Сердце Арденн Бастонь как магнит манила к себе обе сражающиеся армии.
С севера с поразительной быстротой, одолевая лесистые кряжи и горные реки, устремился к ней партизанский отряд. Урс миновал не задерживаясь населенные пункты, он почти не делал привалов. Закаленные в длительных переходах, партизаны не чувствовали усталости. Осборн изнемог. В конце концов его устроили в обозе. Он лежал на мешках с продовольствием в телеге, упряженной двумя мулами. Он до того ослабел, а может быть, разленился, что не смахивал крупинки мерзлой мороси, сверкавшие в его мушкетерских усиках. Иногда он беспокойно искал глазами Майкла. Он хотел, чтобы тот подошел к нему. Что-то тревожное, какая-то тягостная муть по-прежнему лежала между ними. Но Майкл шагал впереди на своих длинных циркулеобразных ногах, он втянулся в поход и тоже почти не чувствовал усталости. Урс, чтобы подать пример партизанам, отказался от верхового коня, который полагался ему как командиру. Несмотря на свой грузный вес, он шагал посреди отряда.
С запада к Бастони мчалась из-под Реймса из резерва главного командования 101-я воздушно-десантная дивизия. Командовал ею генерал-майор Маколифф, американизированный шотландец, отличавшийся от своих древних соотечественников на редкость порывистым и эксцентричным характером, за который его втихомолку прозвали Nut, что означает иногда «чудак», а в более выразительных случаях «сумасброд». Дивизия находилась еще довольно далеко от Бастони, но продвигалась быстро, потому что была погружена в десятитонные грузовики. В одном из них сидел юный лейтенант Вулворт, Он был пьян. Вчера американцы наткнулись на группу немецких диверсантов. Распознав их, несмотря на американо-английскую маскировку, десантники тут же их расстреляли. Во взвод, отряженный для казни, был назначен и Вулворт. Картина расстрела безоружных потрясла его. На сетчатке его глаз все время извивался в предсмертных корчах молодой солдат, которого он приканчивал из своего кольта. Так и не добив его, Вулворт застонал и пошатнулся. Маньковский подхватил его. Птицепольское лицо Феликса светилось сочувствием. Он не раз видел это состояние у молодых солдат, когда в них впервые вползает война. Он выпросил у рыжего десантника полбутылки джина для Вулворта, пообещав вернуть ему в Бастони. «Черт с тобой, – не очень охотно согласился рыжий, – мальчишка и вправду расстроен после этой собачьей операции, пусть глотнет как следует». Действительно, после джина омерзительная дурнота пропала и Вулворт даже начал бахвалиться: «А ловко мы это их сковырнули» – хотя немец не хотел убираться с его сетчатки, но, правда, стал сильно бледнеть.
С востока к Бастони продиралась сквозь грязь на узких дорогах (неожиданное и короткое, но сильное потепление!) немецкая 2-я танковая учебная дивизия 47-го танкового корпуса. Она шла от Дасбурга, от командного пункта генерала Мантейфеля, который благословил дивизию на взятие Бастони. На третий день, 18 декабря, в девять часов утра дивизия успешно форсировала реку Клерф. Командир дивизии генерал-лейтенант Фриц Байерлейн полагал в тот же день достигнуть Бастони. «Я иду следом за вами, – сказал командир корпуса коротконогий красномордый генерал Гейнрих фон Лютвиц. – Бастонь должна быть взята, иначе она остается гнойником на линии наших коммуникаций. Я приведу 26-ю народногренадерскую дивизию. Но рассчитываю, что вы справитесь и сами». Байерлейн был опытным генералом. В 1941 году он воевал в России, где был помощником самого Гудериана. В 1942-м – в Африке, где был начальником штаба у самого «лиса пустыни» Роммеля, в 1943-м – в Италии, где был начальником штаба 1-й армии у самого фельдмаршала Кессельринга. Все эти кампании заканчивались поражением немцев, и генерал Байерлейн винил в этом Россию, которая в двух последних случаях предпринимала совершенно неуместные, на его взгляд, наступления и оттягивала на себя значительную часть немецких сил. Теперешнюю свою задачу – взятие Бастони – Фриц Байерлейн считал нетрудной. Однако в тот день его дивизия не дошла до Бастони… Снова ударил мороз, снег налипал на катки гусениц, истаивал и снова замерзал. Дивизия продвигалась с ужасающей медлительностью – за три часа менее километра. К вечеру удалось достигнуть только дрянного люксембургского местечка Нидер-Вампах. На следующий день притащили в штаб какого-то бельгийца, который клялся, что видел неподалеку от Бастони не менее сотни американских танков и бронемашин.
В половине шестого утра в полной тьме, которая усугублялась туманом, дивизия двинулась дальше. Головной танк подорвался на мине. Из всего экипажа уцелел только маленький танкист Иоганн, благополучно ускользнувший от партизан в бронетранспортере Вайнерта и вернувшийся в свою родную 5-ю армию. Гибель танка вызвала задержку, пришлось расчищать минное поле. Окоченевшие трупы, твердые, как бревна, Leichen Kommando [29] побросала в обозные машины, с тем чтобы пристойно похоронить их в Бастони, в овладении которой никто не сомневался.
Только на следующий день немцы увидели издали шпиль собора святого Петра. Когда они придвинулись ближе, их встретил жестокий огонь. Под стенами стояла американская 101-я воздушно-десантная дивизия. Завязался бой.
Даже на старых, обстрелянных солдат немецкие завывающие мины действовали угнетающе. Вулворт поначалу не понял, откуда этот грозный томительный гул, нарастающий непрерывно, как будто само это свинцовое небо опускалось, чтобы своей тяжестью расплющить всех внизу. Потом посыпались осколки. Вулворт вжался в снег, он еле сдерживал желание бежать. После налета этих «воющих истериков», как их называли ветераны, обрушился огневой артиллерийский вал. Вулворт терпел. Он привыкал. Самый страх имеет свой предел. И в аду, оказывается, можно жить. И все же, когда показались танки, он снова ощутил гибельное чувство, словно что-то обрывалось в нем, внутри него, где-то за грудной костью, и катилось вниз, холодное и дрожащее. Он подумал: «Может быть, я мочусь в штаны?»
Если бы он знал, как трудно приходилось танкам, возможно, ему стало бы легче. Танки двигались тесной колонной, самая узость дороги лишала их свободы маневрирования. Иоганн, обычно такой сдержанный, ругался, сидя в башне танка. Он ничего не видел, кроме белой дороги и черных тел, исчезавших, когда он к ним приближался. Он думал, что американцы прячутся в щели и оттуда будут подрывать его. Но десантники были плохо вооружены. У них не было ни гранат, ни противотанковых мин, ни базук, ни даже бутылок с горючей смесью, и танки легко смяли передние ряды американцев. Вулворту повезло, его послали с истребительной группой для уничтожения автоматчиков, залегших по обе стороны дороги и даже на опушках леса, спускавшегося по склонам. Борьба с ними была похожа на охоту.
