Рассказы


Родиться сильным и бесстрашным, как Давид Сасунский

Вечно увязывался за братьями этот глазастый мальчишка из соседнего двора, вечно околачивался возле них! Армен и Сурен просто шагу не могли ступить без него. Вот и теперь, стоило им выйти за калитку, он тут как тут.

— Куда вы идете? — Мальчик испытующе вглядывался в лица братьев, будто те собирались что-то от него скрыть.

— В лес, за ежевикой, — ответил старший из братьев, Армен.

— А можно, — умоляющим голосом попросил мальчик, — можно и мне с вами?

— Нет, нельзя, Давид, — важно, словно взрослый, отрезал Армен. — Ты еще слишком мал, чтобы идти с нами.

— Ничего я не маленький, я уже давно в школу хожу, — почувствовав себя задетым, сказал мальчик.

Братья, снисходительно улыбаясь, переглянулись: перейти в третий класс вовсе не значит уже стать им ровней. Разве одно и то же — быть учеником седьмого класса, как Армен, или, скажем, пятого, как Сурен, и — третьеклашкой?

— Нет, Давид, ты лучше посиди дома, — принялся уговаривать мальчика Армен. — Ты ведь знаешь, за ежевикой идти надо далеко-далеко — аж до самых Лысых гор. Говорят, что больше всего ее в лощине между ними. Да тебе пешком туда и не дойти! Нет, кроме шуток, ты устанешь до смерти…

— Это мне туда не дойти пешком? Да я сильнее и выносливее всех в классе! Как Давид Сасунский. Мама говорит, что я родился очень крупным, сильным и бесстрашным, каким родился Давид Сасунский, поэтому она и назвала меня Давидом… А что вы смеетесь? Не верите — спросите у нее сами… — сказал Давид и примолк, заметив, что Армен и Сурен откровенно смеются над его словами.

Спрашивать было не надо. Кто ж в поселке не знал, что своего единственного позднего ребенка Аревик Аракелян назвала именем героя армянского народного эпоса Давида Сасунского? Кто не знал, что, едва лишь мальчик стал соображать, мать только и делала, что без устали рассказывала сыну о легендарном богатыре! И мальчишка поэтому вбил себе в голову: раз он носит имя Давида Сасунского, должен походить на него во всем! И теперь мальчика зовут не иначе как Давидом Сасунским. Особенно прозвище пристало к нему после одного случая.

Как-то в прошлом году Армен и Сурен, спускаясь вместе с другими мальчишками с гор, встретили Давида, который поднимался им навстречу со своим черным щенком Санасаром на плечах. Щенок, радостно поблескивая черными глазами, спокойно, точно пушистый воротник, лежал на плечах своего маленького хозяина, мальчик крепко держал щенка за ноги, чтобы тот не свалился ненароком.

— Ты чего это? Куда? — окружили Давида мальчишки.

— Тренируюсь… Каждый день поднимаюсь в гору с Санасаром на плечах. С каждым днем он становится тяжелее, а я все равно его поднимаю, потому что становлюсь сильнее, — гордо ответил Давид.

— А зачем это? — удивился Сурен.

— А чтобы стать таким же сильным, как Давид Сасунский.

С того дня ребята прозвали его Давидом Сасунским и при каждом удобном случае поддразнивали его, но маленький упрямец продолжал всюду таскать на плечах своего уже взрослого и, надо сказать, довольно тяжелого пса…

Увидев, что братья продолжают весело смеяться над его словами, Давид снова принялся упрашивать их:

— Ну, очень прошу, возьмите меня с собой… Что вам, жалко, что ли, если я тоже пойду с вами? Я же для вас буду собирать ежевику, а не для себя…

В широко расставленных огромных глазах Давида была такая мольба, что Сурен, младший из братьев, не выдержал.

— Да ладно, Армен, пусть идет с нами.

— Ну хорошо, пусть. Слушай, ты, Давид Сасунский, если начнешь скулить и проситься домой раньше времени, в следующий раз мы тебя никуда не возьмем с собой, понял?

— Не буду, не буду, вот увидишь, Армен!

— Ну смотри же, — сказал Армен и зашагал по дороге, ведущей к подножию Лысых гор. За ним двинулся Сурен, а вслед за ними, загнав Санасара во двор, побежал и Давид.

Спустя час, а может, и больше мальчишки добрались до подножия Лысых гор. Хотя солнце стояло довольно высоко в безоблачном небе, здесь, в глубокой лощине, поросшей ежевикой, колючим кустарником и высокими деревьями, было тенисто и прохладно.

— Вай, смотрите, сколько тут спелой ежевики! — обрадовался Сурен.

Ежевики тут действительно было видимо-невидимо. Блестящие темные ягоды густо покрывали тонкие колючие ветки, напоминая гроздья черного винограда. Мальчишки жадно накинулись на ягоды, и скоро их руки и лица почернели от ежевичного сока.

— Вай, смотрите, как я оцарапал себе все руки! — сказал вдруг Сурен.

— И я тоже, — откликнулся Давид из-за кустов ежевики.

— Постойте! — сказал Армен. — Давайте сначала сделаем крюки, а потом будем собирать ягоды.

Он достал карманный нож с зеленой пластмассовой ручкой, срезал с дерева длинную ветку, состругал с нее все сучки и веточки, кроме одной, на конце. Сурен и Давид восхищенно следили глазами за его ловкими движениями.

— А теперь сделайте и вы себе такие же крюки, — сказал Армен, протягивая нож мальчикам. — Только смотрите не потеряйте мой нож.

У Давида палка с крюком на конце получилась не такая длинная, как у Армена или у Сурена, но все равно с ее помощью стало гораздо легче собирать ежевику: притянешь к себе ветку — и собирай на здоровье. Не надо лезть в самую чащобу, рвать одежду и царапать колючками руки. У Давида не было с собой ничего, и поэтому он собирал ягоды в горсть и ссыпал их то в корзинку Сурена, то в корзинку Армена — смотря кто из братьев стоял к нему ближе.

Когда корзинки наполнились, Армен сказал:

— Теперь давайте посидим немного в прохладе под деревом — и домой.

Мальчишек разморило полуденной жарой, и они чуть не уснули под тенью огромного орехового дерева.

— Ну довольно, пошли, — наконец скомандовал Армен и, взяв свою корзинку с ежевикой, двинулся по тропинке, которая вилась вдоль маленькой речушки на дне лощины. Но не прошли они и ста шагов, как вдруг Армен остановился и стал лихорадочно шарить по своим карманам.

— Мой нож! Ты мне его вернул, Давид? Где мой нож?

— Да, вернул… кажется… не помню, — растерялся Давид.

Армен тщетно снова и снова шарил в карманах. Ножа не было. Давид и Сурен тоже вывернули карманы, и тоже напрасно. Ножик исчез.

— Ты не вернул мне нож. — Армен шагнул к мальчику. — Где ты его потерял? Вспомни: где?

Давид стоял и растерянно моргал, не зная, как ему быть.

— Ну что воды в рот набрал? Вспомни, где ты его обронил. — Армен взял мальчика за плечи и сильно тряхнул.

— Не знаю… не помню, кажется, положил на камень, около кустов, — пролепетал Давид и невольно попятился назад.

— Я тебе говорил, что не надо его брать с собой? Говорил я тебе? — сердито обратился Армен к брату.

Сурен промолчал.

— Ну, Давид, что молчишь как истукан? Говори: где ты оставил мой нож? — все больше и больше распалялся Армен.

— Постой! — вмешался Сурен. — Чем ругаться, лучше давайте вернемся и поищем нож там, где мы мастерили крюки.

— Ты думаешь, он его оставил там? — Армен с надеждой посмотрел на брата.

— Ага, вот увидишь, мы найдем ножик.

— Ну, шагай вперед. — Армен грубо подтолкнул Давида сзади.

Мальчики повернули назад, к ежевичным кустам.

Армен, расстроенный, шел и угрюмо смотрел себе под ноги, надеясь найти свой складной, с красивой зеленой ручкой ножик, доставшийся ему два года назад такой дорогой ценой…


В пятом классе Армен вдруг обнаружил, что ему позарез нужен нож, свой, собственный. Хоть какой-то: кривой или ломаный, ржавый или тупой — все равно какой, но только собственный, которым можно обстругать палку, смастерить рогатку, наточить карандаш, и вообще — мало ли что можно, когда у тебя есть собственный ножик! Армен стал упрашивать отца, чтобы тот купил ему ножик.

— Нет, не проси, не куплю. Нож не игрушка для детей.

Тогда Армен вместе со своим младшим братом принялся обыскивать все углы и закоулки в доме в надежде найти какой-нибудь заброшенный, покрытый ржавчиной кухонный нож. Но поскольку их мать никогда не держала в доме старые ненужные вещи, то поиски оказались безуспешными.

— А давай стащим нож из столового набора, — в конце концов предложил Армен, — и зароем в землю.

— Зачем? — удивился Сурен.

— Чтобы заржавел от сырости. Через неделю откопаем и положим на место. Мама увидит, что нож заржавел, возьмет и выбросит на помойку, а мы подберем.

Они так и сделали. Закопали в огороде сверкающий полировкой новенький нож из набора. Но когда через десять дней они его откопали, то нож блестел так, точно его только что купили: он был сделан из нержавейки. Тогда Армен взял острый камень и принялся изо всех сил по ножу бить, чтобы притупить или покорежить — словом, придать ему негодный вид. Но, на беду, за этим занятием его застал отец и, узнав, почему он портит вещь, снял ремень и принялся пороть сына. Это продолжалось до тех пор, пока на вопли сына не выбежала во двор мать, а за ней дядя Гарегин, мамин брат, заглянувший к ним на огонек.

— За что ты его так? — спросил он.

— Вот, полюбуйтесь, что он сделал с ножом! — сказал отец и протянул им нож с побитым лезвием. — Хотел испортить вещь, чтобы потом завладеть ею. Каков плут, а?

На следующий день дядя Гарегин зашел снова и принес в подарок Армену новенький перочинный ножик с зеленой пластмассовой ручкой.

— Напрасно балуешь, — строго сказал отец. — Ты же знаешь, что он вчера провинился.

— Нет, не напрасно, — ответил дядя Гарегин. — Если он пошел на такую уловку, стало быть, ему очень нужен перочинный ножик. Правда, Армен?

Армен только кивнул — слова благодарности комом застряли у него в горле…


Вот сколько досталось ему, прежде чем он стал владельцем собственного ножа! А этот недотепа взял да и потерял такую ценность!

— Ну вспомни, Давид: куда ты положил ножичек, после того как сделал крюк? — спросил Сурен, когда все трое вернулись туда, где они собирали ежевику.

Давид ничего не ответил, встал на четвереньки, стал шарить руками в примятой траве. Сурен тоже стал искать.

— Я тебе говорил — не надо его брать с собой? — уже в который раз попрекнул брата Армен. — Вот и связывайся с такой малышней. Ну, Давид, давай ищи мой ножик. Куда ты его подевал?..

— Не знаю… — Давид выпрямился, виновато глядя на Армена.

— Ты же говорил, что положил на камень. На какой, вспомни!

— Забыл… Не помню…

— Тогда подойди-ка сюда. — Давид послушно подошел к Армену. — Сюда, сюда, к дереву. — Он взял Давида за плечи и подтолкнул к молодому раскидистому дубку. — Стань спиной к стволу. Так, хорошо…

Сурен, перестав искать в траве, удивленно поглядел на брата.

— Ты чего?

— И ты иди сюда, — скомандовал Армен. Он достал из кармана кусок бельевой веревки, из которой собирался сделать себе плеть. Стал медленно распутывать ее. — Встал? Держи за этот конец, я распутаю веревку, — обратился Армен к Сурену, который смотрел на брата во все глаза, открыв рот. — Ты помнишь, — повернулся Армен к Давиду, стоявшему спиной к дубу, — ты помнишь, как пахлеваны[3] связали по рукам и ногам Давида Сасунского? — Мальчик кивнул, в глазах его зажегся невольный интерес. — Сейчас мы с Суреном тоже тебя привяжем к дереву, на всю ночь…

— Вай, ты хочешь привязать его к дереву? На всю ночь?.. Да ведь страшно же будет ему тут, в лесу! — прервал брата Сурен.

— Ничего, не будет. Он родился смелым и бесстрашным, как Давид Сасунский, правда? — Мальчик радостно кивнул, следя, как Сурен и Армен привязывают его к дубу. Он и не думал сопротивляться, наоборот, — обрадовался, что потеря ножа оборачивается для него игрой в любимого народного героя. — Постоишь тут, привязанный всю ночь к дереву, и вспомнишь, куда ты подевал мой ножик. А утром, когда мы придем за тобой, скажешь нам. Хорошо?

— Ага, — робко улыбнулся Давид.

— А может, не стоит, а, Армен? — поднял на брата глаза Сурен. Ему явно не по душе была вся эта затея.

— А тебя не спрашивают. Пошли, а то становится поздно. Ну, пока, Давид Сасунский.

— Пока… — растерянно сказал Давид. В его глазах появилось нечто похожее на страх: будто теперь, сию минуту до него дошел смысл всего происходящего…

День уже начал клониться к вечеру, когда братья, в последний раз оглянувшись на привязанного к дереву Давида, пустились с корзинками в путь. Но едва они свернули с тропинки на проселочную дорогу, как услышали его голос:

— Э-эй! Су-рен! А-ар-мен! Раз-вяжи-ите меня!

— Так я и знал, — улыбаясь, сказал Сурен и побежал вверх по тропинке, чтобы отвязать плачущего мальчишку: ветер до них донес испуганный рев Давида.

— Постой! — Армен схватил брата за руку. — Ничего с ним не случится. Поплачет-поплачет и успокоится. Но зато это его отучит увязываться за нами.

— Но…

Сурен привык подчиняться старшему брату, и Армену легко удалось уговорить его.

Сумерки уже сгущались, когда братья вернулись домой.

— Вай, как много ежевики насобирали! Молодцы, можно сварить и варенье, — обрадовалась мать. — А теперь умойтесь и садитесь ужинать, отец придет сегодня позже. Не будем его ждать.

Ребята так проголодались, что, забыв обо всем на свете, набросились на еду. Но тут дверь веранды отворилась, и вошла тетя Аревик, мать Давида. Лицо у нее было очень встревоженное. Сурен чуть хлебом не подавился, увидев ее.

— Угощайся ягодами, Аревик, — сказала соседке мать.

— Не до угощения мне, Вартуш, — ответила та. — Ребята, вы не видели нашего Давида?

— Нет, — ответил Армен и уткнулся в тарелку.

Сурен, перестав жевать, вопросительно глядел на брата, стараясь поймать его взгляд.

— Мы ходили за ежевикой, нас целый день не было дома, — наконец сказал Армен.

— Вся извелась от тревоги, — вздохнула тетя Аревик. — Пойду его искать… Ума не приложу, куда он запропастился. И собаки его что-то нигде не видно. Как сквозь землю провалилась… — И женщина направилась к дверям.

Вартуш сочувственно проводила соседку взглядом.

— Слушай, Армен, давай сходим за Давидом, — улучив момент, когда мать вышла во двор, сказал Сурен.

— Нет, не пойдем. Пусть проведет там ночь. Будет ему наука — как терять чужие ножи.

— А вдруг на него нападут волки?

— Не болтай глупостей. Волки давно перевелись в наших краях. Завтра, — сказал Армен, сладко потягиваясь и зевая, — с утра пораньше отправимся за ним. А теперь спать, спать…

— Но ведь он пожалуется взрослым, — размышлял вслух Сурен, — скажет, что это мы привязали его на всю ночь к дереву.

— Тогда мы объясним, что играли в Давида Сасунского. Дурачок ведь сам дал себя связать, разве нет? И вообще, не приставай больше ко мне со своими глупыми разговорами.

Был теплый вечер, и мать постелила мальчикам на веранде. В широко распахнутые окна вливался аромат цветущих роз. Армен сразу же заснул, а Сурен еще долго прислушивался к голосу тети Аревик, искавшей сына по всему поселку: «Э-э-э-эй! Давид! Э-э-эй, Давид!»

— Армен, Армен… — прошептал в темноте Сурен. — Уже спишь? Неужели смог уснуть?.. — недоуменно прошептал он.

Сурен крепко зажмурил глаза, пытаясь тоже уснуть. Напрасно. В его воображении одно видение мгновенно сменялось другим: вот Давид, одинокий и охваченный жутким страхом, стоит, привязанный к дереву… Вот уже к нему подбираются, лязгая зубами, волки… вот он, онемевший от ужаса, смотрит на их оскаленные пасти, на поблескивающие при лунном свете волчьи глаза. Сурен вдруг почувствовал под ложечкой холодную пустоту, а колени стали ватными, — точно такое же чувство он испытал, когда однажды заглянул в горах в глубокое ущелье. Снова и снова ему представляется Давид, одинокий и брошенный ими в ущелье, и снова волки, и снова… Сурен крутился в постели с боку на бок: вай, скоро наступит утро?.. Но наконец, измученный кошмарами, неожиданно для себя погрузился в тревожный сон.

Среди ночи Сурен вдруг проснулся и с криком: «Волки, волки напали на Давида!» — выскочил в одних трусах и майке во двор и бросился к соседям. Следом за ним, разбуженный криками брата, побежал Армен, но, не посмев войти, остановился у порога, потому что увидел в комнате тетю Аревик, ломающую в горе руки, и множество женщин. Там была и его мать.

— Вай, что ты говоришь, Сурик-джан? Да ты просто это со сна! — сказала мать Армена и Сурена, вскочив со стула. Она тоже вместе с другими соседками всю ночь утешала обезумевшую от горя мать Давида. — Бог мой, да у тебя жар, сынок, лихорадка! — воскликнула Вартуш, пощупав лоб сына.

— Вай, дом мой обрушился! — заголосила тетя Аревик. — Да что вы стоите? Чего ждете?! Скорей на помощь моему мальчику!

Она подбежала, схватила за плечи плачущего Сурена и стала трясти его изо всех сил.

— Так это вы его повели в лес? Вы его бросили там? Сейчас же веди нас туда! Сейчас же, слышишь!..

— Он… Мы его привязали к дереву. Армен… — сбивчиво пролепетал Сурен, дрожа всем телом.

Но в эту минуту в комнату вошел отец Давида в окружении других мужчин. Вид у них был мрачный, потому что поиски мальчика не увенчались успехом. Вслед за ними тихо вошел Армен и стал у порога.

— Левон! Скорей, Давид в лесу! — вскричала при виде мужа тетя Аревик. — Эти негодники Армен и Сурен привязали его к дереву! Идемте скорей!

Отцу Армена стало стыдно за своего сына. Он подошел к нему и дал увесистый подзатыльник. Заметив, что все посмотрели на него с осуждением, мальчишка, покраснев, испуганно уставился в пол.

— Ладно, оставь его, — глухо проговорил отец Давида.

— А теперь, паршивец, веди нас к Давиду, — приказал Армену отец.

За горами уже стало розоветь, тонкой прозрачной пеленой стелился над холмами и долиной утренний туман, когда родители Давида, Армен, его отец, еще несколько соседей и родственников быстро зашагали по проселочной дороге, ведущей к Лысым горам. Армен шел позади всех.

— Смотрите, во-он кто-то идет по дороге! — вдруг заметил отец Давида.

И тут все увидели вдали в утренней дымке одинокую фигурку, идущую навстречу им.

— Смотрите, и собака рядом! — крикнул кто-то. — Да ведь это Давид идет! Клянусь чем хотите, это Давид со своей собакой.

— Это Давид, мой мальчик! — вскричала, задыхаясь от бега, тетя Аревик. — Вай, да буду я твоей жертвой, сынок! Жив, жив и невредим…

Спустя несколько минут она крепко обнимала Давида, взъерошенного, с осунувшимся лицом и оторванным рукавом, но счастливого. Рядом прыгал от радости пес Санасар.

— Мама, мама! — говорил Давид, уклоняясь от поцелуев. — Помнишь, как злые пахлеваны Аслан и Какан связали по рукам и ногам Давида Сасунского и бросили в горах? Помнишь, как он разорвал веревки и освободился, помнишь? Я тоже, как Давид Сасунский, освободился из плена. И знаешь, кто мне помог разорвать веревки? Санасар! Он зубами дергал, дергал за веревку, а я поднатужился — и разорвал ее. Честное слово, не веришь? Спроси Армена и Сурена. Смотри, смотри: даже следы веревок остались на руках! И ни капельки, ни капельки не боялся, честное слово! А все потому, что со мной был мой верный Санасар!


Сурен в тот же день слег в жестокой лихорадке, и его увезли в больницу, потому что к вечеру поднялась высокая температура и он, не переставая, все время бредил, упоминая каких-то волков, Давида, дерево и еще о чем-то странном и непонятном.

После того как увезли брата, Армен весь вечер ходил по дому и по двору как неприкаянный, все у него валилось из рук, он едва дождался прихода матери.

— Мам, ну как Сурик? Лучше ему?

— Слава богу, лучше немного, заснул, — усталым голосом ответила мать. — Но он еще долго пролежит там. Врач сказал, что его надо серьезно лечить.

— А от чего же его будут лечить?

— От чего?.. — машинально повторила за Арменом мать. — От чего, говоришь? — И вдруг в упор посмотрела сыну в глаза: — А сам ты не догадываешься?..

Из цикла «Новый Давид»

Если бы автобус не остановился…

В это жаркое августовское утро, как только захлопнулась за матерью калитка, Давид лихорадочно стал собираться в дорогу. Он отрезал хлеба и овечьего сыра, налил в пол-литровую бутылку воды, сложил все это в холщовую сумку и, оставив на столе записку, в которой наскоро нацарапал: «Мама, я пошел в Ереван, вернусь только к вечеру», вышел из дому. За ним увязалась было его собака, но Давид загнал ее снова во двор и приказал:

— Ты останешься дома, Санасар. Понятно?

Пес, наклонив голову в знак покорности, глянул на мальчика умными, преданными глазами.

«Разве это справедливо, — размышлял мальчик, шагая по улице, — что я ни разу не видел памятника Давиду Сасунскому?» Он не видел памятника даже на картинке! Подумать только, родиться таким же сильным и бесстрашным, как Давид Сасунский, быть таким похожим — сколько раз мама сама говорила ему об этом! — на легендарного народного богатыря, носить его имя и ни разу в жизни не увидеть памятника, который много лет назад поставили герою в Ереване. Где же справедливость? Да и узнал он об этом памятнике недавно — всего лишь несколько дней тому назад. От мамы.

— Мама, а какой был из себя Давид Сасунский? — спросил однажды Давид свою мать, после того как она рассказала ему об одном из бесчисленных подвигов народного героя. — Как я хотел бы увидеть хотя бы его фотокарточку!

— Ишь чего захотел! — рассмеялась мать. — Тогда ведь фотографии и в помине не было. Но моя бабушка рассказывала, какой он был из себя: высокий, богатырского сложения. И знаешь, сынок, у него были точно такие же черные кудри и большие глаза, как у тебя. — Потом вдруг, словно вспомнив что-то очень важное, воскликнула: — Вай, совсем запамятовала! Надо же такое! Ведь в Ереване на привокзальной площади стоит памятник Давиду Сасунскому — он верхом на своем коне и с мечом в руке. Да, да, сынок, я видела сама этот памятник, когда ездила туда к тете Марго в гости. Ты его тоже обязательно увидишь. Отец часто ездит в Ереван по своим служебным делам, я попрошу его как-нибудь взять и тебя. Тогда ты своими глазами увидишь этот замечательный памятник — стоит посередине бассейна скала, а на этой скале верхом на вздыбленном коне Давид Сасунский с огромным мечом в руке.

И вчера утром, когда отец собирался в очередную командировку в Ереван, мать попросила:

— Левон, может, ты заберешь с собой и Давида, а?

— А зачем?

— Понимаешь, он ни разу не был в Ереване. Надо показать мальчику город, а главное — памятник Давиду Сасунскому. Он просто бредит им.

— Правда, папа, возьми и меня с собой. Ну, пожалуйста, прошу тебя, возьми меня с собой в Ереван!

— Нет, Давид-джан, не смогу. Дел у меня там по горло, и я буду очень и очень занят. Понимаешь, сынок, некогда мне будет показывать тебе город и его музеи. Мы поедем туда осенью, на октябрьские праздники. Я, мама и ты. И остановимся у тети Марго, маминой сестры, что гостила у нас прошлым летом. Она уже давно ждет нас к себе в гости. А сейчас, сынок, мне будет очень неудобно: я ведь буду жить в гостинице вместе со своим сослуживцем. Да и еду я туда всего на два дня.

И несмотря на просьбы Давида и его матери, отец уехал вчера в Ереван без него… «Раз так, — решил втихомолку Давид, — я сам, один отправлюсь в Ереван. Я знаю туда дорогу. Пешком дойду туда». Он слышал, взрослые часто при нем говорили, что до Еревана рукой подать.

Давид вышел за пределы поселка. Солнце стояло уже высоко над горами. Оно было белое-белое, даже глазам стало больно смотреть на него. И ни единого облачка на небе. «Значит, день будет жаркий», — решил Давид. Он порадовался, что надел серую полотняную кепчонку.

Тут, в низине, главная асфальтированная дорога, что проложена посередине поселка, выбегает в долину, затем раздваивается. У самой развилки дорог он увидел невысокий столб с дорожными указателями. Но и без этих голубых стрелок он знал, что, которая пошире, ведет к Еревану. Давид посмотрел в сторону поселка, прислушался, однако он ушел достаточно далеко, и сюда никакие звуки из поселка не доносились. Как ни напрягай слух, ничего не услышишь. Даже лая собак. В неподвижном знойном воздухе стоял неумолчный звон кузнечиков и разных других насекомых.

