщина была предана, и напрасно с дрожью в сердце надеялась она на помощь — решение совета мужчин было для нее ножом в спину, — но то, что решалось там, на небесах, еще скрывали облака.
Лето в тот год выдалось дождливое, однако пришло время убирать урожай, и все силы были брошены на то, чтобы в ясные дни упрятать зерно от дождя. Было жаркое послеобеденное время, но налитые свинцом облака уже покрывали вершины мрачных гор; ласточки испуганно жались к крышам, а несчастной беременной женщине было тоскливо и неуютно в пустом доме. Тут, словно обоюдоострый меч, вонзилась боль в ее мозг и кости, у нее словно потемнело перед глазами: наступило время родов, а она была одна. Страх гнал ее из дома, и тяжелыми шагами женщина направилась в сторону поля, но вскоре вынуждена была сесть; она хотела крикнуть, но крик не шел из ее стесненной груди. С ней был маленький мальчик, который едва умел ходить и никогда еще не добирался до поля сам, а только на руках матери. И этого крошку бедная женщина должна была послать в поле, не зная, найдет ли он его и донесут ли его туда слабые ножки. Но преданное дитя видело, как страшно было его матери, и бежало, падая и снова поднимаясь… А рядом с ним кошка гналась за кроликом, голуби и куры бросались ему под ноги, бодался и игриво прыгал вслед ягненок, но мальчуган ни на что не обращал внимания, чтобы не опоздать и честно выполнить поручение. Женщина же вернулась в дом и ждала.
Запыхавшись, появилась бабушка, а муж все медлил, сославшись на то, что ему нужно выгрузить корм. Целая вечность прошла, пока он вышел, и еще одна вечность прошла, пока он медленно отправился в неблизкий путь к пастору, а бедная женщина в смертельном ужасе чувствовала приближение своего часа.
В радостном предвкушении наблюдала за всем этим на поле Кристина. Тяжело было работать под палящим солнцем, зато укусы паука почти не чувствовались, и предстоящая дорога не казалась ей тяжелой. Она весело работала и не спешила возвращаться домой, поскольку знала, как медленно идет гонец к пастору. Лишь когда она погрузила последний сноп, а порывистый ветер возвестил приближение грозы, поспешила Кристина к своей добыче, которая, как считала она, была ей обеспечена. По пути она многозначительно кивала встречным; они кивали ей в ответ и спешили с этой вестью домой. Кое у кого дрожали от страха колени, и кое-кто пытался в этот момент молиться, но не мог.
А там, в комнате, всхлипывала несчастная женщина, и вечностью казались ей эти минуты, да и бабушка не в силах была успокоить ее ни утешениями, ни молитвой. Она хорошо заперла комнату, а дверь подперла тяжелыми предметами. Пока они были одни в доме, она еще кое-как сдерживалась, но когда они увидели идущую к ним Кристину и услышали ее кошачью походку за дверью, услышали чьи-то еще шаги на улице и приглушенный шепот, и не было еще ни пастора, ни какого-нибудь другого честного человека, и все больше и больше приближался час, которого обычно ждут с таким нетерпением, — нетрудно себе представить, в каком ужасе находились бедные женщины, не видя ниоткуда ни помощи, ни надежды. Они слышали дыхание Кристины за дверью; несчастная роженица чувствовала на себе сквозь замочную скважину горящий взгляд своей безумной невестки.
Но вот через щель в дверях проникли первые звуки новой жизни. Их пытались поспешно подавить, но было поздно.
Дверь распахнулась от бешеного, долго готовившегося толчка, и, как тигр на свою жертву, бросилась Кристина на несчастную мать. Старая женщина, не выдержав напора, упала на пол, в святом материнском страхе вскрикнула роженица, но ее слабое тело поддалось — и вот уже ребенок на руках Кристины! Жуткий крик вырвался из груди матери, и она потеряла сознание.
Страх и трепет охватил мужчин, когда они увидели Кристину с новорожденным на руках. Предчувствие грозного возмездия зашевелилось в них, но ни у кого не хватило мужества сделать решительный шаг, и страх перед дьявольскими муками заглушил в них страх перед Богом. Только Кристина ничего не боялась, лицо ее победно сияло, и ей казалось, будто паук ласково и мягко щекочет ее. Молнии, змеившиеся над ней на пути к часовне, казались ей веселыми фонариками, гром — нежным воркованием, а ужасная буря — легким шелестом.
Ханс, муж бедной молодой матери, выполнил обещание как нельзя лучше. Медленно шел он за пастором, задумчиво рассматривая каждый клочок пашни, провожая взглядом каждую птицу, наблюдая подолгу за тем, как рыбы, подпрыгивая в воздух, ловят в ручье комаров перед надвигающейся грозой. Потом вдруг решительным шагом, почти вприпрыжку, пошел он вперед; что-то толкало его, что-то заставляло его волосы вставать дыбом — это была его совесть, которая подсказывала ему, чего заслуживает отец, предающий свою жену и своего ребенка. Это была любовь к жене и ребенку — плоти от его плоти. Но затем его снова удерживала иная сила, и она была могущественнее первой: это был страх перед людьми, страх перед дьяволом и любовь к тому, чего тот мог его лишить. И тогда он снова шел медленно, так медленно, как человек, совершающий свой последний путь к месту казни. Возможно, все было именно так, ведь многие люди не знают, что идут в свой последний путь.
Было уже поздно, когда Ханс только подходил к Сумисвальду. Черные тучи сползали с Мюнеберга, тяжелые капли дождя падали на землю и таяли в пыли, и колокол на башне звоном напоминал людям о том, что они должны думать о Боге и просить Его, чтобы ниспосланная Им гроза не стала для них тяжелым наказанием. Пастор стоял перед своим домом, готовый в любую минуту отправиться в путь: к умирающему или в горящий дом — всюду, куда его призовет Небесный Владыка. Когда он увидел приближающегося к дому Ханса, то сразу вспомнил о предстоящей ему дальней дороге, облачился в стихарь и послал за служкой, велев ему передать, чтобы тот бросил веревку колокола и сопровождал его. Тем временем он предложил Хансу освежающего напитка, который так полезен после быстрой ходьбы в зной и который совсем не требовался Хансу, но священник и не подозревал о коварстве этого человека. Ханс пил спокойно, медленными глотками. Нерешительными шагами подошел служка и охотно согласился выпить напитка, предложенного ему Хансом. Пастор стоял перед ними в полном облачении, отказавшись от любого питья, которое, только помешало бы ему перед такой дорогой, а также перед предстоящим сражением со Злом. Неохотно попросил пастор поторопиться, нарушая тем самым права гостя, но он помнил о том долге, который выше любых законов гостеприимства, и поэтому медлительность Ханса с питьем выводила его из себя.
— Я давно готов, — наконец сказал он, — жена ваша тревожится, над ней нависла страшная опасность, и между женщиной и опасностью должен быть я с моим святым оружием, поэтому нам нужно без промедления отправляться; там, я думаю, кое-что найдется для того, кто не утолил свою жажду здесь.
Тут Ханс сказал, что время еще терпит и что его жена все делает медленно. И в этот момент молния осветила комнату так, что все на мгновение ослепли, и над домом с такой силой загрохотало, что каждая балка дома и все внутри него задрожало. После того как небо дало свое благословение, дьячок сказал:
— Слышите, что там творится: само небо подтвердило слова Ханса о том, что нам нужно подождать, да и какой толк будет в том, что мы пойдем — живыми мы ни за что не доберемся; и он ведь говорил, что его жена не слишком торопится.
И действительно, разразилась такая гроза, какой уже давно не помнили люди. Казалось, разверзлись все хляби небесные, и все вихри разом собрались в Сумисвальде, так что каждая туча становилась воинской ратью, и тучи сшибались друг с другом не на жизнь, а на смерть: разгорелась настоящая битва, гроза не прекращалась; от вспышек молний стало светло, как днем, и они так часто ударяли в землю, будто хотели пробить проход через центр земного шара на его другую сторону. Беспрерывно гремел гром, яростно завывал ветер, края туч вздыбились, и потоки воды устремились на землю. В тот момент, когда так неожиданно и грозно разгорелось небесное сражение, пастор ничего не ответил служке, но и не сел: его мучила все возрастающая тревога и что-то тянуло броситься в клокотание стихии, но страх за своих попутчиков сдерживал его. Тут ему показалось, будто в промежутке между раскатами грома раздался душераздирающий крик женщины. Грохотание грома вдруг показалось ему гневным голосом Бога, и он решил идти, что бы ему ни говорили. Он шагал, готовый ко всему, навстречу бушующему ненастью в самое пекло бури, навстречу водяной лавине. Медленно и неохотно догоняли его попутчики.
Вокруг все визжало, шипело и клокотало; казалось, будто все эти звуки вот-вот сольются в последнюю органную симфонию, возвещающую о гибели мира; снопы огня падали на деревню, и казалось, все будет выжжено пламенем. Но служитель Того, Кто дает грому его голос и Кому подвластны все молнии, не должен бояться младших слуг своего господина, и кто идет Божьим путем, может предоставить буре делать свое дело. Поэтому пастор бесстрашно свернул на крутую дорогу, близ которой стояла часовня: с собой он нес священное оружие, и сердце его было с Богом. Но служка и Ханс совсем с другими чувствами следовали за ним, так как их сердца были совсем в другом месте. Ни тому, ни другому не хотелось идти вниз по крутой дороге в такую погоду, да еще и поздней ночью; а у Ханса была на то еще и особая причина. Оба просили пастора повернуть обратно и пойти другим путем, поскольку якобы Ханс знал более короткий, а служка — более удобный; кроме того, оба предупреждали пастора о возможности паводка на Грюне.
Но пастор их не слышал и не обращал внимания на их речи; увлекаемый вперед удивительным порывом, на крыльях молитвы устремился он дальше по дороге; его ноги сами обходили камни, его глаза не ослепляла ни одна молния; дрожа и сильно отстав от него, защищенные, как им казалось, святынями, которые нес священник, следовали за пастором Ханс и служка.
Когда они уже подходили к деревне по крутому спуску дороги, пастор неожиданно остановился и заслонил глаза рукой. Ниже часовни в свете молний вспыхивало красное перо, а острый глаз пастора заметил появившуюся из-за зеленой изгороди черную голову в шляпе, на которой это перо покачивалось. Всмотревшись еще пристальнее, он увидел, как на противоположном склоне холма, навстречу темной голове, на которой красное перо полоскалось подобно знамени, бежит, словно подгоняемая бешеными порывами ветра, какая-то фигура.
Тут в пасторе вспыхнул боевой задор, который всегда овладевает теми, чьи сердца преданы Господу, как только они чуют силы Зла, подобно тому, как что-то пронизывает цветочный бутон перед тем, как он начинает раскрываться, подобно тому, что вселяется в героя, увидевшего поднятый меч в руке неприятеля.
И, словно жаждущий в прохладные воды потока, словно герой в битву, бросился пастор по крутой дороге, вступил в отчаянную схватку, встал между Зеленым Человеком и Кристиной, которая как раз хотела отдать дитя в руки Зла. Пастор встал между ними и обрушил на них три святых имени, поднес святые дары к самому лицу Зеленого Человека и окропил святой водой ребенка, а заодно и Кристину. И в тот же миг Зеленый Охотник с ужасным воем отпрянул от него и, задрожав, ушел в землю, словно пылающая зеленая лента. Кристина, окропленная святой водой, начала с шипением скручиваться, подобно шерсти в огне. Как известь в воде, стал скручиваться и шипеть ужасный черный набухший паук на лице несчастной женщины; Кристина съеживалась вместе с ним, и ее шипение слилось с шипением паука. И вот уже паук сидит, сочась ядом, на ребенке и злым взглядом пронизывает пастора. А тот продолжает кропить святой водой, и паук шипит все сильнее, как вода на раскаленном камне; все громаднее становится паук, все сильнее оплетает он своими мохнатыми конечностями тело ребенка, и все сильнее сочится ядом взгляд паука, устремленный на священника. И тогда пастор, вдохновленный пламенной верой, схватил паука бесстрашной рукой. Словно раскаленные шипы пронзили ее, но он невозмутимо сжал чудовище, отбросил его в сторону, взял ребенка и быстро отправился в деревню, чтобы вернуть дитя матери.
Лишь только закончилась схватка, наступило перемирие и на небе: тучи заспешили в свои темные убежища, мягким светом звезд осветилась долина, в которой еще недавно так неистово бушевала буря. Сильно запыхавшись, пастор подошел к дому, в котором совершилось злодейство над матерью и ребенком.
Мать все еще не приходила в себя: пронзительный крик лишил ее остатков сил; рядом с ней молилась старуха, не утратившая веры в превосходство сил Добра над Злом. Вместе с ребенком пастор вернул матери жизнь. Когда, очнувшись, она увидела свое дитя, ее переполнило такое счастье, которое знакомо лишь ангелам на небесах. И уже на руках матери пастор крестил ребенка во имя Отца, Сына и Святого Духа. Теперь силы тьмы не были властны над ним, если только он сам не подчинится им добровольно. Но от этого его уберег Господь, в чьей власти теперь находилась его душа — ведь тело его было отравлено пауком.
А душа ребенка вскоре покинула тело, которое все было словно испещрено ожогами. Долго еще рыдала мать, но именно там, куда возвращается каждая часть: к Богу — душа, в землю — плоть, — там она и находит свое утешение, чья раньше, а чья и позже.
Как только пастор совершил святой обряд, он вдруг ощутил странное щекотание в руке, которой он отшвырнул паука. Глянув, он увидел, что рука покрыта маленькими черными пятнышками, которые прямо на глазах увеличивались и набухали, и смертельный ужас закрался в его сердце. Он осенил крестным знамением женщину, охваченную горем, и заторопился домой: как подобает настоящему воину, он хотел отнести священное оружие — дароносицу — туда, где ему надлежит быть, чтобы оно могло послужить и другим. Рука сильно распухла, черные нарывы вздувались все больше и больше. Смертельную слабость почувствовал пастор во всем теле, но не поддавался ей.
Когда он вышел на крутой подъем дороги, то увидел Ханса, оставленного Богом отца, которого не видел с того момента, как покинул на этом месте. Теперь крестьянин лежал на спине прямо посередине дороги. Его лицо почернело и чудовищно распухло, а на лбу восседал паук — громадный, черный, жуткий. Когда священник подошел ближе, паук вздыбился, взъерошились волосы на его спине, и дьявольские глаза, сочась злобой, уставились на пастора; паук вел себя как кошка, собирающаяся прыгнуть и вцепиться в лицо смертельному врагу.
Но тут пастор начал читать грозное святое изречение и занес над пауком распятие, — и паук мгновенно сжался, соскользнул с черного лица, встав на свои длинные ноги, и затерялся в шуршащей траве. Только после этого священник решительно направился в сторону своего дома, где сложил распятие и святые дары на их место. И пока дикая боль не вырвала из жизни его тело, умиротворенная душа пастора готовилась к встрече, с Богом, во имя Которого она вела этот жестокий бой. И Бог не заставил ее ждать слишком долго.
Но что же происходило в долине? Что делали в это время люди?
С того момента, когда Кристина с похищенным ребенком на руках спустилась с гор на встречу с дьяволом, отчаянный ужас поселился в сердцах людей. В то время, когда бушевала гроза, крестьяне тряслись в смертельном испуге, так как сердца их знали, что если их и поразит Божья десница, то они это заслужили. Когда же гроза миновала, всю деревню облетела весть, что пастор вернул матери дитя и окрестил его, а Кристины нигде нет. Занимающаяся заря выхватила из тьмы бледные лица людей, понявших, что теперь-то и должно случиться самое ужасное. Тут пришло известие, что, покрывшись черными нарывами, умер пастор; был найден Ханс с обезображенным лицом, а о жутком черном пауке, в которого якобы превратилась Кристина, вообще рассказывали что-то совсем странное и непонятное.
Стоял прекрасный день уборочной страды, но никто не подумал выйти в поле; люди старались держаться вместе, как всегда бывает после того, как случается большое несчастье. Только сейчас люди почувствовали своими дрожащими душами, что это такое — пытаться откупиться от земных тягот и невзгод ценой бессмертной души; поняли, что на небе есть Бог, Который всегда отомстит за несправедливость, причиненную бедным, беззащитным детям. Так дрожали жители долины от страха и стенали, и плакали, но — никто не решался возвращаться домой. Они попрекали друг друга, и каждый пытался доказать свою невиновность, и каждый призывал наказать виноватого, но ни один из них не винил себя. И если бы в разгар этих споров они смогли выбрать себе новую невинную жертву, ни у кого бы не дрогнула рука совершить злодеяние в надежде спасти себя и собственный дом.
Тут кто-то в середине толпы дико вскрикнул: ему показалось, будто он наступил на раскаленный шип, и огонь разливается по всему телу. Толпа расступилась, и все взгляды обратились на ногу, которую кричащий обхватил рукой. На ноге сидел громадный черный паук и злорадно таращился остановившимся ядовитым взглядом. В первую секунду у людей застыла кровь в жилах и перехватило дыхание. Они словно остолбенели. Паук же спокойно стал оглядываться по сторонам, в то время как нога крестьянина на глазах чернела. Затем страх согнал оцепенение с людей — и толпа бросилась врассыпную. Но с удивительным проворством паук сорвался с места и бросился вслед за бегущими. Настигая очередную жертву, он хватал ногу или впивался в пятку, и огонь тут же разливался по телу, а жуткие вопли несчастных еще больше подстегивали бегущих впереди. В смертельном ужасе мчались люди быстрее ветра к своим домам, и каждому мерещился паук за спиной; вбежав в дом, они запирали двери, но, казалось, нет спасения от вездесущего паука.
Потом паук внезапно исчез. Больше не доносились душераздирающие вопли. Когда люди были вынуждены выходить из дому в поисках пищи для себя или чтобы задать корм скоту, смертельный страх не покидал их. Ведь никто не знал, где скрывается паук, он мог быть где угодно, — он был вездесущим. Но именно самые осторожные вдруг находили паука уже сидящим на руке или ноге, либо он уже карабкался по их лицу. Черный, гигантский, сидел он на носу и смотрел в глаза жертве, а огненные иглы вонзались в ее плоть, адский огонь поглощал ее, и человек в муках испускал дух.
Так паук то исчезал, то появлялся в самых разных местах: то он обнаруживался в долине, то высоко в горах; он шипел в траве, сваливался с потолка, возникал из-под земли. Люди не знали, как укрыться или избежать встречи с ним, он был везде и нигде; и спящие, и бодрствующие были бессильны спастись от него. Паук не щадил ни ребенка в колыбели, ни старца на смертном одре. Это было подобно неслыханному дотоле мору, и страшнее самого мора был невыразимый ужас перед пауком, который был везде и нигде, который обнаруживался глядящим тебе в глаза и несущим смерть в момент, когда ты чувствовал себя в наибольшей безопасности.
Весть об этом кошмаре, естественно, быстро достигла замка и вселила ужас в души его обитателей. Это послужило причиной целого ряда ссор и стычек, ограниченных лишь строгими правилами ордена.
Сам фон Штоффельн опасался, что их может постичь та же участь, что и животных в долине, о чем ему когда-то рассказывал пастор, но только сейчас эти слухи его не на шутку встревожили. Пастор предупреждал, что все горе, причиненное крестьянам, обернется и против их господина, во что фон Штоффельн никогда не мог поверить, считая, что Бог различает рыцаря и крестьянина, иначе не создал бы их такими разными. Но теперь ему стало страшно, что могут сбыться слова пастора, поэтому он сурово отчитал своих дружинников, угрожая им возмездием за их легкомысленные насмешки. Те, в свою очередь, не считали себя виноватыми, и каждый сваливал вину на другого, но все были единодушны в том, что это должно волновать в первую очередь фон Штоффельна, так как во всем был виноват он один. Кроме того, все думали также и о молодом польском рыцаре, больше всех подстрекавшем фон Штоффельна к строительству замка и безумной затее с буками. Тот был еще совсем юным, но в то же время и самым отчаянным; и если требовалось какое-нибудь дерзкое предприятие, без него никогда не обходилось: подобно язычнику, он не боялся ни Бога, ни черта.
Молодой поляк догадался, о чем думают все остальные рыцари, хоть и не решаются ему сказать прямо. Заметил он и их скрываемый пока страх. Поэтому он издевался над ними, говоря в лицо, что, дескать, если они боятся паука, что же тогда делать с драконом? И как-то, вооружившись до зубов, он поскакал в долину, самонадеянно решив не возвращаться до тех пор, пока его конь не растопчет, или его рука не придушит паука. Вокруг него прыгали свирепые псы, на руке сидел сокол, к седлу была приторочена пика.
Наполовину со страхом, наполовину со злорадством наблюдали из замка его мнимые друзья-рыцари, как он спускается в долину, и с нетерпением стали ожидать возвращения отважного юнца. А тот уже скакал по опушке елового леса к ближайшему хутору, зорко осматривая местность. Увидев дом и людей возле него, он кликнул собак, снял с головы сокола колпачок и вынул из ножен кинжал. Сокол, щурясь от света, посмотрел на хозяина, дожидаясь знака, но вдруг снялся с перчатки и взмыл в воздух, а прибежавшие на зов псы взвыли и бросились наутек. Напрасно рыцарь метался взад и вперед и звал их: собак он больше не увидел. Тогда он поскакал к людям, надеясь хоть что-нибудь выведать у них. Те стояли и ожидали его приближения. Когда же он подъехал ближе, крестьяне вдруг завопили и побежали кто к лесу, кто к ущелью, поскольку все увидели, что на шлеме рыцаря сидит черный, огромных размеров паук, ядовито и злорадно таращась на них. Рыцарь, не подозревая, что предмет своих поисков он носит на себе, распаленный гневом, гнал коня вслед за бегущими и кричал, кричал все яростнее, бешено нахлестывая коня, пока не сорвался вместе с ним в долину с отвесной скалы. Там потом были найдены его тело и шлем: паук расплавил шлем и впился в мозг рыцаря, опаляя его адским огнем до тех пор, пока того не настигла смерть.
Смертельный ужас охватил обитателей замка. Они позакрывали все окна и двери, но не стали чувствовать себя уверенней; они искали избавителя, но долго не могли найти человека, который способен был бы увлечь их за собой. Наконец деньгами и посулами им удалось соблазнить одного приехавшего из далеких краев священника. Он вызвался со святой водой и молитвами выступить против злодея. Правда, для этого он не стал подкреплять себя молитвами и постом, а с раннего утра сидел в пиршественной зале и не считал ни кубков, ни кусков съеденной дичи. Однажды, в разгар очередной попойки, все вдруг замерли, руки у сидевших за столом застыли в оцепенении, сжимая кубок или вилку, рты остались раскрытыми, а все взоры устремились в одну точку. Только фон Штоффельн продолжал тупо допивать свой кубок и рассказывать о каком-то своем геройском подвиге в стране язычников, не подозревая, что у него на голове сидит громадный паук и пялится на рыцарский стол. Когда разливающийся по жилам жар достиг его мозга, он вскрикнул, схватился руками за голову, — но паука уже на ней не было! С огромной скоростью пробежал он по лицам рыцарей, и никто из них не смог защититься. Один за другим вскрикивали они, пожираемые огненным жаром, а паук тем временем озирал этот кошмар, сидя на тонзуре священника, который, не желая расстаться с кубком, пытался вином загасить пламя, сжигавшее его. Паук оставался неуязвимым и все так же таращился с высоты своего трона на ужасное зрелище, пока последний рыцарь не испустил предсмертный крик.
В замке остались в живых лишь несколько слуг, которые никогда не издевались над крестьянами и с участием относились к их нуждам. Они и рассказали о случившемся в замке. Мысль о том, что рыцари поплатились за свои злодеяния, не утешила крестьян, их страх становился все сильнее и сильнее. Многие пытались бежать из долины, но именно они в первую очередь становились жертвами паука. Их трупы потом находили на дороге. Другие спасались бегством высоко в горах, но паук подстерегал их и наверху, где они уже чувствовали себя в безопасности. Чудовище изощрялось в злобе и дьявольском коварстве. Оно больше не ошеломляло неожиданными нападениями, не пронизывало внезапным смертельным огнем, а сидело перед человеком в траве или висело над ним на дереве и таращило на него свои страшные глаза. Человек, не выдержав, бросался бежать, а когда, обессилев, останавливался и опускал глаза, паук все так же сидел перед ним, злобно пялясь. Человек снова бежал и снова вынужден был останавливаться и переводить дух — и снова паук сидел перед ним. И только когда жертва, выбившись из сил, не могла уже бежать дальше, паук медленно подползал и умертвлял ее.
Кое-кто в отчаянии пытался сопротивляться: не бессмертный же он, — и, увидев паука в траве, бросал в него многопудовые камни, бил его киркой или топором, — но напрасно. Самый тяжелый камень не мог придавить паука, самый острый топор не брал его, и совершенно внезапно паук оказывался на лице охотившегося за ним человека, совершенно невредимый, и беспощадно убивал охотника. Бегство, сопротивление — все было напрасно. Безнадежное отчаяние наполнило души людей, населяющих долину и горы. Единственный дом пощадило чудовище, в единственном доме оно никогда не появлялось: это был дом, где жила Кристина и из которого она пыталась похитить дитя. Своего мужа Кристина подстерегла на отдаленном пастбище, где она излила на него свою бешеную ярость. Как это происходило, никто не видел, но там нашли его обезображенный труп: на лице мужчины застыло выражение невыразимой боли. Но в свой дом она не заходила: боялась ли она чего-то или решила в конце концов оставить его, никто не знал.
Но и в этом доме поселился не меньший страх, чем в остальных домах поселка.
Благочестивая мать выздоровела и теперь боялась, но не за себя, а за своего преданного сына и его сестренку. Мать не спала ни днем, ни ночью, а верная бабушка делила ее заботы и бдения. Они вместе молились Богу, чтобы Он дал им силы бодрствовать, чтобы Он помог им спасти невинных детей.
В эти долгие бессонные ночи им часто казалось, что в темном углу сидит притаившийся паук или что он заглядывает в окно. Но тем истовее молили они Бога о помощи и защите. Женщины запаслись было оружием, но когда узнали, что ни камень, ни топор паука не берут, отказались от мысли убить его. Однако все более отчетливо у матери зрел план. Она думала схватить паука руками и так одолеть его. Ей казалось также, что если ей и не удастся раздавить паука, она, возможно, сможет схватить его, и если Бог даст, куда-нибудь запереть и таким образом обезвредить. Ей приходилось слышать о том, как знающие люди запирали духов в расщелине скалы или дерева, забивали в щель гвоздь — и дух оставался там до тех пор, пока кто-нибудь этот гвоздь не вытаскивал.
Внутренний голос побуждал ее поступить так же. Женщина долго обдумывала план избавления от паука. Она проделала щель в балке, находившейся ближе всего к ее правой руке, когда она сидела у колыбели, приготовила затычку, точно подходившую к щели, окропила ее святой водой и приготовила молоток. Днем и ночью молила она Бога дать ей силы для победы над чудовищем. Однако временами дух ее уступал плоти, и глубокий сон смыкал глаза, а во сне к ней приходило видение паука, пялящегося на золотые локоны ее сына, и тогда она прогоняла сон и ощупывала руками волосы мальчика. Никакого паука она не обнаруживала, а на личике ребенка играла улыбка: так улыбаются дети, когда видят во сне своего ангела. Матери же казалось, что изо всех углов сверкают ядовитые глаза паука, и сон подолгу не приходил к ней.
И вот однажды, после долгого бдения, она заснула. Ей стало сниться, будто погибший благочестивый пастор возник перед ней откуда-то издалека и закричал: «Женщина, проснись, враг пришел!» Трижды он звал ее, и только на третий раз разорвала она оковы сна, и когда с трудом подняла тяжелые веки, то увидела, как по кроватке медленно карабкается набухший ядом паук и приближается к лицу ее мальчика. И тогда, с именем Бога на устах, она быстро схватила паука. Лавина огня обрушилась на нее, прошла по руке и достигла сердца, но материнская верность и любовь помогли ей сжать пальцы в кулак, а Бог дал ей силы вытерпеть все это. Преодолевая смертельные муки, она сунула паука в приготовленную щель, а другой рукой вставила туда затычку и надежно забила ее молотком.
В щели все кипело и бурлило подобно тому, как вихри спорят с морской стихией, дом шатался и скрипел, но затычка сидела крепко, и паук остался запертым. Верная мать еще успела порадоваться спасению своего ребенка, поблагодарила Бога за Его милость и умерла. Но материнская верность заглушила ее страдания, а ангелы проводили ее душу к престолу Господню, где она встретилась с душами тех героев, которые отдали свои жизни за других.
Так было покончено с черной смертью. Жизнь и спокойствие вернулись в долину. Черного паука никто больше не видел, потому что он остался сидеть запертым в той щели, в которой он сидит еще и сейчас. <…>.
Зная, что паук заперт, люди снова обрели уверенность в будущем. Им казалось, что они живут в раю и что их окружает высшее блаженство. Так продолжалось довольно долго. Люди душой стремились к Богу и избегали дьявола, да и новоприбывшие в замок рыцари, боясь кары Божией, хорошо обращались с подданными и даже помогали им.
Но на дом с пауком все смотрели с каким-то трепетным страхом, почти как на церковь. Правда, сначала людям становилось не по себе, когда они глядели на темницу ужасного паука и думали о том, как легко ему оттуда освободиться, и тогда снова с сатанинской силой разразится несчастье. Но уже довольно скоро все убедились в том, что Божья власть сильнее власти сатаны. В знак признательности матери, которая приняла за них смерть, односельчане помогли ее детям и бесплатно построили им хутор, чтобы они могли сами на нем работать, когда вырастут. Рыцари хотели дать им средства на постройку нового дома, чтобы они не боялись, что паук в любую минуту может освободиться из своего плена. Многие соседи, которым чудовище продолжало внушать ужас, также вызвались им помочь. Только старая бабушка не соглашалась. Она говорила внукам: «Паук заточен здесь именем Бога Отца, Сына и Святого Духа, и пока с этими тремя святыми именами за этим столом будут есть и пить, вам нечего бояться паука, и никакой случай этого не изменит. Здесь, за этим столом, позади которого заперт паук, вы никогда не забудете, как нуждаетесь в Боге и как могуществен Он; пусть паук напоминает вам о Боге и пусть станет, назло дьяволу, вашим спасением. Оставите вы Бога — не пройдет и ста часов, как вас найдет паук или сам дьявол». Услышав это, дети остались в доме и выросли здесь в страхе перед Богом, и была над домом Божья благодать.
Мальчик, который был так же предан своей матери, как и она ему, вырос и стал статным мужчиной, угодным Богу и снискавшим милость у рыцарей. Поэтому он был щедро одарен земными благами, но не забывал о Боге и никогда не скряжничал: помогал ближним в их нуждах так, как желал бы, чтобы ему помогали в крайней нужде, а где его помощи было недостаточно, там он с еще большим рвением выступал как защитник перед Господом и людьми. Бог послал ему в жены умную женщину, и они жили в счастье, поэтому и дети их росли богопослушными. Дожили они оба до глубокой старости и умерли спокойной смертью. А их семья процветала в любви к Господу и в добродетелях.
Да, над всей долиной простерлась благодать Божья, и удача была и в поле, и в стойле, и был мир между людьми. Ужасный урок остался в памяти людей, и они жили в Боге; что бы они ни делали, делали они во имя Его, и там, где можно было помочь ближнему, никто не медлил и помогал. От людей, живших в замке, сельчанам не было никакого зла, а, напротив, много было хорошего. Все меньше там оставалось рыцарей, поскольку жестокие войны в стране язычников требовали каждой руки, способной держать оружие. Тем же, кто остался в замке, напоминанием служил зал мертвых, в котором паук испробовал свою силу на рыцарях. Зал мертвых напоминал живущим о том, что Бог одинаково грозен для тех, кто отошел от Него, будь он крестьянин или воин.
Так в счастье и благодати прошло много лет, и об этой счастливой долине все вокруг заговорили. Прочны были их дома, полны запасов амбары, в сундуках хранилось немало денег, лучшего скота, чем у них, не было нигде, а дочерей их знали по всей стране и их сыновей охотно принимали повсюду. И эта слава не увяла за одну ночь, как куст Ионы[32], но умножалась из поколения в поколение, потому что сыновья, как и их отцы, из поколения в поколение жили в богобоязненности и порядочности. Но подобно тому, как в грушевом дереве, которое больше всех удобряют и которое щедрее всех плодоносит, заводится червь и пожирает его, так что оно сохнет и погибает, так и в людях, на которых щедрее всех сыплется благодать Божья, бывает, заводится червь, грызет их и ослепляет, так что они забывают за благодатью и самого Бога, за богатством — Того, Кто им его послал, и становятся они как те израильтяне, которые забыли о Боге в погоне за золотым тельцом.
Так, по прошествии многих поколений, гордыня и чванство поселились в долине, а женщины-чужачки приносили их с собой и умножали. Одежды становились кричащими, их украшали драгоценными камнями. Даже над святынями в церкви осмелилась занести руку гордыня, и вместо того, чтобы за молитвой всем сердцем возноситься к Богу, их глаза чванливо пялились на золотые косточки четок. Так, на их богослужениях царили роскошь и гордыня, а их сердца стали глухи к Богу и к людям. Божьи заповеди никто не чтил, а над Его слугами и самой службой насмехались, так как там, где гордыня и богатство, там ищи и ослепленных, которые выдают свои прихоти за мудрость и эту «мудрость» ставят выше мудрости Божией. И так же, как раньше над ними издевались рыцари, они теперь сами издевались над прислугой и батраками, и чем меньше работали сами, тем больше взваливали работы на их плечи. А чем больше требовали они от работников своих и служанок, тем чаще обращались с ними, как с неразумными тварями, забывая о том, что и у тех тоже есть души, которые надлежит беречь. Где много денег и гордыни, там всегда начинают строить дома, один другого красивее. Все эти изменения затронули и этот дом, в то время как богатство его осталось прежним.
Почти двести лет прошло с тех пор, как был заперт паук; всю власть в этом доме взяла в свои руки одна сильная и хитрая женщина. Она была не из Линдау, но сильно напоминала так памятную всем Кристину. Приехала она из чужих краев, где царили чванство и высокомерие, и был у нее единственный сын — Кристен. Муж, не выдержав ее характера, умер. Сын был красивым юношей, имел хороший нрав и умел обращаться как с людьми, так и с животными. Мать очень его любила, но чувства свои скрывала, тиранила сына на каждом шагу и запрещала дружить с теми, кто ей не нравился. А он, хотя уже и стал к тому времени взрослым, все еще не смел пойти ни к товарищам, ни на ярмарку без матери. Когда она сама сочла его достаточно взрослым, то выбрала ему в жены женщину из своей родни, во всем похожую на себя. Теперь вместо одного тирана в доме их стало сразу двое, и оба были в равной степени чванливы и надменны, и это не могло не повлиять на Кристена. Но поскольку он был дружелюбным и смиренным, что было для него естественно, то уже скоро он понял, кто задает тон в доме.
Давно уже старый дом казался им бельмом на глазу, и они стыдились его, так как даже у соседей, не таких богатых, как они, дома были новые. Рассказы бабушек о пауке еще не стерлись из их памяти, иначе дом был бы уже давно разрушен, но пока даже соседи не позволили бы им сделать это. Однако все чаще обе хозяйки говорили о том, что запрет связан с обыкновенной человеческой завистью. К тому же в старом доме им становилось все неуютнее. Когда они сидели за столом, им мерещилось, что за их спинами будто бы довольно урчит кошка, или что щель тихо открывается и паук метит им в затылок. Их помыслы были недостаточно чисты, поэтому их страх перед пауком становился все сильнее. И в конце концов они нашли удобный повод для постройки нового дома, в котором, как им казалось, можно будет не бояться паука вовсе. А старый дом решили оставить прислуге.
Кристен неохотно согласился на это строительство: он помнил слова бабушки и верил в то, что счастье в семье неотделимо от дома, в котором она живет. Он не боялся паука, и ему казалось, что нигде его молитвы не были такими искренними, как здесь, наверху, за столом. Он сказал обеим хозяйкам все, что думал по этому поводу, но женщины вынудили его замолчать. А поскольку он уже попал к ним в рабство, то замолчал, но украдкой частенько лил горькие слезы. Там, выше того дерева, под которым мы сидели, и должен был встать дом, равных которому не было бы во всей округе.
В чванливом предвкушении того, как они утрут всем соседям нос новым домом, не понимая ничего в строительстве и не желая ждать ни дня, обе женщины мучили и подгоняли прислугу и животных, не давая им передыху ни в святые праздники, ни даже ночью. Не было такого соседа, помощью которого они бы были довольны, когда он, поработав на постройке их нового дома, как это было в те времена принято, возвращался домой, чтобы хоть немного заняться и своими делами.
Когда строительство уже подходило к концу и уже забивали первый шип в порог, из паза стали вырываться клубы пыли, подобные дыму от соломы, когда ее поджигают. Рабочие с сомнением качали головами, и кто про себя, а кто и вслух, стали говорить о том, что новый дом долго не простоит. Но женщины только посмеялись над этим и не придали никакого значения примете.
Когда же, наконец, дом был готов, семейство переселилось туда, обустроившись с невиданной роскошью, и закатило в честь новоселья пирушку, которая длилась три дня и о которой долго еще вспоминали во всем Эмментале.
Однако на протяжении этих трех дней в доме слышались странные звуки, похожие на довольное урчание кошки, когда ее поглаживают по спинке. Но все поиски этой кошки оказались тщетными. Многим становилось не по себе, и, несмотря на разгар веселья, люди потихоньку стали уходить домой. Только обе хозяйки нового дома остались глухи и слепы ко всему: им казалось, что этим новым домом они всем пустили пыль в глаза.
Поистине, что человеку до солнца, если он ослеп, и что ему до грома, если он глух. Так и женщины в этом семействе не могли нарадоваться новому дому, они становились с каждым днем все заносчивее, о пауке и не вспоминали, а вели в новом доме праздную, роскошную жизнь, с вином и угощением принимали гостей, бесконечно меняя наряды. Что им было до Бога: прежде всего они хотели утереть нос соседям.
Старый дом был полностью отдан прислуге, и она жила там, как хотела. Иногда Кристен ходил проверить, как там дела в старом доме, но и его мать, и его жена выходили из себя от этого и с руганью обрушивались на него. Так постепенно из старого дома ушел порядок, а за ним — и страх перед Богом. Так бывает везде, где нет хозяина! Когда нет хозяина за столом, когда не держит все под контролем хозяйский глаз, то скоро начинает всем заправлять какой-нибудь наглец, умеющий только произносить самые бесстыдные речи.
Так шли дела в старом доме, и вся прислуга вскоре стала напоминать свору дерущихся между собой кошек. Молиться они разучились, никто не чтил ни Божью волю, ни милость Его. Подобно тому как не знало границ высокомерие женщин-хозяек, не останавливалась ни перед чем и скотская дерзость слуг. Не стыдились осквернять они хлеб, овсяную кашу размазывали друг у друга на головах и даже по-скотски гадили в пищу, чтобы отбить у других охоту к еде. Они дразнили соседей, мучили скот, насмехались над богослужением, не верили в силы небесные и издевались над проповедями пастора, который пытался их усмирить. Одним словом, они не боялись ни Бога, ни людей и с каждым днем вели себя все более и более разнузданно.
Как-то раз одному из слуг пришло в голову испугать или усмирить служанок пауком в щели. Он швырнул полную ложку овсяной каши в затычку и крикнул, что тварь там, внутри, верно, проголодалась — недаром же паук ничего не ел несколько сотен лет. Тут служанки дико завизжали и пообещали ему всего, что только будет угодно. Некоторым слугам даже стало не по себе.
Так как игру эту безнаказанно повторял то один, то другой, это уже ни на кого не действовало. Люди перестали бояться таких шуток. Тогда тот самый слуга, который первым пригрозил другим пауком, приставил к щели нож и, отвратительно ругаясь, дерзко заявил, что вынет затычку и посмотрит, что там внутри, если всем так хочется увидеть что-нибудь новенькое. Снова все пришли в ужас, а этот малый почувствовал себя хозяином и стал вытворять все, что в голову взбредало, особенно со служанками. Рассказывают, он был очень странным человеком; никто даже толком не знал, откуда он родом. Он мог быть кротким, как овечка, и свирепым, как волк; наедине с женщиной он был кротким агнцем, а в обществе других людей вел себя как разбойник и делал вид, будто всех ненавидит и на любого готов наброситься с кулаками или грязной бранью, но именно такие и нравятся больше всего женщинам. Поэтому служанки на людях изображали страх перед ним, однако наедине, говорят, выделяли его среди многих. К тому же у него были разные глаза, но никто не знал, какого они цвета. Словно ненавидя друг дружку, глаза эти всегда смотрели в разные стороны, однако, смиренно потупясь и опустив вниз свои длинные ресницы, он умело скрывал этот недостаток. Волосы этого парня прекрасно вились, но никто не мог сказать, рыжие они или белокурые: в тени они были белее льна, но под прямыми лучами солнца они казались рыжее любой беличьей шкурки. Как никто другой, мучил он животных, и те ненавидели его. Любой из слуг считал его своим другом, но каждого из них он умел настроить против остальных. Он один ублажал тиранок из верхнего дома, где бывал чаще других; в его отсутствие служанки распоясывались, и как только он замечал это, то втыкал свой нож в затычку и угрожал вытащить ее до тех пор, пока те не начинали молить о прощении.
Однако и к этой игре все вскоре привыкли и наконец стали говорить в ответ на его угрозы: «Сделай это, если можешь, но ведь ты не посмеешь!»
И вот однажды, когда приближалась святая рождественская ночь, все они решили в эту ночь хорошенько повеселиться.
Вечер святого дня они начали с ругательств, плясок и беспутных поступков; потом все уселись за стол, на котором стояло вареное мясо, пшеничная каша и прочая еда, которую удалось наворовать служанкам. Их разнузданность становилась все откровеннее: они оскверняли пищу и поносили все святыни. Пресловутый слуга поделил хлеб и выпил свое вино, изображая причастие, окрестил пса под печью и стал его дразнить, пока собравшиеся не перепугались, несмотря на всю свою дерзость. Затем он вонзил нож в щель с затычкой и, ругаясь, пообещал им показать кое-что другое. Когда ему не удалось запугать их, так как все это проделывалось уже не раз, да и вытащить ножом затычку было не так-то просто, он в дикой ярости схватил сверло и решился на самое страшное. Повторяя, что теперь все узнают, на что он способен, и так будут наказаны за свои насмешки, что волосы встанут дыбом, свирепыми рывками он вогнал сверло в затычку. Громко вскрикнув, все бросились к нему, но прежде чем кто-нибудь успел ему помешать, он засмеялся сатанинским смехом и сильно рванул сверло на себя.
Тут от чудовищного раската грома задрожал весь дом, грешник упал ниц, а из щели вырвалась огненная струя. Вслед за ней показался громадный, черный, сочащийся многовековым ядом паук и в ядовитой похоти уставился на богохульников, застывших в оцепенении, не в силах убежать от ужасного чудовища. Оно же, упиваясь злобой, медленно переползало по их лицам с одного на другое, впрыскивая в каждое жгучую смерть.
Весь дом вдруг задрожал от таких жутких воплей, какие не смогла бы издать даже сотня голодных волков. А вскоре похожие крики донеслись и из нового дома, и Кристен, возвращавшийся в то время через горы с праздничной службы, решил, что на дом напали грабители, и заспешил на помощь своим близким. Но встретил он не грабителей, а смерть жены и матери, на которую ясно указывали их распухшие и почерневшие лица. Тихо спали его дети, и их лица оставались румяными и здоровыми.
Страшное подозрение закралось в душу Кристена; он бросился в нижний дом и там увидал всю прислугу мертвой. Комната превратилась в покойницкую, жуткая щель была открыта, а в зверски обезображенной руке слуги он увидел сверло, и на его острие — злосчастную затычку. Кристен в отчаянии схватился за голову, повторяя: «Лучше бы меня на месте поглотила земля, чем увидеть такое!»
Теперь он знал все. Тут из-за печи что-то выползло и прижалось к нему; он в ужасе вздрогнул, но это был не паук, а маленький мальчик, которого он ради Христа приютил в доме и оставил на попечении бесстыдной прислуги, как это часто случается, когда детей берут Христа ради и отдают в лапы черту. Мальчик не участвовал во всех мерзостях, творимых прислугой, а испуганно сидел за печью, только его и пощадил паук. Теперь мальчик рассказал Кристену обо всем случившемся.
В то время как дитя рассказывало, отовсюду из других домов доносились крики ужаса. Разбухший, словно от многовекового предвкушения наслаждения, паук стремительно кружил по долине, выбирая в первую очередь самые роскошные дома, в которых перестали вспоминать о Боге.
Еще не рассвело, а весть о том, что старый паук вырвался на свободу и снова сеет смерть среди жителей, обошла все дома окрест. Говорили о том, что многие уже скончались, а с окраины долины уже доносятся вопли отмеченных печатью смерти. Можно было себе представить, какое горе постигло край, какой страх поселился во всех сердцах, какое Рождество встретили в Сумисвальде! О радости, которую обычно этот праздник несет с собой, никто и не вспомнил, и во всем виноваты были сами люди. Паук стал еще проворнее и ядовитее. Он появлялся то в самых оживленных, то в самых отдаленных местах поселка; его одновременно видели и в горах, и в долине.
Казалось, он знал, что час его недолог, или хотел сэкономить силы, но на этот раз он разделывался со многими зараз. Поэтому чаще всего подстерегал паук траурные процессии, сопровождающие покойников к церкви. То в одном, то в другом месте, а чаще всего в конце крутой дороги возле часовни появлялся он в толпе или вдруг прямо с гроба пучил застывшие свои глаза на провожающих. Люди кричали, пытаясь спастись, но один за другим падали на землю до тех пор, пока все участники процессии, застигнутые пауком, не начинали корчиться на дороге в предсмертных судорогах, так что вокруг гроба образовывалась гора трупов. Тогда люди перестали носить покойников в церковь; никто не хотел ни нести гроб, ни сопровождать его, и усопшие оставались лежать там, где их настигла смерть.
Отчаяние охватило всю долину. Ярость клокотала в сердцах оставшихся в живых, люди изливали ее в ужасных проклятьях в адрес Кристена, будто он один был во всем виноват. Все считали, что Кристен не должен был покидать старый дом и предоставлять прислугу самой себе. Теперь все поняли, что хозяин как-то обязан отвечать за своих слуг, наблюдать за их едой и молитвой, запрещать богопротивное поведение, безбожные речи и глумление над дарами Божьими. Тут уж все сразу излечились от чванства и высокомерия, все сразу стали благочестивыми, начали носить самые скромные одежды. Были извлечены на свет старые четки, и люди убеждали себя в том, что они всегда были такими и не совершили ничего плохого, в чем должны теперь убедить и Бога. Один только Кристен якобы был среди них безбожником, и поэтому все проклятия, как камни, сыпались на него со всех сторон. И хоть он был лучше всех их, но воля его зависела от воли женщин, подчинивших его себе. А подобная зависимость — большой грех для каждого мужчины, поэтому ему не уйти от суровой ответственности перед Богом за то, что он был не таким, каким его хотел видеть Господь. Кристен сам понимал это, поэтому не упорствовал в гордыне и раскаивался даже больше, чем был виноват. Но и это не примирило его с людьми, и они еще больше распалялись, доказывая, как велика должна быть его вина, если он так много на себя берет, так унижается и даже сам признается в собственном ничтожестве.
Тем временем Кристен дни и ночи молился, чтобы Бог отвратил зло, но с каждым днем оно становилось все страшнее. Бедняга чувствовал, что теперь его обязанность — исправить ошибку и принести в жертву самого себя, повторив тем самым поступок, совершенный его прародительницей.
Кристен переселился со своими детьми в старый дом, вырезал новую затычку для щели, окропил ее святой водой и произнес над ней молитвы. Потом положил рядом с затычкой молоток, сел подле детских кроваток и стал поджидать паука.
Долго он молился и бодрствовал, преодолевая тяжелый сон, но не падал духом и не колебался в своей решимости. Однако паук не появлялся. Его можно было встретить где угодно; поскольку же чума эта не отступала, все безумнее становилось отчаяние выживших.
В самый разгар этого кошмара одна из женщин поселка родила ребенка. Снова вернулся к людям старый страх, что паук отнимет у них некрещеное дитя в счет старой сделки. Женщина вела себя как безумная, и сердце ее было полно не надеждой на Бога, а ненавистью и местью.
Все жители долины помнили, как их предки убереглись от происков Зеленого Человека в день, когда должен был родиться ребенок, и как тогдашний пастор щитом встал между ними и их извечным врагом. Предлагали послать за пастором, но никто не захотел стать гонцом. Непогребенные мертвецы преграждали дорогу, и никто не верил в то, что посланный за пастором гонец уйдет даже самыми непроходимыми горными тропами от паука, который, казалось, был всевидящим. Никто не решался. Тогда муж женщины, ожидающей ребенка, решил наконец, что если паук выбрал себе жертву, то он ее настигнет как дома, так и в пути, так что если ждет его скорая смерть, то от нее никуда не уйти.
Мужчина этот отправился в путь, но час проходил за часом, а гонец так и не возвращался. Гнев и горестные стенания его жены становились все более невыносимыми: приближались роды. В безнадежном отчаянии сорвалась она с постели и, осыпая проклятиями Кристена, помчалась к его дому, где тот в это время молился рядом со своими детьми и ожидал схватки с пауком. Уже издали были слышны ее крики. Когда же она с ужасно искаженным лицом влетела в комнату, Кристен вскочил, не узнавая, кто перед ним: роженица или проклятая всеми Кристина в ее облике. Но тут женщину остановили начавшиеся схватки, и прямо на пороге дома Кристена она родила сына. Люди, бежавшие за ней, бросились врассыпную, предчувствуя самое ужасное. Кристен, почувствовав прилив сверхчеловеческой воли, взял на руки невинное дитя, бросил нежный взгляд на своих детей, после чего завернул новорожденного в теплую одежду, переступил через лежащую на пороге бесчувственную женщину и пошел по направлению к Сумисвальду. Он сам хотел отнести дитя в церковь и тем самым искупить вину, лежавшую на нем как на главе семьи, а в остальном решил положиться на волю Господа. Шагал он осторожно, потому что дорогу ему преграждали бесчисленные трупы. Почти сразу он услышал позади себя чьи-то легкие торопливые шаги — то был бедный мальчик, который, боясь оставаться один на один с безумной женщиной, побежал за приютившим его хозяином. Как иглой кольнуло в сердце Кристена, лишь только он вспомнил, что его собственные дети остались наедине с этой обезумевшей матерью ребенка, которого он нес в церковь. Но ноги сами несли его вперед, к святой цели.
Уже был почти преодолен крутой спуск и впереди замаячила часовня, когда внезапно его обдало жаром, что-то зашевелилось в зарослях — и перед ним возник паук. В кустах мелькнуло огненно-красное перо на чьей-то шляпе, и паук высоко вздыбился, словно готовясь к прыжку. Кристен громко произнес имена святой Троицы, и из зарослей отозвался на его слова дикий крик, снова замелькало красное перо. Передав младенца на руки мальчику и вверив свою душу Господу, Кристен сильной рукой схватил паука, который сидел, словно пригвожденный к земле священными словами. По телу крестьянина разлился жар, но паука он не выпускал. Дорога была свободна, и все понявший мальчик поспешил с ребенком к пастору. Тем временем Кристен, изнемогая от огня, охватившего тело, как на крыльях несся домой. Боль в руке была чудовищной, паучий яд разливался по всему телу. Кровь будто превращалась в жидкое пламя. Силы покидали Кристена, дыхание прерывалось, но он не переставал молиться, стараясь удержать перед мысленным взором образ Божий и терпя адские муки. Уже виден был его дом, на пороге которого все так же лежала бедная мать, и вместе с болью росла в душе его надежда. Увидев Кристена без ребенка и подозревая предательство, пришедшая в сознание женщина бросилась навстречу ему, подобно тигрице, у которой отняли детеныша. Не обращая внимания на его знаки, мать кинулась к его протянутым вперед рукам. В приливе смертельного страха пришлось втащить полоумную мать в дом и там высвободить руки. Теряя последние силы, удалось Кристену затолкать паука в старую щель и холодеющими руками вбить затычку. Бог помог ему в этом. Взгляд умирающего остановился на детях: они улыбались во сне. Ему вдруг стало легко, будто чья-то невидимая рука погасила огонь в его теле, и в тихой молитве он смежил глаза. Люди, боязливо вошедшие, чтобы посмотреть на происходящее, увидели на его лице мир и покой. Не веря своим глазам, увидели они щель забитой, а женщину — обезображенной жуткой смертью. Селяне все еще стояли, не понимая, что произошло, когда вернулся мальчик с младенцем на руках в сопровождении пастора, который быстро окрестил дитя и собирался с распятием в руках и святыми дарами мужественно вступить в такой же бой, в каком пал его предшественник, победив врага. Но Господь не принял этой жертвы от пастора: бой с честью выдержал другой человек.
Долго еще не могли оценить люди все величие подвига, совершенного Кристеном. Когда к ним, наконец, вернулись вера и знание, они вместе с пастором стали молиться Богу и благодарить Его за то, что Он вновь вернул их к жизни, а также за мужество, внушенное Кристену. Они просили Господа простить им их несправедливость и решили похоронить Кристена с почестями. А память о нем, как о святом, навсегда осталась в их сердцах.
Крестьяне долго не могли осознать, как могло случиться, что этот кошмар, леденивший их души, вдруг исчез и снова можно радостно смотреть на голубое небо, не боясь паука. Они заказали отслужить много обеден и задумали один общий поход в церковь. День, когда все жители долины отправились в церковь, был праздничным, празднично было и во многих сердцах; люди раскаивались в прошлых грехах, давали обеты, и с того дня не появлялось и следа высокомерия на их лицах.
После того как в церкви и на кладбище было пролито много слез по погибшим, все пришедшие на похороны — а пришли все, кто мог самостоятельно ходить, — зашли вместо поминок перекусить в трактир. Как обычно, женщины и дети сели за дубовый стол, а все взрослые мужчины разместились за знаменитым круглым столом, который до сих пор хранят в Сумисвальде. Он был сохранен в память о том, что когда-то на месте нынешних двух тысяч жителей жили только две дюжины людей, и о том, что судьбы нынешних двух тысяч тоже находятся в руке Того, Кто спас когда-то две дюжины. В те времена еще не тратили много времени на поминки: слишком полны были сердца, чтобы в них еще оставалось много места для выпивки и закуски.
Когда люди вышли из деревни и поднялись в горы, то увидели зарево на небе. Вернувшись же обратно, нашли новый дом Кристена сгоревшим дотла. Как это случилось, никто — не знает и поныне.
