Книга четвертая В ВОДОВОРОТЕ

Глава I

Нет, нет, я совсем здоров. Прямо, здоров. Пожалуйста, оставьте меня одного. Вы хотите, чтобы я смеялся? Ха! Ха! Вот так, хорошо?

― Нет, совсем не хорошо. Очень далеко до хорошего, мой мальчик, и тут-то именно вам придется собраться с духом, для сердечного разговора с вашим дядюшкой.

Это происходило в большой хижине на Золотом Холме, и Блудный Сын обращался ко мне. Он продолжал:

― Теперь послушайте, дитя. Когда дело касается до выражения чувства, я достоин детского сада; когда приходится держать высокопарные речи, я то и дело сбиваюсь. Но когда нужно быть верным товарищем, опорой, тогда нечего искать меня ― я тут. С той самой минуты, как мы отправились в путь, я сильно привязался к вам. Вы всегда были отзывчивы ко мне и не будет дня, чтобы вы не могли поесть по моему обеденному талону. Мы вместе проделали путь треволнений. Вы всегда были готовы поднять самый тяжелый конец бревна. И когда бог старался как мог растереть человека в желток, вы оставались белым насквозь. Послушайте, дружище, мы побывали вместе в тяжелых местах, прошли через тугие времена и теперь пусть у меня отнимется язык, если я буду стоять рядом и смотреть, как вы катитесь вниз, а дьявол смазывает рельсы.

― О, я вполне здоров теперь, ― запротестовал я.

― Да, вы вполне здоровы, ― повторил он мрачно. ― Вы олицетворенный «вполне здоровый человек». Это зацепка для вас. Я видел уже таких «вполне здоровых людей», попадавших по кратчайшему пути в костяной склад. Вы вполне здоровы. Однако за последние два часа вы сидели с этим вашим видом: «передайте последний привет моей матери» ― и не обращали на веселое пламя моей болтовни ни малейшего внимания. Вы едите не больше больного воробья и часто по ночам не закрываете ни одного глаза.

Вы выглядите хуже дьявола в бурю. Вы потеряли свою хватку, мой мальчик. Вас не интересует больше, идут ли в школе занятия, и, право, не будь ваших друзей, вы бы очень охотно совершили кратчайший переход через Великий Перевал.

― Вы немного торопитесь, старина.

― О, совсем нет. Вы сами знаете, что равнодушны ко всему. Вы вбили себе в голову, что жизнь есть род каторги, которую вам осталось только отбывать. Вы не ждете больше от нее никакой радости. Посмотрите на меня. Каждый день для меня солнечный. Если небо голубое, оно нравится мне, если оно серое ― я люблю его не меньше. Я никогда не терзаюсь. К чему это? Вчера умерло, завтра всегда будет завтра. Все мы имеем «сегодня» и наше дело прожить его так, как только мы умеем. Вы тратите столько же пара на квадратный дюйм терзаний, сколько понадобилось бы на квадратный ярд тяжелой работы. Выкиньте тоску и вы получите несравненную программу.

― Вам легко проповедовать, ― сказал я. ― Вы забываете, что я был очень болен.

― Да, это не бредни сиделки. Вы чуть-чуть не сковырнулись. Тиф ― серьезная штука даже в лучшем случае. Но, когда в самый разгар его, вы впадаете в бешенство, проделываете ночную вылазку из больничной палаты и попадаете на Спуск в таком виде, как если бы прошли через молотилку, что же! ― тогда вы можете быть уверены, что лезете прямо в пасть смерти. И вы сдались, вы не захотели бороться, вы уклонились, но молодость и крепкий организм боролись за вас. Они залечили ваши раны, они смягчили ваш бред, они охладили вашу лихорадку. Это была славная запряжка, и она вывезла вас. Казалось, они тащили вас сквозь щелку, но они знали свое дело, а вы не проявили им самую малость благодарности, как будто думали, что не их дело вмешиваться.

― Мои страдания глубже физических.

― Да, я знаю. Тут еще замешана девушка. Вы кажется были уверены, что это единственная девушка во всей этой сметенной богом зеленой куче. Пока я стоял лагерем у вашей постели, прислушиваясь к вашему бреду, и превращаясь в душителя, как только вы забирали себе в голову подурачиться, вы выболтали всю историю. О, сынок, почему вы не рассказали этого раньше, вашему дядюшке? Почему вы не вразумили меня? Я мог бы дать вам верное направление. Разве вы когда-нибудь видели, чтобы я брался за дело, не приведя его к хорошему концу? Да ведь я настоящая брачная контора, воплощенная в одном человеке. Я давно заставил бы вас прогуляться под звуки свадебного марша. Но вы молчали, как мумия. Не хотели довериться даже своему старому товарищу. Теперь вы потеряли ее.

― Да, я потерял ее.

― Вы не встречали ее с тех пор, как вышли из больницы?

― Раз, только один раз. Это было в первый день. Я был худ как рельса, бел, как подушка, с которой только что поднял голову. Отсрочка смерти была написана на мне. Я устало плелся, опираясь на палку. Я думал о ней, думал, думал беспрестанно. Всматриваясь в лица толпы, запрудившей улицы, я рисовал себе только ее лицо. И вдруг я увидел ее перед собой. Она выглядела, как привидение, бедная малютка, и одно короткое мгновение мы всматривались друг в друга, она и я, два бледных изнуренных призрака.

― Ну, что же она сказала?

― Сказала? Она не сказала ничего. Она только посмотрела на меня. Лицо ее было холодно, как лед. Она смотрела на меня, как будто хотела пожалеть. Потом в глазах ее появились горечь и отчаяние, какие могут омрачить лишь взор погибшей души. Это мучительно действовало на меня. Мне, казалось, что она смотрит на меня почти с ужасом, как будто я что-то вроде прокаженного. Когда мы стояли так, она, казалось, готова была лишиться чувств. Одну минуту мне почудилось, что она покачнулась, затем она испустила сильный прерывистый вздох и, повернувшись на каблуках, исчезла.

― Она сразила вас.

― Да, сразила на смерть, старый дружище. Моей единственной мыслью была любовь к ней, вечная любовь. Но я никогда не забуду выражения ее лица, когда она повернулась, чтобы уйти. Казалось, будто я ударил ее хлыстом.

― И вы ни разу не видели ее с тех пор?

― Нет, никогда, Разве этого не довольно? Она не хочет больше говорить со мной. Не хочет больше поднимать на меня глаз. Я вернулся обратно в больницу, затем спустя немного перебрался сюда. Мое тело жило, но сердце было мертво. Оно никогда не оживет снова.

― О, ерунда, вы не должны так поддаваться обстоятельствам. Это убьет вас в конце концов. Подбодритесь! Будьте мужчиной. Если не хотите жить для себя, живите для других. Как знать, может быть все к лучшему. Быть может, любовь ослепила вас. Быть может, она не была действительно хорошей. Поглядите, как она теперь открыто живет с Локасто. Ее называют Мадонной, говорят, что она больше похожа на деву-мученицу, чем на любовницу развратного человека.

Я встал и посмотрел на него, чувствуя, что лицо мое исказилось от муки при этой мысли.

― Послушайте, ― сказал я, ― никогда Бог не вкладывал дыхания жизни в лучшую девушку. Здесь была подлая игра. Я знаю эту девушку лучше, чем кто-либо другой на свете, и, если бы все живущее стало уверять меня, что она скверная, я сказал бы им, что они лгут. Я сгорел бы на костре, защищая эту девушку.

― Тогда почему же она так жестоко оттолкнула вас?

― Не понимаю, не могу постигнуть. Я так мало знаю женщин, но я не поколебался ни на минуту, и сегодня, в своей тоске и одиночестве, я томлюсь по ней больше, чем прежде. Она всегда здесь, вот тут в моей голове и никакие силы не могут изгнать ее оттуда. Пусть говорят, что угодно, я женился бы на ней завтра же. Это убивает меня. Я состарился на десять лет за последние несколько месяцев. О, если бы я только мог забыть!

Он посмотрел на меня задумчиво.

― Скажите, старина, вы получаете вести от вашей старушки?

― С каждой почтой.

― Почему бы вам не вернуться домой? Это лучший выход для вас: вернитесь к матери. Она нужна вам. Вы порядком накренились. Небольших денег хватит там надолго, а вы можете рассчитывать на тридцать тысяч. Вы будете обеспечены, вы посвятите себя старой леди и снова будете счастливы. Время ― тот же паровой каток, когда нужно сглаживать шероховатые места в прошлом. Вы забудете все это, этот край и эту девушку. Все это будет казаться вам чем-то вроде последствий Валлийского сыра, съеденного на ночь. У вас было умственное несварение. Мне тяжело видеть ваш отъезд и, право, грустно потерять вас. Но это ваше единственное спасение. Поэтому, пожалуйста, поезжайте.

Мне никогда не приходило это в голову раньше. Дом! Как сладко звучало это слово. Мама, да мама утешит меня, как никто другой. Она поймет. Мама и Гарри.

― Да, ― сказал я, ― чем скорее это будет, тем лучше; я уеду завтра утром.

Итак, я встал и начал собирать мои немногочисленные пожитки. Рано утром я отправляюсь. Нет смысла тянуть с отъездом. Я попрощаюсь с этими двумя товарищами пожатием руки и слезой в глазах; хриплое «поберегите себя». Вот и все. По всей вероятности, я никогда больше не увижу их.

Джим вошел и спокойно уселся. С некоторых пор старик сделался очень молчаливым. Надев очки, он вынул свою изрядно потертую Библию и раскрыл ее. Там, в Даусоне, был человек, которого он ненавидел ненавистью, кончающейся только со смертью, но, ради мира своей души, он старался изо всех сил победить ее. Эта ненависть дремала, но по временам начинала шевелиться, и тогда в глазах старика появлялся взгляд тигра, делавший его некогда сильным и грозным. Горе врагу, если тигр когда-нибудь проснется!

― Я обдумываю план, ― сказал вдруг Джим. ― Я намерен вложить все свои двадцать пять тысяч обратно в землю. Ведь мы, старые рудокопы, остаемся игроками до конца. Дело не в золоте, а в добывании его; волнение, надежда, предвкушение удачи ― вот что нам дорого. Мы бойцы, и нам остается только продолжать сражаться. Мы не можем успокоиться. Перед нами земля, а в ней драгоценный металл, который она старается скрыть от нас. Наше дело ― вытащить его наружу. Это делается ради блага человечества. Рудокоп и фермер никого не обирают. Они сами спускаются в эту старую землю, умасливают ее, бьют ее, терзают ее, пока она не сдастся. Они трудятся на благо человечества ― фермер и рудокоп.

Старик многозначительно умолк.

― Так вот я не могу оставить золотоискательство. Я буду продолжать до тех пор, пока хватит здоровья и сил. Я собираюсь снова бросить в песок все, что получил. Я сделаю большое дело или выпущу свой заряд на воздух.

― В чем же вам план, Джим?

― А вот в чем. Я поставлю гидравлическую машину на своем Офирском участке. У меня большие надежды на этот участок. Никому еще не приходило в голову предположение работать с водой. Там есть маленький ручеек, стекающий по склону горы, как раз в том месте, где она очень крутая. Там около ста футов водопада и весной довольно могучая струя скатывается кубарем вниз. Вот я и намерен задержать ее плотиной наверху, провести вниз по желобу, установить там аппарат «маленький гигант» и опять освободить ее, чтобы разорвать и взрыть почву. Это откроет новую эру в клондайкском золотоискательстве.

― Молодчина, Джим.

― Ценности лежат там, в земле, и мне надоел старый, медленный способ добывания их. А этот мне очень нравится. Во всяком случае, я измерен сделать опыт. Это только начало, вы увидите, как другие переймут это приспособление. Одиночке рудокопу время уйти; это только вопрос времени. В один прекрасный день вы увидите, что вся страна будет разрабатываться большими сильными черпаками, как в Калифорнии. Помяните мое слово, ребята, старомодный рудокоп должен сойти.

― Что же вы предпринимаете?

― Видите ли, я написал, чтобы мне прислали машину и надеюсь, что в следующую зиму машина будет в ходу. Штука уж в пути теперь. Алло! Войдите!

Посетители были Мервин и Хьюсон. Они зашли к нам по дороге в Даусон. Оба преуспели свыше всех мечтаний. Казалось, что они просто находят деньги, так старательно судьба подсовывала их им под нос. Они оскорбительно процветали. Они испускали пары удачи. В обоих произошла сильная перемена, перемена чрезвычайно типичная для золотого лагеря. Они как будто растаяли. Они были непобедимо веселы; однако вместо выдержки, когда-то отличавшей их, теперь замечалась предательская слабость, вялость, подчинение расслабляющим порокам города. Мервин был заметно худ. Темные впадины окружали его глаза и странная нервность искривляла рот. Он был «грозой женщин», как говорили. Он мотал на них деньги быстрее, чем делал их. Он был значительно более общителен, чем раньше, но чувствовалось, что его мужество, его боевые качества исчезли. В Хьюсоне перемена была еще заметнее. Его железные мускулы растянулись в ровное тело, щеки втянулись, глаза были мутны и налиты кровью. Тем не менее он изображал славного малого, говорил без хвастовства о своем богатстве и принимал покровительственный вид. У него было около двухсот тысяч долларов и он выпивал ежедневно бутылку бренди. Этим двум людям, так же, как и многим другим в золотом лагере, легкое неожиданное богатство шло на погибель. В пути они были великолепны; в болотах, в лесах, на высотах и равнинах они были господами среди людей, боровшимися с природой неукротимо, с упоением. Но когда битва была окончена, их руки бездействовали, мускулы опустились, они предались чувственным удовольствиям. Казалось, будто для них победа в самом деле означала поражение. Я был занят своими сборами и едва прислушивался к их разговору. Какой интерес могла теперь иметь для меня эта болтовня о грязи и песке, об участках и промывке? Я собирался оттолкнуть это все от себя, навсегда вычеркнуть из памяти, начать жизнь сызнова. Я буду жить для других. Семья, мама! Как восхитительно разгоралось снова мое сердце при мысли о них.

Но вдруг я насторожился; они говорили о городе, о мужчинах и женщинах, которые прославляли, или, вернее, бесславили его. Вдруг кто-то произнес имя Локасто. «Он уехал, ― говорил Мервин, ― уехал на большое дело. Он подружился с несколькими индейцами с реки Пиль и узнал, что они открыли слой высокого качества золотоносного кварца, где-то в западной части «по ту сторону». У него был образец породы, в котором ясно было видно золото, блестевшее насквозь. Это богатейшая почва. Джек Локасто последний человек, чтобы отказаться от такого случая. Он самый отчаянный игрок на Севере, ему не хватит никакого богатства. Теперь он ушел с одним индейцем и со своим товарищем, этим маленьким ирландским телохранителем Патом Дуганом. Они взяли с собой на шесть месяцев припасов и пробудут там всю зиму.

― Что сталось с его девочкой? ― спроси Хьюсон. ― Последней, с которой он жил. Помните, она ехала с нами на пароходе? Бедная малютка! Попалась-таки этому человеку. Мало ему женщин, как он, нужно еще захватить в свои когти лучших из них. Это была славная девчурка, пока он не принялся за нее. Если бы она была моей подругой, я всадил бы пулю в его отвратительное сердце.

Хьюсон рычал, как разозленный медведь, но Мервин улыбался своей циничной улыбкой.

― О, вы говорите о Мадонне, ― сказал он. ― Она поступила в кафешантан.

Они продолжали разговаривать о других вещах, но я больше не слушал их. Я был в трансе и очнулся только, когда они встали, чтобы уйти.

― Попрощайтесь-ка лучше с этим парнем, ― сказал Блудный Сын, ― он отправляется завтра в Старый Свет.

― Нет, я не еду, ― ответил я мрачно. ― Я отправляюсь не дальше Даусона.

Он вытаращил на меня глаза, попробовал убеждать, но я решился. Я буду бороться, бороться, бороться до конца.

Глава II

Берна в кафешантане! Слова не могут выразить всего, что эта простая фраза значила для меня. Два месяца я жил в тоскливой апатии страдания, но эта весть наэлектризовала меня к немедленному действию.

Когда Блудный Сын начал убеждать меня, я засмеялся горьким, нерадостным смехом.

― Я иду в Даусон, ― сказал я, ― и, если бы это был самый ад, я отправился бы туда за девушкой. Мне безразлично чужое мнение. Семья, общество, даже честь, пусть все это провалится; теперь они потеряли значение. Я был дурак, когда думал, что смогу когда-нибудь оставить ее, дурак! Теперь я знаю, что до тех пор, пока в теле моем есть жизнь и силы, я буду бороться за нее. О, я уже не чувствительный юноша, каким я был шесть месяцев тому назад. Я жил с тех пор. Я могу постоять за себя теперь. Я могу сталкиваться с людьми как равный. Я могу бороться, я могу победить. Я ничего не боюсь после того, что пережил. Я не придаю особой ценности жизни и намерен отчаянно бороться за эту девушку. Если я проиграю, значит не будет больше «меня» для того, чтобы бороться. Не старайтесь убеждать меня. К черту рассудок! Я иду в Даусон, и сотня человек не удержит меня.

― У тебя как будто появились новые трюки в репертуаре, ― сказал он, глядя на меня с любопытством, ― ты ставишь меня в тупик. Иногда мне кажется, что ты кандидат в сумасшедший дом, иногда же я снова начинаю думать, что ты в своей тарелке. Теперь твой рот принял угрюмое выражение, а в глазах появился жесткий взгляд, которого мне не приходилось еще видеть. Что ж, может быть ты добьешься своего. Ну, во всяком случае, желаю удачи.

Итак, попрощавшись с большой хижиной и обоими моими товарищами, грустно глядевшими мне вслед, я направился вдоль Бонанцы. Была половина октября. Жестокий ветер пронизывал меня до мозга костей. Страна лежала опять скованная под покровом снега, и небо было бледно и зловеще. Я шел быстро, полный мучительной тревоги, терзавшей меня до того, что я едва замечал дорогу; я думал только о Берне и о Даусоне.

Я пришел как раз во время, чтобы увидеть отплытие последнего парохода. Река уже «несла лед» и с каждым днем его зубчатые края ползли все дальше к середине течения. Огромная унылая толпа стояла на пристани, когда маленький пароход повернул в канал. На палубе было шумное общество; много городских женщин кричали на прощанье своим друзьям. Там было непринужденное экстравагантное веселье; на пристани же ― печальная попытка к самоутешению. Последняя лодка. Они следили за тем, как весло ее у кормы разрезало замерзающую воду. Они следили за тем, как она медленно прокладывала себе путь через все более утолщающиеся полосы льда. Они продолжали следить за ней, когда она была уже далеко, борясь с клондайкским течением. Тогда, грустные и упавшие духом, они возвращались в свои одинокие хижины. Никогда уединение не казалось им таким горьким. Еще несколько дней и река будет натянута так же туго, как барабан. Долгие, долгие ночи опустятся на них и почти на восемь томительных месяцев они будут отрезаны от внешнего мира.

Однако скоро, очень скоро, дух примирения поправит дело. Они начнут извлекать из жизни, что можно. Чтобы кормить этот великий город-осьминог, рудокопы станут стекаться с ручьев с сокровищами, скопленными в жестянках для муки. Кафешантаны и игорные дома засосут их, и веселье пойдет полным ходом.

Проходя по тротуару, я удивлялся росту города. Появились новые улицы. Лавки выставляли дорогие предметы и кичились ценными товарами. В салунах были великолепные зеркала и лепные украшения. Рестораны предлагали европейские деликатесы, все поднялось на новую ступень экстравагантности, показного блеска, наглой роскоши. Повсюду на виду был человек с толстым «мешком». Он приходил в город обросший, с диким видом, часто одетый в лохмотья, но всегда с ненасытным голодом в глазах. Этот взгляд переносил вас в темноту, грязь и, тяжкую работу на заимке. Перед вами вставали безотрадные месяцы труда, грубая хижина с ее леденцами из льда за дверью, тускло горящим сальным светильником и прокисшим запахом застоявшейся еды. Вы видели, как он лежит, куря свою крепкую трубку, смотрит на этот кувшин с самородками на грубой полке и мечтает о том, что он даст ему там, где блестят огня и ревут граммофоны. Несомненно, что если терпение, выносливость, суровое неуклонное стремление, тяжкая, отчаянная работа заслуживают вознаграждения, этот человек имеет право на полную меру удовольствий.

И всюду этот жадный голодный взгляд. Женщина с накрашенными щеками знает этот взгляд; хозяин бара со своими одурманивающими напитками тоже знаком с ним. Они ждут его, это их «мясо».

Однако через несколько дней наш дикий, обросший шерстью человек перерождается, перестает вызывать к себе ваше сочувствие. Он выбрит, острижен, одет в шелковое белье, модные тонкие ботинки и платье по нью-йоркской моде. Вы бы ни за что не узнали в нем вашего друга в мокасинах и непромокаемом пальто. Он курит долларовую «Ларанаго», у него с полдюжины стаканчиков с виски «за поясом», а попозже у него назначено свидание с певичкой из Павильона. О, ему предстоит «кит» удовольствий, говорит он вам… Вы задумываетесь над тем, насколько его хватит. Не надолго. Это остро, коротко и сладко. Он разоряется в конец и королева шантана, для которой он покупал столько вина, по двадцати долларов бутылка, больше не узнает его своими блестящими глазами. Он «спущен по нитке», «разобран в конец» мастером своего дела. Горестно он выворачивает свои кармана наружу ― ни одной «фишки». Он не может даже заказать покаянную порцию в три пальца водки. Таково одно из обычных явлений в золотом лагере.

Проходя по улицам, я встретил много знакомых лиц. Я увидел Мошера. Он очень растолстел и разговаривал с тщедушной женщиной с тяжелыми белокурыми волосами. По-моему, она весила около девяносто пяти фунтов. Они отправились вместе. Острый, как нож, ветер несся с севера, и люди в раздувающихся енотовых шубах наполняли тротуары. На углу «Авроры» я толкнулся с Банкой Варенья. На нем была куртка из летней фланели, и как бы для того, чтобы подчеркнуть исключительную жару, он отвернул свой узкий воротник. В дрожащих пальцах он держал тонкую папиросу, которой жадно затягивался. Он выглядел жалким, истощенным голодом и исколотым стужей; но при виде меня он тотчас же подтянулся в некоторое подобие благополучия. Однако через короткое время поник опять, и глаза его приняли тоскливое и униженное выражение. Нужна была чрезвычайная деликатность, чтобы заставить его принять маленькую ссуду. Я знал, что это поможет ему лишь глубже погрузиться в болото, но был не в силах вынести вида его страданий.

Я пришел в Парижский ресторан. Там было светлее, многолюднее, шумнее, чем обыкновенно. Я увидел служителей в обычной ливрее лакеев и Мадам ― еще более грубую, хищную. Невольно рождался вопрос, есть ли у этой женщины душа и в чем цель ее существования. Она восседала там, как олицетворение хищничества и низкой алчности. Я подошел прямо к ней и спросил резко:

― Где Берна?

Она сильно вздрогнула. В ее наглых глазах появилось что-то вроде страха, но вслед затем она засмеялась жестоким искусственным смехом.

― В Тиволи, ― сказала она.

Я все еще был слаб после болезни, и долгий путь утомил меня. Поэтому я вошел в салун и заказал виски. Я почувствовал, как неразбавленный виски обжигал мое горло. Я весь дрожал с ног до головы от необычно приятной теплоты. Вдруг бар со своими медными прутьями показался мне очень приятным местом, сияющим, теплым, полным комфорта и хорошего общества. Как ласково все улыбались. В самом деле, некоторые даже смеялись от искренней радости. Большой, весело настроенный рудокоп потребовал еще порцию, и я присоединился к нему. Куда девалась теперь моя горечь? Куда исчезла эта смертельная боль сердца? Пока я пил, все это казалось прошло. Волшебная перемена! Каким дураком я был! Стоило ли поднимать такой переполох? Бери жизнь легко. Смейся одинаково над хорошим и дурным. Ведь все здесь только фарс. Какое значение это будет иметь через сотню лет? Неужели мы посланы в этот мир только на мучения? Я, по крайней мере, не согласен на это. Я не намерен больше корчиться в смирительной рубашке существования. Здесь был выход, радость сердца, счастье ― здесь, в этой закупоренной чертовщине. Я выпил снова.

Я был пьян, безнадежно пьян, когда я направлялся к Тиволи.

Глава III

Когда я вышел, шатаясь, из салуна, я находился в особенно возбужденном настроении. Я больше не сознавал щиплющего холода, и мне казалось, что я мог улечься в глубоком снегу так же уютно, как в пуховой постели. Особенно великолепны были огни. Они как будто приветливо подмигивали мне. Они блестели радостной оживленностью. Каким завидным местом был все-таки мир!

Чувствуя в себе кипящий поток красноречия, необычайный ораторский талант, я стремился найти сочувственное ухо.

Граммофоны ревели во всевозможных тональностях. Бесстыдные женщины подмигивали мне. Заманчивые игорные притоны и кафешантаны манили меня. Город, как гигантский паук, завлекал свою жертву, и жертвой этой, казалось, был я. Тут было множество других людей с алчными глазами, но кто же был здесь тревожнее, алчнее меня? Однако это меня ничуть больше не беспокоило. Греми музыка! Начинайте танцы! Нам дана лишь одна жизнь! А, вот наконец Тиволи! Справа от входа был пышный бар, украшенный полированной медью, гранеными зеркалами и сверкающими разноцветными пирамидами дорогих ликеров. В баре пьянствовали, и лакеи в белых куртках смешивали напитки с мастерской ловкостью. Тут была пестрая толпа. В ней попадались люди в дорогих платьях и тонком белье, люди в синих рубахах и одеревеневшей от грязи одежде, седобородые старики и безбородые юноши. Это была шумная толпа, хохочущая, горланящая, ругающаяся, поющая. Это была пена жизни, совершенно скрывавшая грязный осадок на дне.

Передо мной была двойная колеблющаяся дверь, расписанная белым и золотом. Толкнув ее, я впервые очутился в даусоновском кафешантанном танцевальном зале. Я помню, что был ошеломлен его пышностью, блеском и великолепием. Кто мог бы ожидать, что найдет на этом мрачноликом Севере такое сказочное место? Зал был расписан золотой и белой краской и освещен гроздьями ламп. Повсюду была лепка и нарядные украшения. С каждой стороны, на высоте приблизительно десяти футов, находились на золоченых подпорках маленькие отдельные кабинеты, завешанные драпировками из лилового шелка. В глубине зала была сцена, на которой шло представление.

Я занял место на самом конце зала.

На эстраде, женщина солидной комплекции, распевала резким носовым голосом патетическую балладу. Она пела без выражения, делая руками однообразные движения в такт дыханию. Ее приземистая, расплывчатая фигура выглядела необычайно нелепо в коротком платье. Лицо было очень накрашено, рот широко, добродушно улыбался, а глазки подмигивали публике из-за похожих на щелки век.

― Замечательно! ― сказал высокий, похожий на бобовую жердь, человек справа от меня, когда пение окончилось под аплодисменты публики. ― У нее чувствуется умение в работе.

Он смотрел на меня с доверчивым видом, и его бледно-голубые глаза были полны восторженного восхищения. Потом он сделал нечто, поразившее меня. Он развязал свой мешочек и, запустив в него руку, вытащил большой самородок. Завернув его в бумагу, он поднялся, длинный, сухой, неуклюжий, и, старательно прицелившись, бросил его на сцену.

― Вот тебе, Лулу, ― просвистел он пронзительным голосом.

Певица, направлявшаяся к выходу, обернулась, подняла подарок, и послала своему поклоннику широкую, обнажившую золотые зубы, улыбку и выразительный поцелуй. Когда он уселся, рот его был искривлен от возбуждения, а водянистые голубые глаза сияли от восторга.