Внезапно из гущи высокой, иссохшей добела придорожной травы выпорхнула какая-то серая птица и исчезла высоко в синеве неба. От неожиданности Давид шарахнулся в сторону. Он потянул носом — пахло сухим чабрецом, чем-то еще приятным — и снова посмотрел на видневшиеся вдали крыши домов, прятавшихся от зноя в густой зелени фруктовых садов. «Если мама и хватится меня, то лишь к вечеру, конечно, когда вернется с птицефермы», — подумал он и быстро зашагал по асфальту.

Едва он подумал об этом, как услышал шум приближающейся со стороны поселка машины. Неужели его уже хватились? Он кубарем скатился в придорожный ров, спрятался в высокой и пыльной, пахнувшей сеном траве. Но машина не останавливаясь промчалась мимо. Пронесло! Давид встал, с облегчением вздохнул и поглядел машине вслед.

Легко сказать — пойти пешком в Ереван. Не так-то это просто оказалось на деле. Вот уже два часа он шагает по такой жаре, а дороге все нет конца. Сверху нещадно палит солнце, а внизу, под ногами, раскаленный асфальт. Изредка мимо проносятся грузовики и переполненные пассажирами рейсовые автобусы. Но хоть бы одна машина остановилась! Правда, он ни разу и не догадался поднять руку.

Зной усилился. Давид облизал сухие губы и оглядел из-под руки местность. Кругом, насколько хватало глаз, зеленели виноградники. Горы уже синели где-то далеко позади. Справа и слева от дороги, под прямым углом к ней тянулись ряды виноградных лоз.

Внезапно Давид почувствовал страшную жажду. Он достал из сумки бутылку с водой и сделал несколько жадных глотков. Вода оказалась теплая-теплая. Противно стало пить. Он отер рукавом пот с лица… Может, поесть? Но только не тут на солнцепеке. И он перепрыгнул через ров, заросший чертополохом и всякими другими сорняками.

Тут, в тени виноградных лоз, обвивавших бетонные столбы, веяло приятной прохладой. Из гущи виноградных листьев аппетитно выглядывали крутые гроздья черного винограда, подернутого тончайшей жемчужной пылью. И вдруг ему очень захотелось винограда с сыром и хлебом.

Не успел он доесть хлеб с сыром и виноградом, как вдруг где-то справа от него послышался громкий, заливистый лай собаки. Через несколько минут из-за гущи спутанных виноградных лоз выскочил огромный волкодав и кинулся к нему. Сердце у мальчика неистово забилось от страха, но он не растерялся: схватил с земли камень и бросил в собаку. Он понял, что попал в нее, так как волкодав, дико взвизгнув от боли, исчез в винограднике так же неожиданно, как и появился. Давид тревожно оглянулся, пытаясь унять бешено стучавшее сердце. Однако через пять минут снова раздался лай, и уже не одной собаки, а целой своры. Давиду стало страшно, но он лихорадочно стал искать глазами: чем бы защититься? У самой обочины дороги лежал большой, увесистый камень. Он перепрыгнул через ров и обеими руками поднял кусок гранита.

Лай приближался все ближе и ближе, и вот уже свора собак, скалясь, окружила Давида. Он обеими руками высоко поднял камень и, держа его наготове, всякий раз, когда к нему подступал близко какой-нибудь из разъяренных псов, замахивался им, делая вид, что вот-вот бросит в него.

— Эй! Кто там залез в виноградник? — услышал Давид голос приближающегося сторожа. — Вылезай скорей, не то собаки разорвут на части!

В это же самое время по дороге мимо него проехал автобус, но Давид даже не оглянулся. Он только успевал отпугивать камнем то одну собаку, то другую. Краем глаза Давид заметил, что автобус, отъехав метров десять, остановился. Из него выскочил высокий человек. «Наверное, водитель», — успел подумать Давид. С ломиком в руке он бежал на помощь к мальчику. Вслед за высоким человеком из автобуса вышли несколько пассажиров, все они бежали к Давиду, на ходу поднимая с земли камни.

— Беги к автобусу, мальчик! — крикнул высокий, подбежав к Давиду. — Беги скорее к автобусу! Я с ними справлюсь!

Давид бросился бежать, однако, отбежав несколько метров, остановился, тяжело дыша. Оглянулся назад на высокого. Тот, замахиваясь ломиком, отгонял от себя собак. Мальчик, словно загипнотизированный, смотрел на высокого — страшно было подумать, что было бы с ним, если бы автобус не остановился… Только теперь он понял, что одному было бы не справиться.

— Беги сюда, мальчик, сюда! — кричали сгрудившиеся у автобуса остальные пассажиры.

— Эй! — крикнул появившийся сторож. — Не трогайте собак! Не трогайте совхозных собак! Я их сам уйму!

И сторож стал окриками и палкой отгонять собак, а те, услышав голос своего хозяина, начали успокаиваться и одна за другой исчезли в винограднике. Через несколько минут, что-то недовольно бурча под нос, ушел и сам сторож.

Ни за что ни про что

Воскресный день начался для Давида чудесно: солнце весело купалось в прозрачных облаках, в неистовом восторге заливались над головой птицы на деревьях, а на столе его ждали любимая жареная картошка и яичница.

В это утро завтракали в саду всей семьей, что случалось не так уж часто: по утрам родители вечно спешили на работу. После завтрака мама пошла в дом, достала из шкафа новенький костюм, недавно привезенный отцом из города, слегка отутюжила его и протянула Давиду:

— Надень-ка свой новый костюм. Но прежде почисти ботинки да умойся как следует по пояс.

Давид удивленно взглянул на мать: что это вдруг? Ведь костюм был куплен для особых случаев.

— Сегодня мы идем к тете Соне в гости. Она пригласила нас на шашлык, — пояснила мать.

Давид страшно обрадовался: во-первых, он очень любил бывать в гостях у тети Сони, где его ждала тьма-тьмущая двоюродных братьев и сестер (сам-то у матери он был один); во-вторых, сегодня наконец он пощеголяет в новом костюме цвета хаки, с погончиками на плечах и нагрудными карманами, который удивительно напоминал военную форму, что была на отце Шагена, когда тот приехал прошлой осенью из армии в отпуск.

Тщательно умывшись и причесав свои вихры, Давид надел новый костюм, начищенные до блеска ботинки и, так как родители еще не были готовы — отец дочитывал утренние газеты, а мать доглаживала свое платье, — побежал на улицу: уж очень ему не терпелось похвастать перед мальчишками новым костюмом военного покроя.

— Давид! Не уходи далеко — через полчаса мы отправляемся к тете Соне! — вдогонку крикнула ему мать.

— Да, да — далеко не уходи! — попросил и отец, на миг оторвавшись от газеты.

— Хорошо!

Давид, радостный и возбужденный, выскочил на улицу. Но — увы! — на улице не оказалось ни души. Не перед кем было покрасоваться в костюме, похожем на военную форму, если, конечно, не считать одной-единственной белой курицы, усердно возившейся в земле посередине дороги. Заметив Давида, она замерла на секунду, с оскорбительным равнодушием рассматривая мальчика своим оранжевым глазом, потом принялась вновь деловито копать яму в земле.

Давид снова оглядел безлюдную улицу и вдруг… упал духом. «Куда подевались все соседские мальчишки?» — подумал он. Да и вообще, какой прок в том, что он, подобно своему великому тезке Давиду Сасунскому, всегда готов к славным делам и подвигам? Что он полон сил и желания помогать слабым и обездоленным? А где взять-то этих слабых и обездоленных? И Давид уныло поглядел на белую курицу, не обращавшую теперь на него ни малейшего внимания.

И вдруг, словно в ответ на его мысли, судьба сама послала ему слабое, беззащитное существо, которое, конечно же, нуждалось в его помощи, — достаточно было одного лишь взгляда, чтобы убедиться в этом: из-за угла, со стороны базара, появилась дряхлая-дряхлая старушка в армянском национальном костюме. На вид лет сто, не меньше. В правой руке у нее была суковатая палка, на которую она опиралась при ходьбе, левую оттягивала большая плетеная корзина, доверху наполненная яблоками и грушами. Согнувшись в три погибели под тяжестью своей ноши, старушка еле-еле волочила ноги. Заметив ее, Давид сорвался с места и стремглав помчался к ней.

— Бабушка, — сказал он, ухватившись за корзину, — дайте я вам помогу донести!

— Не тронь, негодный мальчишка, не тронь! — завопила неожиданно на всю улицу старушка, не выпуская корзины из костлявой руки. — Не тронь, я тебе говорю, не тронь! — продолжала она истошно визжать. И вдруг… хвать Давида по спине своей палкой. На какой-то миг в глазах мальчика потемнело от боли, однако не такой он был человек, чтобы отступить от задуманного. К тому же он искренне верил в свое высокое предназначение на земле.

— Да я помочь вам хочу, помочь! — сказал он, стараясь вырвать у нее корзину.

— Эй, люди! На по-омо-щь! — завопила старушка точно резаная.

И тут, откуда ни возьмись, словно из-под земли, рядом со старухой возник долговязый мальчишка лет двенадцати-тринадцати — еще один защитник слабых и обездоленных.

— Я те дам обижать глухую старуху! — заорал он вдруг и так двинул Давида в челюсть, что у того снова потемнело в глазах. — Я те дам обижать мою соседку!

На какую-то долю секунды Давид ошарашенно вытаращил на долговязого глаза, но, несмотря на явное неравенство сил, бесстрашно бросился на своего обидчика, и через минуту, сцепившись, мальчишки покатились по пыльной земле, изо всех сил дубася друг дружку.

— Ладно, Мартун-джан, оставь его, негодника! — прошамкала глухая старуха, пытаясь разнять мальчишек. — Он больше не будет хулиганить — хватит!

Противник был старше и, естественно, сильнее Давида, и поэтому через несколько минут он уложил Давида на обе лопатки. Усевшись верхом на мальчике, долговязый спросил:

— Ну, будешь еще обижать мою соседку? Будешь?

— Никто и не думал ее обижать, — буркнул Давид, шмыгнув носом.

— Ага, ври побольше. — И, отвесив последний тумак, долговязый отпустил Давида.

— Спасибо, Мартун-джан, спасибо, — поблагодарила старуха. — Защитил меня. А ты, часом, не домой, сынок? — Долговязый кивнул. — Тогда помоги мне донести корзину. Уж больно тяжела.

— Хорошо, Марьям-нани. — И, собрав рассыпанные по земле груши и яблоки, долговязый взял корзину в руки и зашагал рядом со старухой.

Когда они отошли прочь, слезы обиды, злости и стыда навернулись на глаза Давида, но так как он никогда не забывал, что носит славное имя легендарного Давида Сасунского, то не дал им покатиться по щекам. Отряхнув пыль с одежды, он потер ушибленные места, оглянулся вокруг: не видел ли кто? К счастью, единственным свидетелем его позора оказалась белая курица, которая в эту минуту стояла, неподвижно уставившись на Давида. Вдруг ему показалось, что в глубине ее оранжевого глаза вспыхнули, заплясали веселые искорки.

— Кыш! — топнул он на нее сердито. — Кыш! Нечего тебе глазеть на меня!

Курица испуганно взмахнула крыльями, отлетела далеко в сторону и с безопасного расстояния глянула на мальчика своим круглым глазом, теперь уже с нескрываемой насмешкой.

Когда Давид, толкнув калитку, вошел во двор, отец его еще сидел за столом, читал газету. Опустив ее, он с изумлением посмотрел на приближающегося к нему сына.

— Вай, где ты так вывалялся?! Да ты посмотри, во что ты превратил свой новый костюм! Где ты его так замызгал, а?

Давид шмыгнул носом и виновато опустил голову, придерживая рукой оторванный нагрудный карман.

— Подрался? — с обманчивым спокойствием спросил отец и встал с места. — С кем?.. С кем, я тебя спрашиваю?

То ли от стыда, то ли по какой-то другой причине Давид, набычившись, упрямо молчал. И поскольку у его отца никогда не хватало ни времени, ни терпения на то, чтобы вызвать сына на откровенный разговор, он попросту подошел к сыну и, схватив за левое ухо привычным движением (тем самым, каким он вечером заводит будильник), несколько раз крутанул его. Ухо Давида мгновенно покраснело, повисло свеклой у левой щеки, а от сильной боли у него в третий раз за последние полчаса потемнело в глазах, но и тут — по причине уже известной — он не проронил ни слезинки.

— Аревик! — крикнул отец Давида. — Аревик, выйди-ка из дому!

Мать вышла во двор, нарядная и аккуратно причесанная, готовая идти в гости.

— Вот, полюбуйся на своего красавца. Погляди, во что он превратил новый костюм.

Мать, увидев Давида, испуганно ахнув всплеснула руками:

— Вай, боже мой! Кто это тебя так?!

И взгляд ее сначала задержался на пыльных, всклокоченных волосах и распухшей губе сына, потом, скользнув по измятому, с оторванными погончиками и карманом костюму, с изумлением остановился на грязных исцарапанных ботинках.

— Кто… тебя так? — растерянно повторила она, вновь подняв глаза на сына.

Давид опустил голову и утер рукавом нос. Он терпеть не мог, когда его жалели, именно в такие минуты ему больше всего хотелось реветь.

— Как же, расскажет он тебе! Он же упрям, как ишак! — сказал отец и, махнув на Давида рукой, снова уткнулся в газету.

— Ладно, потом разберемся. А теперь пошли переодеваться, не то опоздаем в гости, — сказала мать и, взяв мальчика за руку, повела в дом.

И поскольку у Аревик всегда хватало времени и терпения на сына, то спустя пять минут Давид выложил матери все, что приключилось с ним в это воскресное утро.

— Представляешь, мам! Три раза получил взбучку! И все три раза — ни за что ни про что! — со слезами в голосе воскликнул он в конце своего рассказа.

Тупица


Возвращаясь из школы домой, Давид вдруг заметил Волчка, сиротливо сидевшего у ворот Армена и Сурена. Он подошел к собаке, почесал ей за ушами и ласково заговорил. Волчок, благодарно виляя хвостом, радостно закружился вокруг мальчика.

Это была охотничья лайка, которая принадлежала Руслановым, приехавшим со своими двумя сыновьями в гости к Петросянам — соседям Давида. Накануне отъезда Руслановых Волчок внезапно тяжело заболел, и хозяева вынуждены были на собственной машине вернуться в Ленинград без него. Они не могли отсрочить свой отъезд, поскольку не хотели, чтобы Олег и Юра опоздали к началу школьных занятий. Но и отправиться в такой далекий путь с больной собакой они не решились: это было рискованно. Выход из затруднительного положения нашел отец Армена и Сурена, дядя Арташес.

«Слушай, Петя-джан, — сказал он на ломаном русском языке своему гостю, — оставь Волчока у нас. Я позову ветеринара, и он будет лечить. Не беспокойся, мальчики будут хорошо за ним посмотреть. А зимой, во время зимних каникул, когда я приеду к вам вместе с Арменом и Суреном в гости, мы привезем и вашего Волчока. Хорошо?»

Спустя две недели Волчок с помощью местного ветеринара был уже на ногах, но очень скучал по своим хозяевам. Он жалобно поскуливал, мало ел, а иногда часами напролет неподвижно лежал под деревом, уставясь прямо перед собой.

Вообще-то это был пес как пес, и, если бы не Сурен, никто никогда и не догадался бы, что Волчок глупая собака. Как-то Сурен предложил устроить соревнование между Волчком и Санасаром, собакой Давида. Санасар выполнил все команды Давида, а Волчок не понял ни одной — даже элементарных «Лежать!», «Встать!» и «Фу!». Он недоуменно смотрел в глаза Сурену и, силясь понять, что ему говорят, поднимал то одно ухо, то другое или же наклонял голову набок, однако так до него и не дошло, что же от него хотят мальчики. Стоял дурак дураком и тупо глядел на них своими грустными глазами.

После этого случая Армен и Сурен стали презирать Волчка за его глупость, почти не обращали на него внимания и даже прозвали беднягу Дмбо, что по-армянски означает «тупица». Кормить они его кормили, а вот играть — не играли. Иногда Давиду казалось, что Волчок страдает от одиночества, от пренебрежительного отношения своих временных хозяев, и мальчик его часто ласкал.

Вот и сейчас Давид наклонился, погладил одиноко сидевшего у забора Волчка, потом толкнул калитку соседей, чтобы впустить пса к ним во двор, но она оказалась заперта изнутри.

— А что, их нет дома?

Волчок поднял острую морду к Давиду, растерянно захлопал глазами, мучительно пытаясь понять мальчика, но, разумеется, по своему обыкновению, ничего не понял.

— Ах ты глупыш, глупыш. — И Давид снова ласково потрепал Волчка по голове. Потом, приподнявшись на носки, он крикнул через ограду во двор: — Сурен! Армен!

Но во дворе никого не было видно. «Наверное, еще не пришли из школы, — подумал Давид. — И бабка их, как всегда, заперлась и отдыхает на своей тахте».

— Видать, их нет дома, — проговорил Давид и посмотрел на поднятую к нему морду пса. — Ах ты, бедолага… Ничего-то ты не понимаешь, ничего-то ты не соображаешь… Небось трудно тебе приходится в жизни, да? — Волчок наклонил голову. — Ладно, пошли ко мне в гости. — Давид выпрямился, поманил собаку рукой. На этот раз Волчок понял мальчика, покорно последовал за ним.

Едва Давид открыл калитку, как Санасар с радостным лаем бросился к нему, стараясь лизнуть своего маленького хозяина в лицо или же хотя бы потереться о его ноги.

— А у нас сегодня гость, — сказал Давид, показывая рукой на Волчка.

Санасар, словно поняв слова своего хозяина, подошел к стоящему поодаль Волчку, вытянул морду, добродушно обнюхал того. Волчок в ответ завилял хвостом.

Оставив собак во дворе, Давид вошел в дом, поел, потом вынес кое-что поесть и псам. Наигравшись с ними вволю, Давид взял в руки книжку, которую учительница русского языка велела прочитать дома вслух. Начало она прочитала вслух в классе сама, а конец рассказа велела дочитать дома. «Интересно, нашелся мальчик, которого отряд потерял в лесу?» — подумал Давид и открыл книжку на нужной странице.

— «Но тут вожатый, — громко начал читать Давид, стараясь произносить русские слова без армянского акцента, — заметив, что ребята разбрелись по лесу, забеспокоился. „Надо собрать их вместе, — подумал он, — а то неровен час, еще кто-нибудь может заблудиться в лесу“. „Ко мне, ребята, сюда! — крикнул вожатый. — Ко мне!..“». И…

Давид прервал чтение, он поднял голову: к нему со всех ног мчался Волчок. Пес, взметнув облако пыли, остановился перед ним с таким видом, словно ожидал следующей команды: уши торчком, в глазах напряженное внимание. С секунду Давид удивленно смотрел на собаку — и вдруг догадался. Решив проверить свою догадку, Давид отложил книгу, встал.

— Лежать, Волчок! — скомандовал он на русском языке. Волчок лег на землю.

— Встать!

Волчок послушно вскочил на ноги. Санасар стоял рядом и удивленно таращился на своего хозяина: он ничего не понимал, для его слуха, наверное, команды на русском языке звучали такой же тарабарщиной, какой звучали для Волчка команды на армянском.

— Сурен! Армен! Идите-ка сюда! — подбежал Давид к ограде, как только услышал из соседнего двора голоса вернувшихся братьев. Мальчики подошли близко к забору.

— Что ты орешь как резаный? Пожар, что ли? — спросил Армен.

— Волчок не Дмбо, не тупица! — захлебываясь словами, взволнованно сказал Давид. — Он просто-напросто не знает армянского языка!

Братья смотрели на Давида недоверчиво.

— Разве собаки знают языки? — спросил Сурен.

— Не верите? Сейчас увидите сами. — Давид стал подавать команды Волчку по-русски, и пес четко выполнил все команды.

Братья изумленно уставились на Давида.

— Вай, а откуда ж ты узнал, что Волчок понимает только русский?

— Случайно, — ответил Давид и тут же рассказал им, каким образом он обнаружил, что Волчок вовсе не тупица, а просто-напросто не знает армянского языка.

Урваканы

История, с которой все началось


День был жаркий, и Давид с Шагеном решили пойти на речку, что огибает поселок Саришен с западной стороны. Чуть повыше того места, где две женщины чистили щетками ковры, мальчишки нашли небольшую, но довольно глубокую заводь, скинули с себя одежду и в одних трусах бултыхнулись в прохладную воду. Они с наслаждением начали плескаться, обдавая друг друга потоками холодной воды.

— А ну, сейчас же вылезайте из воды! — вдруг крикнула им одна из женщин — та, что помоложе. — Вы что, не видите, что мы чистим ковры? Всю воду замутили! Идите купаться во-он туда! — И она показала рукой в ту сторону, где речка, размыв берега, разлилась так широко, что вода там лишь скрыла бы козе копыта.

— А там очень мелко! — прокричал в ответ Шаген. — И вода мыльная от ваших ковров!

— Ну тогда подождите, сейчас прополощем ковры — и уж купайтесь себе где хотите!

Мальчишки нехотя вылезли из воды и растянулись на траве под горячими солнечными лучами, недалеко от женщин. Те снова принялись полоскать свои ковры.

— Вай, как поясница разболелась, — сказала старуха, с трудом разгибая спину. — В прежние-то годы, когда была помоложе, бывало, весь день, с утра до вечера стираешь на речке, и ничего, а тут один ковер и то не могу дочистить…

— А ты, тетушка Гоар, передохни, я сейчас прополощу свой, а потом и за твой ковер примусь, — сказала молодая женщина старухе.

Тетушка Гоар уселась на камень недалеко от Давида и Шатена, провела мокрой рукой по усталому потному лицу.

— Погляди-ка, Арус, — сказала она вдруг, посмотрев из-под руки на огромное инжировое дерево, ветви которого, низко свисая над речкой, почти лежали на полуразвалившейся каменной ограде, — как много инжиру в этом году у Сиран на дереве! Какой крупный, желтый… — И со вздохом добавила: — Вот ведь как несправедливо устроен мир: у такой одинокой, больной старухи, как я, вдруг ни с того ни с сего высыхает дерево, а у Сиран, дом которой полон всякого добра, детей и внуков, инжировое дерево с каждым годом растет все выше и выше… и все больше и больше плодоносит… — Она вздохнула. — А ведь в один год сажали, да и земля такая же… Рядом ведь живем.

— А разве она не угощает тебя инжиром? — спросила Арус, с шумом бросив на плоский прибрежный камень вчетверо сложенный мокрый ковер, чтобы с него стекла вода. — Вы же соседи.

Мальчишки, закрыв глаза от бьющего в лицо яркого солнца, лежали на траве и прислушивались к неторопливой беседе женщин. Ребята уже давно обсохли, но жара их разморила, и у них пропала всякая охота двигаться.

— Да что ты, Арус-джан! Даже внукам своим она запрещает рвать инжир. Она варит варенье, сушит, а остальные ягоды продает на базаре. — Тетушка Гоар снова поглядела на ветки, усыпанные спелым инжиром. Давид заметил, как она проглотила слюну, и ему вдруг тоже ужасно захотелось инжиру. — Уже три года не ем инжира. С тех пор как высохло мое дерево. А если бы ты знала, Арус, как я его люблю!

— А ты, тетушка Гоар, сходила бы на базар, да и купила бы. Много ль тебе надо?

— Да разве купишь на пенсионные деньги чего-нибудь на базаре? Нынче так все дорого, что туда и не подступиться.

Тетушка Гоар со вздохом встала с места и подошла к ковру, с которого вся вода уже стекла.

— Мальчики, теперь мутите воду сколько душе угодно, — сказала Арус и взвалила себе на плечо чистый ковер.

И женщины, громко беседуя, ушли.

— А знаешь, Шаген, — задумчиво начал Давид, проводив взглядом тетушку Гоар и Арус, — мама мне рассказывала, что Давид Сасунский когда видел, что у кого-то было много добра, а у других ничего, он всегда отнимал у богатого это добро и делил поровну между бедняками… И вообще он был очень справедливый человек.

Давид приподнялся на локте, поглядел на свисавшие над водой тяжелые ветви инжира, будто любовавшиеся собственным отражением в воде. Потом перевел взгляд на высохшее инжировое дерево тетушки Гоар, которое словно в немой мольбе воздело к небу темные голые ветви. Шаген сразу понял, что Давид, неистощимый на всякого рода выдумки, затевает что-то интересное. Недаром же мальчишки его прозвали Давидом Сасунским.

— Будь Давид Сасунский сейчас жив, наверняка он отнял бы у бабки Сиран часть ее инжира и раздал бы тем, у кого нет во дворе инжирового дерева, — лукаво улыбаясь, продолжал Давид. — Чтоб все могли поесть, правда?

Шаген хотел что-то ему ответить, но вдруг, осекшись на полуслове, вскочил на ноги и воскликнул:

— Понял! Мы это сделаем сами, да?

— Вот именно. Давай отнимем у этой жадины, старухи Сиран, инжир и отдадим тетке Гоар.

— Но ведь Сиран глаз не спускает с дерева, пока не поспевает инжир, все время торчит у себя во дворе, никуда не уходит. Весь поселок об этом знает, — высказал свои сомнения Шаген.

— А мы все-таки это сделаем. Обязательно, сегодня же, — твердо сказал Давид. И тут же с жаром стал излагать Шагену свой план.


Вечером, часов около десяти, Давид, дождавшись, когда отец и мать ушли спать, оделся и побежал к Шагену. Тот уже ждал его у своих ворот. Вечер был теплый, облитый лунным светом.

— Взял во что рвать инжир? — тихо спросил Шаген. В темноте поблескивали лишь голубоватые белки его серых глаз.

— Ага, вот… сумку, — так же тихо ответил Давид. — А ты что взял?

— Я тоже взял мамину старую продуктовую сумку.