Истребители ползком подкрадывались к месту, где засел автоматчик. Притаившись, истребители – небольшая группа, всего три человека: Вулворт, Маньковский и рыжий десантник (Вулворт до сих пор не дознался его имени), – ждали, пока автоматчик откроет огонь и обнаружит себя. Они не брали его в плен, они обычно кончали его на месте бесшумно кинжалами. На Вулворта эти убийства уже не действовали, потому что это же борьба в бою с противником вооруженным, а главным образом потому, что сознание его притупилось. Он огрубел. Насилие становилось чем-то привычным.
Когда Вулворт вернулся к Бастони, бой уже затих«Он увидел, что за спинами сражающихся саперы и жители города успели вырыть рвы и волчьи ямы, установить надолбы, рогатки, засеять дорогу минами. Правда, саперы ворчали, не хватает колючей проволоки, мало мешков для земли и мин, в общем, маловато.
Вулворт чувствовал непобедимую усталость. Кроме того, в нем родилось необычное новое и странное ощущение: он чувствовал, что взрослеет. Это, конечно, было приобретением мужества, рассудительности, спокойного достоинства. Но и потерей – душевной свежести, стыдливости и той наивной восторженности, которая так украшает юных. Это не ускользнуло от взгляда Маньковского, он с удовлетворением подумал: «Парень покрывается корочкой».
Вулворт и Маньковский (с особого разрешения начальства) устроились в небольшой брошенной квартире. Окна ее выходили на старинные арочные ворота Порт-де-Трев. Под аркой беспрерывно сновали солдаты, монахини в высоких чепцах, санитарные машины, велосипедисты, девушки и юноши, бежавшие из окрестных деревень, некоторые вели коней под уздцы. Маленькая Бастонь, узел пяти дорог, трещала под напором переполнившего ее народа.
В тот же день под вечер у арки Вулворт наткнулся на офицера, извинился, откозырял, пошел дальше. Вдруг обернулся: это бледное удлиненное лицо, насмешливый лягушачий рот, высокий лоб под сдвинутой на затылок каской показались ему знакомыми.
– Конвей! – воскликнул он.
Офицер оглянулся, растянул рот в улыбку:
– Если меня не подводит память, это малютка Вулворт, племянник тети Эдны, «стандартные цены 5 и 10 центов». Рад вас видеть, старина. Давно в этой дыре? – И не дождавшись ответа: – А я прибыл позавчера и здесь ставлю точку. Баста! Я остаюсь. Я устал бегать по Арденнам, как борзая за несуществующим зайцем. Где вы устроились? – И снова не дождавшись ответа: – Идемте ко мне, у меня великолепный бункер. Тепло, комфортабельно и полная гарантия… – Он не договорил и предостерегающе поднял палец, прислушиваясь к недалекому артиллерийскому выстрелу. Спустя несколько секунд где-то тоже не очень далеко ухнул разрыв. Конвей закончил: – И полная гарантия от этих игрушек.
Бункер оказался подвалом в трехэтажном доме. Койка, покрытая толстым пледом. На столе полевой телефонный аппарат в кожаном футляре. В углу самозарядка-браунинг. Со стены глядит строго и милостиво Сикстинская мадонна с хмурым младенцем на руках. Полка с книгами, преимущественно сине-желтые экземпляры «Ранних византийских икон», сочинения Томаса А. Конвея. В другом углу шкафчик. Конвей вынул оттуда бутылку виски, два пластмассовых стаканчика, электрический чайник. Наполнил его водой из крана, включил чайник в розетку. Налил виски в стаканчики.
– За встречу! – сказал он приветливо.
Он действительно был рад Вулворту. Разговорщик по складу натуры, Конвей нуждался в резервуаре для своих словесных водопадов. Ему нужны были чьи-нибудь уши. Все равно чьи.
– Устроились недурно, – сказал Вулворт, хлебнув виски.
Конвей махнул рукой:
– Я в отчаянии. Все у меня сорвано. Я не закончил курс ванн в Спа. И вообще полетел к черту весь мой режим. Я должен лежать днем не менее двух часов со слегка приподнятыми ногами. Я и лежал в грузовике по дороге сюда. Но на чем? На боеприпасах! Представляете себе, как чувствовали себя мои суставы?!
Вулворт смеялся. Он никогда не знал, говорит Конвей серьезно или валяет дурака. Откуда такая изнеженность в боевом офицере? Ведь он разведчик. Наверно, разведчикам так и полагается – болтать с посторонними всякую чушь и – ни слова о своей таинственной работе.
Вулворт, конечно, не удержался и начал рассказывать, как он расправлялся с диверсантами и как охотился за автоматчиками. Посреди этого рассказа он вдруг заметил устремленный на него насмешливый и чуть брезгливый взгляд Конвея.
– Война – это война… – пробормотал он, не зная, что сказать.
– Что меня в вас восхищает, Вулворт, – сказал Конвей, раскуривая трубку, – это то, что вы ни на секунду не задумываетесь перед тем, как изречь оригинальную мысль. Но я готов с вами согласиться: война – это война, а не заповедник генералов, куда посторонним вход запрещен. Войну выигрывает пехотинец в башмаках, облепленных грязью, а не полководцы, разъезжающие по тылу в роскошных лимузинах. Немцы здесь, в Арденнах, бросились в наступление на заре шестнадцатого декабря, а Айк раскумекал это только к вечеру восемнадцатого. Когда немецкие парашютисты захватили деревушку Живэ, фельдмаршал Монтгомери до того запаниковал, что перенес штаб своей Двадцать первой группы армий чуть ли не в Брюссель. Что такое паника, я видел собственными глазами в Спа, когда мы с перепугу сожгли сто двадцать четыре тысячи галлонов горючего, вместо того чтобы его спокойно вывезти. Говорю вам – у нас перепроизводство генералов! Отсюда неразбериха. Слишком много поваров суетится вокруг одной плиты.
Вулворт откашлялся. Речи эти показались ему кощунственными. Подумайте, Конвей замахнулся на самого Эйзенхауэра!
– Но ведь война начинается с разведки, – сказал Вулворт, мрачно глядя на Конвея.
Кажется, слова эти попали в больное место Конвея. Его даже передернуло. Он вспомнил то утро, когда к нему пробрался этот партизан Урс в одежде священника и предупредил о подозрительных передвижениях немцев И он, Конвей, пошел с этими сведениями к главе войсковой разведки Монку Диксону, и тот не придал значения этим сведениям.
