Ленин и Крупская: дожитие

Когда болезнь свалила Ленина, уход за беспомощным мужем превратился для Надежды Константиновны в смысл жизни. В последние месяцы жизни Ильича в одном из писем она признавалась: «Живу только тем, что по утрам В. бывает мне рад, берет мою руку, да иногда говорим мы с ним без слов о разных вещах, которым все равно нет названия». Этим близким Крупской человеком была дочь Инессы Федоровны Арманд, тоже Инесса.

Первые признаки болезни появились летом 1921 года. Ильич стал сильно уставать, развилась бессонница, стали мучить головные боли и головокружение. В июле Ленин с тоской писал Горькому: «Я устал так, что ничегошеньки не могу». Лекарства ему не помогали. Сначала врачи думали, что дело только в переутомлении. Ежедневные многочасовые заседания, к которым надо было готовиться, писание сотен и тысяч записок и телеграмм, действительно, отнимали много сил. Тогда еще не было многочисленной армии референтов и спичрайтеров, облегчающей жизнь профессиональным политикам. Да и заседали тогда по всякому поводу и без всякого повода: центральная власть пыталась контролировать едва ли не все, что происходило в огромной стране. Например, 23 февраля 1921 года Ленин участвовал аж в 40 заседаниях — рекорд, достойный занесения в книгу Гиннеса! Думали, что колоссальная нагрузка привела к нервному истощению. Стоит только уменьшить число заседаний, меньше сидеть и писать, больше ходить, особенно на свежем воздухе, да еще как следует отдохнуть на природе месяц-другой — и все придет в норму. Выписанные из Германии медицинские светила профессора О. Ферстер и Г. Клемперер констатировали: «Никаких признаков органической болезни центральной нервной системы налицо не имеется».

Однако отдых вместе с Крупской в подмосковных Горках Ленину помог мало. В конце 1921 года боли и головокружения возобновились. Надежда Константиновна с тревогой замечала, что муж всю ночь не может уснуть. В канун нового 1922 года Политбюро в принудительном порядке отправило Ленина в отпуск на шесть недель, запретив приезжать из Горок в Москву. В стране сложилась ситуация, когда вождь катастрофическими темпами утрачивал способность к работе и, соответственно, к влиянию на политический курс. Подобное случилось в России еще раз уже в конце XX века, во второй половине 90-х, когда президент Ельцин, мучимый разнообразными недугами (или одним, но тщательно скрываемым), в Горках, Барвихе и других загородных резиденциях, а также в Кремлевской больнице стал проводить больше времени, чем в Кремле.

Болезнь Ленина была громом среди ясного неба не только для населения, но и для высшего политического руководства страны. Лев Троцкий вспоминал, что нездоровье вождя воспринималось как угроза делу революции: «Ленин очень следил за здоровьем своих сотрудников и нередко вспоминал при этом слова какого-то эмигранта: старики вымрут, а молодые сдадут. «Многие ли у нас знают, что такое Европа, что такое мировое рабочее движение? Пока мы с нашей революцией одни, — повторял Ленин, — международный опыт нашей партийной верхушки (т. е. многолетнее пребывание в эмиграции. — Б. С.) ничем не заменим». Сам Ленин считался крепышом, и здоровье его казалось одним из несокрушимых устоев революции. Он был неизменно активен, бдителен, ровен, весел. Только изредка я подмечал тревожные симптомы. В период первого конгресса Коминтерна он поразил меня усталым видом, неровным голосом, улыбкой больного. Я не раз говорил ему, что он слишком расходует себя на второстепенные дела. Он соглашался, но иначе не мог. Иногда жаловался — всегда мимоходом, чуть застенчиво — на головные боли. Но две-три недели отдыха восстанавливали его. Казалось, что Ленину не будет износу».

Ленин понимал, что болен очень серьезно. Он с тревогой спрашивал врачей: «Ведь это, конечно, не грозит сумасшествием?»- А однажды после очередного обморока заметил: «Так когда-нибудь будет у меня кондрашка (народное название инсульта — кровоизлияния в мозг. — Б. С.). Мне уже много лет назад один крестьянин (не в Шушенском ли? — Б. С.) сказал: «А ты, Ильич, помрешь от кондрашки», — и на мой вопрос, почему он так думает, он ответил: «Да шея у тебя уж больно короткая». На этот раз грозного «кондратия» не пришлось долго ждать.

В апреле 1922 года у Ленина удалили одну из двух пуль, оставшихся в его теле после выстрелов Фанни Каплан. Это был жест отчаяния. Таким путем наивно надеялись затормозить развитие загадочной болезни. Но тщетно.

Ленин успел еще 4 мая 1922 года провести на Политбюро решение об изъятии церковных ценностей для помощи голодающим. Верующие и церковные иерархи протестовали против этого постановления. Они не без основания сомневались, что средства, вырученные от продажи церковных реликвий, дойдут до голодающих, а не будут использованы для нужд, например, Красной Армии или мировой революции. Да и продажа за бесценок сокровищ за границу не спасала положения. Но Ленину и его товарищам важно было подавить церковь, лишить ее возможности конкурировать с марксистской идеологией в умах и сердцах людей, а заодно и материально подкрепить власть большевиков. Ильич так и писал членам Политбюро: «Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы сможем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности, и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности, совершенно не мыслимы. Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать нам этого не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс…»

Вот, оказывается, как все просто. Грабить церкви надо вовсе не для того, чтобы спасти голодающих Поволжья. Есть гораздо более важная задача: обеспечить советскому правительству золотой запас, чтобы оно могло увереннее разговаривать с «империалистами» на Генуэзской конференции! И — попытаться поднять крестьян против церкви. Вожди большевиков надеялись, что голодные легче поверят пропагандистским утверждениям, что подлецы-церковники не хотят поделиться с погибающими от неурожая своими сокровищами. Хотя церковь не раз предлагала сама организовать помощь голодающим, но власти это было не нужно. Лучше было изъять все, до последнего, силой. Страху навести, да и больше достанется. И начали грабить. С икон сдирали драгоценные оклады, изымались священные сосуды, другая церковная утварь. Сопротивляющихся прихожан арестовывали (а всего произошло почти полторы тысячи столкновений верующих с милицией и чекистами).

Был ли постигший Ленина удар Божьей карой или нет, мы никогда не узнаем. Правда, если принять версию с Богом, возникает вопрос: почему инициированный Ильичом «красный террор» не вызвал немедленной кары небес? Может, Божьему терпению пришел конец, когда вождь большевиков столь основательно зацепил церковь?

А 17 мая Ленин успел послать наркому юстиции Д. И. Курскому дополнения к новому уголовному кодексу, где предлагал «расширить применение расстрела» и требовал «открыто выставить принципиальное и политически правдивое (а не только юридически-узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора». Ильич особо подчеркивал: «Суд должен не устранить террор; обещать это было бы самообманом или обманом, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас. Формулировать надо как можно шире, ибо только революционное правосознание и революционная совесть поставят условия применения на деле, более или менее широкого».

И Ленин дает образец такой формулировки, впоследствии ставшей основой печально знаменитой 58-й статьи, каравшей за «контрреволюционную деятельность»: «Пропаганда, или агитация, или участие в организации, или содействие организациям, действующие (пропаганда и агитация) в направлении помощи той части международной буржуазии, которая не признает равноправия приходящей на смену капитализма коммунистической системы собственности и стремится к насильственному ее свержению, путем ли интервенции, или блокады, или шпионажа, или финансирования прессы и т. под. средствами, карается высшей мерой наказания, с заменой, в случае смягчающих вину обстоятельств, лишением свободы или высылкой за границу».

Александр Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» остроумно заметил, что под такую статью можно хоть Блаженного Августина свободно подвести. Правда, Владимир Ильич, как кажется, не предполагал, что в недалеком будущем «революционное правосознание» Сталин с большим успехом применит к близким к Ленину вождям партии — Зиновьеву, Каменеву, Бухарину и многим другим.

23 мая 1922 года Ленин с женой уехал в Горки. Пытался работать, ничего не получалось. Выглядел неважно. 25 мая после ужина у Ильича случилась изжога, а перед сном он почувствовал слабость в правой руке. Утром была рвота, болела голова. Ленин с трудом мог говорить, утратил способность читать («поплыли» буквы), не мог писать (получалась только буква «м»). Чувствовалась слабость в правой руке и ноге. Но примерно через час все симптомы исчезли. Врачи решили, что это следствие гастрита, прописали слабительное и покой. Однако вечером 27 мая все повторилось, теперь уже с полной потерей речи. Теперь профессор Крамер констатировал тромбоз (закупорку) сосудов головного мозга. Позднее паралич правых конечностей повторялся многократно, но быстро исчезал.

Состояние Ленина то ухудшалось, то вновь улучшалось. Память, речь и способность к письму периодически возвращались. Но Ленин уже не верил в выздоровление. Но не хотел бросать политику, уходить от власти в частную жизнь. Через несколько дней после приступа Ленин писал Сталину: «т. Сталин! Врачи, видимо, создают легенду, которую нельзя оставить без опровержения. Они растерялись от сильного припадка в пятницу и сделали сугубую глупость: пытались запретить «политические» совещания (сами плохо понимая, что это значит). Я чрезвычайно рассердился и отшил их. В четверг у меня был Каменев. Оживленный политический разговор. Прекрасный сон, чудесное самочувствие. В пятницу паралич. Я требую Вас экстренно, чтобы успеть сказать, на случай обострения болезни. Только дураки могут тут валить на политические разговоры. Если я когда волнуюсь, то из-за отсутствия своевременных и компетентных разговоров. Надеюсь, вы поймете это, и дурака немецкого профессора и Кº отошьете. О пленуме ЦК непременно приезжайте рассказать или присылайте кого-либо из участников…»

Владимир Ильич уже догадывался, что причина недуга — не в переутомлении от заседаний и бесед, а связано с какой-то болезнью сосудов головного мозга. Это грозило полным параличом и слабоумием. Таким Ленин жить не хотел. И совсем не рассказ о пленуме был нужен ему от Сталина. 30 мая 1922 года Иосиф Виссарионович откликнулся на ленинскую просьбу и навестил больного. Ильич попросил достать яду: «Теперь момент, о котором я Вам говорил раньше, наступил, у меня паралич, и мне нужна Ваша помощь». Сталин обещал, но уверил Ленина, что думать о яде пока рано, поскольку все шансы на выздоровление сохраняются. Вот что рассказывала об этом эпизоде Мария Ильинична Ульянова: «Зимой 20/21, 21/22 годов В. И. чувствовал себя плохо. Головные боли, потеря работоспособности сильно беспокоили его. Не знаю точно, когда, но как-то в этот период В. И. сказал, что он, вероятно, кончит параличом и взял со Сталина слово, что в этом случае тот поможет ему достать и даст ему цианистого калия. Сталин обещал.

Почему В. И. обратился с этой просьбой к Сталину? Потому что он знал его за человека твердого, стального, чуждого всякой сентиментальности».

Вскоре состояние Ленина улучшилось, и мысли о самоубийстве на время покинули его. 11 июня он проснулся словно другим человеком. Ленин так рассказал о своем состоянии: «Сразу почувствовал, что в меня вошла новая сила. Чувствую себя совсем хорошо… Странная болезнь, что бы это могло быть? Хотелось бы об этом почитать».

И Ильич стал читать медицинские книги, которые брал у брата Дмитрия, врача. Но это был напрасный труд. Загадочная болезнь светилами науки не была диагностирована ни тогда, ни десятилетия спустя. Подозревали наследственный сифилис, от него и пробовали лечить. Посмертное вскрытие этот диагноз как будто не подтвердило, но и не опровергло. Правда, не было проведено наиболее важное для диагностирования этой болезни патолого-анатомическое исследование дуги аорты (она при наследственном сифилисе поражается в первую очередь). А некоторые из родственников Ленина в свое время скончались от болезни примерно с теми же симптомами, что обнаружились у Владимира Ильича. Отец Ленина умер от склероза сосудов мозга тоже в возрасте 53 лет. Мать этот недуг настиг уже в почтенном, 70-летнем возрасте, так что склероз у нее мог быть следствием старения организма. Вполне возможно, что болезнь Ленина действительно имела наследственный характер.

А исследовать дугу аорты не стали умышленно. Нарком здравоохранения Н. А. Семашко особо просил производившего вскрытие патологоанатома профессора А. И. Абрикосова обратить особое внимание на доказательство отсутствия у Ленина сифилиса, чтобы сохранить светлый лик вождя. Вот Алексей Иванович и не стал лезть в дугу аорты — от греха подальше. Не делали и анализ крови на реакцию Вассермана. Правда, анализ спинномозговой жидкости производили неоднократно, и тут реакция Вассермана была отрицательной. Тем не менее, диагноз наследственного сифилиса так и остался не подтвержденным, но и не опровергнутым.

Другие возможные диагнозы — рассеянный склероз и болезнь Альцгеймера, более известная ныне под названием «коровье бешенство» и приведшая к истреблению поголовья крупного рогатого скота в Великобритании. Какой из диагнозов истинный, теперь уже невозможно определить.

У Ленина продолжали возникать кратковременные спазмы, что приводило к частичному параличу правых конечностей. Он так передавал свои ощущения во время приступов: «В теле делается вроде буквы «s» и в голове тоже. Голова при этом немного кружится, но сознание не терял… Если бы я не сидел в это время, то, конечно, упал бы». Ленин под руководством Крупской вновь учился писать, решать простейшие арифметические задачи, запоминать короткие слова и фразы.

Болезнь Ильича произвела ошеломляющее впечатление в партийных рядах. Жена Троцкого Наталья Седова записала в дневнике: «Первые слухи о болезни Ленина передавались шепотом. Никто как будто никогда не думал о том, что Ленин может заболеть. Многим было известно, что Ленин зорко следил за здоровьем других, но сам, казалось, он не был подвержен болезни. Почти у всего старшего поколения революционеров сдавало сердце, уставшее от слишком большой нагрузки. «Моторы дают перегрузки почти у всех», — жаловались врачи. «Только и есть два исправных сердца, — говорил Льву Давыдовичу профессор Гетье, — это у Владимира Ильича да у вас. С такими сердцами до ста лет жить». Исследование иностранных врачей подтвердило, что два сердца из всех ими выслушанных в Москве работают на редкость хорошо: это сердца Ленина и Троцкого. Когда в здоровье Ленина произошел внезапный для широких кругов поворот, он воспринимался как сдвиг в самой революции. Неужели Ленин может заболеть, как всякий другой, и умереть? Нестерпимо было, что Ленин лишился способности двигаться и говорить. И верилось крепко в то, что он все одолеет, поднимется и поправится…»

По злой иронии судьбы, оба большевистских вождя с на редкость хорошо работающими сердцами далеко не дожили до ста лет. Ленина в 53 года сгубила загадочная болезнь, Троцкого в 60 — удар ледоруба, нанесенный рукой сталинского агента. Но массы не могли предвидеть, чем кончится жизненный путь вождей. Ленин давно уже стал положительным культурным героем мифа, а такого героя никакая хворь не должна брать. Но для Надежды Константиновны Ильич был не мифом, а живым человеком. Она гораздо больше других знала о том, сколь тяжела поразившая мужа болезнь, но, как и все, питала надежды на выздоровление. Тем более, что дело вроде бы пошло на поправку.

2 октября 1922 года Ленин вернулся в Москву, на следующий день председательствовал на заседании Совнаркома. Но 6 октября на Пленуме ЦК почувствовал себя плохо и в последующие дни отказался от нескольких планировавшихся раньше публичных выступлений. Признался старому партийцу Иосифу Станиславовичу Уншлихту: «Физически чувствую себя хорошо, но нет уже прежней свежести мысли. Выражаясь языком профессионала, потерял работоспособность на довольно длительный срок».

Тем не менее, 31 октября Владимир Ильич смог выступить на заседании ВЦИК и еще в течение ноября вести заседания Совнаркома. 20 ноября состоялось последнее публичное выступление Ленина — на заседании Моссовета. Эту речь он закончил примечательным пассажем об иконах: «Социализм уже теперь не есть вопрос отдаленного будущего, или какой-либо отвлеченной картины, или какой-либо иконы. Насчет икон мы остались мнения старого, весьма плохого. Мы социализм протащили в повседневную жизнь и тут должны разобраться. Вот что составляет задачу нашего дня, вот что составляет задачу нашей эпохи. Позвольте мне закончить выражением уверенности, что, как эта задача ни трудна, как она ни нова по сравнению с прежней нашей задачей и как много трудностей она нам ни причиняет, — все мы вместе, не завтра, а в несколько лет, все мы вместе решим эту задачу во что бы то ни стало, так что из России нэповской будет Россия социалистическая». Будто предвидел, что после смерти самого превратят в икону.

До превращения же России из нэповской в социалистическую Ильич не дожил. И не узнал ни о миллионах жертв насильственной коллективизации, ни о терроре 30-х годов, ни о десятках миллионов погибших в Великую Отечественную войну. Хотя, надо полагать, все это в той или иной степени предвидел, считал необходимым и неизбежным. Иначе не стал бы требовать от Курского расширить применение расстрела в новом кодексе, не формулировал знаменитую 58-ю статью по принципу: «3axoчy — посажу (или расстреляю)». А о том, что в войне с империалистами не грех уложить ради победы за одного врага даже несколько лучших коммунистов (не говоря уж о беспартийных), как мы помним, Ленин вполне откровенно заявил еще в январе 1920 года!

25 ноября 1922 года консилиум врачей решил, что Ленину необходим абсолютный покой и отдых. Однако Ильич пытался решить еще ряд текущих дел и в Горки уехал только вечером 7 декабря. 13 декабря последовали два тяжелых приступ с полной потерей речи. Врачи отметили в истории болезни: «С большим трудом удалось уговорить Владимира Ильича не выступать ни в каких заседаниях и на время совершенно отказаться от работы. Владимир Ильич в конце концов на это согласился и сказал, что сегодня же начнет ликвидировать свои дела». 16 декабря Ленин продиктовал Крупской письмо о передаче всех обязанностей своим заместителям. Через два дня состояние больного стало еще хуже. 18 декабря ЦК возлагает на генерального секретаря Сталина ответственность за соблюдение режима изоляции, предписанного Ленину врачами.

22–23 декабря — новый сильный приступ. И 23-го числа Ленин начинает диктовать секретарю М. А. Володичевой секретное «Письмо к съезду» (XII съезд РКП должен был открыться 11 января 1923 года), где рекомендует переместить Сталина с поста генсека. На следующий день врачи доложили Сталину, Каменеву и Бухарину о состоянии вождя и о том, что он начал диктовать. «Тройка» членов Политбюро приняла решение: «1. Владимиру Ильичу предоставляется право диктовать ежедневно 5–10 минут, но это не должно носить характер переписки и на эти записки Владимир Ильич не должен ждать ответа. Свидания запрещаются. 2. Ни друзья, ни домашние не должны сообщать Владимиру Ильичу ничего из политической жизни, чтобы этим не давать материала для размышлений и волнений». Диктовку «Письма» Ленин закончил 4 января 1923 года. Впоследствии оно часто именовалось «политическим завещанием» вождя.

Ленин не скупился на яркие тона при характеристике коллег по Политбюро и ЦК: «Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью. С другой стороны, тов. Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК в связи с вопросом о НКПС, отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела. Эти два качества двух выдающихся вождей современного ЦК способны ненароком привести к расколу…» Раскола же беспомощный вождь боялся больше всего. Ведь тогда его детище — Октябрьская революция, а вслед за ней и революция мировая оказались бы под угрозой гибели (так думал Ильич, но не Сталин).

Других членов ЦК Ленин охарактеризовал еще менее уважительно. Зиновьеву и Каменеву напомнил их «октябрьский эпизод», когда они не только проголосовали против вооруженного восстания, но и сообщили об этом секретном решении в газетах. Чем-чем, а храбростью Григорий Евсеевич и Лев Борисович никогда не отличались, и Ленин прямо намекал на это.

Теоретические воззрения Бухарина, по ленинскому определению, схоластичны и «очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским» (таковыми Владимир Ильич скромно считал только воззрения Маркса, Энгельса и свои собственные).