— Тогда пошли скорей…

Они побежали к реке. Поселок Саришен спал, лишь кое-где в окнах еще горели огни. К счастью, в окнах бабки Сиран уже не было света. Вскарабкаться на ограду, а с ограды на инжировое дерево было для мальчишек минутным делом. Стараясь не шуметь, они принялись наполнять сумки спелым инжиром.

— У меня уже полная сумка, — сказал вполголоса через некоторое время Давид.

— И у меня почти полная, — сказал Шаген невнятно — рот у него был набит инжиром.

— Ну тогда хватит, давай слезем.

Мальчишки спрыгнули с ограды на узенькую полоску берега и, сгибаясь под тяжестью собранного инжира, пошли к дому тетки Гоар. Видно, она легла спать: двор ее был погружен в темноту.

— Погоди тут, — прошептал Давид. — Я посмотрю…

Он поставил сумку на землю, а сам забрался за ограду. В темноте белела постель тетушки Гоар, которая имела обыкновение летом, в жаркую погоду, спать на широкой скамье под деревом.

— Подай сумку… — попросил Давид.

Шаген поднял сумку с инжиром. Давид взял ее и спрыгнул во двор. Прыгая, он задел ногой камень, тот со стуком упал на землю. Давид в замешательстве застыл на месте, с замиранием сердца прислушиваясь к храпу тетушки Гоар, но старуха, к счастью, спала крепко. Выждав минуту или две, Давид на цыпочках подошел к колченогому столу, стоявшему перед лавкой. Он осторожно высыпал почти половину инжира прямо на клеенку. Потом так же осторожно, чтобы не разбудить старуху, он побежал назад к ограде.

— Всё?.. — спросил Шаген, беря сумку с оставшимся инжиром. Он что-то жевал.

— Всё… — ответил Давид, спрыгнув с ограды на землю. — Да хватит тебе лопать инжир!

— А разве мы не съедим остальное?

— Да ты что? Раздадим тем, у кого нет во дворе инжирового дерева. Как сделал бы Давид Сасунский…

— Но то Давид Сасунский, а то мы, — разочарованно протянул Шаген.

Мальчишки пошли вверх по улице, поднимавшейся прямо от речки. Поравнявшись с домом Аси Тер-Терян, девочки из их класса, они остановились.

— По-моему, у них нет инжирового дерева, — сказал Шаген, — давай им дадим немного.

— Давай…

Они подошли к полуоткрытой калитке и заглянули во двор. Там никого не было, но в окнах еще горел свет.

— А куда высыпать? — прошептал Шаген.

Через весь двор была протянута веревка, на которой сушилось белье.

— Сейчас… — Давид снял с веревки полотенце, расстелил его на ступенях веранды. — Давай, сыпь сюда…

Выйдя на улицу, они осторожно прикрыли за собой калитку.

— У кого еще нет инжира? — спросил Давид.

— Не помню… — ответил Шаген.

— У Араика есть? По-моему, у них тоже нет.

— Ага, у них нет инжирового дерева.

Дом Араика стоял за домом бабки Сиран. Они вернулись к реке и берегом обошли дом Сиран с другой стороны. Калитка у Араика оказалась на запоре. Из живой изгороди, что тянулась вдоль берега речки, торчали колья, на которые были надеты крынки для просушки. Мальчики сняли одну из них, наполнили ее инжиром и, прикрыв большим листом лопуха, поставили у калитки.

— Ох и вкусный инжир, — проговорил Шаген с полным ртом. — Попробуй, Давид… — Проглотив, он снова бросил в рот крупную ягоду.

— Опять ешь? Мы ведь не для себя рвали! — сердито сказал Давид, осторожно ступая по узкому берегу речки.

— Но ведь и у нас с тобой во дворе нет инжирового дерева! — с жаром возразил Шаген.

— Ну и что?

— А то, что Давид Сасунский и сам бы поел инжира, если б у него во дворе не было инжирового дерева.

— Нет, он не стал бы есть, — упрямо повторил Давид, проглотив слюну. — Он для себя не стал бы отбирать у других…

— Ну, ты как хочешь, а я съем еще…

У дома деда Маркоса они опять остановились, и Давид высыпал весь инжир из своей сумки прямо на верх широкой каменной ограды. Пошли дальше. Шаген шел рядом и не переставая жевал инжир. Давид угрюмо молчал. Вдруг он круто остановился.

— Дай сюда! — буркнул он.

— Что? — спросил Шаген.

— Как что? Инжир, конечно, чего же еще!

— На, возьми, тут осталось еще немного, — смеясь сказал Шаген. — Давно бы так.


— Слушай, Левон, — сказала за ужином мать Давида, протягивая мужу тарелку. — Ночью кто-то обобрал инжировое дерево бабки Сиран. Говорят, сегодня чуть свет она уже ругала и проклинала всех на свете. Особенно досталось соседям…

Давид, низко опустив голову, с шумом принялся хлебать суп.

— А кто тебе рассказал об этом? — спросил отец.

— Сато Тер-Терян. Ты же знаешь, она работает вместе со мной на птицеферме, а живет по соседству с бабкой Сиран. Сегодня чуть свет ее разбудили старухины крики. Давид, не стучи ложкой, сынок, ешь спокойно, никто за тобой не гонится. Сиран, оказывается, как раз сегодня задумала собрать инжир и отнести на базар. Сегодня же воскресенье.

— Наверное, это сделали мальчишки, — сказал отец. — Но если разобраться, так ей и надо, этой скупой старухе.

— Но самое удивительное, — продолжала мать, — что Сато нашла утром у себя на веранде больше килограмма инжира. Давид, не ерзай, веди себя красиво за столом.

— Да, не иначе как кто-то решил проучить старуху за ее скупость, — заметил отец со смехом.

— Да ты погоди, это еще не все. Кто-то оделил ночью инжиром и других соседей. Инжир нашли у себя во дворе и тетушка Гоар, и Погосяны, и дед Маркос. Сперва они подумали, что старуха Сиран, вдруг раздобрившись, решила угостить всех своих соседей, потом, рассказывает Сато Тер-Терян, когда все услышали, как она проклинает ночных воров, поняли, что она и не думала угощать их инжиром.

— Да это же ясно, просто кто-то решил сыграть злую шутку над этой скупердяйкой Сиран, — сказал отец Давида и встал из-за стола. «Так ей и надо», — подумал Давид и тоже встал из-за стола.

История с дедом Маркосом

— Слушай, Давид, — сказал Шаген, когда через два дня они встретились, — я вчера с моим дедушкой был в сельпо и слышал, как дед Маркос сказал: «Все уже в поселке запаслись дровами на зиму, только у меня еще нет ни одного полена». Правда, Давид, это же несправедливо: у всех уже есть дрова, и только у деда Маркоса их нет?

— А почему же у него нет дров?

— Да оба его сына уехали жить в город, а у него самого очень болит спина, поэтому он и не может поехать в лес за дровами. Я слышал, как он жаловался моему деду. Они же дружат. Как ты думаешь, — сказал Шаген с жаром, — будь сейчас жив Давид Сасунский, допустил бы он такое — чтобы у всех были дрова, а у деда Маркоса ни одного полена?

— Ну что ты, конечно нет! — воскликнул Давид. — Он этого ни за что бы не допустил. — Потом, вдруг оживившись, предложил: — А давай возьмем по нескольку поленьев с каждого двора и снесем во двор деда Маркоса, а?

— Давай.

В тот же день, поздно вечером, Давид и Шаген посетили в поселке всех, кто не держал во дворе собак. Они не сделали исключения даже для себя. Полночи они не спали, перетаскивая со всего поселка поленья во двор деда Маркоса.

На следующий день мальчишки пошли в сельпо, где, как всегда, уже сидело на ступеньках несколько стариков. Там был и дед Маркос, который радостно рассказывал присутствующим:

— Ну так вот… встаю я, братцы, сегодня утром, выхожу во двор и вдруг вижу у калитки большую кучу дров. И дрова-то все сухие, полешки один к одному.

— Вай, Маркос-джан, неужели правду говоришь? — удивился самый древний из стариков.

— Кто же это мог привезти тебе дрова? — спросил другой. — Будто знали, что сам ты не можешь за ними поехать.

— Я вот тоже думаю, думаю и никак не придумаю, кто же это мог завезти мне дрова, — счастливо улыбаясь, сказал дед Маркос и погладил длинную бороду.

— Кто бы это ни был, дай бог ему долгих лет жизни! — сказала тетка Гоар, стоявшая с кульком сахара, купленным в сельпо. — Я тут недавно тоже нашла у себя во дворе инжир. И до сих пор не знаю, кто это угостил меня.

— Вай, неужели не догадались, что это урваканы спустились с гор? — воскликнула древняя старуха, вязавшая чулок.

Давид и Шаген украдкой переглянулись: они знали по рассказам стариков, что урваканы — это души умерших добрых людей. Они обитают на вершине высокой горы, у подножия которой находится саришенское кладбище. Старухи верят, что урваканы, приняв облик туч и облаков, день и ночь следят с вершины горы за жизнью в Саришене и часто наказывают дурных людей, насылая на их дома и сады град или молнии. Когда грохочет гром на окутанной тучами и облаками вершине горы, старухи говорят, что это сердятся урваканы, и, боясь их гнева, все поспешно закрывают двери и окна на запор.

Багратов осел

— Что новенького? — спросил Давид Шагена спустя несколько дней после операции с дровами. Ему уже не терпелось совершить какую-нибудь новую проделку.

— Ничего, — ответил Шаген. — А у тебя?

— У меня тоже никаких новостей.

— А давай сходим к сельпо. Там всегда много народу. Может, чего и услышим, — предложил Шаген.

В этот полуденный час у сельпо действительно было много людей. Мальчики пристроились на ступеньках крыльца. Недалеко на лавочке сидели два старика и, перебирая свои четки, беседовали. К одному из них подошел мужчина в кепке. Это был дядя Арташес, отец Армена и Сурена — мальчишек, что жили по соседству с Давидом.

— Дядя Баграт, одолжи мне на завтра своего осла.

— А зачем тебе? — Дед Баграт даже перестал перебирать четки.

— Да мне надо съездить в районную больницу навестить Сурена.

— А почему не на автобусе?

— Понимаешь, мне надо рано поехать и рано вернуться. Дел у меня много завтра в конторе, не могу надолго отлучиться, — объяснил дядя Арташес.

— Рад бы дать осла, но не могу, — сказал дед Баграт. — Мне самому надо завтра утром съездить на бахчу за арбузами и дынями.

— За дынями можно съездить и послезавтра. Никуда они не денутся.

— А мальчишки? Они ж каждый день наведываются на бахчу. Нет, брат, не обижайся, но осел нужен мне самому.

— Что ж… — грустно сказал отец Армена и Сурена. — Тогда мне придется встать часа в четыре утра и отправиться в больницу пешком. — И он, ссутулившись, пошел прочь от стариков.

Давид посмотрел вслед своему соседу и толкнул локтем Шагена. Тот поглядел на него вопросительно.

— Пошли, есть дело, — сказал Давид и встал с места.

— Какое дело? — спросил Шаген, когда они отошли в сторону.

— Надо во что бы то ни стало достать осла для отца Сурена.

— А как?

— Сейчас скажу как…


Поздно вечером, когда отец с матерью легли спать, Давид бесшумно вылез из постели и в чем был — в трусах и майке — выпрыгнул из окна веранды.

Шаген уже стоял и ждал его в условленном месте — у дома деда Баграта, того самого, который пожалел дать своего осла.

— Принес морковь? — тихо спросил Давид.

— Ага, — вполголоса ответил Шаген, — вот…

— Тогда пошли…

В доме ни огонька. Давид толкнул калитку, однако она оказалась запертой изнутри. Он просунул руку за штакетник и открыл крюк.

— Давай сюда морковку… — тихо сказал Давид, толкнув калитку. Шаген последовал за ним.

Они проскользнули во двор и стали осторожно пробираться к навесу, под которым был привязан осел. Животное мирно жевало сено из кормушки. Давид подошел к ослу, потрепал его длинные уши, потом протянул ему морковь. Осел сразу же обхватил морковь мягкими теплыми губами.

— Отвяжи его, — тихо сказал Давид Шагену.

Шаген отвязал осла и, держа за поводья, потянул в сторону калитки. Давид шагал рядом с ослом, держа следующую морковь перед самым его носом. Осел, словно загипнотизированный лакомством, послушно шел за Давидом.

Когда они подошли к дому Армена и Сурена, Давид скормил ослу всю оставшуюся морковь, толкнул калитку и пропустил вперед Шагена. Шаген прошел вперед, таща за собой осла.

Стараясь не шуметь, мальчишки привязали осла к тутовому дереву, бросили ему охапку сена и, на прощание приласкав его, вышли на улицу и тут же разошлись по своим домам.

Утром, едва продрав глаза, Давид выскочил из дому и бросился к ограде, отделявшей их двор от соседского: осла под тутовым деревом не оказалось.

После завтрака к Давиду явился Шаген. Больше часа приятели возились с Санасаром, собакой Давида, все время поглядывая на соседний двор. Около двенадцати часов мальчики увидели наконец на осле отца Сурена.

— Дядя Арташес! — крикнул Давид через ограду. — Вы съездили в больницу к Сурену?

— Да.

— Ну и как он там?

— Хорошо. Скоро вернется домой. Может, дней через пять. — Он снял поклажу с осла и поставил на крыльцо. — Хороший осел у Баграта, послушный.

— Значит, нашему мальчику уже лучше? — спросила мать Сурена, выйдя на крыльцо. — Ну слава богу… А где ты взял осла?

— Видно, Баграт поздно вечером привел его к нам во двор. И даже не стал меня будить, привязал к дереву и ушел. — Дядя Арташес погладил серого по спине. — Он, Баграт, только с виду кажется черствым, а на самом деле сердечный человек… Вай, что это вы гогочете? — спросил отец Сурена, повернувшись к Давиду и Шагену.

— Будешь есть? — спросила дядю Арташеса его жена.

— Нет, сначала отведу осла его хозяину, ну и поблагодарю за доброе дело, а оттуда побегу в контору, — ответил дядя Арташес и вышел, ведя осла под уздцы.

— Давай побежим тоже! — сказал Давид.

— Куда?

— Посмотрим на деда Баграта — какую он состроит гримасу, когда к нему придет дядя Арташес с ослом.

Мальчишки добрались до Багратова дома раньше, чем отец Сурена с ослом. Давид с Шагеном спрятались в кустах за забором и стали ждать.

Когда дядя Арташес вошел с ослом во двор к Баграту, тот на него посмотрел так, словно перед ним стоял урвакан.

— Это ж мой осел!.. — воскликнул он в изумлении, хлопнув себя по бедрам.

— Да, твой осел, — ответил отец Сурена. — В целости и невредимости. Я должен покаяться перед тобой, Баграт-джан. Я думал о тебе плохо… А ты, оказывается, добрейший человек. Надо же, сам привел ко мне осла, чтобы я мог съездить к больному сыну…

— Что-о?! Я?! — гулко стукнул себя в грудь Баграт. Глаза его готовы были выскочить из орбит. — Привел к тебе своего осла? Что я, дурак, чтобы приводить к тебе своего осла?

Давид и Шаген затаив дыхание слушали их разговор.

— Как?! Разве не ты привел ко мне во двор поздно вечером осла? — спросил дядя Арташес и с изумлением уставился на Баграта.

— Я?! Вай! Да ты что, смеешься надо мной? Я его с самого утра ищу по всему поселку. Весь извелся от беспокойства… Чего это ради я буду приводить к тебе своего осла?

— Что же, стало быть, твой осел оказался добрее, человечнее тебя: видно, он сам явился ко мне поздно ночью, — сухо сказал отец Сурена и Армена, повернулся и вышел на улицу.

Мальчишки притаились за кустом, растущим возле штакетника, когда дядя Арташес, что-то сердито бормоча под нос, прошел мимо. Но едва только он исчез из виду, они безудержно расхохотались.

— Аревик, слышала про эту историю с Багратовым ослом? — обратился отец Давида к жене за ужином. Она кивнула. — И вообще, удивительные вещи происходят в нашем поселке за последнее время.

— Старухи говорят, что это все дело рук урваканов. Каждую ночь они спускаются со своей горы в поселок и…

— Урваканы?! — воскликнул Давид. — Они считают, что это все урваканы делают?! Вай, не могу!.. — И мальчик расхохотался.

— Слушай их побольше, — смеясь, сказал отец матери, — они тебе что хочешь наговорят.


— Послушай, Шаген, знаешь, какие слухи пошли по поселку? — спросил Давид, когда приятели на следующий день направились к сельпо послушать, о чем толкуют люди.

— Какие?

— Представляешь, старухи думают, что всё, что мы сделали, — сделали урваканы.

— Ну да?!

— Честное слово! Мама вчера рассказывала за ужином.

— Значит, мы с тобой — урваканы? Вот здорово!

— Конечно! Это ж про нас с тобой…

Месть

Недалеко от сельпо друзья встретили Анаит Гукасян. Она стояла у своей калитки и плакала. Плечи ее вздрагивали от сильных рыданий. Давид и Шаген остановились возле плачущей девочки.

— Ты чего это ревешь? — спросил Давид покровительственным тоном.

Но Анаит не ответила. Она продолжала плакать.

— Обидел кто? — спросил Шаген, внезапно тоже почувствовавший себя представителем сильной половины человечества.

Анаит, размазывая по лицу слезы, кивнула.

— Кто тебя обидел? — спросил Давид.

— Она… — срывающимся голосом проговорила Анаит и зарыдала снова.

«Она» — это, понятно, мачеха, Лусик, на которой год назад женился после смерти жены отец девочки. Память о матери была еще очень свежа у Анаит, и она ни за что не хотела называть мачеху мамой, за что ей частенько и доставалось от нее.

— А что случилось? — спросил Шаген.

— Она… ударила меня за то, что я разбила сервизную чашку… — Плечи Анаит снова затряслись от плача.

Давид и Шаген быстро обменялись взглядами. Друзья теперь понимали друг друга с полуслова.

— Не плачь, Анаит, — сказал Давид, — увидишь, она тебя больше пальцем не тронет. Правда, Шаген?

— Очень даже правда, — подтвердил Шаген.

Разумеется, после этого разговора Давид и Шаген повернули назад: им уже не было никакой надобности идти к сельпо за последними местными новостями.

Давид и Шаген, спрятавшись за живой изгородью, долго наблюдали за двором Гукасянов. Несмотря на поздний час, в этот вечер в Саришене стояла несусветная жара, и поэтому Лусик, мачеха Анаит, решила постелить себе на лавочке, под большим ореховым деревом, неподалеку от живой изгороди. Для Анаит и ее брата Каро она постелила на веранде, где были распахнуты окна и двери, а мужу — на ковре, прямо на земле, еще теплой от дневного зноя. Скоро они уснули.

В руках у Давида был длинный шест, на конце которого была прикреплена поперек короткая палка.

— Давай сюда рубашку, — прошептал Давид.

Шаген достал из-за пазухи белую отцовскую рубашку и надел ее на крестовину, которую держал в руках Давид. Получилось настоящее пугало.

Убедившись, что все крепко спят, Давид влез на изгородь, а оттуда на ореховое дерево. Шаген подал ему крестовину с надетой на нее белой рубахой. Держась свободной рукой за ветку, Давид свесился над лавкой, на которой спала Лусик, и, раскачивая над ее головой пугало, страшным голосом завыл:

— У-у-а-а… у-у-а-а!

— У-у-у-у-у! — вторил ему снизу Шаген.

— Вай, что это?! — проснувшись, закричала Лусик. — Вай, мама-джан! Вай, мама-джан, урваканы! — завизжала она громко и натянула на себя одеяло: перед ее широко раскрытыми от ужаса глазами, издавая страшный вой, раскачивалась в воздухе какая-то белая фигура с растопыренными руками.

— Что?! Кто?.. Урваканы? Какие урваканы? — вскочил с постели отец Анаит и, схватив карманный фонарь, подбежал к Лусик.

Но Давид бросил во двор камень, обернутый в тетрадный листок, соскользнул с дерева и уже был по ту сторону изгороди. В следующую минуту друзья что есть мочи бежали по безлюдной улице.

— Ур… ваканы… Только что я сама своими глазами видела… Вот тут, надо мной… летали в белом саване… — заикаясь от страха, лепетала Лусик. Она дрожала всем телом.

— Какие урваканы? — рассердился на нее муж. — Что ты мелешь чепуху? Ложись-ка скорей в постель и спи, ты ведь не старуха, чтобы верить в урваканов! Смотри, ты своими криками разбудила даже детей.

Анаит и ее маленький брат Каро действительно вышли во двор и испуганно слушали разговор отца с мачехой.

— Тебе, верно, привиделся страшный сон…

— Да ведь они даже бросили камень в меня! — воскликнула Лусик.

— Опять она за свое, — с досадой сказал отец Анаит, а сам все-таки направил луч света на землю. И вдруг… — Что это? — Он поддел носком ноги какой-то предмет, белеющий в траве. Потом наклонился, поднял брошенный Давидом камень, обернутый в бумагу, и прочел:

«Если еще хоть раз обидишь Анаит, провалишься сквозь землю.

Урваканы».

На следующий день у сельпо только и было разговору, что об урваканах, которые ночью летали над двором Гукасянов. Давид и Шаген слушали все эти толки и перемигивались. Они очень гордились, что вызвали такой переполох в поселке.

— Мариам, слышала, как урваканы напугали ночью Гукасян Лусик? Они летали всю ночь над их двором и выли страшными голосами. Среди них, наверно, была покойная мать Анаит и Каро, она привела урваканов, чтобы отомстить за своих детей.

— Слышала, слышала, но не очень-то верю во все эти россказни.

— Вай, ты не веришь мне! Я сама слышала, какой Гукасяны ночью переполох подняли у себя во дворе. Я ведь рядом с ними живу. Лусик до сих пор не может опомниться от страха.

— Хорошего человека урваканы не напугают, а, наоборот, помогут ему, — глубокомысленно изрек худощавый старик, которому на вид было лет сто, не меньше.

— Да уж что правда, то правда, — хорошему человеку урваканы всегда придут на выручку, — сказал дед Маркос, у которого была непоколебимая вера в свои добродетели и который теперь уже нисколько не сомневался, что дрова ему ночью привезли именно урваканы.

— Верно говоришь, Маркос, — поддержал его Карапет, дедушка Шагена. — Ведь наказали же они за жадность старуху Сиран. Хе-хе! Отобрали у нее инжир и раздали соседям. И знали-то ведь, когда сделать это: как раз накануне базарного дня. Хе-хе!

— А я вот что думаю, Карапет, — сказал дед Маркос. — Как бы там ни было, Лусик теперь не посмеет обидеть сирот, правда?

— Истину говоришь, Маркос, истину.

— Ну, мне пора домой, — сказал дед Маркос, вставая с лавки. — Пойду сварю себе похлебку да лягу сегодня вечером пораньше. Утром мне надо поехать к себе на участок и собрать виноград. Эх, если бы урваканы взяли да за ночь собрали мой виноград, вот было бы хорошо! Не знаю, как я один и справлюсь… Нынче ведь хороший урожай, гроздья тяжелые, налитые.

— А ты бы подождал, пока мы свой соберем, а потом всей семьей поможем и тебе, — предложил дедушка Шагена.

— Спасибо, попробую-ка сам. Пока.

Давид толкнул Шагена в бок.

— Ты чего? — спросил тот.

— Не соображаешь? Поможем деду Маркосу собрать виноград?

— Нет уж, так далеко ночью я не пойду. Это же за поселком, — сказал Шаген. Действительно, виноградники и бахчи находились километрах в десяти от поселка.

— А мы туда пойдем рано, с петухами, — вполголоса, чтобы не услышали присутствующие, уговаривал Шагена Давид. — Только я не знаю, где участок деда Маркоса.

— Я тоже не знаю. Дедушка Маркос! — остановил деда Маркоса Шаген, когда тот уже повернулся уйти. — А далеко ли твой участок?

— Мой участок? — Дед обернулся к мальчикам. — Он находится в самом конце виноградников.

— Над обрывом у речки? — решил уточнить Давид.

— Да. Его отовсюду видать, потому как там, в винограднике, растет большущее ореховое дерево. Я его посадил, когда еще молодым был… Кажется, в том самом году я и женился, — докончил он, обращаясь к старикам, сидевшим на лавке. Потом вдруг, словно спохватившись, оглядел мальчиков: — А зачем вам знать, где мой участок?

— Да ни зачем… — несколько смутились они. — Мы просто так…

И снова дед Маркос

Рано утром Давид и Шаген уже были на участке деда Маркоса. Вооружившись садовыми ножницами, они срезали спелый виноград кисть за кистью и складывали на траву в тени орехового дерева. Они очень торопились, потому что надо было собрать виноград до прихода деда Маркоса. Мальчики уже собрали довольно большую кучу винограда, когда невесть откуда взявшийся сторож схватил Шагена за руку.

— Я вам покажу, как воровать чужой виноград! — заорал он. — Я вам сейчас…

— Мы… мы… — пробормотал в страхе Шаген. — Мы не воруем…

— Правда, дядя, мы не воруем, — не растерявшись, спокойно подтвердил Давид, — а мы помогаем деду Маркосу собрать урожай.

— Так он знает, что вы здесь? — спросил сторож, все еще крепко держа Шагена за локоть.

— Нет, он не знает… Мы хотели потихоньку…

— Мы хотели, чтобы он не знал, кто помог, — пояснил Давид.

— Знаете что, не морочьте мне голову! Лучше отведу-ка я вас к вашим родителям, а уж они пусть сами разбираются. Ты, кажется, внук Карапета, да? — обратился он к Шагену. Тот кивнул. — А ты чей? — спросил он Давида.

