Верка некрасивая. Другие тоже, бывает, не блещут. Но в них есть искорка или бесенок, который и остановит чей-нибудь взгляд. Обернется прохожий, влюбится, да еще… Впрочем, о том, что на ней кто-нибудь и когда-нибудь женится, Верка давно уже не думала.
Тридцать два года. Бледное, плоское лицо. Едва заметные ресницы, которые словно карандашом обвели круги, где медленно поворачивались светлые глаза. Рот большой, пухлый, но опять какой-то бесцветный. Пробовала Верка мазать губы помадой. Ничего не вышло! На лице появлялись яркие губы, но тотчас исчезало все остальное, особенно брови. А если намазать еще и брови — становилась Верка похожей на расписную матрешку.
Так и жила она некрасивой. Утром торопилась на работу. Принимала одну за другой телеграммы. Изредка, не поняв закорючек торопливого почерка, переспрашивала слово. Лица тысячами мелькали в окошке, но Верка уже не искала среди них того, которое могло бы дать ей хоть каплю чувства. Верка давно в это не верила, хотя в глубине души что-то беспокойное начинало ворошиться, требуя от нее то озлобления, то тяги к тому, что у других называлось «семья».
Верка, однако, не жаловалась, молчала. С готовностью выслушивала все житейские тайны своих подруг. Даже иногда они заполняли ее настолько, что обычная вялость исчезала, и Веркино лицо принимало озабоченное выражение. Когда же все улаживалось и рассеивалось, Верка снова была опустошенной и сердилась неизвестно на кого, упрямо думая, что ее обошли, обокрали.
Три года назад Верка похоронила мать. И сразу осунулась, затихла. На работе отнеслись участливо. Даже сам начальник отделения подошел и сказал:
— Тяжело, да! Эх, Веруха, ничего тут не попишешь… — Утешать Иван Саввич не умел, да и боялся лишним словом посыпать соль на Веркино сердце. Потрепал ее по плечу и добавил: — Ты вот что, работай, не давай себе покоя. Глядишь, оно и образуется.
Потом иногда она ловила на себе его ласково-одобряющий взгляд и работала, работала. И вдруг неожиданно для себя оказалась в самом центре внимания. Ее фотография висела с фотографией Ивана Саввича на Доске почета рядом. Верку это очень обрадовало, но про себя она думала:
«Угораздило же! Другие хоть на карточках получаются, а у меня, кроме носа, и смотреть не на что». И все же почет ей льстил.
Как-то Иван Саввич подошел к ней и сказал:
— Я — человек прямой. Хорошая ты, Верка. От всей души желаю тебе… — он запнулся. — Знаешь, у нас сегодня это… пельменник. Сыну моему на заводе премия вышла. Так вот, давай приходи.
Верку в жар бросило. Она покраснела и тихо сказала:
— Ладно.
И тут первый раз за много лет ее посетила надежда. Она слыхала, что сын у Ивана Саввича вдовый и что Иван Саввич никого не звал с почты к себе домой — хорошо знала. «Неспроста!» — думала Верка и собиралась взволнованно, осторожно, тщательно. Надела свое синее, с плиссированной юбкой платье. Хотела пойти в парикмахерскую завиться. Но вдруг испугалась, что это не пойдет к ней и может повредить тому, без чего она уже не мыслила жизни. По простоте своей она решила не идти с пустыми руками и пошла в «Детский мир». Тут сама, точно ребенок, растерялась, не зная, какую же из игрушек унесет отсюда. Пожалуй, вот этот черный конь, который словно застыл в ожидании седока: возьми уздцы, так и понесет тебя вскачь.
— Простите, пожалуйста, сколько стоит эта игрушка? — робко спросила Верка.
— Пятьдесят рублей сорок копеек.
Верка открыла сумочку.
— Надо же! Всего только…
Продавщица не дала ей медлить:
— Мы давно не получали этот товар. Игрушка замечательная. Ваш ребенок будет доволен.
При словах «ваш ребенок» Верка вздрогнула, покраснела и, благодарно взглянув на продавщицу, сказала:
— Выпишите, пожалуйста.
Она вышла из магазина радостная и даже рассмеялась, подумав:
«Не на троллейбусе, а на коне пронесусь четыре остановки». В кармане у нее одиноко болтался гривенник.
Запыхавшись, румяная, появилась она в открытой двери перед Иваном Саввичем. Старик удивленно заморгал, глядя на нее. Что-то новое, необыкновенное появилось в Верке и приятно поразило его.