― Клянусь богом, колоссальный талант, не правда ли? Много бутылок вина я откупорил для этой девочки. То-то, должно быть, обрадуется, когда узнает, что старый Генри в городе. Генри мое имя. Звонкая-Кастрюля-Генри, мое прозвище, и у меня есть участок на Хункере. Много толстых кошельков я перетаскал в город и промотал на эту девчонку, и я вполне уверен, что этот пойдет по той же дорожке. Ладно, говорю я, что же тут удивительного? Приятно провожу время за свои деньги. Когда они уходят, там есть еще куча других в земле. Ног у них нет, не убегут. ― Он захохотал и взвесил в мозолистой руке свой мешочек. За гелиотроповыми занавесками произошло движение, и лицо Лулу очаровательно заулыбалось ему над плюшевым краем ложи. С новым радостным смехом поклонник пошел к ней.

― Вот старый дуралей! ― сказал молодой человек слева от меня.

Он выглядел так, как будто его жилы были переполнены здоровьем; кожа его была чиста, как у девушки, глаза честны и бесстрашны. На нем была непромокайка и меховая шапка с наушниками.

― Это самый большой олух в стране. Бог отпустил ему мозгов не больше, чем гусю. Все девчонки виснут на нем. Пока он повернется, эта старая летучая мышь там успеет отделать его до чиста. Она освободит его от мешочка, и завтра он отправится на ручей, смеясь и клянясь, что он прекрасно провел время. Это самый покладистый человек на земле.

Юноша остановился, чтобы посмотреть на новую певицу. Возбуждение от ликера улеглось, и от жары и дыма в зале меня стало клонить ко сну. Я успел задремать, когда кто-то тронул меня за плечо. Это был негр-лакей, которого я видел входящим и выходящим из лож, известный под кличкой Черный Принц.

― Там леди в ложе желает говорить с вами, сэр, ― сказал он вежливо.

― Кто такая? ― спросил я удивленно.

― Мисс Лабель, сэр. Мисс Байрди Лабель.

Я был изумлен. Кто в Клондайке не слыхал о Байрди Лабель, старшей из трех сестер, которая вышла замуж за Билля Усмирителя Вод? У меня мелькнула мысль, что она сможет сообщить мне что-нибудь о Берне.

― Хорошо, ― сказал я, ― я приду.

Я последовал за ним наверх и через минуту очутился в присутствии знаменитой субретки.

― Алло, мальчик, ― воскликнула она, ― садитесь. Я увидела вас в публике и мне понравилось ваше лицо. Как поживаете?

Она протянула унизанную драгоценностями руку. Это была полная приятная блондинка с задорной улыбкой и льняными волосами. Я приказал слуге подать бутылку вина.

― Я много слышал о вас, ― сказал я, нащупывая почву.

― Да, надеюсь, что так, ― ответила она. ― Большинство знает меня. Это что-то вроде отраженной славы. Я думаю, что если бы не Билль, я бы никогда не попала в свет рампы.

Она задумчиво потягивала свое шампанское.

― Я приехала сюда в 97-м и встретила тогда Билля. Он был при деньгах, как полагается. Мы быстро сошлись с ним, но он такой дурак, что скоро опротивел мне. Тогда я начала водиться с другим франтом. Тут как раз настал яичный голод. Во всем городе было только девятьсот образчиков куриных произведений и то в одной только лавке. Я пошла купить немного. Боже, как мне хотелось яиц! Я все время мечтала о том, как приготовлю их. Как вдруг предо мной вырастает никто иной, как Билль. Он видит, чего я хочу, и с быстротой молнии покупает весь запас по доллару за штуку. Теперь, говорит он мне, если вы хотите яиц на завтрак, приходите в тот дом, которому вы принадлежите.

― Хорошо, ― говорю я. ― Мне просто до смерти хочется яиц, и я отправляюсь в молочную.

― Я пошла домой с Биллем.

Она грустно покачала головой, и я еще раз наполнил ее стакан.

Из соседней ложи доносился визгливый смех Генри Звонкой-Кастрюли и назойливые взвизгивания его возлюбленной. Визиты Черного Принца в их ложу были часты и стремительны; но вдруг я услышал, как женщина закричала ноющим голосом:

― Послушай, мне надоел этот черный человек, который так часто входит сюда. Почему ты не закажешь сразу ящик вина?

В ответ раздался старческий хохот.

― Прекрасно, Лулу. Все что ты хочешь, будет исполнено. Послушайте. Принц, тащите сюда ящик.

«Несомненно, подумал я, нет дурака, равного старому дураку».

На эстраде пела маленькая девочка, милая девчурка с прелестным детским голоском и невинным лицом. Как мало подходила она к этому дворцу греха. Она пела простую старинную песенку, полную непосредственной нежности. Во время пения она смотрела вниз на морщинистые лица, и я видел, что много глаз затуманились слезами. Грубые люди внимали в восторженном молчании звукам детского дисканта.

Дорогая, становлюсь я стариком.

Перевилось золото мое серебром.

Светом будь моим на склоне дней;

Жизнь уходит все быстрей, быстрей…

Затем из-за сцены присоединился чистый альт, и оба голоса, сливаясь в превосходную гармонию, продолжали:

Об одном, любимая, прошу —

Оставайся ласкова со мной!

Лишь об этом, милая, прошу —

Оставайся ласкова со мной!

Когда замер последний отзвук, вся публика поднялась, как один человек, и дождь самородков посыпался на сцену. В этом было что-то трогавшее их сердца, оживлявшее в них странные воспоминания о нежности, вызывавшее в памяти полузабытые картины счастья у очага.

― Какой срам позволять этому ребенку работать в шантанах, ― сказала мисс Лабелль. В ее глазах тоже стояли слезы и она поспешно старалась вытереть их.

Занавес опустился, мужчины очищали паркет для танцев. Поэтому, попрощавшись со своей леди, я спустился вниз.

Глава IV

Юноша ждал меня.

― Знаете, товарищ, ― сказал он. ― Я начал уже немного беспокоиться, не поймала ли эта красавица вас на удочку, чтобы высосать. Я намерен остаться с вами, и вы не заставите меня уйти. Вот!

― Прекрасно, ― сказал я, ― пойдем смотреть на танцы.

Мы пробрались в первый ряд зрителей, тогда как позади нас люди теснились как спички в коробке. Шампанское, которое я выпил, снова оживило во мне чувство радости, силы, яркости. Снова огни казались лучезарными, музыка чарующей, женщины божественными. Так как я немного покачивался, мне приходилось слегка цепляться за юношу. Он с любопытством смотрел на меня.

― Подтянитесь, старина, ― сказал он. ― Должно быть, вы не часто бываете в городе. Вы не слишком-то привыкли к треску шантанов.

― Нет, ― подтвердил я.

― Ладно, ― продолжал он, ― это самая гнилая штука. Я встречал гораздо больше бедняков, выбитых из строя шантанами, чем всеми салунами и игорными домами вместе. Штука здесь в том, чтобы выжать сок, когда плод вполне созреет, а это не удается только в очень редких случаях.

Он заметил, что я слушаю внимательно, и снова вернулся к этому предмету.

― Видите ли, ребята приходят сюда после шести месяцев, проведенных кряду на участке, и город кажется им очень привлекательным. Музыка звучит, необыкновенно хорошо, а женщины, ну, они кажутся просто ангелами. Парни в полном порядке, но в них сидит сумасшедшая тоска по женскому образу, какая бывает в человеке, после жизни в пустыне, а эти женщины довели искусство закабаления мужчин до тонкости. Если какая-нибудь из них примется за вас, со своими глазами, которые так и въедаются в душу, белыми ручками и милыми ласковыми ужимками, тут уж трудно удержаться. Мужчины глупы, что приближаются к таким местам с мешочками… исключая таких как я, которые знают в чем штука, и уверены в себе.

Юноша излагал все это с чрезвычайно самодовольным видом. Он продолжал:

― Эти девочки работают на процентах. Вы можете заметить, что каждый раз, как вы угощаете их вином, лакей дает вам чек. Это означает, что, когда ночь пройдет, они предъявят их и получат двадцать пять процентов. Вот почему они прибегают к всевозможным хитростям, чтобы заставить вас заказать вино. При расплате вы, обыкновенно, швыряете ваш мешочек, а они зарабатывают и на этом. Вы думаете, что они станут церемониться из-за четверти унции или чего-нибудь в этом роде? Нет, сэр, и вам всегда достается меньшая часть. Протестовать против этого еще хуже.

Юноша посмотрел на меня, как бы гордясь превосходством своих суждений. Паркет был очищен. Девицы теперь начинали выходить из-за кулис, прихорашиваясь и болтая с толпой. Оркестр играл какой-то ликующий рэгтайм, от которого плясало сердце, а каблуки сами собой начинали притоптывать в такт. Свет в зале казался ярче, чем всегда. Белизна и позолота стен еще ослепительнее. Некоторые из девиц слегка покачивались в ритм вальса. Движения их были полны обворожительной грации, и юноша не спускал с них глаз. Он смотрел вниз на свои ноги, обутые в мокасины.

― Ги! Мне хотелось бы повертеться разок, ― сказал он, ― только раз, прежде чем я покину эту проклятую старую страну навсегда. Я всегда был помешан на танцах и готов проскакать тридцать миль, чтобы попасть на бал.

Глаза его приняли очень задумчивое выражение. Вдруг музыка остановилась и дирижер танцев выступил вперед. Это был высокий брюнет с богатым вибрирующим баритональным голосом.

― Это лучший дирижер во всем Юконе, ― сказал Юноша.

― Начинайте, ребята, ― возгласил дирижер, ― поворачивайтесь живее! Не заставляйте дам ждать! Выньте руки из карманов и приступите к делу! Сейчас начнем мечтательный вальс или славный, смачный тустеп, ― что вы предпочитаете. Гей, профессор, жарьте-ка вальс!

Снова раздалась музыка.

― Как вам это понравится, ребята? Неужели ваши ноги еще не превратились в перья? Вперед, ребята! Перед вами славный лощеный паркет, прелестные пушинки ― барышни. Так! Так! Правильно, выбирайте себе дам. Закружите ваших возлюбленных! Потарапливайтесь-ка. Сейчас начнем. Что с вами, молодцы? Проснитесь, не стойте, как стадо баранов. Девочки красивы, грациозны, как феи, музыка гремит, зал сияет. Начинайте, ребята!

В его голосе была принудительная сила, и множество пар уже кружилось в вальсе. Женщины были восхитительны в своей грации и упругой легкости. Они болтали, танцуя, бросая своему минутному кавалеру томные взгляды и улыбки сирен. Те из них, которые не успели еще заполучить кавалера, выуживали себе индивидуумов из толпы, ласково маня их выйти вперед. Какой-то пьяный молодец вышел, шатаясь, на середину и облапил девицу. Она была молода, нежна и красива, но не проявила при этом никакого отвращения. Он топтался по кругу, орал и пел, напоминая какое-то дикое заколдованное существо. Но вдруг он споткнулся и упал, увлекая ее за собой. Толпа загоготала. Но девица добродушно подняла его и повела в бар.

Человек в грязном парусиновом костюме и моклоках[3] вышел в круг. Его волосы были длинны и всклокочены. Неровная борода растрепана. Он неистово плясал и в глазах его сверкал огонь дикого возбуждения. Он выглядел так, как будто не принимал ванны целые годы, но и тут я не мог уловить гадливости на лице красивой брюнетки, с которой он вальсировал. Они танцевали танец за танцем в объятьях друг друга.

― Это «прожигатель», ― сказал юноша. ― Он только что прибыл из Доминиона с сотней унций, и ему не хватит этого на одну ночь. «Янтарь» здесь все у него подцепит. Она не позволит другим девицам даже подойти близко. Это ее добыча.

Между танцами мужчины наведывались в бар, угощая своих дам напитками. Все они одинаково легко и доверчиво бросали свои мешочки хозяину бара, который отвешивал цену. Танцы были очень коротки, а возлияния очень часты.

Веселье становилось все разнузданнее и разнузданнее. Запах пачулей смешивался с запахом съестного и испарениями алкоголя. Мужчины, обливаясь потом, кружились в неистовом водовороте. Некоторые из них танцевали прекрасно, некоторые просто топтались на полу. Девицам это было все безразлично. Они были очень мускулисты и приучены к напряженным усилиям новичков. После визита в заднюю часть бара они возвращались обратно в зал, облизывая губы, и начинали плясать с новой энергией.

Теперь не было надобности просить толпу. Волна возбуждения, казалось, затопила всех. Теперь они требовали танцев. «Прожигатель» гикал и прыгал галопом в то время как Янтарь спокойно лавировала с ним через толпу вальсирующих. Певичка по прозвищу Нелли-нажми-кнопку разговаривала с высоким человеком с белокурыми усами.

Вдруг она остановила его и направилась через зал к нам. Она подошла к юноше. Ее красивые темные волосы были разделены посредине и приподняты за ушами. В ее больших, голубых, как фиалки, глазах лежало выражение, от которого лихорадочно забился бы пульс у святого. Она заговорила с юношей с особенно обворожительной улыбкой.

― Послушайте, милый, не хотите ли пойти потанцевать со мной тустеп? Я смотрю на вас уже полчаса и жду, чтобы вы пригласили меня.

Юноша советовал мне: «Если какая-нибудь из них станет приглашать вас, пошлите ее к черту». Но теперь, при взгляде на нее, его мальчишеское лицо загорелось.

― Я не танцую, ― сказал он мужественно.

― О, пойдем, ― просила она, ― право, голубчик, я прогнала другого кавалера ради вас. Вы не откажете мне, не правда ли? Пойдем, только разок, миленький.

Она держала лацканы его пиджака и мило тянула его вперед. Я видел, как он кусал губы в замешательстве.

― Нет, благодарю, мне очень жаль, ― бормотал он. ― Я не умею танцевать. К тому же у меня нет денег.

Она сделалась еще более ласковой.

― Не беспокойтесь о монетах, душечка. Ну, потанцуйте со мной. Не отказывайте мне, вы мне так нравитесь; пойдемте же, только один круг.

Я следил за лицом юноши. Его глаза заволоклись от волнения и я понял психологическую подкладку этого. Он думал:

«Только один тур. Это не может повредить. Несомненно, я достаточно тверд, чтобы остановиться, когда надо. О, господи, как будет приятно снова обнять рукой талию женщины. Один вид их уже так сладок мне. Конечно, это пустяки. Один круг, и я стряхну ее и пойду домой».

Это колебание было роковым для него. Неодолимым магнетизмом юношу влекло к этой женщине, занятием которой всегда было обольщать и распалять. Она покорила его своей силой сирены, как покорила многих других, и на лице ее сияло торжество, когда она уводила его. Бедный юноша! Когда танец окончился, он не пошел домой и не «стряхнул» ее. Он протанцевал еще один крут, потом еще один, потом еще, и еще. Возбуждение начинало окрашивать его щеки, вино зажигало дикие огни в его глазах. Стоя в одиночестве, я старался привлечь его, оттянуть обратно. Но он больше не замечал меня.

― Я не вижу сегодня Мадонны, ― сказал маленький субъект в очках. Он, почему-то, напоминал мне репортера.

― Ее нет, ― сказала одна из девиц. ― Она не работает, потому что больна. Во всяком случае, она не особенно охотно занимается делом. Она как будто не слишком-то легко привыкает к этому. Она странная, бедняжка!

Они беззаботно начали говорить о других вещах, в то время как я стоял, едва переводя дыхание, с остановившимися глазами и тоской в сердце. Винный угар рассеялся, оставив после себя угрюмый измученный человеческий обломок, разочарованный и несчастный до края ― чего? Я содрогнулся. Огни внезапно показались мне тусклыми и мрачными. Зал мишурным, вульгарным, дешевого вкуса. Женщины, за минуту перед тем представлявшиеся мне олицетворением изящества и очарования, превратились в раскрашенных кривляющихся одров, а их соблазнительный смех в гримасу бесстыдного порока.

Я стал проталкиваться к двери и остановился там, дрожа и качаясь, не знаю от вина ли или от слабости. На горланящей и пылающей улице до меня долетали хриплые голоса игроков, пляшущие звуки оркестров, треск костяных шаров, щелканье пробок, грубый животный смех людей, визгливое пустое хихиканье женщин. День и ночь игра длилась без устали, игра, игра в обирание.

Я был на краю водоворота. Воспоминание о Гленджайле, смех серебристо-чешуйчатого моря, здоровые молодые рыбаки с их честными глазами, сельди, сверкающие, как драгоценности в коричневых сетях, женщины с круглыми пышущими здоровьем щеками и материнским взглядом. О, Родина, не можешь ли ты спасти меня от этого с твоим миром и тишиной?

И когда я стоял там, полный скорби, робкая маленькая рука тронула мое плечо.

Глава V

Я смотрел на нее, а она на меня, и мне кажется, ни один из нас не проявил при этом никакого волнения. А между тем оба должны были быть бесконечно взволнованы. В ней произошла перемена, печальная, горькая перемена. Вся прежняя прелесть осталась, та трогательная прелесть, которая заставила рудокопов прозвать ее Мадонной, но, увы, навсегда поблек душистый цветок девичества. Ее бледность была чрезмерна и нежность исчезла с ее лица, оставив на нем только черты страдания. Горе зажгло в ее серых глазах духовный светоч, сияющий бесслезный блеск. О, как безмерно тяжела была для меня эта перемена!

Она смотрела на меня долгим и ровным взглядом, в котором я не мог заметить ни любви, ни ненависти. Ясные серые глаза были чисты и равнодушны, а сжатые, скорбные губы не дрожали. И, глядя на нее, я чувствовал, что прошлое никогда не вернется. Ее губы зашевелились.

― Как вы изменились.

― Да, Берна, я был болен. Но вы, вы тоже изменились.

― Да, ― произнесла она медленно, ― я была мертва.

В ее голосе не слышалось дрожи, никакого трепета. Это был голос человека, отказавшегося от всякой надежды, голос вышедшего из могилы. На этом холодном лице-маске я не мог заметить никакого отблеска прежней радости, радости тех времен, когда цвели дикие розы. Мы оба молчали, два жалких холодных существа, в то время как вокруг нас жужжал и волновался вопящий бедлам искателей наслаждений.

― Пойдемте наверх, мы сможем поговорить там, ― сказала она.

Мы уселись в одной из лож, и глубокая мрачная тень спускалась на нас, окутывая нас холодом. Это молчание между нами казалось таким странным! Мы были похожи на два бледных привидения, встретившихся в туманных безднах по ту сторону могилы.

― Почему вы не пришли?

― Не пришел… я старался прийти.

― Но вы не пришли…

Ее голос звучал ровно, лицо было опущено.

― Я продал бы свою душу, чтобы прийти. Я был болен, опасно болен, близок к смерти и лежал в госпитале. Две недели я был в горячке, бредил вами, старался пробраться к вам, ухудшая этим во сто раз свое состояние. Но что я мог поделать? Ни один человек не был никогда более беспомощен. Я был без сознания, слаб, как дитя, боролся за свою жизнь. Вот почему я не пришел.

Когда я начал говорить, Берна вздрогнула, затем стала слушать с неослабевающим внимание и, когда я кончил, вся она совершенно изменилась. Глаза ее смотрели остановившимся взглядом, голова опустилась, руки впились в кресло; она, казалось, была близка к обмороку. Когда она заговорила, голос ее был похож на вздох.

― А они лгали мне. Говорили, что вы слишком увлечены добычей золота, чтобы думать обо мне, что вы влюблены там в другую женщину, что вы забыли меня. Они лгали мне. Ну, все равно ― теперь уже поздно.

Она засмеялась, и ее некогда мелодичный голос звучал резко и горько. Ее глаза все еще были полны скорби. Она продолжала шептать:

― Слишком поздно. Слишком поздно…

Я сидел, спокойно наблюдая за ней, но в моем сердце бушевала смертельная тоска. Мне хотелось утешать ее, целовать ее лицо, такое бледное, измученное, полное тоски, вызвать слезы на эти безнадежные глаза. В моем сердце разгорались больше прежнего страсть к этой девушке и горячее желание снова вернуть ей радость, заставить ее забыть. Разве все это могло иметь значение? Я все еще любил ее; я скорбел за нее. Мы оба перестрадали, оба прошли через горнило. Из этого, несомненно, родится новая любовь, превосходящая разум. Мы не будем больше возводить стен из лилий, из наших мук мы выстроим себе прочное жилище, которое переживет могилу.

― Берна, ― сказал я, ― еще не поздно.

На лице ее появилось выражение безнадежной горечи.

― Нет, нет, слишком поздно, вы не понимаете. Вы все тот же. Вы безупречны… Но я…

― Вы также безупречны, дорогая. Мы оба были жалко обмануты. Забудьте это, Берна. Мы забудем все. Я люблю вас, о, как сильно. Я никогда не смогу передать вам этого, девочка.

Казалось, каждое мое слово впивалось в нее кинжалом. Прелестное лицо было трагически искажено.

― О, нет, ― ответила она, ― этого никогда не будет. Вы думаете, что это возможно, но это невозможно. Вы не могли бы забыть. Мы оба будем помнить. Вечно, вечно мучить друг друга. Для вас эта мысль будет, как удар ножа, и, чем больше вы меня любите, тем глубже вонзится его лезвие. А я? Разве вы не можете понять, с каким ужасом я буду смотреть на вас, зная всегда, что вы думаете об этом, и какой мукой будет для меня следить за вашими страданиями. Наш дом станет жилищем привидений. Никогда больше не может быть радости между мной и вами. Слишком поздно, слишком поздно.

― Берна, я никогда не оставлю вас. Я говорю вам открыто и ясно. Не знаю, любите ли вы меня еще ― вы ни одним словом не показали этого, ― но я знаю, что люблю вас и буду любить до тех пор, пока длится жизнь. Я никогда не оставлю вас. Послушайте меня, дорогая. Уедемте отсюда, далеко, далеко. Вы забудете, я забуду. Между нами, может быть никогда не будет того, что было, но будет нечто лучшее, более глубокое, чем прежде. Пойдем со мной, о моя любовь. Сжальтесь надо мной, Берна, сжальтесь. Выйдите за меня. Будьте моей женой.

Она только отрицательно качала головой, сидя так, холодная, как камень.

― Тогда, ― сказал я, ― если вы называете себя обесчещенной, я тоже сделаюсь бесчестным. Если вы предпочитаете опуститься в болото, я также опущусь туда. Мы пойдем вниз вместе, вы и я. О, я скорее соглашусь потонуть с вами, дорогая, чем вознестись ангелом. Вы выбрали? Прекрасно. Я выбираю тоже. Мы стоим у бездны, и теперь погрузимся в нее. Вы увидите, как глубоко я окунусь в позор, и когда я буду на сто теней чернее, чем вы надеетесь когда-либо быть, мой ангел, вы нагнетесь и пожалеете меня. О, мне все равно теперь. Я слишком долго разыгрывал дурака. Пора начать разыгрывать дьявола, а вы будете стоять рядом и следить за мной. Иногда приятно заставлять страдать тех, кого любишь, не правда ли? Я готов сломать себе руку, чтобы заставить вас погоревать обо мне. Теперь вы увидите меня в водовороте. Мы пойдем ко дну вместе, дорогая. Рука об руку мы очутимся в аду, мы спустимся!

Она испуганно смотрела на меня. В меня как будто вселилось безумие.

― Берна, вы в кафешантане. Вы во власти первого гнусного проходимца, у которого есть унция золота в грязном кармане. Он может купить вас, как покупают белое мясо повсюду на Земле. Вы должны плясать с ним, петь с ним, уходить с ним. Берна, я могу купить вас. Потанцуйте со мной, пейте со мной. Мы будем жить, жить. Да здравствуют танцы. Да здравствует радость жизни. Если вы не хотите быть моей любовью, будьте хоть миражем любви… Пойдем, Берна, пойдем.

Я остановился. Положив руки на обложенный подушками край ложи, она плакала. Плюш был исполосован ее слезами.

― Пойдете вы? ― спросил я снова.

Она не двигалась.

― Тогда, ― сказал я, ― там есть другие, и у меня есть деньги, много денег. Я могу купить их. Я спускаюсь в водоворот. Смотрите и следите за мной.

Я оставил ее плачущей.

Глава VI

Со стыдом пишу я следующие страницы… О, если бы я мог вычеркнуть их из своей жизни. До сегодняшнего дня, должно быть, многие помнят мою метеорическую карьеру по небесной тверди разгульной жизни. Это длилось недолго: меньше, чем в неделю я умудрился промотать маленькое состояние.

Это были дни, когда Даусон мог справедливо быть прозван распутным. Это было царство кафешантанных девиц, и оттенок хулиганства окрашивал город.

Даусон был в то время Меккой игрока и блудницы. По крайней мере, две трети его населения начинали день, когда другие уже кончали его. Город просыпался вполне лишь к наступлению ночи, когда разгорались лихорадочная погоня за развлечениями. Все было заражено духом разврата. На лицах многих деловых людей стояло клеймо пути, по которому они шли. Дела в судах откладывались из-за кутежей адвокатов. Банковские счетчики входили в клетки, не сомкнув за ночь глаз после оргий. Правительственные чиновники открыто жили с распутными женщинами. Верхи и низы были одинаково заражены порчей.

В казино около рулетки собираются люди. Они стоят в три ряда. Женщина выбегает из танцевальной залы и прокладывает себе дорогу через толпу. Она очень молода, очень красива и полна жизни. Мужчина толкает ее, голубые глаза мечут на него взгляд, и с милых, как у ребенка, уст срывается замечание:

― Черт вас дери! Будьте осторожней.

Люди очищают ей дорогу, и она бросает мешочек с песком на красное. «Сто долларов отсюда», ― говорит она. Крупье кивает головой; колесо вертится; она проигрывает. «Дайте мне еще на двести фишек», ― кричит она. Крупье протягивает их ей и опускает ее мешочек в ящик. Она играет еще, и еще, ставя фишки вокруг всего табло. Иногда она проигрывает, иногда выигрывает. Наконец перед ней оказывается целая груда фишек. Она радостно смеется.

― Теперь, я думаю, можно спрятать их, ― говорит она, ― этого достаточно на сегодняшний вечер.

Крупье протягивает ей обратно мешочек, пишет чек на ее выигрыш, и она уходит, счастливая, как дитя.

― Кто это? ― спрашиваю я.

― Это? Цветок. Красотка, не правда ли? Хотите познакомиться? Пойдемте в танцевальную залу.

Я снова встречаю юношу. Его капитал близок к истощению. Он занимает несколько сот долларов у меня.

― Еще одна ночь, ― говорит он с горькой усмешкой, ― и свинья снова отправится валяться в грязи. Они поймали вас тоже? О, господи! Это великая игра. Ха, ха!

Он удаляется нетвердой походкой. Потом из сверкающего тумана появляется Банка Варенья. Он смотрит на меня с тревогой.

― Бросьте это, старина, ― говорит он, ― пойдемте в мою хижину отдохнуть.

― Прекрасно, ― отвечаю я. ― Еще только один стакан.

Еще один влечет за собой еще один. Бедный старый Банка Варенья! Это слепой, который ведет слепого.

Мошер преследует меня своей блестящей лысой головой и крысиными глазками. Он живет с маленькой девяносто пяти фунтовой женщиной, той, у которой копна волос.

О, я спустился в гадес жизни. Я пью и пью. Мне чудится, что я пью беспрестанно. Я редко ем. Я один из полдюжины «отчаянных». Весь лагерь говорит о нас. Мне кажется, что я веду галопом всю братию к гибели. Мне хотелось бы знать, что думает об этом Берна. Было ли когда-нибудь более щепетильное создание. Откуда в ней эта непреклонная гордость? Дитя горя! Она напоминала мне нежную китайскую вазу среди грубой мазни трактира.

Блудный Сын спешит в город, чтобы вразумить меня.

― Ты с ума сошел? ― кричит он. ― Мне безразлично, если ты строишь из себя осла, но сорить деньгами так, как это делаешь ты, просто отвратительно. Меня тошнит от этого. Возвращайся немедленно домой.