— А я сын Аревик Аракелян. Дядя, отпустите нас! Честное слово, мы пришли помочь, а не воровать. Мы только хотели… помочь деду Маркосу.

— Враки! Если вы действительно хотели помочь деду Маркосу, вы могли бы ему самому сказать об этом. Это его только обрадовало бы…

— А мы… мы хотели, чтобы он думал, что ему помогают урваканы, — решив говорить откровенно, сказал Давид.

— Что? Урваканы? Вай, больше ничего не могли придумать в свое оправдание?

Но тут раздался противный скрип, и у входа на участок остановилась маленькая арба, запряженная ослом. На козлах сидел сам дед Маркос. Арба была уставлена пустыми плетеными корзинами.

— Эй, Вано, добрый день! — крикнул дед Маркос, слезая с арбы. — Что тут происходит?

— Я в твоем винограднике двух воришек поймал. Они собирали твой виноград. Вон сколько уже успели собрать… — Сторож движением головы показал на груду винограда под ореховым деревом.

— А я-то думаю, что это они вчера выспрашивали, где мой виноградник, — сказал дед Маркос, подходя к мальчикам.

— Дедушка Маркос, честное слово, мы хотели только помочь!

— Мы хотели как лучше…

— Так вы вчера могли мне об этом сказать, — сказал укоризненно дед Маркос. — Я бы только спасибо вам сказал.

— Я им то же самое говорю, — поддакнул деду Маркосу сторож. — И знаешь, что они мне ответили? Они сказали: «Мы хотим, чтобы дед Маркос думал, что ему помогли урваканы собрать урожай». В общем, чепуху какую-то городят!

— Урваканы? Постой, постой, кажется мне становится понятным кое-что. — Дед подошел поближе к мальчишкам. — Да отпусти ты его руку, Вано, никуда он не убежит! Ты тут сидишь целыми днями в виноградниках и не знаешь, что весь Саришен только и говорит об урваканах. Слушайте, ребята, так не вы ли виновники всех этих слухов об урваканах? Только говорите правду. — И дед Маркос добродушно поглядел на Давида и Шагена.

Мальчики потупились.

— А может, это вы угостили меня инжиром с дерева старухи Сиран?

Давид и Шаген опустили головы еще ниже.

— И дрова тоже вы притащили ко мне во двор?

— Мы-ы, — промычали враз оба.

— И это вы напугали ночью Лусик Гукасян?

— Да.

— Ты когда-нибудь слыхал о добрых урваканах, Вано? — рассмеялся дед Маркос, повернувшись к сторожу. — Нет? Ну так я тебе сейчас расскажу.

Армен


— Давид, подойди-ка сюда! — позвала сына Аревик, заметив, что тот опять стоит у низкой каменной ограды, отделявшей их маленький двор от просторного двора соседей, заросшего высокой сочной травой.

Давид нехотя подошел к матери. В руках он держал суковатую ветку, с которой сдирал зеленовато-коричневую тонкую кору. Под ней обнажалась влажная белая древесина.

— Ты меня удивляешь, Давид, — сказала мать, поставив на землю большую потертую сумку, с которой она обычно ходила на работу.

— Чем? — спросил Давид, хотя прекрасно знал, чем он удивляет мать.

— А тем, что чуть свет ты опять торчишь у их ограды! — Сложив на груди руки, она с упреком посмотрела на своего упрямого сына. — Неужели ты не можешь жить без Армена и Сурена? Разве у тебя нет других товарищей, что вечно лезешь к этим негодным мальчишкам со своей дружбой? Ну хорошо, Давид-джан, — терпеливо продолжала она, глядя на кудрявую макушку Давида, возившегося со своей веткой, — если уж ты не можешь себя чем-нибудь занять, сходи к Шагену или же его позови сюда: он мальчик хороший и, кроме того, твой одноклассник. — Теперь она говорила с жаром, словно старалась вбить сыну в уши каждое слово: — Перестань возиться с палкой! Ты же видишь — я с тобой разговариваю. — Мальчик поднял глаза на мать. — Армен и Сурен — плохие, злые мальчишки, к тому же много старше тебя. Не лезь к ним, ничему хорошему ты у них не научишься!

— Ничего они не злые, — буркнул Давид, умудрившись отодрать зубами тонкую ленточку коры.

— Перестань, зубы испортишь! — Давид послушно опустил палку. — Как же они не злые, если у них хватило жестокости привязать тебя к дереву и бросить одного на всю ночь в темной лощине? Неужели ты забыл и простил им этот ужасный поступок?

— Ну, мам, ты же знаешь, что Армен привязал меня к дереву за то, что я потерял его любимый ножик… Он сказал, что если я останусь всю ночь в лощине, то вспомню, где обронил его.

— Постой, постой! Ты ведь говорил, что после того, как сделал себе крюк, ты вернул ему ножик.

— Я говорил: «Кажется, вернул…» Но может, и обронил в кустах, не помню я, мама, честное слово, не помню!

— Ну хорошо, — теряя терпение, сказала Аревик, — допустим, что ты потерял его нож, все равно это бессердечно — бросить восьмилетнего мальчишку одного в лесу, да еще привязанного к дереву! А вдруг на тебя напал бы какой-нибудь зверь?

— Но, мам, я же тебе объяснил, как все получилось! Я сам, понимаешь, сам согласился, чтобы они привязали меня к дереву! Ну, как Давида Сасунского, помнишь? Это же была игра!

— Не оправдывай их, Давид-джан, — все равно они плохие мальчики, особенно Армен, и я запрещаю тебе водить с ними дружбу, понял? — сказала мать строгим тоном.

Давид опустил голову.

— Понял…

Когда мать наконец ушла на работу, Давид состругал с ветки все сучки и неровности, аккуратно обрезал концы, и у него получилась отличная гладкая трость. Потом он стал бесцельно слоняться по тенистому, расцвеченному яркими солнечными бликами двору, пока… пока ноги сами не понесли его к ограде.

Заглянув через ограду в соседний двор, Давид увидел в нескольких шагах от себя Армена.

Он сидел на плетеной корзине и что-то мастерил. «Интересно, что он там делает», — подумал Давид и, присмотревшись внимательнее, заметил в руках Армена складной нож с яркой зеленой ручкой — тот самый ножик, который он потерял две недели назад, когда они собирали ежевику у подножия Лысых гор…

Армен поднял голову, и в то же мгновение глаза его встретились с черными, широко расставленными глазами Давида. Кровь медленно стала приливать к лицу Армена… Давид отвернулся и, ни слова не промолвив, отошел прочь от ограды.


Спустя несколько дней после происшествия у Лысых гор Армен нашел ножик с зеленой ручкой в своей куртке. Нож просто провалился за подкладку сквозь дыру в кармане. Сначала мальчик хотел рассказать всем о находке. Но потом, поразмыслив, он решил: «Зачем? Пожалуй, не стоит об этом никому говорить, в особенности же брату и Давиду. А то получится, что мы с Суреном, не разобравшись как следует, ни за что ни про что привязали Давида к дереву на всю ночь. Чего доброго, — подумал он, — эти мальцы еще перестанут меня слушаться…» А он, Армен, привык, чтобы мальчишки уважали его и слушались. Словом, он решил никому не говорить, что ножик нашелся.

Но в тот злополучный день, когда, случайно подняв голову, он встретился с глазами Давида, глядевшими на него с безмолвным удивлением и упреком, — в тот день с внезапной ясностью ему раскрылась вся гнусность своего поведения. И в тот же вечер, едва он закрыл глаза, ему представилось: два черных, широко открытых глаза с укоризной глядят прямо ему в лицо… Армен крепко зажмурился, зарылся лицом в подушку.

Осуждающие глаза Давида с этого времени стали видеться ему всюду, в любое время дня и ночи. Вот он возвращается вечером домой, и вдруг его ослепляет яркий свет фар едущей навстречу машины, — и в то же мгновение ему представляются два огромных, светящихся укором глаза. Вот он достает зачем-то ножик из кармана и снова видит перед собой глаза Давида…

И сегодня, в это чудесное летнее утро, едва проснувшись, он выбегает во двор, сладко потягивается, но вдруг взгляд его падает на ограду. Ему снова видятся два огромных черных глаза с застывшим в них немым укором… и день безнадежно испорчен для Армена.

— Пошли на речку купаться? — предлагает младший брат, дергая его за рукав.

— Не, неохота…

— Ну тогда махнем в сады за алычой?

— Не-е…

— А что, будем сидеть дома? — разочарованно говорит Сурен.

Армен неопределенно пожимает плечами и мрачно оглядывает цветущий под окнами куст ярко-красных роз, над которыми порхает несколько белых бабочек.

— А ты чего такой? — сказал Сурен, поглядев на сумрачное лицо брата. Тот снова пожал плечами. — Ну ладно, ты как хочешь, а я пошел. — И Сурен, махнув рукой, вышел на улицу.

Оставшись один, Армен взял книжку, полистал и бросил; потом сбил с дерева яблоко, надкусил — оно оказалось кислым-кислым, и он швырнул его в траву.

Ну никакого настроения чем-нибудь заняться всерьез — никакого!

Часа через два или три явился Сурен, веселый и раскрасневшийся от солнца.

— Где ты был так долго? — спросил его Армен.

— Мы с Давидом ходили на речку.

— С Давидом?.. — Армен испытующе посмотрел на брата. «Неужели Давид наябедничал ему, что я нашел ножик и не сказал об этом?»

— А что?

— Нет, ничего, ничего… Я просто так… — с показным безразличием пробормотал Армен и отвернулся.

— Знаешь, Армен, мы с Давидом научили Санасара переплывать речку с палкой в зубах. Нет, правда, не веришь? Я стоял на одном берегу, Давид на другом, а Санасар доставлял палку то мне, то Давиду. Честное слово, не веришь? — спросил Сурен, по-своему истолковав странное выражение на лице старшего брата.


Через несколько дней Давид (матери дома не было), заглянув через ограду в соседний двор, увидел, что братья строят новый курятник, — старый почти разваливался, да и размерами он уже давно не устраивал их: кур в этом году их мать развела значительно больше, чем в прошлом.

Давид выбежал на улицу и, толкнув калитку соседей, вошел во двор.

Первым его увидел Армен. Глаза у него вспыхнули.

— Что пришел? — спросил он, переменившись в лице.

— Я… хочу помочь… — робко проговорил Давид.

— А, Давид, молодец, что пришел! — сказал Сурен. — Давай, тащи сюда по одной те длинные рейки, что свалены у дерева.

Мальчик, обрадованный, побежал к дереву.

— Слушай! Катись ты со своей помощью знаешь куда! — вдруг ни с того ни с сего заорал Армен. — Не нужна твоя помощь, не нужна — понятно?

Давид остановился как вкопанный, посмотрел на Армена. У него задрожали губы, но он ничего не ответил.

— Да ты что, с цепи сорвался?! — крикнул удивленно Сурен. — Не обращай на него внимания, Давид! Он, верно, не на ту ногу сегодня встал. Давай, тащи сюда рейки.

Но Давид, понурившись, побрел к калитке…


После этого Давид уже старался не заглядывать к соседям. Все время играл со своим одноклассником Шагеном или учил Санасара разным собачьим премудростям.

Вот и сегодня, в это теплое летнее утро, стоя у порога своего дома, он забрасывал резиновый мяч в конец двора, а Санасар тащил его в зубах назад — к своему маленькому хозяину.

— Сюда! Сюда, Санасар! — крикнул Давид, заметив, что собака в этот раз очень долго возится в траве у ограды. — Сюда! Сюда, Санасар!

Наконец пес подбежал и положил к ногам Давида какой-то небольшой, блеснувший изумрудной зеленью предмет. «Да ведь это складной ножик Армена!» — мелькнуло у мальчика. Давид поднял его с земли и стал рассматривать: да, сомнений не могло быть, это ножик Армена. «Как он попал к нам во двор?» — подумал мальчик и бросил взгляд на соседний двор, но там никого не оказалось. Давид сунул нож в карман и стал слоняться по двору, время от времени нетерпеливо поглядывая через ограду на соседний двор. За ним неотступно, по пятам, следовал Санасар, недовольно поскуливая, раздосадованный тем, что его маленький хозяин перестал с ним играть.

Наконец часам к десяти Давид увидел, что братья вышли из дому и, громко разговаривая между собой, направились по улице. Поспешно выскочив на улицу, Давид окликнул старшего:

— Армен!

Тот оглянулся, но не остановился и пошел дальше. Сурен остановился и вопросительно посмотрел на Давида.

— Армен, погоди! — Давид побежал за ним и схватил за рукав. — Вот твой ножик, возьми, — радостно сказал он, протягивая на ладони ножик с изумрудно-зеленой ручкой.

— Это… это не мой ножик… — замявшись, пробормотал Армен, глядя в сторону, словно говорили не с ним, а с кем-то еще.

— Как не твой?! А чей же?

— Твой! Твой! — вспыхнул вдруг Армен. Щеки его запылали краской. — Ну что ты на меня вылупил свои глазищи? Теперь этот ножик твой — понятно тебе, дурья твоя башка?! — заорал он вдруг и быстро зашагал от Давида прочь. Давид изумленно посмотрел ему вслед.

— Это же ножик Армена! — обрадованно воскликнул Сурен, подойдя к Давиду и увидев у него в руке нож. Давид стоял как истукан и все еще глядел вслед Армену, будто и не слышал ничего. — Послушай, а где ты нашел его? — спросил Сурен.

Давид обратил к нему отсутствующий взгляд.

— Что?..

— Где ты нашел ножик Армена?

— Нигде… — буркнул Давид, сунув в карман ножик, и, повернувшись, медленно зашагал к своему дому.

Сурен проводил его удивленным взглядом, потом, пожав плечами, побежал догонять Армена.

Из цикла «Свет твоим глазам»

Наши бабушки

Посвящается моей бабушке Заруи Амбарцумян


Кроме войны с немецкими фашистами, которая принесла с собой в Ереван хлеб по карточкам, воздушные тревоги, затемненные окна и — что хуже всего — похоронки, в детстве на нас с братом свалилось еще одно испытание.

Когда мне исполнилось одиннадцать, а брату — девять, наши родители, обнаружив вдруг, что характерами они не сходятся, развелись.

Суд произвел раздел имущества и детей, присудив меня матери, а братишку, которого мы в ту пору называли Грантиком, — отцу. И как-то само собой получилось, что бабушка, тети, дяди и другие родственники по материнской линии теперь принадлежали мне, а родственники отца — моему брату.

С самого начала мне повезло больше, чем ему. Моя бабушка — с тихим голосом и кротким, добродушным лицом — была сама доброта. Я звал ее Мец-майрик, что значит «Старшая мама». Ее называли так и все родственники, поскольку она была самая старшая в роду.

Бабушка, которая досталась брату, отличалась крутым и суровым нравом, была худа и удивительно подвижна и носила армянский национальный костюм: темный платок-киткал, закрывавший ей рот и подбородок, зеленый трехполый архалук поверх ярко-красной нижней рубахи, которую она застегивала на одну пуговицу у самой шеи, широкий кожаный пояс, украшенный множеством царских серебряных монет. Нани — так мы звали по-армянски бабушку, мать отца, — рано овдовела, и ей пришлось с великими трудностями одной вырастить троих детей. И то ли по этой причине, то ли по какой-то другой характером она стала похожа на мужчину. На селе рассказывали, что нани, когда была помоложе, ходила с охотниками в лес на медведя.

Ребята, любившие объедаться спелым инжиром в чужих садах, боялись и близко подходить к саду нани: большую часть дня она сидела на открытой веранде у веретена-чихарака, и хотя тонкая шерстяная нить непрерывно тянулась из-под ее левой поднятой руки, нани неусыпно следила за своими владениями. Рядом с чихараком всегда лежал набор палок и деревянных вил, похожих на гигантские рогатки. И горе было соседским поросятам, цыплятам и козлятам, если они переступали границу, которая разделяла владения их хозяев и нани. Едва завидев поросенка, который мирно пасся под кустистым гранатовым деревом, нани поднимала одну из своих увесистых палок, секунду или две целилась в хрюкающую жертву, затем ловким, метким броском кидала свое оружие… И поросенок, истошно и надрывно визжа, стремглав бросался наутек, сопровождаемый громкими проклятиями нани: «Вай, чтобы земля разверзлась и поглотила тебя и твоего хозяина! Чтоб по дороге на мельницу под ним подох его осел! Чтоб его виноградник высох и не было в доме ни одной капли вина!»

Как только кончились занятия в школе и началась изнуряющая городская жара, наши разведенные родители решили послать меня и брата к своим матерям, то есть к нани и Мец-майрик, в Дзорагет.

Нечего и говорить, что я и Грантик с радостью покидали голодный город — ведь шла еще война, — нам хотелось поскорее уехать в село, где с едой, особенно в летнюю пору, было гораздо лучше.

Вечером родители посадили меня и брата в поезд, попросили проводницу присматривать за нами, и мы отправились в путь.

На следующее утро, как только остановился поезд, мы увидели из окна наших бабушек. Мец-майрик и нани стояли на некотором расстоянии друг от друга, смотрели прямо перед собой, и можно было подумать, что они совсем-совсем чужие.

Едва лишь мы вышли из вагона, как они бросились ко мне и брату и расхватали нас: нани взяла в охапку своего внука, то есть Грантика, а Мец-майрик своего, то есть меня.

Когда мы с Мец-майрик зашагали к ее дому, я оглянулся назад, на Грантика и нани. То же самое сделал братишка, помахав мне рукой. Но ни Мец-майрик, ни тем более нани ни разу не оглянулись назад…

Набег на тутовник


Больше всего в деревне мы, дети, любили время поспевания тутовых ягод.

У нани во дворе росли тутовые деревья, не очень высокие, но с густой листвой, сплошь усеянные ягодами, крупными и сочными, желтовато-кремового цвета. Все время, пока поспевали ягоды, нани бдительно следила за садом. Из тутовых ягод она варила густой, тягучий, как мед, бекмес — очень сладкий, обладающий целебными свойствами.

Однажды прибежал Грантик и, с трудом переведя дух, выпалил:

— Скорей, нани ушла на мельницу!

— Ну и что?

— Как что? А тутовые ягоды?

Дальше уже не требовалось никаких вопросов: другой такой возможности совершить набег на тутовник не представится.

— Эй, куда вы? — закричала нам вслед Мец-майрик. — Постойте! Грантик-джан, я тебе сделаю яичницу-глазунью, куда ты так быстро!

Она была уверена, что нани держит брата впроголодь, и пользовалась всяким удобным случаем, чтобы его накормить.

— Я не хочу! У нас важное дело, Мец-майрик, — отмахнулся от бабушки Грантик и выскочил вслед за мной за калитку. Наши бабушки, подобно родителям, тоже находились в состоянии вражды, но мы не стали посвящать Мец-майрик в наш план.

По дороге мы с Грантиком встретили Тутуша, нашего деревенского приятеля — вечно босого, худого мальчишку с круглой головой и большими торчащими ушами.

— Пошли с нами? — не останавливаясь, кинул я ему через плечо.

— Куда? — крикнул он.

— За ягодами — нани дома нет, — вместо меня ответил брат.

Тутуш без дальнейших разговоров пошел с нами. Тутовник растет в Дзорагете почти в каждом дворе, но разве неизвестно, что плоды, сорванные с чужих деревьев, во сто крат соблазнительнее, вкуснее собственных?

Деревья не трясли уже две недели, и налившиеся, сладкие, как изюм кишмиш, ягоды при одном только прикосновении к стволу посыпались на землю, в пыль. Их было очень много, не нужно даже подниматься на верхние ветки. Мы жадно обирали ягоды с веток. Сладкий, липкий сок стекал по рукам и подбородку. Мы так увлеклись, что забыли про грозную нани, — громко и весело переговариваясь между собой, уписывали за обе щеки тутовые ягоды.

Она появилась во дворе совсем неожиданно. Первым ее увидел Грантик.

— Нани идет — прыгайте! — крикнул он. Но было уже поздно: она нас заметила. С громкими проклятиями бабушка побежала на веранду, взяла самую длинную палку и стала крутить ею в ветвях, точно кочергой в печи. Тутуш завыл от боли: удары палкой пришлись бедняге по босым ногам.

— Вай, для вас берегла я тутовник? Ва-ай, чтобы змея вас укусила в живот! Чтобы уши у вас отсохли! Чтобы в землю вы провалились! Чтобы…

В мгновение ока мы оказались на самых верхних ветвях, готовых переломиться под тяжестью наших тел. Подобрав под себя ноги, мы сидели, как обезьяны, и в страхе смотрели вниз, следя за нани. От наших судорожных движений с деревьев, словно град, посыпалась тута, это еще больше разозлило бабушку. В бессильной ярости она тыкала палкой в ветки, ягоды дождем сыпались на ее голову и плечи, оставляя на платке и зеленой ткани архалука темные пятна.

— Слезайте сейчас же, негодное мальчишки! Ва-ай, чтобы ваши матери ослепли! Чтобы над вами обрушился кров! Чтобы кусок у вас застрял в горле, слезайте сейчас же! Чтобы чирей у вас вскочил на носу!

— Уйди в дом, тогда мы слезем, — робко подал я голос, добровольно взяв на себя роль парламентера.

— Ва-ай, чтобы мне посыпать ваши головы пеплом! Слезайте!

— Иди в дом — слезем… — продолжал я выступать в роли парламентера.

— Ва-ай, чтобы вы превратились в камень, чтобы зашить мне ваши рты, обжоры проклятые! Чтобы вам никогда не вырасти, чтобы дзорагетские собаки вас разорвали на части, чтобы змеи вас покусали! Чтобы вам превратиться в ишаков, чтоб выросли у вас длинные ослиные уши и хвост!.. — без передыху сыпала она проклятия. И неизвестно, какими еще новыми ругательствами обогатила бы она армянский язык, если бы престарелый дедушка Аваг не вышел на ее крики.

— Ахчи[4] Сона, что случилось? Что за крики! Голос твой слышен, наверное, в Верхнем селении.

— Чему бы еще случиться? — сердито ответила нани. — Стоило мне уйти из дому на пару часов, как эти, вскормленные собачьим молоком, мальчишки тут как тут. Из чего мне теперь варить бекмес, а?

— Э-э, Сона, брось ты кричать, — добродушно сказал Аваг, старыми негнущимися пальцами перебирая черные четки. — Дети есть дети. Пусть их… А туты еще во-он сколько на деревьях, хватит на бекмес. Ты вот что, лучше зайди-ка в дом и вынеси мне ваше большое сито, — продолжал он, лукаво поглядывая на нас, притаившихся в ветвях. — Наше-то совсем продырявилось, а старуха затеяла сегодня печь хлеб.

— Хорошо, Аваг, сейчас вынесу тебе сито, — ответила ему нани. — Ты говоришь, дети есть дети. Разве это дети? Разбойники они, а не дети. Вай, чтобы ягоды застряли у вас в горле! — крикнула она еще раз в нашу сторону, погрозила кулаком и пошла в дом за ситом.

— Ну, живо, паршивые щенки, слезайте с дерева! — крикнул нам дедушка Аваг.

Мы быстро соскользнули с дерева и хотели было дать стрекача, но дед остановил нас:

— Куда? Обождите!

Мы остановились у калитки, которая соединяла оба двора. Бедняга Тутуш, нагнувшись, потирал босую ногу, по которой палкой прошлась нани.

— Если вы так боитесь нани, почему без спросу полезли на деревья, а?

— А нани все равно не разрешила бы… — сказал Грантик.

— А вы пробовали?..

— Нет…

— То-то же, что нет. А теперь…

Но тут вышла во двор с ситом в руке нани. Мы так и приросли к земле от страха.

— A-а, попались, негодники! Сейчас вы у меня узнаете, как…

— Нани, нани! — закричал Грантик и поднял руки вверх, ну точь-в-точь как в кино. — Нани, разреши нам…

Мы с Тутушем машинально тоже подняли руки вверх. Понимаете, уж очень мы растерялись.

— Чего-чего? — Нани быстро-быстро заморгала.

— Разреши нам поесть ягод, нани, — смиренно попросили мы.

— Ах, они еще просят разрешения, негодники! — снова начала кричать она. Но потом, видно, смысл наших слов дошел до нее. — Значит, они просят разрешения, — уже несколько поостыв, сказала нани. — Стало быть, просят разрешения.

И у нани стал такой вид, будто из нее выпустили все пары.

— Ладно, разрешаю, лопайте ягоды, — махнула она рукой и повернулась к дедушке Авагу. — Вот сито, возьми, — сказала она совсем-совсем обычным тоном.

Открытие

Однажды мы с младшим братом решили подняться на гору, вершина которой была увенчана одиноко растущим деревом.

Менее чем за два часа мы были уже на вершине. С бьющимся сердцем и почему-то говоря шепотом мы осмотрели огромные валуны и камни под деревом. Они образовывали вход куда-то в глубь горы. Из расщелины доносился таинственный шум, который напоминал шум падающей сверху воды.

Внизу в голубоватой дымке предвечерних теней дома казались маленькими — чуть больше, чем спичечные коробки.

Спускались мы быстро, почти бегом. Было уже поздно. Брату нужно было возвращаться к своей бабушке, а мне — к своей. Но нам, как всегда, не хотелось расставаться.

— Пойдем к Мец-майрик, — предложил я Грантику, когда мы спустились в село.

— Нет, нани надерет мне уши, если к ужину я не вернусь домой, лучше ты ко мне.

И поскольку меня никогда не ожидало наказание (в худшем случае, ласково журили, если я вовремя не возвращался домой), я пошел с Грантиком.

На село спускались сумерки. Мы толкнули калитку и вошли во двор. Против ожидания, нани не встретила нас. Под тутовыми деревьями ее тоже не оказалось.

— Она, наверное, дома, — сказал Грантик и взглянул на освещенные окна.