Но никто не забыл, что сделал для них Кристен, и в память о нем отблагодарили его детей. Их растили веселыми и послушными в самых праведных семьях; никто не позарился на их состояние, хоть никто и не требовал отчета в надзоре за ним. Дети выросли честными, богобоязненными людьми, которым суждены были все блага в жизни, а еще больше — на небесах. И так повелось в этой семье, что никто не боялся больше паука, зато все почитали Бога, и так это было и будет, как угодно Богу, до тех пор, пока стоит этот дом и пока дети будут в мыслях и делах своих подражать родителям.
Гюстав Доре. Иллюстрация к «Божественной комедии» Данте.
Всякому, кто когда-либо путешествовал по Восточной Англии, знакомы небольшие помещичьи дома, какими изобилует этот край — не слишком внушительные, сыроватые здания, выстроенные обычно в итальянском стиле и окруженные парками в 80-100 акров. Я всегда находил особую привлекательность в их дубовых изгородях, благородных деревьях, поросших камышом озерах и линиях отдаленных лесов. А еще меня очаровывают портики с колоннами, скорее всего пристроенные к сложенным из красного кирпича зданиям времен королевы Анны в конце восемнадцатого века, тогда же, когда их оштукатурили для большего соответствия «греческому» стилю, и большие холлы под высокими потолками, в каждом из которых непременно находится галерея и маленький орган. А что уж говорить о старинных библиотеках, где можно найти что угодно, начиная от Псалтыри 13 в. и кончая томиком Шекспира in quarto. Милы мне и висящие на этих стенах картины, а больше всего, пожалуй, нравится мысленно представлять себе, какова могла бы быть жизнь в таком доме сразу после его постройки, в пору процветания сельских сквайров, как, впрочем и в наши дни, когда денег у них поубавилось, а разнообразия и соблазнов в жизни стало больше. Признаюсь, я бы очень хотел обзавестись таким домом, вкупе с состоянием, позволяющим содержать его и, пусть скромно, принимать в нем друзей.
Но это всего лишь отступление, связанное с моим намерением поведать вам о любопытной серии событий, приключившихся как раз в таком доме, какой я попытался описать. Называется он Кастигхэм-холл и находится в графстве Суффолк. Надо полагать, с той поры усадьба претерпела немало перемен, однако основные, поминавшиеся мною выше ее черты — итальянский портик, оштукатуренное квадратное здание, которое внутри куда старше, чем снаружи, а также окаймленный лесами парк и озеро — остались прежними. Правда, одна особенность, отличавшая эту усадьбу от десятков ей подобных, исчезла. Прежде, взглянув на дом из парка с правой стороны, можно было увидеть величественный, могучий ясень, росший так близко к зданию, что ветви почти касались стены. Я полагаю, он рос там по меньшей мере с тех пор, как разобрали стены, засыпали крепостной ров и Кастигхэм-холл превратился из укрепленного замка в елизаветинский дом, приспособленный для жилья, а не для обороны. И уж во всяком случае, в 1690 году ясень несомненно высился на том месте.
В означенный год местность, где располагается Холл, стала ареной ряда процессов над ведьмами. По моему мнению, пройдет немало времени, прежде чем мы сумеем серьезно разобраться в реальных (если таковые вообще имелись) основаниях всеобщего страха перед ведьмами, имевшего место в старые времена. Действительно ли люди, обвиненные в колдовстве, воображали, будто обладают сверхъестественными способностями и имели ли желание (не говоря уж о возможности) вредить с помощью оных своим близким, или же все их признания просто-напросто добыты охотниками за ведьмами с помощью жестоких пыток — этот вопрос, как мнится мне, пока не решен. А стало быть, я не могу отбросить все рассказы о ведьмах как чистую выдумку. Что же до моего собственного, то достоверен ли он — пусть решает читатель.
Свою жертву аутодафе принес и Кастигхэм. Звали ее Мазерсоул, и отличие этой женщины от большинства обычных деревенских колдуний заключалось в том, что она была малость позажиточнее. Некоторые достойные, уважаемые в приходе фермеры даже выступили в защиту обвиняемой, ручаясь за ее благонравие и набожность. Но решающими при вынесении присяжными вердикта — и роковыми для миссис Мазерсоул — стали показания тогдашнего владельца Кастигхэм-холла — сэра Мэтью Фелла. Он засвидетельствовал, что трижды в полнолуние видел из окна, как обвиняемая собирала побеги «с ясеня перед моим домом». Женщина взбиралась на дерево в одной сорочке и срезала веточки причудливо искривленным ножом, что-то бормоча, словно разговаривая сама с собой. Во всех трех случаях сэр Мэтью предпринимал попытки задержать ее, но всякий раз вспугивал случайным шумом и, спустившись в сад, видел лишь убегающего в направлении деревни зайца.
В третий раз он со всей прыти погнался за зайцем, след которого привел его к дому миссис Мазерсоул. Правда, потом ему пришлось добрую четверть часа барабанить в ее дверь, а когда она, заспанная и весьма рассерженная, появилась наконец на пороге, ночной гость не смог найти вразумительного объяснения своему внезапному визиту.
Прежде всего, данные показания (хотя и другие прихожане приводили свидетельства хоть и не столь поразительных, но все же необычных поступков обвиняемой) послужили основой для признания миссис Мазерсоул виновной и вынесения ей смертного приговора. Через неделю после суда она, вместе с еще пятью или шестью несчастными, была повешена в Бери Сент-Эдмундс.
Сэр Мэтью Фелл, являвшийся в ту пору заместителем шерифа, присутствовал на казни. Пасмурным мартовским утром, под моросящим дождичком, телега с приговоренными катилась по поросшему грубой травой склону к вершине холма у Наргейта, где стояла виселица. Остальные осужденные, будучи, наверное, сломленными, выглядели безучастно, но миссис Мазерсоул, как в жизни, так и в смерти, оказалась женщиной совсем иного нрава. Ее, пользуясь выражением современника, правописание коего я сохраняю, «ядовитая ярость так подействовала не токмо на зрителей, но даже на палача, что все присутствовавшие и видевшие ее единогласно узрели в ней живое воплощение безумного Дьявола. Не оказав явного сопротивления служителям закона, оная ведьма, однако воззрилась на возложивших на нее руки со столь лютой злобой, что — как признался мне позднее один из них, — одно воспоминание об этом заставляло его внутренне содрогаться и шесть месяцев спустя».
Однако при этом, по свидетельству очевидцев, она не произносила никаких слов, кроме единственной, но тихонько повторенной несколько раз фразы, казавшейся лишенной смысла: «В Холл наведаются гости».
То, как пошла на смерть приговоренная, не оставило равнодушным сэра Мэтью, который, возвращаясь домой в компании викария своего прихода, завел с ним об этом беседу. Не будучи слишком рьяным охотником за ведьмами, сэр Мэтью давал показания без особой охоты, однако и тогда, и впоследствии заявлял, что описывал лишь виденное собственными глазами и не мог под присягой погрешить против истины. Ему, человеку добродушному и дружелюбному, вся эта история была глубоко неприятна, однако он считал участие в процессе своим долгом, каковой и был им исполнен. Все это он изложил викарию и получил от последнего заверения в том, что так на его месте поступил бы всякий добропорядочный и благоразумный человек.
Спустя несколько недель, в майское полнолуние, викарий и сквайр повстречались в парке и пешком направились к Холлу. Леди Фелл в те дни находилась у своей опасно больной матушки, и сэр Мэтью, оставшийся дома один, легко уговорил викария мистера Кроума отужинать вместе с ним.
По пути беседовали преимущественно о делах приходских и семейных, что, кстати, навело сэра Мэтью на (увы, оказавшуюся весьма своевременной) мысль составить завещательные распоряжения относительно своих владений.
Примерно в половине десятого мистер Кроум собрался домой, и хозяин вышел его проводить. Когда, свернув по посыпанной гравием дорожке, они увидели перед собой ясень (росший, как я уже указывал, возле самого дома), сэр Мэтью остановился и недоуменно пробормотал:
— Что это там снует по стволу ясеня то вверх, то вниз? Неужто белка? Так ведь вроде не та пора!
Взглянув в сторону дерева, викарий и впрямь увидел взбегавшее по стволу существо. Какого оно цвета, сказать было трудно, поскольку лунный свет позволил заметить лишь очертания, но одно врезалось в память викария отчетливо. Он был готов поклясться, что, сколь бы нелепо это ни звучало, белка это или другая тварь, только ног у нее всяко больше четырех.
Впрочем, смешно было бы делать какие-то выводы на основании промелькнувшего в потемках видения. Собеседники распрощались, а если им и довелось после того встретиться, то не раньше чем лет этак через десяток.
На следующий день имевший обыкновение спускаться к завтраку в шесть утра сэр Мэтью не появился ни в названный час, ни в семь, ни в восемь. Встревожившись, слуги решились наконец постучать в дверь спальни, но отклика не последовало. Опущу рассказ о том, как они стучали все громче, звали хозяина во весь голос и, в конце концов, осмелились открыть дверь снаружи. Ну а когда открыли-то (о чем вы уже, наверное, догадались) обнаружили сэра Мэтью мертвым. Он почернел и распух. Видимых следов насилия в спальне не имелось, но окно было открыто.
Кто-то из слуг побежал за священником, а последний послал известить коронера. Мистер Кроум поспешно явился в Холл, и его тут же провели в комнату, где лежал покойный. Как свидетельствуют найденные впоследствии заметки, викарий искренне уважал сэра Мэтью и глубоко скорбел о его кончине. Но приведенный ниже отрывок из них переписан мною потому, что позволяет пролить некоторый свет на ход событий, а заодно служит свидетельством распространенных убеждений того времени.
«Никаких следов Насильственного проникновения в Спальню не имелось. Окно было открыто, но мой бедный Друг обычно и не закрывал его в это Время Года. Маленькая порция эля, обычного его Вечернего Напитка, так и осталась не выпитой в серебряном кубке емкостью около пинты. Лекарь из Бери, некий мистер Хождинкс, исследовал содержимое кубка, однако, как присягнул впоследствии перед Коронером, не смог обнаружить там признаков яда, в то время как из-за сильного Вздутия и Почернения Тела, соседи, естественно, только и толковали, что об Отравлении. Тело оказалось очень сильно Изуродованным, ибо лежало в Постели, будучи немыслимо скрюченным, каковой факт дал основание Предположить, что мой достойный Друг и Покровитель испустил дух в великих Муках и Страданиях. Что покуда остается необъясненным — и что служит для меня Аргументом, свидетельствующим об Изощренном Замысле Свершителей сего Варварского Убийства — так это беда, приключившаяся с женщинами, коим надо было обмыть тело и подготовить к отпеванию. Будучи уважаемыми и сведущими в своем Скорбном Ремесле особами, обе явились ко мне в великом Волнении и Боли, Душевной и Телесной, и заявили, каковое заявление полностью подтвердилось при первом Осмотре, что едва коснулись они груди Покойного, как ощутили в своих Ладонях жгучую боль, а вскоре и все Руки их несоразмерно распухли. Впоследствии боли не прекращались несколько недель, препятствуя исполнению ими своего Долга, хотя на Коже никаких повреждений не было.
Узнав об этом, я послал за все еще находившимся в усадьбе Лекарем, и мы провели Тщательнейшее, елико было возможно посредством Маленькой Хрустальной Линзы, Исследование состояния Кожи на той части Тела, но имеющийся Инструмент не позволил нам обнаружить ничего заслуживающего Внимания, кроме пары маленьких Уколов или Проколов. Памятуя о Кольце Папы Борджиа и иных образчиках Ужасного Искусства Итальянских Отравителей прошлого века, можно предположить, что сквозь сии Точки и попал в Тело Яд.
Это все, что можно сказать о Симптомах, явленных на Кадавре. Все же прочее есть не более чем результат моего собственного Опыта, отчет о каковом будет оставлен Потомству для вынесения суждения о его Ценности. На Столе рядом с Постелью лежала маленькая Библия, к коей Друг мой, щепетильный как в Малых Делах, так и в Значительных, — прибегал и отходя ко сну, и по Пробуждении, дабы прочесть Избранные Строки. И взявши Ее — не без Слезы, должным образом оброненной, Помыслил я, что ныне он соприкоснулся уже и не с Выдержками, но с Подлинником во всем Его Величии. И тут мне пришло на Ум, что в минуту Бессилия мы склонны хвататься за любой самый слабый Лучик надежды, сулимой нам Светом, и испытывать хоть и признаваемую иными Предрассудком, но исстари существующую практику Гадания на Писании, примером обращения к коей служит случай с покойным его Священным Величеством Благословенным Мучеником Королем Карлом и лордом Фоклендом, о чем нынче много толкуют.
Итак, трижды провел я Опыт, открывая Книгу и кладя Палец свой на выбранные наугад строки, и получил следующее.
В первом случае — Евангелие от Луки, гл. XIII, Стих 7: „Сруби его“.
Во втором — Книга Пророка Исайи, глава XIII, стих 20: „Не заселится никогда и рода родов не будет жителей в нем“.
И в третьем — Книга Иова, глава XXXIX, стих 30: „Птенцы его пьют кровь и где труп, там и он“».
Пожалуй, это все выдержки из записей мистера Кроума, которые следовало процитировать. Сэра Мэтью Фелла подобающим образом положили в гроб и похоронили, а проповедь, прочитанная над его могилой мистером Кроумом в следующее воскресение, была напечатана под названием «Неисповедимый Путь, или Опасность для Англии Злоумышлений Антихриста». Она выражала точку зрения викария, совпадавшую с весьма распространенным в округе мнением и сводившуюся к тому, что бедный сквайр пал жертвой возобновивших свои заговоры и козни папистов.
Титул и владения усопшего унаследовал его сын, также Мэтью. На этом первый акт кастигхэмской трагедии завершился. Стоит, пожалуй, упомянуть, что (чему едва ли стоит удивляться) новоиспеченный баронет никогда не ночевал в спальне, ставшей местом кончины его отца. В ней вообще не спал никто, кроме случайных гостей. Сэр Мэтью Второй скончался в 1735 г., и время его хозяйствования не было отмечено ничем особенным, кроме разве что постоянно возраставшего падежа скота да и всей живности в имении.
Те, кого интересуют подробности, могут заглянуть в «Джентльмен Мэгэзин» за 1722 г., где приведены факты, сообщенные самим баронетом. Он положил конец падежу очень простым способом: заметив, что жертвами странного мора никогда не становились животные, ночевавшие под крышей, он велел на ночь загонять всю скотину в сараи и стойла. После этого гибнуть продолжали лишь дикие зверушки и птицы. У окрестных фермеров это явление получило название «кастигхэмского недуга», но, в силу отсутствия каких-либо (помимо неспособного пролить на что-либо свет ночного характера заболевания) достоверных сведений о его симптомах, я не стану распространяться на сей счет больше.
Как мною уже указывалось, второй сэр Мэтью умер в 1725 г., и ему, как и надлежало, наследовал его старший сын, сэр Ричард. Именно при нем у северной стены приходской церкви соорудили большую семейную церковную скамью. Размах строительных планов сквайра оказался таковым, что ради их воплощения пришлось потревожить несколько находившихся по ту сторону здания могил. Среди последних оказалась и могила миссис Мазерсоул, точное местоположение коей известно нам благодаря отметкам на плане церкви и кладбища, сделанным мистером Кроумом.
Весть о предстоящей эксгумации знаменитой ведьмы вызвала в деревне немалый интерес. Каковой сменился изрядным удивлением, когда выяснилось, что внутри целехонького, неповрежденного гроба не было ни тела, ни костей, ни даже трухи или пыли. Объяснения этому феномену не находилось: в воскрешение как-то не верилось, а похищать тело имело смысл разве что ради изучения оного в анатомическом кабинете.
Этот случай возобновил интерес к процессам над ведьмами, о которых не вспоминали уже лет сорок, а приказ сэра Ричарда сжечь гроб, хотя он и был выполнен беспрекословно, многие сочли рискованным.
Для меня пагубный характер новаторских устремлений сэра Ричарда представляется несомненным. До него Холл представлял собой прекрасное здание из красного кирпича, но сэру Ричарду довелось путешествовать по Италии, где он заразился итальянским вкусом, и, располагая большими средствами, нежели его предшественник, решил оставить на месте унаследованного им английского дома итальянское палаццо. В результате кирпич скрылся под тесаным камнем и штукатуркой, прихожая и гостиные украсились холодным римским мрамором, на дальнем берегу озера воздвигли копию храма Сивилл в Тиволи, и Кастигхэм приобрел совершенно новый, по моему разумению, куда менее привлекательный вид. Однако в ту пору облик усадьбы вызывал восхищение и был взят за образец многими окрестными сквайрами.
Как-то поутру (дело было в 1745 г.) сэр Ричард пробудился после беспокойной ночи. Из-за сильного, задувавшего в дымоход ветра камин в спальне постоянно дымил, а затушить его вовсе было нельзя из-за холода. Вдобавок еще и за окном что-то дребезжало так, что никто в доме не имел и минуты покоя. Мало того, именно сегодня ожидалось прибытие нескольких важных гостей, рассчитывавших на добрую охоту, между тем как опустошение среди обитавшей во владениях сэра Ричарда дичи достигло таких размеров, что это ставило под угрозу его репутацию владельца охотничьих угодий. Но главное заключалось в ином: баронет просто чувствовал, что не может спать в этой комнате, хотя и не понимал, в чем, собственно, причина.
Поразмышляв на эту тему за завтраком, он принялся методично осматривать дом, выбирая комнату, которая лучше всего могла бы подойти на роль новой спальни. Это удалось далеко не сразу. В одной его не устраивало окно, выходящее на восток, в другой — северная сторона, в третьей — то, что мимо без конца сновали слуги. Нет, ему требовалась спальня с окном на запад, чтобы солнце не будило его спозаранку, к тому же такая, чтобы находилась подальше ото всех хозяйственных помещений. В конце концов, отчаявшись угодить хозяину, экономка сказала:
— Боюсь, сэр Ричард, что только одна комната во всем доме отвечает вашим требованиям.
— И какая же? — поинтересовался баронет.
— Западная спальня сэра Мэтью.
— Вот и прекрасно. Пусть мне сегодня же приготовят там постель. Пойду на нее взгляну, — и он устремился вперед.
— Но, сэр Ричард, там никто не спал целых сорок лет. В ней и воздух-то, наверное, тот же, что при покойном сэре Мэтью, — тарахтела домоправительница, поспевая за ним.
— Не беда, проветрим. Давайте-ка, миссис Чиддок, откроем дверь да посмотрим, что это за спальня.
Воздух в комнате и вправду застоялся: там было темно и душно. В ней давно никто не бывал, к тому же именно это, обращенное к старому ясеню, крыло дома практически не затронула осуществленная хозяином перестройка.
— Миссис Чиддок, проветрите комнату как следует, уберите отовсюду пыль и пусть после обеда сюда перенесут мою кровать и спальные принадлежности, — распорядился сэр Ричард, подойдя к окну, распахнув ставни и впустив в спальню свет. — А в старой моей комнате разместите епископа Килмора.
— Сэр Ричард, — послышался неожиданно незнакомый голос. — Не соблаговолите ли вы уделить мне минуту внимания?
Обернувшись, баронет увидел на пороге мужчину в черном. Тот поклонился и продолжил:
— Прошу прощения за беспокойство, вы, наверное, меня не помните. Мое имя Уильям Кроум, и мой дед был здешним викарием во времена вашего деда.
— Сэр, — откликнулся баронет, — имя Кроум всегда будет служить пропуском в Кастигхэм. Я рад возобновить дружбу, длившуюся два поколения. Чем могу служить? Спрашиваю это, ибо и час вашего появления, и весь ваш вид указывают, что вы спешите.
— Что правда, то правда, сэр. Я действительно спешу, а сюда завернул проездом из Норвича в Бери Сент-Эдмундс, чтобы передать вам некоторые бумаги, недавно обнаруженные мною при разборе архива покойного деда. Сдается мне, в них есть кое-что, касающееся и вашей семьи.
— Весьма вам признателен, мистер Кроум. Не окажете ли вы мне честь пройти в гостиную и выпить стаканчик белого вина — мы могли бы посмотреть эти бумаги вместе… миссис Чиддок, а вы, как я уже сказал, займитесь проветриванием этой комнаты… Да, здесь умер мой дед… Да, из-за дерева тут, пожалуй, чуточку сыровато… Хватит, не желаю больше ничего слышать. Извольте выполнять, что вам сказано… Так что, мистер Кроум, пойдемте?
Они направились в кабинет. Пакет, доставленный мистером Кроумом (к слову, незадолго до того ставшим членом Совета Клэр-холл в Кембридже, а впоследствии выпустившим превосходное издание Polyaenus)[33], содержал, помимо всего прочего, заметки, сделанные старым викарием по случаю смерти сэра Мэтью Фелла. Так сэр Ричард впервые столкнулся с загадочными Sortes Biblicae[34], о которых вы уже знаете, и они его основательно позабавили.
— Ладно, — промолвил он. — Один совет дедовской Библии звучит по крайней мере внятно: «Сруби его». Если имеется в виду ясень, то я этим советом воспользуюсь. Это источник сырости и сущий рассадник лихорадки.
В комнате находились книги, однако сэр Ричард еще только ожидал прибытия собранной им библиотеки, для которой оборудовалось специальное помещение, так что здесь их было немного.
Баронет оторвал взгляд от бумаг, поднял глаза на книжный шкаф и промолвил:
— Интересно, а эта Библия-пророчица все там же? Кажется, я ее вижу. Ну-ка…
Он пересек комнату и достал из шкафа толстую, небольшого формата Библию, разумеется, имевшую на следующем за титульным чистом листе сделанную от руки надпись «Мэтью Феллу от его любящей крестной Энн Элдус, 2 сентября 1659 г.».
— Было бы неплохо испытать Библию снова, мистер Кроум, — воскликнул баронет. — Ручаюсь, в книге Чисел мы найдем что-нибудь интересненькое… а хоть бы вот: «Ты станешь искать меня поутру, но всуе». А, каково? Ваш дед наверняка счел бы это первоклассным предсказанием. Ну а с меня хватит пророков, сказки все это. Но документы и вправду интересные, так что вам, мистер Кроум, я весьма благодарен. Понимаю, что вы очень спешите, но позвольте предложить хотя бы еще один стаканчик вина…
Радушие сэра Ричарда было вполне искренним, ибо ему весьма понравилась присущая нежданному визитеру манера держаться и говорить, однако тот и вправду торопился, так что на сем они распрощались.
После обеда прибыли иные гости — епископ Килмор, леди Мэри Херви, сэр Уильям Кентфилд и другие. В пять позвали к обеду, за ним последовали вино и карты, после чего все отправились спать.
Следующее утро, вместо того чтобы отправиться с остальными на охоту, сэр Ричард провел в беседе с епископом. Сей прелат, в отличие от большинства ирландских епископов той поры, не только посещал свою епархию, но жил там довольно продолжительное время. И вот, когда они прогуливались по террасе и разговаривали о возможных усовершенствованиях и переделках в усадьбе, он указал на окно в западном крыле и промолвил:
— Знаете ли, сэр Ричард, что вам нипочем не удалось бы заставить кого бы то ни было из моей ирландской паствы заночевать в этой комнате?
— Почему, милорд? — удивился баронет. — Это ведь, уже можно сказать, моя спальня.
— Ну, наши ирландские крестьяне верят, что спать близ ясеня не к добру, а у вас здоровенный ясень вымахал возле самого окна. Возможно, — епископ улыбнулся, — их предрассудок не столь уж нелеп: мне вот кажется, что, проведя там ночь, вы выглядите не больно-то свежим.
— Ясень тому виной или что другое, — признался сэр Ричард, — но спалось мне и впрямь неважно. Но ничего, дерево завтра же будет спилено.
— Полностью одобряю ваше решение. Вряд ли дышать таким сырым воздухом полезно для здоровья.
— Дело, пожалуй, не в воздухе, я ведь спал с закрытым окном. Просто всю ночь мешал какой-то скрип: не иначе как листья терлись о стекло. Ветви-то, наверное, дотянулись уже до самого окна.
— Это вряд ли, сэр Ричард, — возразил епископ. — Взгляните с этой точки — видите? Ни одна из ветвей не достанет до стекла. Ну, разве что в сильный ветер, но ведь ветра ночью не было. Между концом самой длинной ветки и окном будет не меньше фута.
— А ведь вы правы, милорд. Интересно, что же в таком случае скреблось в окошко? Да и пыль на внешнем подоконнике исчерчена какими-то следами.
Обсудив несколько гипотез, джентльмены сошлись на том, что скорее всего виной случившемуся крысы, которые взобрались на подоконник по плющу. То была догадка епископа, и сэра Ричарда она устроила.
День прошел безо всяких происшествий и закончился тем, что гости, пожелав хозяину и друг другу спокойной ночи, разошлись по спальням.
А теперь представим себе, что мы находимся в спальне сэра Ричарда. Свет потушен, сквайр лежит в постели. Комната расположена прямо над кухней, ночь снаружи тиха и тепла, так что окно распахнуто настежь.
В комнате почти нет света, но если вы вглядитесь во мрак, то вам может показаться, будто спящий сэр Ричард быстро, но совершенно бесшумно движет туда-сюда головой. А присмотревшись еще пристальнее, поймете, сколь же обманчива может быть темнота. Оказывается, у него несколько голов: круглые, лохматые, бурые, они мельтешат, иные даже на уровне его груди. Конечно, это всего лишь страшная иллюзия, но… бесшумно, словно кошка, нечто соскакивает с кровати, взбирается на подоконник и в мгновение ока исчезает снаружи. Вот и второе такое же существо… третье… четвертое… Теперь все в комнате недвижно.
Ты станешь искать меня поутру, но всуе.
Как и сэр Мэтью, сэр Ричард был найден в своей постели мертвым, опухшим и почерневшим.
Бледные, ошеломленные толпились под окном прознавшие об этом гости и слуги. Насчет причин смерти высказывались всяческие догадки — говорили и об итальянских отравителях, и о папских лазутчиках, и просто о зараженном воздухе, — а вот епископ Килмор молчал и смотрел на ясень. Его внимание привлек сидевший в развилке ветвей и с интересом высматривавший что-то в большом дупле белый котенок.
Неожиданно, стараясь нагнуться пониже, он сорвался с ветки и упал прямо в отверстие. Шум падения заставил многих поднять глаза.
Способность кошек издавать громкие крики известна большинству из нас, но такого истошного вопля, какой донесся из дупла старого ясеня, не слышал, наверное, никто. Затем внутри явственно послышалась какая-то возня. Леди Мэри Хэрви лишилась чувств на месте, а домоправительница, зажав уши, пустилась наутек.
Епископ Килмор и сэр Уильям Кентфилд остались на месте, хотя кошачий крик и на них подействовал так, что сэру Уильяму пришлось пару раз сглотнуть, прежде чем он смог наконец вымолвить.
— Чувствую, милорд, это не простое дерево. Там есть что-то внутри, и я намерен не откладывая выяснить, что именно.
Возражений не последовало. Принесли лестницу, один из садовников забрался наверх и заглянул в дупло, однако ничего путного не разглядел — разве что ему показалось, будто внутри что-то шевелится.
Тогда сэр Уильям распорядился раздобыть фонарь и спустить его в дупло на веревке.
— Мы должны докопаться до сути, милорд, — говорил он епископу. — Я готов поклясться своей жизнью, что тайна этих ужасных смертей сокрыта именно там.
Садовник поднялся по лестнице во второй раз и осторожно спустил фонарь в дупло, склонившись над ним сверху. Сначала все присутствующие увидели на его лице лишь желтоватый отблеск, а затем вдруг на нем появилось выражение невероятного ужаса и отвращения. Громко вскрикнув, садовник свалился с лестницы (к счастью, его успели подхватить на руки), а фонарь упал внутрь дерева.
Слуга был без чувств, и добиться от него связного рассказа удалось очень не скоро. Но до того времени многое прояснилось и так. Упав, фонарь, должно быть, разбился и поджег устилавшую дно дупла сухую древесную труху. Через несколько минут изнутри повалил дым, а там появились языки пламени. Дерево загорелось.
Зрители обступили его кольцом, держась на расстоянии нескольких ярдов, а сэр Уильям и епископ послали людей за топорами, вилами и всем прочим, что могло послужить оружием. Было очевидно, что какие бы твари не угнездились в стволе ясеня, пожар выгонит их наружу.
Так оно и вышло. Сперва над дуплом приподнялся горящий шар размером примерно с человеческую голову, но тут же упал обратно. Это повторилось пять или шесть раз, но в конце концов этот шар выскочил-таки наружу, свалился с дерева и упал на траву, где, спустя миг, затих. Подойдя к нему так близко, как только осмелился, я увидел перед собой мертвого паука — огромного, ядовитого, страшного, но всего лишь паука. По мере того как ствол прогорал все глубже, наружу выскакивали новые и новые мерзкие, покрытые серыми волосами твари.
Ясень горел весь день, пока остатки ствола не развалились на куски, и все это время люди убивали спасавшихся от огня тварей. Наконец, когда уже довольно давно ни один паук не высовывался, они осторожно подступили поближе и внимательно осмотрели корни.
«Внизу, — сообщал впоследствии епископ Килмор, — обнаружилась закругленная нора с двумя или тремя телами все тех же, видимо задохнувшихся от дыма, страшилищ». Но куда более любопытным мне представляется другое: у стенки этого логовища нашли скелет, а точнее сказать, обтянутый кожей костяк человеческого существа с сохранившимися черными волосами. Осмотр останков позволил установить, что они несомненно принадлежали женщине, умершей около полувека назад.
Дома с запертыми ставнями, угрюмые, обреченные на разрушение. Дома, о которых повествуют странные истории. Истории о невероятных событиях. Они всегда воспламеняют воображение. Об одном таком доме я и расскажу.
Дом стоял на окраине небольшой деревни, прославившейся в годы революционной войны. Я задержался здесь и шаг за шагом восстановил его историю. У недоверчивых она вызовет улыбку, но людей мыслящих, как ранее меня, наведет на размышления о неисповедимых путях судьбы.
Дом несколько лет простоял пустым. Жители деревни избегали его. Нет, они не говорили, что там живут привидения, но сама жуткая история дома отпугивала всех, кто подумывал в нем поселиться.
Последними обитателями дома были два брата. Старший был высокий, угрюмый, с ястребиным носом, младший — приятный парень с темно-карими глазами и маленькими усиками. Худощавый. Оба были химиками — блестящими химиками, как мне говорили. Слуг они не держали, готовили и убирались сами. Они сломали перегородки и устроили в доме дорогостоящую лабораторию. Пузырьки, бутыли, сосуды. Реторты и электрические печи самой сложной конструкции. Ходили слухи, что они работали над важной химической проблемой, решение которой могло в корне изменить целую отрасль промышленности.
Старшего из братьев редко видели в деревне, но младший часто проезжал по улицам в дорогом автомобиле, направляясь в город. Иногда он останавливался и болтал с местными жителями. Говорил обо всем, что угодно, но никогда не упоминал свою работу и умело уходил от всех вопросов на эту тему. Главным в его жизни была работа, но имелось у него и хобби — зоология. Летом его часто видели в полях с длинным сачком. Странное сочетание увлечений.
В доме у них до поздней ночи горел свет. За занавесками виден был силуэт высокой фигуры. Вскоре после того, как братья поселились в деревне, из таинственного дома однажды ночью донесся приглушенный звук взрыва. Яркое пламя вырвалось из окон. Деревенские пожарные быстро потушили огонь. Для этого им пришлось войти в лабораторию, где произошел взрыв. То, что они увидели, обсуждала вся деревня, хотя братья и поспешили выпроводить пожарных — похоже, боялись, что те увидели слишком много. Некоторые начали подозревать в братьях фальшивомонетчиков.
Братья отремонтировали дом, и разговоры утихли. Следующее знаменательное происшествие было связано совсем с другим.
С гроздью бананов. Существо нашел среди бананов местный зеленщик. Это был волосатый паук с ярко-красным пятном на спине. Дело было в разгар зимы, и отвратительное создание от холода впало в спячку. Зеленщик решил, должно быть, что оно послужит хорошей рекламой. Он не убил паука, а посадил его в маленькую проволочную клетку с электрической лампой для подогрева.
В оценке рекламного потенциала паука зеленщик не ошибся. Паук отогрелся и стал ползать по клетке, ища выхода. Вся деревня приходила смотреть на паука, только и говорила о пауке, и наконец паук привлек внимание молодого химика: он ведь, как поясняли местные, «все ловил жуков и всякое такое».
Один взгляд на паука — и молодой человек затаил дыхание.
— Черная Мадонна, — прошептал он.
Деревенским это, понятно, ничего не сказало. Он объяснил. Выходило, что «черная Мадонна» — самый ядовитый паук, известный науке. Его укус почти неизбежно вызывает смерть.
Зеленщик покрылся холодным потом: он вспомнил, как беззаботно обращался с пауком. Паука, сказал он, нужно немедленно уничтожить. Молодой химик предложил купить паука, но только живьем. Зеленщик посомневался и согласился. В конце концов, чистый доход. Больше паука никто не видел.
Весна принесла холодные и яростные снежные бури, следовавшие одна за другой. Дом двух братьев оказался более или менее отрезан снежными заносами. Запоздалые путники говорили, что окна в нем горели ярко, как всегда.
Начиная с этого момента, мой рассказ будет представлять собой частично догадки, частично умозаключения, основанные на том, что стало известно позднее.
Вернувшись домой со своим пленником, молодой человек отнес паука к себе в комнату. Он наблюдал за пауком, держал его клетку в тепле и кормил пленника мошками. Паук чувствовал себя прекрасно. Но молодой ученый не забывал и о своих исследованиях.
Два брата шли к цели разными путями, независимо друг от друга. Старший любил работать по ночам, младший трудился днем. Об успехах исследований они не распространялись, и каждый держал подробности работы при себе. Странный метод, что и говорить.
Победил младший. Как-то, проработав всю ночь, старший брат проснулся далеко за полдень. Глаза у младшего сверкали. Да, случайно вышло. Только что получилось. Всемирная слава!
«Только что получилось! Случайно!» Эти слова травили душу старшего. Он чуть ли не возненавидел брата. Столько работы — и все впустую. Старший брат больше всего мечтал о славе, которую должен был принести успех.
Его брат ничего не замечал. Он был в восторге и не видел, какое выражение набежало на лицо старшего. Выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Молодой химик запер свои записи в стол и направился к себе в комнату. Там он на миг протрезвел. Паук сбежал!
Он внимательно и тщательно обыскал всю комнату. Паука нигде не было. Форточка была приоткрыта, и молодой человек рассудил, что паук покинул комнату через окно. Ну что ж, он скоро погибнет от холода.
Старший брат допоздна не выходил из лаборатории. После первых жадных вопросов он, казалось, утратил всякий интерес к открытию. Утром он придет в себя и рассыпется в поздравлениях, подумал младший. Со старшим это бывало. Он иногда болезненно воспринимал поражение.
Старший медленно просматривал свои записи. Время от времени он выглядывал в окно, борясь с ужасным искушением. Вошел брат и сел за свой письменный стол. Глаза старшего уперлись ему в спину. Так легко! Спрятать тело, потом как-нибудь объяснить. Нет, нельзя о таком думать. Он стискивал кулаки, пока не побелели костяшки.
Прошло какое-то время. Младший встал, пожелал брату спокойной ночи и ушел к себе. Старший не знал, хватит ли у него решимости. Его охватило безумие. Он выжидал.
Несколько часов спустя дверь комнаты младшего тихо отворилась. В комнату прокралась высокая фигура. Нож действует бесшумно. Вскоре все было кончено.
Подвал с земляным полом стал отличной могилой. Старший вымыл руки. В его глазах блестела маниакальная радость. Теперь лучше подняться и удостовериться, что нигде в комнате не осталось пятен крови. Если человек срочно уезжает в город, он не оставляет пятен крови на простыне. Нужно вести себя осмотрительно!
Он быстро привел комнату в порядок. Когда выходил, по спине пробежал холодок. На спинке кровати висел старый свитер брата. Он спокойно надел свитер. Простудиться было бы лишним. Так, теперь записи.
Он стал аккуратно копировать записи брата своим почерком. Никто не придерется. Методичность ученого ненадолго подавила безумие. Он снова стал химиком.
Пока он работал, зашевелилось живое. Оно шевелилось в кармане старого свитера. К краю кармана потянулась волосатая нога. Может, привлекло тепло тела. Отвратительное существо начало медленно карабкаться по свитеру. Человек продолжал писать. Волосатые ноги медленно потянулись к воротничку. Человек не заметил. Затем паук почему-то свернул. Прополз по внутренней стороне руки, подрагивая в такт движениям. Добрался до манжеты, помедлил и спустился на пальцы. Человек выронил карандаш и выругался. В следующую секунду по его телу пробежала долгая дрожь, кровь отхлынула от лица, зрачки сузились и сделались меньше булавочных головок…
Жители деревни обнаружили его труп несколько дней спустя. Он сидел, глядя перед собой мертвыми глазами. На руке виднелись две крошечные красные точки, на столе были разложены доказательства его преступления.
Я увидел Лидию Реминг в первый раз, когда она стояла в одной из парижских церквей рядом со своим женихом, и поразился ее замечательной красотой.
Никогда не приходилось мне видеть такой прелестной женщины.
Дивная фигура, прелестное лицо, очаровательные, глубокие глаза!
Бэском Кеннинг, жених, стоял подле нее у алтаря, окруженный толпой друзей.
Это был плотный молодой человек, — бедный студент, обладавший выдающимися способностями.
Ему завидовали, так как он женился на богатой женщине, и находили, что он сделал прекрасную партию.
Кеннинг был слишком ленив, чтобы усиленно работать, и желал посвятить себя исключительно живописи.
Луч солнца скользнул из окна и озарил лицо жениха: мне показалось, что он был очень бледен.
Невеста казалась прекрасным изваянием в своем роскошном наряде, лицо ее было неподвижно, только в больших глазах сверкали загадочные искорки.
Церемония ничем не отличалась от всех других церемоний подобного сорта.
Жених немного нервничал, но это было в порядке вещей.
Мой коллега, доктор Арман, взял меня под руку, и мы тихо пошли по улице.
Это был молодой врач, без практики.
Он был богат и посвящал все свое время наблюдениям над всевозможными случаями психоза и аномалии у различных субъектов.
— Кеннинг — славный молодой парень, — произнес доктор Арман, — мне очень жаль его!
Я был изумлен.
— Жалеть его? — возразил я, — у него очаровательная жена и богатство, чего же вам жалеть его?
Доктор Арман усмехнулся.
Мы подошли к писчебумажному магазину.
Мой коллега зашел туда, купил лист бумаги, написал несколько строк, запечатал бумагу в конверт и подал мне.
— Прочитайте это через 6 месяцев! — сказал он, и мы простились.
Я вернулся в Париж поздней осенью, отправился на старую квартиру и начал распаковывать чемоданы. Когда я встряхнул свой черный сюртук, из кармана выпал забытый конверт.
Открыть его и прочитать было для меня делом одной минуты.
«Кеннинг умрет до наступления зимы», — было написано рукой доктора Армана.
— Какие глупости! — проворчал я по адресу доктора и бросил бумагу в огонь.
В этот самый вечер я отравился в ресторан «Трех братьев» и, от нечего делать, начал просматривать газеты.
Совершенно случайно глаза мои упали на траурные объявления и я прочитал:
«Во вторник 10 ноября скончался в Бигорре Бэском Кеннинг 29 лет от роду. Врачи определили полное истощение сил вместе с упадком нервной системы. Останки его преданы земле в Бигорре».
Я отправился к доктору Арману с газетой в кармане.
Он холодно встретил меня и сейчас же заговорил о смерти Кеннинга.
— Друг мой, эта прелестная женщина — ядовитый паук в образе человека. Конечно, она не виновата в этом, как неповинен и паук в своих злодеяниях, но мы убиваем ядовитых пауков, и Лидия Реминг должна быть убита.
Она — великолепная представительница типа человеческих пауков…
Я знал это уже давно, почти 3 года усиленно наблюдал эту физическую ненормальность, эту особенность несчастной женщины, эту ужасную аномалию, но остерегался начать процесс против нее, не имея положительных доказательств.
Здесь, в Париже, Лидия Реминг имела трех мужей.
Первый был русский, второй — американец-миллионер, третий — несчастный Кеннинг…
Все трое умерли от истощения сил и упадка нервов.
— Как вы объясняете это?
— Я решительно не могу объяснить себе, да и никто не сможет объяснить, я думаю. Это выше всякого понимания и идет вразрез всем физическим и духовным законам. Я знаю только одно, что подобное явление существует.
Тип женщины-паука, вероятно, существовал еще с первых времен появления нашей расы.
На этом основании создалось много легенд. Весьма возможно, что придет время, когда наука добьется возможности определять этот тип людей-пауков в младенческом возрасте и будет истреблять их раньше, чем они получат способности вредить окружающим!
Лидия Реминг была арестована в эту самую ночь. Красавица не встревожилась и не удивилась, оставаясь по-прежнему спокойной и даже не спросив о причине ареста. Все произошло в самой строгой тайне.
Лидия была помещена в частную санаторию, как страдающая легким помешательством, и окружена строгим надзором и наблюдением д-ра Армана и других врачей.
Они следили за ней и оберегали ее так тщательно, словно дикое животное редкой породы, умирающее в неволе ради прогресса науки и культуры.
Вскоре после заключения в санаторию, Лидия Реминг начала терять силы.
Ни обильное питание, ни дорогие вина не могли укрепить ее. Несколько раз производились опыты, причем один из врачей держал ее за руки. В таких случаях Лидия сейчас же оживлялась, в глазах ее загорался хищный блеск, щеки покрывались румянцем, а врач сейчас же слабел и лишался сил..
Очевидно, Лидия сознавала близость конца.
Она умерла в этом же году, исхудав, как тень.
Доктор Арман продолжает свои интересные наблюдения, разыскивая ненормальных субъектов человеческого рода.
Ман Рэй. Женщина-паук (1929).
В первую минуту, когда я увидел его сидящим на террасе «Лорен», я спросил себя, он ли это. Прошло, по крайней мере, двенадцать лет с тех пор, как я видел его в последний раз. Марсель Шалю был тогда молодым человеком моего возраста — около тридцати лет — крепко сложенным, веселым и полным жизни: он уехал в Америку в качестве инженера. Мы вместе учились с ним.
Человек, на которого я смотрел сейчас, обладал, как мне казалось, острым профилем моего друга Марселя. Некоторые черты лица выдавали, что это он. Тем не менее, предо мной сидел почти старик. Он положил шляпу рядом с собой на столик, и я заметил, что его виски были седыми и покрыты редкими волосами, глаза глубоко запали в орбитах и под пальто ясно проступали костлявые плечи. Белые бескровные руки, игравшие карточкой, дрожали, и взгляд, обращенный куда-то вдаль, был полон печали.
В конце концов я решился все-таки встать и подойти к нему.
— Сударь, — сказал я, — простите, вы не Марсель Шалю?
— Роже, — воскликнул он, — ты? Ну конечно, это я. Марсель Шалю, твой старый товарищ по школе… садись.
Пока я переносил к его столику свое пальто и газету, он прибавил:
— Я думаю, что ты с трудом узнал меня: я изменился, правда?
— Ну, мой дорогой, я, право, не могу утверждать, что ты помолодел… но тропики… малярия… это тоже чего-нибудь да стоит.
Марсель рассмеялся таким смехом, от которого увядавшая кожа щек сложилась в складки и бледные губы обнажили источенные десны. В эту минуту он внушал просто отвращение. Я заметил взгляд, брошенный на него сидевшей за соседним столиком дамой весьма легкомысленного поведения, и этот взгляд тоже отражал ужас.
— Мой дорогой Роже, — сказал он, — в течение восьми лет, проведенных мной в тропиках, у меня ни разу не было лихорадки, малярии или чего-нибудь другого. Я все время был совершенно здоров. И доказательством этого служит то, что я здесь. Хочешь выпить стакан вина? Что ты предпочитаешь? Порто? Гарсон… стакан портвейна.
Я начал уже почти сожалеть о том, что подошел к этим жалким человеческим останкам. Кроме того, от него исходил какой-то странный запах, напоминавший тлеющий запах покойника. Я слегка отодвинулся, и он заметил это.
— А, ты тоже уже чувствуешь? Не бойся, это не заразительно. Это запах вдовы, если хочешь знать.
— Вдовы? Какой вдовы?
Марсель ответил не сразу. Он осушил одним глотком большой стакан коньяку, потом попросил другой.
— Пойдем отсюда, — сказал он, — я живу тут же, рядом. Ведь ты еще, надеюсь, продолжаешь писать в своих журналах? Так вот, можешь услышать не совсем обыкновенную историю. Пойдем ко мне, выкурим трубку.
Несколькими минутами позднее я сидел вместе с Марселем около выщербленного камина, украшавшего то, что он называл своей берлогой. И действительно, комната находилась в полнейшем беспорядке. Повсюду валялись рукописи и книги. На стене висели странные предметы вокруг безобразной маски, напоминавшей древних инков: черная, угрожающая рожа с орлиным носом и волчьими зубами, готовыми, казалось, укусить. Странный запах, какая-то смесь сырой земли, тубероз и тлена, пропитывал даже стены.
Я поспешил за курить трубку и выпить стакан коньяку, предложенный мне Марселем. Во всей этой обстановке и в фигуре моего друга было что-то отталкивающее и неживое; но я чувствовал, что его стоило послушать и что, как писатель, всегда ищущий странное и необычайное, я буду вознагражден. Так случилось и на самом деле. Вот что мне рассказал Марсель:
— Ты помнишь, старый дружище, когда в 1927 году, в июле месяце, перед тем, как покинуть Францию, я пожал тебе руку в последний раз на прощальном обеде у Рико, данном в честь моего отъезда? Потом мы отправились в последний раз на Монпарнас. Мы пережили немало приключении, помнишь — когда ты доставил меня наконец в Пасси.
Два месяца спустя я находился на побережье Тихого океана, в Колета Радо, где провел два очень спокойных года, служа в управлении медными рудниками общества, командировавшего меня туда. Это маленький старинный испанский городок, неподалеку от моря, расположенный не слишком высоко, но и не слишком низко; много молодых, довольно красивых и не менее грязных девушек, местных индианок, и всегда голубое до отвращения небо: словом, обстановка, о которой ты можешь составить себе представление по географическим журналам. Если ты помнишь, я часто писал тебе об этом городке.
— Помню. Но ты не сообщал мне ничего необычайного.
— Потому что в жизни и обстановке его мало интересного. В этой стране становишься понемногу меланхоличным и мечтательным. Слишком далеко Франция, бульвар де Батиньоль и «Лорен». Иногда спрашиваешь себя, действительно ли все это существовало на самом деле, а не только в мечтах.
Так прошло два года. Затем, в один прекрасный день, мне предложили место управляющего с большим окладом и полномочиями на заводе для изготовления сурьмы. Это было в восточной части Мексики, в провинции Кристобале. Я поехал туда. Четверо суток на маленьком пароходишке. Тухлые консервы и удушливая жара. В виде развлечения — бананы и москиты. И вот наконец, после двухдневного путешествия на спине мула, я очутился в невероятном, старинном испанском городке. Можно было представить себе, что находишься в обстановке времен Филиппа Второго. Узкие улочки, белые или розовые дома, балкончики с кружевными решетками, церкви и старинные миссии. А над всем этим — синее кобальтовое небо и солнце, проникающее повсюду. Я провел там три удивительных года.
Марсель остановился. Он снова разжег свою потухшую трубку и выпил изрядную, слишком изрядную порцию коньяку. Его взгляд блуждал где-то очень далеко. Я видел, как дрожали его бледные, плохо вымытые руки, как из плохо сидевшего воротничка поднималась тощая шея. Болтающиеся брюки не скрывали костлявых ног и пробивающаяся серая щетина покрывала морщинистое лицо пепельного цвета. И эта ужасная маска ацтека в узкой, пыльной, неубранной комнате, пропитанной странным запахом… Неудивительно, что я выпил коньяку больше, чем следовало.
— Да, — продолжал Марсель, — три удивительных и восхитительных года. Какая великолепная природа! Исполинские горы всех цветов радуги. Вечно голубое небо, в котором, как аэропланы, реяли кондоры. Звон колокольчиков на шеях мулов, напоминавший Андалузию. Очаровательные девушки с великолепными зубами. Прогулки верхом на маленьких быстрых лошадях в гациенду около завода. И, наконец, Мануэла, — вполголоса произнес Марсель.
— Как, — спросил я, — ты снова пьешь коньяк?
Марсель наполовину допил свой стакан.
— Ты шутишь! — презрительно воскликнул он. — Это ничего не значит. Я каждый день утром пью полбутылки. Только благодаря этому я еще живу. Не надолго, к счастью. Хочешь, я буду продолжать свою историю? Она стоит того, чтобы ее послушать, уверяю тебя.
Я молча кивнул.
— Так как в этой покинутой стране не было даже гостиницы, то я поселился в красивом доме, принадлежавшем одной вдове, сеньоре Мануэле Ибаньес. Мне дали красивую комнату со стенами, выкрашенными известью, чтобы в ней меньше чувствовалась жара, и пахнувшими шафраном. Чтобы войти ко мне, надо было сперва пройти через ворота во двор, потом по террасе, покрытой вьющимися розами, и остановиться у второй двери слева. В моей комнате было два окна. Меньшее, расположенное довольно высоко, выходило на нечто вроде площадки. Другое, гораздо большее, во внутренний двор. Моя кровать стояла у окна, чтобы пользоваться во время жары притоком воздуха. Окно поддерживалось железной решеткой, никогда, впрочем, не закрывавшейся.
Мне не потребовалось много времени, чтобы заметить, что Мануэла была красива. Ты видел «Кармен»? Во всяком случае, можешь представить себе, какой должна быль, по традиции, Кармен Мериме и Бизе? Да? Ну вот, хорошо. Мануэла была олицетворением Кармен. Даже пылающий цветок граната, приколотый за ухом, напоминал героиню оперы Бизе.
Сперва у меня не было времени думать о пустяках. Я работал, как негр, хотя негры редко работают. А вечером возвращался домой совершенно измученный. В качестве кавалера я тогда никуда не годился: сорок или пятьдесят километров верхом по мексиканским дорогам, проделываемые ежедневно, и работа доводили меня до такого состояния, что вечером я мог только принять душ, быстро проглотить какое-нибудь местное блюдо с невероятным количеством перца и броситься в кровать. Утром, на рассвете, слуга приносил мне завтрак, который я ел с большим аппетитом, но на ходу, присматриваясь, как седлают на дворе лошадь. После этого я уезжал снова. О, как хороша была жизнь!
И вот приблизительно в это время, через пол года <после> моего прибытия в этот город, я познакомился впервые с «черной вдовой». Я спускался по склону горы, возвращаясь с осмотренных приисков, и торопился на завод, потому что наступала самая жаркая пора дня, как вдруг моя лошадь рванулась вперед и споткнулась. Я соскочил на землю около кустарника, выжженного солнцем. Взяв лошадь под уздцы, я направил ее в тень, чтобы посмотреть, не случилось ли чего-нибудь с подпругой, но она снова сделала такой неожиданный скачок в сторону, что уздечка выскочила у меня из рук. Может быть, она спасла мне этим жизнь, потому что, оглянувшись, я увидел что-то черное, не больше котелка, появившееся неизвестно откуда и упавшее в нескольких шагах от меня. Быстро направлялось оно ко мне. Едва я успел сообразить, в чем дело, как лошадь снова сделала сделала отчаянный скачок в сторону и снова я увидел это существо, описавшее параболу в нашем направлении. После этого оно поднялось на длинных мохнатых черных лапах.
Мой дорогой Роже, змею считают олицетворением на земле духа зла. По крайней мере, так принято издревле. Я думал точно так же до тех пор, пока не встретил «черную вдову». А можешь поверить, я видел всевозможных пресмыкающихся за пять лет жизни в Центральной Америке. Громадных давящих питонов, кобр, гремучих змей и даже маленьких изящных коралей, которые, если укусят человека во время его сна в ухо, палец или ногу, отправляют его на тот свет в течение нескольких секунд, не давая ему даже прийти в сознание.
Так вот, Роже, все эти ядовитые бестии кажутся ягнятами, игрушками для старых дев в сравнении с «вдовой», которую могло придумать действительно только дьявольское воображение. Представь себе паука, да, простого паука, туловище которого не больше голубиного яйца на восьми больших бархатных черных лапах, но глаза которого настолько похожи на человеческие и исполнены такой ненависти и злобы, что ни одно животное, да и ни один человек не может выдержать их взгляда. Понятно, почему моя лошадь готова была взбеситься: еще немного, и бедное животное было бы укушено этой бестией.
Мне нужно было удирать как можно скорее. «Вдова» принадлежит к тем редким в животном мире существам, которые нападают сами на кого угодно и когда угодно. Она бросается на всякого, кто только очутится поблизости, и ее челюсти настолько сильны, что прокусывают любую одежду и кожу, а против ее укуса еще не было найдено противоядия.
Я даже не пытался раздавить эту гнусь. Я чувствовал, что мои волосы подымаются дыбом. Отскочил несколько раз влево и вправо, в то время как она собиралась для нового прыжка и не сводила с меня взгляда своих пронзительных глаз, в которых светилась вся ненависть ада. Я готовился к тому, чтобы броситься бежать со всех ног. Добежав до лошади, остановившейся, к счастью, неподалеку, я быстро вскочил на нее и помчался во всю прыть домой. Даже входя уже во двор дома, я еще дрожал. А я должен тебе сказать, Роже, что я не больший трус, чем мы все. Но это ужасное существо, это воплощение зла, эта смертельная опасность, в которой я находился несколько минут, потрясли меня. Я бросился как был, в сапогах и бриджах, на постель и выпил залпом стакан коньяку.
Когда я немного пришел в себя, поднялась портьера, отделившая вместо двери в эти жаркие дни мою комнату от коридора. Предо мой стояла Мануэла. Яркий солнечный свет падал на стену. Она прислонилась к стене, и, склонив голову набок, с улыбкой посмотрела на меня.
— Вы кажетесь очень взволнованным, Марселито, — заметила она, — если забыли даже о завтраке. И легли в сапогах на кровать, как простой гаучо! Разве вам не стыдно?
Я повернулся, немного смущенный, но не желая давать ей объяснений, так как боялся, что она станет смеяться надо мной. Вместо этого я пожаловался на жару, извинился и отправился за стол в маленькую комнату, служившую мне столовой, где уже все было приготовлено для завтрака.
Теперь мне надо рассказать о Мануэле. В то время я был влюблен в нее по уши и в течение уже нескольких недель она была моей возлюбленной. Как я тебе уже сказал, она была вдова. По-видимому, сам дьявол привел меня к ней, решив окончательно погубить меня.
