ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Тадж-Махал 1069/1659 год

Иса плакал. Застилая глаза, слезы размывали лица и превращали дворец в уродливую серую постройку. Тишина была убийственной, тягостной. Вокруг недвижным фризом застыли люди — солдаты, вельможи, князья, падишах… И отдельно — принц, высеченный из другого камня.

Дара смотрел, будто бы сожалея о собственной уязвимости, будто бы осознавая, что все, что он сейчас видит, скоро исчезнет. Что же происходит на самом деле — люди умирают или с каждой смертью умирает мир? Как плохо мы понимаем то неуловимое, что связано со смертью, думал Иса. Умерев, Дара исчезнет для нас… Или полагать так ошибочно? Может, это мы исчезнем для Дары? Трудный вопрос немного ослабил боль в груди. Смерть была изъятием, вычитанием, но чего и от чего? Если душа возвращается к Брахме, то именно в этом заключены неизменность и постоянство непостоянного мира. Значит, это мы вычитаемся, а мертвые, напротив, возвращаются. Вывод, однако, не стал для него утешением. Всем людям, каких бы верований они ни придерживались, требуется утешение, это основа любой веры. Всех нас обнадеживают, но доказательств нет, остается верить, и мы верим, потому что не можем иначе.

Тишина раздражала падишаха. Аурангзеб смотрел на угрюмые лица. Он читал на них скорбь, но не понимал, что стало ее источником. Он был победителем, а там, внизу, стоял злодей. Но молчание толпы словно меняло их с Дарой местами. «Если бы это я стоял в цепях, — пришла непрошенная мысль, — на лицах была бы радость. А ведь я честно судил Дару. Падишах должен быть тенью Аллаха, Его карающей рукой. Дара не сумел стать таким. Он открыто демонстрировал свою любовь к индуизму. Он оказался с изъяном и заслуживал смерти».

Аурангзеб понимал, что кровь не следует проливать прилюдно. Настроение толпы было неустойчивым, он ощущал, как кипит внизу с трудом сдерживаемый гнев, одной капли будет достаточно, чтобы прорвать плотину. Он не стал смотреть на брата, а лишь небрежно махнул рукой, подавая знак стражникам. Те, повинуясь, толкнули Дару в сторону подземелий, расположенных под дворцом. Палач поднял взгляд, падишах кивнул ему.


С Джамны подул ветер, Дара вдохнул знакомый запах пыли и воды. Под дворцом было промозгло. После мучительно долгого, проведенного на солнцепеке начала дня он испытывал облегчение. Ступени вели вниз и вниз, им не было конца. В нишах едва чадили свечи, тени поднимались и опадали, когда он проходил.

С каждым новым шагом становилось темнее, в темноте огоньки свечей горели смелее. Здесь, вдали от яркого солнечного света, время прекратило свой бег. Каменная комнатенка, грязный пол, деревянная плаха… Дару посетило чувство унылого, всеохватывающего одиночества. Как нуждался он сейчас в утешении, но не было рядом никого из любимых. С поразительной ясностью вдруг перед ним встало лицо матери — он увидел его снизу вверх, как в детстве, когда лежал у нее на коленях. Дару окутал пряный аромат ее благовоний, роз и мускуса.

Его бросили ничком на грязную землю, голову уложили на плаху. Дара прижался щекой к материнскому плечу — уютному, теплому, и его с головой укрыли ее длинные черные волосы.

Тук… — опустился меч.


Тук, тук, тук… Шах-Джахан слышал, как на реке прачки били о камни белье. Буйволы неподвижно лежали на мелководье. Сердце его стучало, дергалось, будто струна под невидимой рукой. Тадж-Махал колебался, покачиваясь в солнечной и пыльной дымке, один купол оставался неподвижным — висел в воздухе без опоры. Шах-Джахан застонал: Арджуманд, Арджуманд, призывая ее покинуть мраморные своды и занять свое место рядом с ним. Арджуманд часто приходила к нему, ночами. Ему снилось, будто она лежит рядом, исцеляя его, избавляя от одиночества. Когда он просыпался, голова была склонена, как будто только что лежала на плече любимой. «Женщину», — требовал он, чтобы не оставаться одному в холодной постели. Рабыни ждали призыва, они знали, что потребуются, но звал он не их.


Иса обернулся. Его окликнул солдат. Второй, стоявший рядом, держал золотую чашу, сверкавшую в его руках, как огненный шар.

— В чем дело?