― Не хочу, ― говорю я. ― Пусть я сумасшедший. Разве это не мои деньги? Я никогда не бесился до сих пор и я хочу наверстать потерянное, вот и все. Когда деньги выйдут, я брошу. Сейчас я наслаждаюсь жизнью. Не приходи, пожалуйста, отравлять мне ее своими наставлениями. Сколько веселого я прозевал, оставаясь добродетельным. Пойдем вкусить последнее слово человеческой мудрости ― выпьем.

Он уходит, качая головой.

За него бояться нечего! Он, со своей солнечной улыбкой, заставит неудачу заплатить. Это катящийся камень, который, не покрываясь мхом, умудряется прильнуть к зелени на каждом повороте.

Я в ложе Гранд-Паласа. Заведение битком набито буянящими людьми и распутными женщинами. Я, в зените своего позора, покупаю вино направо и налево. Как ястребы на пир, они стремятся в мою ложу. Как мухи, слетающиеся на падаль, они жужжат вокруг меня. Вот что я думаю о самом себе ― падаль.

Как я ненавижу себя! Но я вспоминаю о Берне и мысль эта подстрекает меня к новым безобразиям. Я буду продолжать, пока кровь и тело не смогут более выдержать этого, пока я не свалюсь на своем пути. Я знаю только, что должен как-то заставить ее сжалиться надо мной, должен разбудить в ней ангела-хранителя, живущего в каждой женщине. Только таким путем я могу сокрушить барьер ее гордости и оживить любовь, скрытую в ее сердце.

В ложе полдюжины девиц, собрание красоток, и я покупаю ящик вина для каждой, больше чем на тысячу долларов. Взвизгивая, они бросают бутылки вниз своим друзьям в публике. Это картина безудержного разгула. Публика гогочет, девицы визжат, оркестр старается покрыть гул. Все безумнее и безумнее делается веселье. Неистовая лихорадка его обжигает мои жилы. Я обезумел от желания растратить, расшвырять деньги, превзойти всех остальных отчаянной, безудержной расточительностью. Я швыряю золотые двадцатидолларовые монеты певичкам. Я откупориваю вино, бутылку за бутылкой. Девицы поливают им публику, пол ложи залит им; я обмакиваю перо, чтобы подписать счет и, опустив глаза, вижу, что оно плавает в шампанском.

Затем настает последнее. Танцы начались. Мужчины в меховых шапках, непромокаемых пальто и моклоках, вальсируют с женщинами в парижских туалетах, сверкающих бриллиантами. Зал кишит людьми. При мне большой мешок в сто унций песка. Внезапно, с сумасшедшим криком, я рассыпаю его содержимое по залу. Ливень золотого дождя падает на женщин и мужчин. Поглядите, как они ползают за ним, животные, вампиры. Как они дерутся, толкаются и барахтаются, чтобы получить его. Как они визжат, вопят, бранятся. Это напоминает арену диких зверей. Это Пандемониум. О, как я презираю их! Горло мое сжимается, но ― до конца! Я должен доиграть свою роль.

Повсюду среди этого безумного карнавала порока порхает силуэт Цветка, Цветка ― с ее детским личиком ослепительной красоты, ее глазами цвета голубой эмали, ее круглыми атласными щечками. Какая разница с бледным исхудалым лицом Берны.

Во всем этом неистовом безумии, я все же, благодарение Богу, сохранил свою честь. Они обольщали меня, они старались заманить меня в свои комнаты; но последнюю минуту, когда нужно было войти, я отступал. Казалось, будто невидимая рука протягивалась поперек двери и загораживала мне вход.

Цветок также усиленно старалась соблазнить меня, и сопротивление только больше разжигало ее. Полудьявол, полуангел была Цветок; девочка по возрасту, но прискорбно умудренная; нежная сирена, когда ее ублажали, дьяволица в раздражении. Она избрала меня своей добычей. Она сражалась за меня. Она отогнала всех остальных девиц. Мы болтали вместе, пили вместе, вместе играли у столиков, но ничего больше. Она обольщала меня чарующими нежностями и соблазняла обворожительными ласками; но, когда я твердо противился ей, она приходила в ярость и осыпала меня гнустостями проститутки. Она была прекрасна, но рождена для зла. Никакие силы неба и земли не могли бы спасти ее. Но в своей скверне она была чистосердечна, естественна и невозмутима, как дитя.

Это происходило в одном из коридоров кафешантана в ранний утренний час. Место было безлюдно, покрыто следами ночных кутежей. Воздух был нечист и из игорных зал снизу поднимались вверх крики игроков. Мы были там, наверху, Цветок и я. Я находился в странном состоянии духа, граничащем с бредом. Я чувствовал, что не могу больше выносить этой скачки. Что-то должно случиться, и скоро. Она обвила меня руками. Я чувствовал, как ее щека прижималась к моей. Я видел, как поднималась и опускалась ее грудь.

― Пойдем, ― сказала она.

Она повела меня к своей комнате. Я был не в силах сопротивляться дольше. Моя нога была уже на пороге и я сам почти внутри, когда…

― Телеграмма, сэр.

Это был нарочный. Я смущенно взял тонкий конверт и вскрыл его. С ужасом глаза мои остановились на написанных строчках. Я не мог оторваться от них, как во сне. Теперь я был совершенно трезв.

― Вы не идете? ― сказала Цветок, обнимая меня.

― Нет, ― ответил я хрипло, ― оставьте меня, пожалуйста, оставьте меня. О, боже!

Ее лицо изменилось, стало мстительным ликом фурии.

― Будьте вы прокляты, ― прошептала она, скрежеща зубами. ― О, я знаю, вы любите ту, другую, эту белолицую куклу. Посмотрите на меня. Разве я не лучше ее? А вы презираете меня! О, я ненавижу вас! О, я отомщу и вам и ей. Проклятый, проклятый!

Она схватила пустую бутылку от вина, раскачав ее за горлышко, она ударила меня прямо в лоб. Я почувствовал ошеломляющий удар, горячую струю крови. Потом я упал, и все огни, казалось, сразу потухли.

Я лежал там, как груда, и кровь, лившаяся из моей раны, пропитывала маленький клочок бумаги. На нем было написано:

«Мама скончалась сегодня. Гарри».

Глава VII

― Где я?

― Здесь, со мной.

Голос был тих, сладостен и нежен.

Я лежал в постели; моя голова была сильно забинтована и марля давила на веки. Я с трудом мог смотреть и был слишком слаб, чтобы подняться, но мне казалось, что я нахожусь в полутьме. Лампа, горевшая на маленьком столике возле меня, была низко закручена. Кто-то сидел около моей постели, и мягкая ласковая рука держала мою.

― Кто здесь? ― спросил я слабо.

― Это моя хижина, успокойтесь, дорогой.

― Это вы, Берна?

― Да, пожалуйста не разговаривайте.

Я затрепетал от внезапной прелести счастья. Поток солнечного света залил меня. Значит, все миновало: тревоги, буря, кораблекрушение? Я плыл по мирному океану благополучия. Я закрыл глаза. О, я был счастлив, счастлив.

В ее хижине, с ней ― и она ухаживает за мной ― что случилось? Какой новый поворот событий вызвал эти чудесные перемены? Пока я лежал тут в тишине, стараясь вспомнить это что-то, что было прежде, мой бедный больной мозг лишь ощупью разбирался среди мрака зловещих теней.

― Берна, ― сказал я, ― я видел скверный сон.

― Да, дорогой, вы были больны, очень больны. У вас был приступ лихорадки, воспаление мозга. Но не нужно думать, отдыхайте спокойно.

Я лежал еще мгновение, пронизываемый необычайной новой радостью, утопая в невыразимом блаженстве ее присутствия, чувствуя себя лучше и крепче с каждым дыханием. Постыдные воспоминания начали оживать толпой, заставляя меня морщиться, корчиться и содрогаться. Но все же мысль, что она со мной, была как святое благословение. Несомненно, все было хорошо, раз кончилось так. Однако тут было что-то другое, какое-то воспоминание мрачнее остальных, какая-то тень теней, смущавшая меня. В то время как я боролся с возрастающим ужасом и неизвестностью, все вдруг прояснилось: телеграмма, мой обморок! Сильное горе охватило меня и в тоске я обратился к девушке:

― Берна, скажите мне, правда это? Моя мать умерла?

― Да, правда, дорогой, вы должны постараться перенести это мужественно.

Я всегда буду помнить те дни, когда медленно начал поправляться. Кровать, на которой я лежал, стояла в гостиной домика, и из окна я мог видеть весь город. Выпал снег, дни стояли сверкающие, как бриллианты, и дым круто поднимался в прозрачном воздухе. Маленькая комната была оклеена обоями, разрисованными букетами шиповника, напомнившими мне пороги Белого Коня. На стенах висели маленькие картинки в рамках; пол был затянут темно-коричневым и маленькая печка распространяла приятное тепло. Через дверь, завешанную занавеской, я мог видеть, как Берна хозяйничала в маленькой кухне.

Иногда она читала мне те немногие книги, которые я возил за собой во всех своих странствиях: страницу, другую моего излюбленного Стивенсона, поэму моего великодушного Генри, блестящую страницу моего Торо. Как эти чтения напоминали времена, когда, устав бродить по нашим прудам, я усаживался на берегу маленького кипучего источника и зачитывался до тех пор, пока не спускались серые тени. Я был так счастлив тогда и не сознавал этого.

Существовало ли когда-нибудь более странное положение? Она спала в маленькой кухне и нас разделяла только занавеска. Малейшего усилия было бы достаточно, чтобы отдернуть ее. Я с каждым днем становился все здоровее и крепче. Но за все сокровища мира не согласился бы я переступить за эту маленькую занавеску. Она была в такой же безопасности за ней, как если бы ее охраняли мечи. И она знала это. Однажды в тоске я позвал ее ночью, и она пришла ко мне. Она подошла с материнской нежностью, с восхитительной лаской, с великой любовью, сиявшей в глазах. Она склонилась надо мной, она целовала меня. Когда она нагнулась, я обнял ее; так мы оставались в темноте. Ее поцелуи горели на моих губах, ее волосы касались моих бровей, великая страсть пожирала нас. О, это было тяжело, но я выпустил ее, отодвинул от себя, попросил уйти.

По мере того, как я поправлялся и выздоравливал, она утрачивала свою жизнерадостность. С лица ее теперь не сходило тревожное, напряженное выражение. Однажды из кухни до меня долетел звук, похожий на сдерживаемое рыдание; ночью я снова услышал ее плач. Наконец наступило время, когда я оказался достаточно здоровым, чтобы встать и выйти.

Я одевался с видом мертвеца, каким я и чувствовал себя. Она сидела в кухне, спокойно поджидая меня.

― Берна, ― позвал я. Она появилась с лицом, освещенным улыбкой.

― Я ухожу.

Улыбка исчезла, и на месте ее появилось знакомое, высокомерное, гордое выражение. Но за ним таился страх.

― Уходите? ― пробормотала она.

― Да, ― сказал я резко, ― ухожу.

Она молчала.

― Вы готовы? ― продолжал я.

― Готова?

― Да, вы пойдете со мной?

― Куда?

Я порывисто заключил ее в свои объятая.

― Ну, дорогая, венчаться, конечно! Идем, Берна, мы отправимся в ближайший приход. Не будем больше терять драгоценного времени.

Обильный поток слез хлынул из ее глаз, но она все еще упорствовала. Она покачала головой.

― Ну, Берна, в чем же дело? Вы не хотите идти?

― Думаю, что нет.

― Господи помилуй! Что случилось, дорогая? Вы не любите меня?

― Нет, люблю. Вот потому-то я и не хочу идти.

― Разве вы не хотите выйти за меня?

― Нет, нет, я не могу. Вы помните, что я говорила раньше. Я не изменилась с тех пор. Я все та же ― обесчещенная девушка. Вы не можете дать мне свое имя.

― Вы чисты, как только что выпавший снег, маленькая.

― Никто не думает этого, кроме вас, и в этом-то вся разница. Все знают другое. Я никогда не смогу выйти за вас, носить ваше имя, привязать вас к себе.

― Хорошо, что же нам делать?

― Продолжать жить так. О, почему мы не можем жить так же, как жили до сих пор? Это было так уютно. Не оставляйте меня, дорогой. Я не хочу связывать вас. Я хочу быть только немного полезной вам, помогать вам, быть всегда с вами. Любите меня все же немножко, а потом, когда я надоем вам, вы сможете уйти. Но теперь не надо.

Я не соглашался, но она настаивала на своем.

― Хорошо, ― сказал я, ― мы поживем так еще немного. Но при одном условии, что со временем вы выйдете за меня замуж.

― Да, хорошо, хорошо, я обещаю. Если не надоем вам, если вы будете несомненно уверены, что никогда не пожалеете об этом, тогда я выйду за вас.

Так случилось, что я остался.

Глава VIII

Какая адская ирония, что в жизни желанные мечты всегда осуществляются тогда, когда у нас пропадает аппетит, чтобы наслаждаться ими. Тот год, который я и Берна прожили по-семейному, был не из счастливых. Так или иначе, мы просто утратили что-то. Нам пришлось слишком много выстрадать, чтобы теперь легко было вернуть равновесие. Мы были больны не телом, а душой. Воспоминание об ужасном испытании преследовало ее. Она была чувствительна, как нежный цветок, и я часто замечал, как дрожали ее губы и в глазах появлялось страдальческое выражение. Тогда я знал, о чем она думала. Я знал и страдал также.

Я старался заставить ее забыть, но не мог добиться этого. И даже в самые счастливые минуты передо мной всегда стояла тень, тень Локасто, всегда был страх, страх его возвращения. Иногда казалось, что мы двое несчастных, что наше счастье пришло слишком поздно, что наши жизни потерпели непоправимое крушение. Локасто… Где он был? Прошло уже около года с тех пор, как он ушел куда-то в пустынную страну, на край «той стороны». Где-то между дикими утесами и долинами он вел отчаянный бой со стихиями. Носились зловещие слухи о двух одиноких золотоискателях, погибших в этой дикой стране, о двух трупах, гнивших там, полупогребенных под обвалом. Во мне проснулась внезапная надежда, что один из них, может быть, мой враг. Ибо я ненавидел его и был бы рад его смерти.

По мере того, как проходили месяцы, догадка о постигшей его судьбе укрепилась почти в уверенность, и я начал дышать свободней. Я заметил также огромную перемену в Берне. Она сделалась веселей, много пела и смеялась. Солнечный свет опять засиял в ее глазах и тени редко застаивались в них.

― Почему вы не пойдете окрутиться, как полагается, ― сказал раз Блудный Сын, ― если вы любите ее?

― Я так и сделаю, ― отвечал я спокойно, ― подождите немного. Потерпите, пока мы наладим дела.

Я поставил себе целью сделать сто тысяч долларов и, судя по ходу вещей, казалось, мог надеяться достигнуть через год-два этой цели.

― Тогда, ― говорил я Берне, ― мы поедем путешествовать вокруг света и сделаем это как следует.

Она была глубоко заинтересована моими описаниями Гленджайля и никогда не уставала расспрашивать о нем. Особенно нравились ей рассказы о Гарри, хотя она и подтрунивала немножко над моими восторженными отзывами.

― О, этот твой необыкновенный брат. Послушав тебя, можно подумать, что это маленький божок; я заявляю, что почти боюсь ого. Как ты думаешь, понравилась бы я ему?

― Он полюбил бы тебя, маленькая детка. Всякий сделал бы это.

― Не говори глупостей, ― пожурила она меня. Потом притянула к себе мою голову и поцеловала.

Я думаю, что у нас был самый красивый домик во всем Даусоне. Большие бревна были гладко выстроганы, концы их тщательно выпилены, щели замазаны известью и все окрашено в темно-малиновый богатый цвет. Крыша была покрыта листовым железом и также выкрашена в малиновый цвет. К ней был приделан глубокий портик. Это был самый прелестный, самый уютный домик в целом мире.

Окна, завешанные хорошенькими кружевными занавесками, глядели сквозь гроздья дикого винограда, но самой большой нашей гордостью был садик. В нем было удивительное разнообразие цветов. Мне помнятся левкои и гвоздики, северные маки, маргаритки, астры, ноготки, вербена, мальвы, анютины глазки и петунии, росшие в роскошном изобилии. Даже самые грубые рудокопы останавливались полюбоваться на них, прогуливаясь по тротуару. Это была радость и гордость Берны. В летние вечера, когда на могучем Юконе пылал и томился в буйном великолепии грандиозный закат, я присаживался на крыльцо и следил, как она работала среди цветов. Звездчатые листья винограда завешивали крыльцо, повсюду висели качающиеся корзинки из серебристой березы, наполненные нежной зеленью смилакса или окутанные аметистовым туманом лобелии. Я как сейчас вижу маленькую гостиную с ее роялем, множеством подушек, полками книг, с ее индийским уголком, изящными обоями, картинами и цветами, цветами повсюду и всегда. Воздух был насыщен их благоуханием, они украшали самые неуютные места, превращая наш дом в уголок сказки. Я помню один вечер. Она подошла ко мне в то время, как я читал. Никогда не видел я ее такой счастливой. Она сияла от радости, как ребенок. Она присела на ручку моего кресла и посмотрела на меня. Потом обвила меня руками.

― О, я как счастлива, ― сказала она со вздохом.

― Правда, любимая? ― спросил я, лаская мягкий шелк ее волос.

― Я хотела бы только, чтобы мы могли жить так вечно. ― И она любовно прижалась ко мне.

Может быть, именно глубина чувства и вызывала во мне иногда страх, и нередко, в экстазе момента, я задерживал дыхание и задумывался над тем, как долго это может длиться. А когда тополя стали золотистыми и над долиной снова повис судорожный вздох отчаяния, мои страхи возросли. Небо все сплошь сверкало зимними звездами. Их блестки мерцали ясно и холодно. И я знал, что где-то под этими звездами спит Локасто. Но был ли то сон живого или мертвого? Вернется ли он?

Глава IX

Два человека пробирались по скованной зимой равнине. В подавляющей обширности ее очертаний они казались маленькими черными муравьями. Один из них, руководитель, отличался крепким сложением и могучей силой, в то время как другой был мал ростом и сухопар, из той породы, которая цепляется за жизнь, как вошь, в то время, когда лучшие люди погибают.

По обеим сторонам замерзшего озера, по которому они шли, тянулись холмы, поросшие суровыми соснами, поднимавшимися с погребальным видом к прорезанным скалами снегам. Над ними застыло бурное фантастическое море гор, вздымавших множество грозных утесов-клешней к пустым небесам. Небо было воскового серого цвета, холодное, как труп. Снег расстилался девственным покровом, на котором не было заметно следа зверя или птицы. Отмеченная смертью страна простиралась в безотрадном одиночестве и безмолвном величии.

Маленький человек прокладывал дорогу, и с каждым шагом погружался в снег почти по колено, однако, всякий раз снова с трудом вытаскивал ногу и нырял вперед. Ремни лыж, зазубренные льдом, жестоко впивались в него. Мускулы ног ныли, не переставая, как бы зажатые в клещи. Он устало подвигался вперед, так что казалось, будто он спотыкается на каждом шагу и с трудом удерживает равновесие.

― Шевелись что ли, проклятый карлик, двигайся! ― рычал большой человек из-за морозной бахромы своей дохи. Маленький человек вздрогнул, как бы оживленный электрическим током. Его дыхание дымилось и почти свистело, вырываясь на ледяной воздух. При каждом мучительном вздохе его грудь вздымалась. Он хлопал себя по груди руками в варежках, чтобы уберечь их от замерзания. Под капюшоном его дохи образовались большие сосульки, свисая до волос бороды, как у моржа, а глаза, густо запорошенные инеем, выглядывали с пугливым страхом загнанного животного.

― Будь ты проклят, будь ты проклят, ― охал он, однако снова вытащил свои свинцовые лыжи и поплелся дальше.

Большой человек свирепо стегал собак и жестоко смеялся, когда они повизгивали под его ударами. Они надрывались в своей упряжи, стремясь вперед, их брюхо почти волочилось по земле, мускулы были натянуты, как китовый ус. Это были крепкие поджарые животные, ребра их напоминали бочарные дуги, а берцовые кости были остры, как вехи. Их пушистые шкуры побелели от мороза, хитрые маленькие глазки были прикрыты льдом, а ноги так сильно стерты, что оставляли кровавые следы при каждом шаге.

― Пошевеливайтесь, проклятые, не то я расколю вас на двое, ― бушевал большой человек, и тяжелый кнут снова опустился на воющую упряжку. Они тащили изо всех сил, опустив головы, напрягая спины. Дыхание их вырывалось прерывисто, красные языки пылали, белые зубы сверкали. Они боролись, боролись за жизнь, боролись, чтобы умилостивить своего жестокого господина в этом мире, где царили лишь жестокость и насилие.

Ибо здесь, в зимнем хаосе, милосердие не было известно, даже по имени. Это была борьба за жизнь, отчаянная и бесконечная. Пустыня ненавидела вес живое, ненавидела все эти атомы горячности и стремительности среди своего торжествующего безмолвия. Пустыня стремилась сокрушить дерзких пигмеев, оспаривавших величие ее ненарушимого покоя.

Одна из собак отставала в своей упряжи. Она выла, когда же жестокий погонщик стегнул ее, она завиляла и упала. Большой человек с загоревшимися от ярости глазами издал проклятие. Размахнувшись несколько раз тяжелым хлыстом, он опустил его на извивающееся животное. Затем, обмотав ремень вокруг руки, он стал колотить его запавшие ребра кнутовищем. Животное визжало некоторое время, потом замолкло. Оно только слегка стонало. Блестя клыками, навострив уши, смотрели остальные собаки на своего павшего товарища. Они горели желанием прыгнуть на него, отделить его худые члены, разорвать его трепещущее мясо. Но тут был большой человек с его смертоносным кнутом и они дрожали перед ним. Большой человек продолжал пинать упавшую собаку. Маленький человечек приостановил свое мучительное шествие и апатично наблюдал:

― Вы расщепите ей ребра, ― заметил он, наконец, ― и тогда нам никак не удастся добраться к ночи до леса.

Большой человек ничего не добился своими усилиями поднять собаку. В этом пронизывающем холоде, в исступлении ярости и отчаяния, он остановился над ней.

― Кто просит тебя совать нос? ― зарычал он. ― Кому принадлежит эта упряжка, тебе или мне? Я переломаю им ребра, если пожелаю, а тебя привяжу к саням и заставлю тоже выпустить кишки.

Маленький человек не сказал больше ни слова. И, так как собака все еще отказывалась встать, большой человек перепрыгнул через упряжь и вскочил обеими ногами на животное… Послышался крик мучительной агонии и хруст ломающихся костей. Но большой человек поскользнулся и упал. Он растянулся и вся свора накинулась на него. На минуту собаки и хозяин смешались в одну груду. Это был момент, которого ждали эти свирепые полуволки. Он бил их, морил голодом, был для них хуже дьявола, и вот теперь он был повержен и находился в их власти. Они свирепо накинулись на него и их белые клыки впились как клещи в его лицо. Они старались ухватить его за горло, они рвали его доху. О, если бы только им удалось вонзить свои белые зубы в его теплое тело! Но, увы, они были связаны упряжью, а человек боролся, как богатырь. Он поймал передовую за горло и пользовался ею, как щитом, против других. Его правая рука размахивала кнутом, как цепом, нанося неистовые удары. Отброшенные и смущенные собаки начали драться между собой и человек победоносно вскочил на ноги.

Теперь он напоминал исчадие ада и неистовствовал среди рычащей своры, раздавая пинки, колотя и ругаясь, пока не принудил всех до одного к трусливой покорности.

Он все еще не мог отдышаться после борьбы. Лицо его было смертельно бледно, глаза сверкали. Он ринулся к маленькому человечку, который все это время тупо созерцал зрелище.

― Почему ты не помог мне, грязный щенок? ― прошипел он. ― Тебе хотелось посмотреть, как они станут жевать меня. О, я знаю, что тебе хотелось этого! Ты был бы рад, если бы они разорвали меня на куски. Ты не шевельнул бы пальцем, чтобы спасти меня. О, я знаю, знаю. Я достаточно нагляделся на тебя за это путешествие, хватит на всю жизнь! Ты все время подводил меня. Будь проклята твоя грязная душонка! Я ненавижу тебя и постараюсь превратить твою жизнь в ад, пока мы не кончим путь. Ну, сейчас я начну.

Маленький человек был испуган; он, казалось, сделался меньше, в то время как над ним вырастал другой, темный, свирепый, злобный. Маленький человек был в отчаянии. Он скорчился, чтобы защититься, но через мгновение был опрокинут и, когда он растянулся на снегу, большой человек начал хлестать его кнутом. Раз за разом он наносил удары, пока крики его жертвы не превратились в один долгий тягучий вопль агонии. Тогда он остановился, встряхнул его, поставил снова на ноги и приказал прокладывать дальше дорогу. Свет начинал меркнуть и мозг их сверлила лишь одна мысль: достигнуть того темного пояса леса, пока не наступила тьма. Вокруг не слышно было других звуков, кроме визга их лыж, прерывистого дыхания собак, скрипа салазок. Когда они останавливались, тишина окутывала их, точно одеялом. В этом смертельном покое было что-то ужасное. Казалось, будто нечто материальное, нечто протяженное расстилалось над ними, смыкалось вокруг них, душило их, перехватывало горло.

И люди и собаки были утомлены, но душевные переживания маленького человека заглушали в нем ощущения телесных страданий. Черное убийство бушевало в его сердце.

Собаки, напрягая мускулы и хрустя костями, сгибались для сильного толчка, и, при малейшей попытке какой-нибудь из них уклониться, безжалостный кнут со свистом опускался. А большой человек, как бы гордясь своей силой, окидывал пустыню вызывающим взором. Он был у себя, в этой стране, мрачной стране волков, такой жестокой, заскорузлой. Разве сам он не был жесток? Конечно, страна трепетала перед ним. Ее суровость не могла подавить его, а ужасы ― заставить упасть духом. Подгоняя вперед своих собак с окровавленными ногами, он торжествующе ликовал. Из всех мужей Крайнего Севера разве не он был королем?

Наконец, они достигли опушки леса и после нескольких грубых окриков маленький человечек стал устраивать привал. Вся его мрачность исчезла. Собирая хворост и набивая им юконскую печурку, он мурлыкал себе под нос веселую мелодию. Он поставил вскипятить воду и вскоре в маленькой палатке распространился аромат чая. Затем маленький человек достал кислого хлеба (который он поджарил на свином сале) и немного сушеного оленьего мяса. Это был пир для путников. Они ели с жадностью, но не разговаривали. Тем не менее маленький человечек был необъяснимо весел. Время от времени большой человек подозрительно поглядывал на него. Снаружи была стальная ночь с ледяной луной. Холод свирепо накидывался на каждого. Выйти из палатки было все равно, что окунуться в ледяную воду; но за этими парусиновыми стенами люди сидели в тепле и уюте. Печка выкрякивала свое веселье, сальный светильник разбрызгивал свет, и, при его лучах, маленький человечек чинил свои обледеневшие мокасины. Он напевал себе под нос ирландскую песенку и, казалось, был погружен в какую-то мысль, пришедшую ему в голову.

― Кончай эту песню, ― проворчал большой. ― Заткнись, если ты не знаешь ничего другого. Она мне осточертела.

Маленький человек кротко умолк. Снова наступило молчание, прерванное визгом и царапаньем снаружи. Это было пять собак, скуливших о своем ужине, скуливших о замороженной рыбе, которую они так честно заслужили. Их удивляло то, что она не появляется. Получив ее, они улягутся на нее, чтобы отогреть ее теплом своего тела, затем начнут грызть оттаявшие места. Они были очень благоразумны, эти собаки. Но сегодня рыбы не было и они скулили по ней.

― Еда для собак вышла вся?

― Да, ― сказал маленький человек.

― Черт, как бы то ни было, я заставлю замолчать этих животных.