– Вулворт, мой мальчик, разведчики тоже люди, – сказал Конвей мягко. – И лучшие из них отнюдь не те, которых муштруют на «ферме» возле Вашингтона или в Пенсильванской, Вирджинской и других специальных школах управления стратегической службы. Разведчиком нужно родиться. Можно сделать человека образованным, но нельзя сделать его талантливым. Клянусь вам, Вулворт, что я сигнализировал командованию накануне выступления, но мой сигнал презрели.
– А вы настаивали? – все так же сурово сказал Вулворт.
«Эге, мальчуган может быть безжалостным! Чему-чему, а этому война его научила».
Конвей счел уместным переменить тему. Он пустил клуб дыма к потолку и сказал несколько в нос, как всегда, когда впадал в назидательный тон:
– Человек не властен над прошлым. Он еле справляется с будущим. А настоящего вообще не существует: оно мгновенно превращается в прошлое. Мы здесь, в Бастони, знаем одно: она наша и она должна остаться нашей. Конечно, война – капризная дама, иногда она повелевает отступать даже победителям. Но сейчас не тот случай. Немцы хотят взять Бастонь. Уже по этому одному мы не имеем права отдавать ее. Оказывается, этот маленький городок им очень нужен. Вы догадываетесь почему? Очень просто: по трем основаниям. Слушайте внимательно, этих истин вы не услышите ни от кого другого. Во-первых, Бастонь, покуда она наша, срывает немцам подвоз снабжения, ибо она – скрещение пяти дорог. Во-вторых, Бастонь мешает их продвижению на запад, а захватив ее, Мантейфель обеспечил бы себе свободу действий на левом фланге. В-третьих, Бастонь приковывает значительные их силы.
Конвей помолчал, отхлебнув из стакана, глянул на Вулворта – ему понравился ошеломленный вид юноши – и прибавил:
– Есть еще одно основание. Быть может, оно самое главное. Скажу вам его по секрету. – Он театрально оглянулся и проговорил показным шепотом, хотя, разумеется, никого, кроме них, в бункере не было: – Борьба за Бастонь есть борьба за сохранение престижа.
Он откинулся на спинку стула, довольный эффектом, произведенным на совершенно подавленного Вулворта, и сказал уже обычным, прозаическим, то есть нисколько не приподнятым, тоном:
– Мы будем драться за Бастонь, и – я вам предсказываю это – драться жестоко. Быть может, Бастонь и есть та кость, которой Гитлер подавится. Так и скажите вашим солдатам, Вулворт. Подготовьте их психологически к осаде, то есть к голоду, к эпидемиям, к припадкам отчаяния, к самопожертвованию, к жестокой дисциплине блокады.
Вулворт слушал как зачарованный. Глаза его блестели. Упоминание о дисциплине взволновало его.
– Наш солдат так недисциплинирован! – почти крикнул он. – Вы не поверите, Конвей, они иногда даже не отдают честь офицерам!
– Не придирайтесь к солдату, – сказал Конвей, с удовольствием прислушиваясь к своей плавно текущей речи, – да, американский солдат недисциплинирован. Его привычка к демократическим свободам несовместима с машинообразностью, нерассуждаемостью, субординацией и прочими качествами, характерными для германского или японского солдата. Это независимое поведение, эта потребность в жизненных удобствах, даже в известном комфорте делает нашего солдата в гарнизонной службе весьма недисциплинированным. Однако в бою он преображается. Когда он видит, что для того, чтобы выжить, надо победить, он побеждает, Вулворт.
К 21 декабря окружение Бастони было почти закончено. 26 декабря 2-я танковая дивизия СС, присланная оберстгруппенфюрером Зеппом Дитрихом, учебная танковая дивизия 5-й армии и примаршировавшая к Бастони с востока бригада из личной охраны Гитлера «Фюрербеглейт» – молодцеватые парни один к одному, хоть сейчас на парад, к чему, кстати сказать, они более привыкли, чем к осаде городов, хотя и были сейчас щедро оснащены боевой техникой, – все эти войска прочно обложили город почти со всех сторон. Полоса пастбищ шириной километров около восьми между Шаном и Сеншаном оставалась еще не занятой. Но, очевидно, и ей предстояло вскорости быть занятой, поскольку к Бастони направлялись форсированным маршем еще две дивизии.
Однако, покуда кольцо еще не совсем замкнулось, Урс решил через этот свободный коридор просунуть в Бастонь тех американцев, которые были в его отряде, в том числе, разумеется, Осборна и Майкла.
Пошли цепочкой. Конечно, ночью. В полном молчании. Впереди на изрядном расстоянии от группы шли дозорные – Брандис и Финик. Они изредка тихо перекликались. Туман притушивал голоса и шаги. Иногда они останавливались, поджидая отряд. Потом опять отдалялись от него, тщательно прислушиваясь к окружающей местности, почти вынюхивая ее. Позади отряда в замыкающем дозоре шли оба фламандца, Питер и Ян, тоже вслушиваясь в черно-серую туманную муть, облипавшую их отовсюду. Стояла мертвая тишина. Изредка только чавкали сапоги в истаявшем снегу и проносилось тихое, как вздох, ругательство.
Урс шел посреди отряда. Он решил лично сдать американцев. А кроме того, он рассчитывал, что, может быть, ему удастся раздобыть какие-нибудь надежные сведения о положении на фронте. Все так перемешалось, потеряна связь с разведкой, неизвестно, где штабы и какие задачи стоят сейчас перед партизанами в этой новой обстановке.
Он надеялся, что они войдут в город до рассвета. Ведь нынче светает поздно, в восемь часов. Это будет трудный момент: без сомнения, там стоят сторожевые заставы, они могут, не узнав своих, обстрелять их.
Урс не мог не поверить своим дозорным, когда они доложили ему, что никакой заставы нет и вход в город в этом месте свободен. Возмущенный, он сам поспешил к этому месту.
– Гостеприимно… – пробормотал он сквозь зубы.
Действительно пусто… Несколько стреноженных коней разгребали копытами снег и с хрустом жевали прошлогоднюю жухлую траву.
– Вояки, так и так их мать, – повторил Урс. Финик качал головой:
– Как же это немцы проморгали… Урс огрызнулся:
– Потому что немцы воюют грамотно и не могут представить себе такого военного невежества.
Он расположил свой отряд на этом участке, растянув его тонкой линией. Сам же поспешил в штаб дивизии.
Затруднение состояло в том, что он в штабе никого не знал, кроме Конвея, с которым был связан конспиративно. Но благодаря духу беспечности, который царил здесь, Урсу не составило труда узнать его домашний адрес.