— Что ж опаздываешь-то? Заждались! Проходи, проходи…
Ей представили всех, кто был. Но Верка не могла почему-то запомнить ни одного имени. Вот он, сын Ивана Саввича. Коренастый, чубатый. С узкими щелками глаз, которые без конца смеются. Даже плотно сжатый рот не делает его строгим. Подвижные руки. То теребят салфетку, то гремят вилкой о краешек тарелки. Вносят пельмени. В большой супнице их такое множество, словно это отварили простые рожки. Они клубятся паром. Кусок сливочного масла мгновенно тает, растекаясь кое-где пенными струйками, а пельмени, будто разомлев окончательно, отлипают друг от друга, разваливаясь по тарелкам.
Верка счастлива. В соседней комнате проснулся мальчик. Она слышит его смех:
— Ух ты, коняга!
Его, еще сонного, в пижаме, выводят в столовую. Он не похож на отца. Почему-то наголо острижен. Для школьника мал.
Ему объясняют, что это она принесла коня. Взгляд его все же недоверчив.
Вокруг веселье. Вскоре пельмени съедены, и только в селедочнице плавает уцелевший лук. Мальчик стоит около Верки, не дичится. Верка тоже не чувствует робости. Смеющиеся глаза сына Ивана Саввича заставляют ее краснеть и взволнованно разглаживать руками складки плиссированной юбки.
Первыми уходят родственники. Их шумно провожают. И Верке кажется, что ей тоже нужно уходить. Она поднимается, подходит к портьере. Но здесь внезапно останавливается, не зная, что делать…
Голос Ивана Саввича звучит глухо, ворчливо:
— Тоже выискался гусь! Не с лица воду пить. Девка работящая, душевная. Мальцу твоему чем не мать? Все вы с норовом!
— Ты, батя, по старинке живешь. А невесту позволь мне самому выбрать. Ты по близорукости опять матрешку какую-нибудь в родные запишешь…
Верка быстро подходит к патефону. Хриплая, дребезжащая пластинка режет слух, и Верке кажется, что еще немного, и она заплачет в голос, по-бабьи… Нельзя, нельзя… Нужно сфальшивить, как патефонная пластинка, и тогда никто не разберет, что в голосе слезы.
На улице сын Ивана Саввича держит ее локоть и говорит, а Верка идет так, как всегда с работы, не торопясь и не заботясь, что слякоть оставляет грязные брызги на ее чулках.
— По понедельникам мы обычно кончаем раньше. Если вы разрешите, то в кино пойдем, а то к нам в клуб учиться танцам…
Это и есть первая фраза, которую слышит и понимает Верка. Она еще по-прежнему бредет рядом с ним молча. Но, улыбнувшись, отвечает:
— Вам же, наверное, скучно будет, — лицо ее совершенно бесстрастно, но голос выдает тревогу.
— Отчего же! — Глаза его опять смеются, и Верке вдруг очень хочется, чтобы тот разговор за портьерой, как постоянный ярлык «старая дева», был только ее болезненным воображением.
Потом она, не веря, все-таки ждет понедельника за понедельником. Иван Саввич почему-то ведет себя так, точно что-то должен Верке, а отдать не может. Проходит время, и Иван Саввич не выдерживает. Остановившись как-то у Веркиного стола, говорит:
— Все собираюсь сказать тебе… Петька наш уехал. Уехал на освоение, — он помедлил, нажал большим пальцем на телеграфный бланк, но, видимо, не придумав предмета, что должен был осваивать сын, Иван Саввич скомкал бланк, бросил его в корзинку, нахмурился и вяло пробормотал:
— На улице-то распогодилось как будто!
Верка усмехнулась. С этого дня она чувствовала себя постаревшей, и каждый шепот за спиной, косой, непроизвольный взгляд, даже звук ее имени заставляли Верку вздрагивать.
«Верка» — как часто она задумывалась над тем, что даже в этом коротеньком имени для нее находится обида. И в самом деле, где бы она ни появлялась, цепкое неуважительное имя спешило за ней. Перекочевало ли оно со двора, что был наискосок от почты, или пришло с курсов, где ее действительно помнили «Веркой», только первый седой волос, появившийся на виске, почти незаметный, стал для нее грустным подтверждением обиды, таившейся в навязчивом имени.
Однако постепенно обида и раздражение стали привычными. У Верки появилось новое, доселе неизведанное ощущение: быть рядом со всем, в чем она видела жизнь. Какая грустная мягкость появилась у нее на работе! Она теперь не принимала телеграммы безучастно. Она перекладывала значение иной телеграммы так, если бы торопливые строки были посланы именно ей. И иронически улыбалась при мысли, сколько волнений доставила бы она человеку своим холодным надуманным молчанием.
Иногда Верка, окончив работу, шла в сквер. И там подолгу наблюдала за тем, что всегда оставалось неизменным: матери, дети, бабки с внучатами. Весенние ли полутона трепещущей зелени, или жухлость осенних листьев — ничто не могло изменить какого-то своего, особенного счастья на лицах людей, следящих за малышами. Верка, возвращаясь со сквера, замечала и в себе стремление ощутить такие же улыбки, какими улыбались люди в сквере. Но шли дни, а улыбка лишь кривила Веркины губы.