Мы поднялись по ступенькам на открытую веранду. Изнутри доносились звуки какой-то армянской танцевальной мелодии. «Радио!» — вспомнили мы. Но прежде чем войти, мы почему-то с любопытством заглянули в выходящее на веранду окно… То, что предстало перед нашими глазами, настолько поразило нас, что, в изумлении прильнув к стеклу, мы смотрели, смотрели, не веря собственным глазам: нани, суровая и деспотичная, никогда ни с кем не шутившая, гроза всех соседских мальчишек, нани, которая отдыхала только за своим веретеном, танцевала под сладкие, нежные звуки зурны. И в одиночестве. Она мягко и плавно кружила по комнате, медленно и грациозно поднимая в такт музыке руки, будто птица, медленно взмахивающая в воздухе крыльями. Легкая полуулыбка мечтательно блуждала на ее изборожденном морщинами лице, суровые жесткие черты лица смягчились, помолодели.

— Ну и ну! — воскликнул Грантик, не сводя глаз с танцующей бабушки.

— Войдем? — спросил я.

— Не знаю… — тихо ответил брат.

Мне захотелось застать ее врасплох, смутить, поймать, так же как и она нас ловила на какой-нибудь проделке. И потом, мне казалось чудовищным, что у такой сварливой, старой женщины может появиться желание танцевать, да еще в полном одиночестве. Я подкрался к двери, толкнул ее и с криком «Нани танцует! Нани танцует!» влетел в комнату. Вслед за мной — брат. Застигнутая врасплох старуха застыла на месте с поднятыми руками. Мечтательное выражение, которое нас поразило, когда мы подсматривали за ней в окно, сначала сменилось удивлением, будто она нас видела впервые, затем полной растерянностью; и то, что предстало нашим глазам в следующую секунду, было столь неожиданным для нас и непохожим на нее, что мы с братом как-то сразу приумолкли: сухонькое лицо нани внезапно сморщилось, стало жалким и беспомощным и она заплакала. С чувством необъяснимой вины мы тихо, на цыпочках, по одному шмыгнули за дверь. Несколько минут постояли на веранде, пристыженные и притихшие, молча, неподвижно.

— Ну, я пойду домой, — вполголоса сказал я, не глядя на стоявшего в полумраке Грантика, и направился к калитке.

— Ладно, иди… — так же вполголоса ответил Грантик.

Путник


Тот день, когда человек в черной барашковой папахе постучался к нам в калитку, был обыкновенный летний день, ничем не примечательный. Я мастерил себе в тени тутового дерева рогатку, а Мец-майрик раскладывала в кладовой на деревянной лавке горячие лаваши, которые она испекла только что в тондыре, — она пекла их раз в неделю. Остывая, лаваши распространяли по всему двору и дому аромат свежевыпеченного хлеба, приятно щекоча ноздри и заставляя глотать слюну.

— Эй, есть кто в доме? — крикнул человек в барашковой папахе на ломаном армянском языке. Я сразу догадался по акценту, что это азербайджанец.

— Есть, — ответил я, подняв голову.

— Мать дома?

— Матери нет. Мец-майрик дома.

— Кто-кто?

— Я говорю, бабушка дома.

— Где же она? Позови, — сказал человек в черной барашковой папахе и тяжело, двумя руками оперся на толстую суковатую палку. Кожа на его лице была темная, словно дубленая, одежда в пыли.

— Мец-майрик, — заорал я, — тебя зову-ут!

— Что ты орешь, Геворг, разве я глухая? — Но, увидев незнакомца, Мец-майрик замолчала и вопросительно посмотрела на него, вытирая руки о выцветший передник.

— Баджи[5], — сказал азербайджанец, сняв папаху и отирая серым скомканным платком пот со лба, — не найдется попить холодной воды?

— Почему не найдется? Геворг, сбегай в дом и принеси воды.

Я принес огромную глиняную кружку воды и подал путнику.

Он жадно припал к ней и не отрывался, пока не выпил все до последней капли… Я с любопытством смотрел, как его кадык двигается вверх-вниз, будто заводной.

На старой солдатской гимнастерке пот полумесяцами выступил под мышками. Я сразу догадался, что путник — демобилизованный фронтовик или солдат в отпуске.

— Видать, издалека? — спросила его Мец-майрик.

— Да, из Агдама, — ответил азербайджанец и снова надел свою черную барашковую папаху.

— И давно в пути?

— С самого утра, баджи.

— По такой-то жаре…

— А что делать, баджи, надо, — со вздохом сказал азербайджанец. — Ну, мне пора, а то ведь солнце уже начало садиться.

И он усталым шагом, прихрамывая, направился к калитке.

Спустя пять минут, а может, и больше выбегает из кладовой Мец-майрик и говорит:

— Геворг-джан, быстро беги за ним и верни!

— Кого его?

— Ну, того человека, что попросил напиться. Беги за ним!

— А зачем?

— Скорей, а то не догонишь!

Я выскочил за калитку и спустя несколько минут вернулся с человеком в барашковой папахе. Мец-майрик уже дожидалась нас во дворе.

— Возьми, — сказала она, протягивая азербайджанцу два вчетверо сложенных свежих лаваша, — возьми, в пути пригодятся, и да минует смерть твою старую мать…

— Спасибо, баджи, — немного смущаясь, сказал азербайджанец и сунул лаваши в хурджин — это такая перекидная через плечо ковровая сумка.

— А далеко еще идти?

— В Ахундовово, баджи.

— Дела, что ли, там дожидаются?

— Нет. К сестре, хочу навестить ее, горе у нее: неделю назад пришла похоронка на мужа. Всю войну провоевал без царапинки — и вдруг в конце… Судьба, видать!

— Господи боже! И ребята, наверное, есть у нее?

— Эх, то-то и оно, что осталось трое сирот, — с грустью сказал человек в барашковой папахе. — Ну, до свидания, баджи, и да продлит всевышний аллах твои года.

Мец-майрик сложила руки на животе и в задумчивости уставилась на калитку, за которой скрылся азербайджанец. И вдруг — будто ее какая муха укусила:

— Геворг, беги скорей за этим человеком!

— Опять? Зачем?

— Ты слышал, какое у него горе?

— Да, — ответил я, недоумевая.

— Ну, если слышал, то беги сейчас же и верни его!

Я снова выбежал за калитку. На этот раз человек в барашковой папахе успел уйти довольно далеко. Я с трудом его нагнал. Когда мы вернулись во двор, Мец-майрик стояла, подобрав левой рукой углы своего передника.

— Это для твоих бедных племянников, и да минуют их отныне болезни и горести, — сказала она и извлекла из передника несколько кусков сахара-рафинада и пять или шесть темных сухих пряников — почти все оставшиеся запасы сластей, привезенные из города. Я в изумлении смотрел на бабушку. Сама постоянно твердит, что сейчас время военное и нужно бережно расходовать продукты, и почти все отдает первому же попавшемуся человеку.

— Не надо, баджи, вам тоже нужен сахар, — сказал человек в барашковой шапке, а сам начал снимать с плеча хурджин, куда бабушка бросила сахар и пряники. — Да вознаградит аллах тебя за твое доброе сердце!

— А с ногой-то что? — спрашивает Мец-майрик.

— На фронте ранило, недавно демобилизовали. Ну, прощайте…

И ушел. Хотя уже стало смеркаться, я снова принялся за рогатку. Но не тут-то было.

— Геворг, — снова выходит на порог Мец-майрик. — Геворг, беги за тем человеком!

— Сама беги, больше не хочу.

— Говорю тебе, беги, ведь скоро начнет темнеть.

— Ну и что?

— А ты заметил, как он хромал?

Я пожал плечами — разве поймешь Мец-майрик? — и побежал за незнакомцем. Он изумленно посмотрел на меня, но все же вернулся.

— Куда ты, добрый человек, на ночь глядя. Оставайся: переночуешь, а утром чуть свет отправишься с богом в путь.

И Мец-майрик принялась готовить ужин. Поставила на покрытый старой клеенкой стол все самое лучшее, что нашлось в доме, потом уселась напротив и все смотрела, смотрела на него, почему-то довольная, будто нет большей радости, чем глядеть на демобилизованного солдата, который уминал все подряд, запивая вином из глиняного кувшина. После ужина бабушка постелила ему на веранде, и через несколько, минут гость захрапел в тяжелом сне.

Засыпая, я видел, как Мец-майрик сидит в своей обычной позе: левая рука на животе, правая в задумчивости прикрывает рот. Я не сомневался, что она ломает голову: что бы такое еще отдать завтра утром человеку в барашковой папахе…

С ослами шутки плохи


Однажды я, мой младший брат Грантик и еще несколько дзорагетских ребят отправились в поля, которые начинались сразу же за виноградниками. Вдруг мы увидели серого осла, мирно щипавшего траву. Мы с братом решили немного покататься на нем. Но удивительное дело: стоило мне взобраться на это спокойное животное, как оно стало дергаться, скакать, высоко подбрасывая круп, пока я под дружный хохот ребят не шлепнулся на землю. Потирая ушибленное место, весь красный от стыда и досады, я поднялся и упрямо полез на еще более упрямого осла. И к великому удовольствию ребят, история снова повторилась. Как только я очутился на земле в четвертый раз, осел, с виду такой добродушный, а на самом деле оказавшийся таким коварным, вытянул шею и, раздув темные ноздри, вдруг заревел: «И-о-о-и-о-о-и-о-о-о! И-о-о-и-о-о-и-о-о-о!» Да так оглушительно и трубно, будто торжествовал свою победу надо мной, поверженным. Ребята, держась за животы от хохота, катались по траве. Мне же было не до смеха, я стиснул зубы, чтобы не зареветь от обиды и досады. Когда же я увидел, что на осла взобрался Грантик и, словно заправский наездник, легонько ударяя голыми пятками по его бокам, поехал по кругу, довольный и торжествующий, я еще больше разозлился.

— Слезь, я попробую еще раз! — крикнул я.

— А зачем? Ты ведь не можешь ездить на нем, — ответил Грантик, упиваясь своей маленькой победой в этом невольном состязании. Я снова и снова просил его, но он не слез с осла, даже когда тот, остановившись, стал опять щипать траву.

В конце концов мне надоело клянчить, я повернулся и зашагал прочь от них. Я знал, что, как только отойду, брат слезет с осла и побежит за мной. Так оно и вышло.

— Геворг, обожди! — крикнул мне вслед Грантик. — Я тоже иду!

Я, не оборачиваясь, продолжал идти. Но он уже бежал следом, догоняя меня.

— Постой, я тоже с тобой, — сказал он, поравнявшись со мной.

— Я иду к себе домой, — сказал я сердито, — а ты куда?

— И я с тобой… домой…

— Тогда тебе надо свернуть во-он туда, на ту тропинку, — сказал я мстительно: мне хотелось наказать его за недавнюю строптивость и торжество. — Твой дом ведь в той стороне села, верно? — сказал я сухо, не сбавляя шага.

Грантик ничего не ответил. Он продолжал идти за мной, но на некотором расстоянии. Спустя минут десять, когда мы уже приближались к дому Мец-майрик, я обернулся к брату:

— Уходи!

Грантик остановился, опустил с виноватым видом голову, стал смотреть себе под ноги.

— Слышишь, не иди за мной. У тебя есть свой дом, вот и иди туда.

Я знал, что он не любит расставаться со мной, хотя мы часто ссоримся. Глядя на опущенную в нерешительности голову брата, я почувствовал к нему жалость и все же, словно сопротивляясь этому чувству, спросил:

— Нет, ты скажи: есть у тебя свой дом?

— Есть…

— Есть у тебя своя бабушка?

— Есть…

— Ну так и иди к ней, — с непонятной мне самому жестокостью сказал я и, сунув руки в карманы, зашагал быстрее.

Толкнув калитку, я вошел во двор. Мец-майрик развешивала белье.

— Небось проголодался, Геворг-джан? — сказала она, вытирая руки о синий передник.

— Ага, очень.

— А где же Грантик? Почему он не с тобой?

— Он не захотел сюда, — соврал я.

Лишь тогда я почувствовал, как сильно проголодался, когда бабушка поставила передо мной полную сковородку румяной жареной картошки, посыпанной мелко нарезанной зеленью кинзы и молодого лука. Сидя в тени под деревом и от удовольствия болтая ногами, я с аппетитом уплетал вкусную картошку, забыв не только про свой недавний позор, но и про Грантика.

Случайно подняв голову, я увидел брата. Он стоял у калитки и смотрел на меня, не решаясь войти.

Большие черные глаза на худом загорелом лице казались огромными. В них стояли слезы.

— Мец-майрик! — позвал я бабушку.

Бабушка продолжала развешивать белье. Она стояла спиной к калитке и не видела Грантика.

— Чего тебе?

Я молча движением головы показал на брата.

— A-а, пришел, значит, — обрадованно сказала она. — Ну входи, входи, чего стоишь? Садись рядом с Геворгом и поешь жареной картошки.

Грантик опустил голову и не двинулся с места. Он не переставая мял в руках какую-то травинку.

— Ну что ж ты? — сказала Мец-майрик и подошла к нему. — Поссорились, что ли?

— Геворг… не хочет… говорит, иди к себе: у тебя своя бабушка есть… — срывающимся голосом проговорил он.

— Что, что? Геворг, говоришь, не хочет?

Она взяла его за подбородок, наклонилась к нему и заглянула в лицо: крупные слезы катились по его худым щекам. При взгляде на них у меня что-то кольнуло в сердце.

— Вай, ослепнуть бы мне! — с гневом напустилась на меня Мец-майрик. — Ишь, какой умник нашелся! Я и его бабушка, и твоя… Нет-нет, теперь только его, Грантика, бабушка! Идем, Грантик-джан, идем! — И, обняв брата за вздрагивающие плечи, повела под тень дерева, к столу.

Стыд, жалость к брату, досада, ревность разом нашли на меня. Картошка вдруг показалась мне безвкусной, как трава. Я перестал есть.

Мец-майрик принесла еще одну вилку — для Грантика. Потом пошла в кладовую и вынесла огромное яблоко.

— На, Грантик-джан, это тебе.

— А Геворгу?

— А он не получит ничего.

Отвернувшись, с деланным безразличием я стал чертить прутиком какие-то фигурки на чисто выметенной земле. На душе было как-то нехорошо, гадко. Кто-то мягко дотронулся до моего плеча. Я поднял голову.

— На, возьми. — Грантик протягивал мне половину яблока. Он улыбался как ни в чем не бывало.

— Не надо… — отказался я, продолжая угрюмо водить прутиком по земле.

— Да ладно, бери, оно вкусное…

Не глядя на брата, я взял протянутую половину яблока и неожиданно для самого себя заплакал. Я злился на бабушку, на брата, на тех мальчишек, что смеялись, и еще на того упрямого серого осла, на себя и, кажется, на все, на все на свете… Я плакал долго-долго…

Мацун


Как я уже говорил, между мной и моим младшим братом Грантиком всего два года разницы. Что и говорить, не намного он меня младше, но факт остается фактом, и об этом не следовало забывать ни нашим бабушкам, ни нашим приятелям и ни тем более самому Грантику.

Был жаркий летний день. Мы с Грантиком рыли канавки для дождевой воды в саду. Увлеченные этой работой, мы не заметили, что солнце уже давно в зените и все живое — собаки, куры и даже насекомые — попряталось от жары в тени навесов, деревьев и кустов.

— Геворг! Грантик! Где вы? — Это звала нас Мец-майрик.

— Здесь! — в один голос закричали мы из-за тутовых деревьев.

— Идите есть мацун!

Вы никогда не пробовали в жаркий летний день свежий, холодный мацун, заквашенный в глиняных крынках? Поверьте, ничто на свете так не утоляет жажду и голод, как это густое жирное молоко, заквашенное в глиняной посуде и оставленное на всю ночь на холодном земляном полу! Вот почему мы с Грантиком не заставили себя просить второй раз, а, мгновенно бросив лопаты, побежали на веранду.

— Это — тебе, а это — тебе, — сказала Мец-майрик, поставив передо мной и Грантиком по крынке мацуна.

Крутые глиняные бока крынок запотели и влажно поблескивали на свету.

Грантик, не теряя времени, придвинул к себе мацун поближе и стал есть его ложкой, а я не притронулся.

— А ты чего ждешь?

Я молча и угрюмо уставился на стоявший передо мной мацун, с недовольным видом дернул плечом и головой.

— Почему ты не ешь? — с тревогой в голосе спросила Мец-майрик. — Уж не заболел ли ты, Геворг-джан? Ты же любишь мацун.

— Не хочу.

— Но почему же?

Я поднял на нее глаза:

— Сколько мне лет, Мец-майрик?

— Одиннадцать, — с недоумением ответила бабушка.

— А сколько Грантику?

— Девять.

— Тогда почему и мне и ему по одинаковой крынке мацуна?

Мец-майрик растерянно заморгала:

— А разве тебе этого мало?

— Мец-майрик, тут дело не в том, мало мне этого или много, — терпеливо разъяснял я, — дело тут вовсе не в количестве мацуна. Ты вот лучше скажи: кто из нас старший?

— Ну, ты…

— Если я старше, то, значит, мне, как старшему, полагается большая крынка мацуна, а Грантику — маленькая.

— Да ведь тебе большую не съесть! — воскликнула бабушка. — В ней же больше литра!

— Нет, съем. Если Грантик съедает пол-литровую крынку, то я смогу литровую, — настаивал я.

Мец-майрик секунду или две смотрела на меня удивленными глазами, потом, махнув рукой, пошла в кладовку, принесла огромную крынку мацуна и поставила передо мной.

— На вот тебе большую крынку, но смотри: если не съешь — вылью тебе на голову, — сказала Мец-майрик и, подняв на плечо большой медный кувшин, пошла к роднику за водой.

Доказав свое несомненное старшинство, я с удовольствием придвинул к себе огромную посудину и стал с аппетитом есть мацун, чувствуя на себе взгляд Грантика, в котором — честное слово! — я прочел не то уважение, не то восхищение.

Грантик уже съел свой мацун и с любопытством смотрел на мое единоборство с огромной крынкой. Ибо это было настоящим единоборством: я с трудом глотал мацун и уже жалел, что пожадничал. А с другой стороны, я старший и, как вы уже несомненно заметили, не терпел, когда другие не хотели этого замечать.

— Ага, больше не влезает? — спросил Грантик насмешливо.

Положив ложку на стол, я с показным равнодушием пожал плечами, не удостоив его ответом.

— Давай ешь, а то Мец-майрик вернется и наденет тебе на голову крынку, — уже откровенно смеясь, сказал Грантик.

Этого еще не хватало! Чтобы мне, старшему, советовали, как поступать! Будто я сам не знаю!

— А зачем ей это делать, я и сам могу, — сказал я и вылил остатки мацуна себе на голову.

Грантик в изумлении открыл рот.

— Закрой рот, а то воробьи залетят, — сказал я.

— Ну и ну! — воскликнул Грантик.

Я сидел, чувствуя, как прохладный мацун льется мне за воротник, стекает по лицу вниз, прямо на грудь. Хотите — верьте, хотите — нет, но в такую жару, какая стояла в тот день, это было даже приятно. А если бы и нет, все равно я не показал бы виду перед таким пацаном, как мой младший брат! А в том, что я его поразил, можете не сомневаться: он так и сидел, словно лишился дара речи, до самого прихода бабушки.

Нужно ли мне рассказывать, как рассердилась Мец-майрик, когда, вернувшись с родника, увидела, что я сижу на деревянной тахте, облитый мацуном.

— Вай, негодный мальчишка! — напустилась она на меня. — Что это ты сделал со своей головой, а? Зачем налил на себя мацун? — кричала Мец-майрик, которая никогда раньше не повышала голоса. — Люди сейчас голодают, а ты что делаешь, негодный мальчишка!

Что верно, то верно, я об этом и не подумал. Мне стало не по себе, честное слово.

— А разве ты не сказала, что выльешь мне его на голову, если я не съем все? — стал я оправдываться. — Вот я и вылил… чтобы не трудиться тебе…

— Мало ли что я сказала, — продолжала сердито Мец-майрик. — Ну раз ты у нас такой умник, тогда сам же все и постираешь.

— А я не умею, — сказал я.

— Ничего, научишься.

И Мец-майрик принесла большой эмалированный таз с водой, поставила на табурет, рядом положила кусок мыла и строгим голосом сказала:

— Сейчас же сними рубашку и выстирай. А после, когда вода в казане нагреется, сам умоешься.

— Я тебе говорил? — засмеялся Грантик. — Я тебе говорил? Ха-ха-ха! — повторил он, приплясывая.

— То, что ты говорил, в одно ухо вошло, из другого вышло, понятно? — огрызнулся я.

Подумать только, он мне говорил! И, не обращая больше никакого внимания на братишку, я принялся стирать свою одежду.

Пахлеваны


— Пахлеваны! Пахлеваны приехали! — разнеслось в один из июльских воскресных дней, когда в село, поскрипывая, въехала арба с циркачами-канатоходцами.

— Мец-майрик, пахлеваны приехали! — заорал и я, пулей вылетев во двор. — Пошли скорей, они сейчас там, за виноградниками, на пустыре! Скорей, Мец-майрик!

Бабушка чесала во дворе шерсть для тюфяка.

— Да что ты говоришь, Геворг-джан! — оторвавшись от работы, воскликнула она. — Когда? Давно?

Бабушка поймала зазевавшегося цыпленка, сунула себе под мышку — и мы поспешили на пустырь.

Что тут было! Ну, кажется, все село сбежалось, чтобы поглядеть на пахлеванов.

На утоптанном, ровном пустыре пахлеваны врыли в землю два толстых суковатых бревна, а между ними на высоте трех метров туго натянули веревку. Чуть поодаль двое зурначей пронзительно дудели в зурну. Молодой пахлеван с усиками, в широченных атласных шароварах черного цвета, подпоясанных красным кушаком, с длинным шестом в руках, приплясывая, скользил по натянутой веревке. Под ним по кругу бегал бритоголовый яланчи-клоун, тоже в шароварах. Он бил в бубен, выкрикивая шуточные куплеты. Громкий смех и хлопки сельчан, стоявших плотным кольцом вокруг утоптанной площадки, сопровождали каждый куплет яланчи.

Мы с Мец-майрик пробрались в первые ряды. Я заметил в толпе лопоухого Тутуша и Вагана, моих приятелей. Задрав головы и разинув рот, они не спускали восхищенных глаз с пахлевана.

Через некоторое время прибежали и нани с моим братом Грантиком. Они стали рядом.

— Ух ты! — только и сказал Грантик, увидев кувыркавшегося в воздухе молодого пахлевана.

Вы бы посмотрели, что он выделывал! Едва касаясь ногами, обутыми в мягкие, из сыромятной кожи трехи, он то скользил по веревке, то кувыркался, переворачиваясь в воздухе. И все время с шестом в руках. И ни капельки не боялся упасть, честное слово! Даже когда ему закрывали глаза черной косынкой. Потом пахлеван насадил большое яблоко на острый конец шеста, а второй конец взял в зубы и, задрав голову и раскинув широко руки, заскользил по веревке. А яланчи из настоящего ружья пальнул в это яблоко, и оно разлетелось вдребезги.

— Вай, ты посмотри, какой меткий глаз у этого собачьего сына! — громко заметил седобородый старик рядом с нами.

— Подумаешь, — сказала нани, — удивил! Да я с закрытыми глазами попаду в яблоко!

Я, помнится, вам рассказывал, что нани в молодости охотилась вместе с мужчинами на медведя? Да, рассказывал? Ну так вот, она никогда не упускала случая напомнить всем об этом. Услышав эти слова, все оглянулись на нее.

Грантик тоже посмотрел на нани, потом взял ее за худую, жилистую руку и с победным видом посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Не знаю, Сона, попадешь ли ты с закрытыми глазами в яблоко или нет, — сказала вдруг Мец-майрик, хитро взглянув на нани, — а то, что не попадешь в птицу на лету, за это головой ручаюсь.

— Может быть, — ядовито заметила нани, — хочешь сказать, что ты попадешь в летящую птицу, а? Ха-ха! Да ведь ты сроду ружья не держала. — И, смеясь, как-то свысока посмотрела на Мец-майрик.

— Это я-то не держала в руках ружья? — с обидой в голосе спросила Мец-майрик. Видно было, что насмешка нани задела ее за живое. — А давай поспорим на чувал зерна, что я подстрелю птицу на лету, а ты — нет, а?

Все теперь внимательно слушали наших бабушек, даже пахлеваны и зурначи, прервавшие свое выступление.

— Эй, люди, вы слышали? — воскликнула нани и вдруг как затрясется вся от смеха. Даже монеты на ее лбу зазвенели. — Это Машок-то, Машок хочет подстрелить птицу, да еще на лету! Ха-ха-ха!

Мне стало до чертиков обидно за мою бабушку, за Мец-майрик.

Я ничего не говорю, все знали, что нани умеет и стрелять из винтовки, и ездить на лошади, и никого и ничего не боится, и все такое. Но зачем так смеяться над Мец-майрик, да еще при всех?

— Ну давай поспорим, Сона, — не обращая внимания на смех нани, сказала Мец-майрик. — Если я попаду из ружья в птицу на лету, ты отдашь мне чувал зерна, а если ты, то я тебе. Что вы на это скажете, эй, люди, а? — И Мец-майрик вопросительно глянула на улыбающиеся лица сельчан.

— Что мы можем сказать? Правильно говоришь! Правильно! — раздалось со всех сторон.

— Эй, братец, дай-ка сюда твою винтовку! — крикнула Мец-майрик бритоголовому яланчи, с винтовкой в руках наблюдавшему за спором наших бабушек. — На, возьми, Сона. Сначала ты, а потом я, — сказала Мец-майрик, протягивая ружье нани.