Он подошел к двери и начал дубасить их, пока они не отпрянули в темноту, но они не зарывались в снег и не засыпали. Они продолжали рыскать вокруг палатки, отчаявшись и обезумев от голода.

― У нас осталось провизии только для себя, ― сказал большой человек, ― да и то не слишком много. Я думаю посадить тебя на половинную порцию.

Он расхохотался, как будто это была забавнейшая шутка, затем, завернувшись в шкуру, улегся и заснул.

Маленький человек не спал. Он все еще перебирал мысль, пришедшую ему в голову. Снаружи, в ужасном холоде, воющие псы подбирались все ближе и ближе. Выращенные индейцами и зачатые волками, они были дики и свирепы. И теперь в муках голода они требовали пищу, не получая в ответ ничего, кроме пинков и брани. О, это был мир адской жестокости. Они выли свои жалобы бледной луне.

― Половинная порция? Как бы не так! ― бормотал маленький человек. Он заполз в свой спальный мешок, но не смыкал глаз. Он выжидал.

Перед рассветом он встал. То была злая заря, бледная, зловещая, язвительная. Маленький человек выбрал для своей надобности кнут с тяжелым кнутовищем. Он заботливо ощупал его ручку, затем ударил. Удар был сильный, ― чистая работа, ― ибо маленький человек когда-то занимался этим делом. Удар упал на голову большого человека и тот скорчился. Тогда маленький человек взял ременные плетки и связал ими свою жертву. Теперь большой человек лежал связанный и беспомощный, с кровавой запекшейся раной в черных волосах. Маленький человечек собрал последние остатки припасов. Потом заботливо оглянулся вокруг, как бы боясь оставить что-нибудь после себя, и, связав провизию в узел, взвалил его себе на плечи. Теперь он мог уйти. Ему было известно, что в пятидесяти милях к югу находится жилье. Он был вне опасности. Он повернулся в ту сторону, где лежало бесчувственное тело товарища и начал пинать его ногами, поносить, плевать на него. Наконец бросив ему последний взгляд уничтожающей ненависти, он ушел и предоставил большого человека его судьбе.

Наконец-то, после долгого ожидания, Червяк рассчитался.

Глава X

Собаки! Собаки смыкались вокруг. Они подходили все ближе и ближе, предводительствуемые свирепой сукой с реки Мекензи. Они недоумевали, почему их господин не просыпался. Они не могли понять, почему в маленькой палатке было так тихо, почему из тонкой трубы печурки не поднималось перо дыма. Все было странно спокойно и безжизненно. Никто не приветствовал их бранью; ничей хлыст не впивался в них, ничьи сильные руки не втискивали их в упряжь. Быть может, врожденный инстинкт толкал их вперед, придавая им необычайную дерзость. Быть может, это было отчаяние голода, боли пустого брюха. Все плотнее они смыкались вокруг безмолвной палатки.

Локасто открыл глаза. На расстоянии фута от его лица были клыки псов. При его слабом движении они с рычанием отступили и попятились к выходу. Локасто увидел остальных собак, припавших к земле и пристально смотревших на него. Что все это могло означать? Что приключилось с животными? Где был Червяк? Где были припасы? Почему палатка была открыта и печурка холодна, как камень? С зарождающейся догадкой о предательстве Локасто пробормотал проклятье и попытался встать.

Сначала он подумал, что закоченел от холода, но упавший вниз взгляд объяснил ему состояние. Он был беспомощен. Ему стало тошно до глубины утробы, и он сверкнул глазами на собак. Они подбирались к нему. Они, казалось, внезапно сплотились, сделались свирепыми и угрожающими. Их сверкающие зубы щелкали перед его лицом. Он представил себе, как эти зубы будут вырывать мясо из его тела, глодать ею кости слюнявыми челюстями, и содрогнулся. Он должен попытаться освободить себя настолько, чтобы иметь, по крайней мере, возможность бороться.

Червяк жестоко сделал свое дело, но он вряд ли учел силу этого человека. Охваченный страхом, Локасто старался освободиться. Все больше и больше натягивались ремни; они напрягались, они впивались в его кожу, но не разрывались! Однако, когда он приостановился, ему показалось, что они уже не так тесны; тогда он решил отдохнуть для нового усилия.

Снова сухопарая серая сука стала подбираться к нему. Он вспомнил, как часто морил ее голодом и колотил до тех пор, пока она едва могла держаться на ногах. Теперь она собиралась отплатить ему. Она будет хрустеть его шеей, вырвет дыхательное горло, погрузит свои клыки в его кровоточащее мясо. Он по-старому принялся бранить ее. Одним прыжком она снова отскочила назад и стала с другими. Он сделал еще гигантское усилие и почувствовал, что ремни натягиваются все больше и больше. При передышке ему снова показалось, что они стали свободней.

Собаки, казалось, потеряли всякий страх. Они стояли полукругом в нескольких футах от него и пристально следили за ним. Они чуяли запах крови, шедший от его головы и слюна сбегала с их челюстей. Он снова начал кричать на них, но на этот раз они не двинулись с места. Они, казалось, понимали, что он не может причинить им вреда. Своими злобно поблескивающими глазами они следили за его усилиями. Странные, умные, жуткие животные выжидали свое время, чтобы броситься на него, одолеть его.

Он снова сделал попытку освободиться. Теперь ему показалось, что он может немного двигать рукой. Он должен торопиться, потому что псы с каждой минутой делаются наглее. Новое усилие и сдвиг. Ха! Теперь он был в состоянии выпростать свою правую руку из-под ремней.

Он уже чувствовал на своем лице нечистое дыхание собак и быстро нанес им удар. Они отпрыгнули назад, затем точно по сигналу снова выскочили вперед. Нельзя было терять времени. Они не на шутку начинали нападение. Он быстро вытащил вторую руку; было как раз время, ибо собаки висели уже на нем.

Локасто боролся на коленях, защищая голову руками. Он неистово накинулся на ближайшую собаку и ударил ее прямо в морду; она тотчас же отскочила, как бы задетая пулей.

Но остальные набросились на него. Они повалили его, рыча и завывая в неистовом брожении ярости. Две из них нацелились на его лицо. Лежа на спине, он схватил их обеих за горло. Его руки были истерзаны и окровавлены, но он держал их крепко. Они напрасно старались вырваться из его стальной ухватки. Они пятились, извивались, изгибались в дугу. Своими огромными руками он душил их, душил на смерть, пользуясь ими, как щитом, против трех остальных. Постепенно ему удалось принять сидячее положение. Он отшвырнул одну из собак к выходу палатки. Она умчалась с визгом и воем. Он все еще держал суку с реки Мекензи. Упершись коленом в ее тело, он согнул ее почти в круг и сгибал до тех пор, пока спина ее не переломилась с хрустом.

Тогда он встал и освободился от оставшихся пут. Он был истерзан и окровавлен, но зато торжествовал.

― О, дьявол, ― прорычал он, скрежеща зубами. ― Он хотел, чтобы псы разодрали меня в клочья.

Он оглянулся вокруг.

― Он забрал все, сволочь; оставил меня умирать с голоду. Ха! Одну вещь он все-таки позабыл ― спички. Я смогу по крайней мере согреться. ― Он поднял ящичек со спичками и снова зажег печку.

― Я убью его за это, ― бормотал он. ― День и ночь я буду преследовать его, пойду по его следам, пока не поймаю его, а тогда я замучаю его, обдеру и брошу голым в снег.

Он надел свои лыжи, бросил последний взгляд вокруг, чтобы еще раз убедиться, что ничего съестного не было оставлено, и с заключительным рычанием ярости пустился в преследование.

Перед ним, вспахивая путь по девственному снегу, тянулся след длинных лыж. Локасто рассмотрел его и убедился, что он был остр и зазубрен по краям.

― У него добрых пять часов передо мной. Да и задал же он ходу, судя по дайне следов.

Ему пришла мысль поймать собак и запрячь их. Но, сильно испуганные, они убежали в лес. Чтоб нагнать этого человека, утолить свою жажду мести, он должен рассчитывать только на свои собственные силы, на свою выносливость.

― Ну, Джек Локасто, ― мрачно сказал он себе, ― тебе предстоит борьба, такая борьба, какой тебе никогда еще не приходилось вести. Приступи же к ней прямо.

Итак, нагнув голову и наклонив вперед плечи, он бросился по следам Червяка.

― Ему приходится прокладывать путь, этому гаду, вот на чем я выигрываю. Я могу двигаться вдвое скорей. О, подожди только, маленький дьявол, подожди только.

Он мстительно стиснул зубы и растянул свой шаг еще на дюйм. Он спускался по длинной открытой долине, казавшейся от века безжизненной и проклятой, благодаря своим нетронутым снегам. Черные, похожие на ведьм, ели охраняли склоны, еще более подчеркивая ее пустынность. И над всем царило безмолвие пустыни, тот сгущенный раствор тишины, рядом с которым всякая другая тишина кажется разжиженной и разреженной. Однако, когда он оглядывался вокруг, в этом беспредельном одиночестве, в сердце его не было страха.

― Я могу победить эту проклятую страну, покорить ее во всякое время, ― ликовал он. ― Она не в силах одолеть меня.

Было холодно, так холодно, что казалось почти невозможным представить себе вновь наступление тепла. Обнажить тело значило сейчас же почувствовать острый укол, ― извещение об обмораживании. При быстром беге глоток ледяного воздуха заставлял сжиматься его легкие. Глаза болели и застилались слезами. Ресницы плотно примерзли. В ноздрях образовался лед и из носу пошла кровь.

Локасто ничего не ел, и ледяной воздух возбудил в нем волчий голод. Он мечтал о еде, особенно о свинине, жирной, сальной свинине. Как славно было бы теперь отведать сырой жирной свинины. У него не было ничего съестного. У него не будет ничего, пока он не нагонит Червяка. Вперед, вперед!

Он подошел к месту, где Червяк сделал привал. Там был пепел костра.

― Проклятый! У него все-таки есть спички, ― пробормотал он с горьким сожалением. Он стал рыться в снегу, надеясь найти хоть крошки пищи, но там ничего не было. Он двинулся дальше. Настала ночь, и он должен был сделать привал.

О, как он был голоден. Ночь стояла ослепительно лучезарная, расточительная ночь, раскидывающая повсюду блеск своих звезд. Холод приобрел свойства хрусталя, и деревья странно звенели, взрываясь в тишине. Локасто разложил большой костер. По крайней мере, эту роскошь он мог себе позволить. И в течение восемнадцати часов темноты он корчился около него, боясь уснуть из страха перед холодом.

― Если бы только у меня был котелок, чтобы вскипятить воду, ― пробормотал он. ― Здесь много оленьего мха и я мог бы стушить один из моих моклоков. А я попробую поджарить кусочек.

Он вырезал полоску из индейских сапог, которые были на нем, и стал поджаривать ее над костром. Волосы опалились, а углы скорчились и обуглились. Он положил это в рот. Кожа была приятно горяча, но даже его крепкие зубы отказывались разжевать ее. Тем не менее он разорвал ее на мелкие кусочки и проглотил их.

Наконец, взошла заря, злобная, скупая, похожая на труп, заря, и Локасто снова устремился по тропе. Теперь он уже не чувствовал себя таким бодрым. Голод и потеря крови ослабили его. Шаг его стал незаметно сокращаться, походка утратила упругость. Тем не менее он настойчиво подвигался вперед, как воплощение ненависти и мести. Снова он исследовал след лыж, тянувшийся беспрерывно вперед и заметил как неровны и тверды были его края. Он не двигался с такой быстротой, на какую рассчитывал. Червяк должно быть значительно опередил его.

Однако он все еще не терял надежды. Маленький человечек не мог позволить себе день отдыха или проспать, или растянуть сухожилие, и тут Локасто с дикой радостью рисовал себе ужас Червяка, видящего себя пойманным при пробуждении. О, гадина, змея! Вперед, вперед!

Несомненно, он ослабевал. Один или два раза он споткнулся и в последний раз пролежал несколько минут, прежде чем подняться. Он не хотел отдыхать. Холод был пронзительней, чем когда-либо. Он был безжалостен, он был мучителен, и у Локасто не хватало больше сил выдерживать это. Мороз колол и жалил повсюду, где было не защищенное тело. Локасто низко надвинул капюшон дохи, так, что одни лишь глаза выглядывали из-под него. Так он двигался по полярной пустыне, темная закутанная фигура, дух мщения, свирепый и грозный.

Он остановился на обширном безмолвном плато. Небо напоминало огромную ледяную пещеру. Страна была погружена в истомную апатию страдания, безгласного, безнадежного, ужасающего. Ледяное небо и ледяная земля казалось соединились в ловушку, которая крепко держала его, и над всем этим парил подавляющий, титанический грозный дух пустыни. Он смеялся над ним жестоким грубым смехом жадного торжества. Локасто содрогнулся. Снова настала ночь, и он опять разложил гигантский костер.

Снова он проглотил немного поджаренной кожи. Над головой его мстительно сверкали звезды. Среди них были зеленые, красные, голубые, у них были колючие, похожие на морские звезды, лучи, на которых они плясали. Ночью ему приходилось употреблять невероятное усилие, чтобы не заснуть. Несколько раз он склонялся вперед и чуть не падал в огонь. Когда он садился поближе к пламени, его борода опалялась, лицо обугливалось, но спина казалась погруженной в лед. Часто он поворачивался и грел ее у огня, но недолго. Ему было жутко сталкиваться лицом к лицу с ужасом безмолвия и мрака, созерцать тени, в которых подстерегала смерть. Насколько отрадным казалось потрескивающее веселье елового пламени.

На рассвете небо сделалось свинцовым и холод менее жестоким. Впереди бесконечно тянулся унылый след лыж. Локасто был в недоумении.

― Куда, однако, черт возьми, направляется этот маленький дьявол, ― говорил он, хмуря брови. ― Я думал, что он идет прямо в Даусон, но он или переменил намерение, или пошел неверной дорогой. Клянусь небом, так и есть! Маленькая гадина сбилась с пути.

Локасто обладал безошибочным индейским чутьем местности.

― Кажется, я не могу больше позволить себе следовать за ним, ― рассуждал он. ― Я и так уже слишком далеко зашел и совершенно выдохся. Мне следует пока оставить его. Дело обстоит так: спасайся сам Джек Локасто, пока еще есть время. Я ― в Даусон.

Он повернул почти под прямым углом к тропе, по которой следовал, и направился через ряд низких холмов. Идти было тяжело, и, проходя по насту одну томительную милю за другой, он чувствовал, как делается все слабее и слабее.

― Подтянись, старина, ― горячо заклинал он себя. ― Тебе нужно бороться, бороться.

В воздухе стояла страшная тишина, не обычная тишина пустыни, а болезненная; как бы отчего-то нависшего, тишина какой-то пустоты, задержанного дыхания. Это было необычайно, полно ужаса. Он все больше и больше чувствовал себя пойманным зверем, пойманным в огромную клетку. Небо к северу было зловеще мрачно. С каждой минутой горизонт делался черней, грозней, и Локасто смотрел на него с дрожью в сердце.

― Вьюга, клянусь чертом, ― задохнулся он. Гуще и гуще становился мрак. Уже слышался рев, как бы от сильного ветра. Королева Вьюга совершала свое шествие.

― Кажется, пропал, ― прошипел Локасто сквозь стиснутые зубы. ― Но я буду бороться до конца и умру доблестно.

Глава XI

Теперь все накинулось на него с неистовством и ревом. Он был в гуще грязно-серой тьмы, тяжелой, ошеломляющей тьмы, полной крутящихся воздушных быстрин и могучих снежных шквалов. Он не мог видеть дальше нескольких футов перед собой. Жалящие хлопья ослепляли его, угольно-черная ночь поглощала его; в этом жужжащем вихре стихий он был беспомощен, как дитя.

― Думается, что ты на последнем пути, Джек Локасто, ― пробормотал он угрюмо. Тем не менее он нагнул голову и отчаянно ринулся в самое сердце бури. Он был очень слаб от недостатка пищи, но отчаяние придало ему новые силы, и он нырнул в вихрь и шквал с яростью раздраженного быка. Наступила мрачная ночь, как колодезь. Он был в безмерности темноты, которая тесно льнула к нему, сжимала его в своих объятиях, обволакивала как покрывало. А в черной пустоте ветры неистовствовали с безумной яростью, вздымая в воздух целые горы снега, перебрасывая их через равнины и долины. Леса пронзительно кричали от ужаса, создания пустыни трепетали в своих берлогах, но одинокий человек шагал вперед и вперед. Как будто чудом вырастали перед ним груды снега и, пробиваясь через них, он утопал почти до плеч. У ветра было режущее лезвие, которое пронизывало одежду и жестоко терзало его. Он понимал, что ему остается только беспрерывно двигаться, спотыкаться, шататься. Это была борьба за жизнь.

Он забыл свой голод. Необузданные мечты о еде покинули его. Он забыл свою жажду мщения, забыл обо всем, кроме ужасной опасности.

― Двигайся, двигайся же, ― понукал он себя хрипло. ― Ты замерзнешь, если остановишься на минуту. Не сдавайся, не сдавайся.

Но как тяжко было это беспрерывное движение. Все мускулы его тела казалось молили об отдыхе, но дух снова принуждал его к работе. Это была безумная скачка вперед, все время вперед. Он не сомневался, что обречен, но инстинкт заставлял его бороться, пока оставался хоть атом силы.

Он погрузился до подмышек в сугроб, но пробился сквозь него и снова вышел, шатаясь. В неистовом шутовстве режущего ветра он едва мог держаться прямо. Его доха затвердела от холода, как доска. Он чувствовал, как руки его немеют в рукавицах. От пальцев ледяной холод поднимался все выше и выше. Он уже давно потерял всякую чувствительность в ногах. Книзу от колен они были как деревянные сапоги. Ему казалось, что они отморожены. Он поднял их и стал смотреть, как они снова погрузились и исчезли в липнущем снегу. Он принялся хлопать по груди онемевшими руками. Это было бесполезно ― он не мог вызвать в теле чувствительности. Желание лечь в снег овладевало им.

Жизнь была так прекрасна! Перед ним носились видения городов, банкетов, театров, блестящих празднеств, сладостных волнений, женщин, которых он любил, покорил и отбросил в сторону. Никогда больше он не увидит света. Он умрет здесь, и его найдут окоченевшим и хрупким, таким замерзшим, что придется оттаять его, прежде чем похоронить. Он видел себя окоченевшим в причудливой позе.

В самой глубине его сердца, того сердца, которое так горячо пылало жаждой жизни, будут куски льда. Да, жизнь была прекрасна! Огромная жалость к себе охватила его. Но он сделал, что мог; больше он не в силах бороться.

Но он все же боролся еще один, два часа, три часа. Куда он шел? Может быть, кружился на одном месте. Теперь он действовал как автомат. Он не думал больше, он только продолжал идти. Его ноги двигались вверх и вниз. Он поднимался из снежных колодцев, плелся несколько шагов, падал, полз на четвереньках в темноте, потом, под завывание бешеных ветров, снова поднимался на ноги. Ночь была бездонна. Все крепче и крепче охватывала она его. Ветер накидывался на него со всех сторон, дурачась, как веселое чудовище, повергая его вниз. Снег кружился вокруг него в тесном вихре. Локасто пытался вырваться из его лап, но был не в силах. О, он был измучен, измучен.

Он должен сдаться. Это было слишком тяжело. Он был так силен и способен на столько зла или добра. Увы, все ушло на зло. О, если бы ему была предоставлена возможность начать сызнова! Он заставил бы свою жизнь рассказать другую повесть. Однако он не намерен жаловаться или трусить. Он умрет доблестно.

Его ноги отморожены, руки также. Теперь он ляжет здесь и отдохнет. Скоро все кончится. Говорят, что это приятная смерть. Он бросил еще один взгляд, сквозь крутившийся ужас темноты, последний взгляд ужасу Величайшей Тьмы, прежде чем закрыть глаза.

Ха! Что это такое? Ему почудилось, что он видит тусклый свет, как раз перед собой. Это было невозможно. Это было одно из тех обманчивых видений, которые посещают умирающего человека, иллюзия, насмешка. Он закрыл глаза, потом открыл их. Свет все же держался. Несомненно, он должен быть реален. Он был непоколебим. Когда Локасто нагнулся вперед, он как будто усилился. На руках и ногах он пополз к нему. Свет делался все ярче и ярче. Он был теперь на расстоянии нескольких футов. О, боже, неужели это было возможно? Буря стихла на момент, и с последним остатком сил Локасто бросился вперед, по направлению к лампе, горевшей в окне, и упал у закрытой двери маленькой хижины.

* * *

Червяк жестоко страдал от сильного холода. Он проклинал его, свойственным ему плодовитым и исчерпывающим образом; он проклинал свинцовую тяжесть лыж и ремни, врезывавшиеся в его нога; проклинал узел, который нес на спине и который, казалось, делался все тяжелее; проклинал страну. Затем, после всеобъемлющего разгула богохульства, он решил, что пора поесть.

Он собрал несколько сухих веток и разложил костер на снегу. Червяк торопился, потому что мороз начинал пробирать его до костей, и он был испуган. Все было готово. Оставалось только зажечь спичку.

Куда к черту запропастились спички? Без сомнения, он не мог оставить их там, на стоянке. С лихорадочной торопливостью он перерыл свой узел. Нет, там их не было. Неужели он обронил их по дороге? Ему пришла дикая мысль вернуться назад, но он вспомнил о Локасто, оставшемся лежать в палатке. Он никогда не решился бы взглянуть на это. Но он должен добыть огонь, иначе он замерзнет на смерть сейчас же. Его пальцы уже коченели.

Уф, быть может, у него найдется немного спичек в карманах. Нет… да, у него были: одна, две, три, четыре, пять. Пять тонких фосфорных спичек, выпавших из пачки и застрявших в углу его пиджачного кармана. Он нетерпеливо чиркнул одну. Ветки загорелись, пламя вспыхнуло. О, это было чудесно! У него был костер, огонь.

Он сварил чаю и поел немного хлеба и мяса. После этого он почувствовал, что силы и мужество снова вернулись к нему. У него оставались еще четыре спички. Четыре спички значили еще четыре костра, а это обеспечивало еще четыре дня путешествия. За это время он достигнет Даусоновского округа.

В эту ночь он разложил большое пламя, свалив несколько деревьев. Лежа в своем спальном мешке, он хорошо отдохнул и на ранней заре снова был на ногах.

Был ли когда-нибудь такой ужасный, вымораживающий душу, холод? Он проклинал его с каждым дыханием. В полдень он почувствовал сильный соблазн разложить новый костер, но удержался. Ночью ему не повезло, потому что одна из его драгоценных спичек оказалась всего на всего лучинкой, чуть окрашенной розовым на конце. Несмотря на все его старания, она никуда не годилась, и он был вынужден употребить другую. У него оставалась только одна ― последняя спичка.

Ладно, он должен двигаться с исключительной быстротой. Итак, на следующий день в паническом страхе он сделал большой конец. Он должен быть близко от одного из золотых ручьев. Поднимаясь на гребни хребтов, он всякий раз ожидал увидеть голубой дым огней над хижинами. Но вокруг было все то же пустое безлюдье. Настала ночь и он приготовился к ночлегу. Снова он свалил несколько деревьев и сгреб их в кучу. Он был очень утомлен, голоден, ему было очень холодно. Какое чудесное пламя он разведет сейчас! Как славно взлетят и запрыгают огненные языки. Он собрал сухого мха и хвороста. Никогда холод не казался ему таким жестоким. Становилось темно. Небо над ним мерцало крупными факелами и на снегу блестели странные тревожные огни. Это был волшебный зловещий свет, выжидавший в союзе с темнотой. Он содрогнулся и его пальцы задрожали. Затем все также бережно он вытащил самое драгоценное из сокровищ ― последнюю спичку. Он должен торопиться. Его руки дрожали, замерзали, почти коченели. Он ляжет на снег и быстро чиркнет ее…

― О, боже.

Маленькая тонкая спичка выпала из его онемевших пальцев. Вот она лежит на снегу. Он осторожно поднял ее с безумной надеждой, что она не испортилась. Он чиркнул ею, но она согнулась вдвое. Он снова чиркнул, головка отскочила. Он погиб.

Он упал вперед на лицо. Руки его онемели, были мертвы. Он лежал, опираясь на локти, тупо устремив глаза на незажженный костер. Прошло пять минут. Он не двигался, не вставал. Он казался ошеломленным, отупевшим, пораженным ужасом. Ему чудилось, что он коченеет, деревенеет, а темнота все сгущалась вокруг. Ему пришло в голову, что нужно выпрямиться, чтобы те, кто найдет его, смогли бы опустить тело в гроб. Он не хотел, чтобы ему ломали руки и ноги. Да, он выпрямится. Он попробовал, но не смог и остался так, как был.

Пустыня, казалось, смеялась над ним, жестоким, насмешливым, утонченно-злобным смехом.

В пятнадцать минут холод умертвил его. Когда его нашли, он лежал, как бы отдыхая, опираясь на локти, уставившись полными ужаса глазами на свой незажженный костер.

Глава XII

― Что за дьявольская ночь, ― сказал Полукровка. Мы с ним были в гостях у Джима, в хижине, которую он выстроил на Офире. Джим торопился закончить свои гидравлические сооружения к наступающей весне, и мы изредка навещали его. Старик очень беспокоил меня. Это был уже не тот веселый оптимист Джим, которого я знал в дороге. Он стремился жить один, сделался угрюмым и необщительным. Он интересовался только своей работой, а если и брался чаще обыкновенного за библию, то лишь для того, чтобы зачитываться все с большим увлечением суровыми древними пророками. Было очевидно, что Север странно влияет на него.

― Господи! Ну, и дует же. Как будто ветер имеет зуб против нас и старается вывести нас из строя. Это напоминает мне вьюги там на северо-западе, но только в десять раз хуже.

Полукровка начал рассказывать нам о снежных бурях, которые ему пришлось вынести, тогда, как мы, собравшись вокруг печки, прислушивались к чудовищным завываниям ветра.

― Почему вы не закупориваете основательней свою хижину, Джим? ― спросил я. ― Снег залетает кое-где в нее.

Джим стал подкладывать дрова в печку, пока она не запылала, ярко вызвездивая маленькими искрами, то появлявшимися, то исчезавшими.

― Снег с таким ветром пробьет всякую стену, ― сказал он. ― Это ужасная страна. Говорю вам, что на ней лежит проклятие. В далекие, далекие времена ее населяли безбожные народы. Они жили здесь, грешили и погибли. И за их скверну в прошлом Господь наложил свое проклятие во веки веков.

Я испытующе посмотрел на него. Его глаза были расширены, лицо искривлено в узел отчаяния. Он снова уселся и погрузился в мрачное молчание.

Как ревела буря! Полукровка спокойно курил свою папироску, а я прислушивался, содрогаясь, исполненный благодарностью за то, что нахожусь в безопасности и тепле.

― Хотелось бы мне знать, есть ли сейчас кто-нибудь там ― в этой сумасшедшей ночи?

― Если есть, помоги ему бог, ― сказал Полукровка, ― он продержится не дольше, чем снежный ком в аду.

― Да, представьте себе только, как он бродит там снаружи, ошеломленный, полный отчаяния, представьте себе, как ветер опрокидывает его и засыпает снегом, представьте себе, как он подвигается все дальше и дальше в темноте, пока не замерзнет окончательно. Уф!

Я снова вздрогнул. Затем, в то время как двое других сидели молча, мои мысли обратились в другую сторону. Больше всего я думал о Берне, совершенно одинокой в Даусоне. Я стремился поскорей вернуться к ней. Я вспомнил о Локасто. Куда он забрался в своих неугомонных странствиях? Вспомнил о Гленджайле и о Гарри. Как жилось ему после смерти мамы? Почему он не женился? Раз в неделю я получал от него письмо, полное нежности и уговоров вернуться домой. В своих письмах я никогда не упоминал о Берне. Было еще достаточно времени для этого. Боже! Ужасный порыв ветра налетел на хижину. Он безумно выл и всхлипывал среди бурной ночи. Затем настала тишина, странная глубокая тишина, казавшаяся мертвой после могучего вихря. И в наступившем спокойствии мне почудился чей-то глухой крик.