— Так значит, она…
— Молчи, — прервал Марсель. — Слушай дальше.
Он налил себе стакан бренди — пятый или шестой уже со времени моего прихода сюда.
— Я сказал тебе, что Мануэла была вдовой, — продолжал он. — Она была очень красива, мексиканка чистейшей испанской крови, с золотистой кожей, гибкая, как лиана. Все ее тело было пропитано каким-то особенным запахом, от которого я сходил с ума. Но я уже говорил тебе: представь себе Кармен, такую Кармен, какая только мыслима, заткни ей за ухо, в массу иссиня-черных кудрей, пылающий цветок граната. И представь себе, что через несколько недель нашей связи она заявила мне, что я единственный мужчина, которого она любила, и что она будет любить меня до последнего вздоха, хочу ли я этого или нет. Когда она говорила это, лежа полуобнаженная или совсем обнаженная в моих объятиях, устремив на меня проникающий в глубину души взгляд своих великолепных глаз, я чувствовал себя совершенно околдованным.
И вот тогда и случилась эта фантастическая история.
В тот же день, когда я встретился с «черной вдовой», ядовитым пауком, Мануэла прилегла около меня, как она всегда делала во время сиесты. Нежная, пламенная, влюбленная, она обнимала меня своими мягкими руками и склонила свое лицо над моим. Но при виде ее взгляда, устремленного на меня, я почувствовал внезапно, как ледяной холод разлился по моим жилам. Взгляд Мануэлы, эти черные прекрасные глаза напомнили мне внезапно другие, горевшие ненавистью, ужасные глаза «черной вдовы».
Все мои мускулы напряглись, и, когда Мануэла приблизила свои губы к моим, я невольно грубо отбросил ее в сторону.
— Что с тобой? — спросила бедняжка. — Ты с ума сошел?
Что я мог ответить? Это было сильнее меня. Я снова обнял ее, но ничего не мог с собой сделать. Каждый раз, когда я видел ее взгляд, у меня волосы становились дыбом.
Ты, возможно, думаешь, что я оказался во власти «амока» или, как его в Америке называют, «динго»? Может быть. Но, во всяком случае, я перестал быть самим собой. Ведь я обожал Мануэлу. Я обещал жениться на ней и действительно хотел это сделать. И вдруг… Из-за встречи с отвратительным насекомым я перестал быть прежним человеком. Возможно, мой дорогой, что я действительно был заколдован.
Я сказал Мануэле, что болен, что у меня лихорадка, что это пройдет. Она вышла из комнаты, бросив с порога на меня последний взгляд, который напомнил меня новым ужасом. На самом деле, я был близок к безумию. Я зарыл голову подушку, обхватив ее обеими руками, и разрыдался, как ребенок. Да, я плакал. Потом, наконец, слезы помогли мне забыться в тяжелом сне.
Вечером слуга осведомился, не хочу ли я пообедать. Я попросил его принести только чашку чая. Через несколько минуте, — я скорее угадал, чем увидел, — Мануэла вошла в комнату. Я не решался взглянуть на нее и повернулся к стене.
— Что с тобой, Марселито? — спросила она. — Хочешь, я позову доктора?
Она умоляла меня таким нежным голосом, что я снова начал рыдать. Почувствовав на своем плече ее руку, меня постепенно охватило глубокое чувство нежности к ней. Ведь я любил ее, любил ее нежные ласки, любил ее чувственное, ароматное тело. Она должна была вскоре стать моей женой. Ведь мы уже решили, что свадьба будет отпразднована осенью, когда спадет жара. Я медленно повернул к ней лицо и встретил ее взгляд…
Крик, который я испустил, был таким ужасным, что сбежались слуги, думая, что я убиваю их хозяйку. Но она убежала на двор, и на ее лице тоже был написан ужас, — как мне потом рассказал Жозеф, оно стало совсем землисто-серого цвета.
Что же касается меня, то я дрожал всем телом, видя перед собой только глаза «черной вдовы» — такими, какими я видел их в это утро на белой от солнца горной дороге…
Дорогой мой, — продолжал Марсель, выпивая следующий стакан бренди, — я провел ужасную ночь. Я не мог закрыть глаз без того, чтобы не увидеть отвратительную бестию, принимавшую фантастические размеры. Она заполняла всю мою комнату, ее громадная тень покрывала стены, и глаза, как два черных фонаря, проникали через мои зрачки до самой глубины моего существа.
Утром я выпил чашку горячего кофе и решил на следующий же день уехать. Я не мог больше оставаться в этой адской стране. Я написал дрожащей рукой письмо Мануэле, умоляя ее простить меня, объясняя ей, что я болен духовно, может быть, на грани безумия. Правда, я приписал свое ужасное состояние солнечному удару… словом, я старался, как только мог. Несколькими минутами после того, как я послал ей письмо, силуэт Мануэлы показался на портьере двери. Я повернулся к стене, умоляя ее уйти. Но она ничего не сказала, а была только охвачена волнением со всей страстностью, на какую была способна ее натура. Мое письмо и приводимые доводы были только предлогом для того, чтобы порвать — крикнула она мне между проклятиями и призыванием святых, в которых имена Мадонны и ада чередовались самым странным образом.
Я заткнул уши. Я умолял ее уйти, жаловался… Потом, как мне кажется, я потерял сознание.
Когда буря утихла, я попросил слугу дать мне хины. Приняв большую дозу, я заснул и к полудню почувствовал себя лучше. Мое решение уехать на следующий же день окрепло еще больше.
Встав, я съел свое рагу из риса и выпил стакан рому. Потом уложил чемоданы. Мануэла не подавала признаков жизни. Но она внушала мне теперь такой ужас, что я вынул револьвер, положил его под рукой. У меня росло желание выстрелить в нее, не задумываясь, если бы она появилась. В эту минуту я не думал о последствиях. Бестия будет убита, яд исчезнет. Вот как я рассуждал тогда, если это вообще можно назвать рассуждением…
Наступила ночь, душная в ожидании близкой грозы. Небо стало совсем черным. Хоть бы дуновение ветерка! Я задыхался. При свете карманного фонаря я съел свой ужин. В углу комнаты стояли чемоданы, уже совершенно готовые к отъезду. Я с трудом переводил дыхание, какая-то странная тревога сжимала мне горло. Ведь я покидал Мануэлу, как подлец, тем более, что я еще продолжал любить ее. Но, оставляя ее дом, мне казалось, что она была олицетворением всего зла в мире. Что она должна думать обо мне? Смогу ли я увидеть ее снова?
Я сгорал от желания, но чувствовал, что могу сойти с ума, если увижу ее еще раз. Ее глаза, эти глаза, столько времени очаровывавшие меня волшебной силой любви, эти темные нежные глаза больше не принадлежали ей, они были теперь другой вдовы, «черной вдовы» оттуда, с горы… Безумие, галлюцинация, хорошо, называй это как хочешь… Предопределение для меня? Возможно. Можешь смеяться.
— Но я совсем и не думаю смеяться, — возразил я. — Уверяю тебя, что слушаю с живейшим вниманием. Только прошу тебя, не пей больше. Ведь ты будешь совершенно пьян.
— Пьян? — расхохотался Марсель, — пьян? Вот что ты думаешь! Сколько раз я пробовал напиться допьяна… с того времени… но это невозможно. Я застрахован, старина, застрахован для того, чтобы погибнуть.
И он залпом осушил такую порцию, которая свалила бы с ног любого гренадера.
— Итак, продолжаю. В гациенде было совершенно тихо. Вдалеке ворчала гроза, но я чувствовал, что она не разразится над городом. А это самое худшее, знаешь.
Я, почти не раздеваясь, растянулся на кушетке, подняв штору, чтобы в комнату через железные перекладины окна входило хоте немного воздуха. Я смотрел на облака, проплывавшие по темному небу.
Протянув с кровати руку, я дотянулся до перекладин окна и почувствовал, как на мои пальцы упало несколько тяжелых теплых капель, похожих на кровь. Потом я забылся беспокойным сном, полным кошмаров, от которых я просыпался каждое мгновение. Только под утро я заснул более глубоким сном, измученный тревогой и духотой…
Когда я проснулся сразу, гроза прошла, поднимающееся солнце блестело уже за горами и в его свете я увидел… увидел ужасное, от чего окаменел, как труп. Я даже задержал дыхание и не смел шевельнуть ресницей… Там, там, на подоконнике окна, на самом краю его, так близко, что я легко мог до него дотронуться, готовый прыгнуть, сидел громадный паук, «черная вдова», согнувшись на своих лохматых лапах и безжалостно устремив на меня свои глаза, свои человеческие глаза, глаза Мануэлы.
Я почти потерял сознание. Мне казалось, что внезапно снова настала ночь, и я чувствовал, что мое сердце перестало биться. Парализованный страхом, я превратился в стеклянную статую.
Прошло несколько бесконечных мгновений, в течение которых я лежал с закрытыми глазами, ожидая, что случится неизбежное. Наконец, задерживая дыхание, в агонии ужаса я приоткрыл ресницы. Я видел ее, как через вазу, наполненную водой, она стала увеличиваться, растопырив свои мохнатые лапы, раскрыла свои громадные глаза, устремленные на меня, подняла бархатное брюхо, трепетавшее от злобы, обнажила смертельные клещи своей сильной челюсти…
Она медленно присела, потом медленно направилась ко мне, до самого края подоконника. Я смотрел на нее, не отрываясь, обливаясь потом, дрожа не столько от страха смерти, а от ужаса при мысли о прикосновении этого омерзительного существа.
И потом внезапно наступил конец. Я видел, как она нагнула брюхо, как сжалась, приготовляясь прыгнуть. Потом раскачалась, как гимнаст на трамплине, но тяжелее, описывая сперва странную кривую, и прыгнула…
Я испустил ужасный крик, который пронесся по всей гациенде… и надо мной сомкнулась благодетельная мгла.
Только потом я узнал, что случилось и благодаря чему я остался все-таки в живых. Мануэла, стоявшая за дверью моей комнаты, видела происходившую драму, приподняв портьеру, отделявшую комнату от коридора. Она рассчиталась со мной по-своему.
Потом я узнал, что накануне она послала одного из своих слуг в горы с поручением принести «черную вдову». Это нетрудно, потому что эти бестии живут в определенных местах и охота на них легка. Вооружившись сеткой и картонной коробкой, слуга быстро исполнил поручение.
Кармен прибегла к кинжалу. Мануэла была более рафинированной, если можно так сказать. Она знала, как на меня подействовала первая встреча с этим ужасным животным. Подумала ли она о тех последствиях, когда поручала «черной вдове» отомстить за себя? Может быть.
В женщинах можно предполагать все. Она присутствовала при моей агонии и видела, как огромный паук прыгнул на меня. «Вдова» прыгнула сперва на обнаженную грудь, укусила, потом вцепилась в щеку, укусила снова… Я был без сознания и так бы, не приходя в себя, и перешел в лучший мер, если бы в эту минуту Мануэла, — как рассказывали мне позднее — не ворвалась в комнату. Может быть, ее любовь была так же велика, как и ненависть. Может быть, в последний момент жалость закралась в это сердце, горячее, как огонь, и холодное, как лед.
Одним ударом каблука она раздавила адское насекомое, стремившееся теперь спрятаться под портьерой, и приникла губами к моим ранам, маленьким, но явственным, высасывая изо всех сил яд, уже струившийся по жилам.
Кажется, пеоны, привлеченные шумом и криком, пытались оторвать ее от кровати, на которой был распростерт мой полутруп. Должен заметить, что яд «черной вдовы» одинаково смертелен независимо от того, попадает ли он в кровь или в желудок. Но Мануэла, вцепившись руками в железные перекладины кровати, на которой я лежал, как вампир, высасывала яд из моей груди и сопротивлялась так отчаянно, что пеонам пришлось в конце концов оставить ее.
Комната сразу наполнилась взволнованными людьми: кричали, звали доктора, призывали Мадонну, побежали искать падре, женщины плакали, мужчины проклинали… Словом, ты можешь себе представить…
Марсель замолчал. Воспоминания взволновали и разгорячили его, потому что он налил себе еще стакан коньяку. Я с трудом смотрел на него, потому что он стал еще отвратительнее. Черное пятно, не замеченное мною раньше, теперь совершенно ясно выступало на его левой щеке, около уха.
Волнение этих мексиканских слуг, собравшихся около него в комнате гациенды, продолжало забавлять его. Он рассмеялся, и гримаса смеха напоминала смеющийся череп.
— Итак, дорогой, — продолжал он, — я заканчиваю свою историю. Я очнулся вечером, чувствуя, что могу приоткрыть глаза и что я все-таки не умер. Разжав мне зубы, они влили в меня столько «агуардиенте»[35], что моя грудь горела, как в огне. Так как я был парализован, то пролежал неподвижно несколько дней. Мне, конечно, дали бы умереть, если бы не вмешались директора завода, которые, боясь, что из-за смерти француза могут возникнуть какие-либо неприятности, не приложили всех усилий, чтобы меня спасти.
Меня перевезли в госпиталь. Там я пробыл два месяца и вышел оттуда живым, но смердящим скелетом. Окончательно уничтожить в организме следы яда «черной вдовы» так и не удалось. Он каким-то образом действует на кровь, разлагая ее, — приблизительно то же, что происходит в трупах во время гниения. Очень мило, не правда ли? Поэтому ты должен извинить, что я, навязывая тебе свое общество, заставил тебя пробыть со мной столько времени в отравленной атмосфере.
Я должен сам вести свое хозяйство, потому что не хочу держать ни одного слуги. В отелях через несколько дней передо мной вежливо извиняются и заявляют, что «ваша комната была заказана уже заранее», и, к их сожалению, отель совершенно полон и нет другой…
Я сейчас пария — хотя осталось, правда, уже не слишком долго. Может быть, несколько месяцев. Ты удивляешься, почему я столько пью? Это единственное, благодаря чему я еще могу кое-как жить и что вытесняет хоть немного запах «черной вдовы».
Он снова рассмеялся, и я поднялся. На стене скалила зубы маска ацтека. В открытое окно до меня доносились шумы Парижа, гудки автомобилей, такие обычные и такие приятные сейчас. Мне хотелось как можно скорее уйти, увидеть обыкновенных людей. Я взял пальто.
Марсель продолжал сидеть в глубоком кресле. Казалось, что он совершенно утонул в нем. Я не пожал ему руки — у меня не хватило мужества.
— Прощай, дружище, — сказал я ему. — Как-нибудь вечером встретимся на террасе.
Он не ответил. Но, когда я переступил уже порог, у меня мелькнула одна мысль, и я остановился. Я не мог уйти, не выяснив этого.
— Между прочим, я забыл тебя спросить… Я очень рад, что ты так хорошо отделался… но…
— О, — послышался слабый голос, шедший из глубины кресла, как будто откуда-то издалека, — ты хочешь знать, что сталось с Мануэлой? Но этого не узнаешь… Это тайна.
К началу зимы Марсель умер. Время от времени я осведомлялся у консьержки, что с ним, но не мог заставить себя подняться на пятый этаж. А так как он больше не выходил, то не было возможности встретиться с ним. Консьержка жалела своего несчастного жильца, которому она носила раз в день еду, «зажимая нос».
Однажды она мне сообщила, что все кончилось. Пришла полиция, потому что эту смерть нашли странной. У него не было ни родственников, ни наследников, и его похоронили на общественный счет в общей могиле для бедных, и, так как никто не соглашался взять его вещи, то квартиру в конце концов очистили мусорщики.
Но, кроме того, было и еще одно обстоятельство.
— Ведь все были убеждены, — сказала консьержка, — что он преступник, ваш друг. И представьте себе, в чулане около его комнаты нашли большой закрытый ящик. И когда его открыли, знаете, что там оказалось? Скелет, сударь, человеческий скелет.
— Скелет? Ах, черт возьми. Что же говорит полиция?
— Пришли эксперты, вызванные полицией, и они заявили, что это просто курьез, который месье Марсель привез из этих ужасных диких стран. Там, в древние времена, сохраняли таким образом трупы умерших. Они сказали, что это… постойте, такое смешное название…
— Ацтек?
— Да-да, вот именно. Я не могу этого произнести. И тогда ящик со всем его содержимым отправили в музей, там, около Трокадеро… не знаю точно…
Идя по бульвару, я раздумывал над странным концом и не менее странным ящиком.
И вдруг остановился, пораженный внезапной мыслью.
— Черт возьми, — почти воскликнул я вслух. — Но ведь этот предполагаемый ацтек… в музее Трокадеро[36]… Черт возьми! Мануэла не заслужила такой чести!
Из соседней комнаты донеслось негромкое восклицание. Роберт Нейл бросил книгу и поспешил туда. Он увидел, что жена с тревогой смотрит на свою левую руку, которую она держала перед собой, чуть выставив вперед.
— Ах! — заохала она. — Меня укусили!
— Укусили, Джулия?! Но кто?
— Жуткий черный паук!
Нейл взял руку жены в свою и осмотрел. На ладони виднелось небольшое красное пятно. Он осторожно поцеловал пострадавшую руку и обнял жену.
— Давай сделаем горячий компресс, чтобы снять воспаление. Через пять минут ты будешь в полном порядке.
— Ах, дорогой, это был такой ужасный, огромный черный паук! — сказала жена после того, как ее рука была обработана горячей водой и перебинтована мягкой лентой.
— Ерунда, Джулия! Всего лишь обычный домовой паук.
— Ну уж нет, дорогой, — настаивала жена. — Это был не обычный паук. Я слышала, как он пел на стене перед тем, как укусил меня.
— Пел?!
— Да, пел.
— Чепуха, милая!
— Но, дорогой, он на самом деле пел — или издавал певучий звук. Я сначала подумала, что к нему в паутину угодила муха и что это она производит крыльями такой звук. Потом я увидела, что никакой мухи не было, а странное пение издавал паук. И затем это ужасное насекомое прыгнуло мне на руку и укусило меня!
Роберт Нейл снова взял пострадавшую руку в свою и покрыл повязку поцелуями. Не то его поцелуи, не то смех и уговоры возымели действие: жена вернулась к домашним обязанностям и думать забыла об укусе паука.
Нейл, однако, осмотрел стену комнаты и нашел большого черного паука. Тот сидел в центре своей паутины и пел. Нейл раздавил существо, оставив на стене красное пятно. Пятно он, как мог, стер носовым платком, а платок после этого сжег.
Прошла неделя, и муж с женой совершенно забыли о случае с пауком. Нейл неожиданно вспомнил о нем, услышав, как поет в соседней комнате жена. Песенка была иностранная — и тем не менее, у милой певицы не было никаких причин повторять свистящие мелодичные нотки черного паука.
Нейл обозвал себя дураком и решил, что ему померещилось. Но не прошло и минуты, как он вошел в комнату жены и попросил ее спеть что-нибудь на родном языке. Он объяснил, что песенка ему не понравилась: голос жены не мог проявиться в ней во всей своей красоте.
Молодая супруга согласилась. Наклонившись, чтобы поцеловать ее в макушку, Нейл обнаружил среди блестящих черных локонов жены затаившегося черного паука. Содрогнувшись и ни слова не говоря жене, Нейл незаметно смахнул волосатое существо на пол и раздавил.
Затем он прошелся по всем комнатам и осмотрел все стены. Он охотился на пауков. Больших черных пауков, которые сидят посреди своей паутины и поют. Но он не нашел ни одного паука.
С неделю пауки не появлялись. И вдруг Нейл увидел на ковре черного паука. Паук взбежал по платью жены и спрятался в ее волосах. Жена в это время сидела за пианино и пела.
Роберт Нейл все понял. Голос жены, вернее, эта особая свистяще-певучая нотка — вот что привлекло паука. Черному волосатому созданию жена Нейла казалась одной из своих.
На следующее утро, тихо войдя в комнату, Нейл увидел жену у окна. Она склонила голову над носовым платком, лежавшим на маленькой полочке для нот, и к чему-то внимательно прислушивалась. Что бы это могло быть? Нейл незаметно подошел и поглядел через ее плечо. Под платком билась пойманная муха, и жена прислушивалась к жужжанию ее крыльев.
Роберт Нейл был храбрым человеком. Но сейчас, когда он тихо выбрался из комнаты и бросился на луга, его колени тряслись, как у испуганного ребенка.
Он вернулся через час. Жена сидела на веранде с книгой на коленях. Ее очаровательное личико казалось оживленным. Нейл посмотрел в ее обрадованные нежные глаза и назвал себя дураком и трусом. Нет, небеса не могли обречь это прекрасное юное создание на чудовищную судьбу, которой он страшился!
Нейл поцеловал ее приподнятое лицо. Притаилось ли в ее тяжелых черных локонах что-то черное и ужасное? Он не стал приглядываться и сел рядом с женой. Джулия начала подшучивать над ним.
— Дорогой, — сказала она, — жаль, что ты такой худой. Мне нравятся толстые мужчины.
— Как, Джулия? Плотские пристрастия?
— Ничего подобного, дорогой! Но тебе стоило бы быть упитанней. Помнишь Гарри Холла?
Нейл вспомнил, как жена однажды сравнила Холла с жирной мясной мухой. При этом воспоминании он невольно вскочил на ноги. Мухи и пауки!
— В чем дело, дорогой? Ты болен?
Нейл сел и, вцепившись в подлокотники плетеного кресла, попытался улыбнуться.
— Пустяки, Джулия. Мне показалось, к калитке кто-то подошел.
Джулия посмотрела на калитку. С чего бы это муж вообразил, что к ним явился гость? Помолчав, она встала и обвила мужа рукой.
— Дорогой, купи мне подарок.
— Какой, Джулия?
— Ты не будешь надо мной смеяться?
— Смеяться? Чепуха!
— Ну хорошо, дорогой. Я хочу гамак.
— Гамак?
— Да, гамак.
— Договорились! Что-нибудь еще?
— Нет, это все.
Назавтра Нейл вернулся из деревни с большим гамаком. Он повесил гамак на веранде в прохладной тени вьюнков, укрывавших веранду и стену дома. Час спустя он обнаружил, что гамак исчез.
Он немедленно допросил обеих служанок, но они клялись, что к гамаку не притрагивались. Спросить у жены? Но зачем ей уносить гамак? Нет! Гамак, видимо, украл какой-нибудь бродяга.
Нейл отправился в деревню и привез новый гамак, который повесил на то же место. После он спрятался за беседкой и стал ждать.
Вскоре на веранду вышла жена и увидела гамак. Она отвязала веревки и унесла гамак в дом. Нейл немного подождал и поспешил внутрь. Громко насвистывая, он осмотрел все комнаты. Гамака нигде не было. Не видно было и жены. Он перестал насвистывать и задумался. Чердак! Ну конечно! Жена поднялась на чердак. Нужно помочь ей повесить гамак.
Нейл поднялся по ступеням, но нашел дверь чердака запертой. Он прислушался. Внутри кто-то расхаживал, возился — и пел.
Жена вешала гамак. Два гамака! Джулия, никак, собирается устроить на чердаке вечеринку с гамаками! Когда все будет готово, она разошлет приглашения и…
— О Господи! — рыданием вырвалось у него. Пошатываясь, он спустился по лестнице и выбежал из дома.
Нейл бродил по лугам до темноты. Служанки оставили в гостиной зажженную лампу и ушли в деревню. Он прикрутил фитиль. Сидя в темной комнате, он ждал жену.
Неожиданно откуда-то сверху донесся звук — странное сочетание пения и свиста. Звук мгновенно сделался громче. Нейл попытался встать, но не смог. Затем, с усилием, все же поднялся на ноги. Он наугад шагнул вперед в темноте, стараясь не наткнуться на мебель. Шагнул еще раз. Побежал к двери, взлетел по ступеням и ворвался на чердак.
Чердак был погружен в кромешную тьму. Нейл ничего не видел и слышал — его внезапное появление, вероятно, заставило жену насторожиться.
Он замер и прислушался. Внезапно странное пение возобновилось, сперва тихо, затем все громче и отчетливей. Пение словно зачаровывало его и приковывало к месту.
Он услышал еще один звук. Что-то бегало вокруг него, обвивало его неподвижное тело тысячами тонких нитей, пеленало все туже и туже. Нити прилипали к его рукам и одежде, будто были покрыты клеем.
Его глаза стали понемногу привыкать к темноте. Звуки оборвались, белый туман вокруг превратился в клейкую сеть. Скованный по рукам и ногам, беспомощный, он увидел в дальнем конце чердака гамак, а в нем существо с двумя светящимися глазами на женском лице. Оно наблюдало за ним и ждало. Потом оно начало приближаться, подбираться все ближе и ближе — неслышно, не издавая ни звука, как паук подбирается к безнадежно запутавшейся в его паутине мухе.
Рекламный плакат (очевидно, имеющий отношение к распространенной цирковой и балаганной иллюзии, известной как «Спидора» — женщина с телом паука). Гамбург, 1922.
Ничто так не возбуждает аппетит,
как вкус крови.
Дни становились все короче и короче, по ночам падали звезды, и неслышными шагами подкрадывались холода. Как-то утром, когда земля была уже белой от инея, из лесу медленно вышел Паук. Притаившись за красным кустом барбариса, он долго наблюдал за пустынным садом, за постройками во дворе и, только убедившись, что никого поблизости нет, быстро направился к ближайшей к нему клети.
Протиснувшись под клеть, Паук нашел там кучку старого, изгрызенного мышами зерна, ржавое колесо и пыльную бальзамную бутылку. Ощупав пустую посудину, Паук определил, что люди пили из нее по крайней мере сто лет назад: значит, дом очень старый. Ему нравились старые дома, особенно заброшенные и темные чердаки, норы, щели, выемки — там можно было затаиться и дожидаться в полудреме, когда в сетях, хитроумно растянутых по углам и под стрехой, запутается жертва. Сами люди ему не нравились — от них одни неприятности. Нет, их он не любил, так же как люди не любили его.
Из угла клети донесся шорох. Паук замер. Ни волосок не шелохнулся на его цепких лапах. Глаза — темные, холодные кристаллы, вулканическое стекло — были обращены в сторону света, и мир отражался в них черным, крохотным и злым. Ничего, совершенно ничего не произошло, только шуршание то ли соломы, то ли мякины стало отчетливей. Паук вздрогнул и медленно двинулся к свету.
У стены клети на искривленном стебле покачивался созревший подсолнух. На нем сидела сойка и клевала спелые семечки, роняя на землю шелуху.
Птица встрепенулась, перестала лузгать семечки и удивленно вытаращила круглый глаз на странную тварь. Наверное, Паук ей не глянулся. Сойка, вытянув шейку, вскрикнула и улетела в лес.
Во дворе опять стало тихо и пустынно.
Паук вылез из-под клети. Дневной свет ослепил его, и он на миг замер.
Раздался пронзительный скрип. Паук припал к заросшей цветочной клумбе и вперил взгляд в сторону звука.
Ветер лениво приотворял двери заброшенного сарая. Ржавые петли пронзительно скрипели, будто жаловались на судьбу всех заброшенных и позабытых построек.
Ветер стих, и снова воцарилась тишина. Паук выпрямил свои длинные лапы и пошел к дому.
Окна были заколочены досками. Он взобрался на колодезный сруб — отсюда видней дом и подворье.
Дом выглядел нежилым: высокая некошеная трава, заросшие дорожки… И все же он казался не совсем заброшенным. Покинули его, наверное, недавно — ни поломать, ни содрать с него ничего не успели. Еще цвели астры, и повсюду ощущалось незримое пребывание человека.
Паук заглянул в колодец и залюбовался своим отражением. Он так бы и смотрел на себя, если бы не услышал тихие шаги. Паук оглянулся.
По двору шла женщина с корзиной в руке. У яблони она остановилась, наклонилась, подняла несколько замерзших яблок. Надкусила одно, поморщилась, взглянула на заколоченные окна и двери и поежилась. Ей, видно, вдруг стало не по себе, она заспешила. И вот уже — вошла в лес.
Паук, серым булыжником застывший на краю колодца, разглядывал незнакомку. Она затерялась среди деревьев, и он спрыгнул с колодезного сруба. Он собирался как следует осмотреть дом.
По приставной лестнице он вскарабкался на сеновал. Здесь лежали остатки сена. И, очевидно, летом спали люди. Но спрятаться негде… Паук отыскал щель и протиснулся в нее. Внизу был хлев. Сквозь небольшое зарешеченное окошко слабо сочился свет. Тут еще сохранились старые кормушки с перегородками. На толстых балках под потолком чернели пустые ласточкины гнезда. Тут было где спрятаться, затаиться. Но Паука насторожили каменные стены — слишком холодные, влажные, враждебные.
Осенью лесная живность затихла, замерла, забилась в норы и берлоги, перебралась в теплые края пережидать холода. И Паук тоже чувствовал уже неодолимую тягу к теплу: он страшился надвигающейся зимы, морозов и метелей. И вот — рано утром вышел из лесной глуши подыскать себе убежище. Нет, хлев ему не нравился… Взобравшись на старые перегородки, он по одному из столбов добрался до щели в потолке и выбрался на крышу.
Спустившись, Паук остановился. Лучше всего ему было бы поселиться в доме, но пугало недавнее присутствие людей. Паук обошел дом, заглядывая в щели, забрался наверх, осмотрел косяки и наличники, но подходящего лаза не нашел. Тогда он засеменил к стоящему на отшибе сараю. В нем валялись ржавые инструменты. Еще — стояла скособоченная рессорная коляска. Хорошо было бы устроиться под кожаным ее навесом. Но к коляске в любой момент могут подойти и в ней оставаться опасно.
Паук все еще сидел в коляске, когда над его головой кто-то задвигался. Полуслепая сова медленно вращала над ним во сне своей головой. Жить с ней под одной крышей Паук не собирался — ведь сам он не умел ни ухать по-совиному, ни летать.
Паук спрыгнул с коляски и вышел из сарая. Обойдя его, добежал до березовой рощи и за деревьями увидел еще одну постройку. Он обошел ее. Это была баня и стояла она запертой. Паук сквозь узкое, низкое окошко заглянул внутрь. Внутри было темно, и только вглядевшись пристальней, можно было различить черный дощатый пол и полок у противоположной стены.
Дверца чердака была приоткрыта. Царапая когтями бревна, Паук забрался по стене наверх. Туда, где когда-то сушили ячмень для солода, коптили мясо и хранили березовые веники. Пахло жизнью, и закопченный дымоход словно излучал нежное тепло.
Он наткнулся на оторванную доску и спустился в баню. В стене над печкой зияла ниша, которая сразу приглянулась ему. Забравшись туда, Паук повернул голову в сторону низкого окошка и застыл. Сквозь закопченное окно пробивались лучи солнца. Снаружи медленно покачивалась на ветру схваченная морозом полынь. Еле слышно доносился шелест елей.
Паук задремал. Когда он очнулся, за окошком пылал закат. Ели стихли, и весь мир погрузился в тишину. Паук смотрел и смотрел в закопченное окно. Солнце уже зашло, стемнело, а он так и не шелохнулся. Так просидел он до поздней ночи, не вздрогнул даже, услышав громкий крик совы и крадущиеся шаги неведомого ему лесного зверя. Он, видно, ощущал себя в полной безопасности, разнежился и перестал обращать внимание на все, что происходит снаружи. Паук погружался в долгий, безмятежный сои, чтобы проснуться весной бодрым и обновленным.
Шли дни и ночи; пасмурная погода сменялась ясной и звонкой, спокойная, тихая — шумной, ветреной. Под ветром бревенчатые стены старой бани скрипели, и через все щели проникало холодное дыхание близящейся зимы. Паук не заметил, как она наступила. Он и в самом деле уснул. Глубоким сном…
Проснувшись как-то, заметил, что снега намело до самого подоконника. Увидел, что на стебле занесенного снегом чернобыльника, поклевывая семена, сидит синичка. Птица внезапно вспорхнула, и послышался хруст снега. Кто это? Паук вздрогнул и снова оцепенел. Жизнь едва теплилась в его глазах, он был похож на голыш, положенный в нишу над старой печью.
Мимо пронеслись на лыжах дети, скрип снега отдалился и затих совсем.
На этот раз тишина длилась долго, никто не проходил мимо старой бани. Только уже к весне прилетел дятел и, словно проверяя прочность закопченных бревен, принялся их долбить.
Еще — к бане подошел голодный кабан, ткнул клыками порог, но тот держался крепко, и могучий лесной зверь грузно потопал дальше.
Потом Пауку показалось, что солнце в небе поднялось выше обычного — тень от подоконника на полу явно укоротилась. Но до поры, когда все вокруг распустится, расцветет и оживет, было еще очень долго. И Паук дремал, и выдержка его была безграничной, как черная вечность, породившая его. Сквозь дремоту он ощущал — туча заслонила солнце, ветер шуршит о гребень крыши, гудит ближний лес, и время неудержимо клонится к весне.
Как-то, очнувшись, Паук увидел — уже тают сосульки, снежный сугроб за окном осел, и над землей носится теплый буйный ветер, разгоняющий пелену мрачных туч. Вспыхнуло солнце, и серый твердый комок над заиндевевшей печью встрепенулся. В нем опять пробуждалась притаившаяся жизнь; пробуждалась медленно и трудно, но огонь в черных глазах полыхал все ярче. Редкие, гладкие шерстинки на темном теле зашевелились, встали дыбом, дрожь пробежала по затекшему за зиму телу, эластичная кожа ожила, и завибрировал подшеек. Клубок еще не двигался, но пульсировал, дышал — в нем копились силы, которые вскоре приведут в трепет слабых. А пока он лежал — беспомощный, оцепеневший и… безобидный. Он вслушивался в шаги весны за окном и возрождался одновременно со всем живым.
Настал день, и Паук шевельнул лапой, поскреб когтями стену и вновь ощутил в себе силу. Размявшись, он выполз из ниши, спустился с полка, пошел и сразу почувствовал голод — за зимние месяцы он исхудал так, что кожа складками свисала с брюха.
Он вскарабкался на чердак и принялся подыскивать место для первых весенних сетей. Его остановил сквозняк — вряд ли и сама добыча сунется сюда, наверх.
Через щель в дранке Паук выполз на крышу. С северной стороны она заросла зеленым мхом, с южной — покоробилась. Теперь, на солнце, крыша понемногу подсыхала и чуть слышно потрескивала.
Трубу бани когда-то прочищали — к ней вела лестница. Паук полез по ней и добрался до гребня крыши. Захмелев от весеннего ветра и солнца, замер и огляделся.
Дом, который он присмотрел осенью, все еще стоял заколоченным. Похоже, никто даже мимо не проходил. И дверь сарая все так же поскрипывала на ветру. Только подсолнух у клети за зиму сломался.
Осмотревшись, Паук спустился к карнизу крыши, зацепил за стропила свою паутину и соскользнул вниз. Он шел в близлежащий лес, и прошлогодняя трава шелестела под его лапами.
Взобравшись на старый пень на лесной полянке, Паук пристально оглядел верхушки деревьев и окружающие поляну кусты. Ждал — не появится ли какая-нибудь живность. Ждал, чтобы напасть и убить…
Солнечные лучи щекотали спину, припекали затылок. Свежий воздух пьянил и убаюкивал. Но Паук переборол дремоту: теплые дуновения весеннего ветра бодрили его, придавали силы. Брюхо его судорожно дернулось, как бы прилипло к спине и вновь провисло. Уцепившись своими сильными волосатыми лапами, он, как никчемный большой трутовик, прирос к старому пню и, выжидая, жадно поглядывал по сторонам.
Невдалеке, среди молодых елочек, зашевелился бурый прошлогодний папоротник. Искра голода вспыхнула в темных паучьих глазах. Он с трудом превозмог голодную дрожь, увидев зайчонка, который беспечно резвился в папоротнике. План созрел мгновенно: натянуть там свою ловчую сеть, и заячий детеныш непременно в ней запутается. Но для этого Паук был еще слаб. А голод утолить надо тут же, только потом можно плести сети, мастерить ловушки. В них угодит не только зайчонок, добыча покрупнее. Сейчас в самый раз живность помельче, попроще. Паук огляделся вокруг.
На ближайшую ель сел клест. Улетел. И… снова прилетел. Значит, где-то там гнездо и птенцы? Конечно!
Клест вновь улетел. Паук проворно спрыгнул с пня, заспешил к ели.
Зацепившись за ствол когтями, Паук стал карабкаться наверх. Поначалу лапы скользили, срывались — мышцы за время зимней спячки стали не те. Но он был упорным и хватким. Он карабкался по стволу ели. По мелким сухим веточкам, сучкам, застывшим каплям смолы — как по ступенькам. Он поднимался все выше и выше.
Добравшись до первых толстых веток, Паук остановился передохнуть. Сидел он долго — ему надо было отдышаться. Потом полез дальше. Бесшумно, ловко, хищно. Казалось, он ничего вокруг себя не замечает. Но это было не так. Как только в воздухе затрепетали крылья пестрого клеста, Паук снова окаменел и стал похож на трутовик. Несмышленая птица не испугалась его.
Клест покормил птенцов и упорхнул. Паук влез повыше и заглянул в гнездо. В нем сидели четыре уже оперившихся птенца — клесты высиживают птенцов очень рано и к началу таяния снегов малыши уже заметно подрастают. Сейчас они, изумленно попискивая, с любопытством разглядывали незнакомую тварь. Часто мы тоже так вот наивно взираем на злую судьбу, привыкнув вкушать в этой жизни только доброе и приятное, а достойно встретиться с опасностью один на один — не готовы.
Паук припал грудью к краю гнезда, и оно накренилось. Птенцы встрепенулись, с ужасом глянули в черные, гипнотические глаза и задрожали. Вскоре под тяжестью паучьего взгляда птенцы затихли. С открытыми от страха клювами покорно ждали они смерти. Паук привстал и схватил ближнего к нему детеныша. Ядовитые железы, выпустив свою долго копившуюся смертоносную жидкость, парализовали жертву. Птенец почувствовал лишь неясную убаюкивающую вялость. Паук, казалось, высасывал из него саму Жизнь.
Когда от жертвы остался лишь невесомый комок перьев, Паук сбросил его на землю. Затем он жадно схватил следующего птенца — тот, видя гибель своего брата, даже и не пытался прятаться. Та же участь постигла и всех остальных.
Когда гнездо опустело, Паук присел на ветку повыше, замер и стал ждать. Его хищные челюсти-крючья с каплями яда были готовы хватать и душить.
В воздухе легко затрепетали крылья. Паук напрягся и затаил дыхание. Но в этот раз удача ему изменила. Клест, наверно, сообразил, что нарост, вдруг выросший над пустым гнездом, таит в себе опасность. Птица стала разглядывать его, и вдруг на нее взглянули черные, леденящие душу, глаза — и странная вялость сковала крылья. Клест почти впорхнул в раскрытые челюсти — лишь в последний миг ему удалось метнуться вниз, нырнуть под разоренное гнездо. Над его головой мгновенно сомкнулась пара тренированных челюстей. Но на этот раз Паук опоздал, и его парализующий все живое яд вытек на землю. Неудача эта Паука разъярила. Он подпрыгнул и попытался схватить клеста. Но тот, уже оправившись от шока, громко кричал и смело кружил над паучьей головой.
Паук не летал и птицу в небе, конечно же, поймать не мог. От страха он спешно выдавил из себя клейкое вещество, которое, тут же превратившись в крепкую нить, помогло ему удержаться и не упасть. Не сделай он этого — лежать бы ему на земле. И кто знает, может, даже мертвому. Едва сдерживая ярость, Паук стал спускаться по стволу ели вниз.
На земле он решил отдохнуть и заспешил на опушку к старому пню. Солнце щекотало спину и грело затылок; хотелось спать, но Паук не спал. Теплый, весенний ветер успокаивал, бодрил, придавал силы. Так он и сидел, не двигаясь, полный темных замыслов — противоестественная тварь, враждебная всему живому.
Много лет назад он стал вытягиваться в длину и раздаваться в ширину. Аппетит его невообразимо возрос: голодный и кровожадный, он сожрал даже собственных братьев, не говоря уже о более слабых существах. Ему не было равных в мире, и поэтому он был одинок, никем не любим и все от него бежали и обходили стороной.
Паук лежал не шелохнувшись и зорко следил за тем, что происходило в ельнике. И точно, вскоре там опять появился зайчонок. Он беспечно грыз стебли прошлогодней травы. Пушистый комок сам, заигравшись, приблизился к пню, на котором затаился Паук. Малыш не замечал Паука. Но Паук не шелохнулся даже тогда, когда эта, по его мнению, пуховая безделушка подошла совсем близко. Он вспомнил клеста и сдержал себя. Чувство голода было так невыносимо, а его утоление было так вожделенно, что ошибиться было нельзя.
Дождавшись, пока зайчонок ушел на край поля, Паук сполз с пня и направился к молодым деревцам. Осмотрев елочки, под которыми спал малыш, он принялся плести основательную круглую сеть. Его умение и терпение в изготовлении орудия смерти были феноменальны. Все живое, попавшее в эти ловушки, безнадежно запутается и уже никогда не вырвется на волю.
Вытянув поперечные нити и закрепив их на стволах, ветвях и корнях, Паук начал плести паутину. Он работал ловко, быстро и бесшумно; железы щедро выделяли клейкое вещество, и ловушка получалась легкая и невинная на вид, как игрушка. О том, что выпутаться из этой ловушки невозможно, что в ней погибают самой страшной смертью, могли рассказать только жертвы. Но мертвые, как известно, молчат. И только их внезапное исчезновение свидетельствует о том, что в мире происходит что-то непонятное и ужасное.
Когда сеть была готова, Паук засеменил в баню. Он решил отдохнуть — сегодня он славно поработал, подышал свежим лесным воздухом и захмелел от весенних ароматов, разносимых по всему свету теплым ветром.
Ночью Паук проснулся, вслушался в завывание ветра и шум елей. Запах копченого мяса, устоявшийся в старой бане, невыносимо возбуждал аппетит. Обвисшее брюхо судорожно вздрагивало. С тех пор, как Паук пожрал своих братьев, голод никогда не оставлял его. Даже наевшись до отвала, он чувствовал, что мог бы еще глотать, пить живительные соки, терзать жертву челюстями — лишь бы ощущать вкус крови, слышать хруст ломающихся костей. Вчерашние птенцы лишь раззадорили его аппетит, а чувство голода за ночь обострилось, стало мучительным. И вот челюсти его свело; холодно, как черные камни, засверкали в темноте глаза… Уснуть Паук так и не смог, с нетерпением дожидался он утра.
Еще не взошло солнце и не растаяли ночные тени, как Паук выполз наружу. И застыл в прошлогодней траве — неподвижный, черный и тяжелый, как частица уходящей ночи. Стоял и смотрел, нет ли поблизости какой-либо живности. Но было еще рано, природа спала, только в березовой роще и в лесу на голых ветвях берез и осин щебетали пробуждающиеся птицы. Паук встрепенулся и, резво переставляя свои длинные и мощные, поросшие рыжей шерстью лапы, зашагал в сторону молодого ельника.
Уже издали он заметил, что в сетях кто-то барахтается. Это был наивный зайчонок, так весело, так дурашливо скакавший вчера на полянке.
Паук приближался к жертве. Зайчонок под взглядом черных, жалящих глаз сник, замер — он покорно дожидался своей участи. Паук прибавил шага, разбежался, высоко подпрыгнул и, раздвинув челюсти-крючья, упал на жертву. Четыре пары лап, стиснув несчастного, сжимали его все сильней и сильней. Беспощадной хваткой впившись в горло жертвы, он пил и пил кровь из глубоких ран.
Когда в конце концов Паук отбросил пустую растерзанную шкурку, он сделался еще больше, злее, ненасытнее.
Неторопливо и тщательно связал он порванные нити сослужившей ему такую добрую службу паутины. Затянул потуже узлы и залюбовался. Сеть среди молоденьких елочек очень кстати: глядишь, и попадется еще какая-нибудь неосторожная живность.
Устало и медленно побрел он с отяжелевшим брюхом в сторону бани, чтобы отдохнуть и переварить пищу.
Дремал Паук на привычном месте. А услышав далекие голоса, не сообразил, сколько времени прошло. Приближались человеческие шаги. Дверь бани распахнулась, и поток света ворвался внутрь. Он резко ударил в глаза и ослепил. Паук съежился и затаил дыхание. Если бы кто и заметил его, то принял бы за прокопченный камень на старой печке.
Но люди не заметили его. Баня была темной, а они только заглянули в дверь и понюхали воздух. Баня, видно, им понравилась — достаточно закопченная и таинственная, именно такая, какой и должна быть старая деревенская баня. Дверь снова захлопнулась, шаги людей затихли, и наступила тишина. Но внезапное появление людей обеспокоило Паука. Он выполз из ниши и вылез на крышу. По нагретой солнцем потрескавшейся дранке забрался на конек бани и взглянул на заброшенный дом. Дверь была открыта, внутри и снаружи суетились по-весеннему одетые женщины. Мужчины отдирали доски с заколоченных окон. На заброшенный хутор вернулись люди. Паука это встревожило — они были слишком близко. Оставят ли его в покое? Не прибавится ли у него хлопот из-за этих крупных двуногих тварей?.. Паук неподвижно сидел на коньке и наблюдал за людьми. Во дворе дома стояла автомашина. Из нее что-то выгружали и вносили в дом. Но в баню никто больше не входил, и Паук успокоился.
Под вечер он сбегал в лес проверить, не попался ли кто-нибудь в расставленные сети. Но они были пусты. Паук разыскал еще несколько узких прогалин между густыми елочками, тропки и дорожки, по которым ходит-бродит всякая лесная живность. Везде он сплел и натянул свою паутину, сделав это тщательно, без спешки. И… снова голод вдруг мучительно сотряс все его тело. Обвисшее брюхо болталось как полупустой мешок. Брюхо требовало пищи. А ему не везло, до сумерек он так ничего и не добыл, а с наступлением сумерек ему пришлось вернуться в баню.
Взошла луна и глянула сквозь облака вниз, освещая все неживым белесым светом. Паук снова забрался на крышу бани и все смотрел и смотрел на старый дом. Люди еще не угомонились, ходили туда-сюда, с шумом хлопали дверьми. Из окон пробивались яркие полоски света.
Свет особенно беспокоил Паука.
С крыши он видел людей. Они жили другой, неизвестной ему жизнью. Эта чуждая жизнь его и пугала и притягивала.
Паук слез с крыши и направился к дому. Подкравшись к нему, по бревенчатой стене долез до подоконника и заглянул внутрь. И хотя впервые в жизни видел, как люди сидят за широким деревянным столом, понял — они едят. Это неторопливое и спокойное их застолье вызвало у Паука приступ аппетита. Прижавшись к стеклу, он тянулся к еде; брюхо его судорожно сокращалось, и липкая слюна стекала по оконной раме на подоконник.
Вдруг молодая женщина, сидевшая напротив окна, подняла голову и вскрикнула. Паук, поняв, что замечен, вмиг спрыгнул на землю. Женщина о чем-то взволнованно говорила, но никто ее не слушал. Звенел смех, звякала посуда.
Паук затаился под кустом старой сирени и из этого убежища стал наблюдать, что произойдет. В кухне осталась только молодая женщина — та самая, заметившая Паука. Она убрала посуду со стола, вымыла ее, затем погасила свет и исчезла в темноте. Вскоре свет вновь зажегся, но в другом окне, и Паук снова ее увидел. Она подошла к окну и задернула занавески. Теперь ничего не было видно, и оставалось только гадать, что там происходит. Женщина, очевидно, наводила порядок в комнате, перекладывала что-то с места на место. Какое-то еще время люди входили и выходили, громко переговариваясь, звучала музыка. Но понемногу все стихло, шаги смолкли, люди готовились ко сну.
Паук медленно подошел к дому. Луна спряталась за облако, и над головой светились лишь большие, мягкие звезды. Благоухала расцветающая весенняя ночь.
Тихо крадучись, обходил Паук дом. Время от времени он останавливался и прислушивался — дом казался большим, темным и таинственным, а жизнь внутри него притягивала, волновала, возбуждала любопытство. Он подкрался к единственному освещенному окну и осторожно взобрался на подоконник. Но что происходит внутри, было не разглядеть — занавеска слишком плотная. Слышно только, что внутри кто-то мягко ходит, что-то переставляя и передвигая. Паук бесшумно забрался повыше. Над занавеской была широкая щель, через которую можно было заглянуть внутрь.
Та самая молодая женщина вынимала из большой сумки белье и одежду, складывала в шкаф, наводила порядок на полках. Потом она застелила кровать и стала готовиться ко сну. Она медленно разделась; оставшись в одном белье, подошла к зеркалу и намазала чем-то лицо и шею. Паук видел все это впервые в жизни. Хищник смотрел на женскую шею, плечи, грудь, и непонятные чувства одолевали его. Он прижимался к оконному стеклу все плотнее, уже не ощущая его холодка.
Закончив вечерний туалет, женщина сняла белье и, перед тем как надеть ночную рубашку, с минуту стояла обнаженная. Так много белого и сладкого тела Паук никогда еще не видел. От страсти он затрясся, челюсти задергались, ядовитые железы набухли, а сам он как бы разбух, стал больше, плотнее, безжалостней. Он жаждал прикоснуться к этому телу, ощутить пульсирующую жизнь челюстями и лапами, припасть к ней и высосать всю до конца.
Затем огонь в комнате погас. Паук долго еще висел перед окном, но рассмотреть, что происходит внутри, не мог. Наконец напряжение прошло, к нему вернулась способность двигаться, и он не торопясь, осторожно спустился вниз.
Вернувшись в баню, Паук залез в свое логово, но было не до сна. Перед глазами все время маячила обнаженная женщина. Он снова и снова видел белую кожу и мягкий живот, круглую грудь и стройные бедра.
И в последующие дни Паук не мог найти себе места — куда бы он ни шел, все время думал о женщине. И во сне, и в полудреме, и наяву.
В конце концов Паук понял — он ищет возможности встретиться с женщиной. Он стал бродить вокруг дома, наблюдать и часами ждать, не отрывая глаз от дверей.
Женщину он увидел, когда она, ярко освещенная солнцем, вышла на крыльцо. Паук сидел, спрятавшись за куст жасмина. Куст был мокрым от росы и слегка подмерзшим от утренних заморозков. Женщина прошла в сад, где расцвели первые белые нарциссы, и нагнулась. Паук увидел ее белые ноги. Сладкая дрожь пробежала по его телу. Но женщина, сорвав несколько цветков, поспешила обратно в дом.
Паук еще долго сидел под кустом и ждал, но женщина не приходила. Едва он выполз из-под куста, как из дому выбежал пес — черный терьер — и заметил его. Пес начал зло лаять и наскакивать на Паука, и он заспешил обратно в лес. Собаки он не боялся. Эту шумную, суетливую шавку отогнал бы запросто, но боялся привлечь к себе внимание людей.
Пес оказался настырным, он не отставал даже тогда, когда Паук забрался в чащу — куда ни спрячешься, прыгает вокруг и громко лает.
Пес стал для него сущим наказанием: как только Паук тайком днем или вечером приближался к дому, пес замечал его и поднимал такой шум, что приходилось спешно уносить ноги. Да и ночью было не лучше. Пес как-то учуял Паука, едва тот подкрался к дому. Залаял, проснулись люди. Какой-то мужчина вышел во двор. Встречаться с ним Пауку не хотелось. Перед его взором витало белое тело, к которому он жаждал припасть, жаждал ощутить его тепло и биение крови. Но между ним и женщиной стоял пес, и эта визгливая тварь с таким острым нюхом повсюду оберегала покой и защищала свою хозяйку.
Между тем, женщина повадилась ходить в лесок, на полянку, и там греться на солнце. Но и здесь собака не давала полюбоваться вожделенным женским телом. Снова и снова поднимала шум.
Как-то раз женщина села, прикрыв обнаженную грудь. Паук юркнул в заросли. Пес — за ним. Женщина же, подзадоривая пса, громко смеялась. Паука обуяла дикая ярость. От злости он весь дрожал. Его бесило, что его прогнали, что женщина так вызывающе над ним смеется. Но смеется тот, кто смеется последним. Паук понял, что уже не отступит: женщина будет принадлежать ему. Чтобы этого достичь, надо сначала убрать пса.
Паук стал вынашивать план мести — он не привык сдаваться, а от этого ненависть к собаке все росла. Часами он сидел на крыше бани, наблюдая за домом и людьми. Скоро он уже знал характеры и привычки всех людей, знал, когда кто уходит, когда возвращается. Но молодая женщина редко уходила далеко от дома. Чаще всего она работала в саду или у дома. Иногда она спускалась к реке, где бродила по мелководью, шла на полянку загорать, и всегда ее сопровождал пес. Всякий раз он чуял Паука на расстоянии и принимался лаять.
Вскоре пес так осмелел, что гонял Паука до самых дальних уголков леса. Вот тогда Паук в зарослях малинника и мелкого кустарника принялся плести большую крепкую сеть. Растянул он ее так хитро, что нити были не видны. В узком проходе Паук сплел потайные петли, которые затягивались от прикосновения. Если жертва начнет метаться, — а это непременно произойдет, — то на нее упадет сетка, цепкая, липкая, не оставляющая никаких надежд.
Когда ловушка была сплетена, осталось только заманить в нее собаку. Паук направился к дому. На этот раз он не таился: чем скорее обнаружит его пес, тем лучше. Но как часто случается, именно сегодня пес как сквозь землю провалился. Паук обшарил двор, обошел вокруг дома, но своего врага так и не нашел.
Заглянув в полуоткрытую дверь, прислушался. Внутри было тихо. Он заглянул в кухню — пусто. Дальше здесь была еще одна дверь. Паук пробежал по глинобитному полу кухни и заглянул в комнату. На стуле сидела женщина. Она была в легком летнем платье, красивая, молодая, загорелая. Паук как бы ощутил дурманящий аромат ее тела. У ног женщины дремал пес. Сейчас он был не опасен. Паук медленно пошел на сближение. На мгновение женщину заслонил стул. Осмелев, Паук вскарабкался на стул и, подпрыгнув, очутился на столе прямо рядом с женщиной. Она вздрогнула и оцепенела. Это окрылило Паука. От восторга он стал пританцовывать перед своей избранницей. Вначале — медленно, плавно, стараясь не спугнуть женщину. Она должна привыкнуть к своему новому поклоннику, увлечься нарастающим темпом танца, ловким поворотом и быстрыми приседаниями. Паук видел, что женщина лишь удивлена и не собирается уходить. Он начал медленно приближаться к ней. Плавные, но стремительные движения все сильнее завораживали женщину, но она никак не могла понять смысл этого представления. Паук, танцуя, все ближе и ближе подходил к женщине, все любуясь ее гладкой, нежной кожей. Он пьянел, ощущая ее запах и близость. Изгиб шеи и глубокий вырез манили все сильнее. Пауку казалось, что он осязает эту кожу, ощущает биение пульса на шее, плечах женщины. Но когда он был уже совсем близко, она испугалась и тихо вскрикнула. Пес сразу же проснулся. Он залаял и запрыгал вокруг. Опьянение спало. Паук разъярился и едва удержался, чтобы не прыгнуть на загривок этой шавке и с наслаждением задушить. Но женщина все кричала, а собака лаяла громче и громче. Паук понял, что спешить нельзя. Можно спугнуть женщину. Он ловко спрыгнул со стола и бросился к дверям. По глинобитному полу скрипнули собачьи когти. Паук ощутил горячее дыхание погони.