Я прямо-таки обалдел от всего этого. Вот так петрушка! Оказывается, Мец-майрик умеет стрелять из винтовки, да еще как! Теперь я на нее смотрел совсем другими глазами, и не только я, но и все присутствующие.

Но тут… тут нани вдруг ни с того ни с сего ткнула себе в глаз сухим кулачком и стала отчаянно тереть его.

— Вай, что-то попало мне в глаз! Тьфу, будь оно неладно, наверное, какая-нибудь проклятая мошка. Вай, как больно! — бормотала она. — Как же я теперь буду из ружья целиться?..

И нани, не отнимая рук от глаз, терла их до тех пор, покуда они не покраснели и не начали слезиться по-настоящему.

— Нет, не мошка попала, а та самая птица, которую ты должна была подстрелить. Не дождавшись выстрела, сама залетела тебе в глаз! — крикнул яланчи, громко ударив в бубен.

Последние его слова потонули в оглушительном хохоте сельчан. А лицо нани стало красное-красное, ну прямо как ее красная длинная сатиновая рубашка, что она носила под зеленым архалуком.

Лишь один Грантик не участвовал в общем веселье. Он стоял и исподлобья сердито смотрел на нани…

Тут Мец-майрик, будто что-то вспомнив, повернулась к пахлевану, сидевшему на веревке, свесив ноги в одну сторону, и крикнула:

— Ну, сынок, покажи-ка еще что-нибудь, и мы разойдемся по домам.

— Да, да, покажи еще нам, на что ты способен, — поддержали ее из задних рядов.

И все стали смотреть на приезжих циркачей. Сразу стало видно, что Мец-майрик и всем остальным стало немножечко жаль нани и потому они, наверное, сделали вид, что не замечают, как она смутилась.

Снова заиграли зурначи, и снова взвился в воздухе пахлеван, словно повиснув на своих раздувшихся широченных атласных шароварах, потом с размаху боком опустился на канат. Когда же он поставил полный стакан воды на лоб и с задранной головой медленно, на ощупь пошел по веревке, не пролив ни одной капельки, восторгу нашему не было предела.

А потом яланчи с шутками и прибаутками обошел народ, собирая в пестрый хурджин плату: яйца, сыр, лаваш и связанных за ноги цыплят. Бросили туда и мы нашего сонного, разморенного жарой цыпленка.

Солнце уже готовилось нырнуть за высокий хребет, и синеватые тени протянулись по равнине от ближних отрогов, когда пахлеваны стали собираться в путь.

Я шел рядом с Мец-майрик, крепко держа ее за руку. Меня все еще распирало от гордости за недавний бабушкин триумф. По правде говоря, я не ожидал от нее такой прыти.

— Мец-майрик, а жалко все-таки, что нани отказалась от спора. Вот было бы здорово, если бы ты подстрелила птицу на лету, а? Мы бы им всем показали.

— И хорошо, что она отказалась.

— Почему? — Я даже придержал шаг от удивления.

— А потому, что нани права: я в жизни не держала в руках винтовки и не умею стрелять.

Я резко остановился, бросив ее руку. Злость и досада вдруг переполнили меня.

— Зачем… Зачем, зачем ты мне-то об этом говоришь?

— А затем, чтобы нани не задирала передо мной нос. А то все время похваляется: она и стрелять умеет, и на медведя охотилась, и никого и ничего не боится… Э-э, да что тут говорить. Еще неизвестно, рискнула бы она чувалом пшеницы или нет!

— Нет, — прервал я ее, топнув ногой. — Зачем ты рассказала об этом мне, мне… Зачем? — Слезы так и брызнули из моих глаз.

В страшном огорчении я бросился прочь от Мец-майрик, оставив ее в растерянности на дороге.

— Геворг! Геворг! — услышал я вдогонку. — Вернись, вернись, я тебе говорю!

Но я, не обращая внимания на ее зов, бежал, размазывая по лицу слезы…

В ту ночь я не вернулся к Мец-майрик, а остался ночевать с Грантиком, у нани.

Коркот


Про Мец-майрик на селе говорили, — разумеется, с любовью и гордостью, — что, если за ней не смотреть в оба, она вмиг раздаст каждому встречному и поперечному все, что имеется в доме…

— Мец-майрик, когда ты сваришь коркот? — приставал я к бабушке, потому что лучше ее никто не мог приготовить кашу из пшеничной крупы.

— Не знаю, Геворг-джан.

— Почему?

— Потому что коркот весь вышел. Правда, в кладовке осталось немного пшеницы, но ведь ее еще нужно смолоть.

— А ты ее смели, вот и будет из чего варить кашу, — не отставал я, потому что немыслимо приехать на летние каникулы в Дзорагет и не отведать бабушкиной каши из коркота.

— Ну ладно, завтра мы с тобой сходим к дедушке Ашоту и попросим его смолоть пшеницу, а вечерком сварю тебе кашу.

Наутро Мец-майрик попросила у Акопа Мурадянца по прозвищу Настоящий Мужчина его старого ишака. А прозвали его так потому, что он всех любил учить уму-разуму. А сам не то что по-мужски, по-человечески ничего никогда не сделает. Понимаете, ну за что ни возьмется, все у него получалось кувырком, все!

Ну так вот, Мец-майрик попросила у него ишака, перекинула через его спину небольшой ковровый хурджин, наполненный последними запасами пшеницы (было раннее лето — время, когда кончается весь прошлогодний урожай, а новый еще только начинает созревать). Поверх переметной сумы уселся я — это, разумеется, привело меня в неописуемый восторг, — и мы отправились на мельницу, что стояла в верхней, самой узкой части Дзорагетского ущелья, на небольшой горной речке.

Утро было солнечное, веселое, настроение у нас радостное, во всяком случае, у меня. Во-первых, я сидел на осле, и сидел уверенно, как настоящий наездник (эх, жаль только, что меня не могли увидеть мой младший брат Грантик и другие мальчишки!), во-вторых, я ехал на мельницу, где любил бывать. Старая водяная мельница с почерневшими от времени, затянутыми белой паутиной балками, с огромными каменными жерновами, со старым (мне тогда казавшимся древним) седобородым мельником, брови, усы и плечи которого были почти белыми от мелкой мучной пыли, носившейся в воздухе, действовала на мое воображение, и всякий раз мне там казалось, что я переношусь в какой-то таинственный, сказочный мир…

— Чу! — погоняла Мец-майрик осла, легонько ударяя его по крупу тонким прутиком.

— Чу! — гордо повторял я за ней, очень надеясь, что по дороге встречу Грантика или кого-нибудь из мальчишек.

Но ничто не могло ускорить ровный, мерный шаг соседского ишака. Это был осел очень покладистого, уравновешенного нрава, к тому же себе на уме: он тратил ровно столько сил, сколько было необходимо, и ни на йоту больше — ничего общего с тем сумасшедшим ишаком, которого мы встретили за виноградниками две недели назад. В общем, мы с ним сразу же поладили.

Не прошли мы и ста метров, как Мец-майрик окликнула Сопан, бабушкина подружка:

— Ахчи Машок, далеко ли собралась?

— На мельницу.

— Зачем?

Я с удивлением посмотрел на нее: зачем еще идут люди на мельницу?

— Да вот, осталось у меня немного пшеницы — везу к Ашоту смолоть в коркот.

— Хорошее дело, Машок, хорошее… А у нас уже давно пшеница кончилась. Думала, дотянем до нового урожая, да не вышло: больно много голодных ртов в доме. Ну, с богом, идите…

— Чу! — обрадованно крикнул я, тронув с места ишака.

Но увы, радость моя была преждевременной, потому что едва мы отдалились от дома тетушки Сопан, как бабушка, заметив за невысокой оградой молодую женщину, развешивавшую во дворе белье, сказала:

— День добрый, Аник-джан!

— Добрый день, тетушка Машок, куда это вы с утра пораньше?

— На мельницу — смолоть пшеницу в коркот. А что пишет Гурген с фронта, много фашистов перебил?

— Много, тетушка Машок, — улыбаясь, ответила молодая женщина. — Пишет, скоро будет в Берлине: может, через месяца два или три.

— Чу, чу! — с нетерпением ударил я пятками ишака. Частые остановки и разговоры бабушки с односельчанами совсем не увеличивали удовольствие от езды на сером. Впрочем, дома стали попадаться реже, и я надеялся, что нас больше никто не остановит.

Но не тут-то было. Спустя пять или десять минут мы увидели дедушку Авага: он сидел у своей калитки и курил черный чубук. Дедушка Аваг — самый старый житель Дзорагета и, хотя ему недавно стукнуло сто двадцать, держится молодцом, правда, стал лишь немного туговат на ухо, да и то ни за что не хотел в этом признаваться. Поговаривали даже, что он в прошлом году чуть было не женился на тетушке Сатеник.

Когда я поравнялся с ним, он спросил старым, дребезжащим голосом:

— Айта[6], куда путь держите?

— На мельницу, — ответил я.

— Куда, говоришь?

— Я говорю, на мельницу едем!

— Куда-куда, ты сказал? — спросил он в третий раз, приставив ладонь раковиной к уху и весь подавшись вперед.

— Я сказал, на мельницу!!! — заорал я во все горло, да так громко, что ишак подо мной шарахнулся в одну сторону, а дедушка Аваг от неожиданности отпрянул в другую.

— Вай, да не обрушься кров над твоей головой! — воскликнул он надтреснутым голосом. — Зачем так орешь, что я глухой, что ли?

До мельницы было около часу быстрого хода, не более, но мы до нее добрались лишь к полудню, потому что дорога туда лежала через все село и Мец-майрик то и дело останавливалась, чтобы поговорить с односельчанами. Задавать праздные вопросы для дзорагетцев было столь же естественным делом, как для Мец-майрик отвечать на них. К тому времени, когда мы добрались до мельницы, всему Дзора-гету, наверное, стало известно, что Мец-майрик с внуком отправилась на мельницу смолоть пшеницу в коркот.

Когда мы наконец добрались до мельницы, то застали старого мельника за едой.

— Добрый день, Ашот! — закричала Мец-майрик, стараясь перекричать грохот от крутившихся огромных жерновов и шум падающей воды. — Вот, привезла немного пшеницы, смели-ка в коркот!

— Здравствуй, здравствуй, Машок! — заорал в ответ старый мельник, стряхивая крошки хлеба с бороды и усов. — Говоришь, помолоть нужно пшеницу? Вай, почему же не помолоть?

Он кряхтя поднялся на ноги.

— А это твой внук? — спросил он, будто видел меня впервые. Он глядел на меня с высоты своего огромного роста — его мохнатая барашковая шапка почти упиралась в черные балки.

— Да! — ответила бабушка. Она казалась очень маленькой рядом с великаном мельником.

— А почему он такой бледный?

— Так ведь он недавно приехал из города! Они там все такие!

Пока пшеница под тяжелыми гремящими жерновами превращалась в коркот, я успел облазить всю мельницу. Однако спустя час или полтора Мец-майрик позвала меня: коркот был смолот и пора было возвращаться в село.

Когда мы возвращались с мельницы, нас столь же часто останавливали люди, как и по дороге туда. Солнце уже садилось за горы, когда мы наконец вернулись домой. На Дзорагет уже начали опускаться сумерки, слышалось мычание возвращающихся из долины коров, лай потревоженных собак, громкие возгласы соседей — обычные деревенские звуки, наполняющие воздух в предвечерние часы.

Как только мы переступили порог, Мец-майрик обратилась ко мне:

— Геворг-джан, разожги огонь в очаге, а я пока буду просеивать коркот.

Я принялся разводить огонь в старом закопченном очаге, устроенном в виде остроконечного камина в левой, торцевой стене открытой веранды, а Мец-майрик при свете керосинового фонаря стала просеивать коркот: отделять крупный от мелкого.

Только я успел развести огонь в очаге, как на веранде, словно из-под земли, вырос лопоухий Тутуш. В руках он держал большую глиняную посуду.

— Тетушка Машок, — сказал он Мец-майрик, — мама просила одолжить немного коркота. — И не дожидаясь ответа, он протянул вперед свою посудину.

— Хорошо, давай сюда, — сказала Мец-майрик, до краев наполнив глиняную чашу.

После ухода Тутуша огонь весело запылал в очаге. Мец-майрик принесла казан — медный луженый котел с широким дном, — налила туда разбавленного молока и поставила на треножник над огнем. Когда голубоватое разведенное молоко стало медленно закипать в казане, калитка, стукнув, впустила во двор старого Авага — того самого, которого мы встретили по дороге на мельницу.

— Ахчи Машок, ты дома? — громко спросил он, поднимаясь на веранду.

— Да, Аваг-даи[7], дома, — ответила Мец-майрик как можно громче, выходя из комнаты. — Присаживайся на тахту, гостем будешь.

— Некогда, Машок-джан, дома ждут голодные правнуки. Пришел за коркотом, может, поделишься с нами, а? — сказал он и протянул бабушке эмалированную чашу.

— Почему не поделюсь, конечно, поделюсь, — сказала она, доверху наполнив чашу коркотом.

Следом за дедушкой Авагом пришла за коркотом бабушкина подружка Сопан.

Потом сын нашего другого соседа, Завен. Затем пришла жена Настоящего Мужчины — того самого, на чьем осле мы с бабушкой повезли на мельницу пшеницу. Затем Аник — помните? — ну та самая, у которой муж на фронте. Потом еще несколько человек, имен которых я не помнил, но хорошо знал их в лицо.

Когда наконец мы остались одни, я сказал бабушке:

— Мец-майрик, молоко выкипит в казане, скорей сыпь коркот.

— Коркота уже нет, — растерянно ответила бабушка.

— Как нет? — в изумлении спросил я.

— Так… Всё раздала… — виноватым тоном ответила Мец-майрик.

— А нам… нам почему не оставила? — Я чуть не плакал от обиды.

— Не знаю… — с грустью ответила Мец-майрик и, опустив глаза, стала рассматривать свои старые, лежавшие на коленях руки, потом вдруг воздела их к небу и громко, торжественно, будто произносила клятву, сказала: — Проклятый Гитлер, пусть на твою голову обрушатся все беды и несчастья, какие ты принес нам и нашим детям. Аминь!

Я обалдело глядел на Мец-майрик: при чем тут Гитлер? Сама ведь раздала коркот, своими руками…

А она, повернувшись ко мне, сказала как ни в чем не бывало:

— Вот что, Геворг-джан, принеси миски, нальем молока, накрошим туда хлеба и будем ужинать.

Только я хотел войти в дом за мисками, как вдруг из темноты вынырнул Арам, соседский мальчишка. В руках он держал глиняную миску.

— Бабушка Машок! — закричал он, радостно улыбаясь. — Бабушка Машок! Папа прислал письмо! Он, оказывается, жив, только ранен и лежит в госпитале. Мама на радостях велела заколоть барашка и раздать мясо соседям и родственникам! Говорит, пусть все радуются вместе с нами. Вот я принес вашу долю, берите.

— Вай, свет глазам твоей матери, сынок! — воскликнула Мец-майрик, протягивая руку за бараниной. Потом повернулась ко мне и посмотрела долгим-долгим взглядом…

Карас


Все началось с этого треклятого глиняного кувшина, который нани, вычистив, выставила во дворе просушиться, чтобы к вечеру засолить в нем перец, огурцы и все такое. Знаете, огромный такой кувшин — их у нас в Армении называют карасами, — высотой с меня, с широким горлом, в которое, если захотеть, можно просунуть голову.

— Перец и огурцы, — сказала нани и легонько стукнула палкой по пузатому боку караса. — На зиму, — прибавила она, наклонив голову и с удовлетворением слушая мелодичный звон пустого караса, свидетельствующий, что он без единой трещинки. Потом погрозила мне и моему брату Грантику палкой — на всякий случай — и ушла.

Я пожал плечами. Жара так разморила меня и Грантика, что у нас пропала всякая охота не то чтобы проказничать, но даже просто двигаться.

— Привет! — сказал курчавый, как негр, Петрос, соседский мальчишка, возникнув рядом с нами будто из-под земли. Его дом стоял за невысокой каменной оградой, отделяющей владения нани от их двора. Он всегда тут как тут, едва только бабушка уйдет со двора. Ух и боялся же он ее! Как, впрочем, боялись и все окрестные мальчишки.

— Что это? — спросил он, кивнув на карас, прислоненный к каменной ограде.

Я промолчал, потому что терпеть не могу, когда задают праздные вопросы: ведь карас есть в каждом доме на селе.

— Карас, — ответил Грантик.

— И у нас такой есть, — сказал Петрос. — Только в сто раз больше вашего.

Это у него такая привычка была — хвастаться. Если верить ему, все у них в сто раз лучше, больше и красивее.

— А у нас он звенит, — сказал Грантик.

— Как звенит?

— Если ударить палкой. Вот послушай, — сказал Грантик и слегка ударил по глиняному боку.

Послышался тихий звон.

— Дай я, — сказал я, отбирая палку от Грантика, и ударил по карасу сильнее. Звон раздался громче.

— А ты изо всех сил, — предложил Петрос.

Я с сомнением взглянул на него, потом на брата.

— Давай сильнее. Будет слышно на все село! — разом сказали Петрос и Грантик.

Я размахнулся и что было мочи ударил по карасу. Раздался оглушительный треск… и глиняный кувшин со звоном раскололся. Минуту мы стояли, с испугом уставившись на осколки караса.

— Вай! Что мы наделали! — ужаснулся Грантик, обеими руками закрывая рот.

— Ну, теперь вам попадет от бабушки, — сказал Петрос, качая головой и закусив нижнюю губу.

Тут из-за ограды Петроса позвала тетя Ануш, его мамаша, и он ушел.

Я не на шутку струсил. Но не показывать же этим мальцам, что и у меня от страха перед нани трясутся поджилки?

— Вай! Что мы наделали! — повторял без конца Грантик.

— Да ладно. Будет тебе хныкать, — сказал я, сунув руки в карманы.

— Нани теперь не пустит тебя сюда играть со мной, — ныл братишка.

— Я сказал, хватит скулить…

Я уже говорил, что в то лето я жил у одной бабушки, а брат — у другой, но мы и дня не могли прожить друг без друга.

— Геворг, — вдруг оживился Грантик, — давай скажем нани, что карас разбил Петрос, а? Не побьет же она его. Нажалуется его матери, покричит-покричит и успокоится. И потом, разве не он все время подначивал: сильнее да сильнее…

— Да, если бы не он… — задумчиво согласился я. — Но ударил по карасу все-таки я…

Тут калитка скрипнула и во двор вошла нани.

— Вы что это притихли? — Бабушка подозрительно посмотрела на нас с братом. — Натворили что-нибудь? — Оглядев двор, она вдруг заметила осколки караса. Не знаю, что у Грантика было на душе, но я почувствовал себя так, будто в эту минуту в груди у меня что-то оборвалось.

— Мой карас! — завопила нани, схватившись за голову. — Мой карас, который я получила в приданое от отца! Вай, чтобы вас змеи укусили! Где моя большая палка? Сейчас я вас обоих так поколочу, что не забудете до конца дней своих!

— Вай, нани, не бей нас! Не бей! — И Грантик поднял обе руки, прикрывая ими голову.

Увидев занесенную палку, я неожиданно для себя вдруг крикнул:

— Нани! Это Петрос разбил карас!

Сам не знаю, как это вырвалось у меня, честное слово. Как будто не я, а кто-то другой крикнул.

— Говоришь, этот негодник Петрос разбил?

Нани на секунду застыла на месте, как бы прикидывая, на чью голову раньше обрушить свой гнев, и, по-видимому, решив, что мы с братом тут под рукой и всегда сумеем получить свое, ринулась с поднятой палкой в соседний двор.

Нам было видно все, что делалось во дворе у Петроса. Я и Грантик стояли не двигаясь, словно приросли к земле.

— Ахчи Ануш, выйди-ка во двор! — закричала нани.

— Что такое, тетушка Сона? — вышла мамаша Петроса. Руки у нее были в тесте.

— Твой негодный сын разбил мой карас! Мое приданое!

— Мой сын?

— Я?! — Петрос, стоявший рядом с матерью, изумленно вытаращил глаза.

— Вы посмотрите на него: у него еще хватает нахальства отказываться! — кричала нани. — В чем теперь солить мне овощи, а? А ты, Ануш, что стоишь? Бить его надо, негодника! Вай, господи, в чем я провинилась перед тобой, за что ты послал мне таких соседей?

— Я не разбивал, мама! Не разбивал! — трясущимися губами проговорил Петрос, становясь за спину своей мамаши.

Мне вдруг стало ужасно не по себе. На душе сделалось скверно, противно… Будто проглотил какую-то гадость. Я посмотрел на Грантика. Он отвел взгляд, избегая смотреть мне в глаза.

— Что ты стоишь, Ануш? Почему не ломаешь палку о спину своего негодника? — не унималась нани.

Видно было, что тете Ануш не хотелось наказывать сына. Понимаете, очень уж она любила своего оболтуса. Он у нее был единственный.

— Я поговорю с ним, тетушка Сона, — сказала виновато она.

— Не говорить с ним надо, а бить! Как в старое доброе время!

Тетя Ануш, нехотя повернувшись к Петросу, замахнулась на сына:

— Ты почему это?!..

У Петроса вид стал такой, будто его ударили под ложечку. Рот открылся, лицо побелело.

Я рванулся вперед.

— Это я разбил карас. Не бейте его, тетя Ануш!

В первую секунду нани и тетя Ануш удивленно уставились на меня. Но в следующую… В глазах нани я прочел нечто такое, отчего бросился бежать. За мной с палкой в руке — бабушка:

— Вай, чтобы тебя лягнул ишак! Я тебе сейчас покажу, как обманывать меня! Я тебе!..

Слов нет, нани самая боевая, самая резвая бабушка на селе, но все равно — куда ей до меня. Понимаете, я — за дом, а она еще только перед верандой. Я уже перед верандой, а ее крики еще только раздаются за домом. Сто раз обежав дом, она, тяжело дыша, наконец остановилась. Мелкие капельки пота стекали у нее из-под серебряных монет, украшавших лоб.

Мне стало жалко ее. Я остановился на безопасном расстоянии.

— Геворг… — переводя с трудом дух, сказала нани. — Геворг…

Что ж, на таком расстоянии можно было начать мирные переговоры.

— Ты… ты разбил мой карас?

— Да.

— Ты обманул меня, сказав, что карас разбил Петрос?

— Да…

— Тогда почему ты не даешь мне пару раз стукнуть тебя так, чтобы мое сердце успокоилось, а?

И тут, после этих слов, сказанных нани чуть-чуть просительным тоном, хотите — верьте, хотите — нет, я подошел к ней, наклонился, упершись руками в колени, и подставил спину.

— Это — за разбитый карас… — сказала она, стукнув меня палкой чуть пониже спины. — А это — за то, что переложил свою вину на Петроса…

Я орал как резаный, хотя боль была терпимой.

Во-первых, я хотел показать нани, что не зря все-таки она сто раз обежала дом, пытаясь поймать меня, а во-вторых — и это главное, — чтобы на соседнем дворе услышали мои крики Петрос и его мамаша.

Клин клином


Приезжая на летние каникулы в деревню, мы с братом с голодухи и вечного недоедания — я уже говорил, что это было в военное время, — набрасывались на фрукты и овощи.

Однажды — это было в августе, — напрасно прождав целое утро Грантика, я отправился в полдень сам к нему.

Захожу в дом и вижу: Грантик лежит в постели, а рядом хлопочет нани.

— Ты чего это? — спрашиваю.

— Заболел… — слабым голосом отвечает он.

— Вот до чего доводит ваша беготня по садам, — говорит ворчливо нани, кладя на лоб брата вчетверо сложенное влажное полотенце, — если жар будет держаться, придется из города вызывать отца.

Лицо Грантика красное от высокой температуры, глаза горят лихорадочным блеском.

— Грантик, хочешь принесу тебе винограду или гранатов? — спрашиваю я.

— Ага…

— Ему нельзя ни то, ни другое, — строго прерывает меня нани. — От них он и заболел, наверное, — ведь дохтур запретил ему есть сырые фрукты и овощи.

То ли мой младший брат действительно ел незрелые фрукты, то ли ел слишком много спелых, но, так или иначе, он заболел, и заболел тяжело.

Болезнь брата очень меня расстроила. Я так любил везде и всюду бывать вместе с ним! И потом, еще несколько дней — и начнется самое увлекательное — сбор урожая в садах.

— Почему ты без Грантика? — спросила Мец-майрик, когда я вернулся от нани.

— Он заболел.

— А жар есть? — с тревогой спросила Мец-майрик.

— Да…

— Вай, ослепнуть бы мне! — И она хлопнула себя по бедрам. — Не знаешь, от чего он заболел? Лучше б я заболела! Да буду я его жертвой!

— Нани говорит, что от незрелых фруктов.

— Так я и поверила! За ребенком надо уметь смотреть, — проворчала Мец-майрик. — Бедный мальчик у нее вовремя не ест, вовремя не пьет — ну как тут не заболеть?

Я был тоже уверен, что от фруктов заболеть нельзя, поскольку ел их наравне с братом.

* * *

— У вас виноград поспел? — крикнул я Тутушу с улицы, не входя к ним во двор. Тутуш стоял, прислонившись спиной к дереву.

— Нет! Еще зеленый, — прокричал он мне в ответ и медленно, вразвалку направился к ограде, за которой стоял я.

— A y Вагана?

— И у них еще не созрел. А тебе захотелось винограду, что ли?

— Да нет же, не мне, а Грантику. Он заболел.

— Слушай, — вдруг оживившись, тоном заговорщика сказал Тутуш, — я знаю, где уже поспел виноград. В колхозных садах. Там у них есть ранние сорта. Давай сходим туда и нарвем для Грантика, а?