Она замкнулась в себя и стала совсем неприметной. Только изредка лицо ее заострялось, принимая жесткое болезненное выражение, и Верке очень хотелось, чтобы эта боль захлестывала всю ее целиком; тогда остальное отходило, и Верке казалось, что ей еще не так долго мучиться. Собственно говоря, зачем и для кого она живет? Кончилась стопка бланков, кончился рабочий день. А дома время ползет по-черепашьи. «Скорее бы завтра!» — твердила вечером Верка. Она не шла к врачам, однако грелку подолгу держала на правом боку. И если бы случайно, на работе, боль не заставила ее вскрикнуть, то Верка и не узнала бы, что больна, больна давно и серьезно.
К тому, что она очутилась в больнице, Верка отнеслась спокойно, будто так и должно быть.
В палате их было трое. Веркина кровать стояла в углу у окна; рядом кровать занимала молоденькая женщина, быстрая, словоохотливая, считавшая свой вырезанный аппендицит верхом всех заболеваний. В другом углу лежала женщина с перитонитом. Ее возраст определить было трудно, как и то, о чем она думала. Несколько раз в день к ней приносили ребенка. Верке очень хотелось поглядеть на него, но женщина садилась так, чтобы всем была видна ее спина и локти рук, напряженно держащих ребенка.
Однажды Верке удалось увидеть ее лицо в это время. И Верку ошеломило: вместо счастья на лице у женщины было выражение густой тоски.
С тех пор та, что лежала в другом углу, насупясь и не радуясь своему ребенку, Верку не занимала, она даже относилась к ней почти враждебно. И когда приносили ребенка, у Верки появлялось такое чувство, будто женщине этой опротивело даже святое, о чем она, Верка, могла только мечтать.
Верка отворачивалась, но изучать трещины на потолке надоедало. Они не менялись, хотя штукатурка по утрам белесыми веснушками покрывала столики и одеяло. Не менялся и больничный порядок дня. Лишь стук, раздавшийся по трубе отопления, всполошил всю палату. Наверное, никто не обратил бы на него внимания, если б не Верка. Прослушав, она криво ухмыльнулась и сказала:
— Наверху-то мужчины лежат. Вот привет шлют. Как здоровье, интересуются.
— Да? — оживилась соседка. — Ну-ка, отстучи ответ. Можешь?
Верка покачала головой, а про себя подумала, что бабенка действительно «молодайка», у нянечек глаз верный, уж прозовут, так прозовут, — и отстучала все, что диктовала бойкая дамочка. Верку это заинтересовало. Втайне, про себя, она решила, что, может быть, он тоже работает на телеграфе. И, отстукивая утром дамочкин привет, она, зардевшись и не глядя на соседок, отстучала свой вопрос:
— Откуда знаете Морзе? На телеграфе работаете?
После вопроса стук долго не раздавался.
Вечером в окне появилась шапка мужа веселой соседки. Набросив на голову полотенце, чтоб не простудиться, дамочка стремглав очутилась у окна. Пошла обычная беседа. Одно отвечала ока громко и весело, другое — тихо, гортанно и косясь на соседок. Верка по движению губ улавливала каждое слово. Вдруг ее точно обожгло. Что? Опять… Да, дамочка ему отвечает:
— Да ну, глупый, скоро уж дома буду. Только приди забрать меня. Представляешь, компания: в одном углу — старая дева, в другом — мать-одиночка.
Верка сжалась, точно от удара, посмотрела на ту, что кормила ребенка. Она была все такой же безучастной. Верке хотелось закричать:
«Не сметь! Я… мы… люди!» Но кому она должна швырнуть этот крик? Кому? Разве не люди выдумали ярлык, который заставляет ее съеживаться? Старая дева! Да, пусть, но и камень, о который все задевают, ведь и тот ожил бы, пожалуй, от беспрестанной боли. Все, что касалось Веркиного «я», было обнажено настолько, что задень даже нечаянно, но грубо, и целый поток раздражения мог бы почти убить обидчика.
Перед сном та, что лежала в другом углу, попросила пить. Верка спокойно подала ей стакан воды. Теперь она относилась к ней с каким-то двояким чувством — жалости и отвращения. Верка решительно отказывалась понимать эту женщину. Ребенок! Когда Верка о нем начинала думать, все трещины на потолке сливались и белый массив штукатурки начинал голубеть. Потом в глазах у Верки появлялись облака, и она начинала дышать по-весеннему: взволнованно, жадно и глубоко. Стук, все еще раздававшийся сверху, нарушал ее раздумья. Он был с каждым разом увереннее и, наконец, опять всполошил всю палату:
— Завтра иду на рентген. Жду на свидание возле бака с кипяченой водой.