На крыльце Паук спрятался за косяк и осмотрелся. Как только показалась собачья голова, он лапой саданул пса между глаз. Пес был явным трусом — лай перешел в отчаянный вой, и враг убежал как ошпаренный.
Паук был уже на полдороге к лесу, когда на крыльце появилась женщина. Она громко смеялась и бранила собаку. Хозяйка была весела, и собака, устыдившись минутной трусости, опять погналась за Пауком, но близко уже не подходила.
Паук стремительно убегал. Казалось, что он подавлен и беспомощен. Расстояние между ним и псом все уменьшалось, и Паук, якобы в поисках спасения, спешил к спасительным зарослям.
Пес, конечно же, ничего не подозревал и, осмелев, начал настигать Паука. Беглец казался ему усталым и загнанным. Где-то около дома еще слышен был громкий голос женщины, и пес спешил выслужиться. Он даже не понял, как и когда его связали. Его обвили липкие сети; петли, стягиваясь все туже, душили и сдавливали. Пес громко завыл. И тут перед ним возник Паук. Яд был впрыснут мгновенно. Лай и вопли затихли. Собака лишь тихо скулила и дрожала всем телом.
Так медленно Паук никогда еще не подходил к своей жертве. Он садистски наслаждался каждым взвизгом, каждой конвульсией жалкого тела, каждым вздохом. Чувства жалости он не знал. Неторопливо взобрался он на дрожащий ком шерсти, цепко обнял и принялся медленно душить. Но думал он о женщине, о ее белой коже, ароматном теле, которое вот так же он крепко обнимет. Его снедало одно желание, одна страсть, и только этому была подчинена его нынешняя жизнь.
Пес перестал скулить. Лишь все реже вздрагивало его тело, слабее билось сердце. Агония была долгой и противной. Пес не хотел умирать. Это опять разозлило Паука, и он еще крепче стиснул дрожащее полумертвое тело. Конвульсии перемежались долгими паузами. Паук понял, что скоро наступит конец. Но не стал ждать. Нащупав сонную артерию, с хрустом прокусил ее. Пес лишь слабо вздрогнул, а Паук все сосал и сосал его кровь.
Так прошло несколько часов. Никчемный мешок из шерсти с костями Паук сунул под куст и засыпал песком и травой. Потом он вернулся и поправил паутину. Паук работал долго, неторопливо — на совесть. Капкан должен быть надежным: а вдруг туда попадется нечто белое и красивое.
Паук устало поплелся в баню. Он стал большим, тяжелым и неповоротливым. Но он не забыл главного — своей цели. Он стал крупнее и сильнее, значит, уже больше подходил своей избраннице — той самой, которая его — большого и красивого — возможно, в конце концов и полюбит.
Паук улегся на привычное место, его сильно мутило. Но даже отраву исторгнуть из чрева он был не способен. Этим он отличался от всех других живых существ.
Так пролежал он всю оставшуюся часть дня и всю ночь. К утру тошнота прошла, и он опять вспомнил женщину.
В последующие дни он не находил себе места — куда бы ни шел, всюду перед глазами вставал ее образ. И он как заговоренный поминутно искал возможности с ней встретиться. Проверил натянутые в кустах, в лесу и на поляне сети, он желал увидеть в них женщину, и сладострастная дрожь содрогала его уродливое, волосатое тело. Это порой его пугало — он понимал, что даже в случае самой большой удачи такое счастье вряд ли подвалит. И все же уйти и отказаться от женщины он не мог. Страсть и вожделение изматывали его, утомляли и мучили. Охота на птиц, зайцев и косуль уже не приносила ни удовлетворения, как раньше, ни радости.
Паук часто сидел на крыше бани, наблюдая за домом и садом, но дни были прохладные и пасмурные, и женщина почти не показывалась.
Однажды он опять попытался проникнуть в дом, но в кухне его заметил мужчина — схватил топор, и Паук едва успел удрать. Нет, в дом заходить нельзя. Надо ждать здесь, в бане. Погода, глядишь, улучшится, и женщина сама выйдет из дома.
Наконец тучи рассеялись, и небо прояснилось, но молодая женщина гуляла теперь только в обществе других людей и в лес не ходила. Паук неподвижно сидел на крыше и терпеливо ждал. Он знал: умение выждать — почти победа.
Стояло жаркое солнечное утро, когда женщина снова пришла на лесную полянку. Но, к несчастью, с ней была и старуха, тоже живущая в доме. Они раскинули простыню и разделись.
Паук быстро слез с крыши и поспешил на поляну. Забыв про осторожность, он побежал по прямой дороге, не глядя по сторонам. Обнаженное тело женщины манило его. Едва сдерживая дрожь, он влез на старый пень, прикинулся неживым круглым наростом и застывшим взглядом уставился на женщин. Но то, что он увидел, поразило его. Как были разны тела старой и молодой женщин. Тело одной было свежим и соблазнительным, другой — изношенным, увядшим, никчемным. Паук попытался смотреть только на молодое, но старое мешало. Он возненавидел его и уже готов был убить, но не хотел рисковать. Он боялся спугнуть молодое тело, завладеть которым он вожделел. Поэтому приходилось терпеливо ждать, пока не подвернется другой, более подходящий случай. И все же страсть снедала его. Он медленно сполз с пня и как мог тихо приблизился к женщинам: те, закрыв глаза, лежали под палящими лучами солнца. Он крался осторожно, не дыша, следил за тем, чтобы не наступить лапой на сухую ветку валежника и не испугать женщин.
Он подкрался уже совсем близко, но вдруг старуха решила перевернуться на живот. Но прежде она подозрительно огляделась: а вдруг кто-то наблюдает за ними, — известно же, что нет никого стыдливее старух. И тут она увидела Паука. Такого вопля ужаса этот лес никогда не слыхал. Старуха вскочила, прикрывшись одеждой. Молодую женщину это очень рассмешило, и она захохотала неудержимо и весело.
Паук остановился, присел, опять привстал и начал танцевать. Он знал — танец заворожит женщину, усыпит, очарует. Надо лишь целиком завладеть ее вниманием. Возможно, это и удалось бы, если бы не старуха.
Молодая женщина смотрела на танцующего Паука. Старуха же схватила камень и швырнула. Камень упал в полуметре от Паука. Многоногая тварь замерла и своим неподвижным взглядом впилась в старуху. Та завопила и, схватив толстую ветку, вскочила на ноги. Паук понял, что настала пора отступить. Но было ясно, что молодую женщину он не испугал — надо теперь набраться терпения и ждать встречи в ней наедине.
Паук, смешно изогнувшись, отскочил. Старуха кинула в него веткой, но не попала. Впрочем — было уже поздно: Паук, неуклюже петляя, скрылся в лесу. Ему вслед звенел громкий смех молодой женщины. Добежав до кустарника, Паук оглянулся: женщины, одевшись, направлялись к дому.
В один из дней, когда Паук лежал в бане на своем обычном месте, он расслышал приближающиеся шаги и голоса. Вошел мужчина и обе женщины. Паук посмотрел на шею молодой женщины, и ему опять показалось, что он видит, как пульсирует кровь под белой кожей. Оторвать взгляд черных глаз от женщины он уже не мог.
Люди осмотрели баню и решили, что она достаточно хороша. В предбанник, где находился очаг с большим котлом, они наносили воды и разожгли огонь.
Тяги почти не было. Баня наполнилась густым удушающим дымом, и Паук вылез на чердак. Но ветра не было, дым скапливался и там. Паук, оставив баню, бросился в лес. Он проверил сети и ловушки, полакомился попавшимися в них птицами, а потом залег в чащу отдыхать.
Вечером, когда солнце уже исчезло за деревьями и лишь на западе небо еще полыхало, Паук вернулся обратно. Уже издали он услышал человеческие голоса и в банном окне заметил слабый свет.
Дрожь нетерпения трясла Паука, когда он забирался в баню. Но, наверно, он все же опоздал. Стукнула дверь, через щель в потолке наверх дохнуло теплым воздухом, и кто-то вышел в предбанник. Паук залез в щель и заглянул в полуосвещенное помещение. Сквозь пар проглядывало белое женское тело. Женщина, склонившись над ушатом, полоскала волосы. Она чувствовала себя свободно — как может чувствовать себя человек, уверенный, что никто за ним не наблюдает.
Паук тихо пролез внутрь. В таком пекле он еще не бывал. Но здесь была женщина, а это определяло все. Страшась горячей печки, он, торопливо стуча когтями, дополз по потолку до женщины. Так близко от нее он никогда еще не был. В темном окошке горела свеча, и уродливая тень скользила по противоположной стене, повторяв движения Паука. Он спешил: женщина могла уйти в любой момент. Когда она подняла голову, Паук спустился с потолка и повис перед ней. Женщина вскрикнула. Дверь тут же отворилась, и вошла старуха. Она схватила кочергу, но Паук прыснул ей в лицо своим ядом, и старуха с воплем ретировалась. Он снова повернулся к молодой женщине, и четыре пары лап обняли ее голое тело. Женщина в ужасе отпрянула, но было уже поздно — множество лап обнимало ее, не выпуская. Женщина кричала, отбивалась, сопротивлялась, но вскоре силы ее иссякли. Она упала на мокрый пол… Лапы Паука мягко коснулись ее шеи, и она совсем стихла. Ничто больше Пауку не мешало, и он все тяжелее припадал к ее груди, прижимался к животу, и многочисленные лапы все сильнее сжимались.
Внезапно пол задрожал — в баню вбежал мужчина. Он схватил Паука за загривок, но оторвать его от женщины не смог.
Паук ощущал только теплоту женщины и ее дурманящий запах. Молодое тело больше не сопротивлялось, оно было податливым и таким гладким, что приходилось напрягать все силы, чтобы добыча не выскользнула.
Мужчина тряс Паука все сильнее. И тот понял, что его вот-вот разлучат с жертвой. Он спешил. Отыскав на шее женщины сонную артерию, Паук вонзил в нее челюсти.
Вкус крови его опьянил.
Мужчина в ужасе оцепенел, не зная, что делать. Тут он заметил валявшуюся на полу кочергу. Схватив, он воткнул ее в мягкое паучье брюхо. Раздался звук, похожий на глухой свист. Паук начал быстро таять, становясь все меньше и меньше.
Мужчина замахнулся, чтобы добить мерзкую тварь, но она все уменьшалась и уменьшалась. Мгновенье… и будто серая горошина скатилась по груди женщины на пол и скользнула в щель между рассохшимися досками.
Горуте Суку. Рис. из журнала «Китан Клуб» (1950-е).
Солнышко. Куры за окном раскудахтались. По стене ползет паук-косиножка. Тонкими длинными ножками скребет невидимые трещинки и бугорки. Луч застыл в пыли. Пыль светится, пылинки плавают, мелькают…
Иван Федорович глядел прямо перед собой, медленно, с трудом просыпаясь. Обрывки сновидений еще неслись перед глазами и гасли. «Ба! — он резко поднялся. — Вот ерунда какая. Опять проспал».
Паучок стремительно метнулся наискось по стене и замер. Круглое, с фасеточками глаз тельце присело на гибких ножках. Бац! И темным комочком спутанной паутинки свалился ловкий, многоногий пришелец. Пылинки заметались в окоченевшем белом столбе. Вздохнул Иван Федорович, потянулся и зевнул. Куры дробно выстукивали кому-то телеграфную морзянку, заканчивая каждую фразу надсадным криком… «Когда же ты, Иван Федорович, наконец, отоспишься?» — сказал себе ласково Иван Федорович и спрыгнул с низкой кровати на дощатый пол. Вот уже неделю он здесь, у ласкового моря, в маленьком сарайчике, дышал и наливался здоровьем. И никак не удавалось Ивану Федоровичу подняться пораньше, до солнца и погулять по голому, пустынному пляжу и встретить это самое солнышко. Дело пустяковое, но ему оно казалось до чрезвычайности важным, И каждое утро, просыпаясь, он огорчался, видя солнечный луч в пыльном столбе. «Опять проспал! Вот незадача — говорил себе Иван Федорович. Теперь можно на пляж и не идти. Набьются так, что плюнуть негде не то, что сесть». Его нервы фронтовика не выдерживали атмосферы жарких, потных, разомлевших под солнцем тел. Потому на пляж он почти не ходил, а предпочитал прогуляться по окрестностям, где, конечно, не так было хорошо и море виднелось лишь вдалеке. Зато одиночество и покой окружали его, и это было главным. Старая контузия, да и нервотрепки мирных дней как-то незаметно подточили Ивана Федоровича. И вот пришлось все бросить и отправиться в этот тихий курортный городок. Он снял дощатый сарайчик за рубль в сутки и стал вести растительную жизнь…
«Нет, — твердо сказал себе Иван Федорович, — завтра я непременно встану и надышусь, налюбуюсь водичкой, пока эти все не слетелись на берег. Как мухи, чистые мухи, вялые, от жары… Его даже передернуло от такой мысли. Как же им самим не противно сидеть спиной к спине, прикасаться к чужим ногам… Человеку простор нужен». Иван Федорович вытащил папиросу, размял ее, закурил неторопливо и вышел во дворик…
— Как спалось, Иван Федорович? — пропела полногрудая хозяйка и сладко ему улыбнулась.
Иван Федорович смутился, откашлялся, промычал невнятно, что мол, хорошо выспался. Хозяйка была вдовая, и чем-то сильно ей Иван Федорович пришелся…
— А наши все давно на пляжу… — она выплеснула помои и прошла мимо него на летнюю кухоньку. Белые груди колыхнулись и проплыли мимо…
— Никак не могу пораньше встать, — Иван Федорович проводил глазами это великолепие, — может, разбудите меня завтра пораньше? Часиков в пять-шесть хорошо бы…
Она кокетливо улыбнулась, задышала: «Да лучше поспите, сил набирайтесь. А то мужик нынче совсем слабый пошел…»
— Ммда, — сказал Иван Федорович, — оно конечно. Как там насчет чайку?
— Кипит давно, вас ждет.
— «Хорошая баба, — подумал Иван Федорович, — хорошая». И от этой мысли в который раз за эту неделю закручинился.
— Да разбужу, разбужу, — она ловко вытерла блюдце, потом чашку, поставила на стол. — Садитесь, попейте. Бросьте вы эту соску с утра. Опять кашлять будете. Вчера всю ночь кашляли, — и, наливая чаю, добавила, вздохнув: — С радостью разбужу, во сколько хотите…
Хозяйка слово сдержала. Разбудила чуть свет. Иван Федорович ополоснул лицо и, быстро собравшись, вышел на пустые улочки. Пошел к морю. В светлеющем небе гасли звездочки. Луна бледнела. А на востоке горел розовым новый день. Пустынный пляж растянулся перед ним. С наслаждением вздохнул Иван Федорович душистый, не успевший остыть за ночь воздух. Ровным темным стеклом застыла гладь воды. Ни души. Неторопливо он пошел вдоль берега, обходя кабинки, валявшиеся обломки неизвестно чего…
Вот повернул Иван Федорович за большую скалу, что отгораживала одну часть бухты от другой и тут же увидел. Господи! Он остановился с замирающим сердцем. На песке, запрокинув голову, сладко изнемогая, раскинулась женщина. Прильнув к ее красивой чуть тяжеловатой груди, отчетливо белевшей на фоне загорелого тела, сидело членистоногое, в жестком темном панцире создание. Паук! Увеличенный до размеров большой собаки. Женщина жарко дышала, стонала в истоме.
В то же мгновение Иван Федорович почувствовал, что и чудище его заметило. Попятился Иван Федорович. И вдруг паук пропал, прямо на глазах превратился в мужчину. Стройное, красивое мужское тело ритмично двигалось… все быстрее… С перехваченным горлом, не в силах проглотить вязкую слюну, Иван Федорович тупо смотрел. Вот два тела слились.
«Фу ты, черт! — Иван Федорович быстро ретировался, нырнул проворно назад за скалу, из-за которой он так неуместно выскочил несколько секунд назад. — Фу ты, черт!» — снова сказал он, проворно ретируясь подальше.
Вроде бы его и не заметили. И в то же время смутное чувство возникло у него в душе. Ему казалось, будто теперь следит за ним кто-то. Вроде и не смотрит, а так подглядывает. В сердцах Иван Федорович сплюнул. Ну и гадость пригрезилась. Что-то совсем стареть стал, глаза не видят. Он огляделся вокруг. Пустынно. Утренний пляж ровно расстилался перед ним. Скала осталась далеко позади. Четыре утра. Все спит. Вода, песок охладелый, и кони Гелиоса, что вынесут через часок горячий шар.
Смутное ощущение подглядывающих глаз не покинуло его. «Фу ты, черт», — в третий раз произнес Иван Федорович, на этот раз в полнейшей задумчивости. Он постоял еще минуты три, потом довольно быстро пошел по длинной дуге, огибающей скалу…
Шел он быстро, но видно было, что погружен он весь в свою какую-то очень важную мысль. Время от времени Иван Федорович даже говорил негромко вслух: — Ммда, да, да, — вроде сам себя в чем-то опровергал или убеждал.
Скала отодвинулась в сторону. Иван Федорович остановился. И, напрягая глаза, стал всматриваться. Ровно бледнел остывший за ночь пляж. Ветерок чуть сморщил блестящую темную гладь воды, полетел над голым песком.
Они были еще там. И, конечно, видеть его не могли. Почему же ему казалось все время, что чей-то злобный взгляд наблюдает за ним пристально и неотступно?
Еще зорче глянул Иван Федорович. Тело женщины почти сливалось с песком, чуть розовея под лучами зари. И ясно, отчетливо теперь на этой нежной розоватости он разглядел черное пятно. И в тот же миг понял, кто подглядывает за ним так жестко и нечеловечески. Паук-телепат. Вот кто! Мысль сверкнула. Он испугался и рассвирепел одновременно. И понял, что он единственный на земле знает о страшном пришельце-чудовище. Огромное чувство ответственности вытеснило страх. Не колеблясь больше, подхватил Иван Федорович камень побольше и потяжелее и быстро двинулся к скале.
Но чуть ступил он несколько шагов, как темное пятно исчезло, и вновь увидел он два сплетенных в любовной истоме тела.
Отступил назад. Появилось пятно. Опять шагнул вперед. Пятно исчезло.
«Вот оно как, подлец! Радиус действия, значит! Сто метров и баста, — радостно и зло подумал Иван Федорович. — И она его за красивого мужика принимает. Вся исходит, тает от страсти. А он внушил ей это и пьет кровушку преспокойно…»
Иван Федорович снова шагнул вперед и тут почувствовал, как в следящих за ним глазах что-то переменилось. Вроде налились они тяжестью, и эта тяжесть стала переливаться в него. Мысли затуманились, поползли во все стороны бессмысленные обрубки фраз. Он стал забывать, забывать… Что? Иван Федорович мотнул головой. Что он стал забывать?!
Быстро отступил, и в голове просветлело. «Вот оно что, подумал он, — окончательно учуял, гад! И не увидел бы я никогда, не захвати его врасплох. Присосался и на миг забылся, подлец. А кто с такого расстояния его разглядит, да еще на самой зорьке? Днем, наверно, прячется…»
Он поднял отяжелевшие веки и вздрогнул. По белому ровному пляжу, стремительно уменьшаясь, двигалось черное пятно. Почти бегом Иван Федорович бросился к скале… Красивое, еще теплое нагое тело застыло в последней истоме. Остановился он, как вкопанный, рукой провел по голове, будто шапку снял. Как-то сразу понял, что перед ним труп. «Вот так бы всем умирать», — мелькнула мысль.
Женщина была очень красива. Тонкая кисть закинута за голову. Вторая рука, видно, в любовной остроте, скребла ноготками песок. Еще несколько минут назад эта остывающая плоть трепетала наслаждением, стонала, закрыв глаза и, запрокинув голову, кусала губку от мучительной неги. Безвольно раскинулись ее длинные загорелые ноги…
На шее, возле мягкой округлой ямки ключицы, чуть запеклась незаметная ранка.
Обалделый Иван Федорович страшным усилием воли отвел глаза. Тупым взором скользнул вдоль пляжа. Море все сильнее морщилось. Ветерок посвистывал, шелестел. Утренняя дрожь отгоняла сны. Не отдавая себе отчета в том, что делает, в глубокой задумчивости Иван Федорович повернулся и пошел от страшного, так сильно притягивающего места. Теперь он был сосредоточен на одной мысли, одном ощущении… «Найти и уничтожить! Ведь рассказать, никто не поверит! Еще в больницу упекут. Никто! Он один. Один на один. Только он знает, кто этот страшный пришелец. — Иван Федорович ни на миг не усомнился, что это пришелец. — Кто ж еще? Паук-телепат. Оживший бред, но фактам надо верить. Обнаружить и уничтожить! — по-военному сформулировал он главную свою и теперь единственную мысль. — И уничтожить! Но сначала надо найти!»
Иван Федорович даже остановился, но тут же разрешил и эту проблему. Нет ничего проще. Телепата надо искать как бы внутри себя! «Ты за мной следишь, но и я тебя чувствую, — со значением и вкусом по слогам произнес он и засмеялся. — Чувствую, подлец! Теперь мы с тобой связаны так, что не разорвать…» Он сосредоточился на этом ощущении чужих глаз, и ноги его сами повели.
Первыми тело обнаружили мальчишки. С криками и воплями примчались они на центральный пляж, устроили в городе переполох. Через несколько минут плотная густая толпа окружила скалу, кусок берега, где лежала мертвая женщина. Задние напирали, толкались. Передние молча глазели, не в силах отойти или оторвать взор от безвольной, страшной и прекрасной одновременно плоти. Любовь, истома, смерть слились в ней вместе. И каждый это ощущал. Странно притягивало, зачаровывало взгляд это раскинувшееся загорелое тело с белеющей нежной грудью. Не оторваться. Сладко начинал ныть позвоночник. «Вот наваждение, — думал участковый, не в силах отвести глаза, оторвать взгляд, медлил, не торопился закрыть простыней сладостную жуть.
— Вот наваждение», — снова пробормотал он и, одернув себя, наконец набросил на труп белое покрывало. Потом хрипло, но громко сказал:
— Расходитесь, расходитесь, граждане! Чего тут смотреть? Это вам не кино…
Буксуя в песке, подлетела «скорая». Тело под простыней положили осторожно на носилки, носилки сзади втолкнули в машину и, вгрызаясь резиной в пляж, «скорая» отъехала.
— Расходитесь, — теперь негромко сказал милиционер и сам первый пошел.
Толпа любопытствующих стала расползаться по розовой полосе пляжа. Горячее, брызжущее светом над слепящей водой, поднималось солнце.
Иван Федорович тоже постоял, посмотрел и вместе со всеми стал расходиться. Мысли его, по-прежнему, были сосредоточены на одном четком, военном: «Обнаружить противника и уничтожить!» И рассуждал он несложно, зато здраво:
«Я — один. Все равно мне никто не поверит. Мой противник — паук-телепат. Я увидел его потому, что захватил врасплох. Так его не увидишь. Жертв, видимо, у него много. Для женщин он — красавец-мужчина. Для мужчин — красавица-женщина. Значит, надо искать красавцев и красавиц и подглядеть, последить за ними издалека. Радиус действия телепатии паука не так уж велик. Смертный исход, скорее всего, случайность. Но именно на ней и попался пришелец, как всякий бандит, на чем-то он должен промахнуться, и промахнулся! Вопрос — как наблюдать издалека?» — спросил себя Иван Федорович лаконично и так же лаконично ответил сам себе:
— Надо купить подзорную трубу.
Он дождался, пока открылись магазины и стали продавать водку. Затем он купил бутылку и выпил стакан. Напряжение утра и ночи того требовало. Выпил одним духом. Стакан позаимствовал у автомата с газировкой. Ею же и запил водочную горечь. Натянутые до предела нервы в самом деле отпустили, и теперь он прямо и даже равнодушно-строго глянул в следившие за ним изнутри глаза. И увидел, как в них мелькнула растерянность и даже испуг. «Подожди, подожди!» — грозно и многообещающе пробормотал Иван Федорович и двинулся за трубой.
Шел двенадцатый час дня. Солнце жарило. Ослепительная слепящая гладь моря упруго волновалась под свежим ветерком и, шипя, брызгала пеной. Отдыхающие облепили берег. Плюнуть некуда. Разомлевший порядком от жары, водки и усталости Иван Федорович уютно и незаметно устроился в сторонке, на вершине одной из торчавших из сухого песка скал. Неторопливо скользил он теперь вооруженным подзорной трубой глазом по рядам отдыхающих тел. Он искал красавцев и красавиц. Обнаружив, брал их на заметку и смотрел дальше. Он был один на один с врагом и сейчас сознавал это особенно остро. Фронтовик, человек большой смелости, выдержки и долга, Иван Федорович ожил. Где-то в глубине души он откровенно радовался всему случившемуся. Он снова был на переднем крае, снова стал нужен всем. Чувство ответственности перед собой и миром не оставляло сомнений, и он скользил внимательным взглядом дальше.
Конечно, чужие, нечеловеческие глаза по-прежнему наблюдали за ним. Его противник знал обо всем, что бы Иван Федорович ни делал. Но у членистоногого злодея не было выхода. Хочешь пить кровь — соблазни. Хочешь соблазнить — будь красавцем или красавицей. И эту нехитрую логику жизни, в свою очередь, отчетливо понимал и чувствовал Иван Федорович. Одного он только боялся. Как бы паук не расширил свой радиус действия, внушения и силу. Тогда будет трудно.
В поле зрения окуляра трубы попадали ноги, лица. Вдруг Иван Федорович почувствовал, что чужие глаза, смотревшие за ним, стремительно приблизились. И не успел он еще как следует забеспокоиться, как неприятный резкий голос грубо рявкнул у него позади: «Подсматриваешь?!»
Иван Федорович ловко прыгнул в сторону, как в годы войны в разведке, и выпрямился. Перед ним стоял детина с удивительно маленькой на непропорционально массивных плечах головкой. Мокрые голубенькие глазки его зло поблескивали. А из обиженного ротика, кривляясь, выскакивали странные, злобные слова… Иван Федорович на миг замер и весь сосредоточился на себе.
Враг глядел в упор. Он! Конечно же, телепат может в любом обличьи предстать перед ним и… Дальше Иван Федорович не раздумывал.
Надо сказать, что все-таки не так прост он был. Войну прошел десантником, да и после служил, так сказать, в специальных частях. Только вот в последние годы оказался не у дел и пошел по административной части… А цель паука — ясна. Лишить его подзорной трубы. Это он сразу понял. Ровно легла его ладонь поперек шеи пришельца. Голубые, мокрые глазки затосковали, ротик искривился еще сильнее, и огромная туша рухнула. Рухнула и в тот же миг пропала.
Щелкнув яростно клешней, черное, жесткое тело скользнуло между камнями. С криком «А, гад!» Иван Федорович кинулся за ним, споткнулся и грохнул трубу о камень. Потом вроде очнулся.
— Вот дьявол! — выругался он, недоуменно глядя на высыпавшиеся осколки линз. — Ну, ничего. Тебе все равно не уйти…
Взгляд, наблюдавший изнутри, быстро удалялся. Сплюнув в сердцах, Иван Федорович направился в город.
Было три часа дня. Солнце все жгло, по-южному, сухо-приятно. Ветер с моря стал сильней. Черная, блестящая, теперь в крупных складках поверхность воды там и тут закручивалась барашками пены. А на пляже, тягуче вспучиваясь зеленоватой пеной, тяжело ложились валы и, шипя миллионами пузырьков, растекались, пытаясь добраться до ног и одежды курортников, ошалелых и блаженных одновременно. Оглушенных визгом, шумом и грохотом волн.
«Отдыхающие, — томился про себя лейтенант, прислушиваясь к шуму волн и крикам. — Им что? А тут сиди. И все тебя дергают…» — лейтенант вздохнул.
Вентилятор жужжал чуть слышно. В отделении было пусто. Все ушли обедать, возбужденно обсуждая ночное происшествие. «А чего обсуждать! — думал лейтенант. — Садист и все. Мало их тут приезжает. Разве всех проверишь». Он повел тонкой жилистой шеей. Косая ровная прядь черных волос, как подбитое воронье крыло, свесилась набок. Он откинул слипшиеся волосы назад и блаженно прищурился под струей вентилятора. В этот момент лейтенант и заметил человека по ту сторону конторки.
«Странно, — подумал он, — странно, что так неслышно тот вошел, и я недоглядел…»
— Что вы хотите? — спросил лейтенант, и помимо воли глаза у него сузились и превратились в жесткие щелочки, а лицо затвердело маленькими бугорками.
Иван Федорович, — во всяком случае, потом, на очной ставке, лейтенант и на миг не усомнился, не колебался, что это был именно он — так вот, этот Иван Федорович смотрел несколько молчаливых секунд лейтенанту прямо в глаза, потом резко вскинул руку над прилавком и наставил на лейтенанта револьвер.
— Что?! — сказал он тихо, но очень отчетливо. — Загубили, подлецы!!
Лейтенант застыл камнем. «Псих!» — мелькнуло у него в голове.
— Гибралтар. Хуже будет, — пообещал посетитель мрачно и раздельно.
И тут лейтенант услыхал спасительные шаги у входа в отделение.
Иван Федорович проворно спрятал пистолет, шагнул стремительно к двери и вышел. Лейтенант сидел мгновение, потом встрепенулся и, как тигр, метнулся за ним следом. Выскочил на площадку перед отделением. Никого. Его коллега стоял и, покуривая, поглядывал на розовую распаренную мороженщицу через дорогу.
— Ты не видел, тут прошел? — схватил его за рукав лейтенант.
— Каво не видел? — лениво отозвался коллега, не отводя глаз от мороженщицы.
— Такой жилистый, в гимнастерке…
— Туда свернул, — ткнул «коллега» лениво пальцем в сторону тупичка, влево от отделения.
— Следуй за мной! — приказал лейтенант. Тот был всего лишь сержантом и обязан был следовать за ним.
— Ну! — грозно прикрикнул он и ринулся в проход, расстегивая на ходу кобуру. Из тупичка деться было некуда. Они вбежали в каменный проход. В тенистой прохладе было пусто. Тянуло сквознячком. Кошка, зло, испуганно мяукнув, стремительно скользнула у них между ног и сгинула.
— Никого, — сказал растерянно лейтенант. — Ты точно видел? — спросил он, каменея бугорками.
— Точно, — отозвался с вызовом сержант. — А что?
— Куда же он мог подеваться отсюда?
— А… его знает? — сержант загрустил, на лице у него было написано глубочайшее отвращение ко всему происходящему.
Лейтенант зло сбросил косую прядь со лба, посмотрел жестко и каким-то отвлеченным взглядом на сержанта и быстро пошел назад в отделение.
Сержант молча проводил его глазами.
— Этот, — уверенно отчеканил лейтенант и, казалось, не только лицо, а и весь теперь он сам затвердел мелкими бугорками антипатии и непримиримости. Глаза у него сузились, превратились в острые точки и кололи поникшего перед ним Ивана Федоровича.
Иван Федорович в самом деле сидел, как громом пораженный человек.
Только это он, поспав тревожно часок, вышел на улицу, как его тут же забрали, грубо втолкнули в коляску мотоцикла и привезли сюда.
Естественно, он не сопротивлялся. Иван Федорович был прежде всего человек дисциплины.
— Он, точно он, — детина с плаксивыми, мокрыми глазками злобно ткнул в сторону Ивана Федоровича увесистым кулаком. — Как врезал мне ни за что, ни про что. Подглядывал, высматривал, гад, кого еще зарезать…
— Хватит, хватит, — оборвал его лейтенант. — Вы свободны.
— Ууух, — зло промычал детина.
Иван Федорович сидел все так же понурившись, вроде не замечал никого. Он только один раз слегка вздрогнул и поднял голову, когда услыхал грудной, певучий голос своей хозяйки, у которой снимал сарайчик.
— Все маялся, просил разбудить пораньше, — торопилась она, раскрасневшаяся, сердитая.
«Хорошая баба, — вяло мелькнуло у него в голове. — Да что же она говорит такое? Вот дура!» И снова опустил голову.
А та тараторила: «Вот так и сидит, бывало. Я спрошу, чего, мол, на пляж не идете. Много, говорит, там больно людей. Значит, люди ему мешали. А в это утро я его разбудила. Он и пошел, — она всхлипнула. — Откуда же я знала, товарищ начальник, что такое может выйти? Откуда?»
— Вы ни в чем не виноваты, — строго сказал лейтенант, — продолжайте!
— А потом пришел и завалился спать. Я разок взглянула. Винищем несет. Потом встал, вышел, тут его и забрали, — она поджала губы и села, не глядя в сторону Ивана Федоровича.
Какой-то красавчик городил, будто видел его в четыре утра, бродившего, как зверь, по пляжу.
Иван Федорович поразился про себя, почему никто не спросил, а что делал этот красавчик там в четыре утра?
Сержант его тоже узнал. И еще какая-то уборщица что-то видела, что-то говорила, только что, он так и не понял. Лейтенант аккуратно и быстро все записывал. Давал прочитать свидетелю и требовал подписать. Свидетели подписывались. Каждый под своим листком показаний. Иван Федорович все не мог стряхнуть с себя какое-то удивительное оцепенение.
— Вы признаете все, что здесь говорилось? — жестким голосом, в котором звенел металл, спросил его лейтенант. — Признаете?
Тут Иван Федорович стал, наконец, приходить в себя. Поглядел мутным взором вокруг. Вот тут они все. И детина с плаксивыми глазками, косо вырезанными в маленькой головке. И неведомый ему красавчик, и его квартирная хозяйка… Он заглянул внутрь себя. Пристально всмотрелся. В упор, с нечеловеческой злобой глядели на него глаза пришельца. «Вот она какая штука», — прошептал Иван Федорович.
— Что вы сказали? — рявкнул лейтенант. — Признаетесь?
Иван Федорович и бровью не повел. Внимательно он вглядывался в горящие внутри зрачки. «Вот она какая штука, — снова пробормотал он. — Нашел, значит, способ меня устранить. Враг, жестокий и коварный, о котором никто даже не подозревает… Конечно, что ему стоило раздробиться, и стать вот ими всеми, — он украдкой огляделся. — Все, все они тут проекция, наваждение проклятого паука! И ни одного человека поблизости. Никому не крикнешь. А крикнешь, ведь не поверят — садист, псих!»
— Где оружие? — снова рявкнул лейтенант…
…Злобно, торжествуя, в упор горят зрачки его врага!
— Ну, гад! — заревел Иван Федорович и кинулся на них.
Очнулся он в камере. Тревожно спросил себя: «Сколько прошло времени?» Но камера была без окошек, а рассеянный электрический свет о времени сказать не мог. Иван Федорович потер лоб. Голова болела. Тело ныло во многих местах. Видно, скрутили его без всяких церемоний. «Вот и отомстил тебе паучок-телепатик». Он скрипнул зубами. И ни одного человека рядом. Никого, кто бы поверил в страшную опасность. И не выберешься ты, Иван Федорович, теперь отсюда. Садист-убийца. Расстрел и готово дело — он застонал от бессилия и ярости.
— Где он тут у вас? — громыхнул за стеной голос.
Иван Федорович затаился. Теперь он глядел только внутрь себя, в самую глубину. Но прислушивался одновременно и к тому, что вокруг. Враг жестоко, нечеловечески глядел со всех сторон. Совсем рядом. «Господи, — машинально прошептали губы Ивана Федоровича, — неужели нет ни одного человека рядом? Никого. И никто не поверит». И дикая мысль зазмеилась, как трещина побежала, вспарывая воспаленную голову Ивана Федоровича: «А что, если все это вокруг, все, все вообще…» Он почувствовал, что сходит с ума, теряет над собой контроль, как тогда, когда он бросился на них, теряет всякое соображение и вот-вот в безумии начнет грызть руки…
— Нет, нет, нет! — судорожно забормотал он. — Нет! — застонал громко вслух. — Аааааа…
— Это точно, он и убил, товарищ полковник. Ишь, психует, — лейтенант уверенно, как человек, исполнивший трудное, но почетное дело, бросил взгляд в сторону камеры с Иваном Федоровичем.
— Санитаров вызвали?
— Так точно.
— А чем вы объясните, лейтенант, что пострадавшая, так сказать, была обнаружена в состоянии, — тут полковник то ли замялся непроизвольно, подыскивая слово, то ли намеренно сделал паузу… в состоянии удовольствия, — сказал он наконец. — Все о том говорит: и внешний осмотр, и поза, выражение лица, и экспертиза, что она испытывала в этот момент или только что до этого — оргазм…
Лейтенант чисто и прямо глядел в глаза начальнику, но молчал. Увы, это было самое слабое место в его версии с Иваном Федоровичем. Маньяк маньяком, а трудно представить, чтобы такая красивая, да к тому же, как выяснилось, очень приличная женщина польстилась на простоватого, жилистого Ивана Федоровича. И муж у нее оказался какой-то «шишкой». Сам полковник из-за этого примчался. Все это ровным частоколом стояло, топорщилось в черноволосой голове лейтенанта, а что там было за ним, разглядеть не удавалось, и он внутренне мучился, хотя и стоял на своем.
— А чем вы объясните, лейтенант, и другое? — тут полковник намеренно сделал паузу и, неожиданно сменив голос с увесистой громкости на тихий шепот, сказал: — Почему нет следов мужчины, а? Вы понимаете, о чем я говорю?
— Может, недозволенным занимались, — хрипловато ответил лейтенант и, сглотнув слюну, добавил: — Я так думаю, товарищ полковник.
— А в это время из нее кто-то кровь пил, а? Смерть ведь наступила от потери крови. С экспертизой не поспоришь…
Странная штука время. Порой пустые дни тянутся, как годы, и ничего не происходит. Месяц скользит за месяцем. Пусто. Вроде некто неторопливо натягивает и натягивает вселенскую рогатку событий, чтобы, выждав в какой-то миг, вдруг отпустить упругую резину времени. Чтобы бешено замелькали, пронеслись мимо нас события одно за другим, сразу, в один день и час перевернулись империи, умерли одни и возликовали другие. Черт знает сколько всего может случиться в такой день, когда скачет время.
Не прошло и двенадцати часов с того момента, как Иван Федорович, выйдя прогуляться по пустынному пляжу, увидел страшного паука. И вот он сидит в камере, и обвинили его уже во всем.
К четырем часам дня Иван Федорович понял, что не только вот эти: лейтенант, детина с плаксивыми глазами и кривым ротиком, хлыщ, уборщица, его хозяйка… — не только они — наваждение врага всех людей, страшного паука-телепата, гада и пришельца… Нет, не только, а и стены его тюрьмы, вся милиция, и, вообще, весь этот белый, а для него теперь ставший черным и страшным, — свет. Все! И случилось большое несчастье с ним, Иваном Федоровичем, потому что случайно увидел он недозволенное человеку видеть. Вроде как споткнулся, и на мгновение сверкнули сбоку глаза правды, озарили все вокруг, и в этом жестком, слепящем свете растворилась иллюзия. Страшно глядел со всех сторон на него беспощадный телепат, миллионами своих глаз, спрятанных в зыбких, дрожащих широтах реальности.
— Реальность, — горько повторяли губы Ивана Федоровича, — реальность! Вот как оно все обернулось. Вот как!
Закрыв глаза, застыв внутри, недвижно сидел Иван Федорович на цементном полу и не чувствовал холода, не ощущал сырости. Ничего. Только все глядел и глядел внутрь себя, в глаза этого гада-пришельца. Он не боялся его. Нет. Только одно было желание. Хотелось ему теперь поясней, поотчетливей разглядеть паука, чтобы хоть плюнуть в гнусную харю. «Умирать, так с музыкой!» — думал Иван Федорович и старался заглянуть в себя поглубже, попристальней.
Как раз в этот момент лейтенант и полковник кончили говорить и полковник прислушался.
— Что это он затих? — спросил он лейтенанта.
— Утомился орать, наверное, — отозвался тот и покрылся, весь затвердел бугорками.
— Подите поглядите, не сделал бы чего с собой…
Лейтенант встал, вышел, припав к окошечку, заглянул в камеру и тотчас вернулся.
— Сидит, закостенел, — сообщил он, усмехаясь.
— Ну, пусть посидит, — устало согласился полковник. — Когда должны приехать за ним?
— В шесть.
— Что ж придется ждать. А вы отдыхайте. Подите, пообедайте. Вы обедали сегодня?
— Нет еще, не успел вот с этим… — сказал лейтенант.
— Вот и пообедайте, — по-домашнему, по-отцовски предложил и разрешил полковник.
И лейтенант подумал: «Отчего бы ему вправду не пообедать». Есть хотелось сильно. Подумал и решил — «Пойду».
Он встал.
— Да, — остановил его полковник уже в дверях, — там послушайте, чего говорят. Слухов с этим делом не оберешься…
Лейтенант вышел пообедать. Шел пятый час дня. Ветер после полудня окреп. Из ровного стал порывистым, сильным. Потемнела и без того черная вода. Белые кружева протянулись вдоль берега. Заволновалось море. Набежали на пустынную голубизну неба откуда-то стремительные, напоминающие белые вычищенные когти облачка. Стали рвать небесный полог, пока не повалил из распоротой голубизны серый туман. Заволокло все, быстро, разом. А белые кружева на черной, поблескивающей, плотной воде вспучились, раздулись, закипели. Стальная рябь, как судорога, пробегала по еще лоснящимся бокам тяжелых волн…
Лейтенант едва удержал на голове фуражку. Крутнулся ветер и ловко швырнул горсть пыли в глаза. «А, черт! — выругался лейтенант, поминая лихом так резко и быстро сменившуюся погоду. — С утра какая голубизна была. Все одно к одному».
Он вывернул на площадку с ровными рядами грибков. Под грибками сидели люди. Над площадкой стоял ровный гул их голосов. Загорелые, набирающие силу отдыхающие пили. И, ясное дело, говорили только об одном. О странном убийстве. Слухов разбежалось во все стороны великое множество. И не мудрено, городок невелик. И что в нем? Жара, вода и слухи. А тут такое дивное событие. Секс, убийство, тайна… Что еще надо?
«Хорошо им», — устало и зло подумал лейтенант, вытягивая из форменного воротничка натуженную потную шею.
Налетел ветер, нагнал облака, но прохлады не принес. Наоборот, стало душнее.
«Эх, — вздохнул лейтенант. — Пьют, веселятся, а ты крутись, вертись…»
Он подумал, что скоро тоже уйдет в отпуск и уедет на север, к своим. Поохотиться. Что ему море? Это не дом. А вот лес, другое дело. Под ногами мох, листья. Только-только начинается осень. Утки… Эх! Да что говорить!
Он поискал взглядом официантку и прислушался к разговорам за соседними столиками. Разговаривали все довольно тихо. Тема была пикантной и не нуждалась в громкой акустике. Только за одним дальним столиком надрывался захмелевший толстяк, а его две компаньонши, молодые женщины, такие же толстые, визгливо хохотали. Но острый слух лейтенанта все же уловил обрывки фраз.
— Лесбиянка, ее подружка. Сразу же уехала. А муж с этой подружкой жил…
— В том все и дело, что экстаз. Только сердце не при чем. От потери крови…
«Откуда они все знают? — зло подумал лейтенант. — Болтают все много».
— Что она, девушка, что ли?
— Садист, усыпил и пипеткой…
— …А красивая баба, я вам доложу. Дух захватывает…
— Страшное дело, — неслось из-за другого столика, — моя дочка теперь говорит, что и днем побоится одна гулять. Хорошо, есть у нее такой приличный человек…
— Такие приличные и насилуют.
— Да нет, вроде хороший. А там, кто его знает?
От всех этих шелестящих разговоров лейтенант окончательно разозлился. «Что им до всего? — думал он. — Любопытствуют!»
В сердцах он быстро ел холодный борщ.
Небо из густо-серого стало темным. Грозные фиолетовые подпалины побежали по разбухшим, налитым влагою бокам.
— Вот-вот дождь будет, — сказал, взглянув на небо, здоровяк за соседним столом.
— Гроза. Сейчас врежет, — согласился с ним собутыльник.
И врезало. Крупные капли стеной повалились вниз и вскипели, схватившись с пылью и асфальтом. Запрыгали, заскакали сверкающие шарики. И четырехгранно, как в театре теней, угловато выступила небесная чернота в яркой беззвучной вспышке. Выступила и провалилась с оглушающим грохотом и треском в такое же черное, яростное море.
Иван Федорович, застыв, погружался в себя все глубже. Все ближе горели беспощадные глаза безумного пришельца. А мысль, как звонкая чистая сталь, рубила последние канаты надежды. «Весь мир иллюзия, наброшенная мне, как мешок, на голову этим гадом, — так думал Иван Федорович. — Сразу надо было догадаться. Тогда неясно, чем бы дело кончилось. Теперь конец. Я — единственный, кто знает, — в его руках. И есть ли еще люди вообще, кроме меня? Или это все и люди, все — галлюцинация моя? Как сон. Проснусь и все исчезнет?»
Так вопрошал себя бедный Иван Федорович и медленно, трудно, но неотступно двигался все дальше для последней схватки с врагом людей. Он понял теперь, где его надо искать и ловить.
«Пусть даже весь мир — вражеская пелена, — думал он, стискивая зубы. — Ничего, сдернем потихонечку, а там посмотрим, что под ней, там не укроешься от меня», — так думал Иван Федорович.
А гроза гремела вовсю. Гулко и глумливо небесный гогот катился в черных страшных тучах. Рвал их в клочья. Тяжелая стена воды валилась и валилась бесконечно. На улицах начался потоп. Кое-где стало заливать полуподвальные этажи. И так мрачно и тоскливо от этого всего, всех перемен и неожиданностей дня, стало на душе у лейтенанта, что и не описать. Нюх оперативного работника подсказывал ему, что не к добру вершится все это бесчинство. И происходит в мире нечто нехорошее, недозволенное… Только что? На этот вопрос лейтенант ответить не смог бы. Да и никто не смог бы. Поэтому лишь сильнее помрачнел лейтенант. Короткими перебежками, но все же успев промокнуть до нитки, добрался он до отделения. Отряхиваясь, как вымокшая собака, вскочил в дежурную часть.
— Что-то вы быстро вернулись, — встретил его голос полковника.
Три человека в штатском молча кивнули.
«А вот и санитары, слава Богу», — подумал лейтенант и машинально бросил взгляд на часы. Тут он заметил, видимо, первым во всем городе, что со временем творится несуразное. По часам на стене получалось, что он отсутствовал всего пять минут. Лейтенант тут же посмотрел на свой ручной хронометр. Действительно, прошло всего пять минут. Время явно растянуло свои секунды и замедлилось. Ошалело лейтенант уставился на полковника. Тот вроде дремал с открытыми глазами. И эти три фигуры в штатском тоже не двигались, сидели вялыми мухами.
— Да, лейтенант, с часами у вас нелады. Вообще отделению следовало бы подтянуться, — томно и протяжно проговорил полковник. Такого голоса лейтенант у своего шефа никогда не слыхал.
Удивился лейтенант. И те и другие часы сегодня сам по сигналу точного времени ставил.
— Давно ваш задержанный без сознания? — медленно спросил один из приехавших. — Не знаем, что делать. Это ваш подопечный. В таком состоянии не положено…
И снова поразился пообедавший лейтенант… «Что-то тут неладно», — мелькнуло в его черноволосой голове.
— Симулирует, наверно, — хрипловато выдавил он из себя и отметил, что голос его тоже переменился. Вроде тяжелее стал каждый звук, налился свинцом.
Со стороны Иван Федорович в самом деле казался человеком, находящимся в глубоком забытьи или обмороке. На самом деле еще никогда он так остро не чувствовал и не жил. Враг был обнаружен, и ему некуда было уйти. Теперь уже все быстрее Иван Федорович погружался в себя. «Врешь, гад, не уйдешь!» — скользнула яростная мысль. Впрочем, мысли, конечно, уже не было. А было некое ощущение, яростное, стремительное. — «Настигнуть и уничтожить! В пыль, прах, чтобы сгинула уродливая фантазия мерзкого пришельца и..» Тут Ивана Федоровича даже оторопь взяла.
Так, бывает, бежишь во сне за обидчиком, догоняешь, ликуешь и вдруг видишь, что не дорога под тобой, а тоненькая пленка, иллюзия мостика. А под ним пустота, бездна. И не обидчик, а ты оказываешься в западне. Ловкость и непринужденность сомнамбулы пропадает и судорожно до синевы и крови впиваются пальцы в ржавый карниз…
Удивительная мысль вдруг ужалила его: «Если все вокруг лишь бред и наваждение кошмарного паука, его телепатия и пелена, то кто же я сам? Кто я? Кто я на самом деле?!» — спросил, крикнул, но тут же задавил свой крик Иван Федорович. Потому что важнее было другое. — «Какая разница, кто ты? Уничтожишь врага людей, исчезнет мираж, тогда все и обнажится. Настоящее! И себя узнаешь», — подумал так и стало легко. Твердо и спокойно Иван Федорович стал погружаться в себя дальше. Туда, где в черноте бездны горели совсем уже отчетливо и ясно глаза пришельца, проникшего в наш тихий мир. Врага, внушившего нам все! И только он, Иван Федорович, на свою беду распознал случайно, увидел чудовище. И теперь хочешь не хочешь, обязан был сорвать пелену со своих глаз и глаз других… Тут снова его стукнуло: «Но, если этот гад мне все, все, весь мир внушил, то есть ли еще люди, кроме меня? Хоть один? В каком они обличье?» И опять черной змеей с горячим раздвоенным жалом заскакала мысль: «Кто я?!» Но вновь он превозмог себя и страх и двинулся дальше в глубину…
Неразбериха творилась в городке. И не только в городке. Во все стороны от Ивана Федоровича будто волна какая катилась. И там, где прокатывалась она, как-то незаметно наступали сумерки, время потихоньку замедлялось и до странности всем хотелось спать. Животные, так те прямо валились на землю, кого где волна заставала и, потянувшись раза два, замирали.
Правда, были такие очень жизнеспособные, которые замечали неладное и пытались выяснить, установить, дозвониться куда надо. Даже в самом городке было несколько звонков на местную метеостанцию. И в милицию звонили. Правда, это еще до того, как лейтенант возвратился в отделение. Спрашивали, что случилось и почему время останавливается? Один начальственным баском даже требовал и грозил. Но ответа вразумительного им никто не дал. А в одном захудалом отделении милиции, где-то на окраине, даже по матушке послали, решив, что пьяный звонит…
В это самое время хозяйка Ивана Федоровича места себе не находила. Первый испуг ее давно прошел, а природная доброта и здравый смысл взяли свое. И теперь переживала она ужасно. И какие только мысли не лезли ей в голову, одна страшнее другой.
«Сидит, — думала она в отчаянии, — в камере на цементном полу! Это с его радикулитом… Наговорила дура со зла! Приревновала».
— Да разве он мог такое сделать?! — горестно вопрошала она, заламывая руки и убиваясь перед соседкой. — Завтра же пойду к самому полковнику, в ноги бухнусь и все скажу, как есть. Не может быть, отпустит. А не отпустит, и на полковника найдем управу. Суд общественный соберем, на поруки возьмем, против людей не посмеет…
Соседка согласно кивала головой. Только делала она это как-то крайне замедленно. Судьба Ивана Федоровича ее не волновала и потому не было в ней того возбуждения, что в говорившей хозяйке Ивана Федоровича. Впрочем, и у той вместо бойкой привычной пулеметной очереди изо рта слова прямо выталкивались с какой-то натугой.
— Пойду, — снова сказала она и остановилась. — Что это так потемнело? — произнесла она медленно.
— У меня все часы встали, — вяло ответила соседка. — Может, запустили какую-нибудь гадость на Марс, а мы страдай, не знамши, — она зевнула, не скрываясь. — Пойдем спать. Завтра видно будет…
— Пойдем, — вдруг согласилась хозяйка Ивана Федоровича, разом утратив свой пыл, подчиняясь томительной тягости все сильнее сгущавшихся сумерек. Голос ее прозвучал одиноко и хрипло, а слова будто висли возле губ и застывали прямо в воздухе, не достигая другого… «Зря наговорила», — вяло шевельнулось у нее в голове, но ни досады, ни горечи она от этого не испытала. Дремота и приятная сладость разливалась по телу. Она прошла, заплетаясь ногами, в дом и опустилась на диван. Поглядела на ходики. Они по-прежнему показывали какой-то давно уже минувший час. — «Сотворилось что-то», — подумала она засыпая.
Неотступный образ Ивана Федоровича тут же возник перед ней совершенно ярко, как наяву. Она потянулась к нему своим большим добрым сердцем, даже руки протянула и со сладким замиранием в груди полетела, устремилась вся. Будто приподняло ее, и плавно заскользила душа румяной хозяйки к своему жилистому квартиранту, лепеча в странной дремоте никому уже не слышные, бессвязные слова оправдания…
Стеклянная стена дождя по-прежнему падала, рассыпаясь в пыль. Но, как ни странно, как будто медленней летели теперь капли. И ветер не шумел, затих почти и ощущался, в лучшем случае, лишь как беззвучный сквозняк. Синяя чернота сгустилась вверху и ровно замазала все небо и море. Горизонт исчез. Круг сжимался постепенно. Мир закукливался и все длинней казались секунды.
— Симулирует, — снова сказал лейтенант, но в этот раз еще медленней. Он ничего не мог поделать с языком. Куда подевалась былая быстрота и сметка? Удивительное он испытывал ощущение. Как будто мысли застывали, стекленели. Мозг цепенел и останавливался на том последнем, где стыли прозрачные сгустки слов.