Урс застал его дома. Конвей говорил по телефону. Он приветливо помахал рукой и продолжал говорить:
– Видите ли, с горючим у нас дело дрянь… Как я вспомню о тысячах галлонов, брошенных в Ставло… Нет, дух нашего солдата очень высок, но одним духом не продержишься, если нет боеприпасов… Что?… Я понимаю, снабдят по воздуху… Конечно, конечно, и это… Обязательно!… И побольше… Потому что костлявая рука голода…
Урс больше не мог выдержать. Он вскочил и положил на телефон свою лапу с крупными ногтями, раздавшимися более в ширину, чем в длину. Разговор, естественно, прервался.
– Как вы можете говорить о таких вещах клером?! – загремел он. – Что ни слово…
– …то выдача военной тайны, – сказал Конвей, растянув губы в привычной усмешке. – Но, дорогой мой, вы свой. Вы даже не представляете себе, Урс, как глубоко вы проверены.
– Да разве я о себе? Какой же вы, к черту, разведчик, если не знаете, что в нейтральной зоне у немцев сидят подслушиватели со специальными аппаратами и перехватывают телефонные разговоры. Вообще, что за бардак у вас в штабе! Вы оставили открытыми ворота в город! Что это – кретинизм или предательство?!
Урс рассказал о неохраняемом участке к югу от города.
– Вам все смешки, Конвей! – сказал он с гневом.
– Но это действительно забавно, Урс, что немцы не вошли. Вы знаете почему? Это напоминает детскую игру «в какой руке камешек?». Вы рассуждаете так: в прошлый раз я клал его в правую руку, – значит, логично сейчас положить его в левую. Но противник тоже так рассуждает. И я оставляю его в правой и выигрываю.
– Да, – устало сказал Урс, – но в нашем случае не было прошлого раза.
Мало кто знал, что командующий 3-й армией генерал-лейтенант Джордж Паттон, такой резкий, вспыльчивый, часто грубый, обладал натурой чувствительной, даже сентиментальной, как девушка. Во всяком случае, сознание, что гарнизон осажденной Бастони терпит муки голода, причиняло ему страдания. Именно гарнизон. Это нечто конкретное. Свое. Родное, как семья. А жители? Да, конечно, им тоже не сладко. Но это абстракция. Население. Понятие географическое. Так или иначе, генерал Паттон мучился от невозможности облегчить страдания осажденного города и проклинал нелетную погоду. Метеорологи боялись показаться ему на глаза, ибо по несдержанности генерал способен был обвинить, их в том, что тучи такие низкие, а снегопад такой густой, а ветер такой пронзительный.
В конце концов генерал вызвал главного капеллана армии, пожилого, всеми уважаемого пастора в чине подполковника.
– Послушайте, – сказал он, – вы там молитесь черт знает о чем, вместо того чтобы выклянчить у бога хорошую погоду. Я приказываю вам, чтобы во всех вверенных мне соединениях, частях и подразделениях отныне включили в молитвы требование о ниспослании нам летной погоды.
Священнослужитель слушал эту речь генерала с чувством, близким к ужасу. Он сдерживал себя, памятуя, что всякое выражение раздражительности уже есть грех. Он ограничился тем, что сказал сухо:
– Можно ли приказывать богу…
Паттон резко повернулся на каблуках, отшвырнул сигару и сказал металлическим голосом:
– У кого вы, черт возьми, в подчинении? У меня или у бога? Вы офицер Третьей армии. Идите и выполняйте приказ.
В тот же день солдатам и офицерам 3-й армии был роздан текст молитвы, свежеотпечатанный в армейской типографии и утвержденный генералом Паттоном:
«Господи, боже наш! Даруй нам в милости твоей хорошую погоду для битвы, чтобы сокрушить жестокость и злобу наших врагов. Аминь!»
И что вы думаете! За два дня до рождества проклюнулось солнце, робкое, правда, какое-то, завуалированное кисейными облаками. Все же и такого его было достаточно, чтобы из 3-й армии вылетели самолеты и принялись сбрасывать в Бастонь мешки с консервами, медикаментами, яичным порошком и боеприпасами. Однако самолеты держались на большой высоте, и большая часть грузов попала к немцам. Тут уж ни бог, ни сам генерал Паттон ничего не могли сделать.
Между тем атаки следовали одна за другой. С востока в Бастонь прорывалась учебная танковая дивизия, состоящая из отборных солдат 47-го корпуса 5-й армии. Она била как таран по укреплениям, наскоро возведенным защитниками Бастони. Первую их линию немцам вскоре удалось преодолеть. Генерал-майор Энтони Маколифф, этот, как его прозвали люксембуржцы, смешав французский и английский, les hеros des nuts [30], направил против немцев половину имевшихся у него танков. Он приказал намалевать на каждом четыре буквы: АААВ. Отправляясь на позиции, танкисты охотно объясняли любопытным их значение: Anything. Anytime. Anywhere. Bar nothing [31]. Им удалось задержать немцев.
Остальные танки Маколифф направил на запад от города. Здесь немцы тоже пробивали укрепления непрерывными атаками. Это был как бы второй конец воображаемой оси, долженствовавшей пронзить Бастонь. Однако и здесь дальше первой линии укреплений немцам продвинуться не удалось.
Генерал Байерлейн, командовавший учебной дивизией, взвесил шансы. По данным разведки, в Бастони и вокруг нее потери американцев достигли по меньшей мере трех тысяч человек убитыми и ранеными. Голод в городе, как доносили лазутчики, дошел до крайних пределов, резали лошадей, но и их уже почти не было в этой конской столице. Начинался голодный тиф. Генерал Байерлейн решил, что плод созрел и вот-вот упадет, пора подставлять руки. И он направил к Маколиффу парламентера с предложением капитулировать. Генерал Мантейфель в своих записках весьма сдержанно пишет: «Наше требование о капитуляции было отклонено».
Ответ генерала Маколиффа был более живописным. Внимательно прочитав предложение капитулировать, генерал Маколифф надел очки и старательно начертил на нем каллиграфическим почерком: «Катитесь к едреной матери!»
Жаль, что эта жизнерадостная резолюция не сохранилась. Она заняла бы почетное место в библиотеке конгресса в Капитолии в Вашингтоне среди важнейших исторических документов эпохи.
Бедный Байерлейн! И тут ему не повезло! Однако этих невезений набирается столько, что впору усомниться в его качествах полководца. Вот и здесь он ошибся в главном: в оценке сил противника. И этим ввел в заблуждение своего командующего армией. Генерал Мантейфель считал, что Бастонь не только «сердце Арденн». Этот маленький бельгийский городок стал сердцем обороны американских войск. И здесь его наметанный глаз не ошибся. Но он ошибся в другом. Этот опытнейший генерал не подозревал, что упустил момент овладеть Бастонью почти без боя. Вот тут-то, сам того не желая, выдернул из-под него стул генерал-лейтенант Фриц Байерлейн. Во время боя за городок Новиль, что к северо-востоку от Бастони, он принял слабые дозоры противника за крупные силы. Таково было неистовство в бою одного из небольших подразделений американской 10-й бронетанковой дивизии, что Байерлейн послал Мантейфелю донесение, что учебная танковая дивизия попадает в невыгодное (он еле удержался, чтобы не написать «гибельное») положение' и он вынужден отступить. Не проверив действительной обстановки на месте, Мантейфель нисколько не усомнился в правильности действий своего лучшего командира своей лучшей дивизии.