Досталось и Юрию Леонидовичу Пятакову — человеку «несомненно выдающейся юли и выдающихся способностей, но слишком увлекающемуся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе». В переводе на общечеловеческий язык это означало, что Пятаков, в ту пору — заместитель председателя ВСНХ Дзержинского (от «железного Феликса» в Высшем Совете Народного Хозяйства толку было мало), прежде всего озабочен вопросами управления народным хозяйством и профессиональными качествами своих сотрудников, а не их политической благонадежностью. Это, по мнению Ленина, делало не вполне благонадежным самого Юрия Леонидовича.

Словом, всем сестрам по серьгам. Но в заключительной части письма, продиктованной 4 января 1923 года, больше всего досталось Кобе: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д. (…) С точки зрения предохранения от раскола и с точки зрения написанного мною… о взаимоотношениях Сталина и Троцкого это не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение».

Положим, чем-чем, а бранью Ленина удивить было трудно. Он сам и устно, и письменно не раз ругал как своих оппонентов, так и соратников по партии последними словами, так что порой в собрании сочинений приходилось ставить многоточия. Очень точно охарактеризовал заключительный период деятельности Ленина на посту главы Совнаркома Михаил Восленский в книге «Номенклатура»: «Когда читаешь страницу за страницей последние тома Полного собрания сочинений, встает образ постоянно раздраженного, капризного и придирчивого начальника, который по всякому поводу устраивает разносы своим подчиненным. В забытое прошлое канули товарищеские отношения, которые объединяли его с этими людьми в недавней эмиграции. Подчиненные заискивают и благоговеют. И чем больше они стушевываются и воскуривают фимиам, тем тверже убеждается начальник, что он непогрешим, но окружен ленивыми недоумками, которых надо стегать и во все тыкать носом. Вождь недавней революции уже с нескрываемым презрением отзывается о революционерах…»

Поэтому в письме к съезду ленинская логика не вполне понятна. Раз грубость в общении между коммунистами — вещь вполне терпимая, то что за беда, если Сталин лишний раз обругает кого-нибудь из партийцев (ругать империалистов, меньшевиков да и просто провинившихся в чем-либо беспартийных сам Бог велел). Можно подумать, правда, что Ленин считает недопустимым, если Сталин, занимающий ключевой пост в партии, будет груб с партийными товарищами. А те от него всецело зависят и не смогут ответить генсеку столь же непочтительно. Однако разве сам Ильич не позволял себе в эмиграции ругать соратников-большевиков, зависимых от него в денежном или ином отношении? Ведь ни один из обруганных соратников никогда не ответил вождю в адекватных непарламентских выражениях. Создается впечатление, что грубость Сталина для Ильича — только предлог, чтобы убрать Иосифа Виссарионовича с поста генерального секретаря. Занемогший председатель Совнаркома всерьез опасался, что сосредоточенную в своих руках огромную власть вершителя судеб всех членов партии Сталин может не отдать никому, в том числе и ему, Ленину. Супруг Крупской еще надеялся на выздоровление.

Интересно, что оба выделенных в письме большевистских лидера вместе с самим Лениным были наиболее беспощадными из всех членов Политбюро. Когда высшему партийному органу приходилось непосредственно решать вопрос о казни отдельных арестованных или взятых в заложники, Каменев, Калинин или Рыков порой проявляли мягкость. Но тройка Ленин — Сталин — Троцкий почти всегда отправляла несчастных на смерть. Владимир Ильич чувствовал, что только кто-то из этих двух, Сталина и Троцкого, может стать его преемником, но думал, что до выбора преемника еще далеко.

Ленин настаивал, чтобы все пять экземпляров письма хранились в запечатанном сургучом конверте, который мог вскрывать лишь он сам, а после его смерти — только Крупская. Однако Володичева не сделала на конверте соответствующей пометки. Секретарь Совнаркома Л. А. Фотиева (они с Володичевой посменно дежурили у постели больного вождя) прочитала письмо и ознакомила с ним Сталина, Зиновьева и Каменева. К тому времени они составили в Политбюро триумвират против Троцкого, и смещение Сталина с поста генсека не устраивало всех троих. На первом съезде без Ленина, ХIII-м, обсуждение ленинского письма было организовано не на пленарном заседании, а по делегациям, руководители которых уже были ориентированы генеральным секретарем в нужном духе. В результате Сталин остался на своем посту, ограничившись обещанием исправить отмеченные Лениным недостатки. А недостатки эти были — отсутствие терпимости, лояльности, вежливости и внимательности к товарищам по партии, а также капризность. Иосиф Виссарионович действительно оказался чрезвычайно внимателен ко всем членам Политбюро и ЦК, упомянутым в ленинском письме: он их уничтожил. Нет человека — нет проблемы, в данном случае — проблемы с завещанием Ильича.

Но это происходило уже после смерти Ленина. Пока же болезнь постепенно прогрессировала. В феврале 1923 года, как вспоминал профессор В. В. Крамер, опять «отмечались сперва незначительные, а потом и более глубокие, но всегда только мимолетные нарушения в речи… Владимиру Ильичу было трудно вспомнить то слово, которое ему было нужно… Продиктованное им секретарше он не был в состоянии прочесть… Он начинал говорить нечто такое, что нельзя было совершенно понять».

Надежда Константиновна постоянно находилась рядом с мужем. 5 марта Ильич диктовал письмо Троцкому с просьбой: «взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело это сейчас находится под «преследованием» Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастие. Даже совсем напротив. Если бы Вы согласились взять на себя его защиту, то я бы мог быть спокойным».

Речь шла о стремлении руководства грузинской компартии во главе с Буду Мдивани добиться большей автономии своей страны в составе искусственно созданной Закавказской федерации и собственной независимости от Закавказского крайкома РКП, который возглавлял Орджоникидзе. Приехавшая для разбора конфликта комиссия ЦК во главе с Дзержинским приняла сторону крайкома, а в пылу дискуссии Серго съездил по морде одному из грузинских коммунистов. Ленин категорически осудил поведение Орджоникидзе и покрывшего его Дзержинского, усмотрев здесь проявление «великорусского шовинизма». Владимир Ильич настаивал на достижении компромисса между Закавказским крайкомом и грузинскими коммунистами, чтобы можно было «действительно защитить инородцев от истинно русского держиморды». В заметках, продиктованных 30 декабря 1922 года, он обвинил поддерживавшего Орджоникидзе и Дзержинского Сталина в «администраторском увлечении» и озлоблении против «социал-национализма» (так противники характеризовали взгляды группы Мдивани). Узнав же, что Политбюро одобрило выводы комиссии Дзержинского, Ленин просил Троцкого добиться отмены этого решения и защитить грузинских коммунистов. К тому времени в Политбюро уже сложился мощный антитроцкистский блок Сталина, Каменева и Зиновьева, о чем Ленин, вероятно, не знал. Выступление Троцкого вряд ли могло изменить положение. Узнав, что из-за болезни Лев Давидович не сможет участвовать в «грузинском деле», Ленин 6 марта 1923 года продиктовал последнюю в своей жизни записку. Она имела гриф «строго секретно» и была адресована Мдивани и его товарищам. Копии же предназначались Троцкому и Каменеву. Ленин сообщал: «Всей душой слежу за вашим делом. Возмущен грубостью Орджоникидзе и потачками Сталина и Дзержинского. Готовлю для вас записки и речь».

Никакой речи Владимир Ильич написать не успел. Его заступничество Мдивани не помогло. Буду и его товарищей благополучно расстреляли в 37-м. Не уцелел и их противник Орджоникидзе. Из-за конфликта со Сталиным он застрелился в том же году, опасаясь неминуемой расправы.

Грузинский конфликт, возможно, немного приблизил кончину Ленина, причем самым неожиданным образом. 5 марта 1923 года Ильич диктовал письмо Троцкому в присутствии Крупской. Надежда Константиновна не выдержала и рассказала мужу о своем столкновении с генеральным секретарем. Может быть, на этот поступок ее спровоцировал критический тон письма по отношению к Сталину. Два с половиной месяца крепилась и ничего не говорила о неприятном происшествии, чтобы не волновать больного. Личный секретарь Крупской Вера Соломоновна Дридзо в письме в журнал «Коммунист», написанном в 1989 году, со слов Надежды Константиновны так рассказывала об объяснении супругов в тот мартовский день: «Надежда Константиновна и Владимир Ильич о чем-то беседовали. Зазвонил телефон. Надежда Константиновна пошла к телефону (телефон в квартире Ленина всегда стоял в коридоре). Когда она вернулась, Владимир Ильич спросил: «Кто звонил?» — «Это Сталин, мы с ним помирились». — «То есть как?» И пришлось Надежде Константиновне рассказать все, что произошло в декабре 1921 года».

Инцидент имел место еще 21 декабря. В тот день она по просьбе мужа продиктовала письмо Троцкому, где поддерживалась его позиция по монополии внешней торговли. О содержании письма стало известно Сталину. Генсек заподозрил, что о решении пленума ЦК поддержать позицию Троцкого, противоположную сталинской, Ильича информировала Надежда Константиновна. На другой день он устроил Крупской разнос.

Вот как описывает эти события Мария Ильинична Ульянова: «Сталин вызвал ее к телефону и в довольно резкой форме, рассчитывая, видимо, что до В. И. это не дойдет, стал указывать ей, чтобы она не говорила В. И. о делах, а то, мол, он ее в ЦКК потянет. Н. К. этот разговор взволновал чрезвычайно: она была совершенно не похожа сама на себя, рыдала, каталась по полу и пр.»

Надежда Константиновна 23 декабря 1922 года обратилась с письмом к Каменеву: «Лев Борисович, по поводу коротенького письма, написанного мною под диктовку Владимира Ильича с разрешения врачей, Сталин позволил себе вчера по отношению ко мне грубейшую выходку. Я в партии не один день. За все 30 лет я не слышала ни от одного товарища ни одного грубого слова, интересы партии и Ильича мне не менее дороги, чем Сталину. Сейчас мне нужен максимум самообладания. О чем можно и о чем нельзя говорить с Ильичом, я знаю лучше всякого врача, так как знаю, что его волнует, что нет, и во всяком случае лучше Сталина. Я обращаюсь к Вам и к Григорию (Зиновьеву. — Б. С.), как более близким товарищам В. И. и прошу оградить меня от грубого вмешательства в личную жизнь, недостойной брани и угроз». А в конце сказала несколько слов и о ЦКК: «В единогласном решении Контрольной комиссии, которой позволяет себе грозить Сталин, я не сомневаюсь, но у меня нет ни сил, ни времени, которые я могла бы тратить на эту глупую склоку. Я тоже живая, и нервы напряжены у меня до крайности».

Каменев дело замял, никаких оргвыводов по отношению к Крупской, разумеется, не последовало, но и Сталина осторожный Лев Борисович за его выходку журить не стал. Только осталась на сердце У Надежды Константиновны тяжесть от происшедшего. Хотя, по воспоминаниям Марии Ильиничны Ульяновой, через несколько дней Сталин звонил Крупской и, «очевидно, старался сгладить неприятное впечатление, произведенное на Надежду Константиновну его выговором и угрозами».

Ленин, узнав об этом случае, тоже сильно разволновался. Продиктовал гневное письмо Сталину: «Уважаемый т. Сталин. Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения. С уважением, Ленин».

Бросается в глаза тон письма. Ильич не честь оскорбленной жены защищает, не за обиженную женщину заступается. Нет, он о собственной чести прежде всего заботится, о поддержании собственного авторитета. Подчеркивает: оскорбив его супругу, Сталин оскорбил его самого. Получается, что Надежда Константиновна для Ленина — это какой-то символ, обязательный атрибут главы партии и правительства, но отнюдь не близкий, любимый человек. Ильича, похоже, больше всего задело не то, что Сталин посмел обругать женщину, а то, что он уже перестал считаться с ним, с Лениным. Значит, чувствует, что болезнь смертельная, и дни председателя Совнаркома сочтены.

Ленину стало плохо. Запись в журнале дежурных секретарей от 5 марта 1923 года свидетельствует: «Владимир Ильич вызывал около 12-ти. Просил записать два письма: одно Троцкому, другое Сталину; передать первое лично по телефону Троцкому и сообщить ему ответ как можно скорее. Второе пока просил отложить, сказав, что сегодня у него что-то плохо выходит. Чувствовал себя нехорошо».

На следующий день, согласно записи Володичевой, Ленин прочитал письмо, адресованное Сталину, и «просил передать лично и из рук в руки получить ответ. Продиктовал письмо группе Мдивани. Чувствовал себя плохо. Надежда Константиновна просила этого письма Сталину не посылать, что и было сделано в течение 6-го (т. е., переводя с канцелярского на общепонятный: в этот день письмо Сталину так и не было передано. — Б. С.). Но 7-го я сказала, что я должна исполнить распоряжение Владимира Ильича. Она переговорила с Каменевым, и письмо было передано мной лично Сталину и Каменеву, а затем и Зиновьеву, когда он вернулся из Питера. Ответ от Сталина был получен тотчас же после получения им письма Владимира Ильича (письмо было передано мной лично Сталину, и мне был продиктован его ответ Владимиру Ильичу). Письмо Владимиру Ильичу еще не передано, так как он заболел».

Вот текст сталинского письма, которое Ленин, возможно, никогда не получил:

«Ленину от Сталина. Только лично. Т. Ленин! Недель пять назад я имел беседу с т. Н. Константиновной, которую я считаю не только Вашей женой, но и моим старым партийным товарищем, и сказал ей по телефону приблизительно следующее: «Врачи запретили давать Ильичу политинформацию, считая такой режим важнейшим средством вылечить его, между тем Вы, Надежда Константиновна, оказывается, нарушаете этот режим, нельзя играть жизнью Ильича» и пр. Я не считаю, что в этих словах можно было усмотреть что-либо грубое или непозволительное, предпринятое «против» Вас, ибо никаких других целей, кроме цели быстрейшего Вашего выздоровления, я не преследовал. Более того, я считал своим долгом смотреть за тем, чтобы режим проводился.

Мои объяснения с Н. Константиновной подтвердили, что ничего, кроме пустых недоразумений, не было тут да и не могло быть.

Впрочем, если Вы считаете, что для сохранения «отношений» я должен «взять назад» сказанные выше слова, я их могу взять назад, отказываясь, однако, понять, в чем тут дело, где моя вина и чего, собственно от меня хотят. И. Сталин».

Иосиф Виссарионович тонко почувствовал как смысл ленинского письма, так и нарастающее беспокойство вождя по поводу своего положения в партии. И понял, что Ленин уже не выздоровеет и не обретет прежнего могущества. Поэтому в письме говорит с ним абсолютно на равных, не признавая ни превосходства Ильича, ни ленинского права критиковать его, Сталина, в чем-либо. Генеральный секретарь ясно дает понять: «Вы, Ильич, волнуетесь не о Надежде Константиновне, которая Вам уже во многом безразлична. Вы волнуетесь о собственном положении. Успокойтесь: я пекусь только о Вашем здоровье. Но не тешьте себя иллюзией, что с Вами будут считаться как прежде, жадно ловить каждое Ваше слово как руководство к действию. Я-то, пожалуй, извинюсь, чтобы Вас не расстраивать, но виноватым себя все равно не чувствую».

Между тем, 6 марта у Ленина, возможно, вследствие перенесенных волнений, разыгрался двухчасовой припадок с полной потерей речи и параличом правой стороны тела. На следующий день Ильич дает понять, что ему лучше. Но 10 марта приступ повторился и теперь уже, согласно записи профессора Крамера, привел «к стойким изменениям как со стороны речи, так и правых конечностей».

Не исключено, что о содержании письма Сталина, пусть в самой общей форме, Ленин все-таки узнал через сестру. Мария Ильинична вспоминала: «Раз утром Сталин вызвал меня в кабинет В. И. Он имел очень расстроенный и огорченный вид: «Я сегодня всю ночь не спал, — сказал он мне. — За кого же Ильич меня считает, как он ко мне относится! Как к изменнику какому-то. Я же его всей душой люблю. Скажите ему это как-нибудь». Мне стало жаль Сталина. Мне показалось, что он так искренне огорчен.

Ильич позвал меня зачем-то, и я сказала ему между прочим, что товарищи ему кланяются. «А», — возразил В. И. «И Сталин просил передать тебе горячий привет, просил сказать, что он так любит тебя». Ильич усмехнулся и промолчал. «Что же, — спросила я, — передать ему и от тебя привет?» «Передай», — ответил Ильич довольно холодно. «Но, Володя, — продолжала я, — он все же умный, Сталин». «Совсем он не умный», — ответил Ильич решительно и поморщившись».

Несомненно, Сталин не спал ночь с 7-го на 8-е марта, получив ленинское письмо. Может быть, даже пришел к выводу, что в ответном письме был излишне резок. И теперь пытался с помощью Марии Ильиничны повлиять на настроение Ильича, разрядить возникшую между ними напряженность. Возможно, рассчитывая (или даже проинструктировав соответствующим образом секретарш), что Ленин с письмом так и не познакомился. И тот, похоже, скрепя сердце решил, что полностью рвать отношения со Сталиным в нынешнем беспомощном положении» не стоит. Иосиф Виссарионович еще может пригодиться, хотя бы для выполнения давней просьбы о яде.

В своих воспоминаниях о последних месяцах жизни Ленина, обнародованных только в 1989 году, Крупская отмечает, что период с марта по июль 1923 года был «связан с тяжелыми физическими страданиями и тяжелыми нервными возбуждениями…». С 14 марта началась регулярная публикация в газетах бюллетеней о состоянии здоровья вождя. Теперь ни читать, ни писать, ни нормально разговаривать, ни адекватно понимать обращенную к нему речь Ильич больше не мог.

21 марта 1923 года Сталин написал «строго, секретную» записку для членов Политбюро с изложением ленинской просьбы: «В субботу 17 марта т. Ульянова (Н. К.) сообщила мне в порядке архи-конспиративном «просьбу Вл. Ильича Сталину» о том, чтобы я, Сталин, взял на себя обязанность достать и передать Вл. Ильичу порцию цианистого калия. В беседе со мной Н. К. говорила, между прочим, что «Вл. Ильич переживает неимоверные страдания», что «дальше жить так немыслимо», и упорно настаивала «не отказывать Ильичу в его просьбе». Ввиду особой настойчивости Н. К. и ввиду того, что В. Ильич требовал моего согласия (В. И. дважды вызывал к себе Н.К. во время беседы со мной и с волнением требовал «согласия Сталина»), я не счел возможным ответить отказом, заявив: «Прошу В. Ильича успокоиться и верить, что, когда нужно будет, я без колебаний исполню его требование». В. Ильич действительно успокоился.

Должен, однако, заявить, что у меня не хватит сил выполнить просьбу В. Ильича, и вынужден отказаться от этой миссии, как бы она ни была гуманна и необходима, о чем и довожу до сведения членов П. Бюро ЦК».

Члены Политбюро оставили на записке свои подписи. А М. П. Томский — еще и резолюцию, одобряющую действия генсека: «Читал. Полагаю, что «нерешительность» Сталина — правильна. Следовало бы в строгом составе членов Пол. Бюро обменяться мнениями. Без секретарей (технич.)».

А сразу после разговора с Крупской, «по горячим следам», Сталин направил соратникам по «триумвирату» Зиновьеву и Каменеву более короткую записку: «Только что вызвала меня Надежда Константиновна и сообщила в секретном порядке, что Ильич в «ужасном» состоянии, с ним припадки, «не хочет, не может дольше жить и требует цианистого калия, обязательно». Сообщила, что «пробовала дать калий, но «не хватило выдержки», ввиду чего требует «поддержки Сталина». Григорий Евсеевич и Лев Борисович категорически возражали и оставили следующую резолюцию: «Нельзя этого никак. Ферстер дает надежды — как же можно? Да если бы и не было этого! Нельзя, нельзя, нельзя».