― Тсс. Что это? ― прошептал Полукровка. Джим также напряженно прислушивался.

― Мне послышался стон.

― Похоже на вопль отверженной души. Может быть, это дух какого-нибудь несчастного дьявола, заблудившийся в ночи. Не хотелось бы открывать зря двери. Это превратит комнату в ледяной дом.

Мы снова стали внимательно прислушиваться, затаив дыхание. Вот опять послышался тихий слабый стон.

― Там кто-то есть снаружи, ― прошептал Полукровка. Охваченные ужасом, мы переглянулись, затем бросились к дверям. Ветер сильным порывом накинулся на нас.

― Пошевеливайтесь, ребята, протяните руки. Это, кажется, человек.

Мы порывисто втащили бесчувственную массу, заставившую странно похолодеть наши сердца, и с тревогой нагнулись над ним.

― Он не умер, ― сказал Полукровка. ― Только сильно обморожен: руки, лицо и ноги. Не кладите его близко к огню.

Он копошился в капюшоне его дохи, потом вдруг обернулся ко мне.

― Ну, будь я проклят, ― это Локасто.

Локасто! Я отпрянул и остановился, тупо глядя перед собой. Локасто! Вся прежняя ненависть воскресла в моем сердце. Много раз я желал его смерти и даже мертвому не мог бы никогда простить ему. Я отскочил от него, как от гада.

― Нет, нет, ― сказал я хрипло, ― я не дотронусь до него. Будь он проклят, проклят. Пусть умирает.

― Будет, ― сурово сказал Джим. ― Вы не оставите человека умирать. Не правда ли? На вас песье клеймо, если вы способны на это. Вы будете немногим лучше убийцы. Мне все равно, какое зло он причинил вам. Ваш долг человека помочь ему. Ведь это человеческая душа, и он так или иначе умрет. Ну же, подойдите, снимите варежки с его рук.

Я механически повиновался ему. Я был поражен. Казалось, будто меня увлекает воля более сильная, чем моя собственная. Я начал стаскивать рукавицы и, засучив рукава, увидел что отвратительная белизна ясно поднималась по руке. Это было ужасно.

Джим и Полукровка разрезали его моклоки и сняли носки. Перед нами были вытянуты две голых ноги, белых как глина почти до колен. Я никогда не видел ничего более страшного. Сняв с него платье, мы уложили его на кровать и силой влили ему в рот немного бренди.

Постепенно тепло снова начинало возвращаться в замерзшее тело. Он застонал и открыл дико глядевшие глаза. Он не узнавал нас и все еще боролся с вьюгой. Он привстал.

― Продолжай идти, продолжай идти, ― задыхался он.

― Ну-ка, пусть пойдет это ведро, ― сказал Полукровка. ― У нас, слава богу, есть немного воды. Нужно оттаять его.

Тут началась для этого человека ночь мучений, какие мало кому выпадали на долю. Мы посадили его на стул и погрузили одну из этих белых, как глина, ног в воду. Он вскрикнул от прикосновения к ней, и я видел, как лед стал скопляться по краям ведра. Я забыл свою ненависть к этому человеку и думал только об этих отмороженных ногах и руках, о том, как снова вернуть им жизнь. Наша борьба началась.

― Кровь начинает приливать обратно, ― сказал Полукровка. ― Я думаю, что эта вода кажется ему теперь кипятком. Нужно будет удержать его в ней. Уф, держите, ребята, изо всех сил.

Он предупредил нас вовремя. В ужасном приступе боли Локасто стремительно отбросил нас. Мы снова схватили его. Теперь мы боролись с ним. Он дрался, как черт. Он проклинал нас, молил оставить его в покое, бредил, кричал. Мы угрюмо продолжали свое дело и хотя нас было трое, едва могли удержать его.

― Можно подумать, что мы убиваем его, ― сказал Полукровка, ― держите его ноги в ведре. Жаль, что у нас нет никакой ванны. Теперь по его жилам течет кипящий свинец. Держите его, ребята, держите!

Это было трудно, но все же мы удерживали его, несмотря на то, что его тоскливые крики оглушали нас в эту ужасную ночь, а наши мускулы вздувались от напряжения. Час за часом мы держали его, погружая то ногу, то руку в ледяную воду и удерживая их там. Как долго он боролся, как силен он был! Но настала минута, когда он перестал сопротивляться. Он был как дитя в наших руках. Наконец все было сделано. Мы завернули оттаявшее тело в куски одеяла и положили его, стонущего, на постель, затем, измученные долгой борьбой, бросились на пол и заснули, как бревна.

На следующее утро он все еще был без сознания. Он жестоко страдал, и Джим или Полукровка должны были постоянно находиться при нем. Я, со своей стороны, отказывался подходить близко и следил с возрастающей ненавистью за его выздоровлением. Я был огорчен, огорчен. Я желал, чтобы он умер.

Наконец, он открыл глаза и слабо осведомился, где он находится. Когда Полукровка ответил ему, он с минуту лежал тихо.

― Я был близок к концу, ― вздохнул он, потом продолжал с торжеством. ― Кажется, пустыня на этот раз не накрыла меня. Я еще постранствую по ней.

Он начал быстро поправляться. Я сидел в нескольких футах от него и следил за тем, как он делается крепче с каждой минутой. Должно быть, лицо мое отражало горькую ненависть, ибо я часто замечал, что он наблюдает за мной сквозь полуопущенные веки. Казалось, он понимал мои чувства, и сатанинская усмешка кривила его губы. Я снова и снова думал о Берне. Страх и отвращение заставляли меня корчиться, и по временам во мне вспыхивала такая ярость, что я готов был убить его.

― Ну, кажется, все заживает, кроме этой руки, ― сказал Полукровка. ― Я думаю, что тут дело зашло слишком далеко. Началась гангрена. Послушайте, Локасто, похоже на то, что вы потеряете ее.

Локасто как раз удостоил меня особенно ироническим взглядом, но при этих словах насмешка угасла и в глазах его отразился ужас.

― Потеряю руку? Не смейте говорить мне этого, убейте меня сразу. Я не хочу быть калекой! Потерять руку! О, это ужасно, ужасно!

Он смотрел на обесцвеченное тело. Нам начинало уже делаться дурно от его зловония, да и сама по себе рука с ее гниющими тканями была невыносимо отвратительна.

― Да, ― сказал Полукровка, ― вот линия гангрены и ее границы. Скоро омертвение распространится на всю руку и тогда вы умрете от заражения крови. Локасто! Лучше дайте мне отнять руку. Я прежде проделывал такие штуки. Я ловкий человек, право. Ну, позвольте мне отнять ее.

― Боже! Вы хладнокровный убийца! Вы сговорились между собой убить меня, вы в заговоре против меня, и этот длиннорожий дурак, вон там, зачинщик всего. Будьте вы прокляты! Ну, что ж, начинайте и делайте, что хотите!

― Вы не слишком-то благодарны, ― сказал Полукровка. ― Прекрасно, оставайтесь лежать и гнить так.

При этих словах Локасто переменил песню. Он был испуган до ужаса. Он понимал, что рука его обречена и лежа глядел на нее, глядел, не отрываясь. Затем он вздохнул и изрыгнул нам в лицо свои богохульства.

― Ну же, ― прорычал он. ― Сделайте мне что-нибудь, эй, вы, дьяволы! Иначе я сам проделаю это.

Нельзя было медлить с операцией. Полукровка приготовил свой большой карманный складной нож. Он спилил лезвие, пока оно не сделалось положим на грубую пилу. Он надрезал кожу у кисти, как раз над линией гангрены и снял ее кверху на дюйм или около того. Тут Локасто обнаружил всю свою необыкновенную выдержку. Он набрал полный рот табаку и упорно жевал, в то время как его зоркие черные глаза следили за каждым движением ножа.

― Торопитесь, отхватите проклятую штуку поскорей, ― рычал он.

Полукровка снял мясо до кости и начал пилить ее зазубренным ножом. Я был не в состоянии смотреть на это. Я слышал скрип, скрип зазубренного лезвия. Я буду помнить этот звук до самой смерти. Как невыразимо долго это тянулось! Никто не мог бы вынести такой пытки. Стон вырвался из уст Локасто. Он повалился навзничь на постель. Его челюсти больше не работали и тонкая струйка коричневой слюны стекала по подбородку. Он был в обмороке. Полукровка быстро кончил свою работу. Рука упала на пол. Он стянул опять лохмотья кожи и сшил их.

― Как вам понравится эта домашняя хирургия? ― засмеялся он.

Он был чрезвычайно горд своим успехом. Взяв ампутированную руку на лопату, он подошел к выходу и отшвырнул ее далеко в темноту.

Глава XIII

― Почему бы вам не поехать обратно? ― спросил я Банку Варенья. Я только что извлек его после одного из периодических погружений в сточную яму разврата. Он был бледен, истощен и полон раскаяния. Он невнимательно устремил на меня долгий взгляд тоскливых пустых глаз, взгляд только что воскрешенного.

― Я думаю, ― сказал он, наконец, ― что сижу здесь по той же причине, которая удерживает многих мужчин ― из гордости. Я знаю, что Юкон должен мне одно из двух: прииски или могилу, ― и ему придется заплатить.

― Мне кажется, судя по вашему образу жизни, что вы скорей получите второе.

― Да, ну что ж, ― это будет прекрасно.

― Послушайте, ― настаивал я, ― не будьте тряпкой. Вы мужчина. Великолепный мужчина. И могли бы добиться всего, сделаться кем угодно. Ради бога, перестаньте скользить в пропасть и займитесь делом.

Его худое красивое лицо внезапно горько ожесточилось.

― Не знаю, иногда мне кажется, что я ни на что не способен. Иногда я задумываюсь над тем, стоит ли все это труда. Иногда я почти склоняюсь к тому, чтобы кончить все разом.

― О, не говорите глупостей.

― Это не глупости. Это правда. Я редко говорю о себе. Не важно, кто я, и чем я был. Я прошел через многое. Испытал гораздо больше других людей. Годами я был чем-то вроде человеческого отщепенца, переносимого семью океанами из гавани в гавань. Я барахтался в их болоте, питался их мерзостью, валялся в их засасывающей варварской тине. Время от времени я опускался до дна, но как бы то ни было, никогда не доходил до дна. Что-то всегда спасало меня в конце.

― Ваш ангел хранитель.

― Может быть. Каким-то образом выходило так, что я никогда не был раздавлен окончательно. Я немного борец, и каждый день был для меня борьбой. О, вы не знаете, не можете представить себе, как я страдаю. Я часто молюсь и моя молитва всегда такая: О, дорогой Боже, не давай мне думать. Бичуй меня своим гневом, взвали на меня бремя, но не давай мне думать. Говорят, что там есть ад после жизни. Ложь: он тут, по эту сторону.

Я был поражен его горячностью. Лицо его исказилось страданием, глаза наполнились тоской угрызения.

― Я верю в вас и не сомневаюсь, что вы выкарабкаетесь. Позвольте мне одолжить вам немного денег.

― Благодарю вас тысячу раз, но не могу принять их. Тут опять моя гордость. Быть может, я глубоко заблуждаюсь. Быть может, я погибшая душа и мой удел быть просто шалопаем. Нет, нет, благодарю. Через денек-другой я буду снова способен к борьбе. Я не стал бы утомлять вас разговором, но я ослабел и мои нервы распустились.

― Сколько у вас денег? ― спросил я.

Он вытащил из кармана жалкую серебряную монету.

― Достаточно, чтобы просуществовать, пока подвернется работа.

― Что это за билеты у вас в руке?

Он пренебрежительно засмеялся.

― А! Ставка на подвижку льда. Забавная штука! Я не помню, как я купил ее. Должно быть был пьян.

― Да, у вас целая куча их, и на всех трех один и тот же срок: семь минут, семь секунд второго, девятого числа. Это сегодня. Теперь двенадцать. Льду придется поторопиться, если вы намерены выиграть. Представьте, если бы вам посчастливилось! Вы заработали бы больше трех тысяч долларов.

― Да, представьте себе, ― повторил он насмешливо, ― один шанс против пяти тысяч; столько же шансов, сколько бобов в стручке.

― Ну, лед может двинуться каждую минуту. Он основательно подтаял.

Со странным очарованием смотрели мы вниз вдоль могучей реки. Вокруг нас было сияние весеннего солнца, над нами возрождение синего неба. Клочья снега все еще поблескивали на холмах и черная земля, как бы стыдясь своей наготы, выгоняла поскорей зелень. На откосах, осеняющих Клондайк, девушки собирали дикий крокус. Повсюду была теплота, яркость, пробуждающая жизнь.

Несомненно, лед на реке не мог держаться еще долго. Он был весь в заплатах, исчерчен трещинами, вздут гребнями, испещрен грязными лужами, разъеден до дна. Решительно, он прогнил, прогнил. Однако он все еще упорно держался. Клондайк дробил его могучими глыбами, черными и тяжелыми как дома. Они быстро спускались по течению, с треском, скрежетом, ревом, и ударялись в броню Юкона. И на берегу, следя так же, как мы, толпились тысячи других. На всех устах был вопрос:

― Лед ― когда же он тронется?

Ибо для этих отшельников Севера вид освобожденной воды показался бы раем, после восьми месяцев изоляции. Он означал бы лодки, свободу, дружеские лица и еще шаг по направлению к «той стране» их грез.

Приблизительно в центре этой огромной массы льда, опоясывавшей город, стоял столб, и к этому одинокому столбу постоянно обращались тысячи взоров. Он соединялся с городом электрическим проводом, благодаря которому при перемещении столба на известное расстояние, городские часы отмечали точное время. Итак, многие не спускали глаз с этого одинокого столба, думая о заключенных ими пари и стараясь угадать, не попадут ли они в число счастливых. Эти ставки на лед ― своеобразный обычай Даусона. Обыкновенно заключается множество таких пари, крупных и мелких, причем, как женщины, так и мужчины, бьются об заклад почти с детским увлечением и волнением.

Я сидел на скамье на верхней дороге, лицом к городу, и следил за Банкой Варенья, спускавшимся вниз по склонам к своей хижине. Бедный малый! Его лицо было измождено и бледно, а длинная четкая фигура казалась худой и усталой. Мне было жаль его. Что станется с ним? Он был великолепным неудачником. Если бы только ему еще раз повезло. Я почему-то верил в него и горячо надеялся, что ему удастся снова вступить на славный чистый путь.

Как прозрачен был воздух! Казалось, будто смотришь сквозь хрустальное оптическое стекло, так четко вырисовывался каждый лист. Звуки долетали до меня с удивительной ясностью. Наступало лето и с ним вера в новую благодать. Там, внизу, виднелся дом и на его веранде качалась в гамаке белая фигурка Берны. Как дорога была она мне. С какой тревогой я лелеял ее. Но иногда, именно сила моей любви заставляла меня тревожиться, и в экстазе момента я задерживал дыхание, спрашивал себя, как долго может это длиться. И всегда при этом вставало мрачной тенью воспоминание о Локасто. Он отправился «по ту сторону» с сильно надорванным здоровьем, отправился, хрипло проклиная меня и дав обет вернуться. Вернется ли он?

Кто из знающих Север усомнится в его чарах? Где бы вы ни были, он будет неотразимо манить вас. На томном Юге вы услышите его зов и начнете тосковать по хрустальному звону его серебряных дней, подавляющему великолепию его усеянных звездами ночей. В сердце города он будет преследовать вас, пока не разбудит голода по своим огромным чистым пространствам, своим бурным рекам, своим пурпурным тундрам. Его голос проникнет к вам в жилище богача и вы станете томиться по своему одинокому костру на стоянке, по солнечному закату, пышно погружающемуся в золотую смерть, по ночи, когда безмолвие окутывает вас и небеса извергают белое пламя. Да, вы будете беспрестанно слышать его, пока безумие не овладеет вами, пока вы, не покинете этих ползающих по мощеным тротуарам людей, чтобы снова отправиться на поиски сапфиров его сверкающих озер, светлой печали его утесов под мириадами звезд. Тогда, как дитя возвращается домой, так вернетесь домой и вы.

И я знал, что настанет день, когда Локасто также возвратится в страну, где он царил некогда, как завоеватель.

Глядя вниз на город, я поразился его необычайному росту. Какая перемена по сравнению с путаницей палаток и хижин, унизанной лодками рекой, снующими толпами аргонавтов. Где были черные болота, грязь, беспокойство, безумная горячка 98-го года? Я искал их и находил вместо этого красивые дома, разукрашенные сады, благоустроенные улицы.

Но как ни была велика внешняя перемена города, дух его изменился еще больше. Дни владычества кафешантана миновали. Порок действовал исподтишка. Теперь уже нельзя было, не привлекая внимания, беседовать на улице с дамами легкого поведения.

Публичные дома были изгнаны за Клондайк, где в поселке, к которому вел шаткий цепной мост, их красные огни блестели как семафор греха. Кафешантаны существовали и поныне, но живописная непринужденность прежних дней, дней моклоков, исчезла навеки. Напрасно стали бы вы искать теперь жестоких сцен, где разыгрываются необузданные страсти и человеческая природа проявляется в полной наготе. Героизм, жестокость, блестящие достижения, разнузданная вольность… Север, казалось, выбивал наружу все лучшее и худшее в человеке. Он пробуждал бьющую через край энергию, безумную жажду деятельности ― все равно хорошей или дурной.

В городе жизнь начинала принимать более скромную окраску. Стосковавшись по морали ночных туфель, люди выписывали своих жен и детей. Старые идеалы семьи, любви и общественной нравственности торжествовали вновь. С появлением добродетельной женщины кафешантанная девица была обречена. Город постепенно организовывался. Общество разделилось на кружки. Наиболее претенциозные носили название Пинг-Понг, тогда как большинстве облюбовало себе прозвище Грубых Затылков. Злоупотребления в почтовых отделениях были устранены, мошенники уволены из правительственных учреждений. Золотой Лагерь быстро модернизировался.

Когда я размышлял об этом, весь трагизм положения открылся мне. Где теперь эти клондайкские короли, задававшие бани из шампанского? Эти тузы золотого лагеря? Многие ли из тех, кто стоял у рампы в 98-м году, расскажут теперь об этом. Их истории наполнили бы тома. И когда я сидел на тихом склоне, прислушиваясь к сонному жужжанию пчел, внутренний смысл всего этого открылся мне. Великая девственная страна еще раз просеивала и испытывала своих избранников. Ее месть настигала всюду, и пути ее были многообразны. Она обрушивалась на них так же, как обрушивалась на их братьев на тропе. Под видом удачи она подготавливала их конец. Со своих суровых безмолвных снегов она толкала их к собственной гибели. Это снова была страна Сильного. Прежде всего она требовала силы, физической и нравственной силы. Я вспомнил слова старого Джима: «Где один выигрывает девяносто девять погибают». Великая суровая страна отбрасывала, как сорную траву, недостойных, вознаграждая тех, кто мог понять ее.

Полный подобных мыслей, я поднял глаза и посмотрел вдоль реки по направлению к Музхайдским утесам. Алло! Там, как раз ниже города, виднелась большая полынья воды, и, пока я смотрел, она все расширялась и расширялась. Люди кричали, выбегали из домов, спешили к берегу. Я почувствовал дрожь волнения. Вода простиралась уже от одного берега до другого, распространяясь все дальше. Она продвигалась вперед к одиночному столбу. Теперь она была уже почти там. Вдруг столб начал двигаться ― обширное поле льда скользило вперед. Медленно, спокойно оно ползло все дальше и дальше. Вдруг сразу загудели все пароходные гудки, зазвенели колокола и из черной массы людей, толпившихся на берегу, раздалось восторженное ликование.

― Лед проходит! Лед проходит!

Я посмотрел на часы. Мог ли я поверить глазам? Семь секунд семь минут второго! Его ставка выиграла! Его ангел хранитель вмешался ― Банка Варенья получил возможность начать новый путь.

Глава XIV

Воды обезумели от радости. Солнце освободило их из горных снегов. Вдоль холмов и долин они сверкали, стекая с валунов, капая из мшистых расселин, бурля маленькими ручейками. Затем, прыгая и смеясь, в буйном экстазе свободы, они разбивались о плотины.

Это было нечто непонятное для них, какая-то выдумка тирана-человека, чтобы покорить их, усмирить, превратить в своих рабов. Воды бесились. Они угрожающе омрачались. Чем выше они вздымались в широком водоеме, тем сильнее разгоралась их ярость. Они бились о стены своей тюрьмы, они набрасывались и лизали крепкий берег. Все выше и выше вырастали они, усиливаясь с каждым подъемом. Все более жестоко злобились воды на свое заточение. За ними теснились другие, как и они, неистово жаждущие освобождения. Они хлестали и извивались в дикой злобе. Эти стойкие стены не могли больше противостоять их ярости. Что-то должно было случиться. Это «что-то» был человек. Он поднял шлюзные ворота и перед ними наконец открылся выход. Как радостно буйные воды устремились в него. Они прыгали и метались, безумно спеша вырваться. Они пенились, выгибались и ревели у узкого отверстия.

Но что это? Они попали в деревянную коробку, отбрасывавшую волну так же упруго, как лук стрелу. Это была новая выдумка тирана-человека. Тем не менее они толкались и тискались, чтобы попасть туда. С минуту они приостанавливались на краю ее, потом низвергались все глубже и глубже.

Как водопад устремлялись они вниз, постоянно усиливаясь. Хо! Теперь это было движение, это была энергия, крепость, мощь. Низвергаясь по крутому склону, они кричали от неудержимой радости. Свобода, свобода, наконец-то! Довольно медленно капать со снежных сугробов, довольно сверлить извилистые желоба в топкой глине, довольно коснеть во враждебных пластах; они были бодры, стремительны, сильны, грозны. Они ликовали в своей мощи. Они ревели грубую песню свободы и нападали все сильнее и сильнее.

Теперь они гремели, точно скачущее стадо взбесившихся лошадей. Какая сила на Земле могла бы остановить их? «Мы должны быть свободны, мы должны быть свободны!» ― кричали они. Внезапно они увидели перед собой черное отверстие большой трубы, пустую стальную щель. Она напоминала тюрьму… снова какая-нибудь выдумка тирана-человека? Они охотно перепрыгнули бы через нее, но было уже поздно. Другие бесчисленные воды теснились позади их, давя их вперед с непреодолимой силой, и они все стремительнее и стремительнее врывались в стальную щель. Они были пойманы, жестоко пойманы, заключены, стиснуты и вгонялись все дальше могучим, безжалостным давлением. Однако как раз впереди было отверстие. Это был узкий просвет, выход. Они должны протиснуться сквозь него. Они были скованы и раздавлены в этой стальной темнице и тщетно старались прорвать ее. Но это было невозможно, оставалось только отверстие. Они должны пройти через него. Наконец, подгоняемые сзади этой великой силой, измученные, обезумевшие, отчаявшиеся воды прорвались через стальную щель, чтобы служить воле человека.

Человек стоит у своей водяной пушки, жерло которой изрыгает сверкающий ужас. Сначала показалась только тонкая струя света, плотная и крепкая, как стальная стрела. Попытка разбить ее раздробила бы в куски острейший меч. Это был лишь стержень воды, круглый, блестящий, гибкий, но в своей могучей силе ― чудовище разрушения.

Человек направлял эту струю то туда, то сюда по лицу горы. Она летела, как стрела, пущенная из лука, и куда он ни обращал ее, склоны, казалось, колебались и содрогались от потрясения. Песок взлетал грандиозными фонтанами. Лавины глины скатывались сверху, огромные валуны подбрасывались в воздух, как груды пушистой шерсти.

Да, воды обезумели. Они напоминали разъяренного быка, бодающего гору. Гора, казалось, таяла и растворялась перед ними. Ничто не могло противостоять их нападению. В несколько минут они превратили бы самую стойкую твердыню в груду жалких развалин.

Там, где воды прорывались яростно вперед, стоял их победитель. Он был один, но делал работу сотни людей. Разрушая этот глиняный вал, он ликовал в своем могуществе. Маленький поворот рычага ― и огромная масса песчаника крошилась, превращаясь в ничто. Он буравил глубокие дыры в замерзшей глине, он прокладывал себе путь и выметал его начисто как пол. Таким образом, пользуясь несокрушимой силой тарана, он пробивался в сердце горы.

Рев оглушал его. Он внимал треску падающих скал, но был так погружен в свою работу, что не услышал приближения другого человека. Внезапно он поднял глаза и увидел…

Он сильно вздрогнул, затем сразу снова успокоился. Это была встреча, которой он опасался, к которой стремился, против которой боролся и которую желал. Первобытные инстинкты бушевали в нем, но внешне он не подавал вида. Почти свирепо, со странным блеском в глазах, он изменил направление покоренного им гиганта.

Он махнул рукой другому человеку.

― Уходите! ― закричал он.

Мошер отказывался двинуться. Сладкое житье в Даусоне сделало его жирным, почти похожим на кабана. Его свиные глазки блестели, и он снял шляпу, чтобы вытереть несколько бусинок пота с огромного лысого лба. Он поглаживал свою черную, как уголь, бороду пухлой рукой, на которой сверкал большой бриллиант. Его манера держаться казалась олицетворением наглости. Он как будто говорил:

― Я заставлю этого человека поплясать под мою дудку.

Его звучный, резкий голос прорезался через рев гиганта.

― Эй вы! Закрутите ваш кран. Я хочу поговорить с вами, сделать вам деловое предложение.

Джим все еще оставался немым.

Мошер подошел вплотную и заорал ему в ухо. Оба они сохраняли полное спокойствие.

― Послушайте, ваша жена в городе. Она здесь с прошлого года. Вы не знали этого?

Джим покачал головой. Теперь он был особенно заинтересован работой. Перед ним была большая глыба глины, которую он смывал, как бы волшебством.

― Да, она в городе и живет вполне прилично.

Джим свирепым поворотом изменил направление гиганта.

― Я, видите ли, немножко филантроп и чудак, ― продолжал Мошер, ― и ничто не может быть мне больше по сердцу, как вернуть домой заблудшую жену. Мне кажется, что я мог бы убедить вашу маленькую женку возвратиться к вам.

Джим бросил на него быстрый взгляд, но тот продолжал.

― Сказать вам правду, она немного втюрилась в меня. Само собой разумеется, я тут не при чем. Что же мне делать, если девочка просто с ума сходит по мне? Но все-таки я думаю, что сумею препроводить ее к вам, если вы захотите, как следует, оценить мою услугу. Это деловое предложение.

Он усмехался теперь с откровенным цинизмом, Джим не отзывался.

― Что вы скажете на это? Вот славный кусочек земли у вас. Дайте мне половинную долю и я ручаюсь, что верну вам вашу половину. Вот мое предложение.

Снова прекрасный луч великодушия засиял на лице человека. Снова Джим сделал ему знак уйти, но Мошер не двинулся. Он понял этот жест, как отказ, и лицо его приняло угрожающее выражение.

― Хорошо же, если так, ― проговорил он. ― Но берегитесь! Я знаю, что вы все еще любите ее. Так помните, что эта женщина принадлежит мне душой и телом и я постараюсь превратить ее жизнь в ад. Я буду мучить вас через нее. Да, я поймал блошку. Измените-ка лучше свое решение.

Он попятился, как бы собираясь уходить. Тогда, была ли то случайность, никто никогда не узнает, ― но струя повернулась и настигла его.

Она подняла его на воздух, подбросила его как камень из катапульты, с ужасающим треском переметнула его на насыпь в пятидесяти футах оттуда. И тут струя продолжала дробить и колотить его, пока он не утратил всякое подобие человека.

Воды мстили.

Глава XV

― Что-то случилось с Джимом, ― протелефонировал мне Блудный Сын из Форкса, ― он бросил хижину на Офире и ушел по направлению к горам. Несколько старателей только что вернулись и рассказали, что встретили его шедшим по направлению к долине Белой Змеи. Он был как будто не в себе, говорят они, и не хотел разговаривать. Они думают, что он на верной дороге к сумасшествию.