— Мы хотим говорить с Шах-Джаханом.

— С его величеством, — поправил Иса, но солдаты не обратили на его слова никакого внимания. У империи был лишь один правитель, одно величество — Аурангзеб.

Иса не давал разрешения, но приехавшие решительным шагом вошли в Жасминовую башню, Саман Бурж. Утопив спину в подушках, Шах-Джахан лежал на тахте у мраморного ограждения и смотрел в окно. Его отражения множились в гранях бесчисленных алмазов, усыпавших стены покоев. Услышав шаги, он повернулся и приковал взгляд к чаше. На его лице отразился страх, глаза остановились. Он отвернулся, и Иса понял, что было внутри.

— Уходите! — Он проворно двинулся на солдат, выталкивая их, и тут же ощутил прикосновение кинжала к горлу; острие меча кольнуло его в грудь.

— Кто ты такой, чтобы нам приказывать? Падишах Аурангзеб прислал дар своему отцу. «Здесь — его любовь и утешение» — так сказал падишах.

Солдат сдернул с чаши покрывало.

Незрячими глазами на них смотрел Дара.


Гопи, опасливо ступая, вышел через порталы на яркий солнечный свет. Сад был заброшен, гробницу никто не охранял. Он посмотрел на длинный узкий канал — фонтаны на нем не били. В темной воде отражался сияющий белый купол. Гопи прислушался к дремотному стрекоту насекомых. Людей не было слышно — только из-за реки и высокой стены доносились далекие голоса. Мир закрыл глаза — гробница была в его распоряжении. Гопи чуть помедлил, задержался в тени ворот. Потом ступил вниз, все еще ожидая, что вот-вот подбежит стражник и грубо, властно выпихнет его наружу. Не верилось, что он в саду, любуется этой красотой — сочной травой лужаек, пышными розами, лилиями, каннами, ноготками… Для мусульман ноготки — траурный цветок, символ смерти, и здесь их было очень много, всех размеров и расцветок. Цветники окаймляли деревья, всевозможные: манго, лимоны, кипарисы. Кипарис был и на резьбе, украшавшей гробницу, — особое дерево, символ Тамерлана.

Гопи шел по тропинке сбоку от фонтана, поглядывая на собственное отражение в неправдоподобной близости от очертаний гробницы. Он подошел поближе — здание стало громадным, нависло над ним. Раньше он видел гробницу только с большого расстояния, откуда она не казалась столь величественной.

Когда Гопи вступил в тень, отбрасываемую мавзолеем, ему показалось, что он в сказке. Здание высилось, как гора, чтобы посмотреть на купол, приходилось закидывать голову, дойдя до цоколя, Гопи уже не видел мавзолея целиком. Он бегом припустил по ступеням к входу. На минуту он остановился, чтобы полюбоваться изящной мраморной аркой, сплошь покрытой резным орнаментом. В углу арки пчелы устроили черное пухлое гнездо.

Толкнув серебряную дверь, Гопи увидел джали. Замерев на пороге, он смотрел не отрываясь. Сквозь ажурный узор окна, выходящего на запад, пробивался мягкий, приглушенный свет. Падая на джали, он, казалось, менял саму структуру мрамора, превращая во что-то хрупкое, полупрозрачное, светящееся, словно камень сам был источником света. Гопи подумал, что и в темноте мрамор, должно быть, светится, живет собственной жизнью. Мозаичные узоры — листья и цветы, красные, зеленые, голубые, — сверкали, будто светлячки, озаряющие по ночам сад.

Гопи сразу догадался, какую именно панель всю жизнь, до самой смерти, вырезал отец. Его словно магнитом притянуло к ней, пальцы гладили камень, касались его любовно, как тела женщины, будто он надеялся через холодный камень дотянуться до отца. Печаль захлестнула: отец создал такую красоту, а его самого нельзя ни увидеть, ни поцеловать…