Справедливость требует сказать, что обе стороны преувеличивали силы друг друга. Первый лейтенант Конвей признавал, что здесь есть промах американской разведки, совпавший с подобным же промахом немецкой разведки. «И мы и немцы, – писал он в своей статье «Бедный заблудший ангел», помещенной уже после войны в парижском издании «Геральд трибюн», – смотрели друг на друга расширенными от ужаса глазами. Мы были уверены, что бросившиеся в это безумное наступление немецкие войска глубоко эшелонированы и имеют большую глубину оперативного построения, тогда как это была тонкая ниточка, которую ничто не стоило прорвать. А немцы полагали, что перед ними мощные американские соединения, богато оснащенные техникой, тогда как в тот момент это были разрозненные подразделения, мечущиеся в панике, к тому же плохо вооруженные».
Конвей и Осборн встретились во время вылазки у брошенной фермы «Старый вепрь». Название это сохранилось на сквозной ажурной вывеске, которая болталась на одном гвозде над воротами.
Высотка, на которой стояла ферма, господствовала над местностью и была приманкой для обеих сторон. Большой скотный двор окружен буками, посаженными так тесно, что они образовали почти стену. Здесь Конвей установил противотанковое орудие и, когда был убит первый номер, сам заменил его. «Все-таки я артиллерист», – сказал он. Собственно, по этим жеманным интонациям Осборн, уже встречавший Конвея в городе, узнал его, ибо лицо Конвея было испачкано копотью до неузнаваемости.
После того как американцы отразили одну за другой три атаки, наступило затишье. Вообще-то говоря, можно было возвращаться в Бастонь. И командовавший небольшим отрядом пехоты первый лейтенант Осборн собрался поначалу именно так поступить. Но потом передумал.
– Разумнее это сделать, когда стемнеет, – объяснил он Конвею, – возвращаться надо по открытой местности. И хотя мы в белых халатах, они всех нас расколошматят, как бутылки в тире.
Осборн знал, что, как только они покинут ферму, немцы займут ее. Отсюда открывался обширный вид на восточную часть города. По мнению Осборна, ферму следовало удержать в своих руках. Конвей был согласен с этим. Но генерал Маколифф приказал всем участникам вылазок обязательно к ночи возвращаться в город.
– Приказ есть приказ, – сказал Осборн в ответ на предложение Конвея «поправить» генерала и не уходить с фермы.
Не стреляли. Осборн присел на брошенную автопокрышку с грузовика и с наслаждением оперся уставшей спиной о стену полуразрушенного сарая. Это был отдых. Мыслями он вернулся к довоенному покою. Нет, нет! Военная служба нравилась Осборну. Он уже решил, что после войны останется в армии. Никакие страсти не сравнятся с наслаждением командовать и подчиняться. Да, он останется в армии. Если, конечно, его оставят. И если его не убьют. Но сейчас, сидя на этой старой шине, расслабившись, он предался уютным воспоминаниям о мирной жизни. Он не давал себе труда упорядочивать их. Он плыл по течению. Большое место в них занимал душ… Ласковые прикосновения этого благословенного домашнего дождя из низкого кафельного неба… Девушки… Преимущественно высокие блондинки, с которыми он встречался обычно после работы в кафе, очередная она с правой стороны, в левой руке контрабас в чехле, с длинной извилистой царапиной на деке, он все собирался залакировать ее, да так и не успел… Дыни… он обожал дыни, обычно перед обедом он отправлял в рот влажный пахучий розовый ломоть…
В это время немцы открыли огонь из учетверенного миномета. Осборн упал, обливаясь кровью. Миномет замолчал так же внезапно. Очевидно, просто пробовали вновь прибывшее оружие.
В госпитале в Бастони, лежа на койке, Осборн догадывался, что не выкрутится. Он считал, что эта самая большая глупость в его жизни. Его лицо сделалось совсем маленьким, как у ребенка. Мушкетерские усики и эспаньолка выделялась на нем нелепыми запятыми. Собирались сделать переливание крови, но он увидел на банке ярлык: «Цветная кровь» – и отказался от переливания. «Какое счастье, – сказал он, – что я умираю в католическом городе…»
Он потребовал к себе патера. Но в армии не оказалось католического священника. «Есть дьяконисса», – сказали ему. «Баба? Ни за что!» От услуг лютеранского капеллана он отказался. «Позовите поляка», – сказал он. Позвали Феликса Маньковского. Осборн ему исповедался. Он признался в постыдном грехе: уже коснеющим голосом он рассказал Феликсу, как он в свое время не поделился хлебом с Майклом. Маньковский знал ритуальные слова, сопровождающие отпущение грехов… «Absolvo te… [32]» – сказал он срывающимся голосом.
На погребении произошел неприятный инцидент, несколько нарушивший привычное благообразие похорон. К гробу подошел пожилой джентльмен в куртке с кенгуровым воротником и заявил, что может организовать захоронение останков первого лейтенанта Лайонела Осборна у него на родине, то есть в Штатах. Маньковский и Вулворт узнали его: это был Корнелиус Ли, представитель «Симетри элайенс», объединения компаний, эксплуатирующих кладбища. Мистер Ли вежливо, но настойчиво допытывался у окружающих, есть ли у Осборна родственники в США и насколько они состоятельны. Ибо, как выяснилось из дальнейшего разговора, перевозка останков производится за счет родственников.
Мистер Ли тут же заметил, что последние бои значительно расширяют деятельность «Симетри элайенс», и не без самодовольства добавил: это общество настолько влиятельно, что провалило в конгрессе законопроект о создании новых национальных кладбищ для бесплатного погребения погибших воинов. Дальнейшие рассуждения мастера Корнелиуса Ли были прерваны Майклом, который взял его за кенгуровый воротник и, наподдав сзади коленом, швырнул довольно далеко от лакомых останков первого лейтенанта Лайонела Осборна.
Конвею понравился этот поступок. Он пригласил Майкла к себе в бункер. Ему вообще понравился этот тощий юноша с приподнятыми бровями мечтателя и плечами боксера. Он уже слышал о нем кое-что. Главный капеллан армии подполковник Френкленд рассказал, что недавно к нему явился Майкл и покаялся:
– Я убил ангела.