— А если нас поймает сторож? Что мы ему скажем? Скажем, пришли воровать виноград? — усмехнулся я. Мне было хорошо известно, что колхозный сторож Саркис днюет и ночует со своей собакой в садах.

— Не бойся, пошли, — настаивал Тутуш. — Если нас поймает сторож, скажем ему, что вернем, когда наш поспеет. А правда, во время сбора урожая отнесем полную корзину винограда и скажем: «Вот, мы у вас брали, а теперь возвращаем». Им ведь все равно, из какого винограда делать вино, верно?

В конце концов я, лопоухий Тутуш и Ваган решили отправиться в колхозные сады за виноградом для Грантика.

Одна была надежда, что сторожа свалила с ног изнуряющая жара и он где-нибудь под деревом уснул, надвинув на глаза мохнатую шапку.

Через полчаса мы были у виноградников, что начинались там, где горы постепенно переходят в долину. С великими предосторожностями пролезали мы через отверстия в оградах, переходя из одного виноградника в другой.

И вот мы в колхозных садах. Толстые шесты, глубоко воткнутые в землю, обвитые виноградными лозами, стоят неровно, накренившись, готовые свалиться под тяжестью упругих гроздьев. Лозы стелются прямо по горячей земле. Это очень удобно: можно лечь и зубами отделять кисти от лозы и при этом не опасаться, что тебя увидит сторож. Я отделил несколько самых тугих виноградных гроздьев от лозы, перевязал плодоножки сухой травой — и вот уже у меня готова связка кистей винограда для Грантика. То же самое сделали мои приятели.

Вдруг послышался лай собаки. Мы все трое вскочили и пустились бежать. Лай приближался. Не знаю, как у Тутуша и Вагана, а у меня сердце готово было выскочить из груди.

— Эй, остановитесь! — кричал сторож за спиной.

Остановиться? Как бы не так! Впереди высокая изгородь — частокол, обвитый зеленью дикого винограда. Тутуш и Ваган благополучно перескочили через нее, а я зацепился рубахой за торчащий кол и повис. Ваган и Тутуш уже исчезли из виду где-то в густой зелени.

— Ну, негодник, попался? — тяжело дыша, сказал прибежавший сторож.

Я ничего не ответил, поскольку от страха язык у меня прилип к гортани, и потом, что я мог ответить на это? Конечно, попался, да еще с поличным: тяжелая связка винограда оттягивала мне правую руку. Я висел на колу, нелепо болтая в воздухе ногами. Рукава больно врезались мне под мышками.

— Попался, значит, как в капкан? Вот и виси тут целый день, — сказал сторож, переведя дух и вытирая пот с лица. — Будешь знать, как воровать колхозный виноград. А чтобы ты не убежал, собаку оставлю тебя сторожить. Пожалуй, оставим его висеть всю ночь, а, Арцив? Так оно будет лучше, правда? — спросил сторож свою огромную собаку. Та только свирепо зарычала в ответ.

Такая перспектива совсем меня не радовала.

— Саркис-даи… — начал я.

— Не проси, ни за что не отпущу!

— Саркис-даи, если бы тебе было одиннадцать…

— Но мне не одиннадцать, а пятьдесят шесть, — прервал он меня и опустился на пень. Огромный пес уселся у его ног.

— Если бы тебе было одиннадцать, — продолжал я, — а твоему младшему брату — девять…

— При чем тут младший брат? — возмутился он. — Что ты чепуху мелешь? Полез воровать — вот и виси тут в наказание всю ночь на колу!

Он положил на землю палку, достал из кармана кисет с табаком и не спеша стал крутить самокрутку.

— …А твоему младшему брату было бы девять, и твои папа и мама поссорились бы между собой…

— Что ты городишь? Мои родители давно уже спят в могилах.

— …И ты жил бы у доброй бабушки, а твой младший брат — у сердитой…

Рука Саркис-даи, дрогнув, перестала крутить самокрутку.

— …И если бы твой младший брат тяжело заболел и захотел бы винограду… — Тут я сделал паузу.

Саркис-даи положил самокрутку на колено и задумчиво почесал в затылке левой рукой.

— …И если бы ты ради своего больного брата полез в колхозный сад за виноградом…

Молчание.

— …И если бы тебя поймал в садах колхозный сторож…

Саркис-даи глубоко задумался, вздохнул и уставился в землю.

— …И если бы этим колхозным сторожем оказался я, то, честное слово, я бы тебя отпустил, — закончил я и посмотрел ему в лицо.

По коричневой щеке Саркис-даи — не верите? — покатилась крупная слеза, а у его собаки брови стали домиком. Саркис-даи встал с пня, подошел ко мне, взял меня под мышки, опустил на землю и, не говоря ни слова, зашагал прочь. Пес его, печально опустив морду и поджав хвост, медленно побрел за хозяином. Минуту или две я смотрел им вслед, потом зашагал, только в другую сторону.

* * *

Когда я, лопоухий Тутуш и Ваган подходили к дому нани, было уже около пяти или шести вечера. Солнце клонилось к западу, в воздухе стало чуточку прохладнее, и было не так больно ступать босыми пятками по нагретой земле.

Мы поднялись на веранду и заглянули в окно: нани дома не было. Увидев нас, Грантик приподнялся в постели, лицо его по-прежнему было красное, как огонь.

— Смотри, Грантик, я тебе принес ранний виноград, — сказал я и опустил тяжелые грозди на стоявший рядом с тахтой табурет.

— Мне нельзя, — пролепетал Грантик и слабо улыбнулся пересохшими губами.

— Нельзя зеленый, а этот посмотри, какой спелый, — сказал я. — Правда, спелый, Тутуш?

— Ага.

Я был уверен, что брат заболел от недосмотра. Разве Мец-майрик не говорила об этом?

— Вы стойте на веранде, — велел я лопоухому Тутушу и Вагану, — и, как только увидите, что нани возвращается, стукнете в окно, ладно?

— Хорошо. — Ребята вышли на веранду.

— Ешь, Грантик, ешь. Ты попробуй, какой сладкий — ну прямо как сахар! — Я оторвал прозрачную ягоду и положил себе в рот.

Грантик протянул худую руку, взял большую тугую кисть и принялся есть. Я заметил, что по мере того, как он ел виноград, аппетит возвращался к нему. Покончив с одной кистью, он принялся за вторую, а потом за третью.

Когда раздался предупреждающий стук в оконное стекло, он уже заканчивал третью кисть винограда!

— Нани идет, — в панике сказал я, — дай сюда — я спрячу под тахтой.

Но я не успел.

— Вот, Грантик-джан, — сказала вошедшая нани, подозрительно оглядев меня и брата, — я принесла тебе свежего мацуна. — Вдруг она увидела пустые кисти винограда на полу. — А это что? Кто принес виноград?

— Никто, — ответил Грантик.

— Как никто? Кисти съедены… Это ты съел, Грантик? Вай, тебе же нельзя! Сколько съел? Много? Скажи: сколько съел?

При виде панического страха нани — а ведь ее трудно было чем-либо испугать — встревожился и я.

— Три большие кисти, — виновато сказал я. — Но, нани, нани, виноград был очень спелый! — в отчаянии добавил я.

— Вай, чтобы тебя змея укусила! Дохтур сказал, что если Грантик притронется к сырым фруктам, то ему конец.

— Нани, виноград был спелый, честное слово, спелый, — тупо повторял я.

— Вай, дом мой обрушился! Вай, что мне теперь делать! — запричитала она, хлопая себя по тощим бокам.

Грантик и я испуганно смотрели на нее и молчали. Потом я вышел на веранду.

— Ругала? — сочувственно спросили Тутуш и Ваган, опустившись подле меня на ступеньку.

Я не успел ответить, потому что нани выбежала из комнаты и сказала:

— Беги за дохтуром.

— Ему… плохо?

— Он еще спрашивает! Сейчас же беги за ним.

— Ему… нехорошо?

— Не знаю. Он закрыл глаза и не открывает. Беги!

Через десять минут, а может быть, и больше я прибежал с сельским врачом. Я остался на веранде, не смея войти в дом.

Спустя какое-то время из комнаты вышел врач, а вслед за ним — нани.

— Сейчас ничего определенного сказать нельзя. Мальчик не то в глубоком сне, не то в забытьи. И температура еще высокая. Говорите, съел много? И не мытый? М-да…

Тут врач укоризненно посмотрел в мою сторону. Я опустил голову.

— Подождем до завтрашнего утра. Ничего, кроме кипяченой воды, не давать, а утром рано я зайду, — добавил он и ушел.

После его ухода нани вошла в дом. Я по-прежнему оставался сидеть на ступеньке. Ваган и лопоухий Тутуш пошли к себе домой, потому что было уже поздно и их дома ждали к ужину.

Наступили сумерки.

Я обхватил колени и сидел, уставившись в наступившую темноту. Тяжесть одиночества легла мне на сердце. «Я, я один виноват во всем. Это по моей вине Грантику сейчас плохо», — думал я.

Спустя некоторое время нани, что-то буркнув себе под нос, вышла и направилась к соседке, а я тихо, на цыпочках вошел в комнату. Постоял-постоял у постели неподвижно лежащего Грантика, потом медленно побрел обратно на веранду.

Вернулась от соседки нани, что-то неся в руках, и принялась разводить огонь в очаге на веранде, а я все сидел на ступеньке. Сидел до самого наступления ночи. И незаметно для себя уснул, уронив голову на руки…

* * *

Проснулся я от громких голосов: это разговаривали сельский врач и нани.

— Ну как дохтур? — спрашивала нани.

При бледном свете раннего утра морщинистое лицо ее было серым и утомленным.

— Температура нормальная, и опасность миновала. Случай удивительный в моей практике, — говорил в недоумении врач. — Ваш внук почти выздоровел. Во всяком случае, не тревожьте его, пусть спит. Ничего не понимаю, — как бы про себя пробормотал врач и, пожав плечом, направился к калитке.

— Да буду я твоей жертвой, здоровья тебе, дохтур-джан! — крикнула вслед врачу нани, обычно скупившаяся на ласковые слова.

Я встал со ступенек, с трудом размял онемевшие руки и ноги и помчался домой, к Мец-майрик.

— Мец-майрик! — заорал я, как только влетел в открытую калитку. — Мец-майрик, Грантик выздоровел!

— Слава тебе господи! — сказала бабушка, бросив из рук ивовую метлу, которой подметала двор. — Слава тебе господи, — повторила она, воздев руки.

— При чем тут господь? — спросил я. — Это из-за меня Грантик выздоровел, из-за того, что я принес ему виноград!

Грантик проспал весь день и всю ночь, а на следующее утро, проспав тридцать шесть часов кряду, вскочил и первым делом попросил есть. Съев все припасы в доме, он как ни в чем не бывало помчался играть с мальчишками.

Западня


Я, Грантик и несколько дзорагетских мальчишек играли недалеко от гомов — это такие очень старые заброшенные жилища, в которых уже давным-давно никто не живет. Их в Армении еще немало осталось. Задняя стена у них вырублена в горе, а на потолке сделано отверстие-эртик, которое служит одновременно и окном и дымоходом.

Мы ловили кузнечиков и потом, держа их друг против друга, заставляли между собой драться. Они забавно отпихивались друг от дружки лапками и шевелили тоненькими усиками.

Вдруг до нас донесся отчаянный вопль Грантика. Мы быстро оглянулись, и хотя крик раздался где-то рядом, Грантика самого не было видно.

— Да он, верно, свалился в гом! — догадался кто-то из мальчишек.

Тут снова раздался испуганный крик Грантика где-то совсем рядом. Вне всякого сомнения, он кричал из гома. Мы бросились туда, на крышу жилища. Заглянули в отверстие и увидели, что Грантик, крепко схватившись обеими руками за единственную толстую палку, укрепленную посередине отверстия, висит на ней, как на турнике. Я растерянно уставился на повисшего брата.

— Вай, Грантик, как ты туда свалился? — крикнул ему Гришка, один из мальчишек.

— Грантик, держись крепко за палку, не то сорвешься вниз, — сказал, низко наклонившись над отверстием, лопоухий Тутуш.

— Да, да, держись, Грантик, держись! Слышишь, ни за что не отпускай перекладину, — опомнившись, сказал и я.

«Интересно, высоко ли от земли?» — мелькнуло у меня в голове. При мысли, что Грантик может грохнуться с высоты о земляной пол гома, если сорвется, у меня похолодело внутри.

— Гриша, — торопливо сказал я одному из ребят, — беги скорей за помощью. А ты, — повернулся я к Тутушу, — сбегай вниз и посмотри, открыта ли дверь в гом.

— Кого позвать на помощь? — спросил Гришка.

— Не знаю. Кого хочешь: Мец-майрик, нани — всех, кого встретишь. Да беги же скорей!

И Гришка помчался по крутому спуску вниз.

— Грантик, ты только не отпускай палку, слышишь? Ни за что не отпускай. Сейчас придут и вытащат тебя, — сказал я брату, лежа на животе и свесив к нему голову.

— Я уже не могу… рукам больно…

— Ты о руках не думай. Думай о чем-нибудь другом. И не смотри вниз. — И после минутного молчания снова: — Грантик, Грантик, знаешь что?

— Что?..

— Хочешь, я подарю тебе свое железное колесо?

Колесо это я нашел на пустыре. Оно было предметом моей гордости и зависти многих мальчишек, и, конечно же, в глубине души я не хотел с ним расставаться. Придерживая и направляя его загнутой на конце проволокой, я любил часами катить его по пыльной дороге.

— Ага.

— Колесо я подарю тебе вместе с железным прутиком, слышишь, Грантик, вместе с прутиком.

— Ага, хорошо. Скоро придут люди, Геворг? — Он поднял ко мне сильно побледневшее лицо. — А то я уже не могу…

— Скоро, очень скоро, ты только не разжимай пальцы, хорошо?

— Геворг, дверь гома заперта на замок, — сказал вернувшийся Тутуш.

Я посмотрел на побелевшие от натуги пальцы Грантика.

— Ты сегодня же сможешь катить колесо, Грантик. Вот как вытащат тебя из эртика, сразу же пойдем домой и я тебе отдам колесо вместе с железным прутиком.

А сам вглядываюсь в темноту гома, стараясь разобрать, что там находится. Но мешает слепящий свет и царящий внутри гома полумрак. Ведь единственное окно — эртик — заслонено повисшим в воздухе Грантиком.

В это время я услышал, как мальчишки крикнули:

— Идут, идут уже сюда!

Я поднял голову. Сюда, в гору, спешили Мец-майрик, какая-то женщина и несколько мужчин. Одного из них я узнал: это был колхозный чабан. Он бежал впереди всех, что-то крича и размахивая руками. Но тут раздался треск ломающегося дерева и следом — отчаянный вопль Грантика. Я быстро посмотрел вниз: в эртике торчали лишь обломки перекладины…

— Мец-майрик! — в ужасе закричал я. — Грантик сорвался вниз!

— Вай, ослепнуть бы мне! Вай, ребенок разбился! Да что вы медлите?! Скорей, скорей откройте дверь гома!

Я сбежал с пологой крыши и вместе с другими бросился к запертым дверям.

— Не бойся, майрик-джан, — сказал колхозный чабан бабушке, — сейчас откроем дверь. — В руках у него я увидел большой ключ.

— Вай, как это «не бойся!» Бедный, бедный ребенок!

Наконец чабан, повозившись минуту или две, открыл огромный ржавый замок, потянул к себе дверь… и кто бы вы думали выскочил из полумрака? Баран! Да-да, огромный, с круто завитыми большими рогами, а на его спине — Грантик, с искаженным от страха лицом, крепко вцепившийся обеими руками в густую белую шерсть.

Низко пригнув к земле голову, баран пронесся мимо, чуть не сбив меня и колхозного чабана с ног. А за ним — перепуганные овцы, наседая друг на друга. И через минуту все небольшое овечье стадо, подняв за собой пыль, направилось вниз по горе за своим вожаком.

— Вай, ребенок! Вай, ребенок! — только и повторяла, хлопая по коленям, Мец-майрик.

Колхозный чабан вместе с двумя другими колхозниками бросились вдогонку вожаку. Они догнали его (баран есть баран, и его нетрудно догнать), схватили за рога. Потом сняли с его спины бледного, дрожащего от страха Грантика. Какое сняли! Силой отцепили от барана, потому что перепуганный брат почему-то продолжал судорожно цепляться за длинную шерсть.

— Вот, майрик-джан, твой внук. Целый и невредимый, — сказал колхозный чабан, держа за руку Грантика.

— Долгой жизни тебе, Григор! — ответила Мец-майрик, схватив в объятия внука.

Обида


В то утро я стоял под тенью тутового дерева и мелко крошил вымоченный черствый хлеб перед белой несушкой и ее одиннадцатью пушистыми цыплятами, как вдруг открывается калитка и во двор влетает мой младший брат Грантик.

— Геворг, скорее, идем с нами! — крикнул он.

— Куда?

— На почту. Да ты давай быстрее, а то нани будет сердиться — она там, на улице, ждет нас!

Нани — вам уже из моих рассказов известно — была очень строга, ничего не спускала Грантику, и он ее изрядно побаивался, чего не скажешь про Мец-майрик, нашу бабушку по материнской линии, которую мы оба любили очень.

— Не хочу, — ответил я, равнодушно продолжая кормить цыплят. — Чего я на почте не видал. И потом, Мец-майрик велела мне не уходить со двора.

— Вай, неужели ты не догадываешься! — нетерпеливо топнув ногой, воскликнул Грантик. — Мы же за посылкой идем! Папа прислал.

— Да ну?! — мгновенно заинтересовался я, потому что посылка из города означала для нас конфеты, пряники, сахар, а может быть, и игрушки, хотя в то время, несмотря на то что шел уже последний год войны, с игрушками, как и со всем остальным, было все еще очень плохо.

— Вот тебе и «да ну»! Пошли скорей.

Мы выскочили за калитку. Нани стояла у ограды под ореховым деревом и вязала пестрый шерстяной носок, спицы так и мелькали у нее в руках.

— Что вы там уснули, что ли? — сердито проворчала она. — Скоро почту закроют на перерыв.

Тени деревьев действительно стали короче, да и жара как будто немного усилилась. Ничего не ответив, мы поспешили за ней.

Впереди, развевая полы своего зеленого архалука, не переставая вязать носок, шагала нани, за ней — я, а в двух шагах за мной спешил Грантик.

Менее чем за десять минут мы дошли до почты. Нани, не сбавляя шага, с вязанием в руках вошла в открытую дверь. За старым исцарапанным прилавком сидела Ашхен. Она тут одна справлялась со всеми работами: упаковывала, принимала и выдавала посылки, сортировала письма, отправляла и принимала телеграммы.

— Тетушка Сона, — сказала Ашхен, как только увидела входящую нани, — свет твоим глазам! От сына тебе посылка. Заполни это и получай. — И она протянула нани какую-то бумажку.

— Как это — заполни? Разве ты не знаешь, что меня никто никогда не учил писать и читать? — Нани сердито уставилась на нее.

— Вай, прости, тетушка Сона. Запамятовала. — Ашхен обратилась к нам с Грантиком: — Мальчики, сумеете заполнить по-русски извещение к посылке и подписаться за бабушку?

— Вай, о чем ты говоришь, Ашхен! — ответила с гордостью за нас с Грантиком нани. — Сумеют ли они? Да они перечитали книги всех русских писателей: Пышкина, сказки Крилова…

— Нани! Сколько раз тебе повторять: не Пышкин, а Пушкин и не сказки Крилова, а басни Крылова, — прервал я ее с досадой.

— Ну хорошо-хорошо, пусть будет Пушкин. Откуда мне знать?

* * *

Назад мы возвращались в том же порядке: впереди шла, нет, не шла — неслась нани с посылкой на плече, словно это был кувшин с водой, за ней быстрым шагом — я, а за мной весело, вприпрыжку — Грантик. Всем троим не терпелось узнать, что прислал в посылке отец.

— Геворг, Грантик, несите сюда молоток и плоскогубцы, — скомандовала нани, как только мы вошли в дом. Она поставила ящик на стол, а мы побежали в сарай за инструментами.

Нани, не теряя времени, принялась за дело. Грантик стал справа от нее, а я — слева. Затаив дыхание и вытянув шеи, мы неотрывно следили за ее торопливыми движениями.

Нани освободила ящик от бечевок, а затем ловко, по-мужски вынув все гвозди плоскогубцами, открыла посылку. И тут нашему восхищенному взгляду открылись кулечки, пакетики, свертки.

Нани извлекла из ящика какой-то кулек и заглянула внутрь.

— Тут конфеты, — сказала она. — На, Геворг, попробуй, а это тебе, Грантик.

Это были не бог весть какие конфеты: леденцовые, в дешевых обертках, но мы с наслаждением принялись их есть, чувствуя во рту приятный кисловатый холодок от них.

Потом нани достала еще один пакет: в нем оказались пряники. Затем пакет с рисом, два куска коричневого, почти черного мыла, несколько кусков сахару. Пряники, так же как и конфеты, вызвали у нас бурный восторг. Мы скакали от радости как сумасшедшие.

— А это что? — проговорила вдруг нани, достав со дна ящика какую-то картонную коробку.

— А это, наверное, печенье, печенье! — запрыгали мы, словно обезьяны, вокруг стола.

Нани, разорвав бечевку, сняла с коробки картонную крышку. Я и Грантик, словно по команде, сунулись было в коробку, но, стукнувшись больно лбами, тут же отскочили, потирая ушибленные места.

Но в следующий миг при виде того, что нани извлекла из коробки, мы испустили вопль восторга:

— Танк!!!

Да-да, это был танк — зеленого цвета, с гусеницами, башенкой и торчащим из нее стволом пушки, — ну прямо как настоящий!

— Дай, это мой танк! — вскричал Грантик.

— На, возьми. Только не поломай, — сказала нани, протягивая ему игрушку. Потом, увидев, как я переменился в лице, сказала: —Тебе, наверное, тоже папа прислал чего-нибудь. Сейчас посмотрим… — И она стала искать в ящике. Следующий пакетик содержал краску для шерстяных ниток, которую нани просила для себя, затем еще какой-то сверток: в нем оказались новая рубашка и носки для Грантика, и ящик опустел.

— Все… — сказала нани, разведя руками. Потом вдруг: — А знаете, отец, верно, игрушку прислал вам обоим.

Грантик уже ползал по полу, толкая впереди себя танк:

— Та-та-та-та! Гитлеру капут! Фашистам капут!

— Дай, я посмотрю, — попросил я, глядя на танк, словно завороженный. — Он, наверное, заводной.

Я заглянул в пустую коробку из-под игрушки: там действительно лежал ключик для завода.

— Дай, я заведу его.

Однако Грантик, вне себя от восторга, продолжал играть на полу, не обращая ни малейшего внимания на мои просьбы.

Я потерял терпение и, нагнувшись, поднял с пола танк, чтобы завести его ключиком.

— Не тронь! Это мой танк! — заорал брат, пытаясь отнять у меня игрушку.

— Это наш общий танк.

— Как это общий? Отец прислал его мне!

— Нет, папа прислал нам обоим.

— Папа мой, — значит, и танк он прислал мне, а не тебе. — Плача в голос, Грантик крепко уцепился за торчащий из башенки ствол пушки и не отпускал.

То есть как это — «папа мой»? До развода наших родителей папа принадлежал нам обоим, а теперь только ему? И лишь потому, что я живу у мамы, а он — у отца? Как бы не так! И я упрямо потащил к себе танк, стараясь вырвать его из цепких рук Грантика.

— Сейчас же перестаньте, не то разобью вдребезги эту чертову игрушку! — прикрикнула на нас нани.

— Отпусти! — велел я ему.

— Не отпущу!

— Ах так! — Я дернул к себе изо всех сил танк. Послышался треск, и в руках брата остался лишь ствол пушки. Грантик растерянно уставился на маленький ствол у себя в руках, затем перевел глаза на то, что осталось от танка у меня в руках, и как заревет!

— У-у-у-у! Нани, он сломал мой танк!

Бабушка, прибиравшая в это время разбросанные по всей комнате бумаги и картонки, подбежала ко мне, выхватила у меня развороченный танк, потом вырвала у Грантика ствол и — тра-ах! — об пол. Мы оба на мгновение притихли, но спустя минуту Грантик вдруг завопил:

— Это ты, ты во всем виноват! Это из-за тебя все-е-е! У-у-у, ненавижу-у! Уходи сейчас же из нашего дома!

Лучше бы он меня ударил, чем произнес эти слова…

— Что ты сказал, негодник? — напустилась на него нани и залепила ему пощечину. — Собачьи дети! Так рассориться из-за какой-то игрушки! Ну, успокоились теперь? Ни тому, ни другому не досталась. Вай, за что ты меня, всевышний, наказываешь? Почему я должна так мучиться с этими паршивцами?

Она воздела руки к небу.

— Замолчи сейчас же! Чтобы я голоса твоего больше не слышала! — прикрикнула она на ревущего Грантика. — Перестань сейчас же, пепел на твою голову! Чтоб вас змеи покусали!

Я открыл дверь и тихонько вышел. Несколько минут я стоял во дворе, подавленный, в сильном замешательстве. Было стыдно случившегося и обидно, очень обидно… Я медленно побрел к себе домой — к Мец-майрик. По дороге встретил Тутуша, моего приятеля, но я не остановился, а только кивнул и пошел дальше. В ушах у меня все время звучали злые слова брата и брань нани… Наверное, он не сказал бы так, если бы мы с ним, как прежде, жили под одной крышей, подумалось мне.

Когда я пришел домой, Мец-майрик хлопотала возле очага на веранде. Я сел на тахту.

— Проголодался? — спросила, не оборачиваясь, Мец-майрик.

— Нет… — буркнул я.