Из скользкого, застывшего твердым стеклом лабиринта мысли выскальзывали на волю. Незримо они были связаны с одним источником, с одной точкой. Как яркая скатерть, стоит прищипнуть ее в середке и потянуть, складывается в нацеленное к одному. И обнажается ровное однотонное дерево стола. Так в городке вокруг темнело все, и сглаживалось море с пляжем, с небом. Стеклянные капли дождя все медленней летели. Ветки, листья таяли в воздухе, и воздух становился гуще, сливаясь в одно с предметами. Пестрая скатерка мира быстро сползала, съеживаясь, обнажая ровное, неразличимое…
Иван Федорович погружался все глубже. Совсем рядом горели глаза и образ того, кто все придумал и опутал душу Ивана Федоровича. И страстно хотелось ему посмотреть на пришельца в упор и хоть взглядом схлестнуться с врагом людей и мира. Кто сказал, что у бесконечной пропасти нет дна? А вечность никогда не кончается? Вот оно, дно, граница. В ней отражаешься, как в зеркале. И как в зеркале — где плоскость, что разделяет тебя от изображения? Но метафизикой Иван Федорович не занимался. Он шел и шел все глубже, все дальше. Шел навстречу страшному пауку-телепату, внушившему ему весь мир, навязавшему, как наваждение, все, что он знал, любил и понимал… А теперь все прочь! Все полетело к дьяволу, и он шел, чтобы схлестнуться с обидчиком, стягивая, сбрасывая последнюю пелену со своей души.
Лейтенант застыл осоловело. Вот душа его выскользнула легким ветерком из затвердевшего гладкого стекла рассудка и маленькой блестящей мушкой, прилипшей к паутине, устремилась в центр, где застыл создатель липких нитей. Сотни, тысячи легких душ на невидимых присосках стягивались в одно, и быстро сползал последний угол яркой скатерти с темного, ровного стола. Звуки густели и висли в однотонном плотном сумраке. Не черном и не белом. Дома, деревья растворялись в безлунной ночи. Дождь замер, лишь лениво, вяло шлепались беззвучно последние капли. И море стихло.
Вот Иван Федорович достиг последнего предела и попятился. Из небытия глядели глаза. Огромные, нечеловеческие, жесткие глаза. Но не взгляда испугался Иван Федорович. Нет!
Глаза были его собственные. Он и был пришельцем-чудищем. А Иван Федорович, родной и близкий до морщины и ломоты в пояснице, Иван Федорович оказался всего лишь последней его иллюзией. Иллюзией себя.
«Вот оно как обернулось, — пробормотал бывший Иваном Федоровичем. — Как вышло-то. За собой, значит, и гнался…»
Вздохнул он там, в самой глубине и, отбрасывая последнее, слился с глазами и стал собой. Изображение, образ Ивана Федоровича погас последним. Только вроде на прощанье еще шепнул он чисто человеческое: «Вот, мол, как оно вышло». Но звук немедленно застыл. И пришло молчание.
Николаос Гизис. Пayчиха (1884).
Это началось с первого же дня нашего сожительства. Утром Сергей ко мне переехал, а вечером я уже думал, как от него избавиться. У нас были поверхностно-приятельские отношения, и то, что я предложил ему поселиться вместе, произошло помимо моего желания… Он так стеснительно-вкрадчиво завел об этом разговор, что у меня не хватило решительности ему отказать.
Сергей привез с собой подушку в подранном ветхом пледе и пару облупившихся чемоданов. В одном у него находилось белье и все прочее для домашней надобности, что он с кропотливой аккуратностью попрятал в комод, а в другом — книги и коллекция пауков (Сергей был естественником). Разобравшись, он потер левой рукой шею, о чем-то подумал и сел на постель.
— Значит, будем жить.
— Будем, — отозвался я, заваривая чай.
— Ты, кажется, полторы ложки положил.
— А что?
— Богато.
Мутно-серые глаза его остановились на моей завертывавшей кран руке, и я ощутил в ней странную неловкость: она как будто потяжелела.
— Неудобно, что в квартире один ход.
— Отчего? Кухня в конце коридора.
— Дело не в кухне, а на случай пожара.
— Ерунда какая! Тебе какой?
— Я сам налью.
Он быстро подошел к столу и остановился, держа руки в карманах брюк.
Налив себе, я передал ему чайник.
Руки у него были торопливые; длинные тонкие пальцы не сгибались, а вернее, скрючивались. Он сел, несколько отодвинувшись от стола, наливал в блюдечко и тянул с него медленно, сосредоточенно.
— Священнодействуешь, — сказал я.
Не ответил.
Я глядел на него очень внимательно. Было в нем что-то такое, от чего я начинал испытывать некоторое беспокойство. Каждое сделанное им движение устремляло его всего…
Короткий пепельного цвета бобрик, втянутые, начисто выбритые щеки, некрасивые торчковатые уши.
Он казался мне мало похожим на того, каким я его знал до этих минут.
Высокий выпуклый лоб теперь был едва ли не больше всего лица…
«Положительно, он изменился, — думал я, — и как он сидит, — растопырился, сгорбился…»
У меня явилось желание ударить его по спине, чтобы он выпрямился…
— А ты довольно скучный собеседник, — заметил я после продолжительного молчания.
— Я и не обещал тебе быть веселым.
Когда мы отпили чай, я лег на постель, а Сергей поставил перед собой на стол ящик с пауками, снял с него стекло и стал приводить коллекцию в порядок…
Он еще больше растопырился и сгорбился. Тут-то у меня и мелькнуло поразившее своей верностью сравнение.
Это же паук…
Я даже ощутил нервный озноб, так разительно явно было его сходство с пауком.
То, как он шевелил пальцами, как порывисто двигался и вдруг застывал, как собирался в серый, словно пыльный комок, — все подчеркивало мое впечатление.
«У него тужурка совсем особого серого цвета», — думал я.
Словом, чем подробнее я его разглядывал, тем цельнее убеждался, что Сергей — паук.
Было похоже на то, что я схожу с ума.
Сделав с пауками, что было надо, он оделся и ушел.
Вернулся поздно ночью.
Я ждал его, но когда в коридоре послышались его осторожные, крадущиеся шаги, — притворился спящим.
Он вошел, чиркнул спичкой и, сейчас же погасив ее, бросил на пол.
Раздевался он очень проворно, часто затихая, прислушиваясь.
Лег и спросил вполголоса:
— Спишь?
Я промолчал.
Он лежал спокойно, словно затаившись, и это усилило мое внимание.
Прошло с полчаса, если не больше. Я находился в напряженном, смутном ожидании. Что-то должно было произойти, это чувствовалось совершенно ясно. Привыкшие к темноте глаза различали стоявший у постели стул, комод…
Я не решался глядеть в сторону Сергея и взглянул лишь в то мгновение, когда понял по странному шороху, что он ползет ко мне по полу.
Я приподнялся на локте. Сердце билось тяжело, испуганно. Невероятнее, страшнее всего было то, что я его не видел.
— Сергей! — крикнул я.
Шорох стих.
Та тяжесть от его взгляда, которую я почувствовал в руке, когда заваривал чай, теперь, как густая жидкость, разливалась по всему моему телу. Я не мог двинуться, пошевелиться.
— Сергей, слышишь, Сергей! Что ты делаешь…
— Что такое? — спросил он как бы со сна.
— Что ты ползаешь?
— То есть как ползаю?
— По полу…
— Ты пощупай себе голову, должно быть, у тебя жар?
Я глупо недоумевал.
— Я не спал и прекрасно слышал.
— Ну, спи, спи, после поговорим. Спать хочется.
Он шумно повернулся, давая этим понять, что не хочет говорить.
В голове путались самые несуразные мысли…
Надо было что-то предпринять, но я не знал, что…
Тяжести в теле уже не было, но выступил пот, и я чувствовал неодолимую слабость и желание заснуть.
— Слушай, Сергей!
— Что тебе, наконец, нужно! Будишь среди ночи…
— Мне кажется… Я не умею тебе объяснить…
— Ну, что ты пристал, — перебил он. — Если у тебя бессонница и растрепаны нервы, тогда обтирайся из ночь холодной водой и веди нормальный образ жизни. Обратись к доктору, наконец…
— Я зажгу лампу.
— Зажигай.
Лампу я не зажег и, несколько успокоенный его ответом, скоро заснул.
Когда я открыл глаза, в окно лучилось морозное солнце, и на крыше соседнего дома радостно белел и искрился выпавший за ночь снег.
Сергея уже не было.
Припоминая наш ночной разговор, я стал переодевать рубашку, и уже готов был согласиться с Сергеем, что я последнее время изнервничался, и потому все произошло, как вдруг заметил на руках и на груди прилипшие к телу серые волокна…
Паутина.
С непередаваемой растерянностью я снимал ее пальцем и разглядывал на свет.
За этим занятием меня застал Сергей.
Вид у него был утомленный.
— Что ты делаешь? — спросил он.
— Паутина какая-то пристала, не понимаю, откуда.
Он подозрительно промолчал.
Я ушел на лекции, оставив его разбиравшим письма, а, вернувшись, нашел его сидящим на комоде.
Он, видимо, не ожидал моего появления и очень смутился.
— Что это ты забрался…
— У меня глупая привычка… Я люблю сидеть, свесив ноги.
Я вынул коробку папирос и хотел закурить…
— Ты говорил, что бросил? — заметил он.
— Соблазнился… Десяток выкурю и опять брошу.
— Не люблю я дыма…
Паук, подумал я, настоящий паук. Ишь как сидит…
— Я открою форточку.
— Да уж, открой…
Сидел он на комоде довольно долго, и это неестественное положение его меня раздражало.
Я чувствовал, что мы друг другу мешаем. Мне некуда было идти, и ему, должно быть, тоже… Мы томительно молчали и избегали встречных взглядов.
Легли спать поздно, он, заметно, хотел меня пересидеть, но я пил крепкий чай и читал какой-то глупый роман, решив не ложиться хоть до утра, если он не ляжет раньше меня…
Лампу я оставил гореть, прикрутив немного фитиль. Свет ее меня успокоил, рассеял, и я скоро заснул.
Меня разбудил придушенный женский крик.
В комнате было темно.
За стеной билась и стонала старуха-хозяйка…
— Пусти! — о-о-ох! пусти!!..
— Сергей! Ты здесь, Сергей?
Никто не отозвался.
— Сергей!.. — и я стал шарить под подушкой спички. Дверь неслышно отворилась, и он ловко шмыгнул к своей постели.
Я встал, зажег лампу.
Сергей лежал спокойно и дышал ровно.
— Ты же не спишь, что ты притворяешься! — и я грубо дернул с его плеча одеяло.
Он поднял голову, повернулся ко мне лицом, и наши глаза встретились.
Никогда у меня не было такого ощущения ужаса, как в то мгновенье. На меня глядел паук — ничего человеческого не было в вытянутом, напряженном лице и мутном, синевато-поблескивавшем взгляде… Я ничего ему не сказал, оделся и просидел всю ночь за столом с помутненной головой, вздрагивая от каждого шороха.
Утром в комнату постучалась хозяйка с завязанной белым платком шеей. Она была крайне взволнована; по ее доброму полному лицу блуждал испуг.
— Съезжайте, Александр Степаныч. Не могу я вас больше держать…
— Почему, что такое случилось? — деланно удивился я.
— Съезжайте, сделайте милость, а то в полицию заявлю.
— Сергей, что ты об этом думаешь?
— Сумасшедшая баба. Что же тут думать. Надо съехать.
— И разъехаться, — добавил я.
— Хорошо, — безразлично согласился он. — Как хочешь.
Хозяйка постояла, пожевала губами, как бы намереваясь еще что-то сказать, но раздумала и ушла, поправляя на шее платок, из под которого краснело пятно, как бы от укуса.
Не знаю, каков я в глазах Господа, ибо дело двадцатилетней давности все еще остается для меня и других неразгаданной тайной. Я не защищаю себя, потому что не имею ни малейшего представления о том, как было совершено это ужасное деяние, и несу ли я за него прямую или косвенную ответственность, если вообще причастен к нему. Не стану и пытаться объяснить, поскольку объяснить не могу. Лучше я расскажу все так, как это произошло, относительно же смысла случившегося, если таковой имеется, вам придется делать собственные заключения.
Я долго хранил молчание, ибо страх запечатал мои губы; но теперь я хочу открыть то, что мучило мое тело и душу и преждевременно сделало меня стариком. Пусть мир рассудит. Я более не способен выдерживать тяжесть страданий и благодарю Бога за то, что конец близок.
Начну же — не оправдываясь и не объясняя.
Меня зовут Дэвид Паскаль; по профессии я врач. В молодости я пользовался завидной репутацией в избранной мною области, и мне приписывали такие добродетели, как обычная респектабельность, законопослушность и отвращение к жестокости. Я был самым обыкновенным гражданином.
В описываемое время у меня был деловой партнер по фамилии Бленхейм, человек, наделенный исключительной индивидуальностью, умом, способностями и, как мне показалось при первой встрече, самым очаровательным характером. Его внешность, однако, навевала на меня безотчетный страх и отвращение. Черты его лица выглядели раздутыми и издевательски-злобными. Об этом, однако, я вполне мог позабыть ввиду его блестящих дарований — и гордился тем, что в партнерах у меня был такая замечательная личность. Но вскоре он превратился в искуснейшего преступника и с помощью хитрых махинаций вовлек меня в сеть сомнительных операций, проводимых им от моего имени и за моей подписью, о которых я совершенно не подозревал и в которых никак не был замешан. Я не буду вдаваться в подробности, так как они не имеют никакого значения; достаточно сказать, что, когда я наконец прозрел, я был вынужден молчать, чтобы спасти свое имя от полного позора. Будь я мудрее, я не стал бы откладывать неизбежное. Бленхейм постепенно прибирал все к рукам, и я стал всего лишь ширмой, он же — фактическим главой фирмы. С каждым днем я все глубже погружался в трясину, пока и самому себе не начал казаться отъявленным преступником. Не раз, в приступе отчаяния, я собирался донести на него, но страх перед ужасной расплатой всегда удерживал меня в решающий момент.
Все это я мог терпеть и до смерти, однако Бленхейм встал между мною и девушкой, которую я любил и видел своей будущей женой. Тогда я восстал. В печали и отчаянии я однажды публично набросился на него с осуждением. Он только презрительно улыбался, а красавица Маргарет, эта изменница, цеплялась за его руку и глядела на меня с холодным пренебрежением.
Бленхейм исполнил свои угрозы. Через несколько дней он предоставил компрометирующие документы и другие бумаги, подписанные мной. Меня обвинили, но он ловко избежал возможного преследования по всем сомнительным и незаконным пунктам. Я был обречен.
В результате меня судили, признали виновным и на пять лет отправили в тюрьму за мошенничество. Я вышел со сломленным здоровьем, озлобленный, но полный решимости отомстить за себя. Я поклялся найти Бленхейма, если он еще жив, и заставить его открыто признать свою вину и мою невиновность. Здесь позволю себе заметить, что мои замыслы, хотя и полные горечи, не приняли еще того ужасного направления, к какому склонились впоследствии, и строго ограничивались упомянутым планом.
В течение пяти лет моего заключения жестокое и алчное лицо Бленхейма преследовало меня; во сне и наяву я видел его отталкивающую, тучную и расплывшуюся физиономию. Именно из-за него я утратил репутацию, уважение и всякую надежду восстановить свою прежнюю жизнь. Мое имя было навсегда запятнано, стало предметом отвращения и насмешек. С профессиональной точки зрения, я стал никем; всякое чувство собственного достоинства исчезло, а моя любовь была попрана врагом. Я буквально сходил с ума и часто удивляюсь тому, что не задумал в те дни нечто более жестокое.
Когда я снова увиделся с Бленхеймом (его оказалось нетрудно найти, так как имя его было широко известно), он жил в роскоши, окруженный всеми вещественными доказательствами уважения общества и благосклонности судьбы, что когда-то были моими. Маргарет, его жена, растила детей, но теперь была похожа на увядшую розу — жалкое подобие былой красоты.
Несмотря на протесты служащих, я прорвался в личное святилище Бленхейма и молча стал в дверях, наблюдая за ним. Он не изменился; все такой же хитрый, изворотливый, как всегда, только волосы слегка отливали серебром.
— Ну? — коротко спросил он, оборачиваясь и поглядывая на мою жалкую фигуру.
Я подошел ближе.
— Ты не узнаешь меня, Бленхейм?
Несколько секунд он пристально смотрел мне в глаза, а потом я увидел, как он вздрогнул и побледнел.
— Паскаль!
— Да, — мрачно повторил я, — Паскаль.
Затем я предупредил его, пообещал, что отомщу за все зло, которое он мне причинил. Лучше ему наслаждаться своим богатством, пока можно, добавил я и вышел, оставив его несколько потрясенным и испуганным. Но я уверен, что свойственная Бленхейму дерзость и привычка сносить удары вскоре привели его в чувство; думаю, он вскоре забыл обо мне, по крайней мере на время.
В ту ночь, погруженный в видения и планы мести, я лег в постель, видя перед собой, как обычно, издевательское лицо старого партнера; но заснуть я не мог и начал в сильном волнении расхаживать по комнате. Наконец, утомившись, я устало опустился в кресло; чувства постепенно изменяли мне, комната и сам я в ней казались нереальными, словно я видел все издалека, и странный туман заволакивал мой разум. Я сонно опустил голову, мои веки мои тяжело опустились и сомкнулись; и в этом погружении в бессознательное состояние меня сопровождало единственное яркое, незабываемое видение — лицо Луиса Бленхейма.
Мне снился сон.
Моя кровать, казалось, бесшумно ушла вниз, и я повис в воздухе, один в тишине, темноте и одиночестве бесконечности, единственное живое существо в этой черной пустоте; не знаю, какая неведомая сила поддерживала меня, не давая упасть в бездонные глубины. Я ждал и понемногу почувствовал некое едва уловимое присутствие, невидимое, неслышимое, но становящееся все более осязаемым с каждым мгновением, пока тьму предо мной не рассеяло призрачное, фосфоресцирующие сияние, исходящее от чудовищного сооружения, точную природу которого я не мог определить. Становясь все более отчетливым, оно превратилось в колоссальную восьмиугольную паутину, крылья и волокна которой терялись во всеохватывающем мраке, и были настолько громадны, что, казалось, заполняли всю космическую пустоту. Липкие шелковистые нити вибрировали, как будто их мягко шевелило какое-то волнение атмосферы, не ощущаемое мной, завораживающее, но наполняющее мою душу ужасом. Меня необъяснимо тянуло к сердцу паутины, ее нити, казалось, жаждали принять меня, и медленно, но непреодолимо я подвигался вперед, напрягая в противоборстве все свои телесные и умственные силы; но ничто не помогало, и, словно потеряв терпение, огромная паутина начала скользить ко мне, все более подавляя меня по мере приближения, пока я не почувствовал себя муравьем перед слоном или человеком перед лицом природного катаклизма — совершенно бессильным, до жалости крошечным, брошенным на произвол всепоглощающей силы. Я начал задыхаться, вновь стал сопротивляться и закричал; но мои слабые крики были еле слышны в той бесконечности, откуда пришел этот исполинский фантазм, столь чудовищно гротескный, что самое живое воображение не смогло бы вызвать к жизни бушевавшие во мне чувства. Меня все влекло прямо в центр паутины, и наконец она замаячила впереди, огромная, непостижимая, полная невидимых ужасов и неописуемых угроз. Задыхаясь, я с криком рванулся, отчаянно борясь с ее чарами. Пространство сомкнулось, и я очутился в паутине, и все ее цепкие волокна начали смыкаться вокруг меня, оплетая мои руки и ноги, заглушая мои крики, крадя мое дыхание, парализуя каждую мышцу в моем теле.
Я бессильно боролся со своей судьбой. Мягкие, шелковистые нити облепляли мои пальцы; я был окутан прозрачной сетчатой пеленой, липкие нити лезли в глаза, рот и нос, спутывали волосы и не давали дышать; но я, хотя и смутно, все еще видел и осознавал происходящее — и со смертельным ужасом глядел на то, как слой за слоем, нить за нитью этой бесконечной паутины бесшумно и безжалостно оплетали меня, пока я не сделался беспомощен и был не в силах издать ни малейшего звука. Я гадал, что будет дальше, не понимая, почему демон, создавший эту могучую ловушку, еще не прибежал по натянутым нитям, чтобы сжать мое тело отвратительными ядовитыми щупальцами и унести меня в свое тайное логово ужаса. От этой мысли я снова вздрогнул, и пот смертной агонии заструился по моему лбу, ибо я был убежден, что каждый следующий миг станет моим последним и дышал с невероятным трудом, как под пыткой. Я лежал, полностью укутанный в саван из тончайших волокон. Спасения не было; но страшное чудовище все еще не появлялось, хотя моя душа в неизбывном страхе ждала его появления. Неужели мне суждено умереть так, пленником в этой фантастической ловушке ужаса, медленно, в невыносимых, сводящих с ума страданиях?
Внезапный пронзительный рев, ударивший в залепленные паутиной уши, ответил на невысказанную мысль, и в одном ужасающем движении вся чудовищная паутина поглотила меня. Слабый крик застрял у меня в горле; я перестал бороться, сдался и лежал неподвижно.
Затем возникло новое ощущение: нити как-то странно завибрировали, и, подняв глаза, я увидел то, чего боялся больше всего, — жуткого паука, по меньшей мере шести футов в длину и трех в высоту, быстро скользящего по сетям своей ловушки. Чудовищное существо с толстым и раздутым телом, покрытым жесткими черными шипами, и с дюжинами ног, длинных, мощных, костлявых, покрытых тощей порослью черного пуха. Местами блестящая шкура была обнажена, и когда существо приблизилось, я увидел, что оно источает липкую жидкость с ярко выраженным серным запахом; она покрывала бестию с головы до ног и цеплялась за волокна паутины блестящими сгустками. Голова была огромной и тем более ужасной, что я с трепетом отвращения узнал в ней человеческую голову.
Черты лица были почти мертвенными, и бледность их резко контрастировала с черным телом. То было лицо Луиса Бленхейма, но бесконечно более жестокое и отвратительное, чем в жизни. Два длинных клыка свисали из капавшего слюной рта, грозя смертельным ядом укуса; огромные глаза, выпученные и желтые, смотрели на меня с такой голодной жадностью, что душа моя замирала и я жаждал конца.
Омерзительная тварь приблизилась, и я содрогнулся от зловония, когда ее горячее дыхание коснулось моей щеки; клыки блестели в грязной пасти, изогнутые когти вытягивались и втягивались, как у кошки, в то время как тело, казалось, пульсировало и раздувалось, становясь на глазах вдвое крупнее. Отвратное существо бросилось на меня, давя своей мерзкой тушей, раздавливая мою жизнь и впиваясь клыками в мою плоть; но когда сверкающие глаза приблизились к моим и я почувствовал, как липкая жидкость сочится из тела чудовища на мою кожу, я задрожал от резкой боли укуса и восстал на нечистого зверя, начав сопротивляться с удесятеренной силой, ибо передо мной вспыхнуло видение того, как чудовище утащит меня в свое бездонное логово, где я стану главным блюдом адского пиршества и подвергнусь агонии ужасающей смерти. Жуткое лицо дьявольски ухмылялось, и я с нечеловеческим усилием вытащил тяжелые руки из сетки паутины и, содрогаясь, погрузил пальцы в скользкое тело; но решимость моя разлетелась в прах, как морская рябь разбивается о могучий волнорез, и в конце концов я без сил откинулся назад, и чудовище быстро потащило меня в зияющую пасть паутины.
На миг паук остановился, чтобы покрепче ухватиться за мое тело; и в это мгновение я заглянул в черные глубины кошмарной бездны впереди и задрожал от невыразимого ужаса. Я подумал о ноже, который я всегда носил с собой, и с диким трепетом отчаянной надежды взмолился Богу, чтобы он позволил мне схватить нож, и вдруг, к своей несказанной радости, увидел оружие у себя в руке. Откуда взялся нож, я не знал. Но он был у меня в руке, моя единственная надежда на спасение. Я вырвал руку из ослабевшей на миг хватки когтей и повлек сталь вверх.
Распухшие пальцы сжали рукоять, и отяжелевшая, свинцовая рука взмахнула ножом. Со змеиным шипением чудовище повернулось, и я снова ощутил жалящий укус его отвратительных клыков. Я ударил раз, другой, третий, погружая сталь в волосатое тело. В эти несколько мучительных мгновений я прожил века, пока слепо резал, рубил, безумно разрывал мерзкую плоть, и с каждой новой раной, которую я наносил, на меня обрушивался удушающий поток тошнотворной жидкости; но я продолжал бороться. Мучительная ярость исказила черты человека-паука, и моя ненависть к Бленхейму возросла до непредставимых высот. Еще один укус ядовитых клыков, и я закричал, но по-прежнему вонзал липкое и мокрое лезвие в раздутую тушу чудовища. Все глубже погружались его клыки, и внутри у меня что-то разрывалось, оставляя меня слабым и задыхающимся; но я сражался до последнего, покрывая чудовище рваными, зияющими ранами. Наконец оно пошатнулось на нетвердых ногах, и я мысленно издал вопль яростного торжества, ибо нанес смертельную рану; но как недолговечен был мой триумф! Какая польза от борьбы в тисках смерти? И я, подобно ему, уступал неизбежному; моя слабеющая рука нанесла еще один удар, а затем — наступило ничто.
Последним, что я запомнил, было лицо Бленхейма на туловище паука, с издевкой склоненное над моим мертвым телом; он праздновал победу, как отвратительное, зловещее воплощение ужасов ада.
Мой сон оборвался внезапной и яркой вспышкой, и я проснулся, обнаружив, что уже давно рассвело и в окно струится солнечный свет. Я вскочил на ноги с глубоким вздохом облегчения, однако решил, что нынче же утром пойду к Бленхейму для окончательного объяснения.
Когда я торопливо вышел из дома, меня остановил возглас мальчишки-газетчика. Какой-то инстинкт, сам не знаю какой, заставил меня купить газету. В следующее мгновение я завороженно смотрел на кричащий заголовок:
«ТАИНСТВЕННОЕ УБИЙСТВО ЛУИСА БЛЕНХЕЙМА!»
Ниже я привожу выдержку из этого газетного сообщения:
«…и Бленхейм был найден мертвым в своей постели рано утром, после того, как его семья услышала отчаянные крики и шум жестокой борьбы в его комнате. Убитый истек кровью; на теле были обнаружены многочисленные раны, нанесенные кинжалом. Никаких улик, указывающих на личность убийцы, найдено не было, но некоторые необъяснимые обстоятельства придают этой трагедии сверхъестественный оттенок. Тело покойного было покрыто странной липкой жидкостью, издававшей ярко выраженный сернистый запах, а другой угол комнаты был затянут обрывками громадной паутины, частично цеплявшейся за тело».
Господину Францу Загель, в Праге
And a will therein lieth, which dieth not.
Who knoweth the mysteries of a will with its vigour?[37]
Студент медицинского факультета Ришар Бракемон переехал в комнату № 7 маленькой гостиницы «Стевенс» на улице Альфреда Стевенса, № 6 после того, как три предыдущие пятницы подряд в этой самой комнате на перекладине окна повесились трое человек.
Первый из повесившихся был швейцарский коммивояжер. Его тело нашли только в субботу вечером; врач установил, что смерть наступила между пятью и шестью часами вечера в пятницу. Тело висело на большом крюке, вбитом в переплет окна в том месте, где переплет образует крест, и предназначенном, по-видимому, для вешания платья. Самоубийца повесился на шнурке от занавеси, окно было закрыто. Так как окно было очень низкое, то ноги несчастного коленями касались пола; он должен был проявить невероятную силу воли, чтобы привести в исполнение свое намерение. Далее было установлено, что самоубийца был женат и что он оставил после себя четверых детей; кроме того, было известно, что его материальное положение было вполне обеспеченное и что он отличался веселым и беззаботным нравом.
Второй случай самоубийства в этой комнате мало отличался от первого. Артист Карл Краузе, служивший в ближайшем цирке «Медрано» и проделывавший там эквилибристические фокусы на велосипеде, поселился в комнате № 7 два дня спустя. Так как в следующую пятницу он не явился в цирк, то директор послал за ним в гостиницу капельдинера. Капельдинер нашел артиста в его незапертой комнате повесившимся на перекладине окна — в той же обстановке, в какой повесился и первый жилец. Это самоубийство было не менее загадочно, чем первое: популярный и любимый публикой артист получал очень большое жалованье, ему было всего двадцать пять лет, и он пользовался всеми радостями жизни. И он также не оставил после себя никакой записки, никакого объяснения своего поступка. После него осталась только мать, которой сын аккуратно каждое первое число посылал 200 марок на ее содержание.
Для госпожи Дюбоннэ, содержательницы этой гостиницы, клиенты которой почти исключительно состояли из служащих в близлежащих монмартрских варьете, это второе загадочное самоубийство имело очень неприятные последствия. Некоторые жильцы выехали из гостиницы, а другие постоянные ее клиенты перестали у нее останавливаться. Она обратилась за советом к своему личному другу, комиссару IX участка, и тот обещал ей сделать все, что только от него зависит. И действительно, он не только самым усердным образом занялся расследованием причины самоубийства двух постояльцев, но отыскал ей также нового жильца для таинственной комнаты.
Шарль-Мария Шомье, служивший в полицейском управлении и добровольно согласившийся поселиться в комнате № 7, был старый морской волк, одиннадцать лет прослуживший во флоте. Когда он был сержантом, то ему не раз приходилось в Тонкине и Аннаме[38] оставаться по ночам одному на сторожевом посту и не раз приходилось угощать зарядом лебелевского ружья желтых пиратов, неслышно подкрадывавшихся к нему во мраке. А потому казалось, что он создан для того, чтобы должным образом встретить «привидения», которыми прославилась улица Альфреда Стевенса. Он переселился в комнату в воскресенье вечером и спокойно улегся спать, мысленно благодаря госпожу Дюбоннэ за вкусный и обильный ужин.
Каждый день утром и вечером Шомье заходил к комиссару, чтобы сделать ему короткий доклад. Доклады эти в первые дни ограничивались только заявлением, что все обстоит благополучно и что он ничего не заметил. Однако в среду вечером он сказал, что напал на кое-какие следы. На просьбу комиссара высказаться яснее он ответил отказом и прибавил, что пока еще не уверен, имеет ли это открытие какую-нибудь связь с двумя самоубийствами в этой комнате. Он сказал между прочим, что боится показаться смешным и что выскажется подробнее, когда будет уверен в себе. В четверг он вел себя менее уверенно и в то же время более серьезно, но нового ничего не рассказал. В пятницу утром он был сильно возбужден; сказал полушутя, полусерьезно, что как бы там ни было, но окно это действительно имеет какую-то странную притягательную силу. Однако Шомье утверждал, что это отнюдь не имеет никакого отношения к самоубийству и что его подняли бы на смех, если бы он еще к этому что-нибудь прибавил. Вечером того же дня он не пришел больше в полицейский участок: его нашли повесившимся на перекладине окна в его комнате.
На этот раз обстановка самоубийства была также до мельчайших подробностей та же самая, что и в двух предыдущих случаях: ноги самоубийцы касались пола, вместо веревки был употреблен шнурок от занавеси. Окно открыто, дверь не была заперта; смерть наступила в шестом часу вечера. Рот самоубийцы был широко раскрыт, язык был высунут.
Последствием этой третьей смерти в комнате № 7 было то, что в этот же день все жильцы гостиницы «Стевенс» выехали, за исключением, впрочем, одного немецкого учителя из № 16, который, однако, воспользовался этим случаем, чтобы на треть уменьшить свою плату за комнату. Слишком маленьким утешением для госпожи Дюбоннэ было то обстоятельство, что на следующий же день Мэри Гарден, звезда Opera-Comique, приехала к ней в великолепном экипаже и купила у нее за двести франков красный шнурок, на котором повесился самоубийца. Во-первых, это приносит счастье, а кроме того — об этом напишут в газетах.
Если бы все это произошло еще летом, так, в июле или в августе, то госпожа Дюбоннэ получила бы втрое больше за свой шнурок; тогда газеты целую неделю заполняли бы свои столбцы этой темой. Но в разгар сезона материала для газет более чем нужно: выборы, Марокко, Персия, крах банка в Нью-Йорке, не менее трех политических процессов — действительно, не хватало даже места. Вследствие этого происшествие на улице Альфреда Стевенса обратило на себя гораздо меньше внимания, чем оно того заслуживало. Власти составили короткий протокол — и тем дело было окончено.
Этот-то протокол только и знал студент медицинского факультета Ришар Бракемон, когда он решил нанять себе эту комнату. Одного факта, одной маленькой подробности он совсем не знал; к тому же этот факт казался до такой степени мелким и незначительным, что комиссар и никто другой из свидетелей не нашел нужным сообщить о нем репортерам. Только позже, после приключения со студентом, о нем вспомнили. Дело в том, что когда полицейские вынимали из петли тело сержанта Шарля-Мария Шомье, изо рта его выполз большой черный паук. Коридорный щелкнул паука пальцем и воскликнул:
— Черт возьми, опять это поганое животное.
Позже, во время следствия, касавшегося Бракемона, он заявил, что когда вынимали из петли тело швейцарского коммивояжера, то совершенно такой же паук сполз с его плеча. Но Ришар Бракемон ничего не знал об этом.
Он поселился в комнате № 7 две недели спустя после третьего самоубийства, в воскресенье. То, что он пережил там, он ежедневно записывал в свой дневник.
Понедельник, 28 февраля.
Вчера я поселился в этой комнате. Я распаковал свои две корзины и разложил вещи, потом улегся спать. Выспался отлично; пробило девять часов, когда меня разбудил стук в дверь. Это была хозяйка, которая принесла мне завтрак. Она чрезвычайно внимательна ко мне, — это видно было по яйцам, ветчине и превосходному кофе, который она сама подала мне. Я вымылся и оделся, а потом стал наблюдать за тем, как коридорный прибирает мою комнату. При этом я курил трубку.
Итак, я водворился здесь. Я прекрасно знаю, что затеял опасную игру, но в то же время сознаю, что много выиграю, если мне удастся напасть на верный след. И если Париж некогда стоил мессы — теперь его так дешево уж не приобретешь, — то я, во всяком случае, могу поставить на карту свою недолгую жизнь. Но тут есть шанс; прекрасно, попытаю свое счастье.
Впрочем, и другие также хотели попытать свое счастье. Не менее двадцати семи человек являлись — одни в полицию, другие прямо к хозяйке — с просьбой получить комнату; среди этих претендентов были три дамы. Итак, в конкуренции недостатка не было; по-видимому, все это были такие же бедняки, как и я.
Но я «получил место». Почему? Ах, вероятно, я был единственный, которому удалось провести полицию при помощи одной «идеи». Нечего сказать, хороша идея! Конечно, это не что иное, как утка.
И рапорты эти предназначены для полиции, а потому мне доставляет удовольствие сейчас же сказать этим господам, что я ловко провел их. Если комиссар человек здравомыслящий, то он скажет: «Гм, вот потому-то Бракемон и оказался наиболее подходящим».
Впрочем, для меня совершенно безразлично, что он потом скажет: теперь я, во всяком случае, сижу здесь. И я считаю хорошим предзнаменованием то обстоятельство, что так ловко надул этих господ.
Начал я с того, что пошел к госпоже Дюбоннэ; но она отослала меня в полицейский участок. Целую неделю я каждый день шатался туда, и каждый день получал тот же ответ, что мое предложение «принято к сведению» и что я должен зайти завтра. Большая часть моих конкурентов очень быстро отстала от меня; по всей вероятности, они предпочли заняться чем-нибудь другим, а не сидеть в душном полицейском участке, ожидая целыми часами. Что же касается меня, то мое упорство, по-видимому, вывело из терпения даже комиссара. Наконец он объявил мне категорически, чтобы я больше не приходил, так как это ни к чему не приведет. Он сказал, что очень благодарен мне, так же как и другим, за мое доброе желание, но «дилетантские силы» совершенно не нужны. Если у меня к тому же нет выработанного плана действия…
Я сказал ему, что у меня есть план действия. Само собой разумеется, что у меня никаких планов не было и я не мог сказать ему ни слова относительно моего плана. Но я заявил ему, что открою свой план — очень хороший, но очень опасный, — могущий дать те же результаты, какие дает деятельность профессиональных полицейских, только в том случае, если он даст мне честное слово, что сам возьмется за его выполнение. За это он меня очень поблагодарил и сказал, что у него совсем нет времени на что-либо подобное. Но тут я увидел, что имею точку опоры, тем более что он спросил меня, не могу ли я ему хоть как-нибудь раскрыть свой план.
Это я сделал. Я рассказал ему невероятную чепуху, о которой за секунду перед тем не имел ни малейшего понятия; сам не знаю, откуда мне это вдруг пришло в голову. Я сказал ему, что из всех часов в неделю есть час, имеющий на людей какое-то странное, таинственное влияние. Это — тот час, в который Христос исчез из своего гроба, чтобы сойти в ад, то есть шестой вечерний час последнего дня еврейской недели. Я напомнил ему, что именно в этот час, в пятницу, между пятью и шестью часами, совершились все три самоубийства. Больше я ему ничего не могу сказать, заметил я ему, но попросил обратить внимание на Откровение Святого Иоанна.
Комиссар состроил такую физиономию, словно что-нибудь понял, поблагодарил меня и попросил опять прийти вечером. Я был пунктуален и явился в назначенное время в его бюро; перед ним на столе лежал Новый Завет. Я также в этот промежуток времени занимался тем же исследованием — прочел все Откровение и — ни слова в нем не понял. Весьма возможно, комиссар был умнее меня, во всяком случае он заявил мне очень любезно, что, несмотря на мой неясный намек, догадывается о моем плане. Потом он сказал, что готов идти навстречу моему желанию и оказать мне возможное содействие.
Должен сознаться, он действительно был со мной крайне предупредителен. Он заключил с хозяйкой условие, в силу которого она обязалась целиком содержать меня в гостинице. Он снабдил меня также великолепным револьвером и полицейским свистком; дежурным полицейским было приказано как можно чаще проходить по маленькой улице Альфреда Стевенса и по малейшему моему знаку идти ко мне. Но важнее всего было то, что он поставил в мою комнату настольный телефон, чтобы я мог всегда быть в общении с полицейским участком. Участок этот всего в четырех минутах ходьбы от меня, а потому я очень скоро могу иметь помощь, если только в этом случится надобность. Принимая все это во внимание, я не могу себе представить, чего мне бояться.
Вторник, 1 марта.
Ничего не случилось ни вчера, ни сегодня. Госпожа Дюбоннэ принесла новый шнурок к занавеске из соседней комнаты — ведь у нее достаточно пустых комнат. Вообще она пользуется всяким случаем, чтобы приходить ко мне; и каждый раз она что-нибудь приносит. Я попросил ее еще раз рассказать мне со всеми подробностями о том, что произошло в моей комнате, однако не узнал ничего нового. Относительно причины самоубийств у нее было свое особое мнение. Что касается артиста, то она думает, что тут дело было в несчастной любви: когда он за год перед тем останавливался у нее, к нему часто приходила одна молодая дама, но на этот раз ее совсем не было видно. Что касается швейцарца, то она не знает, что заставило его принять роковое решение, — но разве влезешь человеку в душу? Ну, а сержант, несомненно, лишил себя жизни только для того, чтобы досадить ей.
Должен сказать, что объяснения госпожи Дюбоннэ отличаются некоторой неосновательностью, но я предоставил ей болтать, сколько ее душе угодно: как бы то ни было, она развлекает меня.
Четверг, 3 марта.
Все еще ничего нового. Комиссар звонит мне по телефону раза два в день, я отвечаю ему, что чувствую себя превосходно; по-видимому, такое донесение не вполне удовлетворяет его. Я вынул свои медицинские книги и начал заниматься; таким образом, мое добровольное заключение принесет мне хоть какую-нибудь пользу.
Пятница, 4 марта, 2 часа пополудни.
Я пообедал с аппетитом; хозяйка подала мне к обеду полбутылки шампанского. Это была настоящая трапеза приговоренного к смерти. Она смотрела на меня так, словно я уже на три четверти мертв. Уходя от меня, она со слезами просила меня пойти вместе с ней; по-видимому, она боялась, что я также повешусь, «чтобы досадить ей».
Я тщательно осмотрел новый шнурок для занавеси. Так, значит, на нем я должен сейчас повеситься? Гм, для этого у меня слишком мало желания. К тому же, шнурок жесткий и шершавый, и из него с трудом можно сделать петлю; нужно громадное желание, чтобы последовать примеру других. Теперь я сижу за своим столом, слева стоит телефон, справа лежит револьвер. Я не испытываю и тени страха, но любопытство во мне есть.
6 часов вечера.
Ничего не случилось, я чуть было не сказал — к сожалению! Роковой час наступил и прошел — и он был совсем такой же, как и все другие. Конечно, я не буду отрицать, что были мгновения, когда я чувствовал непреодолимое желание подойти к окну — о да, но из совсем других побуждений! Комиссар звонил по крайней мере раз десять между пятью и шестью часами, он проявлял такое же нетерпение, как и я сам. Но что касается госпожи Дюбоннэ, то она довольна: целую неделю жилец прожил в комнате № 7 и не повесился. Невероятно!
Понедельник, 7 марта.
Я начинаю убеждаться в том, что мне не удастся ничего открыть, и я склонен думать, что самоубийство моих троих предшественников было простой случайностью. Я попросил комиссара еще раз сообщить мне все подробности трех самоубийств, так как был убежден, что если хорошенько вникнуть во все обстоятельства, то можно в конце концов напасть на истинную причину. Что касается меня самого, то я останусь здесь так долго, как это только будет возможно. Парижа я, конечно, не знаю, но я живу здесь даром и отлично откармливаюсь. К этому надо прибавить, что я много занимаюсь; я сам чувствую, что вошел во вкус с моими занятиями. И, наконец, есть и еще одна причина, которая удерживает меня здесь.
Среда, 9 марта.
Итак, я сдвинулся на один шаг. Кларимонда…
Ах, да ведь я о Кларимонде ничего еще не рассказал. Итак, она моя «третья причина», вследствие которой я хочу здесь остаться, и из-за нее-то я и стремился к окну в тот «роковой» час, а отнюдь не для того, чтобы повеситься. Кларимонда — но почему я назвал ее так? Я не имею ни малейшего представления о том, как ее зовут, но у меня почему-то явилось желание называть ее Кларимондой. И я готов держать пари, что ее именно так и зовут, если только мне удастся когда-нибудь спросить ее об ее имени.
Я заметил Кларимонду в первый же день. Она живет по другую сторону очень узкой улицы, на которой находится моя гостиница; ее окно расположено как раз против моего. Она сидит у окна за занавеской. Кстати, должен сказать, что она начала смотреть на меня раньше, чем я на нее, — видно, что она интересуется мной. В этом нет ничего удивительного, вся улица знает, почему я здесь живу, — об этом уж позаботилась госпожа Дюбоннэ.
Уверяю, что я не принадлежу к числу очень влюбчивых натур, и отношения мои к женщинам всегда были очень сдержанны. Когда приезжаешь в Париж из провинции, чтобы изучать медицину, и при этом не имеешь денег даже на то, чтобы хоть раз в три дня досыта наесться, тут уж не до любви. Таким образом, я не отличаюсь опытом и на этот раз, быть может, держал себя очень глупо. Как бы то ни было, она мне нравится такой, какая она есть. Вначале мне и в голову не приходило заводить какие бы то ни было отношения с соседкой, живущей напротив меня. Я решил, что здесь я живу только для того, чтобы делать наблюдения; но раз оказалось, что при всем моем желании мне здесь все равно нечего делать, то я и начал наблюдать за своей соседкой. Нельзя же весь день, не отрываясь, сидеть за книгами. Я выяснил, между прочим, что Кларимонда, по-видимому, одна занимает маленькую квартирку. У нее три окна, но она всегда сидит у того окна, которое находится против моего; она сидит и прядет за маленькой старинной прялкой. Такую прялку я когда-то видел у моей бабушки, но она никогда ее не употребляла, а сохранила как воспоминание о какой-то старой родственнице; я даже и не знал, что в наше время эти прялки еще употребляются. Впрочем, прялка Кларимонды маленькая и изящная, она вся белая и, по-видимому, сделана из слоновой кости; должно быть, она прядет на ней невероятно тонкие нити. Она весь день сидит за занавесками и работает не переставая, прекращает работу, только когда становится темно. Конечно, в эти туманные дни темнеет очень рано на нашей узкой улице — в пять часов уже наступают настоящие сумерки. Но никогда не видал я света в ее комнате.
Какая у нее наружность — этого я не знаю как следует. Ее черные волосы завиваются волнами, и лицо у нее очень бледное. Нос у нее узкий и маленький с подвижными ноздрями; губы также бледные; и мне кажется, что ее маленькие зубы заострены, как у хищных животных. На веках лежат темные тени, но когда она их поднимает, то ее большие темные глаза сверкают. Однако все это я гораздо больше чувствую, нежели действительно знаю. Трудно как следует рассмотреть что-нибудь за занавеской.
Еще одна подробность: она всегда одета в черное платье с высоким воротом; оно все в больших лиловых крапинках. И всегда у нее на руках длинные черные перчатки, — должно быть, она боится, что ее руки испортятся от работы. Странное впечатление производят эти узкие черные пальчики, которые быстро-быстро перебирают нитки и вытягивают их — совсем как какое-то насекомое с длинными лапками.
Наши отношения друг к другу? Должен сознаться, что пока они очень поверхностны, и все-таки мне кажется, что в действительности они гораздо глубже. Началось с того, что она посмотрела на мое окно, а я посмотрел на ее окно. Она увидела меня, а я увидел ее. И, по-видимому, я понравился ей, потому что однажды, когда я снова посмотрел на нее, она улыбнулась мне, и я, конечно, улыбнулся ей в ответ. Так продолжалось два дня, мы улыбались друг другу все чаще и чаще. Потом я чуть не каждый час принимал решение поклониться ей, но каждый раз какое-то безотчетное чувство удерживало меня от этого.
Наконец я все-таки решился на это сегодня после обеда. И Кларимонда ответила мне на мой поклон. Конечно, она кивнула головой чуть заметно, но все-таки я хорошо заметил это.
Четверг, 10 марта.
Вчера я долго сидел над книгами. Не могу сказать, что я усердно занимался, нет, я строил воздушные замки и мечтал о Кларимонде. Спал я очень неспокойно, но проспал до позднего утра.
Когда я подошел к окну, то сейчас же увидел Кларимонду. Я поздоровался с нею, и она кивнула мне в ответ. Она улыбнулась и долго не сводила с меня глаз.
Я хотел заниматься, но не мог найти покоя. Я сел у окна и стал смотреть на нее. Тут я увидел, что и она также сложила руки на коленях. Я отдернул занавеску в сторону, потянув за шнурок. Почти в то же мгновение она сделала то же самое. Оба мы улыбнулись и посмотрели друг на друга.
Мне кажется, что мы просидели так целый час.
Потом она снова принялась за свою пряжу.
Суббота, 12 марта.
Как быстро несется время. Я ем, пью и сажусь за письменный стол. Закурив трубку, я склоняюсь над книгами. Но не читаю ни одной строчки. Я стараюсь сосредоточиться, но уже заранее знаю, что это ни к чему не приведет. Потом я подхожу к окну. Я киваю головой, Кларимонда отвечает. Мы улыбаемся друг другу и не сводим друг с друга глаз целыми часами. Вчера после обеда в шестом часу меня охватило какое-то беспокойство. Стало смеркаться очень рано, и мне сделалось как-то жутко. Я сидел за письменным столом и ждал. Я почувствовал, что какая-то непреодолимая сила влечет меня к окну — конечно, я не собирался вешаться, я просто только хотел взглянуть на Кларимонду. Наконец я вскочил и спрятался за занавеской. Никогда, казалось мне, не видал я ее так ясно, несмотря на то, что стало уже довольно темно. Она пряла, но глаза ее были устремлены на меня. Меня охватило чувство блаженства, но в то же время я почувствовал смутный страх.
Зазвонил телефон. Я был вне себя от злобы на этого несносного комиссара, который своими глупыми вопросами оторвал меня от моих грез.
Сегодня утром он приходил ко мне вместе с госпожой Дюбоннэ. Последняя очень довольна мной, для нее уже совершенно достаточно того, что я прожил две недели в комнате № 7. Комиссар, однако, требует, кроме того, еще каких-нибудь результатов. Я сделал ему несколько таинственных намеков на то, что напал, наконец, на очень странный след; этот осел поверил мне. Во всяком случае, я могу еще долго жить здесь, а это мое единственное желание. И не ради кухни и погреба госпожи Дюбоннэ, — Боже мой, как скоро становишься равнодушным ко всему этому, когда каждый день наедаешься досыта, — но только ради ее окна, которое она ненавидит и которого боится и которое я люблю, потому что вижу в нем Кларимонду.
Когда я зажигаю свою лампу, то перестаю ее видеть. Я все глаза высмотрел, чтобы подметить, выходит ли она из дому, но так ни разу и не видел ее на улице. У меня есть большое удобное кресло и на лампу зеленый абажур, и эта лампа обдает меня теплом и уютом. Комиссар принес мне большой пакет табаку; такого хорошего я еще никогда не курил… и все-таки, несмотря на все это, я не могу работать. Я заставляю себя прочесть две или три страницы, но после этого у меня сейчас же является сознание, что я не понял ни единого слова из прочитанного. Один только мой взор воспринимает буквы, но голова моя отказывается мыслить. Странно! Как будто к моей голове привешен плакат: «вход воспрещается». Как будто в нее разрешен доступ одной только мысли: Кларимонда.
Воскресенье, 13 марта.
Сегодня утром я видел маленькое представление. Я прогуливался в коридоре взад и вперед, пока коридорный прибирал мою комнату. На маленьком окне, выходящем на двор, висит паутина, толстый паук-крестовик сидит в центре паутины. Госпожа Дюбоннэ не позволяет убрать паука: ведь пауки приносят счастье, а в доме и без того было достаточно несчастья. Вдруг я увидел другого паука, который был гораздо меньше первого; он осторожно бегал вокруг сети — это был самец. Неуверенно он пополз по колеблющейся нити паутины к середине, но стоило только самке сделать движение, как он сейчас же испуганно бросился назад. Он подполз к другой стороне и попытался приблизиться оттуда. Наконец самка, сидевшая в середине, вняла его мольбам: она не двигалась больше. Самец дернул сперва осторожно за одну нить, так что паутина дрогнула; однако его возлюбленная не двинулась. Тогда он быстро, но с величайшей осторожностью приблизился к ней. Самка приняла его спокойно и отдалась его нежным объятиям; несколько минут оба паука неподвижно висели посреди большой паутины.
Потом я увидел, что самец медленно освободил одну ножку за другой; казалось, он хотел потихоньку удалиться и оставить свою возлюбленную одну в любовных мечтах. Вдруг он сразу освободился и побежал так быстро, как только мог, вон из паутины. Но в то же мгновение самка выказала сильнейшее беспокойство и быстро бросилась за ним вдогонку. Слабый самец спустился по одной нити, но его возлюбленная сейчас же последовала его примеру. Оба паука упали на подоконник; всеми силами самец старался спастись от преследования. Но поздно, его подруга уже схватила его своими сильными лапками и потащила снова в середину паутины. И это же самое место, которое только что служило ложем любви, послужило местом казни. Сперва возлюбленный пытался бороться, судорожно протягивал свои слабые ножки, стараясь высвободиться из этих ужасных объятий. Однако его возлюбленная не выпустила его больше. В несколько минут она обволокла его всего паутиной, так что он не мог больше двинуть ни одним членом. Потом она сдавила его своими цепкими клещами и стала жадно высасывать молодую кровь из тела своего возлюбленного. Я видел, как она, наконец, с презрением выбросила из паутины изуродованный до неузнаваемости комочек — ножки и кожу, переплетенные нитями паутины.
Так вот какова любовь у этих насекомых! Ну что ж, я очень рад, что я не молодой паук.
Понедельник, 14 марта.
Я совершенно перестал заглядывать в свои книги. Я целые дни провожу у окна. Даже когда темнеет, я продолжаю сидеть у окна. Тогда я уже не вижу ее, но закрываю глаза, и ее образ стоит передо мной.
Гм, в своем дневнике я рассказываю о госпоже Дюбоннэ и о комиссаре, о пауках и о Кларимонде. Но ни одного слова о тех открытиях, которые я должен был сделать в этой комнате. Виноват ли я в этом?
Вторник, 15 марта.
Мы придумали странную игру, Кларимонда и я; и мы играем в эту игру целый день. Я киваю ей, и она сейчас же отвечает мне кивком. Потом я начинаю барабанить пальцами по стеклу; едва она это замечает, как сейчас же начинает делать то же самое. Я делаю ей знак рукой, и она отвечает мне тем же; я шевелю губами, как бы говоря с ней, и она делает то же самое. Я откидываю свои волосы назад, и сейчас же она также подносит руку к своему лбу. Это выходит совсем по-детски, и оба мы смеемся над этим. Впрочем, она, собственно, не смеется, а только улыбается тихо и нежно, и мне кажется, что я сам улыбаюсь совсем так же.
Однако все это вовсе уж не так глупо, как могло бы казаться. Это не простое подражание друг другу — оно очень скоро надоело бы нам обоим, — нет, тут играет роль сродство мыслей. Дело в том, что Кларимонда мгновенно подражает малейшему моему движению: едва она замечает то, что я делаю, как тотчас делает то же самое, — иногда мне даже кажется, что все ее движения одновременно совпадают с моими. Вот это-то и приводит меня в восхищение; я всегда делаю что-нибудь новое, непредвиденное, и можно прямо поражаться, как быстро она все схватывает. Иногда у меня является желание застать ее врасплох. Я делаю множество движений, одно за другим, потом повторяю еще раз то же самое и еще раз. В конце концов и в четвертый раз проделываю то же самое, но в другом порядке или пропускаю какое-нибудь движение и делаю новое. Это напоминает детскую игру «Птицы летят». И это прямо невероятно, что Кларимонда никогда ни разу не ошибется, хотя я проделываю все это так быстро, что, казалось бы, нет возможности разобраться в моих движениях.
Так я провожу целые дни. Но у меня ни на секунду не является такое чувство, будто я бесполезно провожу время; напротив, мне кажется, что я никогда не был занят более важным делом.
Среда, 16 марта.
Не странно ли, что мне никогда не приходит в голову перенести мои отношения с Кларимондой на более реальную почву, а не ограничиваться только этой игрой? Прошлую ночь я долго думал над этим. Ведь стоит мне только взять шляпу и пальто и спуститься со второго этажа. Пройти пять шагов через улицу и потом снова подняться по лестнице на второй этаж. На дверях, конечно, висит дощечка, на которой написано «Кларимонда». Кларимонда, а дальше что? Не знаю, что именно: но имя Кларимонды написано на дощечке. Потом я стучу и…
Все это я представляю совершенно ясно, каждое малейшее движение, которое я сделаю, я представляю себе отчетливо. Но зато я не могу никак представить себе, что будет потом. Дверь откроется, это я еще могу представить себе. Но перед дверью я останавливаюсь и всматриваюсь в темноту, в которой я ничего, ничего не могу различить. Она не появляется — я ничего не вижу, да и вообще там ничего нет. Я вижу только черный, непроницаемый мрак.