И рассказал о стычке на дороге, где он застрелил одного из близнецов, а тот, оказывается, был не кем иным, как ангелом в мундире немецкого солдата.
Капеллан принялся утешать его. А потом, устав от собственных банальных поучений, признался:
– А что я могу тебе сказать, парень? С одной стороны, я проповедую вам всем: «Люби ближнего, как самого себя». А с другой – я же призываю вас: «Убивайте немцев». Значит, приходится говорить, что немцы не люди, а черти. Но вот ты убил не черта, а ангела…
Майкл зачастил к Конвею. Его привлекал открытый – иногда до цинизма – ум Конвея. Да и Конвея устраивали беседы с Майклом более, чем с Вулвортом. Нельзя отрицать: Вулворт великолепно молчит, это имеет свои удобства для такого говоруна как, Конвей. Но уж очень он примитивен, этот молоденький лейтенант из семьи мелкорозничных магнатов. А Конвей любит примитивы только в искусстве, главным образом церковном. А его словесные пиршества нуждаются в острой приправе – возбуждающих репликах собеседника.
В последнее же время в повадках Вулворта, еще недавно такого нежного, такого, сказал бы Конвей, трогательно нежного юноши, появилось что-то грубо-солдафонское, особенно когда он, закинув на стол ноги в грязных бутсах и потребовав хриплым «фронтовым» голосом выставить джин, начинает нести хвастливую околесицу о своих подвигах на передовой.
Другое дело нервный, почти истерический рассказ Майкла о том, как он убил ангела. До сих пор это продолжало мучить Майкла. Конвей жалел его и утешал по своему способу, который называл «метод каленой кочерги». Он пошел в атаку на идеализм Майкла:
– Конечно, ограниченному, ну, скажем просто туповатому воображению идеалиста нет ничего удобнее, чем придумать боженьку. Ход мыслей при этом примитивный. Вопрос: откуда все взялось? Ответ: хозяин создал. И сравните эту наивность с силой и смелостью воображения материалиста, который постиг извечность мира, его безначалие! Какая свобода духа нужна, чтобы примириться с этой идеей!
Майкл слушал очень серьезно. Потом чуть улыбнулся и сказал:
– Вы забываете одну очень простую вещь, Конвей.
– Какую?
– Хозяин, как вы его назвали, или бог, как говорят все, или Разумная Сила, как выражаются некоторые философы, или что-то другое – условно, – но с наибольшим приближением к сути обозначим его словом Создатель, – что он тоже извечен и безначален…
Разговор этот и другие, подобные ему, шли под разрывы снарядов, которыми осаждающие засыпали город. В пылу споров Конвей и Майкл не слышали их.
Однако скоро Конвей лишился своего лучшего собеседника. Нет, нет, он не убит! Другое.
Однажды Майкл проходил мимо Порт-де-Трев. Немцы беспорядочно стреляли по городу из орудий. Люди разбегались, прятались под арки домов, Майкл даже не прибавлял шага. Он считал это постыдным проявлением слабости. Он рассуждал так: «Это чудовище, Гитлер, хочет, чтобы я переменился, чтобы я стал мельче, ничтожнее самого себя. Но он этого не дождется, я останусь самим собой». И он не прибавлял шага.
Случилось ему как-то увидеть посреди улицы скопление женщин. Он видел только их– спины. Некоторые – в элегантных меховых шубках. Сидя на корточках, женщины копошились в чем-то лежавшем на мостовой и не обращали внимания на разрывы снарядов.
В стороне стояла девчонка в старенькой накидке, из которой выбивались клочья ваты. Съежившись от холода, она топталась на месте в своих грубых мужицких сапогах и попеременно дышала то на одну, то на другую руку в продранных рукавичках.
Изредка она посматривала на группу женщин посреди мостовой, и на ее лице, замерзшем и чем-то испачканном, появлялось отвращение и жалость.
Когда Майкл приблизился, он увидел, над чем склонились женщины: над трупом павшей лошади. Они вырезали из него куски мяса и набивали им сумки. Теперь никто в Бастони не ходил без сумки. А вдруг удастся набрести на что-нибудь съестное, на сброшенную с самолета пачку сала или, как вот сейчас, на падаль.
Замухрышка в накидке бросила взгляд на Майкла. Он поразил юношу. Это был монашеский взгляд исподлобья, горячий и стыдливый. Майкл остановился. Неожиданно для себя он проговорил церемонно:
– Can I help you? [33]
И тут же спохватился, что обращается к ней по-английски. От смущения, конечно. Но почему он смутился? Неужели этот взгляд?… Девчонка пожала плечами и, к удивлению Майкла, ответила ему тоже по-английски:
– No… Unless… if you could… [34] – и тут же перешла на какую-то беглую смесь французского и старонемецкого, которая была для нее явно привычнее: -…оторвать мою подругу от этого…
Она не докончила.
– Как зовут твою подругу? – спросил Майкл, оправившись от непонятного смущения, сердясь на себя из-за него и перейдя на немецкий.
Но замарашка уже передумала:
– А в общем, черт с ней. Она голодна.
– А ты? – невольно спросил Майкл и полез к себе в карман.
Там у него болталось несколько кусочков сахара.
– Но это каннибализм!
Майкл подумал, что он не понял ее. Ее странное наречие отдаленно напоминало немецкий. И в нем, как золотые крупинки в песке, мелькали французские слова. Майкл вгляделся в девчонку. Глядя на ее замерзшее и чем-то испачканное лицо, он увидел, что она старше, чем показалось ему прежде. Но вот снова этот не дающий ему покоя монашеский взгляд исподлобья!
– Каннибализм, – сказал он, – это поедание себе подобных.
Он готов был поклясться, что девушка посмотрела на него с презрением.
– Кони подобны людям, – сказала она. – Иногда они даже лучше людей.
Внезапное подозрение осенило Майкла. Он спросил строго:
– Ты немка?
– Что это вам пришло в голову? – удивилась она.
И прибавила с некоторой надменностью: – Я люксембуржанка.
– Но ваш язык… – сказал он, не заметив, что перешел на «вы».
А когда заметил, смутился и не то чтобы рассердился, но остался недоволен собой.
И она, казалось, рассердилась.
– Какое вам дело до моего языка! – сказала она довольно грубо. – Это наш язык – мозельфренкин.
Все еще сердясь на себя, Майкл сказал сурово.
– Люксембуржцы служат в немецкой армии.
Она вспыхнула:
– Вы что, с луны свалились! Вы что, не знаете, что их туда загнали силой? Им приказано быть немцами. Но при первой возможности они сдаются вам.
Майкл уже привык к ее языку. О чем, однако, говорить? А расставаться с ней почему-то не хотелось.
– Я – Майкл Коллинз, – сказал он и протянул руку.