Можно представить, каково было Надежде Константиновне передавать эту просьбу. Замечу только, что Ильич мог просить ее переговорить со Сталиным на столь интимную тему только в том случае, если решил принять извинения Сталина и считать инцидент между ним и Крупской исчерпанным. Ленин был уверен, что у Сталина рука не дрогнет. У Крупской же не хватило духу помочь Ильичу прекратить его страдания. У бедняги сохранилась способность мыслить при почти полной невозможности довести свои мысли до окружающих и понять, что говорят ему самому. Это чрезвычайно мучило Ленина. Часто он плакал.

Любопытно, что предполагаемое самоубийство названо Сталиным «гуманным» и «необходимым». В его лексиконе появляется столь редкое для большевика слово «гуманизм». Однако пока что Коба не считает возможным форсировать уход вождя «в мир иной». Ленин еще нужен «триумвирам», чтобы noj прикрытием его имени окончательно изолирован Троцкого, отстранить от реальных рычагов власти Агонию Ильича надо было продлить.

Получилось, что зря понадеялся Ленин на Сталина. Иосиф Виссарионович не оправдал свой псевдоним, подвел и обрек вождя на почти младенческое существование в последние месяцы жизни. Тут, разумеется, был определенный политический расчет, а не следование христианской заповеди «не убий», вполне чуждой Сталину, как и самому Ленину.

Тем временем записи в «Дневнике дежурного врача», заменившем «Дневник дежурных секретарей», вплоть до середины мая оптимизма не внушали. Так, 11 марта отмечалось: «Доктор Кожевников зашел к Владимиру Ильичу в 11 с четвертью часов. Цвет лица бледный, землистый, выражение лица и глаз грустное… Все время делает попытки что-то сказать, но раздаются негромкие, нечленораздельные звуки… Сегодня Владимир Ильич, в особенности к вечеру, стал хуже понимать то, что ему говорят, иногда он отвечает «нет», когда, по всем данным, ответ должен быть положительным».

Столь же безрадостная картина и на следующий день, когда прибыло срочно вызванное подкрепление из Германии: «Сегодня приехали проф. Минковски и Ферстер. С вокзала доктор Кожевников с ними поехал на заседание Политбюро, а оттуда к Владимиру Ильичу… Со стороны нервной системы сознание ясное (по-видимому!), почти полная моторная афазия, сегодня Владимир Ильич ничего не может сказать… Владимир Ильич плохо понимает, что его просят сделать. Ему были поданы ручка, очки и резательный нож. По предложению дать очки Владимир Ильич их дал, по просьбе дать ручку Владимир Ильич снова дал очки (они ближе всего лежали к нему)… После посещения Владимира Ильича все врачи снова были в Политбюро…»

17 марта, когда Ленин просил у Крупской цианистый калий, в дневнике зафиксировано: «После врачебного визита Владимир Ильич хорошо пообедал. Через некоторое время он хотел высказать какую-то мысль или какое-то желание, но ни сестра, ни Мария Ильинична, ни Надежда Константиновна совершенно не могли понять Владимира Ильича, он начал страшно волноваться, ему дали брома. Мария Ильинична позвонила доктору Кожевникову, он приехал…» Вероятно, именно мысль о самоубийстве так взволновала Ленина. Ильич уже разочаровался в усилиях врачей вернуть его к нормальной жизни. Доктора, особенно иностранные, все больше раздражали больного. Его угнетала мысль о том, что понапрасну приходится платить большие гонорары в валюте германским и шведским профессорам.

Доктора подозревали у Ленина наследственный сифилис мозга и назначали соответствующее лечение: весьма мучительные процедуры втирания ртути, но у Ленина к ртути, по словам Кожевникова, обнаружилась идиосинкразия, т. е. непереносимость? Эта и другие малоприятные процедуры развили у Ленина идиосинкразию и к германским докторам. Тому же Кожевникову он признавался: «Для русского человека немецкие врачи невыносимы».

Но произошло чудо: в середине мая 1923 года в состоянии Ленина наступило заметное улучшение. Ильича стали сажать на веранду кремлевской квартиры подышать свежим воздухом, а 15 мая, соблюдая тщательные предосторожности, в сопровождении группы врачей перевезли в Горки. Кожевников отмечал, что Ленин «окреп физически, стал проявлять интерес как к Своему состоянию, так и ко всему окружающему, оправился от так называемых сенсорных явлений афазии, начал учиться говорить…».

Вместе с врачом-логопедом С. М. Доброгаевым Крупская пыталась помочь мужу вновь обрести дар речи. Впоследствии она продолжила обучение Ильича уже самостоятельно. Слов Ленин употреблял очень мало и почти все — односложные и двусложные: «вот», «веди», «иди», «идите», «оля-ля». Выражение «вот-вот» стало для него универсальным, передающим всю гамму чувств. После многодневных занятий с Надеждой Константиновной Владимир Ильич освоил несколько более сложных и особо любимых им прежде слов: «съезд», «народ», «люди», «рабочий», «крестьянин» и главное слово своей жизни «революция». Крупская вспомнила свои навыки педагога и использовала те средства и приемы, которые применяются для обучения устной и письменной речи маленьких детей: буквы азбуки на картонных квадратах, заставляла мужа повторять за собой слова несколько раз подряд, водила своей рукой левую руку мужа, которой он пытался научиться писать. Сохранились написанные таким образом слова «мама» и «папа». Однако Ленину почти никогда не удавалось запомнить произносимые слова и повторить, а teM более написать их самостоятельно. Хотя некоторый прогресс все же наблюдался: Владимир Ильич с палочкой мог передвигаться по комнате, делать некоторые осмысленные жесты, порой к месту употреблял свое любимое «вот-вот».

Надежда Константиновна тяжело переживала болезнь Ильича. Едва ли не единственной отдушиной для нее стали письма дочерям былой соперницы. 23 июня 1923 года она писала Варе и Инессе Арманд: «Милые мои девочки, как вы живете? Хорошо ли отдыхаете? Часто думаю о вас и скучала без вас. Очень хотелось давно уже написать вам, приласкать вас, да все перо из рук валится. Очень трудно мне писать, а думаю о вас постоянно: самые вы близкие для меня. Прежде всего напишу о В. Теперь бывают дни, когда я начинаю думать, что выздоровление возможно, хотя будет оно и нескоро. С ходьбой дело идет лучше всего, рука тоже стала понемногу поправляться. Спец по речи (С. М. Доброгаев. — Б. С.) уверяет, что и с речью лучше, по-моему, это не так. Общее состояние хорошо: хороший пульс, нормальная температура, хороший аппетит, сон тоже понемногу налаживается. Сидит, когда позволяет погода, подолгу на террасе, ездили иногда в сад. Настроение разное, иногда бывает хуже худого, иногда ничего. Все зависит от того, кто дежурит: какой врач, какая сиделка, какой санитар. В общем, устает он от постоянной толкотни. Врачей больше, чем надо. Слава богу, что из немцев остался один Ферстер. Ну, посмотрим, что из всей этой муки выйдет. Маня (М. И. Ульянова. — Б. С.) совсем извелась, кашляет и нервничает. Я по утрам все еще стараюсь работать, хотя это все хуже и хуже мне удается, но, в общем, стала совершенно неработоспособна. Тоска дикая. Иногда реву белугой. Больше всего я люблю, когда дежурит Розанов (известный хирург. — Б. С.). Недавно мы говорили с ним много об Инессе, они ведь вместе работали в «Московском обществе по улучшению участи женщины». Кое-что он мне рассказал об этой работе… Вот и все. О многом я передумала за это время, многое поняла, чего не понимала раньше. Когда-то, Инночка родная, увижу я твоего дитюшу, очень бы его и тебя хотела повидать. Ты, пожалуйста, береги себя: не уставай, спи побольше, ешь вовремя, окна открывай и иногда думай обо мне. Это последнее, должно быть, тоже полезно будет для нашего дитюшки… Как ты думаешь?»

В следующем письме, отправленном в начале июля, Крупская опять выражала беспокойство здоровьем Инны и ее малыша, наказывала: «Ешь ты, девочка моя, побольше — надо это для ребетенка. О том, чтобы понянчить его, не приходится мечтать, а как хорошо бы была Подумай, привык бы ко мне, ручонки протянул, улыбнулся. Так я хотела когда-то ребеночка иметь. Ну, карточку пришли. У меня очень бедное воображение, и я никак не могу вас себе представить в незнакомой мне обстановке.

Пиши почаще. Я совсем теперь одна на свете. К В. нельзя входить совершенно последние дни, он ужасно сердится, если кто входит. Последние две недели в настроении произошел перелом в худшую сторону. Вообще в какой-то момент кажется, что хуже ничего не может быть, а потом наступает еще хуже. Впрочем, сегодня я настроена очень мрачно и лишь зря вас расстраиваю. Доктора говорят, что это пройдет. Последние дни В. подхватил еще малярию, которая его очень ослабила. А погода отвратительная, как назло.

Так вот и живем. Я встаю, если удастся, чем раньше, часов в 5, и утром занимаюсь немного, а потом уже становлюсь ни на что не способной. Впрочем, бывает и полегче. Третьего дня, например, В. вывезли на солнышко, и он все улыбался, а когда заснул, я пошла за ягодами, набрала цветов полевых, свела знакомство с рабочими совхоза».

Да, жизнь у Крупской во время болезни мужа была очень тяжелой. И неслучайно только дочерям Инессы Арманд она изливала душу (с сыновьями столь близких отношений все же не сложилось). Надежда Константиновна так мечтала иметь детей, но Бог им с Ильичом детей не дал. И дочери Инессы Федоровны стали для Крупской словно ее собственными. Ведь это были дети самого близкого Ильичу человека, трагически рано погибшего. В восприятии Надежды Константиновны на них как бы ложился ленинский отсвет. И еще она предчувствовала, что Ильич врядли поправится, да и жить ему осталось уже недолго. А после смерти Ленина единственными близкими людьми останутся Инна и Варя. К сыну Инны Крупская относилась почти как к собственному внуку.

Июльское письмо к дочерям Инессы писалось в период, когда у Ленина произошло очередное обострение болезни. Вот что об этом рассказал Владимир Петрович Осипов, выдающийся психиатр, академик, лечивший Ленина: «Около 22 июня начинается новое и последнее обострение болезни, которое продолжалось около месяца. У него было в то время состояние возбуждения, были иногда галлюцинации, он страдал бессонницей, лишился аппетита, ему трудно было спокойно лежать в постели, болела голова, и он только тогда несколько успокаивался, когда его в кресле возили по комнате… Во второй половине июля обострение затихло, здоровье снова стало улучшаться, и уже скоро Владимир Ильич мог выезжать в парк около дома, в котором он жил; восстановился сон, улучшился аппетит, он пополнел, чувствовал себя бодрым, появилось хорошее настроение, и, конечно, первое, чем он заинтересовался, — это снова речевые упражнения.

Уход за ним был безукоризненный. Все хозяйственные заботы лежали на его сестре, Марии Ильиничне Ульяновой (неспособность Крупской к ведению домашнего хозяйства была хорошо известна. — Б. С.), а весь уход, так сказать, духовный приняла на себя Надежда Константиновна Крупская… Эти две женщины жертвовали для него всеми личными интересами и окружали его всевозможными удобствами… До этого обострения речевые упражнения производил врач, а здесь Владимир Ильич выразил жестами определенное желание, чтобы речевые упражнения вела Надежда Константиновна. Он, видимо, не хотел, чтобы этот его речевой недостаток видели другие, это было ему неприятно. Надежда Константиновна опытный педагог, но для этих занятий нужно иметь специальные знания. Поэтому мы каждый вечер собирались и давали ей определенную инструкцию, и таким образом под нашим руководством она проводила эти занятия, протекавшие весьма успешно».

29 июля 1923 года председатель финансового комитета ЦК и Совнаркома Евгений Алексеевич Преображенский писал своему другу и соавтору по «Азбуке коммунизма» Николаю Ивановичу Бухарину о двух посещениях Ленина — вскоре после июньского кризиса и позднее, когда дело опять пошло на поправку: «Во время первого посещения… говорил и с Надеждой Константиновной, и с Марией Ильиничной очень подробно. Старик находился тогда в состоянии большого раздражения, продолжал гнать даже Ферстера и др., глотая только покорно хинин и йод, особенно раздражался при появлении Н. К., которая от этого была в отчаянии и, по-моему, совершенно зря, против желания. И, все-таки, к нему ходила.

Второй раз, 4 дня тому назад, я снова поехал… Только что вошел вниз, с Беленьким (начальником охраны Ленина. — Б. С.), как в комнате справа от входа Беленький мне показал рукой в окно, сказал: «Вон его везут». Я подошел к закрытому окну и стал смотреть. На расстоянии шагов 25-ти вдруг он меня заметил, к нашему ужасу, стал прижимать руку к груди и кричать: «Вот, вот», требовал меня. Я только что приехал и еще не видел М. И. и Н. К. Они прибежали, М. И., взволнованная, говорит: «Раз заметил, надо идти». Я пошел, не зная точно, как себя держать и кого я, в сущности, увижу. Решил все время держаться с веселым, радостным лицом. Подошел. Он крепко мне жал руку, я инстинктивно поцеловал его в голову. Но лицо! Мне стоило огромных усилий, чтоб сохранить взятую мину и не заплакать, как ребенку. В нем столько страдания, но не столько страдания в данный момент. На его лице как бы сфотографировались и застыли все перенесенные им страдания за последнее время. М. И. мигнула мне, когда надо было уходить, и его провезли дальше. Через минут пять меня позвали за стол пить вместе с ним чай. Он угощал меня жестами малиной и т. д. и сам пил из стакана вприкуску, орудуя левой рукой. Говорили про охоту и всякие пустяки, что не раздражает. Он все понимает, к чему прислушивается. Но я не все понимал, что он хотел выразить, и не всегда комментарии Н. К. были правильны, по-моему. Однако всего не передашь. У него последние полторы недели очень значительное улучшение во всех отношениях, кроме речи. Я говорил с Ферстером. Он думает, что это не случайное и скоропроходящее улучшение, а что улучшение может быть длительным…»

Казалось, что дела Ленина медленно, но идут на поправку. В августе Ильич вновь просил читать ему газеты. Медсестра Т. М. Белякова, ухаживавшая за Лениным в Кремле, а потом в Горках, вспоминала: «С радостью всегда встречал Владимир Ильич появление Марии Ильиничны. Вечером терпеливо ждал ее возвращения из редакции «Правды». А если она почему-либо задерживалась, просил позвонить, узнать, когда приедет. Мария Ильинична возвращалась с работы почти всегда со свежим, пахнущим типографской краской номером «Правды». Она брала маленькую скамеечку и подсаживалась к изголовью Владимира Ильича. Сначала рассказывала ему редакционные новости, а затем читала наиболее интересные заметки и статьи, помещенные в газете. Некоторыми материалами Ленин оставался недоволен, считал печатание их на страницах центрального партийного органа ошибочным. Просил Марию Ильиничну сообщить об этом редколлегии «Правды». Другие статьи, наоборот, одобрял, говорил, что их в газете надо было поместить на самом видном месте, сопроводить редакционным комментарием…

По газетам Ленин внимательно следил за развитием большого патриотического движения по сбору средств на постройку самолетов Красного воздушного флота. Он радовался: трудящиеся Советской республики добровольно вносили свои пожертвования, укрепляли тем самым обороноспособность страны (и это в стране, едва оправившейся от тяжелейшего голода, на которую в тот момент никто не собирался нападать; можно представить себе, насколько «добровольно-принудительный» характер имела эта кампания! Как подумаешь, сколько дополнительных жертв от голода и болезней она принесла оттого, что последние гроши люди отдавали на бомбовозы, а не на хлеб и молоко детям, радоваться, право, не хочется. — Б. С.).

Однажды, это было 30 августа 1923 года, в Горки, как обычно, привезли почту. Надежда Константиновна отобрала свежие газеты и, прежде чем понести их Владимиру Ильичу, решила просмотреть «Правду». Развернула. Вся первая страница была посвящена пятой годовщине со дня покушения на жизнь Ленина.

«Взволнует это Ильича», — проговорила вслух Крупская. «Правда» писала: «30 августа — горькая дата, страшный, незабываемый день, когда агенты буржуазии — эсеры — пытались отнять у советских людей Ильича… Мировой пролетариат носит в своем сердце пули, пробившие грудь тов. Ленина… Он возвратит их своим врагам в час решительного боя за коммунизм. Он пошлет их в сердце буржуазии…»

Надежда Константиновна решила все же показать газету Владимиру Ильичу. Зашла к нему в комнату. Он приветливо улыбнулся и кивнул головой: читай, мол. Начала читать. И я видела, как Ленин сначала взгрустнул, а когда Крупская прочитала слова: «Революция совершила чудо: спасла себя, спасла рабочий класс, удержала для всего униженного человечества республику труда. Эта республика живет и крепнет», — Владимир Ильич вдруг повеселел, глаза его лучились светом».

Добрейшая Таисия Михайловна, похоже, уверовала в миф о вечно живом Ленине, который чуть ли не до последних дней жизни держал руку на пульсе страны и даже давал руководящие указания: что «Правде» печатать, а что не печатать. Так и представляешь себе, как Ильич то ли мычанием, то ли своим коронным «вот-вот» выражает одобрение или неодобрение тем или иным газетным материалам, а Мария Ильинична и Надежда Константиновна напряженно ловят каждый звук и тотчас записывают. Окружавшим Ленина очень хотелось верить в чудо его выздоровления. Невольно желаемое выдавалось за действительное. Владимиру Ильичу приписывалась вполне осмысленная реакция на прочитанные ему женой и сестрой статьи и заметки. На самом же деле ситуация и здесь была такой же, как и в случае с очками, ручкой и ножом для разрезания бумаги. Ведь писать Ленин по-прежнему не мог и осмысленно выговаривал не более дюжины слов. Поэтому с уверенностью судить, правильно ли понимал больной прочитанное для него и понимал ли вообще, достоверно судить невозможно.

Куда реалистичнее, хотя, наверное, тоже не без идеализации, описывает процесс знакомства Ильича с газетами психиатр академик Владимир Петрович Осипов, наблюдавший Ленина во время болезни: «Понимание речи окружающих восстановилось вполне и настолько хорошо, что он заинтересовался содержанием газет; ему прочитывались газеты, передовицы, телеграммы и другие сведения, его интересовавшие; затем, будучи сам газетным работником, он разбирался в содержании газеты; раскрывая газету, он знал, где передовица, где телеграмма, и сразу указывал пальцем, чем он интересуется. Иногда в газетах бывали волнующие статьи, содержание которых Надежда Константиновна избегала ему передавать. Заинтересовавшись каким-нибудь местом, он требовал повторения, а кое-что Мог прочитывать сам. Понимание цифр у него сохранилось, и в связи с этим и по рисунку газеты он прекрасно отличал старые газеты от новых. Что же касается произвольной речи, то она была задета сильнее всего; он был в состоянии пользоваться только несколькими словами, но повторять слова он мог, почему в эту сторону и были направлены упражнения, чтобы посредством многократного повторения слов восстановить самостоятельную речь. Сначала дело шло туго. Владимир Ильич мог повторять только односложные слова, а затем стали удаваться двусложные и даже многосложные; сначала записывали слова, которые он мог повторить, но потом перестали, потому что цифра записанных слов превысила полторы тысячи, и стало ясно, что если он может сказать полторы тысячи слов, то он сможет повторить две, три тысячи и больше.

Начала постепенно восстанавливаться также и способность чтения, которая была утрачена вместе с речью в период обострения болезни в марте 1923 года.

Он мог уже различать буквы и прочитывать слова; ему показывали для этого рисунки, и при взгляде на них он мог называть изображенные на них предметы и даже произносил фразы. Обыкновенно показывали рисунок с подписью, а затем без подписи, и он называл изображенный на рисунке предмет; он находил также самостоятельно соответствующие изображенному предмету словесные обозначения среди других написанных слов. Были начаты упражнения в письме левой рукой, что, особенно в данном случае, является значительной трудностью, но Владимиру Ильичу удалось осилить это препятствие, и он мог недурно писать левой рукой — писал буквы и слова и уже хорошо копировал слова».