― Он болен со времени происшествия, ― ответил я. ― Нам нужно будет пойти за ним.

― Хорошо, приезжайте сейчас же. Я раздобуду Мак Криммона. Это полезный человек в лесах. Мы сможем тронуться в путь, как только вы явитесь.

Итак, следующий день застал нас троих по дороге к Офиру. Мы шли налегке, взяв с собой очень мало провизии, ибо думали раздобыться дичью в лесу. К вечеру следующего дня мы добрались до хижины.

Джим, должно быть, ушел внезапно. На столе были остатки еды и Библии его не было на месте. Не оставалось ничего иного, как пойти за ним и попытаться нагнать его.

― Миновав главные воды Офира, ― сказал Полукровка, ― мы перевалим через хребет в долину Белой Змеи и там, надеюсь, настигнем его.

Итак, мы оставили дорогу и погрузились в девственную пустыню. О, как тяжело было двигаться. Часто нам приходилось идти просто по руслу ручьев, погружаясь по колено в лужи, преодолевая усыпанные валунами преграды. Чтобы обогнуть большой изгиб реки, пришлось продираться сквозь кустарник. Каждый ярд имел, казалось, свои препятствия. То перед нами был сваленный лес и спутанные заросли кустарника, презиравшие наши сверхъестественные усилия проникнуть в них; то вязкие трясины, из черной глубины которых с трудом поднимались пузыри и точно ноги пауков торчали серые корни деревьев, цепляясь за липкую грязь его берегов; то тинистое дно, густо поросшее тростником, то прокаженные топи, усеянные невидимыми камнями. Обливаясь потом, мы прокладывали себе путь под жгучим солнцем. Колючие ветки цеплялись и задерживали нас. Упавшие деревья, казалось, с наслаждением преграждали нам дорогу. Не останавливаясь, мы трудились без передышки и, тем не менее, к концу дня результаты были довольно жалкие.

Нашим главным бичом были москиты. Днем и ночью они не переставали терзать нас. На нас были вуали и перчатки на руках, и мы могли презрительно смеяться над ними под своими доспехами. Но по другую сторону этой сетки они жужжали злобной, серой тучей. Когда мы поднимали вуаль, чтобы напиться, они свирепо накидывались на нас. Когда мы шли, они мешали нам двигаться, так что казалось, будто прокладываешь путь через сплошные стены их. Когда мы отдыхали, они налетали такими миллиардами, что мы в одно мгновение оказывались буквально окутанными мелкими атомами насекомых, тщетно старающихся прорвать сетку нашей одежды. Обнажить руку значило увидеть ее через мгновенье окровавленной, и мысль, что мы находимся в их власти, была мучительно ужасна. Днем и ночью их жужжание сливалось в сильный гул, и нам приходилось есть, пить и спать под нашими вуалями. Среди всевозрастающего запустения мы не встречали никаких признаков жизни, хотя бы кролика. Все было пустынно и покинуто богом. К наступлению ночи мешки становились очень тяжелыми, ноги очень уставали. Три дня, четыре дня, пять дней прошли. Ручей стал мельче и нерешительней, поэтому мы оставили его и начали переправляться через горы. Вскоре мы добрались до того места, где чаща леса уже не так мешала нам двигаться. Склон был крут, местами почти вертикален и покрыт необычайно глубокими порослями мха. По временам мы проваливались в него по колено, нащупывая под ними выступы острых камней. Карабкаясь, мы погружали руки в прохладные подушки мха и едва поднимались наверх. Он напоминал восточный ковер, покрывающий каменные ребра склона, ковер причудливой расцветки, странного рисунка, то малиновый и янтарный, то изумрудный и цвета слоновой кости. На нем росли березы нежной серебристой красоты, помогавшие нам взбираться.

Наконец, после утомительного путешествия, мы достигли черного мрачного, покрытого валунами, плато. Оно находилось выше линии леса и было устлано необычайно глубоким мхом пестрой окраски. Внезапно мы увидели перед собой два огромных каменных столба, торчавших среди унылой пустоты. Они имели должно быть около двухсот футов вышины и, как чудовищные часовые, обозревали в тоскливом одиночестве огромную тундру. Они поразили нас. Мы не могли постигнуть, какая странная прихоть природы водрузила их здесь.

Затем мы спустились вниз, в обширную долину, полную безмолвия, не нарушавшегося казалось с начала времен. Это место было так странно и тихо, что казалось населенным духами. То была зримая тоска, то была тишина, изваянная из камня и дерева. Я не решился бы спуститься в эту долину один, но даже теперь, когда мы втроем погружались в ее обитаемый смертью сумрак, я содрогался от ужаса.

Индейцы почитали эту долину. Они рассказывали, что издавна здесь совершались странные дела: долина наполнялась шумом, дымом и огнем, земля раскрывалась, изрыгая больших драконов, уничтожавших людей. И, действительно, все здесь напоминало огромный кратер потухшего вулкана: повсюду пузырились горячие источники, и серый пепел пробивался сквозь поверхностный слой почвы.

Дичи там не было и следа. В середине долины лежало уединенное озеро, черное и бездонное, обитаемое гигантской белой водяной змеей, неповоротливой, слепой и очень старой. Скитающиеся старатели клялись, что видели ее в час сумерек и что ее незрячие, широко открытые глаза были слишком ужасны, чтобы изгладиться из памяти.

В эту мертвую, как бы окутанную паутиной, пещеру, мы спускались, спускались почти отвесно, по склонам сухих тощих гор, оберегавших ее уединение. Здесь, окруженные унылыми высотами, мы были так же далеки от мира, как если бы находились в бледном одиночестве луны. Иногда долина казалась открытым ртом и губы ее были мертвенно серы. Иногда она напоминала чашу, в которую закат изливал золотое вино и наполнял трепетом до краев. Иногда она представлялась серой могилой, полной безмолвия. И гам-то, в этой обители теней, где трупы душили деревья и мох под ногами заглушал шаги, где мы говорили шепотом и веселье казалось бы насмешкой, где каждый ствол и камень вопили об отчаянии, там, в этой Долине Мертвых Существ, мы нашли Джима.

Он сидел у потухшего костра, весь сжавшись, обняв колени, устремив глаза на угасающую золу. Когда мы подошли ближе, он не двинулся, не проявил никакого удивления, даже не поднял головы. Его лицо было очень бледно и изрезано складками страдания. Это было самое странное выражение, какое мне когда-либо приходилось видеть на человеческом лице. Оно заставило меня сжаться. Его глаза пугливо следили за нами. Мы молчаливо окружили его костер и с минуту не произносили ни слова. Затем наконец Блудный Сын заговорил:

― Джим, ты вернешься обратно с нами, не правда ли?

Джим посмотрел на него.

― Тише, ― сказал он, ― не говори так громко. Ты разбудишь всех мертвых молодцов.

― Что ты хочешь сказать?

― Мертвых молодцов. Лес полон ими, теми, которые не могут успокоиться. Они кишат вокруг, привидения. Ночью, когда я сижу у костра, они выползают в темноте, подбираются ко мне все ближе и ближе и начинают нашептывать мне всякие вещи. Тогда мне делается страшно, и я отгоняю их.

― Что же они нашептывают, Джим?

― О, они рассказывают мне о многих вещах, эти молодцы в лесах. Они говорят о тех временах, когда жили здесь в долине; о том, как они были великим народом, имели женщин и рабов, как они воевали, пели и напивались, и какое у них здесь было королевство, вот тут, где теперь смерть и запустение. И как они покоряли все другие народы вокруг, убивали мужчин и брали в плен женщин. О, это было давно, давно, задолго до Потопа.

― Ладно, Джим, не обращай на них внимания. Собери свой узел. Мы сейчас отправимся домой.

― Домой? У меня больше нет дома. Я беглый и бродяга на Земле. Кровь моего брата вопиет ко мне из земли. Я должен скрыться от лица Господа, и каждый, кто найдет меня, обязан умертвить меня. У меня нет дома, кроме пустыни. Туда я пойду с молитвой и постом. Я убил, я убил.

― Полно, Джим, это был несчастный случай.

― Так ли, так ли? Один бог знает. Я знаю, что мысль об убийстве омрачала мое сердце. Она была там всегда и неизменно. Как я боролся с ней! И как раз в ту минуту все казалось воскресло с новой силой. Я не помню, чтобы желал того, что сделал, но я думал об этом.

― Пойдем домой, Джим, и забудь об этом.

― Я забуду это, когда реки перестанут стекать с горных вершин. Нет, они не дадут мне забыть, ― привидения. Они нашептывают мне все время. Тсс… Тсс… Разве вы не слышите их? Они шепчут мне теперь: ― Ты убийца Джим, убийца, ― говорят они. ― Печать Каина на тебе, Джим, печать Каина. Затем маленькие листочки на деревьях подхватывают шепот, и воды журчат его, и сами камни вопиют против меня, и я не могу заглушить этих звуков. Не могу, не могу.

― Полно, Джим.

― Нет, нет, дьявол очищает мне место в золе. Я не могу больше вернуться к Господу. Он отверг меня, и свет его благодати померк для меня. Никогда больше, о, никогда!

― Вернись, Джим, ради своих старых товарищей, вернись домой!

― Хорошо, ребята, я пойду, но из этого не будет добра. Я раздавлен и кончен.

Мы медленно собрали его немногие пожитки. Он питался хлебом, которого оставалось уже очень немного. Если бы мы не настигли его, он умер бы с голоду. Он пошел за нами, как дитя, но, казалось, весь был во власти острой меланхолии.

И в самом деле, невеселая компания спускалась по этой печальной мертвой долине. Деревья были завешаны мрачными серыми покровами и пепельным мох окутывал наши ноги. Я думаю, что это было самое мертвое место, какое я когда-либо видел. Самый воздух казался мертвым и застоявшимся, как будто был недвижим от века и никогда не приводился в колебание никаким ветром. Пауки и странные пресмыкающиеся существа покрывали деревья, и при каждом шаге, будто белый газ, поднимался туман москитов. Дорога казалась бесконечной.

Великое уныние охватило нас. Ноги спотыкались, плечи гнулись. На лицах друг друга мы читали необычайную усталость, холодное серое отчаяние. Наши голоса звучали пусто и необычно, и мы редко перекидывались словом. Казалось, будто долина, подобно вампиру, высасывает жизнь и силы из наших жил.

― Боюсь, что старик собирается сыграть с нами штуку, ― прошептал Блудный Сын.

Джим беспомощно тащился сзади, и мы с тревогой следили за ним. Он, казалось, сознавал, что задерживает нас. Его усилия подтянуться были трогательны, мы делали вид, что также утомлены, чтобы не приводить его в отчаяние, и двигались медленно, медленно.

― Похоже, что нам придется идти на половинном пайке, ― сказал Полукровка. ― Чтобы выбраться отсюда, нужно будет затратить гораздо больше времени, чем я думал.

И вправду долина напоминала большую тюрьму, и эти утесы, пестревшие в огне заката, казались решетками, поставленными, чтобы охранять нас. С каждым днем шаг старика становился все медленней, так что мы едва ползли. Мы поднимались по западному склону долины, проходя не более нескольких миль в день, и с каждым шагом, уносившим нас из этой темницы богов, казалось, сбрасывали с себя тяжесть. Мы были утомлены, утомлены и в бледном свете, пробивавшемся сквозь свинцовые облака, наши лица казались прозрачными и измученными.

― Кажется, придется перейти на четверть пайка теперь, ― сказал Полукровка спустя несколько дней. Он постоянно бродил вокруг, отыскивая дичь, но не находил нигде и следа ее. Однажды мы услышали выстрел. С нетерпением ожидали мы его возвращения, но ему удалось добыть лишь большую серую сову, которую мы сжарили и уничтожили с жадностью.

Глава XVI

Наконец-то, наконец мы перевалили через хребет и навсегда оставили за собой долину-вампира. О, как мы были рады! Но подступали уже другие тревоги. Настал день, когда наши последние запасы провизии были израсходованы. Я помню, как торжественно мы съели их. Мы были уже почти на три четверти заморены голодом, а пищи на каждого пришлось не больше глотка.

― Ничего, ― сказал Полукровка, ― теперь мы не можем быть далеко от Юкона. Мы увидим его, по всей вероятности, в долине, лежащей за этой. Тогда мы в несколько дней выстроим плот и поплывем к Даусону.

Это подбодрило нас. Мы снова взвалили наши мешки и отправились в путь. Джим не двигался.

― Идем, Джим!

По-прежнему никакого движения.

― В чем дело, Джим? Идем же.

Он повернул к нам серое лицо, отмеченное смертью.

― Идите, ребята, не обращайте внимания на меня. Мое время пришло. Я старик. Я только задерживаю вас. Без меня у вас есть надежда выбраться, со мной ― никакой. Оставьте меня здесь с ружьем. Я могу стрелять и раздобыть себе пищу. Вы можете потом придти за мной. Вы найдете старого Джима бодрым и сильным, ожидающим вас с веселой улыбкой на лице. Теперь ступайте, друзья. Отправляйтесь в дорогу.

― К черту дорогу, ― сказал Блудный Сын. ― Вы знаете, что мы никогда не оставим вас, Джим, Вы знаете законы Тропы? За кого вы принимаете нас? За подлецов? Пойдем же. Мы понесем вас, если вы не можете идти.

Он жалобно покачал головой; но снова пополз за нами. Мы сами теперь не слишком спешили. Недостаток пищи начинал сказываться на нас. Наши желудки были мучительно стянуты и пусты.

― Как вы себя чувствуете? ― спросил Блудный Сын. Лицо его вытянулось и исхудало, но замороженная улыбка не покидала его.

― Недурно, ― сказал я, ― только ужасно слаб. По временам болит голова, но я не чувствую страданий.

― Я также. Вся эта трескотня о муках голода один вздор. Это смертельно легко. Что за ерунду болтают о гложущих болях голода и голодных людях, жующих свои сапоги. Это легко. Никаких страданий. Я даже не чувствую голода больше.

Никто из нас уже не чувствовал его. Как будто наши желудки, отчаявшись получить пищу, впали в апатию. Однако не было сомнений в том, что мы ужасно ослабели. Мы проходили теперь всего несколько миль в день, но даже это требовало усилий. Расстояние казалось эластичным и вытягивалось под нашими ногами.

Через каждые несколько ярдов нам приходилось помогать Джиму при переправе через какое-нибудь тяжелое место. Его тело было изнурено и он чрезвычайно ослабел. Тревожный огонь горел в его глазах. Полукровка утверждал, что за этими горами лежит долина Юкона и по ночам будил нас.

― Ну, братцы, я слышу свисток парохода. Еще денек, другой, и мы доберемся туда.

Пересекая долину, мы наткнулись на маленькую речку. Она была грязного цвета, и рыба не водилась в ней. Мы нетерпеливо бродили вокруг, надеясь выудить несколько миног, но безуспешно. Отправляясь то туда, то сюда на поиски пищи, я думал, что меня побуждает к этому не голод, а инстинкт самосохранения. Я знал, что если ничего не пропущу в желудок, но, наверное, умру. Мы уныло брели вдоль реки. Мы не ели уже неделю. Джим до сих пор держался мужественно, но теперь сдал.

― Ради бога, оставьте меня, братцы. Не заставляйте меня чувствовать на себе вину за вашу смерть. Разве у меня и так уже недостаточно лежит на душе? Ради любви к богу, ребята, спасайте себя. Оставьте меня умереть здесь.

Он несвязно молил нас. Его ноги как будто отнялись. Каждую минуту мы останавливались, потому что он засыпал на ходу. Блудный Сын и я поддерживали его, но нам было уже тяжело поддерживать самих себя, и, по временам, мы изнемогали и падали втроем смешанной, беспомощной грудой. Блудный Сын все еще хранил свою деланную усмешку. Его лицо было почти лишено плоти и, через, пробивающуюся бороду, напоминало мне иногда усмехающийся череп. Джим беспрестанно стонал и молил.

― Оставьте меня, дорогие мои, оставьте меня.

Он был, как пьяный, и каждый шаг стоил ему мучений.

Мы бросили наши мешки, ибо у нас уже не хватало сил нести их. Последней вещью, с которой мы расстались, было ружье Полукровки. Несколько раз оно выпадало из его рук, и он поднимал его с растерянным видом. Оно падало снова и снова, пока, наконец, настало время, когда он больше не поднял его. Он тупо посмотрел на него с минуту, затем поплелся дальше.

По ночам мы проводили долгие часы вокруг костра. Мы часто продолжали отдыхать до позднего утра. Джим лежал, как труп, и беспрерывно охал, в то время, как мы разговаривали обрывками, глядя друг другу в призрачные лица. Надо было употребить усилия, чтобы заставить себя продолжать путь.

― Эта река, несомненно, вливается в Юкон, друзья, ― говорил Полукровка. ― Теперь недалеко. Нужно сделать еще несколько миль, и все будет хорошо.

Ночью, во время сна, я находился во власти необычайных галлюцинаций. Люди, которых я когда-то знал, приходили беседовать со мной. Они были так реальны, что, просыпаясь, я с трудом мог поверить, что видел их во сне. Берна часто являлась мне. Она подходила совсем близко и смотрела мне в глаза огромными полными жалости очами. Ее губы двигались.

― Будь мужествен, мой мальчик, не падай духом, ― молила она. В моих снах она постоянно так просила меня, и, кажется, что не будь ее, я бы не выдержал.

Полукровка была самый мужественный из нас. Он никогда не терял головы. По временам мы все начинали бредить немного, или смеяться, или плакать, но Полукровка всегда оставался хладнокровным и мрачным. Он то и дело отправлялся на поиски пищи. Однажды он нашел гнездо тетеревиных яиц и, разбив их, увидел там полусформированных птиц. Мы съели их такими, как они были, пережевывая их распухшими деснами. Нам часто приходилось питаться улитками, травяными корнями и мхом, который мы сдирали с деревьев. Но самым большим лакомством оказались испорченные тетеревиные яйца.

Однажды, в ранний полдень, когда мы все отдыхали у костра, на котором варился мох, Полукровка внезапно указал нам нечто. Там на лугу, по нижнему течению реки, стояли самка оленя и молодой олень. Они пили. Мы тупо посмотрели на них. Я увидел, как рука Полукровки вытянулась, как бы за ружьем, но, увы, пальцы его сомкнулись вокруг пустого воздуха. Они были так близко, что мы могли бы попасть в них камнем. Взяв в рот свой складной нож, Полукровка пополз к ним на животе. Он успел сделать всего несколько ярдов, как они заметили его. Они бросили один взгляд и через несколько минут были уже на расстоянии миль. Тут я впервые увидел Полукровку вне себя. Он упал лицом вниз и долго лежал так.

Мы часто натыкались на болота, которые не могли перейти, и должны были обходить кругом. Мы пробовали строить плоты, но были слишком слабы, чтобы управлять ими. Мы боялись, что скатимся в глубокую черную воду и легко утонем. Поэтому мы обходили их кругом, что один раз заставило нас сделать лишних десять миль.

Однажды Полукровка выстроил из ивы мост через топь, в несколько ярдов длины, и мы переползли на четвереньках на другую сторону.

Наше путешествие вспоминается мне, как кошмар. Я могу вызвать в памяти только отдельные моменты его то тут, то там. Мы шатались, как пьяные. Иногда мы рыдали, иногда молились. Теперь Джим не произносил ни слова, не издавал стонов, когда мы полуволокли, полунесли его. Наши глаза были расширены лихорадкой, руки превратились в клещи, лица обросли длинными неровными бородами. Наше платье превратилось в лохмотья, на нас завелись вши. Мы потеряли всякое представление о времени. В последние дни мы проходили не больше полумили и находились уже должно быть дней двадцать без настоящей пищи.

Полукровка пополз вперед на полмили и вернулся обратно к тому месту, где мы лежали. Голосом охрипшим до шепота, он сообщил нам, что наша река впадает в большую и в устье виднеется старая индейская стоянка. Быть может, там кто-нибудь найдет нас. Сделав последнее отчаянное усилие, мы добрались до нее. Должно быть, индейцы останавливались там совсем недавно. Мы порылись вокруг и нашли несколько гниющих рыбьих костей, и из них сварили суп.

Мы увидели там могильное сооружение на высоких подпорках и в нем тело, покрытое парусиной. Полукровка содрал с трупа парусину и смастерит из нее лодку в восемь футов длиной и шесть шириной. Парусина была слишком гнилая, чтобы выдержать его, и ему пришлось бросить ее на берегу рукава. Я помню, что это было ужасное разочарование для нас, и мы горько плакали. Я думаю, что к тому времени мы все были полусумасшедшими. Мы лежали на этом берегу, как будто были уже мертвецами, без всякой надежды на спасение.

Затем Джим совершил переход к праотцам. Ночью он позвал меня.

― Мальчик, ― прошептал он, ― мы с тобой были добрыми друзьями?

― Да, старина.

― Мальчик, я в агонии. Я терплю ужасные муки; достань ружье, ради бога, и освободи меня от страданий.

― У нас нет ружья, Джим, мы оставили его на дороге.

― Тогда возьми свой нож.

― Нет, нет.

― Дай мне свой нож.

― Джим, ты с ума сошел. Где твоя вера в Бога?

― Пропала, пропала. Я больше не имею права смотреть на него. Я убил. Я отнял жизнь, которую он даровал. Отмщение принадлежит мне, ― сказал он, ― а я вырвал его из его рук. Теперь божье проклятие тяготеет на мне. О, дайте мне умереть, дайте мне умереть.

Я просидел около него всю ночь. Он стонал в агонии, и его отход был тяжел. Было около трех утра, когда он заговорил снова.

― Послушай, мальчик, я ухожу. Я бесполезный старик, я жил в грехе, раскаялся и упал опять. Господь больше не хочет старого Джима. Послушай, милый, посмотри, чтобы моя маленькая девочка, там, в Даусоне, получила деньги, которые будут причитаться мне. Скажи ей, чтобы она жила по правде, и скажи, что я любил ее. Передай ей, что я никогда не переставал любить ее все эти годы. Ты запомнишь это, мальчик, не правда ли?

― Запомню, Джим.

― О, это северное золото ― ловушка! Посмотри-ка, что оно принесло нам всем. Мы пришли, чтобы ограбить землю, а она мстит за это. Она проклята. Она свалили меня, наконец, но может быть, я смогу помочь вам, братцы, теперь победить ее. Позови остальных.

Я позвал их.

― Ребята, ― сказал Джим, ― я ухожу. Я уже давно близок к этому. Я умирал по дюймам, но теперь, кажется, кончу дело достаточно гладко. Так вот, друзья, я в полном разуме и хочу, чтобы вы знали это. Я был помешан, когда мы отправились в путь, но теперь все прошло. Мои мысли ясны, товарищи. Это я завлек вас в ловушку. Я ответствен за все, и мне кажется, что я умру счастливей, если вы обещаете мне одну вещь. Живой я не могу помочь вам, но мертвый сумею ― вы знаете как. Так вот я хочу, чтобы вы обещали мне исполнить это. Это разумная мысль. Пусть чувства не останавливают вас. Я хочу этого. Это мое предсмертное желание. Вы умираете с голоду, и я могу помочь вам, могу дать вам силы. Обещаете ли вы мне сделать это, если дойдете до последнего предела?

Мы боялись взглянуть друг на друга.

― О, обещайте мне, обещайте!

― Обещайте ему, все равно, ― сказал Полукровка. ― Он умрет спокойней. ― Мы склонили головы, и он отвернул лицо, удовлетворенный. Вскоре он позвал меня опять.

― Мальчик, дай мне руку. Помолись за меня. Может быть, это поможет немного, молитва за бедного старого грешника, который оступился. Я никогда не смогу больше молиться.

― Напротив, постарайся молиться, Джим, постарайся. Ну, повторяй за мной. Отче наш…

― Отче наш.

― Иже еси на небеси.

― Иже еси на…

Голова его поникла.

― Будь благословен, мой мальчик… отче, прости, прости.

Он опустился назад очень спокойно.

Он был мертв.

На следующее утро Полукровка поймал миногу. Мы разделили ее на три части и съели сырой. Позднее мы нашли мокриц под камнем. Потом, когда снова наступила ночь, одна мысль проникла в наши головы и застряла там. Это была ужасная мысль, но она все росла и росла. Сидя кругом, мы смотрели в лицо друг другу и читали там все ту же отвратительную мысль. Однако в конце концов она перестала казаться нам такой ужасной. Как будто дух умершего сам принуждал нас осуществить ее. Мысль делалась такой настойчивой. Это была наша единственная надежда на жизнь. Это могло дать нам силы и энергию, чтобы построить плот и спуститься вниз по реке. О, если бы только ― нет, нет. Мы были не в силах сделать это. Лучше, в сто раз лучше, умереть.

Но жизнь была прекрасна и мы голодали уже двадцать три дня. Перед нами была возможность выжить и покойник убеждал нас воспользоваться ею. Вы, не голодавшие в жизни ни одного дня, осудите ли вы нас? Жизнь сладостна также и для вас. Что бы вы сделали? Покойник побуждал нас, а жизнь манила.

Но мы боролись, один Бог знает, как мы боролись. Мы не сдались без мучений. В наших безнадежно расширенных глазах был страх великого соблазна. Мы смотрели друг на друга мертвыми лицами. Мы сжимали руками скелетов наши ослабевшие ноги и качались, стараясь сидеть прямо. Вши ползали на нас. Мы были полупомешаны и бормотали себе в бороды.

Полукровка заговорил первый, и голос его был едва слышным шепотом:

― Это наша единственная надежда, братцы, и мы обещали ему. Боже, прости меня, но у меня есть жена, дети, и я должен сделать это.

Он был слишком слаб, чтобы встать, и, взяв нож в рот, пополз к трупу.

* * *

Все было готово, но мы не ели. Мы ждали и ждали, надеясь, наперекор надежде. И вот, когда мы ждали, Бог сжалился над нами. Он избавил нас от этого.

― Послушайте, быть может мне чудится, но я вижу двух человек, которые плывут на плоту вниз по реке.

― Закричи им. Я не могу, ― сказал Блудный Сын.

Я попробовал крикнуть, но голос мой был не громче шепота.

Полукровка также попробовал закричать. Но звук был едва слышен. Люди не видели нас, так как мы лежали на покрытой валунами отмели. Они плыли все быстрее и быстрее. С безнадежной, беспомощной тоской мы следили за ними. Мы не могли ничего поделать. Через несколько минут они минуют нас. Полными ужаса глазами мы следили за ними, стараясь привлечь их внимание. О, Боже, помоги нам.

Вдруг они заметили нашу нелепую лодку из парусины и ив. Они подтолкнули свой плот к берегу, и тут один из них заметил три странных существа, беспомощно извивавшихся на песке. Это были скелеты, они были в лохмотьях и покрыты червями.

Мы были спасены. Слава Богу, мы были спасены.

Глава XVII

― Берна, мы должны повенчаться.

― Да, дорогой, когда хочешь.

― Тогда завтра.

Она улыбнулась сияющей улыбкой. Потом лицо ее сделалось вдруг очень серьезным.

― Что мне надеть? ― спросила она жалобно.

― Надеть? О, что бы там ни было. Это белое платье, в котором ты сейчас ― я никогда не видел тебя такой прелестной. Ты напоминаешь мне изображение святой Цецилии. Та же тонкость черт, тот же чистый колорит, та же прелесть выражения.

― Глупый, ― упрекнула она, но голос ее был необычайно нежен и глаза сияли любовью.

― О, нет, это правда, правда. Иногда я хотел бы, чтобы ты не была так прекрасна. Это заставляет меня беспокоиться до страдания. Иногда я хотел бы, чтобы ты была некрасива, тогда я был бы более уверен в тебе. По временам я боюсь, боюсь, чтобы кто-нибудь не похитил тебя у меня.