Она коснулась ее кончиками пальцев, которые выглядывали из дырок меховой рукавички. Он заметил: ногти обломанные, нечистые.
– Мари Шульц, – сказала она.
«Имя французское, фамилия немецкая», – машинально отметил он в уме.
– Нет, я больше не могу ее ждать, – сказала Мари, беспокойно оглядываясь, – у меня дома Джильда некормленая.
– Джильда? – повторил Майкл. – У вас есть…
Он остановился, не решаясь сказать дочь. Мысль о том, что у нее есть ребенок, была почему-то ему неприятна. Но, может быть, сестренка? А может, старуха мать, которую эта бесцеремонная девушка называет по имени?
Мари расхохоталась. И сразу стала другой, как будто смех привел в движение какие-то скрытые механизмы ее лица. Оно стало добрым, но и лукавым, оно осветилось изнутри нежностью, оно стало каким-то умно-ласковым. Майкл не мог отвести от нее глаз.
– Это моя кобыла, – сказала Мари. – Конечно, она еще почти ребенок. Двухлетка.
Она вдруг задумалась на мгновение (о эта поразительная смена выражений на ее испачканном лице!), глядя на Майкла, но словно не видя его, просто задумавшись, уперев взгляд во что-то перед собой.
– Послушайте, – сказала она нерешительно.
Потом вдруг решилась, доверчиво положила на его руку свою и сказала серьезно, даже каким-то деловым тоном:
– Вы можете достать мне корм для Джильды?
– Ну… – сказал он, – может быть… А что это? Овес? Видите ли, у нас в армии нет лошадей.
Ему ужасно хотелось помочь ей.
– Можно просто хлеб, – сказала она нетерпеливо.
Он обрадовался:
– О, это можно!
Но, вспомнив, как скуден блокадный паек, пробормотал:
– Может быть…
Он жаждал снова увидеть этот взгляд исподлобья. Но она, не посмотрев на него, кивнула и ушла. И как-то сразу исчезла в толпе, вечно сновавшей у Порт-де-Трев.
Тут только он сообразил, что не знает, где она живет. Он кинулся за ней, но она как в землю провалилась.
– «Подруга!» – вспомнил он.
Но когда он прибежал обратно, никого не было, один только обглоданный скелет лошади с желтыми крутыми ребрами и разметанной гривой над костяным оскалом морды.
Блокада Бастони разомкнулась так же неожиданно, как началась. В те же рождественские дни, точнее – 26 декабря, части 4-й бронетанковой дивизии 3-й армии прорвали в одном месте немецкое кольцо и вошли в город.
Еще накануне генерал Маколифф говорил озабоченно:
– Больше всего меня беспокоит юг. Там стоят не эти наспех сколоченные дивизии Дитриха и Мантейфеля, а испытанная в боях Седьмая армия Бранденбергера. Если она вздумает рвануть в город, я ни за что не ручаюсь.
Как бы в подтверждение теории Конвея: «В какой руке камешек?» – прорыв произошел на юге.
Через эту приотворившуюся калитку в блокаде успел ускользнуть из города небольшой отряд Урса. Перед уходом Урс тепло попрощался с Конвеем.
– Завидую вам, Урс, – сказал Конвей со вздохом, – вы вырываетесь, как говорится, на оперативный простор. А мне еще торчать в этой зловонной дыре. Конечно, мы герои. Целую неделю мы отбивали наш осажденный городок. Но вы знаете, чего нам это стоило: свыше трех тысяч убитых и раненых. И потом, не скрою от вас, Урс, у нас уже появились первые признаки деморализации, уподак духа, мародерство, насилия… Что удивительного: семь дней полной блокады…
Урс стремительно поднялся. Казалось, он сейчас обрушится на Конвея всей своей разгневанной громадой. Но он сдержал себя и сказал только:
– Ленинград был в блокаде почти девятьсот дней…
Прорыв армии Паттона еще не означал, что осада
с Бастони снята. В ней только была приоткрыта форточка. Все же даже через этот глазок в камере заключенного повеяло ветром освобождения. Стало возможным в одну сторону вывозить раненых, в другую ввозить продовольствие.
Итак, осада, хоть и прорубленная в одном месте, продолжалась непрерывными атаками и жестоким обстрелом. Бессмысленность и бесцельность ее были очевидны. Но такова воля фюрера и его окружения, в первую голову генерал-полковника Альфреда Йодля и генерал-фельдмаршала Моделя.
Эта затянувшаяся осада и неуспех 6-й армии СС, увязнувшей в безуспешных боях на севере Арденн, и недостижимость Мааса – все это нервировало Гитлера, но он верил в магию своего красноречия и счел наступающий Новый год вполне подходящим поводом для очередного словоизвержения. 28 декабря он созвал у себя в «Орлином гнезде» всю командную верхушку арденнского войска вплоть до командира дивизий.
Йодль, Бургдорф и другие приближенные к Гитлеру лица, видевшие его ежедневно, уже не замечали перемен в его наружности. Но армейские офицеры со страхом наблюдали его одутловатое, отечное лицо, трясущиеся руки, дергающуюся ногу.
– Противник ничего не обнаружил! – кричал он. – Полное отсутствие вражеской разведки из-за явного зазнайства противника! Эти люди не сочли необходимым посмотреть, что делается вокруг. Они даже не верили в возможность нового наступления. Может быть, этому соответствовало и убеждение, что лично меня уже нет в живых или что я, по меньшей мере, болен раком, что не в состоянии ни жить, ни пить…
Гитлер демонстративно отхлебнул из стоявшего перед ним стакана. По залу пробежал почтительный смешок.
– …так что ожидать от меня чего-либо опасного не приходится. Новогодняя ночь в истории Германии всегда сулила немцам военные успехи. Когда мы возьмем Бастонь и форсируем Маас, мы рванем на север и увлечем с собой в наступление всю нашу грозную для противника армию!…
Когда Гитлер делал паузу, чтобы откашляться или глотнуть воды, в зале воцарялась тишина. Командующий 6-й армией СС оберстгруппенфюрер Зепп Дитрих сидел в первом ряду с выражением восхищенного волнения на бугристом лице. Он только что получил сильный нагоняй от фюрера за бездарное топтание 6-й армии у Мальмеди. Не дотянули до этой вонючей бельгийской деревушки Ставло каких-нибудь полтора километра, а там два с половиной миллиона галлонов горючего. Оберстгруппенфюрер униженно каялся, клялся, что искупит свою вину тем, что перережет тонкую, проложенную Паттоном нитку коридора, связывающею Бастонь с его армией, Йодль поймал оберстгруп-пенфюрера на слове, тут же была принесена карта и начерчен на ней путь наступления на коридор через Лютрбуа с форсированием незамерзающей реки Урт.
– Моя Первая танковая дивизия как секирой перерубит эту дерьмовую, полную американского кала кишку! – кричал Дитрих.