Все эти упражнения проделывала с мужем Надежда Константиновна. И картинки показывала, и буквы выводила, держа его руку с карандашом в своей руке. Надеялась, что когда-нибудь вернется прежний Ильич, умный и деятельный, 2 сентября 1923 года Крупская писала Инессе Арманд: «Милая моя Инночка, не писала тебе целую вечность, хотя каждодневно думала о тебе. Но дело в том, что сейчас я целые дни провожу с В., который быстро поправляется, а по вечерам я впадаю в очумение и неспособна уже на писание писем. Поправка идет здоровая — спит все время великолепно, желудок тоже, настроение ровное, ходит теперь (с помощью) много и самостоятельно, опираясь на перила, поднимается и спускается с лестницы. Руке делают ванны и массаж, и она тоже стала поправляться. С речью тоже прогресс большой — Ферстер и другие невропатологи говорят, что теперь речь восстановится наверняка, то, что достигнуто за последний месяц, обычно достигается месяцами. Настроение у него очень хорошее, теперь и он видит уже, что выздоравливает, — я уж в личные секретари к нему прошусь и собираюсь стенографию изучать. Каждый день я читаю ему газетку, каждый день мы подолгу гуляем и занимаемся…»

Столь же оптимистично был настроен и Зиновьев, когда 26 сентября 1923 года выступал на партийном совещании: «Примерно с 20 июля началось улучшение в состоянии здоровья Владимира Ильича, которое до сих пор развивается и с каждым днем становится заметнее… Три дня как он уже самостоятельно ходит, а рядом с ним один из товарищей на всякий случай… Он совершает прогулки на автомобиле… В худшем состоянии дело с речью — но и тут идет улучшение… Что касается самостоятельной речи, то теперь это плохо… Когда началось улучшение, дело было так, что он одного слога не мог произнести из двух букв. Теперь и здесь начинается улучшение…

Поднимался вопрос о переезде Владимира Ильича куда-нибудь на юг. Мы все предлагали на юг, но врачи против этого, а главное, Владимир Ильич против этого. Осипов говорит, по-видимому, он в личной жизни консервативный человек и решительно против всякого юга…

Владимиру Ильичу читают газеты, сначала с пропусками, теперь стали без пропусков. Ему прочитывают оглавление газеты, и он выбирает, что ему читать и что не читать… Относительно рурских событий (оккупации Рура французскими войсками. — Б. С.) Надежда Константиновна его ввела в курс событий и потом прочла ему. Он большого удивления не выразил. По поводу того, что на Украине у богатых мужиков отбирают излишки, он выразил большое неудовольствие, что это не было сделано до сих пор. Он отлично отдает себе отчет в своем состоянии и бережет себя очень… он дирижирует лечением, бережет себя…

Врачей он разгоняет вокруг себя, и с трудом им удается выслушать его (т. е. послушать сердце и легкие. — Б. С.)… Они в конце июня давали отзывы крайне пессимистические, не оставлявшие ни одного процента надежды на хороший исход. Но со средины июля пошло дело к улучшению и не останавливалось».

Конечно, Григорий Евсеевич, выступая перед достаточно большой, хотя и партийной аудиторией, всей правды не говорит. На самом деле и газеты Ильичу читают, конечно же, с изъятиями, и что читать он показывает во многом наугад. И уж, безусловно, почти лишенный дара речи Ленин дирижировать своим лечением никак не может. Да и медицинских знаний у него для роли дирижера и до «кондрашки» явно недоставало. Но в целом Зиновьев дал сравнительно объективную картину состояния Ленина и, вероятно, как и многие из ленинского окружения, все еще верил в выздоровление вождя.

Однако осень подходила к концу, а Ильич по-прежнему оставался в почти младенческом состоянии. Если 13 сентября Надежда Константиновна еще с некоторым оптимизмом сообщала Инне Арманд: «У нас поправка продолжается, хотя все идет чертовски медленно…», то уже 28 октября в письме проскальзывали тревожные нотки: «…Парк опустел, стало в нем скучно. Летом народ толкался, теперь никого нет, и В. тоскует здорово, особенно на прогулках. Каждый день какое-нибудь у него завоевание, и все как-то продолжаем висеть между жизнью и смертью. Врачи говорят — все данные, что выздоровеет, но я теперь твердо знаю, что они ни черта не знают, не могут знать».

В своем скептицизме по отношению к докторам Крупская оказалась права. Неведомый недуг подтачивал организм Ленина быстрее, чем думали окружающие. Ведь в Политбюро полагали, что, хотя полное выздоровление вождя вряд ли возможно, но стабильное состояние его здоровья, после того как удалось купировать июньский приступ, продлится неопределенно долго.

Надежда Константиновна в опубликованном лишь в 1989 году мемуарном очерке «Последние полгода жизни Владимира Ильича» отмечала: «И говорили мы еще о том, что надо запастись терпением, что надо смотреть на эту болезнь все равно как на тюремное заключение… Потому-то я и говорила Владимиру Ильичу, что болезнь надо рассматривать как тюрьму, когда человек поневоле на время выпадает из работы». Она не знала, что жить Ленину осталось недолго, и выйти на свободу из новой «тюрьмы» уже не удастся.

18 октября Ильич попросил отвезти его в Москву. Переночевал в своей кремлевской квартире, на следующий день съездил на автомобиле на сельскохозяйственную выставку, но экскурсии помешал дождь. Затем вернулись в Кремль за отобранными книгами и вернулись в Горки. Это был последний визит Ленина в столицу.

В ноябре 1923 года короткую записку Крупской прислал Троцкий. Не в пример Сталину, Лев Давидович обращался очень вежливо: «Дорогая Надежда Константиновна! Пересылаю Вам американское предложение — относительно лечения В. И., — на случай, если оно Вас заинтересует. Априорно говоря, доверия большого к предложению у меня нет. С товарищеским приветом — Л. Троцкий». Что именно предлагали американские эскулапы, мы не знаем. Но не приходится сомневаться, что оценка Троцкого была справедливой. Тогдашняя медицина была бессильна помочь Ленину. Впрочем, и сегодняшняя, наверное, тоже. Разве что довольно экзотическое и в наши дни шунтирование пораженных сосудов головного мозга, да и оно могло лишь ненадолго отсрочить конец.

С ноября здоровье Владимира Ильича стало постепенно ухудшаться. Художник Юрий Анненков, со сделанного которым портрета выпустили в 1924 году первую советскую марку с изображением Ленина, свидетельствовал: «В декабре 1923 года Л. Б. Каменев повез меня в Горки, чтобы я сделал портрет, точнее, набросок больного Ленина. Нас встретила Крупская. Она сказала, что о портрете и думать нельзя. Действительно, полулежавший в шезлонге, укутанный одеялом и смотревший мимо нас с беспомощной, искривленной младенческой улыбкой человека, впавшего в детство, Ленин мог служить только моделью для иллюстрации его страшной болезни, но не для портрета».

Ощущение приближающегося конца возникло в середине января 1924 года. Тогда в Москве открылась XIII партконференция. Ее участники хотели знать истинное состояние здоровья вождя, и 18 января Крупская по телефону передала для членов Политбюро: «Выздоровление идет удовлетворительно. Ходит с палочкой довольно хорошо, но встать без посторонней помощи не может… Произносит отдельные слова, может повторять всякие слова, совершенно ясно понимая их значение… Начал читать по партдискуссии (на самом деле ему читали Надежда Константиновна и Мария Ильинична. — Б. С.)». Однако сама она, несмотря на оптимистический тон собственного сообщения, испытывала все большее беспокойство. Позднее в мемуарном очерке «Последние полгода жизни Владимира Ильича» Надежда Константиновна признавалась: «Начиная с четверга (т. е. с 17 января! — Б. С.), стало чувствоваться, что что-то надвигается; вид стал у В. И. ужасно усталый и измученный. Он часто закрывал глаза, как-то побледнел, а главное, у него как-то изменилось выражение лица, стал какой-то другой взгляд, точно слепой». Здесь можно усмотреть нечто символическое: человек, твердо уверенный в том, что видит путь в лучшее будущее, под конец жизни походил на слепца.

Развязка наступила 21 января 1924 года. Сохранился рассказ фельдшера Владимира Александровича Рукавишникова, дежурившего в этот день у постели Ленина: «20 января в 6 часов 30 минут я сменил Н. Попова… Он сказал кратко, что обозначились какие-то неопределенные симптомы, беспокоившие его: Владимир Ильич был слабее обычного, был вял и жаловался на глаза — как будто временами плохо видел. Из Москвы вызвали, профессора Авербаха для осмотра зрения Владимира Ильича.

Попов уехал в Москву, я остался. Владимир Ильич сидел в это время у себя в комнате с Надеждой Константиновной, и она читала вслух газету… В 7 часов 45 минут Мария Ильинична сказала мне, что ужин готов и что можно звать Владимира Ильича. За ужином Владимир Ильич почти ничего не ел.

Около 9 часов приехал профессор Авербах. Владимир Ильич, встречавшийся с ним раньше, приветствовал его любезным жестом. Профессор Авербах установил, что зрение прекрасно, что изменений со стороны дна глаза не имеется и что острота зрения та же, что была и прежде.

В 11 часов Владимир Ильич лег спать, и через 15 минут я слышал его ровное дыхание. Спал Владимир Ильич очень спокойно, и думалось, что все обойдется благополучно.

Утром 21-го в 7 часов, как всегда, поднялась Надежда Константиновна. Спросила, как прошла ночь, прислушалась к дыханию Ильича и сказала: «Ну, все, по-видимому, хорошо, выспится, и слабость вечерняя пройдет».

Около 8 часов подали кофе.

9 часов. Ильич еще спит. У меня и Надежды Константиновны все наготове для того, чтобы дать Ильичу умыться, когда он проснется. Я жду обычного зова, часто заглядываю в комнату, потому что настороженность не улетучилась: Ильич все спит.

Около 10 часов — шорох. Владимир Ильич просыпается. «Что, Владимир Ильич, будете вставать?» Ответ неопределенный. Вижу, что сон его ничуть не подкрепил и что он значительно слабее, нежели был вчера. Сообщил об этом профессорам Ферстеру и Осипову. Тем временем Владимиру Ильичу принесли кофе, и он выпил его в постели. Выпил, несколько оживился, но вставать не стал и скоро опять уснул.

Профессор Ферстер и я не отходили от дверей спальни. Тут же были и Надежда Константиновна, и Мария Ильинична. Все насторожены, но Ильич спит спокойно, так спокойно, так хорошо, что опять пробивается уверенность, что Ильич проснется освеженным и все пойдет по-хорошему. Так хотелось, так думалось, но не так было на самом деле.

В 2 часа 30 минут Ильич проснулся, еще более утомленный, еще более слабый. К нему зашел профессор Осипов, посмотрел пульс и нашел, что это слабость, ничего угрожающего нет. Мария Ильинична принесла обед. Ильич выпил в постели чашку бульона и полстакана кофе. Принятая пища не оживила Ильича, и он становился все слабее и слабее. Профессор Осипов и профессор Ферстер непосредственно наблюдали за ним.

Около 6 часов у Владимира Ильича начался припадок, судороги сводили все тело. Профессор Ферстер и профессор Осипов не отходили ни на минуту, следили за деятельностью сердца и пульса, а я держал компресс на голове Владимира Ильича. В 6 часов 35 минут я заметил, что температура вдруг поднялась. Я сказал об этом профессору Осипову, он и профессор Ферстер сразу даже не поверили этому и сказали, что это ошибка. Но это не было ошибкой — через 3 минуты Владимира Ильича не стало».

Агонию Ленина описала и Крупская (можно только догадываться, каких душевных переживаний ей это «свидетельство для истории» стоило): «Все больше и больше клокотало у него в груди. Бессознательнее становился взгляд, Владимир Александрович (Рукавишников. — Б. С.) и Петр Петрович (начальник охраны Пакалн. — Б. С.) держали его почти на весу на руках, временами он глухо стонал, судорога пробегала по телу, я держала его сначала за горячую мокрую руку, потом только смотрела, как кровью окрасился платок, как печать смерти ложилась на мертвенно побледневшее лицо. Профессор Ферстер и доктор Елистратов впрыскивали камфару, старались поддерживать искусственное дыхание, ничего не вышло, спасти нельзя было». Смерть наступила в 18 часов 50 минут 21 января 1924 года. «Ende» (конец (нем.). — Б. С.) — бесстрастно констатировал профессор Ферстер.

Это было самое сильное потрясение в не слишком богатой на события жизни Надежды Константиновны. Как признавалась она впоследствии: «Время у меня спуталось как-то». И первой, кому Крупская написала письмо о последних мгновениях Ильича, была Инна Арманд. 28 января 1924 года Надежда Константиновна собралась наконец с силами, чтобы сообщить близкому человеку, как все было: «Милая, родная моя Иночка, схоронили мы Владимира Ильича вчера. Хворал он недолго в последний раз. Еще в воскресенье (20 января. — Б. С.) мы с ним занимались, читала ему о партконференции и о съезде Советов. Доктора совсем не ожидали смерти и еще не верили, когда началась агония. Говорят, он был в бессознательном состоянии, но теперь я твердо знаю, что доктора ничего не понимают. Вскрытие обнаружило колоссальный склероз (в чем врачи, собственно, и прежде не сомневались; другое дело, что причину склероза так и не установили, — Б. С.). Могло быть много хуже, могли быть новые параличи… Каждый новый припадок заставлял холодеть. Сейчас гроб еще не заделали, и можно будет поглядеть на Ильича еще. Лицо у него спокойное-спокойное. Стоял он в Доме Союзов, было там все очень хорошо…»

Крупская еще не знала, что гроб так и не заделают, а набальзамированное тело вождя поместят в мавзолей у кремлевской стены, рядом с дорогой Ильичу могилой Инессы Арманд, на вечное сохранение, словно в ожидании грядущего воскресения. Живой бог превратился в икону. Хотя еще 30 января 1924 года Надежда Константиновна выступила в «Правде» с письмом, где, в связи с созданием фонда для сооружения «памятников Ильичу», как будто предупреждала против посмертного обожествления мужа: «Большая у меня просьба к вам: не давайте своей печали по Ильичу уходить во внешнее почитание его личности. Не устраивайте ему памятников, дворцов его имени, пышных торжеств в его память и т. д. — всему этому он придавал при жизни так мало значения, так тяготился всем этим». Однако если вдуматься, вчитаться в эти строки, то вдова вождя здесь выступает лишь против внешних форм его почитания. Лучшим памятником Ильичу, по убеждению Надежды Константиновны, должно было стать построение социализма и коммунизма, овладение единственно верным учением, которое вскоре назовут ленинизмом. Крупскую смущало, что тело Ленина собираются поместить в мавзолей — от этого веяло какими-то восточными религиями, а она давно уже была последовательной атеисткой.

Но партийному руководству удалось уломать вдову: нельзя же лишать миллионы современников и потомков возможности лицезреть воочию гения всех времен! Сталину, Зиновьеву, Каменеву и другим вождям нужны были мощи главного святого новой религии. Бывший управляющий делами Совнаркома при Ленине Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич вспоминал: «Надежда Константиновна, с которой я постоянно беседовал по этому вопросу, была против мумификации Владимира Ильича. Но идея сохранения облика Владимира Ильича столь охватила всех, что была крайне необходима, крайне нужна для миллионов пролетариата, и всем стало казаться, что всякие личные соображения надо оставить и присоединиться к общему желанию («большинства Политбюро», не рискнул добавить Владимир Дмитриевич. — Б. С.)».

Крупская подчинилась партийной дисциплине, не в первый раз поступилась «личными соображениями» для пользы революции. Вряд ли она тогда сознавала, что обожествление Ленина избавит ее от невеселой участи других старых большевиков, в своем большинстве не переживших 37-го года. Хотя еще в июле 1924 года на VI съезде комсомола она призывала: «Ленина не надо превращать в икону, надо, чтобы его идеи служили руководством к действию». Получилось же так, что и в икону Ильича превратили, и многие его идеи претворили в действительность — и насчет террора, и насчет изъятия излишков хлеба у крестьян (это, как мы помним, Ленина и перед самой смертью очень волновало), и об идеологической монополии партии в Советском государстве и подавлении всякого инакомыслия. Надежде Константиновне очень скоро пришлось испытать борьбу с инакомыслием на собственной шкуре.

В первые дни после кончины Ильича Инна Арманд написала Надежде Константиновне проникновенное письмо: «Милая моя, любимая моя, моя родная, обнимаю тебя и целую так крепко, так крепко. Глаза твои дорогие целую. Все мои мысли, все думы с тобой… Милая моя, родная, я знаю, утешить ведь нельзя, но все-таки ты думай о том, что ты не совсем одна, что у тебя есть еще твои девочки, как ты нас называешь, и что мы тебя крепко, крепко любим и вместе с тобой ужасно горюем о Владимире Ильиче. Он ведь такой дорогой, любимый, я все не хотела верить. Как же это может быть? Здесь (Инесса вместе с мужем, немецким коммунистом Гуго Эберлейном, работала в советском торгпредстве в Германии. — Б. С.) все товарищи так тяжело переживают это общее горе. Вчера была ячейка, так никто не мог хорошенько говорить, так все плакали. Если бы я могла к тебе приехать, обнять тебя, с тобой вместе быть все время. Ты бы, может быть, на ясные глазенки моей девочки немножко бы порадовалась. Я буду тебе писать, моя дорогая, любимая моя. И ты, когда сможешь, когда будет легче, напиши мне, мне ведь так тяжело и одиноко здесь стало, что прямо ужас. Там у вас, я знаю, все товарищи подтянутся, сомкнутся теснее, будут дружнее работать. Так бы хотелось быть с вами, вместе горевать и вместе, сжав зубы, начать упорнее и лучше дальше работать. Целую тебя много раз, моя родная, любимая, беспрестанно думаю о тебе и о нашем дорогом Ильиче. Гуго крепко, крепко жмет тебе руку. Твоя Ина. Как только будет малейшая возможность, приеду к тебе обязательно, моя родная».

Насчет того, что после смерти вождя партийцы «подтянутся», «сомкнутся» и начнут «дружнее работать», дочь Инессы Федоровны сильно ошибалась. Из прекрасного германского далека, наверное, трудно было увидеть, что уже в последние месяцы жизни Ленина в партийной верхушке началась напряженная борьба за власть. В эту борьбу предстояло быть втянутой и Крупской. Поддержка вдовой Ленина одной из враждующих фракций стала определенным политическим капиталом. Тем самым соответствующая группировка как бы освящала свою деятельность именем Ильича. Надежда Константиновна превращалась в символическую фигуру хранительницы ленинских заветов.

Последние месяцы жизни Ленина были омрачены для Крупской еще и сознанием того, что муж ее все-таки не любит. Даже окружающие подметили, что Ильич особенно радовался появлению Марии Ильиничны, а присутствие Надежды Константиновны его порой раздражало. Хотя Ленин, ценя самоотверженную преданность жены, старался скрывать от нее свою нелюбовь. Рукавишников запечатлел характерный эпизод: «Однажды я был невольным свидетелем и такого: Ильич сидит с Надеждой Константиновной. Она читает, он внимательно слушает. Иногда требует перечитать то или другое место. Настроение, кажется, у обоих прекрасное. Но вот она вышла. Ильич уселся, закрыв несколько лицо рукой, облокотившись на стол в задумчивой позе… И вдруг из-под руки катятся слезы… Чу, шорох. Шаги. Кто-то идет. Ильич выпрямился. Смахнул слезы. Взялся за книжку, как будто ничего не было…» Как знать, не вспоминал ли Ленин в такие минуты Инессу Арманд…

Надежда Константиновна постепенно оправлялась от пережитого потрясения. Сотрудница наркомата просвещения А. И. Радченко 3 февраля записала в дневнике: «Сегодня Надежда Константиновна впервые после смерти Ленина пришла на заседание Наркомпроса. Похудела донельзя за это время — какая-то тень. Ей, видно, было очень тяжело от соболезнующих взглядов украдкой». А Варя Арманд вспоминала: «Надежда Константиновна, чтобы не оставаться наедине с непоправимым горем, с головой ушла в партийные дела и работу в Наркомпросе».