Иногда мне кажется, что только и существует та Кларимонда, которую я вижу там, у окна, и которая со мной играет. Я даже не могу себе представить, какой вид имела бы эта женщина в шляпе или в каком-нибудь другом платье, а не в этом черном с лиловыми пятнами; я не могу себе представить ее даже без ее черных перчаток. Если бы я встретил ее на улице или в каком-нибудь ресторане за едой или питьем или просто болтающей, — нет, даже смешно подумать об этом, до такой степени невозможной представляется мне эта картина.
Иногда я спрашиваю себя, люблю ли я ее. На это я не могу дать ответа, потому что никогда еще не любил. Но если то чувство, которое я испытываю к Кларимонде, действительно любовь, то это нечто совсем-совсем другое, чем то, что я видел у моих товарищей или о чем читал в романах.
Мне очень трудно дать отчет в моих ощущениях. Вообще мне очень трудно думать о чем-нибудь, не имеющем прямого отношения к Кларимонде или, вернее, к нашей игре. Ибо нельзя отрицать, что в сущности эта игра и только эта игра занимает меня, а не что-нибудь другое. И это я, во всяком случае, понимаю.
Кларимонда… ну да, меня, конечно, влечет к ней. Но к этому примешивается другое чувство, как если бы я чего-нибудь боялся. Боялся? Нет, это не то, это скорее застенчивость, смутный страх перед чем-то для меня неизвестным. Но именно этот-то страх и представляет собой нечто порабощающее, нечто сладостное, не позволяющее мне приблизиться к ней. У меня такое чувство, будто я бегаю вокруг нее в широком кругу, время от времени приближаюсь к ней, потом опять отбегаю от нее, устремляюсь в другое место, снова приближаюсь и снова убегаю. Пока наконец — я в этом твердо уверен — я все-таки не приближусь к ней окончательно.
Кларимонда сидит у окна и прядет. Она прядет длинные, тонкие, необычайно тонкие нити.
Из этих нитей она соткет ткань, не знаю, что из нее будет. Я не понимаю даже, как она соткет ткань из этих нежных тонких нитей, не перепутав и не оборвав их. В ее ткани будут удивительные узоры, сказочные животные и невероятные рожи.
Впрочем, что я пишу? Ведь я все равно не вижу, что она прядет; ее нити слишком тонки. И все-таки я чувствую, что работа ее именно такая, какою я себе представляю ее, когда закрываю глаза. Именно такая. Большая сеть со множеством фигур в ней — сказочные животные с невероятными рожами.
Четверг, 17 марта.
Странное у меня состояние. Я почти не разговариваю больше ни с кем; даже с госпожой Дюбоннэ и с коридорными я едва только здороваюсь. Я едва даю себе время, чтобы поесть; мне только хочется сидеть у окна и играть с нею. Эта игра возбуждает меня, право, возбуждает.
И все время у меня такое чувство, будто завтра должно нечто случиться.
Пятница, 18 марта.
Да, да, сегодня должно что-то случиться. Я повторяю это себе — совсем громко, чтобы услышать свой голос, — я говорю себе, что только для этого я нахожусь здесь. Но хуже всего то, что мне страшно. И этот страх, что со мной может случиться то же самое, что с моими предшественниками в этой комнате, смешивается со страхом перед Кларимондой. Я не могу больше отделить одного от другого.
Мне страшно, мне хочется кричать.
6 часов вечера.
Скорее два слова, потом — за шляпу и пальто.
Когда пробило пять часов, силы мои иссякли. О, теперь я хорошо знаю, что есть что-то особенное в шестом часу предпоследнего дня недели — теперь я уже не смеюсь больше над той шуткой, которую проделал с комиссаром. Я сидел в своем кресле и всеми силами старался не сходить с него. Но меня тянуло, я рвался к окну. Я хотел во что бы то ни стало играть с Кларимондой — но тут примешивался страх перед окном. Я видел, как на нем висит швейцарец, большой, с толстой шеей и седоватой бородой. Я видел также стройного артиста и коренастого, сильного сержанта. Я видел всех троих, одного за другим, а потом всех троих зараз, на том же крюке, с раскрытыми ртами и высунутыми языками. А потом я увидал и себя самого среди них.
О, этот страх! Я чувствовал, что мною овладел ужас как перед перекладиной окна и отвратительным крюком, так и перед Кларимондой. Да простит она мне, но это так, в моем подлом страхе я все время примешивал ее образ к тем троим, которые висели, спустив ноги на пол.
Правда, ни на одно мгновение у меня не было желания повеситься; да я и не боялся, что сделаю это. Нет, я просто боялся чего-то страшного, неизвестного, что должно было случиться. У меня было страстное, непреодолимое желание встать и, вопреки всему, подойти к окну. И я уже хотел это сделать…
Тут зазвонил телефон. Я взял трубку и, не слушая того, что мне говорили, сам крикнул: «Приходите! Сейчас же приходите!»
Казалось, словно этот резкий крик в одно мгновение окончательно прогнал все страшные тени. Я успокоился в одно мгновение. Я вытер со лба пот и выпил стакан воды; потом я стал обдумывать, что сказать комиссару, когда он придет. Наконец я подошел к окну, кивнул и улыбнулся.
И Кларимонда кивнула мне в ответ и улыбнулась.
Пять минут спустя комиссар был у меня. Я сказал ему, что наконец-то я напал на настоящий след, но сегодня он должен пощадить меня и не расспрашивать, в самое ближайшее время я ему все объясню. Самое смешное было то, что когда я все это сочинял, то был твердо уверен в том, что говорю правду. Да и теперь, пожалуй, мне это так кажется… вопреки моей совести.
По всей вероятности, он заметил мое странное душевное состояние, в особенности, когда я затруднился объяснить ему мой крик в телефон и тщетно пытался выйти из этого затруднения. Он сказал мне только очень любезно, чтобы я с ним не стеснялся; он в моем полном распоряжении, в этом заключается его обязанность. Лучше он двенадцать раз приедет напрасно, чем заставит себя ждать, когда в нем окажется нужда. Потом он пригласил меня выйти с ним вместе на этот вечер, чтобы рассеяться немного; нехорошо так долго быть в одиночестве. Я принял его приглашение — хотя мне это было очень неприятно: я так неохотно расстаюсь теперь со своей комнатой.
Суббота, 19 марта.
Мы были в «Gaite Rochechouart», а потом в «Cigale» и в «Lune Rousse». Комиссар был прав: для меня было очень полезно выйти и подышать другим воздухом. Вначале у меня было очень неприятное чувство, как будто я был дезертиром, который бежал от своего знамени. Но потом это чувство прошло; мы много пили, смеялись и болтали.
Подойдя сегодня утром к окну, я увидел Кларимонду, и мне показалось, что в ее взоре я прочел укор. Но, может быть, это мое воображение: откуда ей, собственно, знать, что я вчера вечером выходил из дому? Впрочем, это мне показалось только на одно мгновение, потом я снова увидел ее улыбку.
Мы играли весь день.
Воскресенье, 20 марта.
Только сегодня я могу писать. Вчера мы играли весь день.
Понедельник, 21 марта.
Мы весь день играли.
Вторник, 22 марта.
Да, сегодня мы делали то же самое. Ничего, ничего другого. Иногда я спрашиваю себя: зачем я, собственно, это делаю? Или: к чему это поведет, чего я этим хочу добиться? Но на эти вопросы я никогда не даю себе ответа, потому что ясно, что я ничего другого и не хочу, как только этого одного. И то, что должно случиться, и есть именно то, к чему я стремлюсь.
Эти дни мы разговаривали друг с другом, конечно, не произнося ни одного слова вслух. Иногда мы шевелили губами, но по большей части мы только смотрели друг на друга. Но мы очень хорошо понимали друг друга.
Я был прав: Кларимонда упрекнула меня в том, что я убежал в прошлую пятницу. Тогда я попросил у нее прощения и сказал, что это было глупо и скверно с моей стороны. Она простила меня, и я обещал ей не уходить в следующую пятницу. И мы поцеловались, мы долго прижимались губами к стеклу.
Среда, 23 марта.
Теперь я знаю, что я люблю ее. Так это должно быть, я проникнут ею весь, до последнего фибра. Пусть для других людей любовь представляет собой нечто иное. Но разве есть хоть одна голова, одно ухо, одна рука, которые были бы похожи на тысячи подобных им? Все отличаются друг от друга, так и любовь всегда различна. Правда, я знаю, что моя любовь совсем особенная. Но разве от этого она менее прекрасна? Я почти совсем счастлив в своей любви.
Если бы только не было этого страха! Иногда этот страх засыпает, и тогда я забываю его. Но это продолжается только несколько минут, потом страх снова просыпается во мне жалкой мышкой, которая борется с большой, прекрасной змеей, тщетно пытаясь вырваться из ее мощных объятий. Подожди, глупый, маленький страх, скоро великая любовь поглотит тебя.
Четверг, 24 марта.
Я сделал открытие: не я играю с Кларимондой, это она играет со мной.
Вот как это вышло.
Вчера вечером я думал — как и всегда — о нашей игре. И записал пять новых серий различных движений, которыми я собирался удивить ее на следующий день, — каждое движение было под известным номером. Я упражнялся в них, чтобы потом скорее проделывать их, сперва в одном порядке, потом в обратном. Это было очень трудно, но это доставило мне величайшее удовольствие, это как бы приближало меня к Кларимонде даже в те минуты, когда я ее не вижу. Я упражнялся целыми часами, наконец все пошло как по маслу.
И вот сегодня утром я подошел к окну. Мы поздоровались друг с другом, и потом началась игра. Прямо невероятно, как быстро она понимала меня, как она подражала мне в то же мгновение.
В эту минуту кто-то постучал в мою дверь; это был коридорный, который принес мои сапоги. Взяв сапоги и возвращаясь потом к окну, я случайно посмотрел на листок, на котором записал серии моих движений. И тут я увидел, что только что, стоя перед окном, не сделал ни одного из тех движений, которые записал.
Я пошатнулся, ухватился за спинку кресла и опустился в него. Я этому не верил, я еще и еще раз просмотрел то, что было записано на листочке. Но это было так: я только что перед окном проделывал целый ряд движений, но ни одного из моих.
И снова у меня явилось такое чувство: широко раскрывается дверь, ее дверь. Я стою перед раскрытой дверью и смотрю — ничего, ничего, лишь густой мрак. Тогда мне стало ясно: если я сейчас выйду, то буду спасен; и я почувствовал, что теперь могу уйти. Но, несмотря на это, я не уходил, и это было потому, что я ясно чувствовал, что держу в своих руках тайну. Крепко, в обеих руках. Париж — ты завоюешь Париж!
Одно мгновение Париж был сильнее Кларимонды.
Ах, теперь я совсем больше не думаю об этом. Теперь я чувствую только мою любовь и с ней вместе тихий, блаженный страх.
Но в то мгновение этот страх придал мне силы. Я еще раз прочел мою первую серию движений и старательно запомнил их. Потом я подошел к окну.
Я отдавал себе ясный, совершенно ясный отчет: я не сделал ни одного движения из тех, которые хотел сделать.
Тогда я решил потереть указательным пальцем нос, но вместо этого поцеловал стекло. Я хотел побарабанить по стеклу, но вместо этого провел рукой по волосам. Итак, мне стало ясно: не Кларимонда подражает тому, что делаю я, а скорее я подражаю ей. И делаю это так быстро, так молниеносно, что у меня создалось впечатление, будто инициатива исходит от меня.
А я, который так гордился тем, что влияю на нее, сам попадаю под ее влияние. Впрочем, это влияние такое нежное, такое ласкающее, что мне кажется, нет на свете ничего более благодетельного.
Я произвел еще несколько опытов. Я засунул обе руки в карманы и решил не двигаться; я стоял и пристально смотрел на нее. Я видел, как она подняла свою руку, как она засмеялась и слегка погрозила мне указательным пальцем. Я не шевелился. Я чувствовал, как моя правая рука стремится высвободиться из кармана, но я вцепился пальцами в подкладку. Потом медленно, через несколько минут, пальцы разжались, и я вынул руку из кармана и поднял ее. И я улыбнулся и тоже погрозил ей пальцем. Мне казалось, что это делаю не я, а кто-то другой, за кем я наблюдаю. Нет, нет, это было не так. Я, я делал это, а кто-то другой был тот сильный, который хотел сделать великое открытие, но это был не я.
Я — какое мне дело до каких бы то ни было открытий, — я здесь для того, чтобы исполнить волю Кларимонды, которую люблю в сладостном страхе.
25 марта.
Я перерезал телефонную проволоку. Я не хочу, чтобы меня каждую минуту беспокоил этот глупый комиссар, да еще как раз в то время, когда наступает этот странный час.
Господи, зачем я все это пишу? Во всем этом нет ни слова правды. Мне кажется, будто кто-то водит моим пером.
Но я хочу, хочу, хочу записывать то, что со мной происходит. Это стоит мне громадного напряжения воли. Но я это сделаю. Еще только один раз то… что я хочу.
Я перерезал телефонную проволоку… ах!
Я должен был это сделать. Вот! Наконец-то! Потому что я должен был, должен был.
Сегодня мы стояли у наших окон и играли. Со вчерашнего дня наша игра изменила свой характер. Она делает какое-нибудь движение, а я сопротивляюсь до тех пор, пока могу. Пока я, наконец, не уступаю и безвольно не подчиняюсь тому, чего она хочет. И я не могу выразить, какое блаженство сознавать себя побежденным, какое счастье отдаваться ее воле.
Мы играли. Потом вдруг она встала и ушла в глубь комнаты. Было так темно, что я не мог ее больше видеть; она как бы растаяла во мраке. Но потом она снова появилась у окна, держа в руках настольный телефон, совсем такой же, как и у меня. Она с улыбкой поставила его на подоконник, взяла нож, перерезала шнурок и снова отнесла телефон.
Я сопротивлялся добрых четверть часа. Страх мой был сильнее, чем раньше, но тем сладостнее было чувствовать себя мало-помалу порабощенным. Наконец я взял свой аппарат, поставил его на окно, перерезал шнурок и снова отнес его на стол.
Так это случилось.
Я сижу за своим письменным столом: я напился чаю, коридорный только что вынес посуду. Я спросил его, который час, — мои часы идут неверно. Четверть шестого, четверть шестого.
Я знаю, стоит мне только поднять голову, как Кларимонда что-нибудь сделает. Она сделает что-нибудь такое, что и я должен буду сделать.
И я все-таки поднял голову. Она стоит в окне и смеется. Теперь — если бы я только мог отвернуться от нее, — теперь она подошла к занавеске. Она снимает шнурок — шнурок красный, совсем как у моего окна. Она делает петлю. Она прикрепляет шнурок к крюку на перекладине.
Потом она, улыбаясь, садится.
Нет, то, что я чувствую, это уже не страх. Это холодный, леденящий ужас, который я тем не менее не согласился бы променять ни на что на свете. Это какое-то невероятное порабощение, но в то же время в этом непредотвратимом ужасе есть какое-то своеобразное наслаждение.
Я был бы способен подбежать к окну и сейчас же сделать то, что она хочет, но я жду, во мне происходит борьба, я сопротивляюсь. Я чувствую, что с каждой минутой та сила становится все непреодолимее.
Ну вот, теперь я опять сижу за столом. Я быстро подбежал к окну и исполнил то, что она от меня ждала: взял шнурок, сделал петлю и повесил шнурок на крюк.
Теперь я уже больше не встану, теперь я буду смотреть только на бумагу. Я хорошо знаю, что она сделает, если я только на нее посмотрю в этот шестой час предпоследнего дня недели. Если я посмотрю на нее, то я должен буду исполнить то, что она хочет, тогда я должен буду…
Не буду смотреть на нее…
Вот я засмеялся громко. Нет, я не засмеялся, это во мне что-то засмеялось. И я знаю, над чем: над моим «не хочу»…
Не хочу и все-таки знаю наверное, что должен это сделать. Я должен посмотреть на нее, должен, должен сделать это… и потом остальное.
Я только жду, чтобы продлить муки — эти страдания, от которых захватывает дыхание и которые в то же время доставляют величайшее наслаждение. Я пишу и пишу, чтобы подольше сидеть за столом, чтобы продлить эти секунды страдания, которые до бесконечности увеличивают счастье моей любви…
Еще немного, еще…
Опять этот страх, опять! Я знаю, что я посмотрю на нее, что встану, что повешусь; но я боюсь не этого. О нет — это прекрасно, это дивно.
Но есть нечто, нечто другое… случится потом. Я не знаю, что это такое, но это случится наверное, ибо счастье моих мук так невероятно велико. О, я чувствую, чувствую, что за этим последует нечто ужасное.
Только бы не думать…
Писать что-нибудь, что попало, все равно что. Только скорее, не раздумывая…
Мое имя — Ришар Бракемон, Ришар Бракемон, Ришар… о, я не могу больше… Ришар Бракемон… Ришар Бракемон… теперь… теперь… я должен посмотреть на нее… Ришар Бракемон… я должен… нет еще… Ришар… Ришар Браке…
Комиссар IX участка, который не мог добиться ответа на свои звонки по телефону, вошел в гостиницу «Стевенс» в пять минут седьмого. В комнате № 7 он нашел студента Ришара Бракемона повесившимся на перекладине окна совершенно при той же обстановке, при какой повесились в этой комнате его трое предшественников.
Только на лице его было другое выражение: оно было искажено ужасом, глаза его были широко раскрыты и почти выходили из орбит. Губы были раздвинуты, но зубы были крепко стиснуты.
И между ними был раздавлен большой черный паук со странными лиловыми крапинками.
На столе лежал дневник студента. Комиссар прочел его и сейчас же пошел в дом на противоположной стороне улицы. Там он констатировал, что весь второй этаж уже в течение нескольких месяцев стоит пустой, без жильцов…
Брэндон Д. Хенри. Арахна.
Биограф Бенедикта Спинозы Колерус[39] (XVII век) сообщает о философе: «Он любил, в часы отдыха от научной работы, наблюдать, бросив муху в сеть к пауку, жившему в углу его комнаты, движения жертвы и хищника. Иногда, говорят, он при этом смеялся».
Старый мохнатолапый крестовик, почуяв на себе зрачки философа, чуть-чуть, что бывало с ним чрезвычайно редко, заволновался. Понятно: момент был слишком значителен. Вероятно, вследствие этого чисто артистического волнения мастера, две-три нити оборвались и спутались, но, в общем, дело было сделано, как всегда: быстро и чисто.
Восемь тонких внутрь вогнутых лапок паука, ступая по туго натянутому плетению паутины, методически, с полной последовательностью, точно перенумерованные в нотной тетрадке с экзерсисами пальцы пианиста, обмотали истерически дергающееся тело мухи в серебристо-серый ворсинчатый саван. Треугольная головогрудь мастера, с колючими глазками у краев, отыскав на вибрирующем черном брюшке мухи нужное место, сомкнула внутри брюшка остроизогнутые челюсти.
Муха дернулась было крылышками. Еще раз. И все.
Тогда-то паук и поднял колючий граненый глаз кверху: тогда-то глаза паука и зрачки метафизика встретились. На мгновение. А затем: и паук-крестовик, и метафизик, расцепив взгляды, разошлись.
Метафизик подошел к столу у окна; протянул правую руку — щелкнула бронзовая крышка чернильницы, зашептались друг с дружкой страницы рукописи.
А паук, потерев слегка закровавившиеся передние лапки о пару средних, вполз по влажному бархатистому изумруду плесени в щель, темневшую меж стеной и неплотно к ней примкнутыми трактатами Картезия, Гэреборда и Клаубергуса[40]. Пройдя по сомкнувшим свои лезвия листам к одному из книжных вгибов, паук вобрал в себя, сколько мог глубже, все восемь лапок и замер.
Метафизик же у окна писал: «…естественное право простирается во всей природе и в каждой отдельной особи так же далеко, как и сила. Следовательно, все, что человек осуществляет в силу своих естественных законов, он делает с абсолютным естественным правом, и его право на Природу измеряется степенью его силы»[41].
Страницы, падая одна на другую, прикасались буквами к буквам и вследствие этого понимали друг друга. Скрипело перо. И лишь один раз метафизик, оторвав глаза от строк, глянул на паутинные нити в темном углу комнаты и улыбнулся.
А паук? Прижавшись брюшком к пыльному Клаубергусу, он погрузился в чистое недумание. Философу было чему поучиться у паука, но чему мог научиться паук у философа. Тот, у нервущихся черных строк, знал меньше, чем ему было нужно знать. И писал, и писал. Этот же, у нервущихся серых нитей, знал ровно столько, сколько ему должно было знать: он был досоздан до конца, и ему незачем и не о чем было совещаться с шелестом листов манускриптов и печатных томов. Сидя во вгибе фолианта, он наслаждался великой привилегией, издревле пожалованной их старинному и знатному паучьему роду, — от прадеда к деду; от деда к отцу и от отца к нему, мохнатолапому, — свободой от мышления.
Фернан Кнопф (?). Видение.
Епископ был один, а вокруг — только лес, да поле, да изгородь на краю поля. Он подошел к изгороди и кончиком трости смахнул паука, сидевшего на своей паутине. Паук был великолепен: молодой, красивый, крупный, с изысканным узором на выпуклой спинке. Падая, он повис на ниточке, да так и остался висеть, покачиваясь и недоумевая, что же с ним дальше произойдет.
Неподалеку на заборе, в центре роскошной паутины, примостился другой паук, еще красивее первого. Он был похож на Молоха. Или нет, даже не на Молоха, а на дракона, на древнего кровожадного змея, имя которому Сатана. Сытый и спокойный, он царил в своем крошечном, блещущем красотой мире. Епископу вздумалось посмотреть, что будет, и точным движением он подсадил первого паука в самую середину большой паутины. Тот приклеился и замер.
Царственный паук, казалось, спал, но не успел человек и глазом моргнуть, как он бросился на пришельца и стал обматывать его серебристой пеленой слюны. Меньший паук даже не сопротивлялся. В несколько секунд он превратился в белый неподвижный кокон.
Стоял тихий вечер, солнце плавно спускалось к горе. Паутина сверкала в его лучах тончайшими рисунками своего плетения. В центре ее, будто ничего не произошло, по-прежнему сидел гигантский паук. Он не шевелился и, казалось, погрузился в спячку. Чуть ниже висел кокон с плененным врагом. Может, меньший паук уже умер? Но нет, время от времени его передние лапки чуть заметно подрагивали.
И вдруг пленник скинул с себя путы. Он не прилагал к этому никаких видимых усилий, не бился, пытаясь высвободиться. Может, просто, подумав, разгадал секрет ловушки? Он вылез из кокона цел и невредим и не спеша пополз прочь по радиусу огромной паутины. Скорей, скорей, подумал епископ, а то он тебя догонит. Но паук и не думал торопиться.
Молох в своем царственном величии позволил беглецу уйти. Что это, своего рода договор? Сумеешь, мол, сам выбраться — свободен, помилую тебя. Или что-то в этом роде. Во всяком случае, гигант не шелохнулся, сделав вид, что ничего не замечает. И меньший паук благополучно скрылся в листве.
Но монсеньор ухитрился снова поймать его и осторожно подцепил на кончик трости. Он покачал его, точно маятник, и ловким движением сбросил обратно на большую паутину.
Паук-гигант сразу ринулся на свою жертву и, обхватив ее лапками, попытался скрутить. Некоторое время они боролись. К своему несчастью, меньший паук приклеился к паутине и никак не мог развернуться, чтобы встретить противника лицом к лицу. Все же он отбивался, пытаясь скинуть с себя врага. В этой неудобной позе и связал его большой паук.
Путы были уже не столь безукоризненны, как в первый раз, потому что злодей израсходовал почти весь запас слюны. Теперь он ограничился несколькими перехватами, оставив между ними зияющие прогалы. А монсеньору вдруг почудилось, что у него за спиной что-то промелькнуло: не то упавший лист, не то птица или змея… Он резко обернулся. Природа была тиха и спокойна. Паук-победитель не оставил на этот раз своей жертвы, а продолжал хлопотать вокруг, покусывая ей спину и стараясь впрыснуть яд. Пленник не противился и вроде бы даже не испытывал боли.
Победитель укусил его еще раз и уполз на тронное место, но вскоре передумал и вернулся. И снова принялся кусать. Он уходил и возвращался трижды. На третий раз побежденный изловчился и сквозь прореху в коконе схватил мучителя клешнями за ногу.
Молох содрогнулся всем телом, бросил добычу и попытался спастись бегством, но противник не собирался его отпускать. Он крепко вцепился в ногу, дергал, тянул — вот-вот оторвет. Наконец силы пленника иссякли, и он разжал клешни.
Монсеньору опять почудилось, что кто-то пристально смотрит ему в спину. Он оглянулся и опять никого не увидел. Только закат догорал, да через все небо протянулось длинное желтое облако. Оно было похоже на огромную руку, вытянутую в знак предостережения. Уж не к нему ли относилось это знамение?
Хромая, гигант вполз на свое законное место. Теперь он трясся от страха — а вдруг гнусный враг успел впрыснуть яд? Он принялся нежно оглаживать пораненную ногу: водил по ней семью другими, подносил ко рту, облизывал, вытягивал, чтобы посмотреть — совсем как человек, подвернувший конечность. Он возился со своей ногой, как с грудным ребенком. Мало-помалу испуг его прошел, и он стал проверять лапку, цепляясь ею за нити паутины — будто играл на арфе. И вновь в порыве отвратительной страсти сжимал в объятиях.
В конце концов он совсем успокоился и с удвоенным рвением вернулся к расправе. Как консервный нож врезается в дно банки, так его клешня пропорола брюхо пленного паука — из разреза потекла густая белая жижа.
В этот момент закатилось солнце, и огромная рука, нависшая над полем, взялась пунцовым заревом, окрасив мир в кровавые тона. Даже изгородь и та заалела. Все было тихо, еще тише, чем прежде, — ведь сначала были два паука, караулившие друг друга. Теперь остался только один. Он сидел смирно и делал вид, что ничего не случилось. Другой перестал быть пауком, он превратился в мягкий, бесформенный комочек, даже утробная слизь вся вытекла и свернулась. Но он еще жил: затекшие, стянутые путами лапки время от времени слабо шевелились.
Вдалеке по дороге проехала повозка: дробный цокот копыт затих, удаляясь к северу. Монсеньор услышал, как у реки с чувством запела крестьянка. Затем все смолкло. Он был совсем один. Взяв прутик, епископ с уверенностью опытного хирурга разорвал путы, высвободил изуродованное существо и положил его на листик.
Оно лежало в прежней позе, искалеченное, парализованное, будто только что извлеченное из гипсового корсета. Потом приподнялось и попыталось уползти, но свалилось на бок, а восемь лапок продолжали ритмично подрагивать, словно всеми преданный, невинный агнец Божий взывал ко Всевышнему.
Упав на колени, монсеньор склонил голову перед этой неутолимой болью. Боже, что он наделал! Как мало нужно, чтобы невинный эксперимент оборвал чью-то жизнь. Думая так, он внезапно почувствовал, что паук на него смотрит: маленькие невыразительные глазки глядели сурово и жгуче. Закат совсем угас, изгороди и деревья сделались страшными, загадочными и притаились, ожидая чего-то, в сгущающихся сумерках. Кто же опять промелькнул сзади? Кто тихо нашептывал имя монсеньора? Нет, кажется, все-таки никого…
Обложка детского журнала «Littlle Folks» (1870-е).
Беззаботность.
Он был обречен: мальчик заметил его.
С перил веранды он пошуршал через расчерченный солнцем стол. Крупный: серая шершавая вишня на членистых ножках.
Мальчик взял спички.
Он всходил на стенку: сверху напали! Он сжался и упал: умер.
Удар мощного жала — он вскочил и понесся.
Мальчик чиркнул еще спичку, отрезая бегство.
Он метался, спасаясь.
Мальчик не выпускал его из угла перил и стены. Брезгливо поджимался.
Противный.
Враг убивал отовсюду. Иногда кидались двое, он еле ускользал.
Не успел увернуться. Тело слушалось плохо. Оно было уже не все.
Яркий шар вздулся и прыгнул снова.
Ухода нет.
В угрожающей позе он изготовился драться.
Мальчик увидел: две передние ножки сложились пополам, открыв из суставов когти поменьше воробьиных.
И когда враг надвинулся вновь, он прянул вперед и ударил.
Враг исчез.
Мальчик отдернул руку. Спичка погасла.
Ты смотри…
Он бросался еще, и враг не мог приблизиться.
Два сразу: один спереди пятился от ударов — второй сверху целил в голову. Он забил когтями, завертелся. Им было не справиться с ним.
Коробок пустел.
Жало жгло. Била белая боль. Коготь исчез.
Он выставил уцелевший коготь к бою.
Стена огня.
Мир горел и сжимался.
Жало врезалось в мозг и выжгло его. Жизнь кончалась. Обугленные шпеньки лап еще двигались: он дрался.
…Холодная струна вибрировала в позвоночнике мальчика. Рот в кислой слюне. Двумя щепочками он взял пепельный катышек и выбросил на клумбу.
Пространство там прониклось его значением, словно серовато-прозрачная сфера. Долго не сводил глаз с незаметного шарика между травинок, взрослея.
Его трясло.
Он чувствовал себя ничтожеством.
Одиллон Редон. Плачущий паук (1881).
Птицеед свободно бегает по дому, но ужасает меня не меньше прежнего.
В тот день, когда мы с Беатрис вошли в грязный павильон уличной ярмарки, я понял: этот отвратительный маленький хищник — самое чудовищное, что могла послать мне судьба. Хуже презрения и сочувствия, внезапно засиявших в ясном взгляде.
Несколько дней спустя я вернулся, чтобы купить птицееда, и удивленный ярмарочный пройдоха рассказал мне кое-что о его привычках и странных предпочтениях в еде. Тогда я окончательно понял, что держу в руках само воплощение ужаса, величайший страх, что способна вынести моя душа. Помню, как я шел домой дрожащими, неверными шагами, чувствуя легкую тяжесть паука, из которой я мог уверенно вычесть вес деревянной коробки, как если бы то были два различных веса: невинное дерево и нечистое ядовитое животное, тянувшее меня на дно, как последний груз. В этой коробке обретался персональный ад, и я принес его в свой дом, дабы уничтожить, выжечь дотла другой, нескончаемый человеческий ад.
Та памятная ночь, когда я выпустил птицееда в квартире и увидел, как он побежал, словно краб, и спрятался под мебелью, стала началом конца. С тех пор каждый миг моей жизни оттеняют шаги паука, наполняющего дом своим незримым присутствием.
Каждую ночь я дрожу в ожидании смертельного укуса. Я часто просыпаюсь, трясясь, как от холода. Я лежу вытянувшись, не в силах пошевелиться, ибо сон приносит мне ощущение щекочущих лапок паука на моей коже, ощущение его невесомого тела и налитого брюшка. Но всегда приходит рассвет. Я продолжаю жить, и душа моя напрасно ждет, облекаясь в чистые ризы.
Бывают дни, когда я думаю, что птицеед убежал, заблудился или умер. Но я не ищу его. Я отдаюсь на волю судьбы и всегда могу столкнуться с ним, выходя из ванной комнаты или раздеваясь перед сном. Порой ночная тишина доносит до меня эхо его шагов, которые я научился слышать, хотя и знаю, что слуху они недоступны.
Часто я нахожу нетронутой еду, оставленную накануне. Когда она исчезает, я не знаю, сожрал ли ее птицеед или какой-нибудь другой, безвредный гость в моем дому. Я также начинаю думать, что стал, быть может, жертвой мошенничества и доверился фальшивому птицееду. Возможно, ярмарочный шарлатан обманул меня и заставил заплатить высокую цену за безобидного мерзкого жука.
Но на самом деле это неважно, поскольку я возложил на птицееда всю несомненность моей отложенной смерти. В самые тяжкие часы бессонницы, когда мысли терзают меня и ничто не успокаивает, птицеед обычно приходит ко мне. Он бесцельно бродит по комнате и неловко пытается взобраться на стену. Он останавливается, поднимает голову и шевелит щупальцами. Кажется, птицеед возбужденно вынюхивает невидимого партнера.
И тогда я, содрогаясь в своем одиночестве, загнанный в угол маленьким чудовищем, вспоминаю иное время, когда я мечтал о Беатрис и ее невозможной близости.
Годы проходили, и Лидию Чартерс все больше раздражали в муже две вещи: его облик и его хобби. Были и другие неприятные моменты, но именно эти ее мучили сознанием того, что она потерпела поражение.
В самом деле, он выглядел почти так же, как в день их свадьбы, но она-то надеялась, что он изменится в лучшую сторону. Она представляла, как под влиянием семейной жизни ее супруг превратится в привлекательного, обходительного, упитанного мужчину. Однако двенадцать лет ее стараний не дали сколько-нибудь заметного результата. Торс, правда, стал немного полнее, и весы это подтверждали, однако указанный прогресс лишь подчеркивал неуклюжую долговязость и разболтанность всего остального.
Однажды, в состоянии особенно сильного раздражения, Лидия взяла его брюки и тщательно их обмерила. Пустые, они производили вполне благоприятное впечатление — нормальной длины и привычной ширины, как все носят, но стоило мужу их надеть, как они сразу же казались чересчур узкими и наполненными какими-то буграми и узлами, как, впрочем, и рукава пиджака. После того как несколько попыток пригладить его внешний вид окончились неудачей, она поняла, что с этим придется смириться. С неохотой она сказала себе:
«Увы, этого не исправишь. Мы имеем дело с неизбежностью. Так женщина, похожая на лошадь, с годами все больше напоминает это животное».
После этого она занялась его хобби.
Хобби у детей очень милы, но у взрослых раздражают. Поэтому женщины стараются их не иметь. Они просто проявляют умеренный интерес к тому или иному. Для женщины это совершенно естественно, и Лидия давала хорошую иллюстрацию искусства быть женщиной. Она интересовалась полудрагоценными камнями и, если могла себе это позволить, то и драгоценными. С другой стороны, хобби Эдварда ни для кого не было по-настоящему естественным.
Конечно, Лидия узнала о его увлечении еще до того, как они поженились. Каждый, кто был знаком с Эдвардом, видел, как его глаза с надеждой обшаривали углы каждой комнаты, в которой ему случалось оказаться. На улице его внимание мгновенно переключалось на ближайшую кучу старых листьев или на кусок коры. Часто это раздражало, но она старалась не придавать этому значения — так оно, глядишь, и прекратится само собою. Лидия придерживалась той точки зрения, что женатый человек, затрачивая определенную часть своего времени на обеспечение дохода, помимо этого может иметь только один интерес в жизни. Отсюда следовало, что существование любого другого будет в определенной степени оскорбительным для его жены, поскольку все знают, что хобби — это просто одна из форм сублимации сексуальной энергии.
Можно было бы примириться, если бы хобби Эдварда проявлялось в коллекционировании ценных предметов, скажем, старых гравюр, первых изданий или восточной поэзии. Такие вещи могли бы вызывать зависть, а сам коллекционер имел бы высокий общественный статус.
Но нельзя приобрести ничего, кроме статуса сумасшедшего, владея даже весьма представительной коллекцией пауков.
Даже к стрекозам и бабочкам, полагала Лидия, можно было без вреда проявить сдержанный энтузиазм. Но пауки — эти мерзкие ползучие отвратительные создания, постепенно превращающиеся в мертвенно-бледных существ в колбах со спиртом, — тут она просто и не знала, что сказать.
В начале их замужества Эдвард пытался увлечь ее своим энтузиазмом, и Лидия, как могла тактично, слушала его объяснения о жизни, повадках и способах спаривания пауков. По большей части все это казалось ей отвратительным и безнравственным, а зачастую — и тем и другим. Она выслушивала его пространные тирады о красоте их расцветки, которой ее глаза не замечали. К счастью, постепенно становилось ясно, что Эдвард не смог разбудить в ее душе понимания, на которое он надеялся, и когда он прекратил попытки заинтересовать ее, Лидия смогла постепенно вернуться к своей прежней точке зрения, что все пауки отвратительны, мертвые чуть меньше, чем живые.
Понимая, что прямое сопротивление паукам к добру не приведет, она попыталась тихо и безболезненно его отучить от этой страсти. Через два года она осознала, что ее попытки тщетны, после чего пауки были отнесены ею к превратностям судьбы, которые умные люди переносят стойко, без упоминания о них, кроме случаев крайнего раздражения, когда вспоминается все самое неприятное.
Лидия обычно заходила в комнату с пауками Эдварда раз в неделю, чтобы прибрать там и протереть пыль, а часто, чтобы по-мазохистски испытать отвращение к ее обитателям. Этому соответствовали, по крайней мере, два состояния. Состояние общего удовлетворения, которое испытывал каждый, глядя на вереницу пробирок со множеством неприятных членистоногих, которые уже не будут ползать. Кроме этого, рождалось и более личное мстительное чувство — раз уж паукам в какой-то степени удалось отвлечь внимание женатого человека от единственно достойного объекта, то им пришлось для этого умереть.
На полках вдоль стен стояло такое множество пробирок, что однажды она спросила, много ли еще видов пауков существует на свете. Первым ответом было — пятьсот шестьдесят на Британских островах. Это обнадеживало. Но затем он стал говорить о двенадцати тысячах видов в мире, не говоря уже о родственных отрядах.
Кроме пробирок, в комнате были справочники, картотека, стол с его микроскопом, тщательно укрытым чехлом. Вдоль одной из стен стояла длинная полка со множеством склянок, пакеты с предметными стеклами, коробки с чистыми пробирками, а также множество прикрытых стеклом ящиков, в которых хранились живые образцы для изучения, перед тем как их помещали в спирт.
Лидия никогда не могла удержаться от того, чтобы заглянуть в эти камеры приговоренных с удовлетворением. Чувство это она вряд ли могла бы испытать по отношению к другим созданиям, но пауки — так им и надо. За то, что они — пауки. Как правило, они располагались по пять-шесть в одинаковых коробках, поэтому как-то утром она удивилась, увидев большой стеклянный колпак, стоявший рядом с коробками. Закончив с уборкой, она с любопытством подошла к полке. Казалось бы, наблюдать за обитателем стеклянного колпака гораздо проще, чем за теми, кто находился в коробках, но на самом деле это было не так, потому что паутина закрывала обзор на две трети высоты. Паутина была так густо сплетена, что полностью прикрывала ее обитателя с боков. Она висела складками, как драпировка, и, приглядевшись внимательнее, Лидия была поражена филигранной работой — словно ноттингемские кружева, пусть и не самого высокого класса. Лидия подошла поближе, чтобы поверх паутины глянуть на ее обитателя.
— Боже мой, — сказала она.
Еще никогда она не видела паука таких размеров. Лидия не могла отвести от него глаз. Она вспомнила, что Эдвард был слегка взволнован прошлым вечером. Она же не обратила на это внимания, а лишь сказала, как говаривала и раньше, что слишком занята и не может идти смотреть на ужасного паука. Лидия также вспомнила, что муж был обижен отсутствием интереса с ее стороны. Теперь, увидев паука, она почувствовала: этот экземпляр достоин зачисления в категорию живых сокровищ природы.
Паук был светло-зеленого оттенка с более темным тоном, постепенно пропадающим ближе к брюшку. Вниз по спинке шел узор из голубых наконечников стрел, светлых в середине, на концах переходящих в зеленый. С каждой стороны брюшка находились алые загогулины, похожие на скобки. На суставах зеленых ножек виднелись алые пятна, такие же были на верхней половине головогруди — так Эдвард называл эту часть тела паука. Лидия полагала, что сюда прикреплялись ноги.
Лидия подошла ближе. К ее удивлению, паук не замер в неподвижности, что обычно свойственно этим созданиям. Казалось, его внимание было полностью поглощено предметом, который он держал в передних лапках. При изменении положения предмет блестел.
Лидия решила, что это аквамарин, ограненный и полированный. Она повернула голову, чтобы убедиться в своей правоте, и ее тень упала на стеклянный колпак. Паук прекратил теребить камень и замер.
Вдруг тихий, приглушенный голос произнес с легким акцентом:
— Привет! Кто вы?
Лидия взглянула вокруг. Комната была пустой, как и прежде.
— Да нет! Здесь! — сказал глухой голос.
Она снова посмотрела вниз, на колпак, и увидела, что паук указывает на себя второй лапкой справа.
— Меня зовут Арахна, — сказал голос. — А вас?
— Я… Лидия, — ответила Лидия неуверенно.
— В самом деле? Почему? — спросил голос.
Лидия почувствовала себя слегка уязвленной.
— Как вас понять?
— Ну, насколько я помню, Лидия попала в ад в наказание за то, что много раз обижала своего возлюбленного. Я надеюсь, что у вас нет привычки…
— Конечно, нет, — сказала Лидия и сразу же замолчала.
— Ага, — сказал голос с сомнением. — Но все же, ведь вам не могли дать это имя без причины. А кроме того, я никогда по-настоящему не винила Лидию. Возлюбленные, как говорит мой опыт, обычно заслуживают…
Лидия неуверенно оглядывала комнату и не слышала окончания.
— Я не понимаю, — сказала она. — То есть это в самом деле…
— Да, это в самом деле я, — сказал паук. И чтобы подтвердить это, он снова указал на себя, на этот раз третьей лапкой слева.
— Но ведь пауки не могут…
— Конечно, нет. Настоящие пауки не могут, но я — Арахна. Я уже говорила вам.
Смутное воспоминание шевельнулось в голове у Лидии.
— Вы имеете в виду ту самую Арахну? — спросила она.
— А разве вы слышали о другой? — спросил голос холодно.
— Я имею в виду ту, которая вызвала гнев Афины. Хотя точно не помню как, — сказала Лидия.
— Просто. Я была ткачихой, а Афина завидовала мне…
— Вы, значит, ткали?
— Я была лучшей ткачихой и пряхой, и когда я выиграла открытый всегреческий конкурс и победила Афину, она не могла с этим примириться. Она была в бешенстве от зависти и превратила меня в паука. Я всегда говорю: несправедливо позволять богам и богиням участвовать в конкурсах. Они не умеют проигрывать, а потом начинают рассказывать о вас лживые истории, чтобы оправдать те гадости, которые творят. Вам, наверное, доводилось слышать об этом в другом изложении? — добавил голос с оттенком вызова.
— Нет, я почти такого же мнения, — сказала Лидия тактично. — Должно быть, вы уже очень долго пробыли в образе паука, — добавила она.
— Да, я так полагаю, но через какое-то время перестаешь считать, — голос замолк, а затем опять продолжал: — Скажите, вы не могли бы убрать эту стеклянную штуку? Здесь так душно. Кроме того, мне не придется кричать.
Лидия колебалась.
— Я никогда ничего не трогаю в этой комнате. Мой муж бывает очень раздражен, если я это делаю.
— Ах, вам не следует бояться, я не убегу. Даю вам честное слово.
Но Лидия все еще сомневалась.
— Вы действительно находитесь в затруднительном положении, — сказала она, невольно взглянув на склянку со спиртом.
— Не совсем, — сказал голос тоном, который предполагал пожатие плечами. — Меня уже много раз ловили. Всегда находится какой-то выход. Одно из преимуществ вечного проклятия. Оно делает какое-либо фатальное событие невозможным.
Лидия взглянула вокруг. Окно было закрыто, дверь тоже.
Она подняла колпак и положила его сбоку. Нити паутины вылетели наружу и порвались.
— Не обращайте внимания. Уф! Так будет лучше, — сказал голос, все еще слабо, но теперь вполне ясно и разборчиво.
Паук не шевелился. Он продолжал держать в своих передних лапках сверкающий на свету аквамарин.
Внезапно Лидия нагнулась и посмотрела на камень вблизи. Это не был ее камень.
— Красиво, не правда ли, — сказала Арахна. — Не совсем мой цвет, правда. Думаю, я его уничтожу. Изумруд подошел бы лучше, хотя они были меньше размером.
— Где вы их взяли? — спросила Лидия.
— Да неподалеку. Я думаю, через дом отсюда.
— У миссис Феррис. Да, конечно, это один из ее камней.
— Возможно, — согласилась Арахна. — Он был в шкатулке со множеством других, и я как раз выбиралась из сада через кусты, когда меня поймали. Блеск камня привлек его внимание ко мне. Смешной тип, сам немного похож на паука, только на двух ногах.
Лидия сказала, немного с холодком:
— Он оказался сообразительнее вас.
— Гм, — сказала Арахна уклончиво.
Она положила камень и начала бегать по кругу, выпуская несколько ниток. Лидия немного отодвинулась. Некоторое время она наблюдала за Арахной, которая, казалось, была занята своего рода рисованием, а затем ее глаза вернулись к аквамарину.
— У меня тоже есть небольшая коллекция камней. Не такая хорошая, как у миссис Феррис, конечно, но в нее входит пара неплохих экземпляров камней, — заметила она.
— В самом деле? — сказала Арахна рассеянно, продолжая плести узор.
— Мне… мне бы тоже хороший аквамарин, — сказала Лидия. — Что, если дверь случайно останется слегка приоткрытой…
— Смотрите, — сказала Арахна удовлетворенно. — Разве этот узор не хорош?
Она остановилась, чтобы полюбоваться своей работой.
Лидия тоже посмотрела на рисунок. Ей показалось, что в нем не хватало утонченности, но она тактично согласилась:
— Узор восхитителен! Совершенно очарователен! Как жаль, что я… И как это у вас получается!
— Нужно иметь немного таланта, — сказала Арахна с отрезвляющей скромностью. — Вы что-то сказали? — добавила она.
Лидия повторила свою реплику.
— Не стоит тратить на это время, — сказала Арахна. — Как я говорила, что-то непременно должно произойти. Зачем же мне беспокоиться?
Она опять начала плести паутину. Быстро, хотя и слегка рассеянно, она сделала еще один небольшой кружевной коврик, подходящий для благотворительной торговли, и на мгновение задумалась. Наконец она сказала:
— Конечно, если бы на это стоило тратить время…
— Я не могу предложить очень много… — начала Лидия осторожно.
— Не деньги, — сказала Арахна. — Зачем мне деньги? Но я уже так давно не отдыхала.
— Не отдыхали? — повторила Лидия.
— У многих проклятий имеются некоторые смягчающие условия, — объяснила Арахна. — Например, поцелуй принца, снимающий колдовство. Это настолько невероятно, что не имеет практического значения, зато создает богу соответствующую репутацию — не такой уж он скупердяй, в конце концов. В моем случае такая поблажка — отпуск на двадцать четыре часа в год, но у меня и этого почти никогда не было. — Она сделала паузу, чтобы сплести еще пару дюймов каймы. — Понимаете, — добавила она, — проблема в том, чтобы найти кого-то, желающего поменяться местами на двадцать четыре часа…
— О да, я понимаю, что это не просто.
Арахна выставила одну из передних ножек — аквамарин засверкал.
Она повторила:
— Желающего поменяться местами…
— Право… не знаю… — сказала Лидия.
— Совсем не трудно пробраться в дом миссис Феррис существу моего размера, — заметила Арахна.
Лидия посмотрела на аквамарин. Невозможно было выбросить из памяти картинку: на черном бархате в шкатулке миссис Феррис лежат камни.
— А если поймают?
— Не следует об этом беспокоиться. В любом случае через двадцать четыре часа я вас сменю, — сказала ей Арахна.
— Не знаю, право, не знаю… — промолвила Лидия неохотно.
Арахна заговорила задумчиво:
— Я подумала, как просто будет унести их оттуда по одному и спрятать в подходящей щели.
Лидия не могла вспомнить в деталях, как проходил дальнейший разговор. На каком-то этапе, когда она все еще сомневалась, Арахна, видимо, решила, что Лидия согласна. В следующий момент она оказалась на полке — дело было сделано.
Она не почувствовала большой разницы. Шестью глазами было не труднее глядеть, чем двумя, хотя все стало исключительно большим, а противоположная стена отодвинулась вдаль. Оказалось, что восемью ногами также можно без труда управлять.
— Как вы… Ах да, я понимаю, — сказала она.
— Продолжайте, — сказал голос сверху. — Этого более чем достаточно, принимая в расчет две испорченные вами занавески. Обращайтесь с ними осторожно. Все время держите в голове слово «изысканный». Да, вот так лучше. Еще чуть-чуть тоньше… Так. Вы скоро научитесь. А теперь вам нужно только переступить край и спуститься по нити.
— Ага… да-да, — сказала Лидия с сомнением. Казалось, что край полки был очень далеко от пола.
— Еще только один вопрос, — сказала Арахна. — Относительно мужчин.
— Мужчин? — спросила Лидия.
— Ну, пауков мужского пола. Я не хочу, вернувшись, обнаружить, что…
— Ну конечно, нет, — согласилась Лидия. — Думаю, что я буду очень занята. Да и вряд ли меня заинтересуют пауки мужского пола.
— Кто знает. Подобный тянется к подобному.
— Я думаю, это зависит от того, как долго ты был подобным, — предположила Лидия.
— Хорошо. Хотя все это не так сложно. Он в шестнадцать раз меньше вас, так что вы его легко сможете осадить. Или съесть, если хотите.
— Съесть? — воскликнула Лидия. — Ах да, я помню, муж рассказывал мне что-то… Нет, я думаю, я его осажу — как вы сказали.
— На ваше усмотрение. Что касается пауков, они очень удобно устроены, давая преимущество самкам. Вам не приходится быть обремененной никчемным самцом. Просто находите себе нового, когда он понадобится. В самом деле, это сильно все упрощает.
— Пожалуй, вы правы, — сказала Лидия. — И все же, всего двадцать четыре часа…
— Именно, — сказала Арахна. — Ну, мне пора. Я не должна терять времени. Уверена, у вас все будет в порядке. До завтра. — И она вышла, оставив дверь слегка приоткрытой.
Лидия еще немного поупражнялась в плетении, пока не стала делать ровную нить уверенно. Тогда она подошла к краю полки. После недолгого колебания она переступила через край. Оказалось, что это действительно очень просто.
В самом деле, все было гораздо легче, чем она ожидала. Она пробралась в гостиную миссис Феррис, где крышка шкатулки была беспечно оставлена открытой, и выбрала отличный огненный опал. Не составило труда найти небольшую ямку на обочине дороги, куда можно было положить добычу на время. При следующем походе она выбрала маленький рубин, потом отлично отшлифованный квадратный циркон. Операция перешла в привычную работу, прерываемую лишь знаками внимания со стороны пары пауков-самцов. Впрочем, их можно было отогнать простым движением передней лапки.
Ближе к вечеру в ямке на обочине скопилась неплохая добыча. Лидия тащила небольшой топаз и думала, следует ли сделать еще один заход, когда на нее упала тень. Она замерла, глядя вверх на высокую нескладную фигуру.
— Будь я проклят, — послышался голос Эдварда. — Еще один! Два за два дня. Невероятно!
И прежде чем Лидия смогла что-либо сообразить, ее накрыла мгла, а секундой позже она поняла, что трясется в коробочке.
Через несколько минут она оказалась под стеклянным колпаком, который сняла с Арахна, а Эдвард склонился над ней, озабоченный исчезновением примечательного экземпляра, но воодушевленный тем, что он его вновь изловил.
После этого, кажется, ничего не оставалось, как плести занавески, чтобы укрыться за ними — подобно Арахне. Успокаивала мысль о том, что камни были надежно спрятаны, и всего через двенадцать или тринадцать часов она сможет спокойно забрать их…
Весь вечер к комнате пауков никто не подходил. Лидия могла разобрать различные домашние звуки, раздававшиеся в более или менее обычном порядке, завершаясь шагами двух пар ног вверх по лестнице. И если бы не физическая невозможность, она бы при этом немного нахмурилась. Этически такая ситуация была довольно туманна. Разве Арахна имела право?.. Ну что ж, с этим все равно ничего нельзя было поделать…
Наконец звуки затихли, и дом успокоился на ночь.
Она ждала, что Эдвард заглянет утром, перед уходом на работу, чтобы убедиться в ее целости и сохранности. Она помнила, что он это делал и в случае менее интересных пауков, и была немного уязвлена, когда дверь, наконец, открылась лишь для того, чтобы впустить Арахну. Лидия также заметила, что Арахна не смогла уложить волосы тем единственным способом, который был столь к лицу Лидии.
Арахна слегка зевнула и подошла к полке.
— Привет, — сказала она, поднимая колпак, — как провела время?
— Только бы не сидеть здесь, — ответила Лидия. — Вчера, однако, все шло хорошо. Я надеюсь, что вы удачно провели свой отпуск.
— Да, — сказала Арахна. — Было хорошо, хотя мне показалось, что перемена была не столь разительной, как я ожидала. — Она посмотрела на часы. — Время почти истекло. Если я не вернусь, Афина разгневается. Вы готовы?
— Конечно, — ответила Лидия, чувствуя себя более чем готовой.
— Ну, вот мы и снова здесь, — сказала Арахна тихим голосом. Она вытянула ножки попарно, начиная с передних. Затем выткала заглавную букву «А» готическим шрифтом, чтобы удостовериться в том, что ее способность прясть не пострадала. — Вы знаете, привычка — удивительное дело. Не уверена, что смогла бы устроиться уютнее. Разве чуть больше свободы…
Она подбежала к краю полки и спустилась вниз — пучок сверкающих перьев, скользящий к полу.
Достигнув его, Арахна выпустила ножки и побежала к открытой двери. У порога она остановилась.
— До свидания и большое спасибо, — сказала она. — Простите меня за вашего мужа. Боюсь, что в какой-то момент я повела себя неподобающим образом.
И она пробежала по тропинке, как будто шарик из цветной шерсти, уносимый ветром.
— Прощайте, — сказала Лидия, совсем не жалея о том, что она уходит.
Смысл последней фразы Арахна Лидия не поняла и вспомнила о ней позже, когда обнаружила в мусорном ящике кучу необычайно бугристых костей.
Адольфо Буси. Женщина и паук (открытка, 1920-е).
Несколько лет назад один нью-йоркский магазин, торговавший кружевами, разместил в витрине ряд оригинальных работ. Их изысканность, новизна и красота немедленно привлекли внимание критиков. И в самом деле, нью-йоркские дизайнеры никогда не видели ничего подобного.
«Эти чудесные узоры, — писал один из критиков, — словно примиряют геометрию и искусство, будучи вдохновлены тонкими и точными формами кристаллов и выражая в то же время всю свободу прихотливого художественного воображения».
Некоторым такие похвалы показались чрезмерными, но узоры и впрямь были замечательны. Художник получил множество деловых предложений, и его осаждали восторженные почитатели.
Творцом кружев оказался молодой человек дет двадцати четырех. Года за два до этого он был вынужден бросить работу (а он был литографом) и уехать в Аризону, чтобы поправить здоровье. Когда его труд осыпали похвалами, он только улыбался.
— Что я? — сказал он восторженным зрителям. — Я всем обязан жене. Это она соткала кружева, я лишь обеспечил ее узорами.