Но этого верноподданнического сквернословия было Дитриху мало. Он намеревался взять слово немедленно после Гитлера для выражения своего восторженного поклонения фюреру. Он был уверен, что опередит командующего 5-й армией Мантейфеля. Единственное, что могло помешать оберстгруппенфюреру, это выступление генерал-фельдмаршала Рундштедта. Но Дитрих надеялся, что престарелый полководец не выступит, он так инертен в последнее время…
Дитрих ошибся. Только стихла овация, как поднялся Рундштедт и, выпрямив свой стройный стан (поговаривали, что он носит корсет), заговорил:
– Мой фюрер! От имени собравшихся здесь командиров я хотел бы выразить твердую уверенность, что мы сделаем все, чтобы обеспечить успех…
Гитлер благостно улыбнулся.
– Никто лучше нас не знает, – продолжал генерал-фельдмаршал, – какие ошибки были допущены во время предыдущих операций. Мы извлечем из них необходимый урок.
Дитрих поежился. Гитлер сдвинул брови…
Уже уходя, перед тем как сесть в свой «опель-адмирал», генерал Мантейфель подошел к оберстгруппенфюреру Дитриху и с деланной дружелюбной улыбкой (он терпеть не мог этого выскочку Дитриха) сказал, что до сих пор не получил от глубокоуважаемого оберстгруппенфюрера ответа на свое послание, которое направил со специальным порученцем в чине капитана.
Обергруппенфюрер, изобразив полное недоумение на своем шишковатом лице, ответил, что никакого капитана он не видел, высказал уверенность, что капитан подстрелен по дороге «этими проходимцами, именующими себя партизанами», и осведомился, о чем, собственно говоря, было послание.
– О, сейчас военная обстановка так переменилась, что это уже не имеет значения, – сказал генерал, махнув перчаткой и на секунду слегка огорчившись печальным концом чем-то когда-то понравившегося ему офицера.
Преобладающим чувством Конвея во время вылазки из Бастони было удивление: каким образом немцы оказались здесь, у этого уединенного домика с конической шиферной крышей? Ведь еще совсем недавно, просто только что, ну от силы минут пятнадцать назад, он говорил стоявшему перед ним Вулворту:
– Смотрите, какие наши разрывы сочные!
Вулворт позавидовал Конвею и восхитился им: только профессионал мог сказать о разрывах «сочные».
Отсюда, с этого чердака, нависавшего над окружающей долинкой, глаз хватал довольно далеко. Конвой, спокойный, приятно оживленный, словно он сидел в ложе театра, озирал в полевой бинокль местность и отдавал артиллерийские команды, которые тотчас подхватывал и кричал в телефон связист, сидевший рядом на ящике из-под галет. Орудие ухало, и через мгновенье там, вдали, вставал черный дым, и еще через секунду оттуда приходил смягченный расстоянием гром, и Вулворт почтительно соглашался, что разрыв действительно сочный!
Он никак не мог выбрать момент, чтобы сказать Конвею, что надо бы его командный пункт перевести куда-нибудь в другое место, потому что со стороны немцев какое-то подозрительное шевеление за этой стеной из сплетенных буков. И не орудийный грохот мешал ему сказать это, а опасение, что вдруг он ошибается и никакой опасности в этом шевелении нет, и тогда он выставит себя в смешном виде в глазах этой язвы – Конвея.
Немцы ворвались неожиданно, стреляя беспрерывно из автоматов. Отсюда, из чердачного окна, было видно, как они окружают орудийную прислугу. Вулворт ринулся вниз и запоздало пожалел об этом, потому что сверху удобно было обстреливать немцев. Он командовал группой охраны, и его люди уже ввязались в бой. Да нет, все равно сверху стрелять уже нельзя было, дрались врукопашную, стрелять сподручно только очень хорошему стрелку типа снайпера. Конвей считал себя таковым, он остался наверху и методически слал пули, укрывшись за балкой, стоймя подпиравшей крышу. Но патроны кончились, и, отшвырнув бесполезную винтовку, он сбежал вниз. Только теперь по эмблемам на петлицах солдат – маленьким молниям – он увидел, что перед ним эсэсовцы.
Здесь, в Бастони, Конвей по необходимости вернулся к своей первоначальной военной специальности артиллериста. Но как разведчик, коим он стал впоследствии, он знал, каким скоплением чудовищ были эти части, известные под кличкой «войска СС». Знал по сведениям, стекавшимся в разведку, что эсэсовцы расстреливают пленных, что удушают в газовых камерах всех поголовно евреев, да и своих же немцев из числа политически нежелательных, что они уничтожают тысячи русских, украинцев, поляков, чехов как расово неполноценных. Знал все это, но как-то отвлеченно, умозрительно, и все это вызывало в нем не более чем удивление, что народ Луки Кранаха и Мемлинга, создавший «Фауста» и «Тангейзера», мог выделить из себя эту ораву истязателей, – да, знакомясь с этими сведениями, он испытывал удивление и, пожалуй, нечто наверняка завтра!
Но сейчас, увидев эсэсовцев перед собой, лицом к лицу, представив их победы над безоружными, их измывательства над беззащитными, Конвей почувствовал, как передернулось все его существо. Ведь именно эти ребята Зеппа Дитриха расстреляли на днях триста сорок американских пленных…
Эсэсовец уже навалился на него, высокий, плечистый, лицо гладкое, юношески красивое, неприятно оскаленные зубы. Конвей почувствовал, что ненависть заполняет его до краев. Он успел схватить ствол автомата, который немец наводил на него, и с силой отбил его верх. Автомат выплюнул в потолок серию пуль и умолк. Не выпуская автомата, Конвей подпрыгнул и сразу резко опустился на корточки. От сотрясения с эсэсовца слетела каска с кокардой Totenkopf. Автомат оказался в руках у Конвея. Он замахнулся и прикладом хватил немца по голове. Тот рухнул. В этот момент Конвей почуствовал боль в спине. Он успел сообразить, что его пырнули сзади штыком или кинжалом. Он потерял сознание.
Впоследствии, уже лежа в госпитале в Бастони, Конвей узнал, что немцы овладели домом. Но это нисколько не повлияло на положение города. Эсэсовцам Дитриха не удалось прорвать коридор, пробитый Паттоном.
Все это Конвею рассказал Вулворт. Сам Вулворт вышел из стычки без единой царапины. Он был как завороженный. Пули избегали его. Он досадовал. Он ничего не имел против того, чтобы его ранило. Не для того, чтобы улепетнуть с фронта, боже сохрани! Он и раненый, конечно, остался бы в строю. Но «Пурпурное сердце»! Он так жаждал получить этот орден! А его давали только за ранение. Даже за такое легкое, как у Конвея.