Крупская 14 июня 1924 года писала Варе, отдыхавшей после воспаления легких в Сууксу: «Я живу по-прежнему: была на своей излюбленной Прохоровке, на Государственной мануфактуре, на фабрике Ливерса — околачивалась там, даже младенца октябрила (речь идет об октябринах — введенном большевиками обряде, пародирующем крещение; плодом этого обряда стали многочисленные в 20-е годы Индустрины, Вилены, Октябрины и даже Трактора. — Б. С.). Очень я люблю на фабриках бывать. Ну и у молодежи была, старалась — на рабфаке Покровского, в 1-м МГУ, у тимирязевцев, — доклады по работе в деревне делала. Еще по ликвидации безграмотности. Поеду еще в Тверь, Ярославль, Иваново-Вознесенск. На отдых не поеду, но дня три в неделю буду проводить в Горках, была уже на прошлой неделе, еду сегодня. Там писать лучше. Маняша (М. И. Ульянова. — Б. С.) все прихварывает. Сегодня напускают на меня тоже докторов, но я согласна только пить какую угодно мерзопакость, но режиму ихнему подчиняться не стану, наперед говорю… Я сейчас специализировалась на работе в деревне, и меня запрягают во всякие комиссии по работе в деревне, работы все прибывает. Поэтому не бываю и в Институте Ленина… У меня теперь много новых карточек Владимира Ильича».

Всю оставшуюся жизнь Надежда Константиновна писала мемуары о Ленине. Но не это отнимало основную массу времени. Крупскую все больше засасывало бюрократическое болото. Что, спрашивается, понимала она в жизни российской деревни, которую знала только по безбедной ссыльной жизни в богатом Шушенском? И много ли толку было от ее заседаний в бесчисленных комиссиях? Позднее, в сентябре 1929 года, выступая на партконференции Бауманского района Москвы, Надежда Константиновна нарисовала совершенно апокалиптическую картину: «Спишь, бывало, ночью и видишь: лежат перед тобой просвещенские дела, и кто-то их объедает. И это — Наркомфин. Следует только на месяц уехать — страх! — что-нибудь уже случилось. Приходится вести борьбу за каждый вопрос. Сейчас идет бешеная борьба за перестройку дела народного образования (эта борьба шла и в 1924 году, и в любом другом из 70 с лишним годов существования Советской власти, иначе, как через борьбу и перестройку, дело просвещения устраивать не умели. — Б. С.). Но мы одни — просвещенцы — сделать многое бессильны. У нас нет достаточной базы, нет достаточного внимания масс». Так и видишь кипы бумаг, пожираемых чудовищем Наркомфином! И в этом бумажном море Крупской предстояло плыть всю жизнь, читая массу входящих и исходящих, участвуя в бесчисленных заседаниях по согласованию проектов и программ. Хотя, конечно, до ленинского рекорда в 40 заседаний в день ей было далеко.

Еще в 1921 году в одной из статей Надежда Константиновна ратовала за внедрение в советских учреждениях применяемой на американских фабриках системы Тейлора. Эта система, как известно, заключается в целесообразном разделении труда и максимальной рационализации трудовых движений. Крупская наивно верила, что бюрократизм можно изжить — стоит только ввести рациональные методы управления: «Кто виноват тут — злые саботажники, старые чинушки, влезшие в наши комиссариаты, советские барышни? Нет, корень бюрократизма кроется не в злой воле тех или иных лиц, а в отсутствии умения планомерно и рационально организовать работу… Служащих советских учреждений, служащих народных комиссариатов… необходимо возможно детальнее ознакомить с методами производительности труда… Только путем повышения уровня сознательности всех служащих, только путем вовлечения их в дело повышения производительности труда комиссариатов возможно действительное улучшение дела и уничтожение не на словах, а на деле мертвого бюрократизма».

К чести Надежды Константиновны, она не стала объяснять рост бюрократизма происками врагов. Позднее, в 37-м, такое объяснение стало пропагандистским прикрытием репрессий против старых партийных кадров. Однако убеждение в том, что достаточно научить чиновников, как оптимальным образом раскладывать папки на столе и пользоваться арифмометром, и повысить уровень их сознательности, чтобы изжить бюрократизм, на поверку тоже оказалось мифом. На практике в сфере управления действует не система Тейлора, а закон Паркинсона — каждое учреждение стремится к увеличению своих штатов, независимо от увеличения или уменьшения своих функций. Реально уменьшает бюрократизм только уменьшение роли государства в жизни страны. Социализм же передает государству едва ли не все функции по регулированию экономики и общественной жизни. Поэтому в СССР рост бюрократизма был совершенно неизбежен. Никакие попытки ввести рациональные системы управления ограничить разрастание бюрократии не могли. И, как мы видели, Крупской в 29-м году ситуация в этом отношении не представлялась лучшей, чем в 21-м. Хотя, конечно, бюрократы всех уровней, от наркома до простого канцеляриста, стали грамотнее, и оргтехники в учреждениях прибавилось.

Но в середине 20-х годов Крупская гораздо больше внимания вынуждена была уделять не рационализации управленческого труда и педагогике, а политике. Сразу после первого приступа болезни вождя началась пока еще скрытая от глаз общественности борьба за ленинское наследство. И в этой борьбе Надежде Константиновне предстояло определить свое место.

Из членов Политбюро в личном плане наиболее близки Ленину, а значит, и Крупской, были Зиновьев и Каменев. С ними Владимира Ильича и Надежду Константиновну связывало многолетнее совместное пребывание в эмиграции. Однако третий и главный член триумвирата — генсек Сталин симпатий у Крупской не вызывал. А после декабрьского инцидента отношения у них вообще были довольно натянутыми, хотя формально корректными.

С другой стороны, Надежда Константиновна не могла не знать, что в последние месяцы своей сознательной жизни Ленин, до того, как лишился способности излагать свои мысли, сблизился с Троцким и поддерживал его против Сталина. В первые недели после смерти мужа Крупская попыталась установить с Львом Давидовичем более тесный контакт, чем прежде. Так, 29 января 1924 года она направила Троцкому письмо с приятным для его тщеславной натуры известием:

«Я пишу, чтобы рассказать Вам, что приблизительно за месяц до смерти, просматривая вашу книжку, Владимир Ильич остановился на том месте, где вы даете характеристику Маркса и Ленина, и просил меня перечесть ему это место, слушал очень внимательно, потом еще раз просматривал сам. И вот еще что хочу сказать: то отношение, которое сложилось у В. И. к вам тогда, когда вы приехали к нам в Лондон из Сибири, не изменилось у него до самой смерти. Я желаю вам, Лев Давыдович, сил, здоровья и крепко обнимаю».

Позднее Троцкий уже в эмиграции в одной из статей после ее смерти назвал Крупскую «искренней и деликатной женщиной», вероятно, имея в виду и это письмо. А в своих мемуарах так его прокомментировал: «Она брала две крайние точки связи с Лениным: октябрьский день 1902 года, когда я, после побега из Сибири, поднял Ленина ранним утром с его жесткой лондонской постели, и конец декабря 1923 года, когда Ленин дважды перечитывал мою оценку его жизненного дела».

Здесь имелось в виду следующее место из статьи Троцкого «О пятидесятилетием (Национальное в Ленине)», написанной в 1920 году: «Ленин отражает собой рабочий класс не только в его пролетарском настоящем, но и в его столь еще свежем крестьянском прошлом. У этого самого бесспорного из вождей пролетариата не только мужицкая внешность, но и крепкая мужицкая подоплека. Перед Смольным стоит памятник другому большому человеку мирового пролетариата: Маркс на камне, в черном сюртуке… Ленина даже мысленно никак не оденешь в черный сюртук. На некоторых портретах Маркс изображен с широко открытой крахмальной манишкой, на которой болтается что-то вроде монокля… Маркс родился и вырос на иной национально-культурной почве, дышал иной атмосферой, как и верхи немецкого рабочего класса своими корнями уходят не в мужицкую деревню, а в цеховое ремесло и в сложную городскую культуру средних веков». Вероятно, Ленину в конце жизни лестно сознавать, что он стоит вровень с Марксом, да еще и ближе по духу, чем основоположник учения, к простому народу».

Лев Давыдович продолжал: «Между этими двумя точками прошли два десятилетия, сперва совместной работы, затем жестокой фракционной борьбы и снова совместной работы на более высокой исторической основе. По Гегелю: тезис, антитезис, синтезис. И Крупская свидетельствовала, что отношение ко мне Ленина, несмотря на длительный период антитезиса, оставалось «лондонским»: это значит — отношением горячей поддержки и дружеской приязни, но уже на более высокой исторической основе».

У Надежды Константиновны вполне хватило такта не уточнять в коротком письме, что между октябрем 1902-го и декабрем 1922-го Ленин не раз и не два награждал Троцкого совсем не парламентскими эпитетами, из которых «иудушка» еще самый мягкий. Были еще и «шельмец», и «подлец», и некоторые другие из того же ряда. Но сейчас Крупская пыталась привлечь Льва Давидовича на свою сторону против Сталина, и старого поминать не стоило.

Однако Троцкий не оправдал возлагавшихся на него надежд. Председатель Реввоенсовета в тот момент, равно как в последние месяцы жизни Ленина, был тяжело болен эпилепсией, на время вынужден был отойти от активной политической жизни и не сумел противостоять Сталину и его временным союзникам..

Надежда Константиновна ощущала некоторую двойственность своего положения. Дружба с Зиновьевым и Каменевым и одновременно — весьма прохладные отношения со Сталиным. Троцкий ей не слишком хорошо знаком, но Ильич проявлял большой интерес к этому человеку и явно поддерживал многие его начинания. Так что и с Львом Давидовичем ссориться тоже очень не с руки. Поэтому идеальным для Крупской было бы достижение компромисса между различными фракциями и восстановление единства партии. К тому же самому стремился и Ленин, опасавшийся, что соперничество Троцкого и Сталина расколет партию и тем самым ослабит ее способность удержать завоевания русской революции и осуществить революцию мировую.

Еще при жизни Ильича, 31 октября 1923 года, Крупская писала Зиновьеву по поводу только что состоявшегося объединенного пленума ЦК и ЦКК, на котором Троцкий был подвергнут нападкам за свое требование демократизации внутрипартийной жизни: «Дорогой Григорий, после пленума я написала Вам письмо, но Вы уезжали, и письмо лежало. Теперь, перечитывая его, я решила не отправлять его Вам, так заострены в нем все вопросы. В атмосфере той «свободы языка», которая царила на пленуме, оно было уместно и понятно, но через неделю оно звучит иначе… Во всем этом безобразии… приходится винить не одного Троцкого. За все происшедшее приходится винить и нашу группу: Вас, Сталина и Каменева. Вы могли, конечно, но не захотели предотвратить это безобразие. Если бы Вы не могли этого сделать, это бы доказывало полное бессилие нашей группы, полную ее беспомощность. Нет, дело не в невозможности, а в нежелании. Наши сами взяли неверный, недопустимый тон. Нельзя создавать атмосферу тихой склоки и личных счетов.

Рабочие — я говорю не о рабочих вроде Евдокимова либо Залуцкого (партийных функционеров. — Б. С.), рабочих по происхождению, но уже давно превратившихся в профессионалов, а о рабочих с завода и фабрики, — резко осудили бы не только Троцкого, но и нас. Здоровый классовый инстинкт рабочих заставил бы их резко высказаться против обеих сторон, но еще резче против нашей группы, ответственной за общий тон. Вот почему все так боялись, что эта склока будет вынесена в массы. От рабочих приходится скрывать весь инцидент. Ну, а вожди, которые должны что-то скрывать от рабочих (я не говорю про чисто конспиративные дела — то особая статья), не смеют всего им сказать, — что же это такое? Так нельзя.

Совершенно недопустимо также злоупотребление именем Ильича, которое имело место на пленуме. Воображаю, как он был бы возмущен, если бы знал, как злоупотребляют его именем. Хорошо, что меня не было, когда Петровский сказал, что Троцкий виноват в болезни Ильича, я бы крикнула: это ложь, больше всего В. И. заботил не Троцкий, а национальный вопрос и нравы, водворившиеся в наших верхах. Вы знаете, что В. И. видел опасность раскола не только в личных свойствах Троцкого, но и в личных свойствах Сталина и других. И потому, что Вы это знаете, ссылки на Ильича были недопустимы, неискренни. Их нельзя было допускать. Они были лицемерны. Лично мне этй ссылки приносили невыносимую муку. Я думала: да стоит ли ему выздоравливать, когда самые близкие товарищи по работе так относятся к нему, так мало считаются с его мнением, так искажают его?

А теперь главное. Момент слишком серьезен, чтобы устраивать раскол и делать для Троцкого психологически невозможной работу. Надо попробовать с ним по-товарищески столковаться. Формально сейчас весь одиум (в данном случае — вина. — Б. С.) за раскол свален на Троцкого, но именно свален, а по существу дела — разве Троцкого не довели до этого? Деталей я не знаю, да и не в них дело — из-за деревьев часто не видать леса, — а суть дела: надо учитывать Троцкого как партийную силу и суметь организовать такую ситуацию, где бы эта сила была для партии максимально использована. Ну, вот, сказала, что у меня лежит на душе».

Разумеется, никто из триумвиров «по-товарищески» столковываться с Троцким в тот момент не собирался. Григорию Евсеевичу и Льву Борисовичу и в страшном сне не могло привидеться, что через каких-нибудь два года придется срочно пытаться сформировать блок со злейшим врагом, Львом Давидовичем, в безнадежной попытке остановить продвижение к абсолютной власти Иосифа Виссарионовича. «Чудесный грузин» всех их потом и прикончил.

Показательно, что, несмотря на критические замечания, группу Каменева, Зиновьева и Сталина Надежда Константиновна называет «нашей». Троцкий для нее не только не «наш», но и вообще некая сила, чуть ли не внешняя по отношению к партии, которую только надо использовать в интересах партии. Использовать, пока в этом есть необходимость, а там… Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти. Интересно, Крупская выражала здесь свое мнение, или повторяла слова Ильича?

Троцкий так излагал историю своих взаимоотношений с Лениным в период болезни Ильича: «Ленин чуял, что в связи с его болезнью, за его и за моей спиною плетутся пока еще почти неуловимые нити заговора… Нет никакого сомнения в том, что для текущих дел Ленину было во многих случаях удобнее опираться на Сталина, Зиновьева или Каменева, чем на меня. Озабоченный неизменно сбережением своего и чужого времени, Ленин старался к минимуму сводить расход сил на преодоление внутренних трений. У меня были свои взгляды, свои методы работы, свои приемы для осуществления уже принятых решений. Ленин достаточно знал это и умел уважать. Именно поэтому он слишком хорошо понимал, что я не гожусь для поручений. Там, где ему нужны были повседневные исполнители его заданий, он обращался к другим… Так, своими заместителями по председательствованию в Совете народных комиссаров Ленин привлек сперва Рыкова и Цюрупу, а затем… Каменева. Я считал этот выбор правильным. Ленину нужны были послушные практические помощники. Для такой роли я не годился…

В последние недели перед вторым ударом (т. е. в ноябре или начале декабря 1922 года. — Б. С.)… Ленин имел со мной большой разговор о моей дальнейшей работе… «Да, бюрократизм у нас чудовищный, — заметил Ленин, — я ужаснулся после возвращения к работе… Но именно поэтому вам не следует, по-моему, погружаться в отдельные ведомства сверх военного… Вам необходимо стать моим заместителем (в Совнаркоме. — Б. С.)». Я… сослался на «аппарат», который все более затрудняет мне работу даже и по военному ведомству. «Вот вы и сможете перетряхнуть аппарат», — живо подхватил Ленин, намекая на употребленное мною некогда выражение. Я ответил, что имею в виду не только государственный бюрократизм, но и партийный; что суть всех трудностей состоит в сочетании двух аппаратов и во взаимном укрывательстве влиятельных групп, собирающихся вокруг иерархии партийных секретарей. Ленин слушал напряженно и подтверждал мои мысли тем глубоким грудным тоном, который у него появлялся, когда он, уверившись в том, что собеседник понимает его до конца, и отбросив неизбежные условности беседы, открыто касался самого важного и тревожного. Чуть подумав, Ленин поставил вопрос ребром: «Вы, значит, предлагаете открыть борьбу не только против государственного бюрократизма, но и против Оргбюро ЦК (определявшего кадровую политику. — Б. С.)?» Я рассмеялся от неожиданности. Оргбюро ЦК означало самое средоточие сталинского аппарата. «Пожалуй, выходит так». «Ну, что ж, — продолжал Ленин, явно довольный тем, что мы назвали по имени существо вопроса, — я предлагаю вам блок: против бюрократизма вообще, против Оргбюро в частности». «С хорошим человеком лестно заключить хороший блок», — ответил я. Мы условились встретиться снова через некоторое время. Ленин предлагал обдумать организационную сторону дела. Он намечал создание при ЦК комиссии по борьбе с бюрократизмом (получалось: ударим бюрократизмом по бюрократизму! — Б. С.). Мы оба должны были войти в нее. По существу эта комиссия должна была стать рычагом для разрушения сталинской фракции, как позвоночника бюрократии, и для создания таких условий в партии, которые дали бы мне возможность стать заместителем Ленина, по его мысли: преемником на посту председателя Совнаркома. Только в этой связи становится полностью ясен смысл так называемого завещания… Бесспорная цель завещания: облегчить мне руководящую работу». По утверждению Троцкого, только обострение ленинской болезни помешало успеху задуманного блока.

Думаю, что подобный разговор между Лениным и Троцким действительно мог быть. Только Владимир Ильич про себя думал немножко другое, чем понял Лев Давидович. Ленин чувствовал во все усиливавшемся контроле Сталина над партийным аппаратом угрозу собственной власти, особенно в связи с болезнью. Ильич тогда еще надеялся, что время для активной политической деятельности у него есть. И надеялся, что сможет сам огласить «завещание» на одном из партийных съездов.

Вероятно, Ленин рассчитывал после перемещения Сталина с поста генсека вновь придать этой должности чисто технические функции, а центром власти сделать Совнарком. И, чтобы гарантировать сохранение своего влияния на периоды, когда болезнь не позволит осуществлять непосредственное руководство, разработал «систему сдержек и противовесов» (сегодня эту систему часто считают фирменным изобретением первого российского президента). Троцкий замещал бы Ильича на посту председателя Совнаркома, но имел бы, в свою очередь, трех не слишком симпатизирующих ему заместителей — Каменева, Рыкова и Цюрупу. Кроме того, противовесом Троцкому оставался бы и Сталин, который тоже получил бы в системе власти не последний пост.

Предлагаемая комиссия по борьбе с бюрократизмом была чистой фикцией, и сам Ильич это понимал. Он рассчитывал, что Троцкий клюнет на это предложение и решит, что получит действенный рычаг укрепления своего влияния. На самом деле, как показал опыт советских десятилетий, неоднократно создававшиеся комиссии такого рода только умножали бюрократизм. Они призваны были лишь создать у народа впечатление, что власть борется с бюрократами. Однако болезнь свела на нет ленинский замысел.

После смерти Ленина Троцкий в борьбе со Сталиным изначально был обречен на поражение. Хотя Владимир Ильич и предупреждал в «Письме к съезду», чтобы Льву Давидовичу не ставили в вину его прежний «небольшевизм», большинство в Политбюро и ЦК думало иначе. В борьбе за овладение руководством большевистской партии Троцкий в принципе не мог одержать верх. Тут играло свою роль и предубеждение по отношению к нему основной части членов партии, помнящих о его выступлениях против большевиков, и сталинский контроль над партийным аппаратом.