― Нет, нет, ― воскликнула она, ― никогда никто не сможет сделать этого. Для меня никогда не будет никого, кроме тебя.

Она подошла и стала на колени у моего кресла, нежно обняв меня. Чистое милое лицо смотрело вверх на меня.

― Мы были счастливы здесь, не правда ли, мальчик? ― спросила она.

― Безмерно счастливы. Однако я всегда боялся.

― Чего, дорогой?

― Не знаю, мне почему-то кажется, что это слишком хорошо, чтобы длиться долго.

― Ну, завтра мы будем повенчаны.

― Да, нам следовало сделать это год назад. Я не считал это важным вначале. Никто не обращая внимания на это, никто не смущался. Но теперь дело другое. Я вижу это по тому, как замужние женщины смотрят на нас. Кроме того, есть другие причины?

― Какие?

― Гарри толкует о том, чтобы приехать сюда. Ты не хотела бы, чтобы он застал нас живущими так.

― Ни за что на свете! ― воскликнула она в тревоге.

― Этого и не будет. Гарри старомоден и ужасно любит условности, но ты сразу пленишь его. В нем удивительное очарование. Он очень добродушен на вид, но в то же время умен. Я думаю, что он может покорить любую женщину, если пожелает, но он слишком честен и искренен для этого.

― Хотелось бы мне знать, что он подумает обо мне, такой жалкой и невежественной. Мне кажется, что я боюсь его. Я предпочла бы, чтобы он не приезжал и оставил нас одних. Но, ради тебя, дорогой, я хотела бы, чтобы он был хорошего мнения обо мне.

― Не бойся, Берна. Он будет гордиться тобой. Но есть и еще причина?

― Какая?

Я притянул ее ближе к себе на большое кресло.

― О, моя любимая, быть может мы не всегда будем одни, как теперь. Быть может, когда-нибудь с нами будут другие, маленькие… ради них.

Она не отвечала. Я чувствовал, как она теснее прижалась ко мне.

― Почему ты плачешь, дорогая?

― Потому, что я так счастлива.

― Жена, дорогая жена, я тоже.

Слова были лишни. Наши губы сливались в страстных поцелуях, но через минуту мы отскочили друг от друга. Кто-то шел по дорожке сада ― высокая мужская фигура. Я вздрогнул, как если бы это было привидение. Возможно ли? Я бросился к двери.

На крыльце стоял Гарри.

Глава XVIII

Когда он снова стал передо мной, казалось, будто годы исчезли, и мы оба опять сделались мальчиками. Поток нежных воспоминаний нахлынул на меня, воспоминаний тех дней, полных грез и великих решений, когда жизнь казалась правдивой, мужчины доблестными, а женщины чистыми. Снова я стоял на скалистом берегу, а пенящееся море подо мной наполняло ревом откликающиеся эхом пещеры. Чайки золотились на солнце, рыбаки расстилали свои сети около коричневых крытых соломой домиков, наверху в саду я видел маму, нежащуюся среди цветов. Все это воскресло во мне, солнечный берег, белые коттеджи, старый серый дом среди берез, возвышенности усеянных овцами пастбищ, и над всем этим мрачная чернота поросших вереском холмов.

Все это окружало меня три года назад. Как изменилась жизнь! Сколько событий произошло с тех пор. Но, увы, я больше не смотрел радостно вперед; сок жизни больше не казался мне сладким.

Теперь это был другой «я», которого я увидел в зеркало в тот день, «я» с исчерненным печалью лицом, с седыми нитями в волосах, с грустными, полными горечи, глазами. Неудивительно, что Гарри с такой грустью глядел на меня.

― Как ты изменился, дружище, ― сказал он наконец.

― Разве? Ты так же, Гарри.

И действительно, он также изменился, сделался красивее, чем я мог представить себе в самых восторженных мечтах. Он как будто внес с собой в комнату свежее чарующее дыхание Гленджайля, и я смотрел на него с восторгом.

С холода его румянец был ослепителен, как у женщины; темно-голубые глаза блестели; белокурые шелковистые волосы под давлением шляпы улеглись по форме его прекрасной головы. О, он был красив, мой брат, и я гордился, гордился им.

― Это, право, невероятно! Как ты попал сюда?

Его зубы заблестели в доверчивой, тонкой улыбке.

― В дилижансе. Я приехал всего несколько минут назад и сразу поспешил сюда. Разве ты не рад видеть меня?

― Рад? О, конечно. Не могу выразить, до чего я рад. Но меня поразило твое неожиданное появление. Ты мог бы предупредить меня.

― Да, это было внезапное решение; мне следовало телеграфировать тебе. Но я подумал устроить сюрприз. Как поживаешь, старина?

― Я? О, прекрасно, благодарю!

― Но что случилось с тобой, дружище? Ты выглядишь на десять лет старше. Ты выглядишь старше своего большого брата теперь.

― Да, надеюсь. Это сделала жизнь, страна. Жестокая жизнь и жестокая страна.

― Почему ты не уезжаешь?

― Не знаю, не знаю. Я постоянно строю планы на счет отъезда, но в это время что-нибудь подворачивается, и я опять откладываю его на некоторое время. Я думаю, что мне следовало бы уехать, но я связан делами приисков. Мой компаньон отправился на Восток и я обещал ему остаться и следить за работами. Я делаю деньги, видишь ли.

― А не жертвуешь ли ты на это свою молодость и здоровье?

― Не знаю, не знаю.

На его открытом лице появилось выражение глубокого удивления, мне же было почему-то очень не по себе. При всей своей радости, я чувствовал какую-то тревогу, даже страх. Как раз теперь я не хотел, чтобы он приехал и застал меня таким образом. Я не был готов к встрече с ним. Я предполагал, что это выйдет иначе.

Он пронизывал меня ясным проницательным взором. На мгновение его глаза, казалось, сверлили меня, затем с молниеносной быстротой очарование снова вернулось на его лицо. Он засмеялся своим звонким смехом.

― Видишь ли, мне надоело слоняться по старому дому. Дело теперь хорошо налажено. Я скопил немного денег и решил, что могу позволить себе маленькое путешествие. Вот как я попал сюда, чтобы повидать своего странствующего брата и его волшебный Север.

Его взгляд бродил по комнате и вдруг упал на кусок вышивки. Он слегка вздрогнул, и я увидел, как сощурились его глаза и сжался рот. Его взор перешел на пианино с этажеркой для нот. Он снова посмотрел на меня, удивленным, недоумевающим взглядом… Он продолжал говорить, но в его манерах чувствовалась некоторая принужденность:

― Я намерен пробыть здесь около месяца, а потом хочу забрать тебя с собой. Вернись домой и нагуляй немного прежних красок на щеки. Эта страна не по тебе, но мы живо поправим дело… Мы заставим тебя опять вспенивать пруды с форелями и бродить с ружьем среди вереска. Ты помнишь, как ― упррр! ― поднимались тетерева из-под самых ног? Их развелось очень много за последние два года. О, мы снова воскресим доброе старое время. Ты увидишь ― мы живо поправим тебя.

― Ты очень добр, Гарри, что так заботишься обо мне. Но я боюсь, боюсь, что не могу поехать именно теперь. У меня так много дел. На меня работают тридцать человек рабочих. Я должен остаться.

Он вздохнул.

― Что ж, если ты останешься, я останусь также. Мне не нравится твой вид. Ты слишком много работаешь. Может быть, я смогу помочь тебе.

― Прекрасно, хотя я боюсь, что это покажется тебе отвратительным. Никто не остается здесь на зиму, если имеет возможность избежать этого. Но первое время это заинтересует тебя.

― Да, я думаю. ― И снова глаза его устремились на кусок вышивки, натянутой на маленьких пяльцах.

― Как бы то ни было, я ужасно рад видеть тебя, Гарри. Не стоит говорить, слова не могут выразить таких вещей между нами. Ты знаешь, что я думаю. Я рад видеть тебя и постараюсь сделать твое пребывание как можно приятнее.

Между занавесями, закрывавшими дверь в спальню, я видел Берну, стоявшую без движения. Я старался угадать, видит ли он ее также. Его глаза последовали за моими. Они остановились на занавесях и строгое суровое выражение снова появилось на его лице. Но он опять прогнал его улыбкой.

Я встал. Я не мог больше откладывать.

― Извини меня минутку, ― сказал я, и, раздвинув занавески, вошел в спальню.

Она стояла там, белая до губ и дрожащая. Она жалобно посмотрела на меня.

― Мне страшно, ― пробормотала она.

― Будь мужественна, маленькая, ― сказал я, увлекая ее вперед. Затем я одернул занавеси.

― Гарри, ― сказал я, ― это ― это Берна.

Глава XIX

Гарри, Берна ― они стояли лицом к лицу, наконец. Я давно уже рисовал себе эту встречу и желал ее, хотя и страшился. Теперь она произошла совершенно внезапно.

Девушка овладела собой, и я должен сказать, что она держала себя хорошо. В обтянутом простом белом платье ее фигура была стройно-грациозна, как у лесной нимфы, а прелестная посадка головы напоминала лилию на стебле. Белокурые волосы были откинуты назад изящными волнами с красивого лба и, когда она смотрела на моего брата, в ее взоре были гордость и достоинство.

А Гарри ― его улыбка исчезла. Лицо было холодно и строго. В его обращении чувствовалась явная враждебность. Он, несомненно, видел в ней существо, губившее меня, вредно влиявшее, неоспоримый обвинительный акт греха и преступления против меня. Все это я прочел в его глазах; но Берна подошла к нему с протянутой рукой.

― Здравствуйте! Я так много слышала о вас, что мне кажется, будто я знаю вас давно.

Она была так привлекательна. Я заметил, что он застигнут врасплох.

Он взял маленькую белую руку и посмотрел с высоты своего великолепного роста в милые глаза, глядевшие на него. Он поклонился с ледяной холодностью.

― Я очень польщен, что мой брат говорил вам обо мне.

Он бросил на меня мрачный взгляд.

― Садись, Гарри, ― сказал я. ― Мы с Берной хотим побеседовать с тобой.

Он подчинился, но неохотно. Мы уселись втроем и тяжелая принужденность водворилась между нами. Берна нарушила молчание.

― Как вы проделали путешествие?

Он проницательно посмотрел на нее. Он увидел простую девушку, скромную и милую, смотревшую на него с лестным интересом.

― О, не плохо. Хотя проезжать по шестидесяти миль в день на трясущейся телеге ― несколько однообразно. Станционные дома, однако, в общем очень приличны, хотя в некоторых местах отвратительны. Тем не менее это было все ново и интересно для меня.

― Вы пробудете с нами некоторое время, не правда ли?

Он удостоил меня новым угрюмым взором.

― Это будет зависеть… я еще не решил окончательно. Я хочу увезти с собой домой Этоля.

― Домой? ― в ее голосе послышалась патетическая спазма. Глаза ее окинули маленькую комнату, которая была «домом» для нее.

― Да, это будет очень хорошо, ― пробормотала она. Затем мужественным усилием она начала оживленный разговор на тему о Севере. Он слушал ее напряженно, с очевидным любопытством. Его враждебность постепенно уступала место вниманию.

Но я мог заметить, что он не столько слушал, сколько изучал ее. Его внимательный взгляд не отрывался от ее лица.

Потом я вступил в разговор. Сумерки окутали нас, и лишь угли в открытом камине освещали комнату розовым пламенем. Я не видел его глаз, но чувствовал, что он все еще зорко наблюдает. Он отвечал «да» и «нет» на наши вопросы, и голос его звучал очень сдержанно. Через некоторое время он поднялся, чтобы уйти.

― Я провожу тебя до гостиницы, ― сказал я. Берна бросила на меня незаметно встревоженный, умоляющий взгляд. На щеках ее горели красные пятна, глаза блестели. Я видел, что ей хочется плакать.

― Я вернусь через полчаса, дорогая, ― сказал я, в то время как Гарри церемонно пожимал ей руку.

По дороге мы не разговаривали. Когда мы вошли в комнату, он зажег свет и обернулся ко мне.

― Брат, кто это девушка.

― Она ― она моя хозяйка, вот все, что я могу сейчас сказать, Гарри.

― Повенчаны?

― Нет.

Он взволнованно зашагал по комнате, в то время как я очень спокойно следил за ним. Наконец он заговорил.

― Расскажи мне о ней.

― Сядь, Гарри, зажги сигару. Нам лучше потолковать об этом спокойно.

― Прекрасно. Кто она?

― Берна, ― сказал я, закуривая свою сигару, ― еврейка; она родилась от невенчанной матери и выросла в нищете и разврате.

Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами. Его рот ожесточился, брови нахмурились.

― Но, ― продолжал я, ― я хочу сказать следующее. Помнишь, Гарри, мама любила рассказывать нам о нашей сестренке, которая умерла малюткой. Я часто представлял себе мою умершую сестру, и в прежние мечтательные дни любил воображать, что она не умерла, а выросла и была с нами. Как бы мы любили ее, не так ли, Гарри? Так вот говорю тебе, что, если бы наша сестра выросла большой, она не могла бы быть прелестнее, чище, ласковей этой девушки, этой Берны.

Он иронически улыбнулся.

― Но если, ― сказал он, ― она так необыкновенно хороша, почему ты не женился на ней?

― Брак еще не все, ― сказал я, ― часто даже ничто. Любовь ― вот что есть и будет всегда великой сутью. Она существовала задолго до того, как брак вообще был установлен.

Есть более высокий идеал совместной жизни людей, основанный исключительно на любви, любви такой совершенной, что законные узы лишь оскорбляют ее. Любовь, которая несет в себе свое оправдание. Такова наша любовь.

Ироническое выражение его лица перешло в насмешку.

― Послушай, Гарри, я хочу сказать тебе, что эта девушка чистое золото, неоценимая жемчужина. Мы любим друг друга безгранично. В гармонии нашего существования никогда не было ни одного неверного звука. Мы верны и доверяем друг другу. Мы принесем все в жертву друг для друга. И я снова повторяю, что наш брак во сто раз священнее, чем девяносто девять из ста заключенных со всеми церемониями, пышностями и таинствами.

― О, человече, человече, ― сказал он с сокрушением, ― что это вселилось в тебя? Что это за бессмыслица, что за увертки? Я говорю тебе, что прежний путь, путь существовавший поколениями, лучший. Как печален для меня день, когда я нахожу своего брата болтающим такой вздор. Я почти рад, что мама умерла, Ее сердце, несомненно, разбилось бы от сознания, что ее сын живет в грехе и сраме, живет с…

― Полегче теперь, Гарри, ― предостерег я его.

Мы стояли лицом друг к другу, со столом между нами.

― Я намерен высказаться. Я проделал весь этот путь, чтобы сказать это, и ты должен выслушать это. Ты ― мой брат. Бог-свидетель, что я люблю тебя. Я обещал следить за тобой и теперь я намерен спасти тебя, если смогу.

― Гарри, ― перебил я, ― я моложе тебя, и я уважаю тебя; но за последние несколько лет я приучился смотреть на многое иначе, чем нас учили, шире, яснее, здоровее во всяком случае. Мы не можем вечно идти по узкой тропинке наших предков. Мы должны думать и действовать сами в наше время. Я не вижу ни позора ни греха в том, что делаю. Мы любим друг друга и в этом наше оправдание.

― Ерунда! ― воскликнул он. ― О, ты злишь меня. Я проделал весь этот путь, чтобы увидеть тебя по этому поводу. Это долгий путь, но я знал, что мой брат нуждается во мне, и я объехал бы вокруг света для тебя. Ты никогда не обмолвился в письмах и словом об этой девушке ― ты стыдился.

― Я знал, что ты никогда не поймешь меня.

― Ты должен был попытаться. Я не так уж туп. Нет, ты не хотел сказать мне! А я получал письма, предостерегающие письма. Ты предоставил другим людям рассказать мне, как ты пьянствовал, играл и просаживал свои деньги, как ты был похож на безумного. Они написали мне, что ты поселился с одним из легкомысленных созданий, с женщиной, которая делала карьеру в кафешантанах, а всякий знает, что ни одна, проделав это, не оставалась порядочной. Они предупреждали меня о характере этой особы, о твоем ослеплении, о твоем презрении к общественному мнению. Они просили меня попытаться спасти тебя. Я не поверил бы этому, но теперь я приехал, чтобы самому убедиться в этом ― и вот все правда.

Он взволнованно опустил голову.

― О, она прекрасна! ― воскликнул я. ― Если бы ты знал ее, ты бы думал так же. Ты бы тоже полюбил ее.

― Упаси Господи, мальчик, я должен спасти тебя! Должен ради чести старого имени, на котором никогда не было пятна. Я должен заставить тебя вернуться со мной на родину.

Он положил мне обе руки на плечи, повелительно глядя мне в лицо.

― Нет, нет, я никогда не оставлю ее.

― Все уладится, мы заплатим ей, это будет устроено. Подумай о чести старого имени, дружище.

Я стряхнул его. «Заплатим». Я иронически засмеялся. «Заплатим!» ― В связи с именем Берны!.. Я снова засмеялся.

― Она прекрасна, ― сказал я снова. ― Подожди немного, пока ты лучше узнаешь ее. Не суди ее пока. Подожди.

Он увидел, что бесполезно тратить на меня дальнейшие слова, и вздохнул.

― Хорошо, хорошо, ― сказал он, ― делай по-своему. Я думаю, что она губит тебя. Она тянет тебя вниз, разрушает твои нравственные устои, понижает твои чистые взгляды на жизнь. Она должна быть скверной, иначе она не жила бы с тобой таким образом. Но делай по-своему, мальчик, я подожду и посмотрю.

Глава XX

В хрустальные дни, последовавшие за этим, я всячески старался вызвать дружбу между Гарри и Берной. Сначала мне было трудно затащить его в дом, но вскоре он стал приходить охотно. Берна также очень помогала мне. Своим прелестным обращением она сделала все, чтобы заслужить его уважение, и, по мере того, как зима приближалась к концу, в нем произошла большая перемена. Он отбросил свой суровый вид, как актер отбрасывает роль, и снова превратился в милого прежнего Гарри, которого я знал и любил.

Он очаровывал всех и я уверен, что половина женщин в городе была влюблена в него. Однако он совершенно не сознавал этого и разгуливал по улицам походкой юного бога. Я уверен, что были женщины, готовые за одну улыбку последовать за ним на край света, но Гарри всегда оставался равнодушен к ним. Я не помню, чтобы он когда-либо заинтересовался женщиной. Мне часто приходило в голову, что если бы женщины могли выбирать мужчин по своему вкусу, несколько красавцев, вроде Гарри, монополизировали бы их, в то время как мы, простые смертные, остались бы без жен.

Я должен сказать, что старался изо всех сил сблизить их. Я сталкивал их вместе при всяком удобном случае, ибо хотел, чтобы он понял и полюбил ее. Я был уверен, что ему стоит только узнать ее, чтобы оценить по достоинству и, хотя он не говорил мне ни слова, я скоро заметил в нем сильную перемену. Не знаю, из уважения ли к брату, но он относился к ней так сердечно, дружески, очаровательно, что я не мог желать ничего лучшего. Однажды я спросил Берну, что она думает о нем.

― Я думаю, что он великолепен, ― сказала она спокойно. ― Это самый красивый мужчина, какого я когда-либо видела, и он так же добр, как хорош с виду. Ты во многом напоминаешь мне его, но все же между вами есть разница.

― Я напоминаю тебе его? Нет, детка. Я не достоин быть его лакеем. Он настолько же выше меня, насколько я сам выше, ну, скажем, индейца. У него все добродетели, у меня все недостатки. Он тот, кем я был бы, если бы все худшее во мне было лучшим во мне.

― Тсс. Ты мой возлюбленный и самый дорогой в мире.

― Кстати, Берна, ― сказал я, ― ты помнишь, о чем мы говорили, перед тем как он приехал? Не думаешь ли ты, что теперь…

― Теперь?

― Да.

― Хорошо. ― Она бросила на меня радостный нежный взгляд и вышла из комнаты. В эту ночь она была в необычайно приподнятом состоянии духа.

Каждый вечер приходил Гарри и беседовал с нами. Берна смотрела на него, когда он говорил, и глаза ее блестели, а щеки горели. На обоих нас он производил необыкновенно волнующее действие. Наконец настала весна с благодатными солнечными днями. Стояла прекрасная санная дорога, но я был занят, очень занят и радовался тому, что могу отправлять Гарри и Берну вдвоем в элегантных санях и видеть их возвращающимися с щеками ярче роз с блестящими глазами и смехом в голосах. Я никогда не видел Берну такой счастливой и здоровой.

Я был по уши погружен в работу. В только что полученной почте было письмо от Блудного Сына, и одно место в нем заставило меня глубоко задуматься. Вот оно:

«Ты должен опасаться Локасто. Он был в Нью-Йорке неделю тему назад. Он совершенно разбит и уничтожен. Заражение крови перешло на ногу, после того как он приехал в «ту сторону», и недавно пришлось отнять ее. Ему сделали искусственную руку вместо той, которая была отпилена Маком. Но ты увидишь его. Я имел разговор с ним и он отчаянно бранился и богохульствовал. Кажется, у него ужасный зуб против тебя. Выходит, что ты отнял у него лучшую девушку, единственную, которую он любил. Он сказал, что рассчитается с тобой, и советует тебе остерегаться. Мне кажется, что он опасный, даже безумный человек. Теперь он отправляется на Север, поэтому будь осторожен».

Локасто приезжает. Я почти забыл о его существовании. Ну, теперь я больше не боялся и мог позволить себе даже презирать его. Конечно, он никогда не дерзнет тревожить меня. А если бы он сделал это ― он был разбитый, опозоренный негодяй. Я мог раздавить его.

Он приезжает. Теперь он уже, должно быть, в пути. Я вдруг ясно представил себе его, спешащим по унылой дороге, в санях, закутанным в меха и погруженным в раздумье. Я видел, как темнеют и углубляются его угрюмые глаза, по мере того, как душу его с каждым днем охватывают чары огромной и мрачной страны. Я представлял себе его ночью в станционном доме, худого и жуткого, пьющего у стойки, опустившегося, отчаявшегося калеку. Я представлял себе, как с каждым днем, с каждым часом он все больше ожесточается. Он возвращался обратно, чтобы видеть свое разрушенное счастье, и один бог знает, какими дикими планами мести было полно его сердце. В самом деле я должен остерегаться. Пока я сидел так в раздумье, позвонил телефон. Это был надсмотрщик с Золотого Холма.

― Подъемная машина оборвалась, ― сказал он мне. ― Не можете ли вы приехать и посмотреть, что требуется.

― Хорошо, ― ответил я. ― Я сейчас выеду.

― Берна, ― сказал я. ― Мне нужно будет съездить в Форкс, сегодня ночью. Я вернусь завтра рано утром. Приготовь мне чего-нибудь поесть, пока я прикажу заложить лошадь.

По дороге в конюшню я встретил Гарри и сказал ему, что уеду на ночь.

― Не хочешь ли и ты?

― Нет, спасибо, старина.

― Прекрасно, до свиданья.

Я поспешил дальше и вскоре после этого со звоном колокольчиков я подъехал к моим дверям. Берна приготовила ужин. Она казалась взволнованной. Ее глаза сияли, как звезды, щеки пылали.

― Ты нездорова, голубка? ― спросил я. ― У тебя лихорадочный вид.

― Нет, дорогой, я здорова, но мне не хочется, чтобы ты уезжал сегодня ночью. Что-то говорит мне, что ты не должен делать этого. Пожалуйста, милый, не езди. Пожалуйста, ради меня.

― Какие глупости, Берна. Ты же знаешь, что я уезжал уже. Пригласи кого-нибудь из жен соседей переночевать с тобой. Попроси миссис Брукс.

― О, не езди, не езди, прошу тебя, дорогой. Я не хочу этого. Я боюсь, боюсь. Не может ли кто-нибудь другой заменить тебя?

― Пустяки, девочка. Ты не должна быть такой глупенькой. Это только на несколько часов. Вот я сейчас позвоню к миссис Брукс и ты попросишь ее. ― Она вздохнула.

― Нет, не стоит. Я позвоню ей после того, как ты уедешь.

Она тесно прижалась ко мне. Я нежно поцеловал ее, разнял ее руки и пожелал ей доброй ночи.

Когда я тронулся, звеня бубенцами в темноте, какой-то мальчик подал мне записку. Я сунул ее в карман, решив прочесть, когда приеду в Оджилви Бридж. Затем я подхлестнул лошадь.

Ночь стояла хрустящая, веселящая дух. У меня был один из лучших рысаков в городе, а санный путь был великолепен. Когда я мчался, звеня колокольчиками, настроение мое поднялось. Дела обстояли великолепно. Россыпи оказались гораздо богаче, чем мы предполагали. Несомненно, мы сможем скоро ликвидировать их, и у меня будет то состояние, о котором я мечтал. К тому же и Блудный Сын проводил в Нью-Йорке одно дело, которое должно было реализовать наше богатство. Моя жизненная борьба была почти кончена.

Мне к тому же удалось помирить Гарри с Берной. Когда я сообщу ему секрет, который храню в сердце, он сдастся окончательно. Как счастливы мы будем. Я куплю маленькое имение и мы устроимся там. Но сначала мы потратим пару лет на путешествие. Осмотрим весь свет.

Какие славные времена настанут для нас с Берной. Все устраивалось прекрасно.

Но почему она так боялась, так противилась моему отъезду? Я слегка задумался и подстегнул лошадь, так, что она резко рванулась вперед. Необъятное черно-синее небо напоминало опрокинутую драгу и звезды казались бликами золота, приставшими к ней. Холод пощипывал меня, пока щеки не начали зудеть и глаза, казалось, готовы были метать искры. О, жизнь была прекрасна!

Досадно! В своем возбуждении я забыл вытащить и прочесть в Ольд-Инне свою записку. Я сделаю это, когда приеду в Форкс.

Продвигаясь вперед, я думал о том, как мало все вокруг напоминало ту Бонанцу, которую я видел раньше. Помню, как я странствовал по склону с мешком муки, который приходилось тащить по грязной тропинке, бедный старатель в грязной одежде. Теперь я правил красивой лошадью по прекрасной дороге. Я был первоклассным предпринимателем, деловым человеком, с опытом. Мое настроение все поднималось и поднималось.

Как быстро летит лошадь. Я сейчас буду в Форксе. С быстротой молнии мелькали мимо окна хижин. Я видел одинокие масляные светильники, при свете которых старатель читал книгу или набивал трубку. Никогда не существовало более доблестного и умного человека, но его дни были сочтены. Вся страна переходила в руки компаний. Скоро, думал я, одно или два больших общества будут держать в руках все богатства страны. Они уже обратили на них свои взоры. Пароходы будут плавать и реветь там, где старатель прежних времен работал с мотыгой и тазом. Повсюду перемена, перемена.

Глава XXI

Ха, наконец-то я в Форксе! Как только я вошел в гостиницу, ко мне подошел клерк.

― С вами хотят поговорить по телефону, сэр.

Это был Муррей из Даусона, мой старый знакомый и почти друг.

― Послушайте, Мельдрум! ― говорит Муррей. ― Хочу предупредить вас, что перед утром должен прибыть дилижанс, на котором находится Локасто. Говорят, что он едет за вами. Я решил предупредить вас, чтобы вы могли приготовиться к этому.

― Хорошо, ― ответил я, ― благодарю вас. Я поверну и возвращусь сейчас обратно.

Итак, я повернул лошадь и снова помчался по сверкающей дороге. Я больше не мечтал и не ликовал. Жестокий страх сжимал мне сердце. Передо мной внезапно выросла тень Локасто, зловещая и грозная. Как раз в эту минуту он торопился в Даусон, с сердцем, полным ненависти ко мне. Что ж, я вернусь и приготовлюсь к встрече.

Мне пришла в голову забавная мысль о том, что неловко возвращаться в собственный дом неожиданно, глубокой ночью. Я подумал было отправиться в гостиницу, но затем решил попытаться попасть домой, потому что мне хотелось быть близ Берны.

