VIII

В первый раз в жизни Шумский сам себя не узнавал, сам на себя не мог надивиться. С минуты встречи в церкви с дочерью финляндского барона он думал о ней непрерывно… Мысли его были просто прикованы к ней, и в тот же день вечером он уже сознался себе, что положительно влюблен. Он принялся объяснять себе, как это могло случиться, и объясненье было простое, совершенно естественное.

Он, как и все мужчины, выше всего ставил в женщине красоту, женственность, грациозность. Но известная кроткая задумчивость в лице, которая свойственна некоторым типам белокурых и добродушных женщин, всегда особенно прельщала его… Все это было в этой девушке, которая только прошла мимо него и было в гораздо большей степени, чем он когда-либо встречал…

Она была полным воплощеньем его любимой фантазии. Грациозно кроткое личико, с правильно нежными очертаньями, безграничное добродушие и полное отсутствие воли и нрава в больших светло-синих глазах. Какая-то даже робость в этих глазах всего окружающего, боязнь людей. Будто вечная мольба взглядом, чтобы не обидели, не уязвили ее… Мягкий свет этих глаз говорил, что она ни с кем и ни с чем в борьбу не вступит, а всякому уступит, станет повиноваться, ибо это ее призванье, назначенье… Вот что ясно сказывалось в лице, во взгляде и как бы во всех медленно робких движениях этой девушки. И все это сразу увидел, или, вернее, почуял и отгадал Шумский.

Для него, самовольного, крутого нравом, грубоватого в мыслях и речах, именно и заключалась особая прелесть найти крайнюю противоположность своей натуры.

Через несколько дней Шумский знал уже все о бароне Нейдшильде и его дочери, как если б уже десять лет был знаком с ними.

Собрать все сведения даже в один час было ему не трудно, если б он обратился к тому же фон Энзе. Но Шумский почуял в нем соперника… Рассказать все друзьям и просить их содействия было немыслимо, ибо их неосторожность могла быть для него роковою.

У молодого офицера был под рукой золотой человек на всякие дела и порученья, человек, родившийся, чтобы быть шпионом, лазутчиком и настоящим, не трусливым, а хитрым и смелым Лепорелло.

Этот человек был поляк Шваньский, недавно исключенный из одного уланского полка прапорщик, и получивший теперь через графа Аракчеева чин коллежского секретаря. Он был причислен к военному министерству, но состоял на действительной службе у Шумского, жил у него и получал даже определенное жалованье, кроме частых подачек. Шумский приказал своему фактотуму Лепорелло в один день все узнать про барона Нейдшильда. Шваньский узнал очень многое. Но этими сведениями он сам не удовольствовался, а взяв бричку и почтовых, отправился в Гельсингфорс и привез через пять дней целую массу сведений о бароне и его дочери.

Шваньский сделал свой доклад и прибавил:

– Даже на могиле ихней нянюшки побывал-с! – Он дополнил это полушутя, с невообразимо уродливой улыбкой, которая невольно смешила всех его знавших. Улыбающийся Шваньский был настоящая обезьяна…

– Как на могиле нянюшки?.. Чьей? – воскликнул Шумский.

– Ихней-с. Баронессиной нянюшки… Как же?.. На кладбище в Гельсингфорсе… Поклонился…

– Зачем? – расхохотался Шумский. – Что ты мог узнать от этой ее могилы…

– А вот-с и ошибаетесь, Михаил Андреевич. Узнал кой-что очень многозначительное и вам интересное.

– Что же? Дурень… Сторож кладбищенский, что ли, тебе рассказал что-нибудь…

– Нет-с, памятник нянюшкин мне кой-что рассказал. Памятник богатеющий, в тысячу, поди, рублей, а на нем надпись: Дорогой, значит, моей няне, которая меня, значит, любила и которую я любила, как мать. Ее имя все проставлено и баронессино имя все проставлено… Это нешто ничего не значит для понимания вашего, какая это девица?.. Чувствительная, нежная, благодарная и тому прочее и прочее и прочее…

– Да, правда твоя, – задумчиво отозвался Шуйский.

– Ведь стоило сходить на могилу нянюшки? Признаете, что не глупо поступлено?

– Нет. Не глупо… Ты ведь, я не спорю, иногда по нечаянности и умно поступаешь, – пошутил Шуйский.

По возвращеньи Шваньского из Финляндии молодой человек тотчас собрался искать кого-нибудь, кто знает барона, чтобы быть ему представленным. К фон Энзе он опять обращаться не хотел. Он подозревал, по собранным сведениям, что не только немец влюблен давно и серьезно в баронессу, но что и она относится к нему благосклонно…

Познакомиться оказалось очень мудрено. Барон с дочерью почти нигде не бывал, кроме двух стариков, земляков своих. У самого барона приемов не было никаких. Он почти никого не пускал к себе, кроме тех же приятелей финляндцев и кроме родственника покойной кузины своей, т. е. того же фон Энзе.

Быть представленным барону и баронессе где либо на большом бале во дворце или в собраньи, или в театре, на каком-либо публичном увеселении, гуляньи или зрелище – было невозможно. Барон изредка показывался с дочерью-красавицей в многолюдных сборищах. Но к чему же это знакомство поведет? К одному визиту, причем барон может и не принять его, или приняв и не отдав визита, не звать.

– Как же быть! Ведь это какая-то чертовщина. Это надо мной дьявол тешится! – думал и восклицал Шумский. – Одна девушка на всю столицу мне понравилась и крепко, сразу… И ее-то и нельзя видеть! Она-то и живет, как в монастыре или в крепости.