Для председателя Реввоенсовета и наркома по военным и морским делам единственным реальным путем к власти оставался путь военного переворота. Троцкий был по-прежнему популярен среди командного состава и рядовых красноармейцев. В его руках был контроль над аппаратом Красной Армии. Технически вооруженный захват власти после смерти Ленина был вполне осуществим. Многие сторонники искушали Льва Давидовича этой заманчивой перспективой. Но Троцкий мысль о перевороте отверг. Чем бы в таком случае он отличался от какого-нибудь латиноамериканского диктатора или только что, в 1922 году, осуществившего успешный «поход на Рим» Муссолини? Троцкому нужна была не просто власть в России, а власть для осуществления определенной идеи — мировой пролетарской революции. Россия нужна была как плацдарм, но главным образом — как пример для такой революции. В экспорт мировой революции на штыках Красной Армии Лев Давидович после неудачи польского похода не верил. Но в утопию самой революции продолжал, в отличие от Сталина, свято верить до своего последнего дня.

Когда ретроспективно бросаешь взгляд на тройку самых выдающихся большевистских вождей — Ленина, Сталина и Троцкого, — то сознаешь, что только последний по своим способностям мог бы вполне вписаться в западную демократическую систему. Администратор, оратор и публицист, в отличие от Владимира Ильича и Иосифа Виссарионовича, Лев Давидович был превосходный. Если бы Троцкий, например, остался бы в 1902 году в Англии, то мог сблизиться с местными лейбористами, сделал бы успешную партийную карьеру и, глядишь, в 20-е годы стал бы министром лейбористского кабинета, а со временем — может, и премьером. Сценарий, конечно, фантастический, но не такой уж невероятный. Ведь Троцкий в начале века еще не запятнал себя революционным террором, руки у него не были по локоть в крови. Для обычной карьеры «буржуазного» политика требовалось только одно — отказаться от идеи мировой пролетарской революции. И Троцкий вполне смог бы вписаться в политический истэблишмент что Англии, что США. Но он никогда, ни до 1917 года, ни после изгнания из СССР, даже не пытался этого сделать.

Что же касается Ленина и Сталина, то представить себе их заседающими в американском Сенате или британском парламенте просто невозможно. Таланты этих советских вождей нашли свое применение для создания сплоченной и дисциплинированной партии, нацеленной на захват власти насильственным путем. Ленин и Сталин также умели сохранить, путем искусных интриг, руководство такой партии уже после взятия ею власти в России. Но в условиях западной демократии эти таланты не были бы востребованы. Ленин и Сталин могли руководить государством с жесткой централизацией власти и в отсутствие основных демократических свобод. Вряд ли бы в той же Англии они могли бы претендовать даже на роль парламентариев-заднескамеечников. Однако в условиях революционной России политик типа Троцкого неизбежно должен был потерпеть поражение, а типа Ленина и Сталина — одержать победу.

Крупская чувствовала, что Троцкому верх не одержать. И не спешила присоединиться к, в общем чуждому ей, лагерю оппозиции. Однако в начале 1925 года, вскоре после снятия Троцкого с поста главы военного ведомства, Зиновьев и Каменев наконец поняли, что Сталин медленно, но верно уменьшает их роль в принятии действительно важных решений. Закадычные друзья увидели, что их большинство по отношению к генсеку в руководящей «тройке» уже ничего не значит, поскольку Сталин расставил своих людей в ЦК. Зиновьев и Каменев решили объединиться с опальным Троцким и дать бой Сталину и его сторонникам. Местом сражения был избран XIV съезд партии, проходивший в Москве с 18 по 31 декабря 1925 года. Первоначально съезд планировалось провести в Ленинграде, где Зиновьев мог опереться на преданную ему местную парторганизацию. Однако сталинское большинство ЦК настояло на переносе съезда в столицу под предлогом, что в противном случае будет парализована работа правительственных органов. Крупская на этот раз поддержала так называемую «новую оппозицию» Сталину. Однако во время съезда на стороне Зиновьева и Каменева, кроме ленинградской делегации, почти никто не выступил. Ведь подавляющее большинство делегатов назначалось аппаратом генерального секретаря, и свободные выборы даже в партии уже успели превратиться в фикцию. Троцкий, видя безнадежность положения, не стал выступать на съезде с речью. Крупская же была среди выступавших и подверглась откровенной обструкции со стороны сталинистов.

Ее речь замечательна во многих отношениях. Надежда Константиновна для начала заявила: «В прежние времена наша партия складывалась в борьбе с меньшевизмом и эсерством, в спорах с ними у членов партии складывалось убеждение, что именно большевистская линия — наиболее правильная линия. Теперь, товарищи, мы живем в других условиях… Конечно, в борьбе с меньшевиками и эсерами мы привыкли крыть наших противников, что называется, матом, и, конечно, нельзя допустить, чтобы члены партии в таких тонах вели между собой полемику».

Эти слова заставили меня вспомнить давний эпизод, когда мы с будущей женой зашли как-то днем съесть скромный комплексный обед в ресторан «Витязь». Невдалеке за столиком сидели две молодые официантки и в образных русских выражениях обсуждали сравнительные достоинства и недостатки своих мужей. Другая официантка, пожилая женщина, укоризненно им заметила: «Девочки, что ж вы матом на весь зал!» Такое впечатление, что Крупская точно также и с теми же шансами на успех пыталась увещевать своих коллег-делегатов: «Девочки, т. е., виновата, товарищи, что ж вы матом-то на весь зал, на своих же партийных товарищей! Одно дело, когда мы пускали матюги во всяких там меньшевиков и эсеров! Тут, как говорится, сам бог, т. е. (опять виновата, оговорилась) Ленин велел! Дело святое! Но своих партийцев матом никак нельзя! Потому что большевистская линия в целом — единственно правильная, а тех, кто от нее отклоняется, всегда можно поправить, подискутировать, может, и самому в чем поправиться».

Надежда Константиновна не замечает порочности своей аргументации. Раз признается, что «большевистская линия — наиболее правильная линия», то новые условия, когда меньшевиков и эсеров благополучно свели к ногтю, ничего принципиально не меняют. Раз есть генеральная линия партии, всегда можно найти новых меньшевиков-отступников, ее не придерживающихся. И поступить с ними соответствующим образом: сначала матом, потом в ссылку, а в конце концов — к стенке. И непонятно, почему Крупская, Зиновьев, Каменев и другие оппозиционеры обижались, что на съезде их, действительно, едва ли не матом крыли. «Новая оппозиция» заняла положение прежних эсеров и меньшевиков и неизбежно должна была разделить их судьбу.

Свою речь Надежда Константиновна закончила противопоставлением взглядов Ленина той линии, которой придерживалось большинство съезда: «Владимир Ильич говорил: ученье Маркса непобедимо, потому что оно верно. И наш съезд должен озаботиться тем, чтобы искать и найти правильную линию. В этом — его задача. Нельзя успокаивать себя тем, что большинство всегда право. В истории нашей партии бывали съезды, где большинство было неправо. Вспомним, например, стокгольмский съезд (Шум. Голоса: «Это тонкий намек на толстые обстоятельства».) Большинство не должно упиваться тем, что оно большинство, а беспристрастно искать верное решение. Если оно будет верным (Голос: «Лев Давыдович, у вас новые соратники»)… оно направит нашу партию на новый путь.

Нам надо сообща искать правильную линию. Громадное значение съезда в том и состоит, что этот съезд дает выражение коллективной мысли… Я думаю, что тут неуместны крики о том, что то или это — истинный ленинизм. В последние дни я, между прочим, перечитала и первую главу книжки Владимира Ильича «Государство и революция», написанной им как раз после июльских дней (1917 года. — Б. С.), когда он сам был на краю гибели. Там он писал: «В истории были случаи, когда учение великих революционеров искажалось после их смерти. Из них делали безвредные иконы, но, предоставляя их имени почет, притупляли революционное острие их учения». Я думаю, что эта горькая цитата заставляет нас не покрывать те или другие наши взгляды кличкой ленинизма, а надо по существу дела рассматривать тот или иной вопрос. Я думаю, товарищи, что сейчас о расколе, о недоверии к ЦК и т. д. не может быть речи. Не о том сейчас идет речь. Сейчас идет речь о том, как нам для дальнейшего установить рамки совместного обсуждения постоянно вновь и вновь возникающих в ходе работы вопросов, установить рамки такие, чтобы в этих рамках возможно было товарищеское обсуждение вопроса».

Когда же Надежда Константиновна при обсуждении работы ЦКК вторично взяла слово, ей просто не давали говорить, постоянно прерывая хорошо срежиссированными выкриками с мест. Потому что говорила Крупская совсем крамольные вещи, вполне в духе ленинского завещания и предлагавшегося Ильичом блока с Троцким: «…В силу нашего устава у нас есть Оргбюро и Секретариат с громадной властью, дающей им право перемещать людей, снимать их с работы. Это дает нашему Оргбюро, нашему Секретариату действительно необъятную власть. Я думаю, что когда будут обсуждаться пункты устава, надо с большей внимательностью, чем делалось это до сих пор, посмотреть, как разумно ограничить эти перемещения, эти снятия с работы, которые создают в партии часто невозможность откровенно, открыто высказаться… Я обращаюсь к съезду с просьбой особо внимательно подумать над этим. (Голос: «Он думает».) Я хотела бы, чтобы съезд подумал над тем, как сделать, чтобы получить для партии возможность создания внутрипартийной демократии». Под конец Надежде Константиновне уже и слова не давали сказать спокойно. Она взорвалась: «Товарищи из ЦКК, из президиума прекрасно знают, что для меня… вся эта кампания была совершенно неожиданной… Председатель, дайте говорить спокойно, все время перебивают… Я думаю, что тут надо общими усилиями постараться найти новые формы работы ЦКК, такие формы, которые действительно обеспечивали бы единство партии».

Голоса вдовы Ленина и других оппозиционеров так и остались гласом вопиющего в пустыне. С ними никто из сталинского большинства не собирался вести «товарищеского обсуждения» и, тем более, совместно искать «правильную линию». Все вопросы уже были решены Сталиным и его соратниками, а несогласных надо было затравить и принудить к капитуляции. Равноправными «товарищами» их уже не считали. Крупская очень скоро почувствовала это на себе.

Вскоре после съезда она говорила своей сослуживице по Наркомпросу Алисе Ивановне Радченко: «Меня беспрерывно травят по партийной линии, да еще как травят. Мне не могут простить моей близости к Ильичу и что я была в курсе невыгодных для некоторых товарищей фактов — теперь мне за это мстят и не церемонятся со мной и всячески подчеркивают свое неуважение. Ставят мне в упрек даже, что я дворянского происхождения… Говорят, что я якобы далека от жизни, не разбираюсь в сути разногласий, искажаю факты, стенограммы и т. д.». На объединенном пленуме 1926 года Орджоникидзе вполне по-хамски к ней обратился: «Для чего это (т. е. поддержка требований оппозиции. — Б. С.) Вам нужно, Надежда Константиновна, для того, чтобы пугать всю партию, чтобы партия теряла к Вам уважение… А ведь партия Вас любит не потому, что Вы великий человек, а потому, что Вы близкий человек великого нашего Ленина». Этой формуле не откажешь в циничной точности.

Надежда Константиновна признавалась Радченко: «Из 300 человек на пленуме ЦК только десять имеют мужество здороваться со мной». В эти дни, по свидетельству Троцкого, Крупская говорила: «Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме». Вероятно, тогда же родились легенды о том, будто Сталин грозил Крупской в случае непослушания объявить женой Ильича другую женщину — то ли Инессу Арманд, то ли Лидию Фотиеву. Разумеется, в действительности такого разговора не было и не могло быть. Слишком хорошо было известно в стране и в мире, кто именно — жена Ленина. Скорее, в случае, если бы Крупскую все-таки пришлось репрессировать вместе с другими оппозиционерами, то в официальной мифологии Ленин вообще превратился бы в холостяка. Во всяком случае, о существовании у Ильича супруги перестали бы упоминать в мемуарах и биографиях.

Уже в 1926 году Троцкий, Зиновьев и Каменев были изгнаны из Политбюро и их изгнание из партии стало лишь вопросом времени. Крупская вовремя успела спрыгнуть с тонущего корабля оппозиции. 15 мая 1927 года она написала Зиновьеву письмо, где критиковала его за выступление несколькими днями раньше в Доме Союзов на 15-летии «Правды»: «По-моему, Вы кругом неправы. Вы знали, что речи передаются по радио, и Ваша речь поэтому была обращена не к партии, а к стране. Беспартийная рабочая и крестьянская масса считает, что оппозиция идет против основной партийной и советской линии. Это показывает, что с критикой было переборщено. Одно дело самокритика, другое — критика обвиняющая, прокурорская критика со стороны. — Надо изживать создавшееся положение, а не ухудшать его… Ваше выступление, по-моему, ошибка. На что другое могли Вы рассчитывать, как не на острый скандал? Чтобы влиять на политику партии — надо прежде всего изжить оппозиционный период. Вы знаете, как я смотрю с осени на это дело: устраивать перманентную бузу — ради бузы и истории — мне кажется вредным. После Вашего выступления, о котором я могу теперь судить по стенограмме, у меня явилось желание заявить в печати о своей точки зрения. Желание это усилилось, когда мне рассказали о выступлении оппозиции в районах. Это не политика — буза. Мне очень тяжело писать Вам все это. Вы знаете, что лично к Вам я относилась и продолжаю относиться как к старому товарищу, но тактику Вашу считаю ошибочной».

19 мая аналогичное письмо она написала Троцкому: «Вы знаете, что я с осени прошлого года ушла от оппозиции. Григорию (Зиновьеву. — Б. С.) говорила тогда, что мы прямым путем катимся при таких методах работь в другую партию и что на это я не пойду. Против организации во фракцию я была с самого начала». На следующий день в «Правде» появилось письмо Крупской: «Более близкие товарищи знают, что еще осенью прошлого года я отошла от оппозиции. Я пришла к заключению, что с критикой оппозиция — и я в том числе — переборщила, количество перешло в качество, товарищеская критика перешла во фракционную. Широкая крестьянская и рабочая масса поняла выступление оппозиции как выступление против основных принципов Коммунистической партии и Советской власти. Конечно, такое представление в корне ошибочно. Однако данный факт красноречиво говорит о необходимости более сдержанных и товарищеских форм полемики. Я считаю чрезвычайно важной самокритику партии, но я думаю, что эта самокритика не должна переходить в обвинения друг друга во всех смертных грехах. Нужно деловое, трезвое обсуждение вопросов. Только такое обсуждение может дать гарантию наиболее правильного решения вопросов. Переживаемый момент ставит перед партией ряд очень сложных вопросов, требующих обсуждения, он требует быстрого их разрешения. Это — с одной стороны. С другой — переживаемый момент требует максимального единства действий, напряженной работы по сообща намеченному плану. В этих условиях фракционный подход к решению вопросов может лишь вредить делу».

По существу, это была капитуляция, причем не слишком почетная. За бюрократическим новоязом, столь любимым Крупской, с его «самокритикой партии», «переживаемым моментом» и «напряженной работой по сообща намеченному плану», скрывается полное подчинение аппарату. Надежда Константиновна пытается обосновать сдачу прежних позиций сложностью текущего момента, диктующего полное единство партийных рядов. Если почитать «Правду», то окажется, что все семьдесят с лишним лет Советской власти обстановка была очень сложной, и борьба с внешними и внутренними врагами требовала единства и беспрекословного подчинения меньшинства большинству. Но не стоит обвинять ленинскую вдову в каком-то особом малодушии. В конце концов она — старая одинокая женщина, а перед Сталиным в итоге капитулировали все вожди разного рода оппозиций — куда более крепкие мужчины: Зиновьев, Каменев, Бухарин, Рыков… Так и не сдавшегося Троцкого в далекой Мексике настигла смерть от руки агента НКВД. К тому же партия, революция и Ленин были для Крупской смыслом жизни, а все это массы уже неразрывно связывали с именем Сталина — великого продолжателя дела Ильича. Надежда Константиновна готова была поступиться принципами, лишь бы за ней признали право на память о Ленине, на публичный рассказ о том, что в жизни вождя было ведомо только ей. И на место в истории — как жены архитектора величайшей, как считали большевики, революции всех времен и народов.

Однако даже после капитуляции Надежде Константиновне жилось не сладко. 5 июля 1927 года А. И. Радченко записала в дневнике: «Собиралась она (Крупская. — Б. С.) с Н. Л. Мещеряковым поехать в Ульяновск, посмотреть, как обстоят политпросветские дела на родине Ильича. Но один старый товарищ их предупредил, что там черная сотня развелась, что могут из-за угла подстрелить. Она в ответ устало: «А жаль, что ли? Мне бы только дописать свои воспоминания об Ильиче, а там меня пусть скушает, кто хочет… Нервы у меня, как струны, болят, будто обнаженные».,

Но постепенно опала с ленинской вдовы была снята. В декабре 1927 года на XV Съезде партии Крупскую, бывшую прежде членом Центральной Контрольной Комиссии, впервые избирают в ЦК, причем сразу же полноправным членом. Членом высшего партийного органа она оставалась до самой смерти.

По воспоминаниям давней знакомой Надежды Константиновны, Доры Абрамовны Лазуркиной, работавшей в Ленинградском обкоме вместе с С. М. Кировым, в декабре 1931 года она получила от Крупской письмо. Та писала: «Я себя чувствую прескверно, и физически, и вообще. Очень прошу приехать ко мне, встретим Новый год, как мы его встречали с Ильичом в Женеве, в 1905 году». С этим письмом Лазуркина пошла к Кирову. Сергей Миронович посоветовал ей немедленно отправиться в Москву: «Надо обязательно съездить к Надежде Константиновне. Я недавно видел ее, и выглядит она очень скверно. У нее очень тяжелое настроение. Мы выдадим командировку, поживете у Надежды Константиновны. Постарайтесь успокоить ее, восстановить ее бодрость. Замечательный человек, Надежда Константиновна».

Приезду Лазуркиной Крупская обрадовалась. Дора Абрамовна так описала совместную встречу Нового года: «Мы вспоминали встречу Нового 1905 года в Женеве, свои юные революционные годы, Ильича, пели песни, которые он любил. В три часа все ушли, Надежда Константиновна попросила остаться с ней. Мы лежали на одной кровати, проговорили остаток ночи, немного поспали и вновь продолжали говорить и говорить. Так продолжалось три дня. Надежда Константиновна печально делилась со мной о своей доле после XIV съезда, о том, что она оторвана от ЦК, что отстранена от всего, чем живет партия, что на нее смотрят косо. Я старалась выполнить поручение Сергея Мироновича, поднять настроение Надежды Константиновны. Я видела, что она находится под впечатлением письма Владимира Ильича о Сталине, и пыталась ее убедить, что роль Сталина велика. Не будь его, мы были бы еще долго в плену оппозиции и течений».

Лазуркина уговаривала Надежду Константиновну написать письмо в ЦК с просьбой включить ее в «активную партийную жизнь». Такого письма Крупская писать не стала. Но 16 ноября 1932 года в «Правде» появилось личное письмо Надежды Константиновны Сталину в связи с внезапной смертью его второй жены Надежды Аллилуевой: «Эти дни как-то все думается о Вас и хочется пожать Вам руку. Тяжело терять близкого человека. Мне вспоминается пара разговоров с Вами в кабинете Ильича во время его болезни. Они мне тогда придали мужества». Крупская не знала, что Аллилуева застрелилась, заподозрив мужа в супружеской неверности. В своем письме вдова Ленина ясно давала понять, что забыла ссору декабря 1922 года.

Замечу, что тоска Крупской теперь уже не была связана с кампанией травли и изоляции, проводившейся во второй половине 20-х годов. Нет, она уже не была «персоной нон грата». Ей оказывали внешние знаки внимания. Например, в том же 31-м году, когда Крупская написала отчаянное письмо Лазуркиной, Надежду Константиновну избрали почетным академиком Академии Наук СССР, двумя годами раньше наградили орденом Трудового Красного Знамени. А в 1933 году удостоили высшей награды страны — орденом Ленина. Орден Ленина на груди его вдовы — это было символично. Превосходный сюжет для портретов, фотографий и плакатов. Но одиночество продолжало мучить Надежду Константиновну. С прежними друзьями из оппозиции пришлось порвать. Детей не было. Заново устроить личную жизнь она даже не пыталась. Понимала, что общественное мифологизированное сознание не может принять вдову обожествленного вождя как жену кого-нибудь другого из смертных.