Веркина соседка расхохоталась. Схватив подушку, она взбила ее маленьким кулаком и воскликнула:
— Ага, попался! Ну, Верочка, собирайтесь. Возьмите мой халат, он, кажется, помоднее, и давайте нарушим больничный режим.
Верка даже опешила. Вот уж поистине взбалмошная бабенка!
— Нужно вам, так идите сами, — огрызнулась она.
— А что? Ради шутки. Бука вы. Вот возьму и пойду.
Сначала Верка сделала вид, будто не замечает сборов соседки на свидание. Но когда та уже стояла у бака с кипяченой водой, Верку забрало за живое. Кто он? Какой? Высокий, прихрамывает. Лица не разобрать. Стоят, разговаривают долго. Видно, она понравилась. Верке вдруг беспричинно сделалось тоскливо. Она легла ничком на койку и едва прикоснулась к обеду. Настроение ее не стало лучше и после пяти, когда веселая, удачливая соседка, забыв про больницу и аппендицит, собрав вещи, уехала домой.
Верка мучительно ждала стука. Вечером стук раздался. Верка не отвечала. Диктовать было некому, а самой сказать ему нечего.
Утром стук повторился настойчивее. Верка опять промолчала, а в обед, когда он отстучал: «Волнуюсь, почему не отвечаете, как здоровье? Завтра иду на рентген, приду навестить!», Верка хотела уже ответить, но нянечки, сестра и врач, толпившиеся у той, что лежала в углу, помешали.
Назавтра действительно его стриженая голова появилась в дверном просвете. Увидев пустую койку и двух незнакомых женщин, он все же спросил:
— Где? — кивком головы показывая на пустую койку.
Что-то помешало Верке сказать правду. Она некстати вынула из-под одеяла грелку и раздельно, чуть ли не по слогам, сказала:
— На процедуре.
Он ушел. Когда же Верку вызвали на укол, голова его снова появилась в просвете.
— Ну, чего ходите? Лгут! Все кругом. Выписалась она!
Он помедлил.
— Не слышите? Говорят вам, нечего ходить!
Выкрикнув, женщина с ребенком неожиданно зарыдала.
Он испугался, сделал движение вперед, но тотчас скрылся за дверью.
Палата наполнилась опять нянечками, пришла дежурная сестра, послала за врачом.
А Верка все ждала стука. Она тянула руки к батарее, словно желая согреться, отдергивала пальцы, прислушивалась. Стук не раздавался.
Верка ждала и назавтра, ждала и думала: «Как грустно жить, когда и ждать, собственно, нечего, а само это ожидание и есть единственная цель в жизни».
Взгляд ее снова был на потолке. Там опять появились трещины, все те же четыре старые трещины. Режим не нарушался. Верку больше ничто не удивляло: ни бесконечные вскрикивания той, что лежала в углу, ни кислородные подушки. Ребенка не приносили второй день. Было скучно. На третий день в палате осталась одна Верка.
Нянечка, меняя постельное белье на койке, стоявшей в углу, повернулась к Верке спиной. Верка скорее почувствовала тихий вздох и пытливо спросила:
— Отмучилась? Ночью?
Нянечка поглядела на Верку своими добрыми глазами и ничего не сказала.
— Ребенка-то куда теперь?
— Известно куда. В ясли сначала, а потом в детдом.
— Нянечка, если в детдом, так его, значит, можно усыновить?
— Это уж как ему в жизни положено. Может, и найдется человек.
— А сейчас можно?
— Чего?
— Усыновить…
— Чего? — нянька недоверчиво оглядела Верку и, взяв грязное белье, сердито пошла к двери, словно всем видом своим хотела сказать: нашла время шутки шутить.
Верка вскочила с постели, подбежала к нянечке, схватила ее за плечи:
— Только правду, только правду: вот сейчас из больницы я могу уйти с ребенком?
Нянечка больше не глядела на Верку. Она уложила ее в постель, села в ногах.
— Значит, детей у тебя нет. Мужа, говоришь, тоже. Коли квартера есть да работа… Чего ж, бери. Женщина ты в летах. После операции поздоровеешь. С ребенком-то лучше. Опять же от государства каждый месяц пятьдесят рублей получать будешь.
— Зачем? — Верка доверчиво и удивленно посмотрела на няньку.
— Как же? Полагается. Ведь ты же будешь считаться «мать-одиночка», — сказала нянечка.
Но Верка даже не обратила на это внимание. Первый раз ярлык не вызвал в ней раздражения. Быть может, потому, что в нем все-таки было слово «мать».
На потолке опять исчезли трещины. Верка лежала молча и тихо улыбалась: в глазах ее стоял ребенок.
1955