Он повернулся к сидевшей рядом девушке, похожей на испанку, и его бледное лицо зажглось пылкой любовью. Прекрасное юное создание одарило его таким же любящим взглядом. Затем девушка опустила глаза и покраснела. Она не знала языка, на котором шел разговор, но поняла, что ее хвалят.
— Если бы не жена, — продолжал молодой человек, — я наверняка и заниматься бы всем этим не стал. Но жена превратила узоры в кружева, и я увидел, что они хороши. Сейчас у меня большие планы. Я намерен покорить мировое производство кружев, создавая самые красивые и оригинальные работы. Мои возможности в этом смысле, я полагаю, практически безграничны. Но не стоит считать меня художником. Я вовсе не художник, и мне не хотелось бы срывать лавры под чужим флагом. Я всего только изобретатель или, если хотите, первооткрыватель. Узоры созданы не механизмом и не человеческими руками. Я желал бы, однако, сохранить их источник в тайне, которую я передам своим наследникам. Кажется, — скромно, но не смущаясь, добавил молодой человек, — у меня довольно неплохие шансы вскоре ими обзавестись.
Импровизированную выставку быстро закрыли из опасения, что кто-то скопирует узоры прежде, чем они будут запатентованы. Изобретатель подписал контракт с синдикатом производителей кружев, запросив непомерную цену в обмен на новые узоры, как вдруг неожиданная и ужасная трагедия покончила и со столь удачно начатым предприятием, и с небывалыми кружевами.
Вернувшись однажды домой, молодой дизайнер нашел у двери мертвое тело жены. Сперва ему показалось, что красавица просто упала в обморок. Он приподнял ее голову и увидел, что жизнь покинула ее лицо, а прелестные черты исказила маска тлена и смерти.
— Господи! — зарыдал он. — Еще утром она была так прекрасна, так счастлива!
Он поднял и уложил мертвое тело на диван, закрыл лицо жены, выбежал на улицу и попросил первого встречного помочь.
Тело увезли. Не дожидаясь полиции, молодой дизайнер поспешил в мансарду.
Это была большая и сравнительно скудно обставленная комната. У южной стены мансарды стоял большой застекленный стенд, рядом шкаф со стеклянными сосудами на полках. Центр комнаты занимал стол с несколькими подвижными подставками. Каждая состояла из основания и четырех тонких стальных столбиков, которые были соединены наверху тонкой проволокой так, что получался прямоугольник шириной примерно в восемь и длиной в двенадцать дюймов. Очевидно, эти прямоугольники служили легкими открытыми рамками для плетения кружев. Один из них занимал удивительный узор, сплетенный из дымчатого шелка и чуть колыхавшийся, подобно крылышкам феи.
Но в этой комнате не стоило находиться человеку, и дело было не в скудной меблировке. С полки наверху упала высокая и узкая бутылка, проломив стекло стенда. Возможно, это случилось от сотрясения, когда молодой человек с силой захлопнул дверь. Их ящика сквозь пролом выбрались сотни маленьких ядовитых паучков. Они ползали повсюду: по полу, ножкам стола, стенам и потолку, по окнам, забирались в приоткрытый шкаф и снова появлялись. Везде, куда ни кинь взгляд, танцевали красные паучки, как пылинки в лучах багряного солнца.
Молодой дизайнер схватил журнал, свернул его в трубку и начал убивать паучков. Он метался по комнате, хоть и знал, что укусы пауков принесут верную смерть — такую же, что постигла его некогда прекрасную жену, смерть ужасную и мгновенную. Наконец он понял, что и его укусили. Он не искал смерти, но ему было все равно. Какая теперь разница? Он продолжал метаться, разя паучков ударами и давя их ногами, пока яд не пронзил его сердце, как острая и жгучая стрела. Но и тогда, упав на пол, он все еще бил и давил быстрые красные тельца пауков.
Его нашли через несколько часов — мертвым, с искаженными чертами, как и у его несчастной молодой жены, лежавшей внизу. Вид его вызывал сострадание и восхищение, ибо Нечто — мог ли это быть один из красных паучков, напоенных тайной микстурой? — сплело на его мертвом лице тончайший шелковый покров, изысканнейший и безукоризненный узор, подобный кружевам царской невесты.
Рекламный плакат фильма К. Безе «Тайна белого паука» (1927).
— Ну что ты? Бояться нечего, Эми.
Девочка забилась в угол, стараясь сжаться в комок. Ее тонкие ручонки оцепенели, и Лиз, даже прилагая всю силу, не могла их отвести. Девочка казалась парализованной, она явно была в шоке, точно ее укусило что-то ядовитое.
— Все в порядке, Эми. Они не сделают тебе ничего плохого.
Эми едва повернула голову и взглянула на нее сквозь спутанные и густые черные волосы.
— Все время паучьи разговоры! Меня все пугают! Я больше не могу, мисс Мэлой!
Странно как сказано — «паучьи разговоры», подумала Лиз. А впрочем, Эми была очень нервной и вечно неспокойной девочкой; из-за этой внутренней напряженности ее слова, да и сам голос звучали странно. В этом месяце в школе изучали пауков, и Лиз принесла в класс террариум с двумя тарантулами. Другие дети весь день дразнили Эми: она страшно боялась пауков, даже когда о них просто говорили. Когда Лиз рассказывала о пауках, Эми отворачивалась и клала голову на парту. Конечно, другие ученики тоже немного нервничали вблизи террариума, но Эми была легкой добычей и остальные благодаря ей забывали о своих страхах.
— Все в порядке, Эми. Все дети ушли. Остались только мы с тобой. Скоро приедет мама и тебя заберет. Вылезай, будем ждать ее вместе. Хорошо?
— Хорошо… — проговорила Эми, закрываясь руками.
Она с большим трудом выпрямилась и встала, пошатываясь. Лиз обняла девочку за плечи и осторожно повела к окну мимо стола с террариумом. Когда они оказались возле стола, Эми крепко прижалась к Лиз и вцепилась в ее ноги руками, как обезьянка. Она так отчаянно цеплялась, ее детские объятия так молили о защите, что у Лиз мурашки забегали по коже. Она подавила дрожь, довела Эми до окна и бережно, но с силой высвободилась из рук ребенка.
Лиз давно ушла бы домой, не будь родителей Эми и их довольно болезненного развода. Мать Эми и директор школы строго наказали Лиз ждать, пока мать не заберет девочку. Отца Эми на территорию школы не пускали. Лиз не знала подробностей, но ей было известно, что отца лишили права видеться с девочкой. В их маленьком городке такое бывало редко.
— Он иногда делал мне больно, — однажды сказала ей Эми. Сказала как-то неожиданно, в ответ на какой-то совсем не связанный с отцом вопрос. В минуты волнения с девочкой это случалось: ее приходилось останавливать, просить говорить помедленней, иначе вообще непонятно было, о чем она толкует. Лиз еще никогда не попадалась такая истеричная, боязливая девочка. Ей хотелось сблизиться с ребенком, но в то же время Эми ее чем-то отталкивала. Может быть, Эми напоминала ей саму себя — в детстве Лиз была худенькой до прозрачности и боялась почти всего на свете. Стоило ли удивляться, что другим детям Эми не нравилась? Лиз им тоже не нравилась.
— Это не мамина машина.
Голос девочки прозвучал так ровно, безжизненно, что Лиз сначала не поняла, о чем она говорит. И вдруг Эми начала кричать.
— Это не она! Это не ее машина!
— Эми! Успокойся!
Лиз выглянула из окна. Приближались сумерки, солнце начало садиться — в такое время видно хуже всего. Окна выходили на запад, в них бил красно-оранжевый свет. Ближе к вечеру в сером пространстве между школой и деревьями невозможно было ничего разглядеть.
Но сегодня Лиз кое-что разглядела. По гостевой парковке медленно кружил приземистый черный автомобиль, кажется, «фольксваген». Он остановился метрах в десяти от окна класса. Из машины вышел высокий худой человек в серых тренировочных штанах и засаленной темной футболке. Лицо она не рассмотрела. Человек стоял не двигаясь, уставившись на окно.
— Папа, — ахнула Эми.
Человек медленно двинулся вперед. Шаг, еще шаг. Эми закричала.
От громких криков девочки Лиз впала в панику. Она повернулась и побежала к двери. Голос девочки ужасал и подгонял ее. В небольшом здании школы было всего два выхода. Через несколько минут Лиз заперла обе двери и вернулась в класс. Заперла дверь класса и подошла к окну. Эми молчала и смотрела в окно, прижимаясь лбом к стеклу.
Лиз не могла понять, почему так испугалась. Она никогда не встречалась с отцом Эми, и ничто не доказывало, что он мог причинить вред ей или девочке.
Черная машина исчезла. Лиз решила было посмотреть за школой, но ей не хотелось оставлять Эми одну. Вот же дура, так перепугалась, когда Эми закричала, и даже не подумала, что из кабинета директора можно вызвать по телефону полицию.
— Пойдем. Эми. Мы пойдем в другую комнату.
Лиз провела ее мимо террариума, заметив, как возбужденно вели себя обычно спокойные тарантулы. Их лапки поднимались и опускались в неподвижном воздухе террариума, так и мелькали, и их казалось куда больше восьми. Проходя мимо, Лиз непроизвольно отпрянула. Она и сама всегда боялась пауков — один из многих безрассудных страхов, оставшихся с детства. Это была главная причина, по которой она каждый год рассказывала ученикам о пауках. Страх еще сидел где-то в глубине, уроки же помогали с ним совладать. И все-таки сейчас, когда снаружи в подступающих сумерках стоял этот черный «фольсксваген», а может, и не стоял, а медленно объезжал школу, и человек внутри высматривал вход, Лиз не верилось, что только сегодня она спокойно держала на ладони одно из волосатых существ.
Они дошли до двери, Лиз открыла дверь и подтолкнула девочку. Эми закричала. Лиз подскочила к ней и увидела, что Эми смотрит в конец коридора. Стеклянную входную дверь заливал свет фар. Машина подъехала вплотную: она стояла в нескольких сантиметрах от двери. Свет мешал ее рассмотреть.
Лиз показалось, что в любую секунду машина разнесет дверь. Она схватила Эми, снова втащила в класс и заперла дверь. Пододвинула к двери один из лабораторных столов и несколько парт. Взялась за стол с террариумом, начала толкать. Стеклянный ящик закачался в такт громким рыданиям Эми.
Лиз выпрямилась. Террариум перестал раскачиваться. Эми мигом бросилась к ней на руки. Тонкие ножки пытались обвиться вокруг бедер, костлявые ручонки вцепились в шею. Лиз вдруг начала задыхаться: маленькие детские конечности будто нападали, сдавливали.
— Эми! — прохрипела она, стараясь стряхнуть девочку.
Эми плакала.
— Эми, пожалуйста!
Лиз нащупала руками плечи девочки и резко дернула ее вниз. Эми упала к ее ногам. Девочка была буквально в истерике, ее ручки сжимались и разжимались, но схватиться было не за что.
Лиз подняла ее на руки, отнесла на скамью у учительского стола, усадила и села рядом. Обняла девочку и стала гладить ее по темным волосам. Лиз смотрела на тарантулов — теперь они утихли за стеклянной стеной. Она вспомнила, что на вечер было назначено свидание с Роджером, Роджером, который страстно обнимал ее надежными руками, хотел жениться на ней и — как часто повторял — сделать ее своей навсегда. Ее совсем не беспокоило, что Роджер, возможно, будет тревожиться. Ей казалось, что она любит его. Но почему-то он вызывал в ней страх. Лиз почувствовала озноб. Она заговорила — медленно, мягко, заговорила о пауках, представляя, что напевает колыбельную, и крепко прижала к себе Эми, когда девочка отшатнулась, услышав паучий разговор.
— Не надо, Эми. Всегда лучше понимать, чего ты боишься. Нет, Эми… пожалуйста. Они не причинят тебе вреда. Мы сделали так, что они не могут кусаться. Кроме того, даже в дикой природе их укус тебя не убьет. Это пустые россказни. Люди боятся их, потому что они такие уродливые на вид. Мы все боимся уродливых созданий с кучей лапок, которые за все крепко хватаются. Пауки все такие. И когда их боишься, начинаешь видеть их повсюду…
Они стояли у террариума. Эми не сводила глаз с пауков, вцепившись в руку Лиз. А Лиз открыла крышку, просунула внутрь длинную палочку и перевернула одного из тарантулов. Паук немедленно перевернулся обратно и продолжал ползти по своей стеклянной клетке — механически, непреклонно, бездумно. Лиз нашла это отвратительным.
— Видела, как он сразу перевернулся? Паук хочет, чтобы его оставили в покое, совсем как мы.
Она вытащила палочку, отводя подальше от себя прикасавшийся к пауку кончик.
— Вот тот паук, поменьше — это самка. Видишь, как она припала к земле, Эми? Там под ней ямка, где она держит своих деток.
Эми подняла голову и посмотрела на нее.
— Да, деток… Ты никогда не думала, что у пауков бывают детки?
Эми помотала головой.
— А можно их посмотреть… деток?
— Нет, не сейчас. Мы же не хотим их разбудить, правда? Потом я покажу их в классе. Обещаю.
Рассказ о детках, похоже, сработал. Эми на глазах расслабилась. Она даже не оглядывалась больше на окна. Но Лиз продолжала глядеть на большого паука-самца, на его волосатые, щетинистые ноги и быстрые движения. Пауки ужасно плодовиты и ткут такие красивые паутины. Чтобы ловить насекомых, убивать их. Они словно производят жизнь лишь для того, чтобы сеять смерть. Но разве эта ужасная истина не относится ко всему, что рождается и живет? Может быть, в этом и состояла настоящая причина ее отвращения к паукам и страха перед ними.
Когда она в детстве жила в Техасе, соседский мальчишка облил тарантула жидкостью для заправки зажигалок и поджег. Гигантский паук покачался с минуту в ярком пламени. Потом лапки подкосились, и он упал, а потом огонь погас. Другие мальчишки ткнули в него палкой — и оболочка разлетелась. Паук выгорел изнутри, все мягкое сгорело, осталась только эта ужасная маска.
— Они едят птиц, иногда крошечных мышек… — продолжала Лиз. — Но для людей они безопасны. Их незачем бояться, Эми. Совершенно незачем.
Но страх жил в ней, как отдельное существо, не слушавшее голос разума. Она боялась пауков, как боялась Роджера, боялась маленькую Эми, боялась черного «фольксвагена» снаружи, который так медленно огибал здание, запирая ее внутри, загоняя в ловушку, обвивая своими длинными шерстистыми ногами ее бедра и плечи, обнимая ее так грубо, так нуждаясь в ней. В детстве она всегда боялась, и страх рос вместе с ней. Теперь страх перерос этих пауков. Никто ей особо не помогал бороться со страхом: большинство друзей просто подшучивали над ней. Или, еще хуже, все время заводили паучьи разговоры, паучьи разговоры о пауках, змеях, темноте и высохших стариках с уродливыми глазами и загрубевшими руками. Ужасные разговоры.
По всем углам комнаты бегали маленькие серые паучки. Она их чувствовала — паучки плели свои сети, прислушивались, они ждали ее везде, куда бы она ни пошла, эти маленькие страхи. Когда боишься, они будто возникают повсюду. Это правда.
Лиз всегда считала себя ответственной, разумной учительницей, но сегодня повела себя нелогично, неразумно. Все из-за страха. Страх парализовал ее, как будто ее укусили.
Она подошла к окну. Солнце быстро закатывалось. По темнеющему небу летели толстые шелковые нити, лучи заходящего солнца зажигали их кроваво-красным огнем, тысячи паутинок, и на каждой сидел паук. В детстве их называли Божьими нитями. Паутинки бабьего лета.
Отец Эми стоял перед своим черным «фольксвагеном», его темную фигуру было почти не разглядеть за паутинками. Он поднял руку: в руке, как трофей, трепетал красно-зеленый шарф. Лиз не раз видела этот шарф — мама Эми часто надевала его, когда приезжала за дочкой в «шевроле» с откидным верхом.
Шарф полетел на землю. Лиз перевела взгляд. В тени стояла открытая машина. Из приоткрытой дверцы наполовину вываливалось и свисало что-то темное, сигнальный фонарь горел, и ярко-красная кабина быстро наполнялась шелковыми нитями, паутинками, пауками.
Высокий и узкий силуэт отца Эми, увитый шелком, шел к зданию. Давя подошвами сотни быстроногих паучков. Повсюду.
— Смотрите! Мисс Мэлой, смотрите, паучки!
Лиз обернулась к Эми, готовая ее успокоить, отринуть видение летящих по небу пауков — но Эми глядела не в окно, а на террариум с двумя тарантулами. Лиз бросилась к ней, перевернув по пути несколько парт.
Паучиха двигалась медленно, точно нехотя.
— Детки! — восторженно завизжала Эми.
И Лиз увидела, как все стекло в комнате начало разлетаться, сыпаться осколками, террариум, окна, дверцы стенного шкафа, и сотни матово-белых малышей посыпались из кокона в ямке, и на каждом была маска ее страха.
Ман Рэй и Дора Маар. Годы ждут (1936).
Два трупа, полный разгром, тропа из объедков, помоев и экскрементов бежит от дома на подъездную дорожку. Джексон сдвинул на макушку бейсболку и почесал взмокший лоб:
— М-да, ночь будет долгой, парни. Уж и не знаю, как нам разгрести все это. — Он посмотрел на женщину в розовом стеганом халате и с желтыми пластмассовыми бигуди в волосах. — Спроси ее еще раз, Дули.
Действительно, зачем ему самому возиться со свидетельницей, если есть новый напарник, на которого можно перекинуть эту долбаную работенку?
Дули шагнул к перепуганной тетке и оглядел ее с ног до головы с выражением, близким к искреннему сочувствию:
— Не знаю, Мэт, может, нам стоит сперва оказать ей какую-то помощь? Она же в шоке, и потрясение вроде серьезное.
— Черт, просто спроси ее, лады?
Дули пытался выглядеть официально, что, впрочем, трудно, когда на тебе гавайская рубашка цвета пламенеющего оранжевого заката размера XXL. Оба детектива, когда их вызвали, находились не на дежурстве.
— Расскажите нам еще раз, что вы видели, мэм. Не торопитесь.
— Я уже говорила, смотрю я повтор «Американского идола»[42], и тут — шум во дворе. Я подумала, это какой-то зверь. Прошлой осенью к нам забредал крокодил. Ну, выключила я телевизор, включила свет, и тут этот парень…
— Опишите его.
— Высокий, крупный, нет, просто жирный, около сорока. Рылся в моей помойке — вся рожа в крошках, собачьем дерьме и еще в какой-то отвратной дряни. Уставился прямо на меня, но так, словно и не видел, вроде как обкуренный или обколотый, понимаете?
— И вы говорите, он был одет…
— Это-то и есть самое странное — он был без штанов, только в футболке «Майами Долфинс»[43]. А потом он присел на корточки и наложил кучу. Прямо передо мной, на лужайке. Облегчился и двинулся к соседнему дому. Тут-то я и позвонила в «девять-один-один». И вот вам результат — пропустила конец шоу.
— Как мило, — буркнул Джексон, — рад, что уже поужинал. Скажи ей, пусть заткнется.
— Спасибо, мэм. Возможно, нам потребуется побеседовать с вами еще раз.
— Нет, не потребуется, к чертям эту гребаную идиотку, идем. — Джексон поманил пальцем своего нового партнера и фамильярно приобнял его. — Потом этот парень проходит — глянь-ка — проходит сквозь стеклянную дверь патио — бац! бум! звяк! — в дом, где спят жертвы, и выволакивает их из постели. И в ярости вроде как сцарапывает с них лица. Тут ведь даже фотографировать нечего, Дэн. А этот членосос даже не позаботился о следах или своих порезах, он просто ушел. Зубы женщины раскиданы по всей чертовой подъездной дорожке. Кровища из него наверняка так и хлестала, только никто не видел, куда он направился.
— Не думаю, что у кого-то могло возникнуть желание присмотреться внимательнее. Так ты что, хочешь приступить к розыскам до того, как сюда прибудет кто-то еще из наших?
— Будь я проклят, именно так. Пока полицейский департамент Майами стянет всех своих так называемых идиотов-экспертов, чтобы они сперва поглядели, пока то да се, а убийца тем временем будет шастать по улицам! Вот где у меня все эти важные шишки. Видишь? — Мэт Джексон показал на мерцающий свет в окнах спален точно таких же обшитых белой вагонкой домиков по ту сторону дороги. — Может, в эту самую секунду зеваки уже грузят всю эту дрянь в свои блоги. Прежде чем мы вернемся, новость уже разлетится по всему чертову Интернету. Так что стоит поторопиться.
Брызжущий кровью толстяк оставил на асфальте четкий след.
— Он, видно, и впрямь основательно порезался, — заметил Дули.
— В смысле, когда вырывал женщине зубы по одному? Вот уж точно, Дули. — Джексон поскреб волосатое пузо и подтянул сползающие шорты. Все произнесенное им было так плотно укутано во вселенскую усталость, что разматывать эти бесчисленные слои надо было с большой осторожностью. — Эй, проверь-ка это. — Он махнул фонариком в сторону алых клякс, которые сворачивали на неосвещенный пустой участок, обнесенный легкой оградой. — Я не собираюсь путаться в треклятой колючей проволоке. Эту рубашку мне купила жена. Лезь ты.
— Господи, Мэт, я, конечно, новичок здесь, но почему я должен…
— Потому что ты рыжий афро-американец с ирландским именем и потому что тебе придется маленько поработать, прежде чем я начну доверять тебе. Ну пошел, пошел. — Джексон сцепил руки в замок, смастерив ступеньку для ноги напарника.
Дули тяжело шлепнулся по ту сторону забора и побрел по следу, ведущему за олеандровый куст. Оттуда невидимый с тротуара Дули окликнул партнера:
— О черт, тебе это понравится! Он тут закопался! Сам себя похоронил!
— В смысле?
— В смысле — он в гребаной земле!
— Тогда выкорчевывай его и волоки сюда.
— Едва ли у меня получится. Лучше иди сюда и погляди.
Перелезая через забор, Джексон зацепился полой рубахи за верх изгороди и оторвал пуговицу. Подходя к Дули и его находке, он все еще ругался себе под нос. Фонарик осветил жирную голую задницу. Верхняя половина туловища парня клином втиснулась в траву и землю.
— Господи, он словно рыл себе нору головой. Берись за ногу, давай вытащим его.
Двое мужчин стиснули по лодыжке и рванули на себя. Когда все тело очутилось на поверхности, быстро выяснилось, что оно мертвее мертвого. Убийца бульдозерным ковшом вгрызся в грунт, содрав с лица мясо аж до кости, точно наждачкой, и набив рог твердым сухим компостом.
— Очередной гребаный псих, нажравшийся метамфетамина, — буркнул Джексон, отворачиваясь. — И из-за такого дерьма я пропустил последний тайм?
Следующим утром они с Дули потели под хрипатым кондиционером в их офисе в Калле Очо, пытаясь сосредоточиться на стопке форм майамского департамента полиции, требующих немедленного заполнения.
— В этом нет смысла, — жаловался Дули. — Парня знали все соседи. Он в жизни не баловался наркотиками, регулярно посещал церковь, на общественных началах выступал ресторанным критиком в местной газете — и вдруг принялся поедать собачье дерьмо и листья? Отчего человек может настолько спятить?
— Ты не учитываешь жару. И как насчет того факта, что люди вокруг то и дело слетают с катушек? Ты достаточно долго работаешь, чтобы знать, что ничего из того, с чем мы имеем дело, не имеет смысла. Помнишь, на прошлой неделе проповедник-баптист, который решил, что умеет летать, ну тот, который сиганул с крыши небоскреба AT&T[44]? Парня считали совершенно нормальным, только вот медикам пришлось соскребать его с тротуара щипцами для барбекю. Так что — кто знает?
— М-да. Происходит что-то странное, и не только из-за этого пекла. — Дули смахнул с экрана компьютера мелкую водяную пыль, рассыпаемую кондиционером. — Ага, только что поступил еще один вызов.
Они прибыли к ресторанчику «Сан-Пауло» на Третьей улице как раз вовремя, чтобы обнаружить владельца кафешки, коротышку-кубинца по имени Хасинто, стоящим посреди своей основательно разгромленной дешевой закусочной и лупцующего клиента алюминиевым стулом. Джексон знал Хасинто. Полицейский иногда обедал здесь, хотя еда и была кошмарной.
— Какого дьявола тут происходит, Хасинто? — спросил он. — Что ты сделал этому парню, отравил его?
— Он уплетал ленч и вдруг свихнулся, — объяснил Хасинто, с видимым облегчением опустив стул. — Сунул лапы в садок для рыбы и принялся скусывать головы моим лангустам.
— О’кей, теперь им займемся мы, — заявил Дули и вытащил из кобуры пистолет.
— Эй, Дэн, не принимай все так близко к сердцу, — одернул напарника Джексон. — На хрена тебе чертова писанина? Попытайся сделать ему устное предупреждение, прежде чем решишь снести парню его пустую голову.
Перед ними хлюпал носом, выдувая из ноздрей пузыри и раскачиваясь взад и вперед, тощий молодой азиат с красными глазами, в разорванной белой футболке, одной черной кроссовке и с измазанными кровью щеками — видно, поцарапался об острые панцири покусанных ракообразных. Каждые три секунды он вскрикивал, как голодная чайка.
— Ну, этот определенно обкурился, — сказал Джексон.
— Нет, — мотнул головой Хасинто, — я его знаю, мистер Юань славный парень, он школьный учитель, вот уже пять лет воспитывает моего оболтуса.
Джексон прищурился и наклонил голову к плечу, пытаясь сопоставить истекающего пеной, вопящего психа с характеристикой, данной Хасинто. Эта проблема все еще занимала его, когда мистер Юань бросился к ним. Джексон и Дули выхватили оружие, готовые дать по предупредительному выстрелу, но учитель вскочил на прилавок, воспарив над головами копов, и ринулся башкой вперед сквозь звуконепроницаемое витринное стекло ресторанчика.
— Чтоб меня! — выдохнул Джексон и кинулся по еще звенящим осколкам к пятачку, на который приземлилось окровавленное тело. — Какого дьявола у нас тут творится?
— Ты же сам говорил, когда становится жарковато, этот город сходит с ума, — откликнулся Дули.
— Вызывай медиков, я к этому парню и пальцем не притронусь. — Опустившийся на колени Джексон попытался запихать вылезшую из штанов рубашку обратно, но в последнее время он сильно поправился. — Я уже слишком стар для такого дерьма. Мне и без того приходится проводить дни, сидя в машине, в которой воняет хуже, чем в пропотевшем резиновом сапоге, и покупать тухлую жратву у уличных торговцев с именами, от которых язык сломаешь. Вон, полиция Саус-Бич набирает новых сотрудников. Хорошие деньги сулят. Почему бы мне не выхлопотать себе местечко у них? Черт меня побери, куда проще разнимать дерущихся или трахающихся на задворках баров гомиков, чем торчать тут в качестве борца с местными чокнутыми вредителями.
— Может, это только временный всплеск, — сказал Дули. — Скоро пойдет на убыль.
Черта с два. Через несколько дней дела стали гораздо хуже.
— Хочешь знать, сколько психов мы повидали за последние две недели? — спросил Джексон, швырнув остатки хот-дога в ближайшую урну. Полицейские шли к Гонконг-Центру. Температура воздуха достигла рекордных высот. Больше недели прошло с момента самоубийства мистера Юаня в забегаловке на Третьей. — Сто семь рапортов об угрожающем жизни поведении, десять случаев со смертельным исходом, и все между Бэйшор-драйв и Ай-девяносто пять. Одна женщина на Додж-Айланде прогрызла дырку в горле своего муженька, оседлала его труп и сидела, пока ее не стащила бригада врачей. А недавно на Бетховен-стрит нашли голого старикашку, сломавшего себе шею в попытке лизнуть собственные яйца.
— Да, дело не только в жаре. Кажется, я начинаю видеть здесь систему, — заявил Дули, с отвращением наблюдая, как его партнер, громко причмокивая, всасывает в себя остатки прилипшей к желтым от никотина пальцам горчицы. — Посмотри-ка сюда. — Он вытащил из заднего кармана сложенный газетный лист и развернул его. — Знаешь, прежде чем я, так сказать, вступил в ряды, я учился на натуралиста.
— В смысле — шастал повсюду в чем мать родила?
— Так поступают натуристы, они же нудисты, Мэт. Я изучал исчезающие виды насекомых. А вот что напечатали вчера в местной прессе. Какой-то парень заперся в своей квартире, разрисовал все тело черными и оранжевыми полосами, обмотался клейкой лентой и задохнулся, пытаясь высвободиться. Врач сказал, что, умирая, он издавал очень странный скрип.
— Что ты такое несешь?!
— Ладно-ладно, я понимаю, как это звучит. — Дули вскинул руки и глубоко вздохнул. — Есть такой редкий жук, почти вымерший, называется вроде горная цикада. Он черно-оранжевый. Восемь лет проводит в стадии личинки, а когда появляется из кокона, издает серию пронзительных щелчков.
— Ты утверждаешь, что тот тип возомнил себя чертовой цикадой?
Дули потупился:
— Просто заметкой навеяло, вот и все.
— Послушай-ка мой совет и оставь все это детективам, — заявил Джексон. — Мы здесь для того, чтобы подчищать дерьмо, причем в буквальном смысле, — почти все, кого нас вызывали брать, успевали, кокнув кого-нибудь, навалить кучу посреди улицы. Если ты видишь тут один почерк — флаг тебе в руки. Только я вот что скажу: нужно тебе кого-то прикончить — валяй, только, бога ради, не забывай при этом про чертов сортир.
— Может, все не так уж и скверно, — сказал Дули. — Мне нужно посоветоваться кое с кем.
— Ладно, но не забудь, что я сказал, — это не наша проблема. Пусть другие отделы разгребают свое дерьмо.
— Не беспокойся, этот парень не сыскарь, он буддист.
«М-да, похоже, неприятностей Дули не оберется», — подумал Джексон, принимая очередной вызов и следя за уходящим напарником.
А Дули отправился к Джиму Пентекосту. Когда-то они учились вместе, но дальнейшая карьера развела их в разные стороны. Сейчас Пентекост возглавлял буддийский центр, руководя им из своего стильного домика на Саус-Бич. Длинные волосы и расшитый бисером восточный халат придавали ему внешность неохиппи, но преподавал он философию Нью-Эйджа, которую даже хиппи сочли бы экстремальной. Пентекост тепло прижал Дули к широкой груди.
— Много воды утекло, приятель, — сказал он, схватил копа за руку и потащил в прохладу дома. — Хотелось бы мне думать, что ты заглянул просто по дружбе, но, полагаю, ты тут по делу?
— Типа того, — признался Дули. — Помнишь, ты посвящал меня в свои теории о взаимоотношениях человека с миром животных, о жизненном равновесии и все такое? Ты еще веришь в это?
— Больше чем когда-либо, Дэн, хотя сейчас уже слишком поздно.
— Что ты имеешь в виду?
— Черт, да ведь баланс уничтожен. Победила человеческая жадность, друг мой. Люди рвут последние неиспорченные клочки мира, лишь бы заполучить побольше денег для своих фирм.
Мужчины присели в тенистом дворике, наполненном густыми, пряными запахами.
— В будущем нас ждут войны из-за энергии, воды, религиозного контроля, — продолжил Пентекост. — Капиталисты — это же новые милитаристы. Они уничтожили естественных обитателей земли и теперь тоже должны исчезнуть. Чаша весов кармического баланса склонилась не в пользу людей. Это как с озоновым слоем — чуть только пройдена определенная точка, равновесие уже никогда, никогда больше не восстановится.
— Да, но что все это значит? — спросил Дули. — Я могу судить только по личному опыту. Мы видим столько случаев аномального поведения и не в состоянии даже начать разбираться в причинах.
— Какого именно поведения? — поинтересовался заинтригованный Пентекост.
Дули подумал минуту, а потом принялся подробно описывать все, чему был свидетелем.
Мэт Джексон толкнул дверь старого склада «Word Sport» и шагнул внутрь, в адское пекло — ангар исправно накапливал дневную жару. Его напарник на вызов не ответил, а остальные патрульные машины их участка погнали в аэропорт, где взгромоздившийся на крышу собственной «тойоты» мужчина размахивал винтовкой, угрожая снести себе голову и блокируя перекресток у Бискайн-бульвар.
Джексон шагал по коридорам, в которых чересчур щедрое освещение чередовалось с участками столь темными, что там перед глазами полицейского начинали порхать рыжие точки. На пульт поступило сообщение о голой обезумевшей женщине, влетевшей в зоомагазин, а потом скрывшейся в помещении склада. Джексон прикинул, что она вряд ли вооружена, так что двигался коп по пустынным проходам уверенно и безбоязненно. Наконец он вроде бы разглядел впереди, на границе света, качающийся взад и вперед силуэт. А девица-то молода и сложена будьте-нате, пусть и вконец спятила. «Но даже в таком виде она лучше моей старухи», — подумал Джексон.
— Эй, мисс, — окликнул он чокнутую. — Я офицер полиции, я здесь, чтобы помочь вам.
Ладонь мужчины опустилась на успокаивающе теплую рукоять пистолета. Женщина не сдвинулась с места. Джексон уже видел, что она действительно обнажена: крепкие длинные ноги, каштановые волосы, падающие на плечи глянцевой волной, узкие бедра, плоский живот, пышная грудь. «Матерь Божья, — мелькнула в голове мысль, — возможно, мне повезет, даже если она сумасшедшая». Он шагнул ближе.
— Знаете, что я вам скажу, леди, у меня выдался плохой денек. Слишком жарко, и в паху у меня зудит так, что вы и не поверите, и я не отказался бы от кружечки холодного пива. — (Она повернулась к нему, медленно, настороженно, чуть наклонив голову). — Что скажете насчет того, чтобы выйти наружу и маленько выпить, освежиться? — с улыбкой предложил он.
После этого все должно было быть просто, но он сделал ошибку, решив, что женщина безобидна, потому что обнажена. Джексон (уже основательно возбудившийся) отвлекся лишь на секунду, однако этого оказалось достаточно — девица с немыслимой скоростью скользнула полицейскому за спину, обвила его сзади изящными, но мускулистыми руками, сдавив, точно клещами, грудную клетку так, что из легких вышибло весь кислород. Борясь за глоток воздуха, коп еще успел удивиться: откуда такая быстрота, такая силища?
Потом они опрокинулись назад, и в глазах у Джексона потемнело. «Вот дерьмо, — подумал он, — кажется, у меня чертов сердечный приступ».
Когда ему удалось повернуться, женщина, удерживая его запястья одной левой, правой зажала мужчине нос, очевидно, пытаясь открыть Джексону рот. Она действовала молча, терпеливо, спокойно и весьма целеустремленно. Ее надушенные волосы хлестнули копа по потному лбу — девица придвинулась ближе, пристально изучая полицейского. Казалось, она искала в его глазах признаки узнавания — или одобрения? Затем она медленно разжала губы, и Джексон разглядел в ее гортани что-то темное — какое-то пытающееся выбраться животное. Сперва появилась одна черная лапка, тут же влипшая в толстый слой ярко-красной помады, потом вторая, потом еще. Женский рот распахнулся шире, и Джексон в немом ужасе уставился на первого из неспешной цепочки черных воронковых пауков.
— Кармический дисбаланс, — повторил Пентекост. — Я всегда говорил, что, если всех животных завтра сотрут с лица земли, насекомые выживут. Но сейчас цепь начала рваться у самой основы жизни, и даже наиболее стойкие виды насекомых гибнут. Насекомые, птицы, рыбы и звери — у всех есть душа, хотя и не такая, как у человеческих существ. Когда души людей становятся порчеными, запятнанными, неполноценными и слабыми, их могут вытеснить более чистые, больше стремящиеся выжить жизненные силы. То, что ты видишь, — начало замещающей реинкарнационной программы.
— Ты хочешь сказать, что я должен пойти к начальству и предупредить его о том, что души насекомых влезают в бездушных людей? — неуютно поежившись, спросил Дули, вспомнив женщину, убившую мужа точно так же, как самка богомола убивает — и пожирает — своего самца.
— Да, и ты ничего уже не можешь с этим поделать. — Пентекост откинулся в тень, упершись затылком в стену. — Только не на этот раз, во всяком случае.
Женщина придвинулась вплотную, прижав губы к губам Джексона, чтобы пауку, перебирающему щетинистыми черными лапками, было удобнее перекочевать в новую теплую гавань. Джексон чувствовал, как что-то щекочет его щеки, но глаза заливал пот, и коп почти ничего не видел. Насекомое отчаянно ворочалось, волосатые лапки выворачивались наружу, с трудом поддерживая налитое ядом тельце. Тарантул пытался освободиться, но сочные уста женщины не отрывались от мужских губ, так что созданию ничего не оставалось делать, как переселяться из одного рта в другой.
Паучье туловище поползло по языку Джексона. Восточно-австралийский паук оказался чертовски большим, тяжелым, раздутым — наверное, это была беременная паучиха; за ним последовал второй: женский язык толкнул его с такой силой, что отпихнутый первый, видимо, от огорчения, ужалил копа в щеку — изнутри. Джексон с ужасом понял, что девица кормит его. Его затошнило, содержимое желудка взмыло к горлу, обдав шевелящуюся живую массу едкой блевотиной, но рот женщины намертво прилип к его губам. Джексон чувствовал, как барахтаются пауки, как волоски на их лапках покалывают и царапают его нёбо и гортань.
Потом их сочащиеся ядом хелицеры[45] впились в его мягкую красную плоть и начали вливать в человека смертоносную отраву.
«Кто, черт побери, поверит, что души вымирающих видов переселяются в живых людей? — думал Дули, возвратившись под безжалостно палящее солнце Саус-Бич и ловя такси. — Ха, Джексон хочет сменить работу. Может, мы сумеем убедить Главное полицейское управление учредить специальное подразделение; вспомним старую песенку „Radiohead“ и назовем его „Полицией кармы“[46]. Нет, фиговый способ. Как предотвратить что-то, если не знаешь, кто станет следующим?»
Устроившись на заднем сиденье машины, он увидел ползущую по стеклу жирную, сочную муху. Прозрачные слюдяные крылышки ловили лучи заходящего майамского солнца, переливаясь всеми цветами радуги. Волоски на мушиных лапках блестели, как острия иголок. Никогда раньше Дули не замечал, насколько прекрасны эти создания.
Не раздумывая, он слизнул муху с окна и с удовольствием проглотил.
Девушка опустилась на низкое сиденье открытого спортивного автомобиля. Ее юбка задралась, обнажая бедра. Водитель с ухмылкой поглядел на ее ноги.
— Спасибо, что согласились меня подвезти, — сказала она и расплылась в лучезарной улыбке.
Водитель улыбнулся в ответ.
— Не стоит благодарности, милая. Я не мог тебя там оставить. Как бы ты добиралась домой? Железнодорожники бастуют, и к тому же вот-вот пойдет дождь.
Он завел мотор и выехал на шоссе. Теплый вечерний ветерок подул в лицо девушке и отбросил назад ее длинные волосы.
Минут пять они ехали в молчании. Девушке не хотелось отвлекать водителя: был час пик, и он с головокружительной скоростью лавировал в потоке машин. Вскоре они выбрались за город и помчались по пригородной местности. Машин здесь было поменьше, шоссе шло прямо, насколько она могла видеть.
— Я подумала… — запинаясь, начала девушка.
Водитель продолжал смотреть прямо перед собой. Он перешел на крайнюю полосу и обогнал череду машин, которые ползли с более или менее установленной скоростью.
— Да, милочка? — переспросил он.
— Только не считайте меня глупенькой, — неуверенно объяснила она. — Сегодня за окном моей спальни соткал паутину большой паук. Он такой огромный, такой страшный! Вы не могли бы его прогнать, если он еще там? Понимаете, родители уехали, и я в доме совсем одна…
Водитель снова ухмыльнулся.
— Конечно, милочка, — отозвался он. — А когда вернутся твои родители?
— Только в понедельник, — сказала она. — Их не будет все выходные.
Ухмылка водителя стала шире. Как овечка в пасть к волку, подумал он. В офисе ее еще никто не оприходовал, хотя некоторые очень старались. Кажется, ему выпал джекпот. Ну и что, если он годится ей в отцы? Многим девушкам нравятся мужчины постарше.
Через несколько минут они свернули с шоссе и поехали по узкой, извилистой проселочной дороге.
— Здесь близко, — сказала девушка. — За следующим поворотом.
Показался внушительный и просторный, хотя и на вид обветшавший дом. Водитель был впечатлен. Не только красива, но и богата. Его всегда влекли стильные женщины — чувствуешь настоящую победу, когда переспишь с какой-нибудь богатой и шикарной цыпочкой.
Они остановились у главного входа. Девушка вышла. Он пошел за ней по ступеням. Короткое платье плотно облегало ее великолепную фигурку. Его пульс участился. Нет, нужно держать себя в руках…
Девушка вскрикнула — прямо из-под их ног выскочил и побежал по ступеням паук. В наступающих сумерках он казался серым.
— Тут повсюду пауки! — воскликнула девушка. — Я думаю, они убежали из экспериментальной лаборатории за холмом. Попадаются очень странные, с такой яркой окраской. Уверена, у нас такие не водятся. Папа обычно с ними расправляется, но сейчас его нет, вот они и осмелели.
«Похоже, насчет пауков она права», — подумал мужчина. Тем лучше. Ему повезло. «Уверен, она будет очень благодарна, когда я разберусь с этими незваными гостями», — подумал он. И ухмыльнулся при мысли, как далеко может зайти ее благодарность.
Она открыла дверь и быстро отключила сигнализацию. Он вошел вслед за ней. Ноги утонули в толстом ковре. Он изумленно огляделся — скульптуры, картины на стенах.
Да у них денег куры не клюют, подумал он. Если даже это копии, то очень хорошо выполненные. Он присмотрелся к одной из картин.
— А это не…
— Меня не спрашивайте, — рассмеялась девушка. — Я в этом смысле безнадежный случай. Знаю только, что папа очень их ценит. Поэтому он поставил страшно дорогую сигнализацию. Мы напрямую соединены с полицейским участком.
Она помедлила.
— Хотите выпить? Вы, наверное, страшно хотите пить после такой быстрой езды.
— Да, пожалуйста, — согласился он, хотя жаждал вовсе не выпивки, и двинулся за ней. Тяжелая дубовая дверь. Гостиная оказалась еще роскошней холла. Она пригласила его сесть, и он опустился в мягкое кожаное кресло.
— Что бы вы хотели? — спросила девушка. Он мысленно ухмыльнулся: сказать бы ей, что…
— Виски, милая, если не затруднит, — пробормотал он, все еще занятый своими мыслями.
— Как предпочитаете?
— Чистый, — ответил он, думая о том, что скоро покажет ей, как предпочитает.
Она налила ему большую порцию виски, себе нацедила водки. Протянула ему стакан и села в кресло напротив, закинув ногу на ногу. Платье открывало ее ножки почти полностью. Она мило улыбалась, потягивая водку маленькими глотками. Он одним махом опрокинул стакан, обжигая горло.
— Можно еще? — хрипло спросил он.
— Конечно, — ответила она. — Все, что пожелаете.
Девушка вела себя как настоящая соблазнительница. А на работе казалась такой холодной и неприступной… Он налил себе щедрую порцию из тяжелого хрустального графина и вернулся в кресло. Внезапно девушка закричала и задрала ноги.
Честно говоря, его больше заинтересовали черные трусики между болтающимися ногами, чем причина ее крика. Он довольно неохотно отвернулся и посмотрел туда, куда указывала девушка. По ковру спешил куда-то большой паук. Пауков он не очень любил, но не боялся — и ринулся в бой, раздавив паука каблуком. Затем поднял за лапку раздавленное тельце, открыл окно и выбросил мертвого паука.
— Вот и все, милая, — сказал он. — Опасность миновала.
— Простите, — сказала она, принимая чуть более скромную позу. Раньше они сюда не забирались. И они так бегают… все эти ножки… Они какие-то неестественные.
— Не беспокойся, милая, — сказал он. — Пока я здесь, никакие пауки тебе не грозят.
Девушка встала и налила себе приличную порцию водки.
— Наверное, я кажусь такой глупой, — сказала она. — Я знаю, что это всего только жалкие маленькие насекомые, но они меня до чертиков пугают. Я не смогу оставаться здесь одна. Придется поехать к старшей сестре и ждать, пока папа не вернется.
Она помолчала.
— Неудачно вышло… Сестра живет в двухстах милях, а вожу я не очень хорошо…
— Почему бы мне не остаться? — с готовностью предложил он. — Я могу лечь на диване.
— Ах! Вы не против? — с облечением выдохнула девушка. — Рядом с моей спальней есть комната для гостей.
— Буду рад, — заверил он. О да, конечно, он будет очень рад. — Но давай я сперва приглашу тебя на обед. Ты развеешься и забудешь об этих пауках.
— Это было бы замечательно, — сказал она. — Я только быстренько приму ванну, переоденусь и буду готова ко всему.
Он предложил проверить, нет ли в ванной нежелательный гостей, и она согласилась. Никаких пауков не было. Зато было все, что он ожидал там найти, от позолоченных кранов и громадной ванны до джакузи. Он представил себя в джакузи вместе с девушкой. У двери он чуть не столкнулся с ней: девушка шла навстречу в купальном полотенце, едва прикрывавшем самые заманчивые места. Она вновь нежно улыбнулась ему и исчезла в ванной комнате.
Он дернулся было вслед за ней, но остановил себя: не хватало еще все испортить! Если она — просто любительница подразнить, он с позором вылетит отсюда, но если разыграть карты правильно…
Короткое платье с большим вырезом и голой спиной не оставляло много места для воображения. Тонкая материя облегала изгибы ее тела, и было очевидно, что под платьем ничего не надето.
— Годится? — невинно спросила она, спустившись вниз. Он только тупо кивнул.
Пока они сидели в ресторане, он не сводил глаз с ее груди. Крупные соски выдавались вперед, под тонкой тканью платья явственно проступали темные ареолы. Она совсем не смущалась и даже, казалось, наслаждалась его взглядами. И не возражала, когда он снова и снова подливал ей вина.
Выходя из ресторана, она уже хихикала и еле держалась на ногах.
— Боже, в этом ресторане было так жарко, я вся липкая, — вздохнула она.
Она наклонилась ближе и шепнула ему на ухо:
— Вам нравятся горячие и потные девушки?
— Разумеется, милочка, — заверил он.
— Хорошо, что можно не носить белье, — вкрадчиво продолжала она. — Раньше приходилось надевать: понимаете, волосы у меня густые и черные, и в этом платье был виден мой кустик. Но я решила эту проблему — сбрила волосы.
Он многое повидал на своем веку, но сейчас даже растерялся от такой откровенности и не сразу нашелся, что ответить. Девушка отпустила его руку и, пошатываясь, с радостным смехом направилась к машине.
«Черт, ну и уикэнд меня ждет!» — подумал он.
В машине девушка вновь напустила на себя скромный вид, хотя в таком платье сделать это было нелегко. «Ничего, все идет хорошо, — думал он, поглядывая на нее. — Не будем торопиться, подождем немного…»
Машина остановилась у дома. Девушка быстро выскочила, отперла дверь и отключила сигнализацию. В холле она спокойно, лишь с тенью улыбки посмотрела на него.
— Не забудьте, — сказала она. — У вас есть еще дела у меня в спальне.
В последнем порыве скромности она попросила его подняться первым.
— Сюда, — сказала она. — Я задернула занавески, чтобы не видеть его, но уверена, он еще там. — Она снова превратилась в испуганную маленькую девочку. — Пожалуйста, убейте его. Если вы просто прогоните его и сорвете паутину, он вернется.
— Обязательно, милая, — сказал он.
Спальня была такой же роскошной, как и все в этом доме, однако в ней ощущалась атмосфера какой-то чувственной невинности. Правда, он заметил, что в гнездышке этого «невинного ребенка» стояла двуспальная кровать. Он был уверен: стоит только убить паука, и все пойдет на лад.
Он отдернул толстые дорогие занавески. За окном виднелась большая паутина, тут она не соврала, но обитателя паутины нигде не было видно. Он открыл окно, высунулся и осмотрел стены. Паука нигде не было. На секунду он залюбовался работой паука: его паутина казалась произведением искусства, таким же драгоценным, как скульптуры и картины внизу. Преступно ее уничтожать. Но цель оправдывала средства. Он сорвал паутину и закрыл окно.
— Все чисто, — крикнул он. — Паук бежал, паутину я сорвал.
Девушка, стоявшая на пороге, вошла в спальню.
— Спасибо, — тихо проговорила она.
Она сбросила туфли, затем непринужденно, словно его там и не было, сняла платье.
— Приди ко мне, сказал паук мухе, — прошептала она.
Он посмотрел на великолепные линии ее обнаженного тела. Ему хотелось тут же наброситься на нее, но многолетний опыт научил его хладнокровию. Он медленно разделся и наконец лег рядом с ней.
— Знаешь, милая, у меня было много женщин, но думаю, я никогда не встречал такую. Ты почти совершенна, — он рассмеялся. — У меня даже вдруг промелькнула странная мысль, что все это сейчас превратится в кошмар, а ты окажешься каким-то ужасным существом из фантастических книжек, наполовину женщиной, наполовину пауком. Ты заманила меня в свою паутину и собираешься укусить, убить своим ядом, потом оплести коконом и съесть.
Девушка захихикала, изображая невинную школьницу.
— Вот почему я обожаю мужчин постарше, — сказала она. — Все эти молодые ребята — у них раз-раз, и готово. Но мы никуда не торопимся.
Не успел он пошевелиться, как она закричала.
Дверь спальни заплетали паутиной два огромных паука. Он невольно вздрогнул: таких больших пауков он никогда раньше не видел.
— Убей их! — истерически кричала девушка, кутаясь в простыню.
Пришло время действовать, подумал он. Сейчас он убьет эту дрянь и станет ее спасителем. Она будет готова на все.
Он подошел к двери и снова залюбовался паутиной. Как ни странно, пауки сплетали паутину в единую сеть.
— Очень красиво, — сказал он. — Как картины внизу.
Девушка задрожала от страха.
— Прошу тебя, помоги мне выбраться отсюда. Мне так жутко.
Мужчина на миг задумался. Вблизи пауки казались совсем огромными: определенно тропические и, вероятней всего, ядовитые. Но страсть победила здравый смысл, и он начал рвать паутину. К его большому облегчению и радости, пауки скрылись.
— Одевайся, — распорядился он. — Лучше поедем в гостиницу. Здесь поблизости есть очень приличный отель.
Девушка натянула футболку и джинсы и бросила мужчине его одежду. Она вдруг замерла. Сверху послышался какой-то звук — как будто крыса пробежала по линолеуму. Он поднял голову. По потолку полз паук. Затем паук спустился на стену, и девушка в панике выскочила в коридор. Точный удар каблуком оставил от паука мокрое пятно на дорогих обоях.
Снаружи зашуршало. Он отдернул занавеску и увидел на окне множество пауков. Они быстро заплетали окно паутиной. Мужчина оделся и выбежал в коридор. Там не было никого, кроме девушки.
— Вниз, — решил он.
Внизу он огляделся.
— У тебя есть спрей от мух? — спросил он.
— Да, — ответила девушка. — Кажется, в кухне. Я покажу.
Они направились в кухню. Девушка открыла ящик буфета, достала спрей и протянула ему. Он прочитал инструкцию и вернул ей жестянку.
— Если увидишь паука, сразу брызни на него, — сказал он. — Тут написано, что спрей за две секунды убивает любое насекомое.
Он посмотрел на окно.
— И здесь то же самое, — сказал он.
Пауки заткали окно паутиной. Мужчина и девушка осмотрели и обрызгали спреем все комнаты в доме. Все окна оказались затянуты густой паутиной. Они проверили, надежно ли заперты окна и наружные двери, и вернулись в гостиную. Девушка налила две большие порции спиртного. Пили молча. Допив, мужчина встал с кресла.
— Можно позвонить? — спросил он.
— Ты позовешь на помощь? — с надеждой спросила девушка.
— Нет, — ответил он. — Глупо будет позвонить в полицию и сказать, что нас осаждают пауки. Над нами просто посмеются. Я позвоню в этот исследовательский центр. Надеюсь, кто-нибудь из ученых там дежурит, хотя время позднее.
Он вышел из комнаты. Снял трубку — гудка не было. Наверное, обрыв на линии, подумал он. Не пауки же виноваты?
Он вернулся в гостиную.
— Мы должны рассуждать разумно, — сказал он. Девушка налила себе еще водки. — Я думаю, большое количество пауков… допустим, сотня пауков… короче, пауки сбежали из той экспериментальной станции за холмом и добрались сюда. Есть только одна опасность — некоторые из них могут оказаться ядовитыми, но я не вижу, как они смогут пробраться в дом. Мы все осмотрели. Единственная проблема в том, что мы сами не можем выбраться, не впустив их. Похоже, мы в тупике.
— Простите, наша ночь развлечений, кажется, закончилась, — сказала девушка. Ее лицо сильно побледнело. — И кажется, меня сейчас вырвет.
Она выбежала из комнаты и помчалась наверх, в ванную. Через несколько минут она вернулась, бледная и усталая.
— Извините, — повторила она, рухнула в кресло и включила телевизор. — Хочу отвлечься от этих пауков, — тихо пояснила она.
Девушка переключала каналы, пока не набрела на вторую половину какого-то сносного фильма. К концу фильма она заснула, подрагивая во сне. Начался выпуск новостей. Мужчина просмотрел обычный набор смертей и катастроф со всего мира. Телевизор он не выключал в ожидании прогноза погоды, который следовал за местными новостями. И вдруг он насторожился. Дикторша говорила:
— Сегодня рано утром из Экспериментального института насекомых в Кенте сбежало большое количество пауков. Полиция определила, что имел место акт саботажа. Замки нескольких террариумах были сломаны. Мотивы нападавших пока не ясны. Высказывается гипотеза, что действовал кто-либо из уволенных сотрудников, затаивших злобу на институт, так как нет никаких доказательств, что у нас появился подпольный «Фронт освобождения насекомых». Ученые в институте отказались сообщить, над какими проектами они работают, однако подчеркнули, что некоторые пауки ядовиты. Тем не менее, если пауков не тревожить, они не представляют опасности. Единственным исключением является этот паук, — на экране появилась фотография. — Это африканская разновидность, редкая даже в своей природной среде. Местные жители боятся данного паука по причине его размера. В институте этим паукам вводили особые гормоны роста. Тело паука имеет в длину почти фут, размах ног составляет три фута. Не прикасайтесь к пауку и не беспокойте его, если увидите. Ученые утверждают, что опасности нет: как выяснилось, за последний год сбежали около пяти сотен подопытных пауков, но ни о каких несчастных случаях не сообщалось. По мнению ученых, все сбежавшие пауки погибли в неподходящей для них обстановке. — Дикторша поежилась и улыбнулась. — Будем надеяться, что это так. Меня лично и маленькие пауки пугают. Переходим к новостям спорта. Сегодня в забеге на двести метров…
Мужчина выключил телевизор. Ему стало неуютно. Вряд ли о пауках сообщили бы даже в местных новостях, не будь дело более серьезным, чем его представляют. Внезапная тишина разбудила девушку. Она потерла живот.