И еще. Надежде Константиновне очень хотелось работать, в работе найти забвение от подступавшей порой тоски. До 1930 года он возглавляла Главполитпросвет, в 1929 году была назначена заместителем наркома просвещения. Там она курировала внешкольное воспитание, в частности, пионерскую организацию, занималась устройством библиотек. В автобиографии «Моя жизнь», написанной в первую очередь для пионеров, Крупская признавалась: «Я всегда очень жалела, что у меня не было ребят. Теперь не жалею. Теперь их у меня много — комсомольцы и юные пионеры. Все они ленинцы, хотят быть ленинцами». В сущности, от этих строк веет затаенной грустью. Пожилая, одинокая женщина пытается найти себе утешение в детях, которых Бог не дал им с Ильичом. Но десятки и сотни тысяч детей по всей стране, пишущие письма «бабушке Крупской», — это совсем не то же самое, что дети в собственной семье, которых воспитываешь, о которых заботишься, с которыми живешь одними и теми же радостями и заботами. На библиотечном же фронте еще в 1923 году, когда Надежда Константиновна руководила Главполитпросветом, она подписала циркуляр, предписывающий изъять из фондов массовых библиотек сочинения Платона и Канта, Шопенгауэра и Ницше, Владимира Соловьева и Льва Толстого, Лескова и многих других известных, но «идеологически вредных» авторов. В разделе же религиозной литературы предписывалось оставить только книги антирелигиозного содержания.

И в работе Надежде Константиновне хотелось большего. Как мы увидим дальше, она, возможно, была не прочь занять пост наркома просвещения. Но главным для Крупской были все же воспоминания о Ленине, посвященные вождю книги и статьи, литературный памятник великому супругу, а заодно и себе. Хотя и писала одному из рецензентов своей книги: «О себе, как я думаю, мне писать в «воспоминаниях» надо было как можно меньше. Это обычный недостаток всех воспоминаний, что люди пишут в них больше всего о себе, мне хотелось не о себе писать, а об Ильиче, хотелось показать ту обстановку, в которой ему приходилось жить и работать. И что же мне писать о себе? Я крепко любила Ильича; то, что его волновало, волновало и меня; я старалась в меру своих сил и уменья помогать ему в работе, но я ведь рядовой работник. Чего тут писать?»

Надежда Константиновна понимала, что чрезмерное внимание в воспоминаниях о муже к ее собственной персоне вызовет у читателей только раздражение. Слишком несопоставимы их роли в русской революции. Гораздо важнее, что это ее воспоминания, ее Ильич, такой, каким только она его знала.

Но был один высокопоставленный читатель, которому мемуары Крупской не очень понравились. Этот читатель — Сталин. Ведь из воспоминаний Надежды Константиновны было видно, что Иосиф Виссарионович отнюдь не был самым близким к Ленину человеком, что опальные Зиновьев и Каменев не были такими уж плохими людьми и, во всяком случае, действительно были среди немногих ленинских друзей. Получалось, что многие события в истории партии происходили не так, как говорили о них их сталинские приближенные и сам всесильный генсек. И вот в начале мая 1934 года в «Правде» появилась довольно критическая рецензия на мемуары Крупской Петра Николаевича Поспелова. Этот человек пользовался покровительством Сталина. Через шесть лет Поспелов стал главным редактором «Правды». Но и тогда, в 34-м, было хорошо известно, что его рецензии нередко отражают точку зрения Хозяина. А. И. Радченко 9 мая записала в дневнике: «Что-то опять случилось. Как иначе объяснить странную рецензию в «Правде» на ее «Воспоминания»? — «Личные воспоминания о Ленине никакой цены не имеют. Крупская, собственно, никогда не стояла на ленинских, а разве только на плехановских позициях…» Это, несомненно, кем-то свыше инспирировано». Главный грех книги, по мнению рецензента, заключался в том, что «очень коротко перечисляются встречи Ленина со Сталиным». Здесь Поспелов говорил сущую правду, но исправить этот грех не было никакой возможности. Не выдумывать же дополнительно никогда не происходившие встречи Ильича и Кобы. Разве что пойти по пути, по которому под давлением редакторов уже в 60-е годы пошел в своих мемуарах маршал Жуков. Георгий Константинович вынужден был написать, что собирался как-то раз посоветоваться с полковником Брежневым, да того, к сожалению, на месте не оказалось: на Малую землю отправился. Так и представляешь себе, как Владимир Ильич спрашивает Надежду Константиновну: «Где же Коба? У меня очень срочный вопрос, только он может помочь». К счастью, до подобных культовых мифов вдова Ленина, в отличие от некоторых авторов фильмов и пьес о Сталине, не опустилась.

Как раз в мае 1934 года Крупская перенесла сложную операцию по поводу базедовой болезни. Как признавалась Надежда Константиновна в одном из писем, ее буквально шатало от слабости, а тут такой неприятный сюрприз. Ведь отрицательная рецензия в центральном партийном органе вполне может повлечь за собой оргвыводы, вплоть до изъятия книги из продажи. Однако Надежда Константиновна не испугалась и на публикацию поспеловского опуса отреагировала весьма резко. 25 мая 1934 года Радченко записала ее слова: «Сегодня я отдала очередную свою статью, и уже в «Известия», а не в «Правду». Ничего им больше не буду давать, раз они так по-свински поступают, как с помещением у себя этой рецензии. Главное, если целью ее было дискредитирование моих «Воспоминаний», так ведь они достигли обратного: все эти дни мне только и звонят из Коминтерна, прося разрешить переводы книжки на различные иностранные языки. И не только книжки, но и различных моих статей». И уже с озорством: «И все равно буду так писать, и еще почище».

И разрешение на переводы было дано. Разумеется, без санкции ЦК Крупская не могла сделать этого. Очевидно, Сталин сообразил, что воспоминания Крупской все же незаменимы при создании ленинского мифа. Ведь ее жизнь — это и была прежде всего забота о Ленине. Ни о чем другом Надежда Константиновна писать не хотела, да и не могла. И ни один мемуарист не сообщил столько подробностей о жизни вождя. Да и как-то неудобно было запрещать книгу ленинской вдовы. В конце концов, подходящие эпизоды всегда можно растиражировать в других изданиях, а на неудобные просто не обращать внимания.

Положение Крупской улучшилось примерно через год, когда Надежда Константиновна вновь начала публиковаться в «Правде». 23 августа 1935 года Сталин передал тогдашнему председателю Комиссии партийного контроля и будущему «стальному наркому» Николаю Ивановичу Ежову предложения Надежды Константиновны об организации школьного обучения взрослых, не получивших в свое время должного образования, и о публикации в «Правде» ее статьи на эту тему, а также об учреждении музея Ленина в Москве. В сопроводительной записке генсек особо подчеркивал: «Т. Крупская права по всем трем вопросам. Посылаю именно Вам это письмо потому, что у Вас обычно слово не расходится с делом и есть надежда, что мою просьбу выполните, вызовете т. Крупскую, побеседуете с ней и пр.» Ежов поручение выполнил, за что удостоился похвалы вождя, лично сделавшего замечания и дополнения к проекту ленинского музея.

С наркомом просвещения Андреем Сергеевичем Бубновым у Надежды Константиновны складывались не слишком теплые отношения. 5 июня 1937 года Крупская жаловалась в письме Сталину: «Власть наркома в наркомате безгранична. И не всякий нарком пользуется этой властью так, как надо… Но вот чего нельзя допускать — это превращения партии в простое орудие выполнения воли наркома. Нельзя, чтобы нарком грозил не только уволить с работы, но и исключить из партии. Это безмерно усиливает бюрократизм, подхалимство, и без того процветающие в наркомате. Нельзя, чтобы секретарь парткома был просто исполнитель воли наркома. Получается атмосфера подсиживания друг друга, сплетен, чтения в сердцах, получается безысходная склока. Я помню, как боролся всегда с атмосферой склоки Ильич. Это было в Сибири, в Лондоне.

По заданию наркома партком обслуживает и печать. Люди пишут псевдонимами, клевещут безответственно на работников. Так нельзя. Все это пагубно отражается на деле…

Другой вопрос — это недостаточно налажена борьба с бюрократизмом, не словесная борьба, а деловая… Перестройка работы идет медленно, часто очень поверхностно, больше говорят».

13 октября 1937 года Бубнов был снят с должности, а вскоре арестован и расстрелян как «враг народа». Не исключено, что письмо Крупской послужило поводом для смещения Андрея Сергеевича, но не стоит думать, что со стороны Надежды Константиновны это был скрытый донос на нелюбимого шефа с далеко идущим политическим расчетом. Конечно, Крупская желала ухода Бубнова из наркомата, возможно, даже надеялась занять его место, но не могла предполагать столь трагический исход. Тем более что принципиально Бубнов ничем не отличался от большинства наркомов, чувствуя себя в Наркомпросе царем, богом и воинским начальником. Не за бюрократизм же и поощрение подхалимажа его казнили, а в рамках проводимой Сталиным «смены караула», когда шел планомерный отстрел старых большевиков, которых в органах власти заменяли более молодые выдвиженцы, лично преданные генсеку. Крупскую же наркомом просвещения Сталин делать не стал — учитывал оппозиционное прошлое, преклонный возраст и плохое здоровье.

Надежда Константиновна еще раз обратилась с письмом к Сталину 7 марта 1938 года в связи с введением преподавания русского языка во всех школах советских республик: «Мы вводим обязательное обучение русскому языку во всем СССР. Это хорошо. Это послужит углублению дружбы народов. Но меня очень беспокоит, как мы это обучение будем проводить. Мне сдается иногда, что начинает показывать немного рожки великодержавный шовинизм». Беспокоилась Крупская не зря. Очень скоро великорусский шовинизм показал ей рожки, и не где-нибудь, а в Политбюро.

5 августа 1938 года высший партийный орган принял грозное постановление «О романе Мариэтты Шагинян «Билет по истории», часть 1-я — «Семья Ульяновых», где, в частности, говорилось: «Осудить поведение Крупской, которая, получив рукопись романа Шагинян, не только не воспрепятствовала появлению романа в свет, но, наоборот, всячески поощряла Шагинян, давала о рукописи положительные отзывы и консультировала Шагинян по различным сторонам жизни Ульяновых и тем самым несла полную ответственность за эту книжку. Считать поведение Крупской тем более недопустимым и бестактным, что т. Крупская сделала это без ведома и согласия ЦК ВКП(б), за спиной ЦК ВКП(б), превращая тем самым общепартийное дело составления произведений о Ленине в частное и семейное дело и выступая в роли монополиста и истолкователя общественной и личной жизни и работы Ленина и его семьи, на что ЦК никому и никогда прав не давал».

Чем же вызвал гнев партийного синклита правоверно-марксистский, казалось бы, роман о детстве и юности Владимира Ульянова, где главный герой нарисован вполне сусально? Политбюро прегрешения Шагинян не конкретизировало. Но через четыре дня для разборки с проштрафившимся автором собрался президиум правления Союза писателей. Мариэтте Сергеевне коллеги вынесли порицание за искаженное представление о «национальном лице» Ленина, за то, что в романе не подчеркивается то обстоятельство, что вождь большевиков является «гением человечества, выдвинутым русским народом».

Гнев Сталина и его соратников по Политбюро вызвали не столько слова писательницы о том, что по отцовской линии бабушка Ленина происходила из «крещеного калмыцкого рода», сколько утверждение автора «Билета по истории», будто дед Ильича по матери — «украинец Александр Дмитриевич Бланк». Если разобраться, то данное утверждение, действительно, звучит издевательски. Ведь отец матери Владимира Ильича первую половину своей жизни, до перехода из иудейства в православие, звался не Александром Дмитриевичем, а Срулем (Израилем) Мойшевичем. Украинец Сруль Мойшевич Бланк — это, конечно, сильно сказано. Тем более что дед Ленина, умерший в год рождения своего всемирно знаменитого внука, наверняка ни слова по-украински не знал и украинцем себя никогда не считал.

Но в 1938 году о еврейском происхождении вождя большевиков уже нельзя было открыто говорить. Русский народ постепенно становился первым среди других советских народов. В преддверии войны Сталину требовалось подкрепить марксизм русской национальной идеологией, чтобы сыграть на патриотических чувствах самой многочисленной нации СССР. Подчеркивать «инородческие» корни Ленина стало не только не своевременно, но даже опасно. Хотя ни Шагинян, ни Крупская никакого злого умысла не имели. Неизвестно, кому из них пришла в голову роковая мысль объявить Бланка украинцем. Но логику такого решения можно понять. Признать, что Александр Дмитриевич — еврей, было никак нельзя. Тут мешал не только антисемитизм Сталина, но и широко распространенное в черносотенных кругах русской эмиграции, а также в национал-социалистической Германии убеждение в том, что большевистский вождь — еврей. Признать еврейское происхождение ленинского деда, думали Крупская и Шагинян, — значит, лить воду на мельницу фашистов и черносотенцев.

Казалось бы, проще объявить Бланка немцем. Фамилия вроде бы похожа на немецкую. Да и немцев на Украине, где родился, и жил Александр Дмитриевич, вплоть до Второй мировой войны проживало немало. Однако и так в романе Шагинян говорилось, что в жилах бабушки Владимира Ильича текла немецкая и шведская кровь. Слишком уж германским выглядело бы тогда происхождение основоположника Советского государства. В период враждебных отношений с Германией Гитлера это было совсем некстати. Так и родилось утверждение о деде украинце. Назвать Бланка русским у писательницы не поднялась рука: слишком уж не по-русски звучала фамилия. Между тем, православный Бланк, скорее всего, считал себя русским. Но ни Крупская, ни Шагинян в Бога не верили, и православие с русской национальностью в данном случае отождествлять не стали. А в результате получился скандал, завершившийся закрытым постановлением Политбюро.

Самым обидным и унизительным для Надежды Константиновны в этом постановлении было то, что отныне память о муже ей как бы и не принадлежала. Теперь только ЦК, а проще говоря, Сталин, мог давать или не давать кому-либо разрешение писать или говорить о Ленине, в воспоминаниях или художественных произведениях. Мемуары вдовы вождя уже не могли считаться ее частным делом.

В период массовых репрессий против коммунистов в 1937–1938 годах Крупская не раз пыталась облегчить участь ряда своих товарищей по партии. Так, ей удалось добиться того, чтобы рабочему Николаю Алексеевичу Емельянову, который укрывал Ленина в Разливе, лагерь был заменен ссылкой, добиться освобождения некоторых членов его семьи. Однако когда на сфальсифицированных московских процессах были осуждены на смерть Зиновьев, Каменев, Бухарин и другие, хорошо знакомые Надежде Константиновне лидеры оппозиции, она молчала. В виновность соратников Ленина Крупская не верила, но понимала, что публичное выступление или даже личное письмо Сталину в их защиту граничит с самоубийством.

Кроме воспоминаний об Ильиче, Надежда Константиновна в 20-е и 30-е годы печатала массу статей и брошюр, посвященных вопросам педагогики. Сегодня эти публикации в лучшем случае вызывают улыбку, порой горькую. Например, в 1929 году, в печально памятном году «великого перелома», Крупская призывала «педагогов коммунистов» «заложить в пионерах основы материалистического мировоззрения», «научить ясно понимать, куда идет общественное развитие», «выработать из ребят не на словах, а на деле «борцов и строителей». Ей самой было ясно то, что не ясно никому в сегодняшней России.

Надежда Константиновна верила, что человечество развивается по пути к коммунизму, что религия — опиум для народа, что бороться надо за торжество революции, а строить только социализм и коммунизм. Предохранять же ребят Крупская призывала от «пичванства». Ну, кто из читателей догадается, что это такое? Для тех, кто не догадался, расшифрую: пионерское чванство, по аналогии с более употребительным в свое время комчванством.

Предохраняться еще надо было, по мысли Надежды Константиновны, от «насквозь буржуазного стремления выдвинуться за счет других». Между тем, это стремление лежало в природе человека во все времена и при любом общественном устройстве, включая социалистическое. А в посткоммунистической России, несмотря на все старания Крупской и ее последователей, оно расцвело пышным, но уродливым цветом.

В 1932 году в статье «Буржуйские замашки вон из советской школы» Надежда Константиновна попыталась просветить юных пионеров и пионерок насчет Международного женского дня и взаимоотношений полов. Пионеры должны заботиться, чтобы «мать могла ходить на ликбез или на собрание» (собрание, конечно, важнее, чем лишние час-другой побыть с собственными детьми!).

Насчет же «отношений между мальчиков и девочек» Крупская объясняла так: «В старое время — при крепостном праве, а потом при капитализме — муж был главой семьи. В церкви попы призывали: «Жена да убоится мужа!» Жена была рабой, слугой своего мужа, без него шагу не смела ступить. В особо грубой форме эта власть проявлялась в деревне, где была очень большая темнота и бесправие. Там сплошь и рядом бывало, что муж колотил жену свою, топтал ногами, выгонял из дому, заставлял на себя работать. Придет пьяный и кричит: «Марья, сапоги снимай!» «Сейчас, Иван Петрович», — покорно отвечает жена-раба, начинает тащить с пьяного сапоги, а тот старается сапогом ее в лицо ударить. Помещики, местные власти пороли мужиков, а те срывали сердце на бабах. Если жена хотела уйти в город, поступить на работу, она не могла это сделать без разрешения мужа. По закону муж был хозяином жены, она его вещью. У целого ряда народностей и по сию пору муж смотрит на свою жену как на вещь, прячет от чужого глаза, запирает дома, а хочет — продаст ее знакомому, продаст богатому покупателю. Такие нравы заражали. Даже среди людей, кончавших среднюю школу, в ходу бывало битье жен».

Тут Надежда Константиновна полагалась больше на фантазию, чем на личный опыт. Ни в Шушенском, ни в других российских деревнях ей как будто не довелось наблюдать избиений жен пьяными мужьями, тем более сапогом в лицо, да еще тем сапогом, который несчастная супруга должна стянуть с ноги своего хозяина-рабовладельца. Во всяком случае, в «Воспоминаниях о Ленине» Крупская ничего не пишет о подобных эксцессах. Но вот, застращав пионеров стандартным набором ужасов дореволюционного прошлого, она переходит к личным впечатлениям: «Помню, в 1905 году мы с т. Лениным нанимали комнату в одном большом доме. А рядом жил — тоже нанимал комнату — какой-то офицер; так он свою жену каждый вечер таскал за волосы по коридору». Сразу скажу, что и до революции, и после нее пролетарии по части битья и таскания жен за волосы дайали фору любому офицеру. Достаточно перечитать рассказы и фельетоны Михаила Булгакова, кстати говоря, в начале 20-х работавшего под началом Надежды Константиновны в Литературном отделе (Лито) Главполитпросвета и с ее помощью получившего комнату в «нехорошей квартире» на Большой Садовой, столь известной по роману «Мастер и Маргарита».

Крупская уже забыла, что и ее отец когда-то был офицером. Слово «офицер» теперь всегда подразумевается с определением «царский» или «белый». Значит, враг, и достоин быть лишь отрицательным примером. Правда, Надежда Константиновна оговаривается: «У буржуазии, у людей зажиточных, женское рабство принимало другие формы. Муж жену не бил, не заставлял на себя работать — на то в доме были кухарки и горничные, — но смотрел на жену как на свою игрушку, дарил ей красивые платья, погремушки разные, брошки, колечки, гребешки, ласкал, как котенка или комнатную собачонку. Взгляд на женщину как на предмет развлечения широко распространен в буржуазных странах. В большинстве буржуазных стран женщина либо вовсе лишена избирательных прав, либо эти права ограничены. В нашей стране, стране Советов, женщины уравнены во всем, в правах с мужчиной.

Потому, что на женщину смотрели как на рабу или как на игрушку, считалось, что ей не надо так много знать, как мужчине. В большинстве буржуазных стран существуют отдельные школы для мальчиков и девочек. В женских школах программы меньше, там больше налегают на религию, музыку, рукоделие. У нас до революции 1917 года тоже было так: были отдельные гимназии для мальчиков и отдельные для девочек. После Октябрьской революции у нас все школы стали школами совместного воспитания: девочки учатся наравне с мальчиками.