Было одно простое средство. Объяснить все отцу и просить графа Аракчеева явиться посредником в этом и для него удивительном по своей неожиданности приключении. «Его буян Миша, да влюблен?»

Но зачем? Что просить у графа. Просить его объяснить барону, что некто, его побочный сын, несказанно прельщен баронессой и… Что же? Сватать его?!

– Да я вовсе не собираюсь свататься или жениться, – смеялся Шумский сам с собой. – Да барон за меня дочь и не отдаст, пожалуй. Эти чухны гордятся тоже своим дворянским происхождением. А они наполовину шведы, стало быть, как говорят бывавшие в Швеции – еще более горды и надменны, чем иные аристократы иных стран. Да я и не хочу жениться на ней… Чего же я хочу? Познакомиться, видеться, понравиться… А там видно будет! Полюбит она меня, мы и без покровительства моего отца и согласия барона обойдемся.

Прошло еще около недели.

Шуйский стал настойчиво и решительно избегать своих товарищей, никого не пускал к себе, не сказываясь дома или сказываясь больным и почти перестал выезжать. Сидя один в своей спальне, он ломал себе голову.

– Что делать? Врешь, башка, надумаешь. Я в тебя веру имею крепкую… Только надо пугнуть тебя. Надумаешь! Извернешься…

И кончилось тем, что молодой человек, предприимчивый и дерзкий, не привыкший сдерживать себя пред какой-либо преградой, когда затея возникала в его голове – вдруг придумал нечто совершенно невероятное и мудреное… А между тем, оно показалось ему самым простым и легким делом… Действительно, если ему, Шумскому, по пути к цели в дерзком замысле, не останавливаться ни перед чем, смело шагать через все условия принятой морали и принятых обычаев, через крупные и важные преграды и помехи, – то успех может быть несомненно…

– Была не была! Пан или пропал! Смелость города берет! – весело восклицал Шумский.

Молодой малый надумал проникнуть в дом барона и сделаться у него своим человеком, воспользовавшись некоторыми странностями его характера, его чудачеством, которое было известно в столице и которое Шумский узнал через посредство ездившего в Финляндию за справками Шваньского. Молодой человек решил верно и метко два вопроса, один по отношению к барону, другой относительно молодой девушки.

Во-первых, кому дозволит скорее и легче барон, добряк до чудачества, гвардейцу флигель-адъютанту или простому смертному, серенькому человечку, бывать у него часто и видать запросто и его самого и дочь баронессу. Конечно, последнему скорее!

Во-вторых, способна ли будет запертая в четырех стенах дома, и, очевидно, скучающая девушка полюбить того почти единственного человека, которого она будет видать ежедневно запросто… Гордость будет ее останавливать, но скука будет толкать на сближение с ним. Если она благосклонно относится к немцу-улану, то очевидно от тоски, одиночества и однообразной жизни.

И Шумский решил перейти порог дома барона не Шумским, сыном Аракчеева, не офицером гвардии, а замарашкой, бедным дворянином, чуть не умирающим с голода в столице за неимением места и работы…

Родители дали ему, господину Иванову, Михайлову или Андрееву – блестящее воспитание, научили даже отлично говорить по-французски, сделали из него светского человека и умерли, не оставив ни гроша и пустив на все четыре стороны… Круглый сирота – он погибает… А он не глупее, не дурнее других, пожалуй, головой выше многих батюшкиных богатых сынков, гвардейцев и чиновников столицы…

Барон может и благодеянье человеку оказать и пользу извлечь себе из него…

И так надо Михайлову или Андрееву, – эти два имени ему все-таки ближе и легче на них отзываться – надо явиться к барону за куском хлеба, Христа ради.

На первых порах Шумский решился было прямо идти к барону, с улицы проситься пред его ясны очи, но тотчас же раздумал…

– Для скачка нужен разбег, – пошутил он. – Чем дальше я отойду от цели вначале, тем скорее ее достигну. Надо ехать в Гельсингфорс. Надо быть рекомендованным оттуда каким-нибудь дураком к одному из старичков приятелей барона. А этот уже меня, как своего протеже пошлет к Нейдшильду. И барон не откажет услужить приятелю… А понравиться ему – уже мое дело!..

Через три дня после этого решения, Шумский исчез из Петербурга и пропадал неделю…

Никому в его квартире не было известно, где он. Товарищи предполагали, что он в Грузине, и только один Квашнин, узнавший от Копчика, что барин поехал по Выборгской дороге – удивился и был озабочен.

Шумский, снова появившийся в столице, был неузнаваем. Он был весел, добр со всеми без исключенья, говорлив и по всему… самый счастливый человек на земле. Вдобавок, он совершенно перестал пить, играть и вообще кутить… По утрам он начал рано вставать, чего никогда не бывало прежде и, тотчас выйдя из дому, исчезал до полудня, а иногда до двух часов дня, но вместе с тем за это время нигде никогда никому из приятелей не попался навстречу… Он пропадал в эти часы, а где – не хотел объяснить и всегда отвечал звонким и довольным смехом счастливого человека.

Так прошел месяц, после чего Шумский стал снова задумчив, озабочен, раздражителен, вспыльчив и всем товарищам было уже ясно, что у молодого человека есть нечто очень серьезное, что он чем-то волнуем донельзя. Какая-то тайна в его жизни мучает его и изводит.

Загрузка...