Наконец, он разглядел в глубине саркофаг. Осторожно вступив внутрь ограды, Гопи обошел вокруг мраморной глыбы, но так и не коснулся ее. Поведение мусульман казалось непостижимым: зачем воздвигать такие пышные гробницы, ведь тело бренно, после смерти оно обращается в ничто? Он посмотрел вверх, на золотой фонарь — тот не горел — и на громадный купол. Поразившись величию сооружения, он не сдержал восторженного вскрика — из-под свода, передразнивая, тихо отозвалось эхо. К этому времени Гопи успокоился, поняв, что у него есть бездна времени, чтобы не спеша изучить все. Из уважения к духу гробницы он переходил из зала в зал бесшумно, присматриваясь к игре света и тени, поражаясь тому, какой труд был вложен в это сооружение. Из окон каждого зала он бросал взгляд на джали, детище отца. Наконец, после стольких лет, джали принадлежала отцу — и ему, Гопи. Все его детство прошло в этой работе, оно было вложено в нее, как капитал, — и не только его, но и другое детство, другие жизни и смерти — его сестры и брата, отца, матери. Духи умерших тоже были здесь, в этом просторном мавзолее, вместе с бесчисленными духами людей, трудившихся все эти годы, чтобы увековечить великую любовь, вознести ее вверх, оторвать от земли.

Гопи касался стен, кончиками пальцев нежно ласкал бесценные камни, выложенные в цветочный узор.

Он вдруг понял, что заходил сюда попрощаться. Смелость, с которой он вошел, презрев возможное наказание, выросла именно из желания сказать последнее прости. На пороге гробницы он не знал, что его ждет, все эти годы он представлял, что здесь голо и пусто, и никак не ожидал увидеть подобное великолепие. Что ему делать? Уехать отсюда? Вернуться в родную деревню, которую он не помнил, лежащую за две тысячи косов от Агры? Невозможно… Он не может оставить здесь духи отца и матери… Нет, дело не в этом, он обманывает себя. Если быть правдивым с самим собой, он не может бросить эту гробницу. Гопи почувствовал, что нужен ей, нужно его мастерство, но главное — он сам отчаянно нуждался в этой красоте.

Он вышел на дневной свет, спустился по ступеням, зашагал к воротам. Погруженный в свои мысли, он не оглядывался. Предстояло изменить всю свою жизнь, подчинить ее новой любви. Он не может вернуться к незнакомым людям — в крохотной деревушке, окруженной зелеными полями, они навсегда останутся чужаками. Здесь у него семья: брат, сестра, дядя — пусть далекий, но благосклонный. Им нужно остаться. Он и здесь не забудет, что он — ачарья. Это его ремесло, и, если будет на то воля богов, он сумеет найти женщину своей касты, на которой сможет жениться, а потом найдет жену для Рамеша и мужа для Савитхи.

Гопи устроился на своем привычном месте за стеной, в тени священного фикуса. Потом, как делал его отец и как делал отец его отца, он погрузился в долгие размышления над куском мрамора. Это был куб высотой ему по колено. Прикрыв глаза, Гопи увидел в камне бога — не Дургу, а Ганешу, бога счастья, мудрости и богатства.

1076/1666 ГОД

Шли годы, дворец за массивными стенами Лал-Килы казался бы заброшенным, если бы не огоньки, трепетавшие по ночам в мраморных нишах. Внизу его охраняли стражники, никому не позволявшие войти. Служба у стражей была необременительна — империя утихла, улеглась сумятица, остались призраки, посещавшие дворец, да гробовая тишина, окружавшая его.

Шах-Джахан давно уже похоронил себя среди мрамора и красного песчаника. Он стремился умереть: жизнь его, лишившись всякого смысла, превратилась в бесцельное существование. Иса ежедневно читал ему «Айн-и-Акбари» или «Бабур-наме», иногда опальный правитель слушал письма от падишаха, своего сына.

— Меньше всего я хотел бы заслужить твое неодобрение, — читал Иса, — и для меня невыносимо, что у тебя, по-видимому, сложилось обо мне неверное представление. Взойдя на трон, я отнюдь не исполнился, как ты, должно быть, полагаешь, гордыней и самомнением. Ты и сам, учитывая более чем сорокалетний опыт, знаешь, какое это бремя — власть; тебе известно, какую тяжесть, какое страдание вынужден скрывать правитель от любопытных глаз. Ты, по-видимому, считаешь, что я должен уделять меньше времени и внимания объединению и безопасности страны, что лучше было бы сосредоточиться на планах завоевания новых земель и их осуществлении. Не отрицаю, правление великого монарха должно быть отмечено великими завоеваниями, согласен и с тем, что, полностью отказавшись от попыток расширить границы империи, я навлек бы бесчестие на текущую в моих жилах кровь нашего предка, Тимура. Однако меня нельзя упрекнуть и в бесславном бездействии. Я хотел бы напомнить, что далеко не всегда величайшие завоеватели были и самыми достойными правителями. Нередко народы мира оказывались порабощены дикими варварами, а громадные захваченные земли порой не удавалось удержать более чем на несколько лет. Великий монарх, по-моему, тот, для кого главное дело его жизни — справедливо править своим царством и подданными.