Я постучался тихо, потом немного громче, наконец, совсем громко. Внутри все было тихо, темно, как в склепе. Странно, у нее был такой чуткий сон… Почему она не слышала меня? Я снова решил отправиться в гостиницу, но тот же неопределенный смутный страх опять охватил меня и я постучал еще раз. Тут мой страх перешел в панику. Ключ от двери был у меня в кармане, и я потихоньку открыл ее.

Я стоял в передней, вокруг было темно, очень темно и тихо. Я не слышал даже ее дыхания.

― Берна, ― позвал я ее шепотом.

Ответа не было.

Темный безымянный страх сжимал мне сердце; я стал ощупью искать над собой висячую лампу. Как трудно было найти ее. Дюжину раз мои руки описывали в воздухе круги, прежде, чем пальцы ударились об нее. Я зажег свет. Весь дом мгновенно осветился. В столовой на столе я увидел остатки нашего ужина, лежавшие неприбранными. Это было не похоже на нее. Она не выносила грязных тарелок. Я прошел в спальню. А кровать была не тронута.

Как глуп я был. Меня вдруг осенила мысль, что она отправилась ночевать к миссис Брукс. Она боялась оставаться одна, бедная детка. Как она удивится, когда увидит меня утром.

Ну, я улягусь в постель. Снимая свое пальто, я наткнулся на записку, переданную мне. Браня себя за рассеянность, я вытащил ее из кармана и вскрыл. Развернув листок, я заметил, что она была написана измененным почерком. Странно! ― подумал я. Почерк был мелкий и неясный. Я протер глаза и поднес ее ближе к свету.

Милостивый боже, что это такое? О, это было невозможно, глаза обманывали меня. Это была галлюцинация. Я лихорадочно перечитал записку. Да, это были все те же слова. Что они могли означать? Несомненно, несомненно… О, ужас из ужасов…

Но они не могли означать этого. Я прочел слова. Да, они были тут: «Если вы настолько глупы, что доверяете Берне, наведайтесь в комнату вашего брата сегодня ночью. Доброжелатель».

Я опустился на стул, ошеломленный. Бумага лежала на ковре перед камином, и я с ненавистью смотрел на нее. Она казалась мне невыразимо отвратительной, но я был точно прикован к ней. Меня тянуло поднять ее и перечитать снова, но я почему-то не решался. Я становился трусом.

Это была ложь, черная дьявольская клевета. Она была у кого-нибудь из соседей. Я верю ей, я доверил бы ей свою жизнь. Я лягу спать. Утром она вернется и тогда я откопаю негодяя, который осмелился написать такие вещи. Я начал раздеваться.

Я лежал в постели, окутанный тьмой, и жмурил глаза, чтобы создать двойной мрак. Ха! Как раз перед моими глазами пылала роковая бумажка с ее ужасными поклепами. Я вскочил. Это было бесполезно. Я должен выяснить все ― раз и навсегда. Я зажег свет и поспешно стал одеваться.

Я направлялся в гостиницу, где снимал комнату Гарри. Я скажу ему, что вернулся неожиданно и попрошу разделить со мной комнату. Я не делаю это из-за записки. Я не подозреваю ее. Упаси боже. Но это приключение расстроило меня. Я не могу оставаться дома.

Гостиница была спокойна. Сонный ночной клерк вытаращил на меня глаза, и я, оттолкнув его, прошел мимо. Комнаты Гарри были в третьем этаже. Пока я поднимался по длинной лестнице, мое сердце мучительно колотилось и, добравшись до его двери, я совсем задохнулся. Я увидел сквозь переплет, что у него горит свет.

Я слабо постучался. Послышалось внезапное движение.

Я постучал снова.

Был ли то обман слуха, или я действительно слышал придушенный женский крик? В нем было что-то знакомое… О, боже мой.

Я зашатался, чуть не упал и уцепился за дверь; почти теряя сознание, я прислонился к раме, ища поддержки. Боже, помоги мне.

― Иду, ― услышал я его голос.

Дверь была отперта и передо мной стоял он. Он был вполне одет и смотрел на меня с выражением, которое я не мог вполне уяснить, но лицо его было очень спокойно.

― Войди, ― сказал он.

Я вошел в его гостиную. Все было в порядке. Я готов был поклясться, что слышал женский голос, и тем не менее никого не было видно. Дверь в спальню была слегка приоткрыта. Я не спускал с нее глаз, как зачарованный.

― Прости, что я беспокою тебя, Гарри, ― сказал я, и сам почувствовал, как напряженно и странно прозвучал мой голос. ― Я внезапно вернулся и никого не застал дома. Я хочу переночевать здесь с тобой, если ты ничего не имеешь против.

― Конечно, старина. Я очень рад видеть тебя.

Его голос звучал ровно. Я присел на кончик стула.

Мои глаза были прикованы к этой двери в спальню.

― Хорошо съездил? ― продолжал он весело. ― Ты, должно быть, замерз? Не хочешь ли немного виски?

Мои зубы стучали. Я цеплялся за стул. О, эта дверь! Глаза мои не отрывались от нее. Я был убежден, что слышу кого-то за нею. Он встал, чтобы достать виски.

― Скажи, когда будет довольно.

― Довольно.

― В чем дело, старина? Ты болен?

Я схватил его за руку.

― Гарри, там кто-то есть, в комнате!

― Глупости, там никого нет.

― Есть, говорю тебе. Прислушайся, разве ты не слышишь, как там дышат?

Он был спокоен. Я ясно слышал прерывистое дыхание человека. Я сходил с ума. Я не мог больше выдержать этого.

― Гарри, ― задыхаясь, сказал я, ― я должен посмотреть, я должен посмотреть.

― Не надо.

― Нет, я должен, говорю тебе. Ты не удержишь меня. Пусти, говорю тебе, пусти. Теперь выходите, кто бы вы ни были. А!

Это была женщина.

― Ха, ― воскликнул я, ― я говорил тебе, брат, женщина. Кажется, я тоже знаю ее. Ну, дай мне взглянуть… Я так и думал.

Я схватил ее и потащил к свету: это была Берна. Ее лицо было бело, как мел, глаза расширены от ужаса. Она дрожала и казалась близкой к обмороку.

― Я так и думал.

Теперь, когда, казалось, самое ужасное открылось мне, я стал удивительно спокоен.

― Берна, тебе дурно, позволь провести тебя к креслу.

Я усадил ее. Она не произносила ни слова, но смотрела на меня с безумной мольбой в глазах. Никто не говорил.

Итак, мы были вместе, все трое: Берна в полуобмороке от страха, жалкая, бледная, как привидение; я, спокойный, но странным, неестественным спокойствием, и Гарри ― он поражал меня. Он уселся и с величайшим хладнокровием стал закуривать папироску.

Долгое напряженное молчание. Наконец, я прервал его.

― Что ты можешь сказать в свое оправдание Гарри? ― спросил я.

Удивительно до чего он был спокоен.

― Неважное выходит положение, не правда ли, брат? ― сказал он многозначительно.

― Да как нельзя хуже.

― Похоже на то, что я очень низкий и подлый образчик человеческой породы, дружище. Не так ли?

― Да, низкий, как только может быть низок человек.

― Так. ― Он встал и зажег большую стоячую лампу. Затем подошел ко мне и посмотрел мне прямо в лицо. Его напускное спокойствие внезапно исчезло. Он сделался суровым и сильным. Его голос звучал твердо.

― Выслушай меня.

― Я слушаю.

― Я приехал сюда, чтобы спасти тебя и намерен сделать это. Ты хотел, чтобы я поверил в добродетель этой женщины. Ты сам верил в нее. Ты был околдован, ослеплен, одурачен. Я видел это, но мне нужно было заставить тебя понять. Я должен был довести тебя до сознания, что она недостойная женщина, что любовь ее к тебе срам, только предлог, чтобы разорить тебя. Как я мог доказать это? Ты не стал бы слушать доводов. Мне нужно было искать других путей. Теперь слушай меня!

― Я слушаю.

― Я составил план. Три месяца я старался завладеть ею, привлечь ее любовь, оторвать от тебя. Она оказалась преданнее, чем я предполагал. Я не могу не отдать ей должного в этом отношении. Она сильно боролась, но я думаю, что восторжествовал. Сегодня ночью она пришла в мою комнату по моему приглашению.

― Ну?

― Ну, ты получил записку. Я сам написал ее. Я наметил эту сцену и это разоблачение. Я подстроил это для того, чтобы глаза твои открылись, чтобы ты увидел, кто она, чтобы ты прогнал ее ― неверную, распутную…

― Остановись, ― прервал я его. ― Брат ты мне или нет, я не желаю, чтобы ты называл ее такими именами, хотя бы даже она была в десять раз хуже. Ты не смеешь, говорю я! Я задушу слова в твоем горле. Я убью тебя, если ты произнесешь звук против нее. О, что ты сделал!..

― Что я сделал? Постарайся успокоиться, друже. Что я сделал? Вот что ― и счастлив для тебя тот день, когда я сделал это. Я спас тебя от позора, освободил от греха, доказал тебе низость этой женщины.

Он поднялся на ноги.

― Я похитил у тебя твою любовницу: вот, что я сделал.

― О, нет, не это, ― простонал я, ― прости тебя Боже, Гарри. Она не моя лю… ― то, что ты думаешь. Она моя жена.

Глава XXII

Мне показалось, что он упадет в обморок. Лицо его побелело, как бумага, он отшатнулся, глядя на меня дикими расширенными глазами.

― Господи помилуй! Почему ты не сказал мне этого, мальчик, почему ты не сказал мне?

В голосе его прозвучала нота, более потрясающая, чем рыдание.

― Ты должен был довериться мне, ― продолжал он. ― Ты должен был сказать мне. Когда вы повенчались?

― Только месяц тому назад. Я готовил сюрприз для тебя. Я ждал, пока ты скажешь, что полюбил ее и изменил свое мнение о ней. О, я думал, что ты будешь доволен и счастлив, и я лелеял эту тайну, чтобы сказать тебе.

― Это ужасно, ужасно.

Его голос был задушен волнением. Берна уныло поникла в своем кресле. Ее расширенные неподвижные глаза были устремлены на пол в жалком смущении.

― Да, это действительно ужасно. Мы были так счастливы. Мы так радостно жили вместе. Все казалось нам прекрасным, раем для обоих. И тут явился ты, ты, со своим обаянием, которое совратило бы ангела с высоких небес. Ты испытал свою силу на моей бедной, маленькой девочке, которая никого никогда не любила, кроме меня. А я доверял тебе, старался сделать вас друзьями. Я оставлял вас вдвоем. В своей слепой невинности я всячески помогал тебе, я, простодушный, любящий дурак! О, теперь я вижу.

― Да, да, я знаю. Твои слова терзают меня. Это все верно, верно.

― Ты явился как змея, как гнусное пресмыкающееся существо, чтобы похитить ее у меня, чтобы причинить мне зло. Она любила, была верна и чиста. Ты увлек бы ее в болото, ты…

― Остановись, брат. Ради бога. Ты несправедлив ко мне.

Он повелительно протянул руку. Чудесная перемена произошла в нем. Лицо снова приняло спокойное выражение. Оно было сурово и гордо.

― Ты не должен думать, что я виновен в этом, ― сказал он спокойно. ― Я сыграл роль, которую никогда не думал играть. Я сделал дело, о которое никогда не думал замарать свои руки, и я жалею об этом и стыжусь этого. Но я говорю тебе, Этоль, что это все. Бог свидетель, что я не причинил тебе зла. Ты, без сомнения, не можешь думать, чтобы я был так низок. Без сомнения, ты не веришь, чтобы я был способен на это. То, что я сделал, я сделал из любви к тебе, ради твоей чести. Я пригласил ее сюда, чтобы ты мог видеть, кто она. Но это было все, я клянусь в этом. Она была здесь в такой же безопасности, как в стальной клетке.

― Я знаю это, ― сказал я. ― Ты пригласил ее сюда, чтобы я увидел, кто она такая. Ты говоришь мне, что завладел ее любовью, ты утверждаешь, что она пришла сюда на твой зов, ты клянешься, что она изменила бы мне. Ну, так я говорю тебе, брат мой, прямо в лицо ― я не верю тебе.

Внезапно маленькая поникшая фигурка в кресле выпрямилась, бледное, убитое горем лицо, с расширенными остановившимися глазами, повернулось ко мне. Жалкий вид исчез и на его месте была горячая невыразимая радость.

― Успокойся, Берна, я не верю ему, ― сказал я. ― Я не верю ему, и если бы миллионы других стали кричать мне в уши то же самое целую вечность, я сказал бы им, что они лгут, лгут.

Небесный свет сиял в ее серых глазах. Она сделала движение ко мне, но покачнулась, и я подхватил ее на руки.

― Не бойся, малютка, дай мне свою руку. Видишь, я целую ее, дорогая. Ну, теперь перестань плакать, любимая. Перестань.

Ее руки обвились вокруг меня. Она прижалась ко мне также тесно.

― Гарри, ― сказал я, ― это моя жена. Когда я потеряю веру во все остальное, я не перестану верить в нее. Ты заставил нас обоих страдать. Относительно того, что ты утверждаешь, ты ошибся. Она хорошая, хорошая женщина. Я никогда не поверю, что словом, делом или мыслью, она была неверна мне. Теперь прощай. Идем, Берна.

Вдруг она остановила меня. Ее рука лежала на моем плече и она повернулась к Гарри. Она держала себя с достоинством королевы.

― Теперь я хочу объяснить все, ― сказала она, ― перед вами обоими.

Она вынула из-за пазухи маленькую сложенную записку и протянула ее мне. Когда я прочел ее, яркий свет озарил меня. Вот она:

«Дорогая Берна. Ради бога, будьте осторожны. Джек Локасто снова едет на Север. Мне кажется, что он обезумел. Я знаю, что он ни перед чем не остановится и не хочу, чтобы пролилась кровь. Он говорит, что собирается свести старые счеты. Ради себя и дорогого вам человека будьте осторожны.

Виола Ленуар».

― Я получила это два дня назад, ― сказала она. ― О, я чуть не помешалась от страха. Я не хотела показывать тебе. Я не принесла тебе ничего, кроме беспокойства, и никогда не упоминала о нем, ни разу. Ты понимаешь, не правда ли?

― Да, детка, я понимаю.

― Я хотела спасти тебя, все равно какой ценой. Этой ночью я старалась удержать тебя от поездки туда потому что боялась, чтобы ты не встретил его. Я знала, что он очень близко. Но, когда ты уехал, мой страх стал расти все больше и больше. Я сидела, размышляя обо всем этом. Если бы только у меня был друг, думала я, кто-нибудь, кто помог бы мне. И когда я сидела, испуганная и расстроенная, позвонил телефон. Это был твой брат.

― Да, продолжай, дорогая.

― Он сказал, что хочет видеть меня и просил прийти тотчас же. Я подумала о тебе, о грозившей опасности о каком-нибудь ужасном несчастье. Я была в ужасе ― и пошла.

Она остановилась на минуту, как будто рассказ был невыносимо тяжел для нее. Затем продолжала.

― Я нашла дорогу к этой комнате. Мои мысли были полны тобой, тем человеком, желанием спасти тебя. Я не думала о себе, о своем положении. Сначала я была слишком взволнованна, чтобы говорить. Он попросил меня сесть и успокоиться. У него был значительный, торжественный вид. Я снова испугалась за тебя. Он попросил извинения и вышел из комнаты. Мне казалось, что его отсутствие длится целую вечность, пока я сидела, стараясь подавить свой страх. Неизвестность удивила меня. Затем он вернулся. Он закрыл и запер двери. Вдруг я услышала шаги и стук. ― «Тсс. Пройдите туда», ― сказал он. Он отпер дверь. Я услышала, как он разговаривает с кем-то. Я ждала, но тут ты показался вдруг. Остальное ты знаешь.

― Да, да.

― Что касается твоего брата, то я старалась ― о, как горячо! ― быть приятной ему, ради тебя. Он мне нравился, я хотела быть для него сестрой, но никогда мысль об измене не приходила мне в голову, никогда дурное чувство не оскверняло мое сердце. Я была верна тебе. Ты сказал мне однажды о любви, которая отдает, все и не требует ничего. О любви, которая отворачивается от друзей и родных ради возлюбленного. Я думаю, что люблю тебя так.

― О, дорогая, дорогая…

― Я хотела принести тебе счастье, но приношу только тревоги и горе. Иногда, ради тебя, я желала бы, чтобы мы никогда не встречались.

Она повернулась к Гарри.

― А вы, вы причинили мне большое зло. Я никогда не забуду его. Не хотите ли вы уехать теперь и оставить нас в покое?

Его голова была опушена так низко, что я не мог видеть лица.

― Не можете простить меня? ― простонал он.

Она печально покачала головой.

― Нет, боюсь, что никогда не смогу простить.

― Не могу ли я искупить это чем-нибудь?

― Ваше наказание должно быть в том, что вы ничего не сможете сделать.

Он не сказал больше ни слова. Она повернулась ко мне.

― Пойдем, супруг мой, ― нам пора.

Я открыл дверь, чтобы покинуть его навсегда. Вдруг я услышал шаги, поднимавшиеся по лестнице, тяжелую торопливую походку. Я посмотрел вниз, потом оттолкнул ее обратно в комнату.

― Приготовься, Берна, ― сказал я спокойно, ― вот идет Локасто.

Глава XXIII

Итак, мы ждали, Гарри и я, а между нами Берна. Мы слышали, как тяжелые шаги поднимались все выше и выше, по скрипучей лестнице, споткнулись один раз, потом остановились на площадке. В этой паузе было что-то зловещее. Шаги задержались, немного поколебались, затем, неуклонные как рок, направились к нам. В следующее мгновение дверь порывисто раскрылась, и Локасто появился на пороге.

Даже в это короткое мгновение меня успела поразить перемена в нем. Казалось, он состарился на двадцать лет. Он был худ и дрябл, как голодный волк в лесу. Лицо его напоминало череп, волосы были длинны и редки, глаза горели странным, неестественным огнем. Никогда кровь индейца не выражалась так ясно, как в этом темном орлином лице. Он хромал, и я заметил, что его левая рука была в перчатке.

Он сверкнул на нас взглядом из-под ощетинившихся бровей. Стоя тут, он был похож на злое животное, дикое существо, бешенное и отчаянное. Он пошатнулся в дверях и, чтобы удержаться, протянул свою руку в перчатке. Затем, со злым смехом, ядовитым смехом врага, он вошел в комнату.

― Так, кажется, я накрыл прелестное гнездышко воркующих голубков. О, о, моя прелесть! Вам мало одного любовника, вам нужно двоих. Ну, с этих пор вам придется довольствоваться одним, и это будет Джек Локасто. Я достаточно вынес из-за вас, белолицая распутница. Вы преследовали меня, чем-то приворожили меня, вы притянули меня обратно в эту страну, и теперь я должен овладеть вами или умереть. Вы достаточно наигрались со мной. Комедия кончена. Отойдите от этих двух. Выходите, говорю я. Ступайте из этой комнаты.

Она только отшатнулась дальше.

― Вы не хотите идти, проклятая ведьма, с вашим молочным лицом, с вашими серыми глазами, которые просверлили во мне дыры, которые жгут мое сердце, которые сводят меня с ума! Вы не хотите идти? Эй, отойдите вы двое, и дайте ей выйти.

Мы заслонили ее.

― Ха, вот оно что! Вы смеетесь надо мной? Вы хотите помешать мне завладеть ею? Что ж, тем хуже будет для нее. Я превращу ее жизнь в ад. Я буду бить ее. Вы не хотите отойти? Вон вы, брюнет, разве я не знаю вас? Разве я не ненавидел вас больше, чем дьявол ненавидит святого, ненавидел пуще горького яда. Эти три года вы дурачили меня, удерживали ее. О, я пытался убить вас бесчисленное количество раз, но мне не удавалось. Однако теперь мой час. Отойдите назад, говорю я, отойдите назад. Ваше время пришло. Теперь я стреляю.

Его рука поднялась, и я увидел, что она сжимала револьвер. Я был под прицелом. Лицо его исказилось дьявольским торжеством, и я понял, что он решил убить. Наконец мой час пробил. Я увидел, как его пальцы нажали курок, я смотрел в пустой ужас дула. Мое сердце превратилось в лед. Я не мог перевести дыхание. О, если бы отсрочка, минута. Уф! Он спустил курок и в то же мгновение Гарри кинулся к нему.

Что случилось? Выстрел раздался в моих ушах, я все еще стоял тут, а не чувствовал раны, не чувствовал боли. Но пока я смотрел на своего врага, послышался звук тяжелого падения. О, боже! Тут, у моих ног, лежал Гарри, лежал беспорядочной трепещущей грудой, упав на лицо, и в его белокурых волосах я видел темное пятно, быстро растекавшееся. Тогда, в секунду, я понял, что сделал мой брат.

Я упал на колени около него.

― Гарри, Гарри, ― стонал я.

Я услышал крик Берны и увидел, что Локасто подходит ко мне. Это не был больше человек. Он убил. Теперь это был зверь, фурия, дьявол, обезумевший от жажды разрушения. С рычанием он бросился ко мне. Я снова подумал, что он застрелит меня. Но нет! Он поднял тяжелый револьвер и изо всех сил опустил его на мою голову. Я почувствовал удар и с ним казалось вышла вся моя сила. Мои ноги были парализованы, я не мог двинуться. И пока я лежал так, в туманном оцепенении, он приблизился к Берне.

Она стояла в нише, пораженная ужасом, слабая, задыхающаяся, беспомощная; я увидел, как он загнал ее в угол. Его руки были вытянуты к ней; еще мгновение, и он схватил бы ее. Мгновение ― и с быстротой молнии она подняла тяжелую стоячую лампу и бросила ее ему в лицо.

Я услышал крик ужаса и увидел, как он повалился, когда лампа ударилась между его глаз; я увидел, как огненные языки вырвались и запрыгали. Он поднялся во весь рост, ужасный в своей агонии. Он был в одежде пламени, он был в море огня. Он выл, как собака, и повалился на кровать.

Вдруг пропитавшееся маслом одеяло занялось. Занавески как будто подпрыгнули и превратились в пламя. В то время как он катался и ревел от боли, огонь взобрался по стенам и перекинулся на крышу. Помогите, помогите! Комната горит! Пожар, пожар!

Снаружи, в коридоре я слышал сильную суматоху, крики мужчин, вопли женщин. Весь дом ожил, был охвачен паникой, обезумел от страха. Теперь все было объято огнем, неистово безумно пылало и ничто не останавливало огня. Гостиница горит, и я также сгорю. Какой ужасный конец. О, если бы я только мог что-нибудь сделать. Но я был не в силах двинуться. Книзу от пояса я был точно труп. Где Берна? Дай боже, чтобы она была спасена. Я не мог звать на помощь. Комната кружилась в моих глазах. Я был слаб, ошеломлен и беспомощен.

Гостиница была в огне. Внизу на улице собирались толпы. Люди бегали вверх и вниз по лестнице, вступали в драку, чтобы вырваться, обезумев от ужаса прыгали через окна. О, как ужасно, ― сгореть! Неужели никто не спасет меня?

Да, кто-то пытался сделать это и тащил мое тело по полу. Сознание покинуло меня, и я, казалось, пролежал гак в оцепенении годы. Когда я снова открыл глаза, кто-то все еще тащил меня. Мы спускались вниз по лестнице и со всех сторон нас окружали полосы развевающегося огня. Я был завернут в одеяло. Как оно очутилось на мне? Кто была эта темная фигура, так отчаянно тянувшая меня. Она старалась поднять меня, делала несколько шагов, шатаясь под моей тяжестью, и спотыкалась. Мужественное, доблестное существо ― кто бы ты ни было! Еще одно отчаянное усилие, и мы почти у двери. Огненные языки накидываются на нас, как змеи, прыгают по пятам, как котята. Над нами волнующийся свод пламени, взлетающий вверх с оглушительным ревом. Горящие головни носятся вокруг, а перед нами черная бездна дыма. Текучие стены пламени надвигаются на нас. Мы в пещере огня и через мгновение она поглотит нас. О. мой спаситель, еще одно безумное усилие! Мы почти у двери. Тут меня поднимают и мы оба вываливаемся на улицу. Это совершается в последнюю минуту. За нами, точно дикий зверь, преследующий свою добычу, вылетает вихрь пламени и дверь превращается в пучину сверкающей ярости.

Я лежу на снегу, на одеяле, и кто-то держит мою голову.

― Берна, ты ли это?

Она кивает. Она не говорит. Я содрогаюсь при взгляде на нее. Ее лицо ― сплошной ожог, черная маска, в которой светло блестят глаза и зубы.

― О, Берна, Берна, и это ты вытащила меня?

Мои глаза обращаются к огненному пеклу передо мной. Я вижу, как проваливается крыша, осыпая нас дождем пылающих искр. Я вижу пожарного, бегущего обратно. Он окутан пламенем. Как безумный, он начинает кататься в снегу. Гостиница напоминает водопад огня, он разбрызгивается наружу как вода, великолепная золотая вода!

В центре ее чудесный водоворот. Я вижу очертания высунувшейся черной балки, на которой висит неясный обуглившийся предмет. С минуту он колеблется в нерешительности, затем погружается внутрь в жгучее чрево бездны. И я узнаю в нем Локасто.

О, Берна. Берна! Я не в силах взглянуть на нее. Зачем она сделала это? Это ужасно, ужасно!

Огонь распространяется. Обезумев от волнения и страха, мужчины и женщины бредят, богохульствуют и молятся. Воды, воды! ― вопят они. Но воды нет. Вдруг толпа подстрекаемых страхом людей взволнованно бежит по улице. Они тащат длинный шланг, соединяющийся с водокачкой на реке. Ура! Теперь они скоро одолеют пламя. Вода, вода идет! Шланг приставлен, слышится крик пустить воду. Торопитесь там! Но воды нет. В чем дело? Тут распространяется ужасающий слух, что человек, дежуривший на водокачке, пренебрег своими обязанностями и топка в машине остыла. Вопль ярости и отчаяния поднимается к бледным небесам. Женщины ломают руки и стонут, мужчины наблюдают в оцепенении безнадежной агонии. И огонь, как бы сознавая свою победу, вздымается вверх в ревущем ликовании торжества.

Мы с Берной наблюдаем, лежа в снегу, который тает вокруг нас в невыносимом опаляющем зное. Да, надежды нет. Золотоносный город обречен. С того места, где я лежу, сцена представляет одну длинную перспективу пылающих крыш, балок и стропил, объятых могучей дланью огня. Раздавленные хижины крутятся в безумных водоворотах пламени, гостиницы, кафешантаны, публичные дома спеленуты и задушены покрывалами клубящеюся дыма. Надежды нет!

Золотоносный город обречен. И, когда я лежу тут, мне представляется, что это возмездие, и что на развалинах его вырастет новый город, чистый, честный, непорочный. Да, Золотой лагерь найдет себя! Так же, как золото, он должен пройти через горнило, чтобы стать чистым, и на месте, где в прежние дни люди, трудившиеся ради золота, обирались при помощи всевозможных ухищрений человеческого лукавства, воздвигнется новый город, великий город, славный и богатый, любимый сердцами своих сынов и благословенный в своей чистоте и мире.

― Любимая, ― вздохнул я сквозь возвращающуюся волну сознания. Я чувствовал горячие слезы, капавшие на мое лицо, я чувствовал поцелуй, запечатлевшийся на моих губах, я чувствовал шепот на ухо.

― О, дорогой мой, дорогой мой, ― говорила она. ― Я принесла тебе только горе и страдание, но ты дал мне любовь, которая ослепительный свет, по сравнению с которой солнечное сияние ― тьма.

― Берна! ― Я поднялся и протянул руки, чтобы обнять ее. Они схватили пустой воздух. Я дико озирался вокруг. Она ушла.

― Берна, ― воскликнул я снова, но ответа не было. Я был один. Сильная слабость охватила меня…

Я никогда больше не увидел ее.

Загрузка...