Коммунисты смотрят на женщину как на товарища, борются со старым, подлым, буржуазным отношением к женщине. Плох тот коммунист, который относится к женщине по-старому, по-капиталистически.

По закону женщина у нас уравнена с мужчиной, а в жизни, в быту еще много старых привычек. Посмотрите вокруг себя, вглядитесь — вы увидите много старых взглядов. Если заметите такие случаи, обсудите их с товарищами и подумайте, как с этим можно бороться.

Иногда буржуазия заводит для своих ребят школы совместного воспитания. Но эти школы не воспитывают настоящих товарищеских отношений между мальчиками и девочками. Девочки и мальчики держатся отдельно. Девчата в перемены ходят особо, толкуют, какой из мальчат «интереснее», боятся мальчат, а в то же время стараются одеться, принарядиться, губки подкрасить, чтобы мальчатам понравиться! Одним словом, держат себя как настоящие маленькие буржуинки. А мальчата от них не отстают, дразнят девчат, пишут им глупые записки, стараются девочек обругать позабористее, а в то же время начинают за ними ухаживать — одним словом, ведут себя как заправские маленькие буржуи. А учителя молчат. В капиталистических странах такие вещи считаются вполне естественными.

А у нас? К сожалению, у нас не только в семье, не только на улице, но и в школе буржуйских замашек у ребят сколько хочешь. Разве нет у нас в школе того, что девочки сидят в классе отдельно от мальчиков, а мальчик считает для себя позором сесть вместе с девочкой? Как у вас в школе? А разве не бывает, что мальчата дразнят девочек, доводят девочек до слез, а потом презрительно говорят: «Ну, девчонка сейчас ревка даст!»

Буржуй считал, что женщину можно всячески унижать, оскорблять, а она должна и виду не показывать, что ей обидно, тяжело. Вот и наши мальчата другой раз по-буржуйски оскорбляют девчат, а потом негодуют, что девчата обижаются. Бывают ли у вас в школе такие случаи? Или бывает так: выберет мальчонка себе «даму сердца», записочки ей пишет, угодить ей старается. Она разругается с другой дивчиной, а парнишка подговорит товарищей избить девочку, поссорившуюся с его «дамой сердца». Разве не избивают мальчата девчат? Разве мальчата и девчата не читают взасос пошлой буржуазной литературы! (Насчет литературы Крупская, положим, сама позаботилась, изъяв в 20-е годы из массовых библиотек не только таких «пошлых» авторов, как Толстой и Достоевский, но и произведения Александра Дюма-отца, «Графа Монте-Кристо» которого когда-то сама переводила по поручению того же Льва Толстого. — Б. С.) А как смотрят на все это пионеры? Как борются со всем этим? Как терпят они это буржуйство?

Когда ребята вступают в пионеры, они дают торжественное обещание бороться за дело Ленина, за дело рабочего класса. Ленин всю жизнь боролся с подлым буржуйским отношением к женщине, боролся за ее равноправие, за ее раскрепощение. Он с радостью отмечал участие женщин в революционной борьбе, общественной работе, в работе Советов. Требовал, чтобы женщин, даже самых темных, самых отсталых, вовлекали как можно шире в стройку социализма. Юные ленинцы — пионеры — не только не могут сами заводить в школах буржуйских нравов, они должны всячески с ними бороться, бороться со школьниками, которые это делают. Юные ленинки — пионерки — тоже должны отучаться от глупых замашек, приналечь на учебу, на общественную работу».

Если сегодняшние мальчишки и девчонки прочтут эти строки, то, не сомневаюсь, они предпочтут учиться в «капиталистической», а не в «социалистической» школе. Для Крупской любая школа в «буржуйской» стране плоха — будь то раздельные школы для мальчиков и девочек или школы смешанные. А в школах для девочек ученицы, страшно сказать, налегают все больше на музыку, рукоделие и, о ужас, религию!

Интересно, чем музыка Крупской не понравилась? Ее, музыку, ведь Ильич любил. Может, сыграло свою роль то, что Надежду Константиновну, в отличие от Инессы Арманд, музыкальными способностями Бог обделил? Свойственное же девочкам всего мира невинное кокетство и застенчивость мальчиков, прикрываемая нарочитой грубостью по отношению к девочкам, Надежда Константиновна считает явлением классовым, «буржуазным пережитком», который надо изживать, с которым надо бороться.

Вообще, слово «бороться» — одно из самых любимых у вдовы Ильича. Советский человек с самых юных лет должен бороться за что-то и против кого-то. За хлеб, уголь, сталь, нефть, за саму жизнь, наконец, бороться против разрухи, распутицы, империалистов, буржуев, помещиков, кулаков, подкулачников, пособников и т. д. Ибо для торжества социализма и коммунизма требовалось побороть, переделать саму природу человека. И Крупской в качестве идеала виделась благостная картина — все мальчата и девчата по мановению руки педагогов-коммунистов рассаживаются по партам парами: мальчик и девочка. А на переменах чинно гуляют по коридору такими же гетеросексуальными парами: мальчик под ручку с девочкой. Но не дай Бог, девочка начнет «интересоваться» мальчиком, или мальчик, наоборот, начнет оказывать знаки повышенного внимания своей «даме сердца». Немедленно пресечь, сообщить, куда следует! Думать надо только об учебе и борьбе! Боюсь, в такой школе ученики померли бы от скуки.

Когда же Надежда Константиновна говорит о «женском рабстве» у буржуазии, она, как кажется, опирается на устные рассказы и статьи своей подруги-соперницы Инессы Арманд. Многое здесь созвучно мыслям, которые та высказывала в письме старшей дочери о Толстом. И ведь именно Инесса Федоровна была замужем за фабрикантом, имела в своем распоряжении любые браслеты, брошки, колечки и прочие «погремушки». Однако трудно предположить, чтобы Александр Евгеньевич, а потом его брат Владимир видели в Инессе «вещь». Тут уж Крупской приходилось фантазировать. А вдохновляла на такое фантазирование, возможно, подсознательная зависть и ревность к сопернице: и в роскоши жила, бедности никогда не знала, и любовь Ильича сумела завоевать.

Самой же Надежде Константиновне завоевать души юных ленинцев своим суконным, бюрократическим языком вряд ли далось. Как представишь себе пионера, послушно повторяющего: «Взгляд на женщину как на предмет развлечения широко распространен в буржуазных странах», так жутко станет. Или: «Помещики, местные власти пороли мужиков, а те срывали сердце на бабах». Дети-то, конечно, не задумывались, а взрослый человек задумается, и оторопь возьмет. Как удавалось вместе пороть крестьян конкретным, одушевленным помещикам и абстрактным, неодушевленным властям?

В одной из последующих статей Крупская вообще призывала пионеров «укрепить товарищескую связь между мальчиками и девочками». Когда читаешь ею написанное, создается стойкое впечатление, что Надя в гимназии была совершеннейшим «синим чулком» и что Ильич был ее первой и последней любовью. Впрочем, может быть, тут сказался общий марксистский и советский ханжеский стиль, когда вопросы пола и любви стыдливо отодвигались на задний план, дабы не отвлекать массы от классовой борьбы?

Крупская также учила ребят бдительности, призывала не верить слухам, что распускали враги. В 1932 году в статье «Научимся работать по-настоящему, по-ленински» она убеждала: «Сейчас те, кому хорошо жилось при царской власти, которые хотят, чтобы вернулась власть помещиков и капиталистов, чтобы зажать в кулак покрепче рабочих и трудящиеся массы крестьянства, колхозников, стараются всячески вредить соцстроительству, пользуются темнотой, которой еще много в деревне, чтобы пускать всякие злые и вредные слухи, настраивать темных людей против власти. Но, чтобы бороться с ними, надо самим очень хорошо разбираться во всем».

Это писалось в период насильственной коллективизации, массовых депортаций «кулаков и подкулачников», голода в советской деревне. По сути, призыв Крупской звучал издевательски. Для того, чтобы не верить «злым и враждебным слухам», необходимо было не много знать, а многого не знать. Об этом незнании и заботилась советская пропаганда, скрывая неприглядную правду о голоде и репрессиях от страны и мира. Новоиспеченные же колхозники, надо думать, жизнь при царе вспоминали с ностальгическими слезами как почти прекрасное время: тогда приходилось голодать, но все же не так капитально, как при Советах. Да и по числу расстрелянных и сосланных Николай II, революционерами прозванный Кровавым, и Столыпин с Лениным и Сталиным не могли соревноваться.

Конец Крупской, как и Арманд, как и Ленина, пришел внезапно. Надежда Константиновна страдала базедовой болезнью, пошаливало сердце, была масса других мелких и не очень мелких недугов, однако в те февральские дни 1939 года, когда она готовилась отпраздновать свое 70-летие, ничто не предвещало беды. Вот что вспоминала Вера Рудольфовна Менжинская, сестра покойного главы ОГПУ: «Еще 23 февраля Надежда Константиновна вспоминала в Совнаркоме, отстаивала столь близкие ее сердцу, столь дорогие ей детские сады, детские дома. Она устала, но была радостно возбуждена тем, что ей удалось достигнуть желанного результата. После Совнаркома Надежда Константиновна поехала отдохнуть в Архангельское… Туда неожиданно для Надежды Константиновны съехались поздравить ее старые друзья, товарищи по партийной работе. Начинаются воспоминания, все говорят… Надежда Константиновна говорит и сама, дополняет те или иные воспоминания. В восьмом часу вечера она уходит к себе, почувствовав себя нехорошо, но не говоря об этом никому из присутствующих, чтобы не нарушить общего радостного настроения».

Об этом же дружеском ужине, происходившем накануне дня рождения, 25-го числа, оставила рассказ и одна из старых подруг Крупской Нина Исааковна Стриевская: «Мне всегда тяжело вспоминать этот вечер. Так хорошо, приподнято он начался и так трагически закончился. Надежда Константиновна была очень оживлена, шутила, пела со всеми любимые песни революционной молодости. Вспоминала минувшие годы с Ильичом в Шушенском (наверняка, это был самый счастливый период ее жизни. — Б. С.), как их на пути из ссылки выручили сибирские пельмени. Кто-то предложил соорудить их. Сообща принялись их готовить, ели с аппетитом. Спустя недолго Надежда Константиновна ушла к себе. Скоро у нее начались сильнейшие боли в животе. Приехали врачи и увезли ее в Кремлевскую больницу». 26 февраля в «Правде» было опубликовано поздравление Крупской от ЦК в связи с 70-летием со дня рождения. В тот момент наверху уже знали о ее безнадежном состоянии. 28 февраля в газетах появилось «Сообщение о болезни тов. Крупской Н. К.», где говорилось: «Болезнь развивалась бурно и с самого начала сопровождалась резким упадком сердечной деятельности и потерей сознания. В связи с этим отпала возможность помочь больной оперативным путем». Накануне, в 6 часов 15 минут утра 27 февраля 1939 года, Надежда Константиновна Крупская «при явлениях паралича сердечной деятельности» скончалась. В некрологе от имени ЦК и Совнаркома сообщалось: «Смерть тов. Крупской, отдавшей всю свою жизнь делу коммунизма, является большой потерей для партии и трудящихся Союза ССР». За два дня прощания, 28 февраля и 1 марта, в Колонном Зале мимо гроба с телом Крупской прошло полмиллиона человек. Урну с ее прахом несли к кремлевской стене Сталин и Молотов.

Что же за болезнь внезапно поразила Надежду Константиновну? Первым прибывший к Крупской врач М. Б. Коган предположил отравление и порекомендовал положить на живот грелку с горячей водой. Симптомы, которые были у больной — острая боль в животе и рвота, — могли свидетельствовать как о пищевом отравлении, так и об аппендиците. В первом случае грелка на живот облегчает положение пациента, зато во втором усугубляет, поскольку ускоряет наступление перитонита — воспаления брюшины.

К несчастью для Крупской, врач ошибся: у Надежды Константиновны был аппендицит, быстро перешедший в перитонит. Спасти ее могла только срочная операция. Однако, учитывая слабое сердце и общее состояние больной, шансов на благополучный исход было немного. Здесь сказался общий страх советских врачей перед ответственностью за жизнь высокопоставленных пациентов. Во времена Сталина они за смерть таких больных могли поплатиться в буквальном смысле слова своей головой. Только что, в марте 1938 года, прошел процесс «правотроцкистского блока», на котором кремлевские врачи Плетнев, Левин и Казаков были ложно обвинены в отравительстве и приговорены к длительным срокам заключения. Доктора понимали, что если Крупская умрет на операционном столе, в ее смерти легко могут обвинить хирурга, проводившего операцию. Другое дело, если оставить все, как есть. Больная наверняка без операции умрет, зато конкретных виновников не будет — тяжелая болезнь, нельзя было спасти. И от операции «из-за затруднений сердечной деятельности» отказались, хотя только она давала пусть призрачный, но единственный шанс на спасение.

Перед тем как впасть в бессознательное состояние вечером 26 февраля, Надежда Константиновна произнесла свои последние слова, обращенные к В. С. Дридзо: «Что на свете делается?» Вера Соломоновна успела сообщить ей о приветствии ЦК и Совнаркома, других поздравлениях. Крупская устало закрыла глаза и больше их уже не открывала.

Во времена хрущевской оттепели распространились слухи, что вдову Ленина отравили. Называли и причину: она будто бы собиралась на предстоявшем в марте 1939 года XVIII съезде партии резко выступить против творившегося в стране беззакония. Говорили о торте, будто бы присланном Крупской от Сталина и содержавшем яд. Обе версии, и о способе, и о мотиве отравления, при ближайшем рассмотрении не выдерживают критики. Никто из участников роковой вечеринки, а их было несколько десятков, не помнил никакого торта. Были пельмени, которые запивали киселем. Все ели одно и то же, и Крупская не ела чего-то, чего не ели другие. Скорее всего, или пельмени недостаточно проварились (стол ведь устраивали на скорую руку), или, на несчастье Надежды Константиновны, ей в одном из пельменей попался мелкий костный осколок, который и вызвал воспаление в кишечнике.

Что же касается мотива для убийства Крупской, то он представляется совершенно фантастическим. Если Надежда Константиновна хотела выступить против репрессий, почему ей понадобилось выжидать до 1939 года? Почему она не выступила раньше, скажем, в защиту близкого ей Зиновьева? Да и не могла Надежда Константиновна не понимать, что открытое выступление против репрессий, прямое обвинение в беззакониях лично Сталина означало верную гибель или, в лучшем случае, заключение в сумасшедший дом, как произошло в свое время с бывшим членом президиума ЦКК Ароном Александровичем Сольцем.

Общие же слова о «перегибах» органов НКВД никого испугать не могли и вполне укладывались в очередное изменение политики партии в связи с недавним снятием Ежова. Да и какую угрозу могла представлять для Сталина семидесятилетняя старушка, давно уже не игравшая никакой политической роли, зато еще при жизни ставшая частью ленинского мифа?

Замечу, что существует народное поверье: день рождения нельзя праздновать раньше календарной даты, это может принести несчастье. Ни Крупская, ни другие старые большевики, пришедшие ее поздравить, ни в Бога не верили, ни просто суеверными людьми не были. Как знать, не поколебало ли их материалистические убеждения трагическое происшествие с Надеждой Константиновной?

После смерти все три члена знаменитого «красного треугольника» нашли вечный покой в одном и том же месте. Ленин — в мавзолее на Красной площади, Арманд — рядом, в могиле у кремлевской стены, а Крупская — в самой этой стене. Все трое встретились вновь, и теперь уж навсегда. Их имена в нашей памяти неразрывно связаны друг с другом. Говорим о Крупской и тут же вспоминаем Ленина и Инессу Арманд. Говорим об Инессе, и тут же в памяти возникают Крупская и Ленин.

Теперь, когда мое повествование подошло к концу, хочется поразмышлять над вопросом, кому из двух наиболее близких к Ленину женщин любовь принесла больше пользы? Для ответа на этот вопрос необходимо еще раз попытаться оценить личности Арманд и Крупской и представить себе, что бы с ними стало, не встреться они с Ильичом.

Для Надежды Константиновны брак с вождем большевиков, бесспорно, стал счастливым билетом. Благодаря тому, что после Октябрьской революции Ленин стал главой Российского государства, Крупская получила если не всемирную, то, по крайней мере, всероссийскую известность, занимала высокие правительственные посты, входила в ЦК партии. Ради положения «первой дамы» Советского государства, ради причастности к великому вождю и складывающемуся вокруг него мифу можно было смириться с ощущаемым равнодушием мужа к ней как к женщине, удовлетвориться положением «товарища по работе».

Никакими особыми талантами Крупская не была отмечена, кроме революции, ничем заниматься не умела, даже домашнее хозяйство не могла толком вести. Только революционная работа давала ей шанс занять не последнее место в жизни, каким-то образом самореализоваться. Ведь и педагогической деятельностью в отрыве от революционной Надежда Константиновна почти не занималась. Даже когда была учительницей в рабочей школе, больше думала об организации марксистского кружка среди своих учеников.

Но не сделайся Крупская женой Ленина, так бы и осталась партийным функционером среднего звена. После 1917 года заняла бы какую-нибудь второстепенную должность в одном из многочисленных горкомов и обкомов или в том же наркомате просвещения. И неизвестно, кстати, смогла бы она все же устроить личную жизнь. Может быть, и при этом варианте судьбы наша героиня благополучно миновала 37-й год, а может, без защиты ленинским именем, сгинула бы в ГУЛАГе. Кто знает… Но в одном можно быть уверенным: имя Надежды Константиновны Крупской упоминалось бы только в специальных исследованиях, посвященных истории партии большевиков в дореволюционный период. И вряд ли бы была написана ее биография.

Иное дело — Инесса Арманд. У нее были задатки хорошей пианистки, неплохой литературный стиль. Если бы Инесса развивала эти таланты, то вполне могла бы стать известной пианисткой или писательницей. В ее архиве, кстати сказать, сохранилась незаконченная пьеса «Деникинцы». Правда, это не более чем революционная агитка.

Инессе была присуща рефлексия, сомнения в том, всегда ли революционеры обладают нравственной правотой. И, не будь столь мощного влияния личности Ленина, вполне можно себе представить иной вариант судьбы Арманд. Инесса разочаровывается в конце концов в революции и большевиках, возвращается в свою родную Францию, обращается к миру литературы и искусства, создает нетленные шедевры, находит свое счастье с каким-нибудь артистом или писателем, живет долго… И, быть может, мы знали бы Инессу Федоровну не как любовницу Ленина, а как выдающегося деятеля французской или русской культуры XX века?

А сам Ильич, испытывал ли он какое-нибудь влияние со стороны любимых женщин? Боюсь, что по большому счету нет. Ленин мог быть нежен в письмах к Инессе, заботиться о здоровье Крупской, равно как и других своих партийных товарищей, но никогда под влиянием чувств не отступал от раз избранного пути, не отказывался от новых жертв, не миловал тех, кого полагал необходимым уничтожить. Вся жизнь Ленина была подчинена революции. Любовь в этой не очень долгой жизни занимала сугубо, подчиненное место.

Ни одной из близких Ленину женщин не под силу оказалось изменить его. Наверное, женщины, способной на этот подвиг, просто не было в мире.

Лишь однажды, когда умерла Инесса, Ильич на мгновение понял, чего он лишился, что вся мировая революция, быть может, не стоит той большой, невозвратной любви. Но потом вроде оправился, вернулся к делам, давал грозные телеграммы, редактировал 58-ю «расстрельную» статью Уголовного Кодекса… Пока не свалила его смертельная болезнь. Может, одной из ее причин и была невысказанная вслух печаль по Инессе? Может, подсознательно

понимал Ленин, что, расстанься он с нелюбимой Надей, соединись с Инессой, и не было бы роковой поездки в Кисловодск, не было бы свинцового гроба на Казанском вокзале, венков и черных траурных лент? Ответы на эти и многие другие вопросы можно дать разве что только в романе об Арманд, Крупской и Ленине. Может, когда-нибудь и напишут такой. А наше документальное и правдивое повествование закончено.

Загрузка...