— Я не желаю выслушивать это! — раздраженно вскричал Шах-Джахан. — Он только бередит забытые раны. Я старик. Пусть избавит меня от своих раздумий, как он избавился от меня.

— Он ищет прощения, ваше величество, — мягко возразил Иса.

— Моего? Прошло восемь лет, а властитель империи все еще просит прощения у старика? Да и на что оно ему, мое прощение?

— Вы не даровали его…

— Разве я могу? Он убил двух моих сыновей, третьего держит в темнице. Разве отец может простить такое? — ответь мне, Иса. Сыновья Арджуманд лежат в могилах, ее супруг находится здесь, в этой тюрьме. Ему нет прощения!

Иса не возражал. Каждый раз было одно и то же — Шах-Джахан не слушал возражений.

Джаханара, которая с любовью заботилась об отце, также не прощала.

Не дослушав письма, Шах-Джахан удалился в мечеть Мина-Масджид. Если он молил о ниспослании смерти Аурангзебу, молитвы не были услышаны… Если он молил о собственной смерти, его также не слышали…

Бесконечное время растрачивалось на музыку, еду и питье, на ночи с юными рабынями. С возрастом страсть не угасала: тела невольниц, нежная кожа и тонкие ароматы по-прежнему возбуждали Шах-Джахана. Наслаждения плоти немного облегчали страдания несчастной души.

Однажды утром Иса, придя будить его, обнаружил, что молитвы дошли до Аллаха. Шах-Джахан лежал на тахте, глядя на светлый, нежно-розовый в лучах зари купол Тадж-Махала. Иса закрыл Шах-Джахану глаза, ласково поцеловал ввалившиеся щеки и обнял своего повелителя. Попрощавшись с ним наедине, он позвал Джаханару.


Шах-Джахан лежал рядом с Арджуманд, в простом мраморном саркофаге. В гробнице, как и в сердце Исы, царил мрак.

Иса пришел ночью, после похорон. Ступая по розовым лепесткам, все еще покрывавшим пол, он опустился на колени и поцеловал холодный камень, под которым покоилась Арджуманд. Он долго не отрывал от камня губ, и губы стали такими же холодными, как камень; слезы падали и падали на мрамор. Сколько времени он провел так, он и сам не знал. Вдруг он увидел свет фонаря и услышал чьи-то шаги. Проворно поднявшись на ноги, он отскочил в угол.

В желтом свете фонаря Иса узнал падишаха. Аурангзеб стоял молча, не отрываясь глядя на могилы. Опустив фонарь, он распростерся перед могилой матери, прижался к камню лбом, потом губами, то же проделал и у могилы отца. Встав на ноги и повернувшись, он увидел Ису.

— Ты удивлен, Иса?

— Нет, ваше величество. Вы их сын.

Пламя, разгоревшись, осветило лицо Аурангзеба. Иса не видел его много лет. Глаза, затуманенные грустью, подозрительно ярко блестели. Прежде чем свет снова ослабел, Иса успел заметить печать глубокого одиночества, отмечавшую лицо каждого правителя.

— Я видел его лицо. Он совсем не постарел, — сказал Аурангзеб.

— Вы счастливее его — вашего лица он так и не увидел.

— Я ли в том виноват? Его жизнь была отголоском прошлого… Лица своего отца он так и не увидел…

— Значит, вина зарыта в могилу.

— Вина! Я и не мог пойти по другому пути. Я уничтожил братьев по тем же причинам, по которым он уничтожил своих. Но он обвинил и проклял меня за то, что я сделал. Это несправедливо! — Затем, понизив голос, Аурангзеб произнес: — Но я пощадил его. И пощадил Мурада. Иногда я спрашиваю себя: могло ли все пойти по-другому, если бы она была жива?

— Могло ли? А ты бы прислушался к голосу матери, молившей оставить в живых Дару?

— Может быть, но мы с ним всю жизнь были соперниками. Весы любви — иншалла.

Он взялся за фонарь, потом спросил:

— А ты, Иса?

Иса понял его.

— Я любил всех вас одинаково, ваше величество, всех поровну.

— Ты ничего не получил от нас, в отличие от многих. Я буду заботиться о тебе до последнего дня.

Аурангзеб ушел, и Иса возобновил свое бдение.

Загрузка...