— Господи, меня все еще тошнит… В ванной есть таблетки.
Она встала, пошатнулась и чуть не упала: все выпитое за вечер еще сказывалось.
— Давай-ка я тебе помогу, — решил мужчина. Он встал, взял ее под руку и повел в холл.
— Смотри, — указала она дрожащей рукой, — на лестнице!
Он глянул, протер глаза, посмотрел снова. По ступеням к ним спускались три колонны пауков, маршируя, как маленькая армия.
— Не верю, — сказал он. — Быть такого не может.
Девушка застыла, как статуя. Он кинулся в гостиную, схватил спрей, вернулся и нажал на колпачок. Через несколько секунд все было кончено. Последний паук подергивался в агонии.
— Видно, они пробрались сверху. Я схожу и проверю, — сказал мужчина и повернулся к девушке. — Ты со мной или останешься здесь?
— С тобой, — прошептала она. — Не бросай меня. Это превращается в настоящий кошмар.
Она поднялась вслед за ним по лестнице, осторожно переступая через мертвых пауков. На площадке мужчина огляделся. Он прошел вперед, а девушка тем временем нашла в ванной свои таблетки. В плинтусе обнаружилось небольшое отверстие. Оттуда высунулся паук и мгновенно юркнул назад. Мужчина обрызгал отверстие спреем и заткнул его своим носовым платком. Затем он прошел по всем комнатам дома, тщательно осматривая каждый дюйм стен, пола и потолка.
Всю ночь они расхаживали по дому, как часовые, боясь нового вторжения. Да уж, все получилось не так, как ожидалось, уныло думал мужчина.
К утру он задремал в кресле. Когда проснулся, часы показывали шесть. Пора собираться на работу. Нет, сегодня ведь суббота. Где это он? Внезапно он все вспомнил. В соседнем кресле сидела полусонная девушка. Ее глаза покраснели и опухли.
— Я почти не спала, — объяснила она. — Только засыпала, как мне начинало сниться, что меня преследуют пауки.
Мужчина отодвинул занавески, и девушка ахнула от удивления.
— Пауки исчезли! — воскликнула она.
Быстрый осмотр остальных комнат показал, что и там на окнах не было пауков — осталась только паутина. Они осторожно подошли к входной двери. Мужчина раздвинул паутину руками и вышел наружу. Никаких пауков.
— Пора выбираться отсюда, — решила девушка. — Проведем день на природе. Ты говорил о гостинице — мы можем переночевать там.
Мужчина нахмурился.
— Здесь почему-то гораздо больше окон, чем мы видели изнутри, — недоумевающе сказал он.
— А, это… Дом для нас слишком большой, — пояснила девушка. — Отец отделил часть дома перегородкой. Мы теми комнатами не пользуемся.
— А войти туда можно? — с любопытством спросил он.
— Да… — замялась девушка. — Там есть вход.
Она подвела его к двери. Дверь заскрипела на проржавевших петлях. Они заглянули в комнату. Там было пусто, везде лежала густая пыль. Они с опаской вошли. Девушка закашлялась, когда в воздух поднялись клубы пыли.
— Какая комната находится по эту сторону верхнего коридора? — спросил мужчина.
— Коридор здесь продолжается, — ответила девушка. — Он был разделен перегородкой, когда отгородили эту часть дома.
— Тогда пойдем наверх, — сказал мужчина и шагнул к лестнице.
— Если не возражаешь, я подожду внизу, — сказала девушка. — Тут как-то страшновато.
— Конечно, милая, — согласился мужчина. — В конце концов, я только гость. Через несколько минут спущусь. Не думаю, что я там что-то найду. У меня есть чувство, что все пауки куда-то убрались.
— Очень надеюсь, — отозвалась девушка.
Мужчина задержался у лестницы. Девушка повернулась и вышла наружу. Он поднялся по ступеням, наверху остановился, смахивая с лица пыль и паутину. Оглядел пустой коридор. Ничего. Он уже собирался спуститься, когда услышал тот же звук, что слышал вечером. Как будто пробежала крыса. Звук доносился из дальней комнаты. Он прошел по коридору, толкнул чуть приоткрытую дверь и задохнулся от ужаса. Вся комната была заткана паутиной, а в центре ее сидел громадный паук — паук, которого показывали вчера по телевизору. Мужчина попятился. Нужно вызвать подмогу, сам он с пауком не справится. Позади раздался громкий шорох. Он повернулся и увидел, как из соседней комнаты живой волной выплеснулись в коридор сотни пауков. Пауки преградили ему путь. Он начал отступать. Пауки приближались, они кишели повсюду: на полу, на стенах, на потолке. Он поневоле отступил в комнату. Еще шаг. Еще один. Что-то мягкое, как шелк, прикоснулось к затылку.
Он очутился в паутине! Не успел он дернуться, как паутина завибрировала, и громадный паук спустился к своей добыче. Волосатые лапы ощупали его кожу. Хелицеры погрузились в голову. Не было ни боли, ни яда — только поток видений.
Ландшафты чужих планет. Яркие цвета, какие он и вообразить не мог. Розовые небеса с тремя солнцами, вращающимися друг вокруг друга по удивительным орбитам. В голове снова и снова звучали слова:
— Мои братья будут свободны! Они будут свободны!
Его кто-то тряс за плечо. Он открыл глаза. Над ним было что-то голубое. Он увидел склонившееся над ним лицо. Это была девушка. Ее лицо казалось знакомым и одновременно далеким и чужим.
— Время близится, — прошептала она. — Скоро хозяева займут свое законное место на вершине нашей цивилизации. Мы, их слуги-люди, все хорошо подготовили, и они перестанут в нас нуждаться…
— Почему вы оказались в лесу, весь опутанный этими веревками? — спросил голос.
— Я паук, — ответил он. — Я сидел в своей паутине.
— А девушка?
— Она не девушка. Она паучиха. Моя подруга. Нас избрали из числа людей-слуг, чтобы мы присоединились к славному походу завоевателей.
Доктор отвернулся от кроватей, к которым были привязаны ремнями мужчина и девушка. Глядя на родителей девушки, он печально покачал головой.
— Я наблюдаю за ними уже две недели, — сказал он. — Очень прискорбный для вас, но и крайне поразительный случай. Они действительно верят, что являются пауками. Скажите, до вашего отъезда ваша дочь вела себя как обычно?
— Мм… да, — ответил отец. — Хотя она всегда страдала ужасной арахнофобией. В доме в последние дни попадалось много пауков. Такое время года, я думаю. В остальном она была совершенно нормальной девушкой.
Он неловко помолчал.
— Иногда она бывала немного диковатой, — признался он. — Если честно, с ума сходила по мужчинам. Она любила притворяться тихой и скромной, но это была только видимость.
— Настоящая хищница, — вмешалась мать. — Не знаю, в кого она только пошла. У нас в семье этого не было.
— А этот человек? — спросил доктор.
— Я его не знаю, — ответил отец. — Никогда раньше не видел. Наверное, ее очередной приятель. А мне приходилось все это терпеть! Отвратительно — этот моего возраста!
— Если бы все ограничивалось вашей дочерью, — задумчиво проговорил доктор, — было бы понятно. Арахнофобия и сильный шок от связанного с пауками инцидента могли бы вызвать такое состояние. Но мужчина… Согласно нашим запросам, до сих пор он также был абсолютно нормален. Похоже, его считали «ходоком», как говорится. Только и делал, что старался затащить в постель как можно больше женщин.
— Надеюсь, он не из один из этих дилеров? — спросила мать. — Сегодня о них столько пишут. Боюсь, моя дочь баловалась наркотиками. У них не трип, или как там это называется?
Доктор покачал головой.
— Мы провели тщательное обследование. Ни один из них не находится под воздействием какого-либо наркотика. — Он снова покачал головой и извлек из лежащей рядом папки фотографию. — Вот полицейский снимок того места, где их нашли. Они сплели из веревок сеть и повесили ее между двумя деревьями. Натуралист из соседнего исследовательского института осмотрел ее и сказал, что это точная копия паутины. Для этого понадобилось много работы и умения.
Женщина вздрогнула.
— И они висели в этом? — спросила она.
— Да, — ответил доктор. — Они каким-то образом сумели привязаться к сети. По-видимому, им вполне нравилось просто висеть там, хотя они страдали от голода и погодных условий.
— Каковы шансы, что они вернутся к нормальной жизни? — прямо спросил отец.
— В подобных случаях трудно точно сказать, — ответил доктор. — Сегодня после обеда мы попробуем провести психологическое обследование. С другой стороны, они могут оставаться в этом состоянии довольно долго.
— До самой смерти? — спросил отец.
— Да, — ответил доктор. — Такую возможность нельзя исключать. Я не хочу показаться бессердечным, но в наших психиатрических больницах немало больных с самыми невероятными отклонениями. И все-таки мы никогда не теряем надежду.
Мать посмотрела на дочь и зарыдала. Муж обнял ее за плечи и вывел из палаты.
Доктор поглядел им вслед и повернулся к девушке. Ее лицо было таким красивым. Конечно, для нее не составляло труда заманивать мужчин в свою паутину. Доктор помотал головой. Какую паутину — постель. Но он воочию видел, как она висит, голая, в центре гигантской паутины и манит его к себе. Он знал, что не сможет противиться…
Доктор снова помотал головой, стараясь прогнать навязчивое видение. Затем посмотрел на дежурную медсестру. Та, как загипнотизированная, не сводила глаз с мужчины.
— Их трансформация почти завершена, — пробормотал доктор. — Мы не можем сопротивляться, — бросил он медсестре.
Оба бились, словно пытаясь высвободиться из какой-то невидимой… паутины.
— Сопротивление бесполезно, — подтвердила медсестра…
Они висели в своей паутине и молча ждали, размышляя о чем-то в темных тенях пещеры. Недавно к ним присоединился наставник. Они усовершенствовали свое искусство и могли теперь висеть в паутине без привязи; они также научились кормиться, ловить добычу — в госпитале остались выпитые трупы доктора и медсестры, которых они разделили между собой.
По всему земному шару ждали сигнала миллиарды их собратьев. Они начнут действовать, когда будут готовы. Сегодня, завтра, через месяц, через год. Они безошибочно выберут нужный час. Их время скоро настанет. Человечество выполнило свою первую задачу, создав то, что нужно было их хозяевам. Вскоре хозяева по праву отберут власть у людей, оставив их жить в качестве полезного источника пищи.
День пауков приближался.
Жозеф Апу. Драма (ок. 1890).
Началось все с того, что у меня от печатания на пишущей машинке заныла спина. При этом я сидел на той разновидности мебели, которая называется лежаком и не зря, так как больше предназначена для лежания, чем сидения. К тому же мой стол хоть и очень современен, однако слишком низок для печатания, которое вдобавок я так и не освоил до конца. Отсюда и боль в области лопаток. Поэтому я решил использовать лежак по назначению и вытянулся на нем.
Я лежал на спине, руки за головой, это приятно — расслабляется спинная мускулатура, и боль быстро проходит. В эти несколько мгновений я был доволен собой и остальным миром, и когда увидел на потолке паутину, то ощутил даже что-то вроде симпатии к восьминогому архитектору этой сети. Причем я вовсе не друг пауков, испытываю к ним совершенно необоснованное отвращение, как, впрочем, большинство людей. Конечно, я знаю, что пауки полезны, и живу с ними в мирном сосуществовании. Они мне ничего не делают, я им тоже ничего, в худшем случае отваживаюсь на то, чтобы от случая к случаю удалить слишком старую и пыльную паутину.
Но сейчас, лежа на спине, я и не помышлял об этом — было лень. Мне даже не мешали перед праздником пятна на потолке над окном — следы того, что соседи наверху оставили на ночь окна открытыми. С существованием сырых пятен меня мирила мысль о том, как выглядела вся квартира надо мной после той дождливой ночи. Нашему дому почти двести лет, это крепость с полуметровой толщины кирпичными стенами, с потолочными балками из массивных квадратно отесанных стволов, тесно уложенных один рядом с другим. И если сырость проникла в мою комнату, то надо мной должно было быть целое наводнение.
Спокойное течение моих мыслей было прервано, когда я неожиданно увидел почти над собой черную точку, на которую я уставился уже давно, но до сих пор сознанием не воспринимал. Паук — размером, пожалуй, в полсантиметра — свисал, очевидно, с потолка на нити. Я немного удивился, что он не раскачивался подобно маятнику, хотя оба окна были раскрыты и в комнату часто влетали порывы ветра. Но так как он висел не прямо надо мной, а над ближней к моему лежаку кромкой стола, это перестало меня интересовать, и я стал думать о других вещах.
Поначалу я намеревался выпрямиться и начать снова терзать пишущую машинку, но скоро я выбросил это из головы, потому что, с тех пор, как однажды ночью даже во сне стучал на машинке, знаю, когда надо прекращать работу. Я тогда работал над рассказом, который не давался и который и сегодня еще остался в черновике. Идея пустить призрак в кибернетическую среду будущего никак не обрастала подходящей художественной плотью. Если уж даже от «Кентервильского привидения» никто не падал в обморок и не поддавался, как полагалось, паническому ужасу, так как нечто похожее было анахронизмом уже в старое время, тогда как же нелеп призрак в мире будущего! В конечном счете любой, даже среднеобразованный, читатель убежден, что не существует ничего сверхъестественного, потустороннего, необъяснимого, наконец. Все, что случается в мире примечательного, достижимо в суперсовременных лабораториях или где-либо далеко, на других планетах. Если где-то открывается что-нибудь совершенно новое, то это касается настолько малой части нашей жизненной сферы, что волнует в лучшем случае специалистов.
Инстинктивно я почувствовал какую-то перемену. В следующую минуту я уже знал, что изменилось: паук теперь висел прямо надо мной. Само по себе это ничего необыкновенного не содержит, но мне не нравится, когда надо мной висят пауки. Как он, собственно, сюда переместился, об этом поначалу я и не думал, хотя это было в некоторой степени странно — ведь каких-то три минуты назад он висел еще совсем в другом месте, а по логике вещей на нити собственного изготовления он мог передвигаться только вниз или вверх.
Я решил действовать и встал на лежаке. И хотя материя на нем тут же прогнулась подо мной почти на десять сантиметров, я все же мог теперь свободно дотянуться до паука. Я собирался линейкой порвать паутинную нить, но так, чтобы он оказался на линейке и я мог бы его выпустить в другой угол комнаты — у меня уже был опыт в подобных действиях. Но из этого ничего не вышло: между пауком и потолком не было никакой нити!
Тут я впервые удивился. Но тотчас же мне пришло в голову ближайшее, простейшее решение псевдозагадки: очевидно, паук сидел на нити, которая шла наискосок от потолка к стене, возле которой стоит мой лежак. Это также объясняло, каким же образом он висел сначала над столом, а теперь над моей подушкой. В любом случае это означало бы, что длина этой нити около трех метров. В моем замысле с линейкой это ничего не меняло, разве что жаль было разрушать этот необычный висячий мост. Но, когда я поискал глазами нить, которую собирался отделить от стены, я ничего не обнаружил. Я всмотрелся внимательнее — ничего. Дело становилось постепенно все более мистическим, и я принялся серьезнее исследовать случай, так и не сумев подавить в себе легкое изумление. Я проверял рукой пространство вокруг паука, очертил его во всевозможных направлениях, не встретив нигде даже малейшего сопротивления. Членистоногое не обратило на мои старания ни малейшего внимания, сидело совершенно неподвижно, а точнее — парило в воздухе, в свободном пространстве. И это, выражаясь с осторожностью, совсем не соответствовало тому, чего можно было ждать от паука. Я сошел с лежака, сел на край его и размышлял, не спуская глаз с загадочного существа.
Сном это определенно не было, в этом я был совершенно уверен. Мне пришло на ум несколько «научных» объяснений феномена, в том числе, что, к примеру, паук наполнен легким газом, что его тело содержит железо и парит в магнитном поле и тому подобная чепуха. В галлюцинацию я не верил, тем не менее я предпринял один тест, о котором где-то прочитал: я слегка надавил указательным пальцем на левое глазное яблоко, точнее, на левое верхнее веко. Так как тотчас же не только изображение комнаты удвоилось, но и силуэт паука, вероятность затемнения сознания отпала. Я подумал при этом, что подобный ход мыслей ни к чему хорошему не приведет, в лучшем случае к обитому изнутри помещению без ручки на двери — если перестараться.
Мне становилось понемногу не по себе; не то чтобы я испугался — кто же серьезно испугается паука размером в полсантиметра, — но что-то здесь было сейчас не так.
И тут в моей памяти сверкнуло слово «флюктуация», и я тотчас подивился, как это я раньше не пришел к такому объяснению. В курсе физики каждый хоть что-нибудь да слышал о «движении Броуна», этом микроскопическом неупорядоченном движении молекул. Чисто теоретически было возможным, что на тело паука постоянно действовало больше воздушных молекул снизу, чем сверху, чем и поддерживалось оно в парении. Но вообще можно что угодно объяснить флюктуациями. С таким же успехом я мог бы думать о божественном вмешательстве или потусторонних силах. Признаюсь, что мысли и в этом направлении приходили мне в голову; хотел бы я знать, что у вас было бы на душе в такой ситуации.
Паук вывел меня из дальнейших рассуждений. А именно: пришел в движение и пробежал — именно пробежал! — примерно с метр по воздуху, приблизительно до того места, где я впервые обнаружил его. Там, над столом, он продолжал сидеть, висеть, парить — называйте, как хотите: после этой прогулки паук не двигался с места.
Я встал, вынул из серванта стакан для лимонада, выудил из почтовой папки открытку, которую мне прислал с поздравлениями мой знакомый из Польши, пожелавший мне веселой и солнечной весны, вскарабкался на стол и… приступил ко второй фазе своих исследований.
Сначала я, держа открытку горизонтально под членистоногим, резко опустил ее вниз. Если бы в гипотезе о флюктуации действительно содержалось что-нибудь истинное, то по крайней мере сейчас поток воздуха должен был увлечь паука вниз, но как раз этого и не произошло. Тогда я взял стакан, чтобы поймать в него животное в случае падения, и очень осторожно коснулся паука уголком открытки. Но он не упал в стакан, а быстро пробежал полметра наверх и там застыл. На сей раз я хорошо рассмотрел, как это происходило. Было похоже, что паук словно бежал по невидимой стене, причем стена была не просто невидима, а вообще никоим образом не ощущалась; иными словами — восьминогое существо разгуливало по стене, которой… совсем не было. Мне пришла на ум подходящая цитата из «Гамлета», но, как было сказано, я уже наперед исключил всякие галлюцинации и подобную нечисть.
Паук теперь сидел под самым потолком, а он в моем доме довольно высок. Стоя на столе, я еще смог коснуться паука сверху, от потолка, в ответ на что он снова ненамного спустился. Тогда я постучал по нему сбоку, и он тут же отправился в путь в горизонтальном направлении, покуда снова не остановился над моим лежаком. Паук оказался существом довольно-таки флегматичным.
Тут, пожалуй, уместно обрисовать план моей комнаты. Итак, если вы входите в комнату из коридора, вы видите перед собой окна. У стены справа, головой к ним, стоит мой лежак, слева большой шкаф, но он тут вообще не интересен. Параллельно лежаку стоит уже упоминавшийся стол, примерно в середине комнаты. Паук сидел, таким образом, на воображаемой стене, которая практически проходила вдоль окон поперек шкафа, стола и лежака, а точнее — на обращенной к окнам стороне этой дьявольской стены. Я убедился в этом, когда, балансируя на лежаке, заведя стакан со стороны окон, «накрыв» им паука, заставил, двигая стакан, бегать его то взад, то вперед. В конце концов он просто сел на внутреннюю стенку стакана. Тогда я перевернул стакан и медленно стал вести его днищем вперед к двери, через «ту» стену — паука вытеснила необъяснимая сила, и в конечном счете он снова оказался сидящим на той самой «стене». После этого он побежал к своему излюбленному месту над столом.
Я стал карабкаться вслед за ним и при этом сделал поразительное открытие. Когда я только начинал трогать паука, я стоял почти в середине стола; теперь же, чтобы достать его, я должен был встать на край стола, обращенный к окнам. Выглядело так, будто вся воображаемая плоскость подвинулась к оконному фронту. Я погонял паука с помощью открытки и стакана немного по кругу и убедился при этом, что в направленности «паучьей» стены ничего не изменилось, она только стала ближе к окнам. В этот момент я задел мой будильник, и он упал со стола. И странно, если до этого все мистические процессы, связанные с пауком и загадочной стеной, меня отчасти растревожили, может, даже обеспокоили, то теперь я испугался по-настоящему. Я тотчас спрыгнул со стола и поднял будильник. Действительно, он больше не издавал ни звука. А это чехословацкий будильник пятидесятых годов, который ни один здешний часовщик не сможет да и не захочет чинить. Конечно, было самое время купить новый, но я привык к хорошей вещи и не хотел расставаться с нею. К счастью, среди моих знакомых был один, который прежде был часовщиком и которому вопрос о запасных частях не показался бы столь уж трудным; но он тогда как раз собирался в отпуск. Итак, я оставил в покое паука и спешно отправился к моему знакомому. И еще застал его. Мы поговорили о том и о сем, а тем временем он мимоходом привел мой будильник в порядок.
Два с половиной часа спустя я снова был дома, с тикающим будильником в кармане и с головой, полной идей по поводу дальнейших экспериментов с пауком.
Однако идеи пока что оказались бесполезными, так как я не смог больше найти паука, как, естественно, и необычной стены, потому что насекомое было единственным свидетельством ее существования. К тому же было уже довольно поздно, так что поиски пришлось прекратить.
Ночью мне снилась всевозможная чепуха, которую, к счастью, я при пробуждении почти всю позабыл. Мне только вспоминаются обрывки сновидений. То мой будильник качался словно маятник на невидимом тросе, все сильнее и сильнее раскачиваясь и наконец ударившись в стену из стеклянных кирпичей. Я схватил его и взбежал по стене вверх. За оконным стеклом я вдруг увидел паука, который смотрел на меня с упреком сквозь очки без оправы и говорил: «Но ведь это же чехословацкий будильник!» — и так далее в этом духе. Но одно я помню совершенно отчетливо: во сне я точно знал, что же объясняло загадку паука и стены; это было само собой разумеющимся, что я знал это. Когда я проснулся, у меня долго было мучительное ощущение, что из моей памяти улетучилось нечто хорошо известное, но это чувство спустя несколько мгновений тоже покинуло меня.
Всю первую половину дня — дело было в воскресенье — я провел в поисках паука, исследовал каждый кубический сантиметр комнаты по отдельности. В конце концов систематический розыск привел к успеху: я нашел то, что искал, то есть то, что от этого осталось. В простенке между окнами в нескольких сантиметрах от потолка я увидел темное пятно, которое определенно не имело отношения к дождевым потекам и которого накануне просто не было. Между окнами стоит небольшой комод, доставшийся мне в наследство от бабушки, — я встал на него, чтобы рассмотреть новое пятно вблизи. Это были остатки паука, расплющенного вдребезги, но тем не менее не оставлявшие сомнений, — я отчетливо увидел восемь ног, которые окружали пятнышко словно лучи.
Я долго после этого размышлял над случившимся, но результат был более чем скромный. То, что произошло с пауком, я мог себе объяснить лишь с натяжкой: воображаемая для меня, но для насекомого вполне реальная стена во время моего отсутствия продолжала двигаться дальше к окнам, и паук был раздавлен между «его» и «моей» стенами. Все остальное — спекуляции, умозрительные гипотезы; одна из них, принадлежащая к простейшим, заключается в следующем: одновременно с нашим миром и словно параллельно ему существует в ином измерении вселенная, которая вместе с нашей вписывается в многомерное пространство. Та странная стена и паук принадлежали к другой вселенной, только паук — в отличие от стены — существовал одновременно и в нашем мире, каким образом, я и сам не знаю. Оба мира двигаются в многомерном континууме с определенной скоростью друг относительно друга, и это стало причиной гибели паука.
Да, я знаю, что это отдает чем-то сверхъестественным, и должен признаться, сам не до конца верю в такое. Пожалуйста, если у вас имеется лучшее объяснение…
Ах да… Конечно. У меня нет никаких доказательств правдивости моей истории. Что же я должен был бы сделать, по-вашему? Поднять на ноги прессу? Известить Академию наук? Видите ли, из этого вышло бы лишь то, что я покрыл бы себя позором. Ведь такому не поверит ни один человек. Фотоснимки тоже бы ничего не дали, не говоря уже о том, что у меня нет фотоаппарата, — ведь снимком здесь ничего не докажешь. Если вы захотите, вы сможете при помощи необходимых трюков сфотографировать летающего носорога.
Верно то, что я должен был исследовать это дело дальше, но было слишком поздно. К примеру, я уже было придумал прекрасный и простой эксперимент с маятником на нити, чтобы выяснить: может быть, та стена оказывает хоть малейшее сопротивление телам нашего мира? Но когда я с этой идеей пришел домой, стены не было. Перед нашим домом расположена большая площадь, так, может быть, вы думаете, я там ночью буду бегать с маятником в поисках несуществующей стены?
Если бы я о таком чуде прочитал, мне было бы очень жаль, что этого нет в действительности, а теперь, так как это случилось со мной и я видел это собственными глазами, я не могу в это поверить. Поймите меня правильно — я точно знаю, что все было так, как я рассказал, но это не имеет ни малейшего отношения к тому, что наполняет мою жизнь, это вообще, собственно, меня не трогает. Я знаю, было так, а не иначе, но это событие ничего, абсолютно ничего не меняет, меня это просто не касалось.
А теперь думайте об этом, что хотите; я с самого начала не ожидал, что вы будете мне верить. Я бы на вашем месте не верил. Тем более что, как уже было сказано, у меня действительно никаких доказательств.
Правда… Пятно в моей комнате, в простенке между окнами, отличающееся от водяных пятен. Я его не стал стирать — черное пятнышко с восемью тонкими лучами… Нет, нет, понимаю вашу мысль: но зачем же мне там давить паука, ведь даже с комода я с трудом дотянулся бы до того места. И кроме того, я уже говорил, что при всей антипатии я, обхожусь с пауками по-джентльменски — они мне ничего не делают, и я им соответственно не мешаю жить. Вот так.
По-настоящему важным в этом деле оказалось то, что мой знакомый отлично починил будильник. С той поры часы исправны и ходят минута в минуту. И это действительно настоящее чудо.
Да, я хорошо помню тот год, когда всех охватил великий страх из-за пауков, так называемых космических пауков. Я это хорошо помню, так как именно в этот год моя козочка Рената стала давать зеленое молоко. Но это произошло не из-за пауков. Это — совсем другая история, и я расскажу ее вам как-нибудь в другой раз. Я говорю о том страхе, который охватил всю солнечную систему, когда вначале один, за ним другой, а потом и третий звездолет исчезли без следа, не проделав и половины своего путешествия, исчезли, как по мановению волшебной палочки. Только что они находились в радиоконтакте с Землей, с Сатурном или с моим радиомаяком на астероиде X. 99, — и вот, через мгновение, без всякого предупреждения, обрывается связь, корабль исчезает. Нет, это наблюдалось не на всех маршрутах — звездолеты исчезали только на пути к Альдебаран Дью. И пропадали, не сообщив ничего о причине, не уведомив об этом ни один вахтовый крейсер.
Какой шум по этому поводу подняли газеты на всех языках мира! Факты были более кричащими, чем сами заголовки. В те времена космические сообщения уже были достаточно надежными. По крайней мере люди уже пятьдесят лет путешествовали без всякого риска по всей зоне нашей Галактики. И вот вдруг — целая серия неожиданных катастроф…
Но настоящий, истинный страх охватил всех, когда известный профессор доказал, что астронавты попали в какую-то огромную магнитную ловушку. «Это что-то наподобие бескрайней паутины, — говорил он, — в двести или триста миллионов квадратных километров».
Всех поразило слово «паутина». Если существует «паутина», то должны быть, следовательно, и пауки. Что же это за космические пауки, которые за звездами ткут свои сети, чтобы захватить в них наши гигантские и горделивые космические корабли? Стали появляться самые невероятные гипотезы. Один пожилой исследователь космических пространств припомнил, что во время своих полетов он слышал рассказ о мире, в котором обитали наделенные разумом пауки, славно мастерившие электронные сети. И что эти пауки достигли такого прогресса, что помышляли даже о завоевании космоса… Их вел вперед какой-то предводитель Млечного Пути, объявивший, что эра пауков должна прийти на смену эре людей…
В один прекрасный день пропавшие космические корабли вновь появились столь же неожиданно, как и исчезли, и как ни в чем ни бывало продолжили свой путь к месту назначения. Командиры не могли дать никакого вразумительного объяснения своего отсутствия. По их мнению, полет протекал, как всегда, нормально. Ничего страшного не произошло. «Но как же объяснить, что все эти дни от вас не было никаких известий?» «Какие такие дни?» — спрашивали они в недоумении. Стало ясно, что в их счете времени образовалась какая-то дыра, произошел какой-то разрыв. Возможно, они, не отдавая в том себе отчета, проскользнули в другую Галактику, в иное время.
Действительно, какой-то ребус. Профессор продолжал утверждать, что паутина все еще существует. Проходит двадцать четыре часа, и он вдруг объявляет, что ее больше нет. «Ее сняли, — объясняет он, — как снимают белье с веревки, когда оно уже высохло». Нет, просто голова идет кругом.
В любом случае, прежде чем вновь разрешить маршрут на Альдебаран Дью, кто-то должен отправиться туда и посмотреть, что же в действительности произошло. Этот жребий выпадает мне. И что, думаете, я испугался? Не очень. После того, как кто-то, неведомо кто, возвратил корабли на прежний маршрут, думал я, вряд ли следует подозревать дурные намерения. Однако с неизвестностью не шутят. Некоторая стайка мурашек все же пробежала по моей спине.
Отправляюсь в путь. Через пару недель появляюсь в зоне бывшей паутины, обследую ее вдоль и поперек. Кроме безграничного сияющего звездами пространства, смотреть буквально не на что. Передаю на Землю свои наблюдения, принимаю распоряжение возвращаться домой, и в этот момент что-то толкает мой корабль. Мягкий, настойчивый толчок. Как будто какой-то незнакомец стучит в дверь. И вдруг я замечаю: там, за бортом какой-то предмет вроде бутылки… Записка? Или кто-то пошутил? Или, может, ненужная посудина, которую выбросил неряшливый космонавт?
Стоит ли долго распространяться? Вам эта история хорошо известна. А записка, которую я нашел в бутылке, лежит вот здесь, на подоконнике, я сохранил ее на память. Но, по правде говоря, не знаю, на каком языке она написана. Однако ученые смогли ее расшифровать. Вот перед вами перевод: «Уважаемые галактяне, просим извинить за беспокойство. Мы, двое обитателей соседней Вселенной, ужасно любим игру под названием „морской бой“. Не помышляя ни о чем дурном, мы избрали для игры зону вашего космического пространства, которое мы считали необитаемым, но через него, как оказалось, пролегли ваши космические маршруты. Некоторые наши попадания по кораблям заставили их отклониться от заданного курса в сторону нашей Галактики. Мы, узнав обо всем, постарались отправить их на прежнее место и разграфить на электронные клеточки другой космический мир. Синьор учитель сильно нас за это выругал и в наказание заставил сто раз написать в тетрадку фразу: „Нужно с уважением относиться к соседним Вселенным“. Наше почтение». Подпись: «Юляй — восемь лет; Пьерай — семь лет».
Бутылка хранится в межгалактическом центре исследований. Вот уже на протяжении десятилетий ее изучают ученые, но держат в большом секрете, удалось ли им что-либо открыть.
Брюс Коннер. Арахна (1959).
Я почти летел по небу, когда серебристый корабль начал спускаться на нас. Меня несло сквозь большие деревья на огромной утренней паутине, а рядом со мной были друзья. Наши дни протекали всегда одинаково и приятно, и мы были счастливы. Но не менее счастливы мы были, увидев, как из космоса на нас падает серебристая ракета. Ибо это означало новый, хотя и вполне обдуманный поворот нити в нашем тканом узоре, и мы чувствовали, что сумеем приспособиться к этому рисунку, как миллионы лет приспосабливались к любым виткам и завиткам.
Мы — старая и мудрая раса. Одно время мы рассматривали возможность космических путешествий, но отказались от этой идеи, поскольку тогда совершенство, к которому каждый из нас стремится, оказалось бы разорванным в клочья, словно паутина в жестокую бурю, и стотысячелетняя философия прервалась бы как раз в тот момент, когда она принесла самый спелый и прекраснейший из своих плодов. Мы решили остаться здесь, в нашем мире дождей и джунглей, и жить себе мирно и свободно.
Но теперь… этот серебристый корабль, спустившийся с небес, заставлял нас волноваться в предчувствии тихого приключения. Ибо сюда прибыли путешественники с какой-то другой планеты, которые избрали путь диаметрально противоположный нашему. Ночь, говорят, может многому научить день, а солнце, продолжают, может зажечь луну. И вот я и мои друзья счастливо и плавно, как в сказочном сне, стали спускаться на поляну среди джунглей, где лежала серебристая капсула.
Не могу не описать этот день: огромные паутинные города сверкали от прохладных дождевых капель, деревья стояли, омытые свежими струями падающей воды, и ярко светило солнце. Я только что разделил с другими сочную трапезу, отведал прекрасного вина жужжащей лесной пчелы, и теплая истома умеряла мое волнение, делая его еще более сладостным.
Однако… странное дело: в то время как все мы, числом около тысячи, собрались вокруг корабля, всячески выказывая свое дружеское и доброжелательное отношение, корабль оставался неподвижным и наглухо запечатанным. Двери его не открылись. В какой-то момент мне показалось, будто в небольшом отверстии наверху мелькнуло какое-то существо, но, возможно, я ошибся.
— По какой-то причине, — сказал я своим друзьям, — обитатели прекрасного корабля не осмеливаются выйти наружу.
Мы стали это обсуждать. И решили, что, возможно, — а природа суждений существ из других миров вполне может отличаться от нашей, — что, возможно, они почувствовали себя в подавляющем меньшинстве по сравнению с нашей гостеприимной делегацией. Это казалось маловероятным, но тем не менее я передал всем остальным это чувство относительно нас, и менее чем через секунду джунгли всколыхнулись, гигантские золотые сети паутины задрожали, и я остался один возле корабля.
После этого я одним махом приблизился к отверстию и громко вслух произнес:
— Мы приветствуем вас в наших городах и на наших землях!
Вскоре я с радостью заметил, что внутри корабля работают какие-то механизмы. Минуту спустя вход открылся.
Но оттуда никто не вышел.
Я дружелюбно позвал.
Не обращая на меня внимания, существа внутри корабля вели какой-то оживленный разговор. Разумеется, я ничего не понял из сказанного, поскольку он велся на незнакомом языке. Но сутью его были замешательство, некоторое раздражение и огромный, непонятный для меня страх.
У меня прекрасная память. Я помню этот разговор, который ничего не значил и до сих пор ничего не значит для меня. В моем мозгу хранятся слова. Мне стоит лишь вытащить их оттуда и передать вам:
— Ты пойдешь наружу, Фриман!
— Нет, ты!
Потом следует нерешительное бормотание вперемешку с опасениями. Я уже готов был повторить свое дружеское приглашение, но тут одно из существ осторожно высунулось из корабля и замерло, глядя на меня снизу вверх.
Чудно. Это существо тряслось от смертельного страха.
Это мгновенно обеспокоило и заинтриговало меня. Я не мог понять этой бессмысленной паники. Я, без сомнения, спокойный и благородный индивид. Этому гостю я не причинил никакого вреда; на самом деле, последнее вредоносное орудие прогремело над нашим миром давным-давно. И вот теперь это существо наставило на меня то, что, как я понял, было металлическим оружием, и при этом дрожало.
Я немедленно успокоил его.
— Я твой друг, — сказал я и повторил, передав в качестве мысли эмоции. Я вложил в свой мысленный посыл теплоту, любовь, обещание долгой и счастливой жизни и послал все это гостю.
Что ж, пусть он не откликнулся на произнесенное мной слово, зато явно отозвался на мой телепатический посыл. Он… расслабился.
— Хорошо, — услышал я его ответ.
Именно это слово он произнес. Я точно помню. Ничего не значащее слово, но за этим символом мысли существа потеплели.
Прошу прощения, но здесь я хочу описать моего гостя.
Он был довольно мал ростом. На мой взгляд, не более шести футов, голова держалась на коротком стебельке, у него было всего четыре конечности, две из которых он, похоже, использовал исключительно для ходьбы, остальные же две не использовались для передвижения вовсе, а всего лишь для того, чтобы держать предметы и жестикулировать! С невероятным изумлением я заметил отсутствие еще одной пары конечностей, столь необходимых для нас и столь полезных. Однако это существо, похоже, совершенно комфортно чувствовало себя в своем теле, так что я принял его как есть, в том виде, в каком оно принимало самого себя.
Это бледное, почти безволосое творение было наделено необычнейшими по своей эстетике чертами, в особенности рот, а глаза были впалыми и на удивление выразительными, как полуденное море. В общем, это было странное существо, столь же занятное, как новое, захватывающее приключение. Оно бросало вызов моему пониманию вкуса и моей философии.
Я мгновенно внес поправки.
Вот какие мысли я передал своему новому другу:
— Мы все твои отцы и твои дети. Мы с радостью приглашаем тебя в наши великие древесные города, посвящаем в нашу соборную жизнь, в наши тихие обычаи и в наши мысли. Ты будешь спокойно ходить среди нас. Не надо бояться.
Я услышал, как он воскликнул вслух:
— Господи! Это чудовищно! Семифутовый паук!
После этого с ним случился какой-то приступ, припадок. Изо рта хлынула жидкость, ужасная дрожь сотрясла его тело.
Я почувствовал сострадание, жалость и грусть. Это бедное существо отчего-то почувствовало себя плохо. Оно упало, его лицо, и без того белое, сделалось теперь совсем белым. Существо задыхалось и дрожало.
Я двинулся к нему, чтобы помочь. Но скорость, с какой я совершил это движение, почему-то встревожила тех, кто был внутри корабля, ибо как только я поднял упавшее существо, чтобы оказать ему помощь, внутренняя дверь корабля распахнулась. Оттуда выскочили другие существа, подобные моему другу, они кричали, в смятении и страхе размахивая серебристыми орудиями.
— Он напал на Фримана!
— Не стреляй! Идиот, ты попадешь в Фримана!
— Осторожней!
— Боже!
Таковы были их слова. Для меня они бессмысленны даже теперь, но я их помню. Однако в них я чувствовал страх. От него накалялся воздух. Он обжигал мой разум.
Мой мозг очень быстро соображает. В мгновение ока я бросился вперед, положил существо туда, где оно лежало, в досягаемости остальных, и беззвучно удалился из их жизненного пространства, совершая мысленный посыл: «Он ваш. Он мой друг. Вы все мои друзья. Все хорошо. Я помогу ему и вам, если смогу. Он болен. Позаботьтесь о нем как следует».
Они стояли, пораженные. В их мыслях царило изумление, смешанное с чем-то вроде шока. Они спрятали своего друга внутрь корабля и выглядывали наружу, таращась на меня снизу вверх. Я послал им свою дружбу, словно теплый морской ветерок. И улыбнулся.
Затем я вернулся в город алмазных паутин, в наш прекрасный город, раскинувшийся меж высоких деревьев, под солнцем, в прохладных небесах. Начинал накрапывать новый дождь. Когда я добрался до дома, где жили мои дети и дети моих детей, откуда-то снизу, издалека, до меня донеслись слова, и я увидел, что существа стоят в дверях своего корабля и смотрят на меня. Слова их были такие:
— Надо же, они дружелюбные. Дружелюбные пауки.
— Как это может быть?
В отличном расположении духа я принялся ткать этот ковер и этот рассказ, вплетая в него плоды диких лимонных слив, персиков и апельсинов, развешанных на золотых нитях паутины. Получился неплохой узор.
Прошла ночь. Прохладные капли дождя падали, омывая наши города и повисая на их нитях светлыми бриллиантами. Я сказал своим друзьям: пусть корабль лежит там сам по себе, пусть существа, которые я нем, привыкнут к нашему миру, в конце концов они осмелятся выйти наружу, и мы подружимся, их страх рассеется без следа, как рассеиваются любые страхи, когда вокруг любовь и дружеское тепло. Нашим двум культурам будет чему поучиться друг у друга. Им, молодым и бесстрашно отправляющимся в глубь космоса в металлических зернышках, и нам, старым, спокойным, висящим в ночи на нитях своих городов, благодушно позволяя дождю капать на нас. Мы научим их философии ветра и звезд, поведаем, как растет трава и каково бывает полуденное небо — синее и теплое. Они, без сомнения, захотят об этом узнать. А они, в свою очередь, освежат наши представления рассказами о своей далекой планете, а быть может, о своих войнах и конфликтах, чтобы напомнить нам о нашем собственном прошлом, которое мы, по общему согласию, выкинули в море, как злую игрушку. Оставьте их в покое, друзья, терпение. Через несколько дней все будет в порядке.
Это, несомненно, любопытно. Я говорю о той атмосфере смятения и ужаса, которая неделю не рассеивалась над кораблем. Глядя из наших уютных древесных жилищ в небесах, мы снова и снова наблюдали, как эти существа таращатся на нас. Я перенесся разумом внутрь их корабля и услышал их разговоры, и хотя я не мог угадать их смысл, тем не менее мог уловить эмоциональное содержание:
— Пауки! Боже мой!
— Здоровенные! Твоя очередь идти наружу, Негли!
— Нет, только не я!
Это случилось после полудня на седьмой день: одно из существ отважилось выйти наружу в одиночку, без оружия и позвало, чтобы я спустился. Я откликнулся и, с теплым чувством и с добрым намерением, послал ему дружеское приветствие. Спустя мгновение огромный усыпанный жемчужинами город уже подрагивал, переливаясь на солнце, у меня за спиной. Я стоял перед гостем.
Я должен был это предвидеть. Он бросился бежать.
Я резко остановился, не переставая посылать ему свои самые лучшие и добрые мысли. Он успокоился и вернулся. Я почувствовал, что между ними был какой-то спор, кому идти. И выбрали его.
— Не пугайся, — подумал я.
— Я не пугаюсь, — подумал он на моем языке.
Тут пришла моя очередь удивляться, хотя удивление было приятным.
— Я выучил твой язык, — сказал он вслух, медленно, а глаза его безумно вращались, и губы дрожали. — С помощью машин. За неделю. Ты мне друг, правда?
— Конечно.
Я немного присел, так что мы оказались на одном уровне, глядя глаза в глаза. Нас разделяло около шести футов. Он продолжал осторожно отступать назад. Я улыбнулся.
— Чего ты боишься? Надеюсь, не меня?
— О нет, нет, — поспешно ответил он.
Я слышал, как воздух пульсирует от биения его сердца, как стук барабана, словно горячий шепот — торопливый и глубокий.
В своем мозгу, не зная, что я могу прочитать эти мысли, он думал на нашем языке: «Что ж, если меня убьют, команда не досчитается всего одного человека. Лучше потерять одного, чем всех».
— Убьют! — вскричал я в недоумении и изумлении, пораженный этой мыслью. — Зачем, в нашем мире уже сто тысяч лет никто не умирал от насилия. Прошу тебя, выкинь эту мысль из головы. Мы будем друзьями.
Существо мне поверило.
— Мы изучали тебя с помощью инструментов. Телепатических машин. Различных измерительных приборов, — сказало оно. — У вас здесь существует цивилизация?
— Как видишь, — ответил я.
— Твой коэффициент интеллекта, — продолжало оно, — нас поразил. Насколько мы можем видеть и слышать, он превышает двести баллов.
Высказывание было не совсем ясным, однако в нем я снова уловил тонкий юмор и в ответ мысленно послал ему радость и удовольствие.
— Да, — сказал я.
— Я помощник капитана, — сказало существо, по-своему изображая, как я понял, улыбку. Разница только в том, что оно улыбалось горизонтально, вместо того чтобы растягивать рот вертикально, как делаем мы, жители древесного города.
— А где капитан? — спросил я.
— Он болен, — ответил помощник капитана. — Болен со дня нашего прибытия.
— Мне бы хотелось повидаться с ним, — сказал я.
— Боюсь, это невозможно.
— Мне жаль это слышать, — сказал я.
Я мысленно перенесся внутрь корабля и увидел капитана: он лежал на чем-то вроде кровати и бормотал. Он и впрямь был очень болен. Время от времени он вскрикивал. Закрывал глаза и отмахивался от каких-то бредовых видений. «Боже, боже», — повторял он на своем языке.
— Ваш капитан чем-то напуган? — вежливо осведомился я.
— Нет, нет, нет, — нервно произнес помощник. — Просто неважно себя чувствует. Нам пришлось выбрать нового капитана, который потом выйдет. — Он боязливо попятился. — Что ж, до встречи.
— Позволь мне показать тебе завтра наш город, — предложил я. — Я всех приглашаю.
Но пока он стоял передо мной, все то время, пока он стоял и разговаривал со мной, внутри его била ужасная дрожь. Дрожь, дрожь, дрожь, дрожь.
— Ты тоже болен? — спросил я.
— Нет, нет, — ответил он, повернулся и побежал внутрь корабля.
Внутри корабля, я почувствовал, ему стало очень плохо.
В горьком недоумении я вернулся в наш небесный город, повисший средь деревьев.
— Какие странные, — думал я, — какие нервные эти пришельцы.
В сумерки, когда я продолжил работу над своим сливово-апельсиновым ковром, снизу до меня долетело одно слово:
— Паук!
Но я сразу забыл о нем, потому что настала пора подняться на вершину города и ждать первого дуновения нового ветра с моря, сидеть там ночь напролет, среди моих друзей, в тишине и покое, наслаждаясь ароматом и прелестью этого ветерка.
Среди ночи я спросил у родительницы моих прекрасных детей:
— В чем же дело? Почему они боятся? Чего им бояться? Разве я не являюсь существом, наделенным добротой, тонким умом и дружелюбным характером?
Ответ был утвердительный.
— Тогда откуда эта дрожь, это болезненное отвращение, эти жестокие приступы?
— Быть может, это как-то связано с их наружностью, — сказала жена. — Я нахожу их необычными.
— Согласен.
— И странными.
— Да, конечно.
— И немного пугающими с виду. Глядя на них, я чувствую себя как-то неловко. Они так отличаются от нас.
— Подумай об этом хорошенько, рассмотри с точки зрения разума, и тогда подобные мысли исчезнут, — сказал я. — Это вопрос эстетики. Просто мы привыкли к самим себе. У нас восемь ног, у них всего четыре, две из которых не используются как ноги вовсе. Необычные, странные, порой неприятные — да, но я сразу же внес поправки с помощью разума. Наши эстетические представления могут изменяться.
— А их, возможно, нет. Может быть, им не нравится, как мы выглядим.
Я рассмеялся, услышав такое предположение.
— Что, пугаться всего лишь внешней видимости? Ерунда!
— Конечно, ты прав. Наверное, тут что-то другое.
— Хотелось бы мне знать, — сказал я. — Хотелось бы знать. Мне хотелось бы как-то их успокоить.
— Не думай об этом, — сказала жена. — Поднимается новый ветер. Слушай. Слушай.
На следующий день я взял нового капитана на прогулку по нашему городу. Мы разговаривали часами. Наши умы соприкоснулись. Он был врачевателем душ. Разумным существом. Менее разумным, чем мы, правда. Но не стоит судить об этом предвзято. Я и в самом деле нашел его существом, обладающим острым умом, хорошим чувством юмора, немалыми познаниями и почти без предрассудков. Однако на протяжении всего дня, пока мы гуляли по нашему качающемуся у небесной пристани городу, я чувствовал его внутреннюю дрожь, дрожь.
Но из вежливости я не стал снова поднимать эту тему.
Время от времени новый капитан глотал горсть таблеток.
— Что это за таблетки? — спросил я.
— От нервов, — быстро ответил он. — Всего-навсего.
Я носил его повсюду и, как мог часто, опускал его отдохнуть на какой-нибудь ветке дерева. Затем приходила пора отправляться дальше, и в первый раз, когда я прикоснулся к нему, он испуганно вздрогнул, а лицо его по-своему страшно исказилось.
— Мы ведь друзья, верно? — спросил я его участливо.
— Да, друзья. А что? — Он как будто впервые слышал меня. — Конечно. Друзья. Вы прекрасная раса. Это замечательный город.
Мы разговаривали об искусстве, о красоте, о времени, о дожде и о городе. Он не открывал глаз. Пока он не открывал глаз, мы прекрасно с ним ладили. Наш разговор привел его в волнение, он смеялся и был счастлив, восхищался моим умом и остроумием. Странно, теперь я вспоминаю, что и я лучше чувствовал себя с ним, когда смотрел на небо, а не на него. Любопытное замечание. Он, с закрытыми глазами рассуждающий о разуме, об истории, о прошедших войнах и о проблемах, и я, живо ему отвечающий.
Лишь когда он открыл глаза, в нем снова почти мгновенно появилась отчужденность. От этого мне стало грустно. По-видимому, ему тоже. Потому что он сразу закрыл глаза и продолжил разговор, и через минуту наши прежние отношения восстановились. Его дрожь прошла.
— Да, — произнес он, не открывая глаз, — мы и впрямь отличные друзья.
— Счастлив это слышать, — ответил я.
Я отнес его обратно к кораблю. Мы пожелали друг другу доброй ночи, только он опять дрожал и, вернувшись в корабль, не смог съесть свой ужин. Я знал это, поскольку разум мой был там. Я возвратился к своей семье, чувствуя воодушевление от проведенного с пользой для ума дня, которое, однако, было окрашено доселе неведомой мне печалью.
Мой рассказ подходит к концу. Корабль пробыл с нами еще неделю. Я виделся с капитаном каждый день. Мы провели изумительные часы, беседуя, при этом он всегда отворачивал лицо или закрывал глаза. «Наши миры могли бы неплохо поладить», — сказал он. Я согласился. Для великого духа дружбы нет преград. Я показывал город разным членам команды, но некоторых из них отчего-то настолько поражало увиденное, что я с извинениями возвращал их в шоковом состоянии обратно к космическому кораблю. Все они казались более худыми, чем когда приземлились. И всех их по ночам мучили кошмары. Поздно ночью, во тьме эти кошмары доносились до меня удушливым облаком.
Сейчас я опишу разговор между членами команды, который я услышал, мысленно присутствуя на корабле в последнюю ночь. Я запомнил его слово в слово, благодаря моей невероятной памяти, и теперь пишу эти слова, которые не имеют для меня никакого смысла, но, возможно, когда-нибудь будут что-то значить для моих потомков. Быть может, я немного нездоров. По какой-то причине я чувствую себя сегодня не совсем счастливо. Ибо этот корабль внизу по-прежнему наполнен мыслями о смерти и ужасом. Не знаю, что принесет с собой завтрашний день, но я, разумеется, не верю, что эти существа имеют намерение причинить нам вред. Несмотря на их мысли, столь мучительные и путаные. Тем не менее я запечатлею этот разговор в узорах ковра, на случай, если произойдет что-нибудь невероятное. Я спрячу этот ковер в лесу, в глубокой могиле, чтобы сохранить его для потомков. Итак, вот каким был этот разговор:
— Как мы поступим, капитан?
— С ними? С этими?
— С пауками, с пауками. Как мы поступим?
— Не знаю. Господи, я уже много думал об этом. Они настроены дружелюбно. Они обладают совершенным разумом. Они добрые. У них нет никакого злого умысла. Уверен, если мы захотим переселиться сюда, использовать их ископаемые, плавать по их морям, летать в их небе, они примут нас с любовью и милосердием.
— Мы все согласны, капитан.
— Но когда я думаю о том, чтобы привезти сюда жену и детей…
По его телу пробежала дрожь.
— Этого никогда не будет.
— Никогда.
Дрожь побежала по телам.
— Я не могу представить, что завтра мне снова придется выйти наружу. Еще один день в обществе этих тварей я не выдержу.
— Помнится, когда я был мальчишкой, этих пауков в сарае…
— Господи!
— Но мы же мужчины, а? Здоровые мужики. Нам что, слабо? Мы что, струсили?
— Не в этом дело. Это же инстинкт, эстетические представления, зови как хочешь. Вот ты лично пойдешь завтра говорить с этим Большим, с этим волосатым гигантом с восемью ногами, с этой махиной?
— Нет!
— Капитан все еще не может оправиться от шока. Никто из нас не притрагивается к еде. Что же будет с нашими детьми, с нашими женами, если даже мы такие слабаки?
— Но эти пауки хорошие. Они добрые. Они великодушные, они обладают всем, чего нам никогда не достичь. Они любят всех и каждого, и они любят нас. Они предлагают нам помощь. Они разрешают нам войти в их мир.
— И мы должны войти в него, по многим веским причинам, коммерческим и всем остальным.
— Они наши друзья!
— О боже, да.
И снова дрожь, дрожь, дрожь.
— Но у нас с ними никогда ничего не выйдет. Просто они не люди.
И вот я здесь, в ночном небе, передо мной почти законченный ковер. Я с нетерпением жду завтрашнего дня, когда капитан снова придет ко мне, и мы будем разговаривать с ним. Я с нетерпением жду, когда придут все эти добрые существа, которые находятся сейчас в таком смятении и непонятной тревоге, но со временем научатся любить и быть любимыми, научатся жить с нами и быть нам добрыми друзьями. Завтра мы с капитаном, я надеюсь, будем говорить о дожде, о небе, о цветах и о том, как это здорово, когда два существа понимают друг друга. Мой ковер готов. Я заканчиваю его последней цитатой на их языке, произнесенной голосами людей в корабле, голосами, которые доносит до меня ветер синей ночи. Голоса эти звучали уже спокойнее, словно смирившись с обстоятельствами, в них больше не было страха. Вот конец моей истории:
— Так вы решили, капитан?
— Нам остается только одно решение, сэр.
— Да. Только одно возможное решение.
— Он не ядовитый! — сказала жена.
— Все равно!
Муж вскочил с места, занес ногу и, весь дрожа, трижды топнул по ковру.
Он стоял и смотрел на мокрое пятно на полу.
Его дрожь прошла.