Бабушка продолжала возиться у огня, не переставая мешала деревянным половником какое-то варево в казане. Сидя на тахте, я стал бесцельно стучать по ножке стола неизвестно как очутившейся у меня в руках палкой. На душе было тяжело, гадко…

— Ты чего это, Геворг-джан? — вдруг повернулась ко мне Мец-майрик.

— А что?

— Какой-то уж очень молчаливый. Подрался с кем?

— Нет… — Я с остервенением стучал по ножке стола. Потом через несколько минут: — Мец-майрик…

— Чего тебе? — спросила бабушка, не поворачивая головы. — Геворг, перестань, ради бога, а то голова разболелась от твоего стука.

Я перестал долбить ножку стола.

— Ну, говори, что ты хотел спросить?

— Может брат брата ненавидеть?

— Чего это ты вдруг? Опять что-то не поделили с Грантиком?

— Да нет… Это я просто так спрашиваю… — Мне почему-то не хотелось рассказывать бабушке о сегодняшней ссоре с братом. — Может?..

— Нет, не думаю. Я что-то не слыхала о таком случае. — Потом, перестав мешать половником в казане и уставясь в одну точку: — А впрочем, может, и бывает такое, кто его знает…

Мы помолчали несколько минут.

— Как ты думаешь, папа меня любит? — нарушил я молчание.

— Чего это ты вдруг?

— Ну, я хочу сказать, после того, как папа с мамой развелся, он считается и моим отцом или только Грантика?

— Ну конечно, он вам обоим отец. То, что тебя судом отдали маме, а Грантика — папе, ничего не меняет.

— Но Грантика он все-таки любит больше?

— И тебя любит.

— Нет, теперь он меня не любит, — вздохнул я. — Если бы он меня любил, он и мне прислал бы что-нибудь…

— А что? Он прислал посылку?

— Да. И в ней Грантику прислал рубашку, носки и танк.

— Ах во-от оно что, — глядя в огонь, задумчиво протянула Мец-майрик. Потом вдруг, быстро глянув на меня: — А ты знаешь, наверное, у него не хватило денег купить что-нибудь и тебе. Да, да, конечно, не хватило. В следующий раз он и тебе купит. — Потом, поднявшись с места, оживленно: — Вай, совсем запамятовала! Тетушка Сопан угостила меня конфетами, а я принесла их для тебя да и забыла про них. Они там, в шкафу, сейчас принесу, Геворг-джан.

Дядя Ваня, или, по-нашему, дядя Ванес


В то последнее лето войны 1944 года не успели мы с Грантиком приехать на летние каникулы к нашим бабушкам, как сельские мальчишки сообщили нам, что в нескольких километрах от села солдаты строят узкоколейную железную дорогу.

В начале августа по узкоколейке прибыл первый состав, а с ним вместе и воинские части.

Военные устроились на новом месте быстро. К концу дня на пустыре возник палаточный городок, а вечером даже задымила походная кухня — огромный котел на колесах.

Спустя два дня я, мой брат Грантик, лопоухий Тутуш и еще двое мальчишек побежали к военному лагерю. Не решаясь подойти близко, мы присели на небольшой пригорок, что был в десяти или пятнадцати шагах от крайней палатки.

Поглазев некоторое время на лагерную жизнь, мы уже собрались было уходить, как вдруг из самой крайней палатки вышел коренастый, плотный солдат в гимнастерке с расстегнутым воротом. Он был старый, лет сорока, а может, и больше. Лицо его заросло светлой щетиной так, что пушистые выгоревшие на солнце усы поначалу не очень бросались в глаза. А вообще-то, вид у него был вовсе не воинственный, даже, наоборот, какой-то уж очень мирный и добродушный. Может, потому, что он был без пилотки, а в руках держал широкий кожаный ремень.

— Эй, мальцы! Говорит кто-нибудь из вас по-русски? — крикнул он, увидев нас.

Мальчишки выжидающе уставились на меня и Грантика.

Я вскочил на ноги и крикнул:

— Я говорю!

— Хочешь помочь солдату Советской Армии?

— Ага, хочу.

— Солдату, который храбро сражался с фашистами на фронте?

— Хочу.

— Солдату, который, получив два тяжелых ранения, долго пролежал в госпитале?

— Хочу, — с готовностью ответил я. — А что надо делать, дяденька, а?

— Не дяденька, а старшина Парамонов!

— Хочу помочь вам, старшина Парамонов! — почти выкрикнул я, вытянув, как солдат, руки по швам.

— Вот это уже порядок. Поди-ка сюда и пособи… — сказал он, вдруг добродушно улыбнувшись.

Я подбежал. Старшина протянул мне один конец ремня и сказал:

— Держи. Только крепко и тяни к себе.

Только и всего! Я был разочарован, но взялся за протянутый конец ремня. А старшина не спеша вытащил из-за голенища сапога бритву, раскрыл и стал водить ею по гладкой, отполированной поверхности изнаночной стороны ремня, крепко держа левой рукой второй конец.

— Ну, а как тебя зовут?

— Геворг.

— Где это ты так научился говорить по-русски?

— В школе. Я учусь в русской школе, — ответил я и посмотрел на Грантика и остальных мальчишек, которые, осмелев, тоже подошли и теперь стояли рядом, во все глаза глядя на старшину.

Чш-чш-чш — водил старшина бритвой по натянутому ремню. Время от времени он срезал лезвием бритвы светлые волоски у себя на тыльной стороне ладони: пробовал, хорошо ли точится. И потом снова: чш-чш-чш.

— Стало быть, ты живешь в городе? — спросил он.

— Ага. Мы с братом живем в городе и учимся в русской школе.

— Который же из них твой брат?

— Вот он, — показал я на Грантика.

— А тебя как зовут?

— Грантик… — ответил брат, робея.

— В какой же класс перешел?

— В третий.

— Ну вот, кажись, наточил, — сказал старшина, легонько дотронувшись до лезвия большим пальцем. — Теперь будем бриться, а то видишь, как зарос… — И правой рукой он провел по заросшей щеке.

Потом вошел в палатку, вынес прямоугольное зеркальце и приладил его к ветке молоденькой акации. Он сел на стоявший тут же под деревцом ящик, мелкой стружкой накрошил в алюминиевую мисочку с водой коричневого мыла, затем стал самодельной кисточкой взбивать мыльную пену. Пена почему-то не взбивалась.

— Помазок-то совсем прохудился, все волосы из него повылезли, — сказал старшина.

Я посмотрел: ну и помазок! Жалкий пучок жесткой щетины, прикрепленной суровыми нитками к палочке.

— Сам сделал. Из конского волоса. Еще на фронте.

— Из конского волоса? — удивился я. — Откуда же взяли на фронте конский волос?

— А ты думаешь, на фронте не используют конскую тягу? Например, орудия нашей противотанковой батареи тащили лошади. Да и рацию и все остальное снаряжение… Так вот, бывало, нужны ребятам помазки, так и подрежу обозным лошадям хвосты да и понаделаю кисточек, чтобы они могли бриться, когда выпадал свободный час. А подрезал я хвосты лошадям ровненько-ровненько, только концы, чтобы животину-то не уродовать.

— Вы были командиром батареи? — спросил я.

— Командиром был молодой лейтенант. Между прочим, ваш земляк, Рубен Мовсесян. А я был старшиной батареи и, стало быть, заботился о нуждах солдат. А солдат, брат, ежели сыт и обут, то и воюет лучше. Так-то, ребята.

Старшина, задумавшись, замолк, стал быстрее крутить в мисочке помазком. Наконец появилась пена.

— Что он рассказывает? — шепотом спросил меня по-армянски Тутуш.

— Про войну? — спросил другой мальчишка так же тихо.

— Ага. Потом расскажу, — нетерпеливо отмахнулся я от них. Я надеялся, что старшина что-нибудь еще расскажет.

Но он встал с ящика, намылил лицо и, глядясь в зеркальце, начал бриться, попеременно надувая то одну щеку, то другую.

Мы молча следили за тем, как он бреется. Старшина молодел прямо-таки на наших глазах. Наконец он кончил бриться, почистил куском газетной бумаги бритву, сложил.

— У меня ведь тоже есть двое пацанов, — вдруг сказал он, — ваших лет… Три года как расстался с ними. — Он погрустнел и снова задумался, глядя поверх наших голов куда-то вдаль.

После короткого молчания старшина, точно вспомнив про нас, поглядел на меня и брата.

— А вы с братом чего из города сюда приехали? — снова заговорил он. — К кому?

— К бабушке. Она тут работает в поле колхозным поваром.

— Да ну? Хорошее дело — повар. Вкусно стряпает?

— Очень, — одновременно ответили я и Грантик.

— Приходите к нам, пожалуйста, — добавил я.

— Обязательно приду. Так и скажите своей бабушке: «Старшина Иван Парамонов скоро придет в гости». Скажете?

— Ага, скажем.

— Ну как, хорошо я побрился, а? — спросил он, поглаживая рукой бритые щеки.

— Хорошо, — ответили мы с братом. Остальные мальчишки молча заулыбались, по-прежнему во все глаза глядя на старшину.

— Я сейчас, — сказал вдруг старшина и скрылся за брезентовым пологом палатки.

— Как его зовут? — спросил Тутуш. — Он сказал, как его зовут?

— Иван Парамонов, — ответил Грантик.

— А если просто, то дядя Ваня, — сказал я.

— По-нашему это будет дядя Ванес, — важно сказал Ваган.

Тут старшина вышел из палатки.

— Ну, вот что, мальцы, получайте и — по домам. А мне сейчас нужно на строевую подготовку. — Он протянул каждому по кусочку сахару.

Мы взяли сахар и побежали прочь. В то военное время это было все равно что получить по плитке шоколаду, нет, пожалуй, больше, неизмеримо больше…

После этого мы еще несколько раз бегали в лагерь к старшине (теперь мы его называли дядя Ванес), и всякий раз нам что-нибудь да перепадало от него: то звездочка, то старая пилотка — словом, что-либо из старого солдатского снаряжения.

И вот как-то под вечер старшина пришел к бабушке на колхозную кухню. Мец-майрик, что означает по-русски «Старшая мать» (не помню, говорил ли я, что мы все так называем бабушку, потому что она старшая в роду), в это время подсчитывала талоны, по которым она только что кончила выдавать обед колхозникам, а мы с Грантиком сидели за большим грубо сколоченным столом и ели из глиняных мисок пшеничную кашу со свининой.

— Здравия желаю! — сказал старшина, неожиданно появившись в проеме распахнутых дверей. — Можно к вам на огонек?

Под мышкой у него был зажат какой-то сверток.

Мы как-то совсем упустили из виду, что Мец-майрик не говорит по-русски, и молча, выжидающе уставились на нее.

— Вы что, не рады гостю? — улыбаясь, спросил старшина.

— Рады, — ответили мы с братом.

— Геворг, — спросила по-армянски Мец-майрик, — это тот самый солдат, о котором вы с Грантиком рассказывали? Почему он стоит в дверях? Пусть войдет.

— Он спрашивает: может, мы не рады гостю?

— Вай, как это мы не рады гостю? — засуетилась Мец-майрик. — Садись, садись, вот сюда. Разве можно говорить такие слова? — продолжала она, обращаясь к старшине, будто тот понимал по-армянски. Смахнула передником на земляной пол крошки со стола и указала на табурет.

И старшина, хоть и не знал армянского, понял и сел на табурет, что стоял у окна. Затем он раскрыл сверток и, положив на стол пачку сахару и банку тушенки, сказал:

— А это, ребята, вам гостинец от меня.

— Вай, зачем это, — укоризненно качая головой и показывая на сахар и тушенку, сказала Мец-майрик, — небось от своего солдатского пайка оторвал?

— Ничего, бабуся, ничего, — сказал старшина, как бы успокаивая ее. И я подумал: «Может, все-таки он понимает по-армянски?»

— Господи, да что же это я стою! — вдруг всполошилась Мец-майрик. — Кто же это гостя потчует словами?

И спустя минуту она, орудуя огромным деревянным половником в казане, наложила полную миску каши и поставила перед старшиной.

— Отведай, сынок, моей стряпни, — сказала она по-армянски.

— Спасибо, мамаша, я не голоден, — сказал старшина, прижав обе руки к груди, — я зашел просто так…

Но бабушка насильно вложила ему в правую руку деревянную ложку. Старшина улыбнулся, придвинул к себе миску и стал есть. Мец-майрик села напротив, сложила руки на животе и как-то странно смотрела на него.

— Геворг, спроси: нравится ему каша? — спустя какое-то время сказала Мец-майрик.

— Бабушка спрашивает: нравится вам каша?

— Нравится, — ответил старшина с полным ртом. — Только перцу больно много. Но ничего, солдатский желудок луженый.

— Что он сказал, Геворг? — спросила Мец-майрик.

— Он сказал: нравится, только перцу много, — перевел я. — И еще — что у него желудок луженый.

— Скажи ему: когда перцу много, тогда незаметно, что всего остального мало, — смеясь, сказала Мец-майрик. — Война ведь теперь.

Несколько минут Мец-майрик, я и Грантик молча смотрели, как он ест.

— Геворг, спроси Ванеса — его ведь так зовут? — сколько времени он воевал на фронте?

— Бабушка спрашивает: вы давно воюете?

— Почти три года, с самого начала войны, — ответил старшина, отправляя в рот полную ложку каши.

— Геворг, спроси: и его ни разу не ранило?

— Бабушка спрашивает: неужели вас ни разу не ранило?

— Я же тебе рассказывал: у меня были тяжелые ранения, в ноги, разве не помнишь? — ответил старшина.

Я кивнул и перевел.

— Вай! — всплеснула руками Мец-майрик. — Теперь ноги не болят, спроси его, Геворг, спроси: а теперь ноги не побаливают?

Я спросил.

— В непогоду только малость побаливают, — сказал старшина и отодвинул пустую миску. — Спасибо, вкусная была каша.

— Он говорит, что только в плохую погоду болят, — сказал я, забыв перевести то, что наш гость сказал про кашу.

Но Мец-майрик, заметив опустевшую миску, схватила ее и кинулась к огромному медному казану, стоявшему на плите.

— Скажи бабушке, что я уже сыт! — крикнул старшина. — Больше не хочу, премного благодарен. — И он опять прижал обе ладони к груди.

— Мец-майрик, дядя Ванес говорит, что он уже наелся.

Мец-майрик с половником в одной руке и с миской в другой остановилась в нерешительности возле плиты, глядя на старшину.

Тогда дядя Ванес, улыбаясь, похлопал себя по животу и сказал:

— Я уже сыт, мамаша, больше не хочу.

Мец-майрик снова вернулась к столу, села на свое место.

— Геворг-джан! Спроси, сынок: он часом не встречал там на фронте твоего дядю? Он ведь тоже воюет с первого дня войны.

Я перевел.

— А что, от него нет писем? — спросил старшина, как-то внимательно посмотрев на бабушку.

— Мец-майрик, старшина спрашивает: от дяди нет писем?

— Геворг-джан, ты же знаешь, что от него уже полгода нет писем. Вай, ослепнуть бы мне, неужели моего мальчика ранили и он в госпитале?! — всплеснув руками, горестно воскликнула Мец-майрик.

— Бабушка говорит, что от дяди уже полгода нет писем и что пусть она ослепнет лучше, если его ранили и если он в госпитале, — добросовестно перевел я.

— А какой он из себя? — спросил старшина.

Я перевел.

— Весь такой черненький, высокий, — сказала Мец-майрик, не отрывая глаз от лица старшины.

Я перевел.

— И широкоплечий? — спросил старшина.

— Да, сынок, широкоплечий, — радостно закивала бабушка, когда я перевел ей его слова. Она все так же неотрывно глядела на старшину. — А уж сильный какой, ну прямо как лев.

Я перевел.

— Глаза черные, большие? — продолжал расспрашивать старшина.

— Да, сынок, да, — все больше и больше радуясь, кивала Мец-майрик.

— И волосы вьются? — спросил старшина.

Мец-майрик нетерпеливо несколько раз кивнула: мол, да, да, да…

— А как же, конечно, встречал! — широко улыбаясь, воскликнул старшина. — Так ведь он был командиром нашей батареи! А уж так воевал, так воевал — и впрямь был храбрый, как лев.

Я, пораженный словами старшины, молча уставился на него.

— Ну, чего ты, Геворг, смотришь на меня? — спросил старшина. — Переведи бабушке своей то, что я сказал.

— Так ведь… дядя Ванес, командира вашего звали Рубеном, — отведя взгляд от лица старшины, проговорил я. — А моего дядю — Суреном… И ему не девятнадцать, а уже двадцать пять…

Мец-майрик тревожно переводила глаза с моего лица на лицо старшины.

— Нет, нет, я теперь припоминаю. Его звали Суреном, — прервал меня старшина. А потом уже тише: — Ну как ты не понимаешь, малец, а?..

— Геворг, о чем вы там говорите? — нетерпеливо сказала бабушка. — Так встречал Ванес твоего дядю?

А у самой глаза такие, такие… Я не выдержал и выпалил одним духом:

— Да, Мец-майрик, дядя Ванес встречал его на фронте, нашего дядю. Он был командиром и воевал храбро, как лев!

— Я так и знала, что он будет храбро воевать. — И у нее лицо просветлело, успокоилось. Тревоги как не бывало в глазах.

— И еще скажи бабушке, что победа над фашистами не за горами. Наши теперь уже освобождают соседние страны, а потом двинутся на Берлин. Некогда писать сейчас домой. Вот так и скажи, дружок, — закончил старшина и потрепал меня за волосы.

Я перевел бабушке его слова.

После этих слов лицо Мец-майрик стало совсем веселым.

— Спроси Ванеса, — сказала она, — может, он еще хочет каши, а? Пусть не стесняется, на дне казана еще есть.

— Бабушка говорит: ешьте еще, она наскребет.

Старшина рассмеялся и сказал:

— Ей-богу, больше не хочу. Наелся во-от так. — Он провел правой рукой себе по горлу.

Я перевел бабушке все, кроме слов «ей-богу». Я просто не знал, как их перевести, да мне думается, это и неважно было. Главное — передать суть. Хотел я от себя сказать старшине, что любимое занятие нашей бабушки — это кормить всякого, кто попадет к ней в руки. Но потом передумал: к чему распространяться о слабостях своих близких?

Но тут старшина встал, сказав, что уже поздно и ему надо идти. Прощаясь, он низко-низко поклонился бабушке, еще раз сказал «спасибо» и вышел.

Помазок для старшины


Тихий вечерний час.

Мец-майрик, отпустив обед последнему колхознику, садится подсчитывать крохотные талончики, которые она отрезает от продовольственных карточек.

Мы же с братом, не найдя себе никакого занятия, без всякой цели слоняемся около кухни…

Подъезжает со скрипом арба, запряженная парой красновато-коричневых быков, и останавливается перед распахнутыми дверьми кухни. На козлах сидит рыжеусый возница с длинным ивовым прутом в руке.

— Ахчи Машок! — кричит он, легко спрыгивая на землю. — Выйди-ка наружу, продукты привез!

— Хорошо сделал, что привез, Тигран-джан, хорошо сделал, — отвечает Мец-майрик, выходя из кухни.

— Суп-муп еще есть? — спрашивает Тигран.

— Почему нет, миска-другая осталась, входи, поешь, — отвечает Мец-майрик, и оба входят в открытую дверь кухни…

Каждый день под вечер Тигран доставляет сюда из села продукты, из которых Мец-майрик на следующий день стряпает обед для тех, кто работает в поле.

Тигран — высокий, сутуловатый человек, в черной барашковой шапке, из-под которой неожиданно голубеют ясные глаза. Пожалуй, самое примечательное в нем — это его длинные пушистые усы ярко-рыжего цвета. У этих усов одно поразительное свойство: они как бы служат барометром его настроения.

Если у него хорошее настроение, они весело торчат пушистыми кисточками в стороны. Если же плохое, то усы его огненно-рыжими сосульками свисают по углам плотно сжатого рта.

Что и говорить, у него странная, совсем не похожая на остальных армян внешность.

«Мец-майрик, почему он не такой, как все?» — спросил я однажды бабушку. «Как это — не такой, как все?» — «Армяне ведь все черноволосые и черноглазые, а у него волосы рыжие и синие глаза». — «Он такой, какими когда-то были древние армяне — рыжеволосые и голубоглазые. Это нынче все черные…»

Неизменно, в холод и в жару, он носит черную барашковую шапку, поскольку считает ее единственным достойным настоящего мужчины головным убором.

И конечно, он очень гордится своими усами.

И то ли из-за его привычек, то ли из-за того, что он носил имя древнеармянского царя, мы его прозвали, — конечно, между собой — Тиграном Вторым…

Так вот, после того как рыжеусый Тигран вместе с бабушкой скрылись в дверях кухни, я и Грантик остались стоять у арбы, лениво разглядывая запряженных в нее красновато-коричневых быков. Они стояли спокойно в упряжке, жуя свою бесконечную бычью жвачку и не обращая ни малейшего внимания на нас.

Потом, глядя в задумчивости на быков, я почувствовал вдруг, как меня охватывает радостный трепет первооткрывателя.

— Грантик… — задумчиво бросил я через плечо брату.

— Чего?

— Как ты думаешь: зачем быку ноги?

— Как зачем? — изумился Грантик. — Ходить, передвигаться, для чего же еще?

— А глаза?

— Да ты что? Видеть, конечно… — А сам смотрит на меня так, будто видит меня впервые.

— А рога?

— Защищаться.

— А ноздри?

— Чтобы дышать.

— А зубы?

— Чтобы жевать, — отвечает Грантик, заметно заинтересовавшись. Он решил, по-видимому, что это какая-то новая игра.

— Хорошо. Теперь скажи мне: для чего быку хвост?

Грантик уставился на неподвижно висящие бычьи хвосты, потом посмотрел на меня и пожал плечами:

— Не знаю… А ты знаешь?

— То-то и оно-то, что не знаю. По-моему, они только и годятся на то, чтобы делать из них помазки для бритья.

— Помазки?

— Ну да. Это такие кисточки для бритья. Ну, чтобы разводить мыльную пену. Помнишь, старшина рассказывал, как он на фронте делал помазки из конских хвостов? Давай отрежем у быков концы хвостов, сделаем старшине новый помазок и подарим ему, а?

Грантик почесал макушку.

— А кто это сделает, ты? — спросил он после минутного молчания.

— Ты да я, да мы с тобой. Есть еще вопросы?

— Нет.

— Ну, если нет, то сбегай за ножницами на кухню.

— Какими?

— Которыми Мец-майрик отрезает талончики.

— Что делают Мец-майрик и Тигран Второй? — спросил я, когда спустя две или три минуты Грантик выбежал из кухни с ножницами в руках.

— Разговаривают.

Я взял у брата ножницы, подошел к ничего не подозревающему быку, приподнял пушистый темный конец хвоста и отхватил его ножницами. Бык продолжал жевать, даже ухом не повел.

— Держи, — сказал я, протянув пушистую кисточку Грантику.

С минуту или две я стоял и раздумывал: оголить ли мне хвост и у второго быка? Ведь для того чтобы сделать помазок для старшины, достаточно и одного бычьего хвоста. Потом решил: зачем нарушать мир и равновесие в доме? И, обежав сзади арбу, я подошел к другому быку и ножницами отхватил пушистый конец хвоста и у него.

— Ну вот, — довольный, сказал я брату, — теперь мы сделаем старшине новые помазки. Надо только выстругать палочки и найти крепкие нитки.

И в эту минуту… в эту минуту из кухни вышел, поглаживая рукой свои пышные рыжие усы (они были в горизонтальном положении, что свидетельствовало о его хорошем настроении), Тигран Второй. Мы с братом так и застыли на месте. Он сначала заметил кончик бычьего хвоста у Грантика в руке, потом увидел темный пушистый пучок и ножницы у меня в руках, затем перевел взгляд своих голубых глаз на куцые хвосты быков… и, к нашему великому изумлению, концы его рыжих усов — не верите? — стали медленно на наших глазах опускаться вниз, они опускались, опускались, пока не повисли по углам скорбно сжатого рта. Схватившись за голову руками, он завопил:

— Вай, люди, люди! Моих быков опозорили!

Потом подбежал к нам, схватил меня за левое ухо, Грантика — за правое и стал отчаянно ругаться, употребляя русские бранные слова. По-видимому, в запальчивости он решил, что, браня нас по-русски, он тем самым заденет нас больнее.

— Собак-дурак! — вопил он, немилосердно крутя нам уши. — Ишак! Хулиган! Зачем опозорил моих быков? Зачем опозорил, а?

От пронзительной боли на глаза навернулись слезы. Но мы молчали.

На вопли последнего рыжего армянина выбежала бабушка.

— Что тут случилось? — спросила она.

— Что тут должно было случиться? — орал Тигран Второй. — Да ты только посмотри, что твои городские хулиганы с моими быками сделали!

— А что они сделали?

— Опозорили!

— Как это — опозорили?

— Отрезали им хвосты!

И только тут, при этих словах, Мец-майрик внимательно посмотрела на нас: черные пучки бычьих волос еще были крепко зажаты у меня и у Грантика в руках.

— Геворг, Грантик, зачем вы это сделали? — ничего не понимая, спросила Мец-майрик.

— Зачем?! О господи! Она еще спрашивает зачем! — вопил не унимаясь Тигран Второй. Для меня было ясно, что от древних армян он унаследовал не только их внешний облик, но также и воинственный дух. — Какая разница зачем? Они опозорили моих быков! Да им мало за это уши оторвать!

— Мец-майрик, мы хотели сделать из бычьих хвостов помазок, — ответил я бабушке, употребив слово «помазок» по-русски.

— Вай, люди, они опозорили быков, чтобы сделать помазок-мамазок! — снова завопил Тигран Второй. — Как я теперь на них буду ездить, на опозоренных быках! Господи, да это все равно что мужчине сбрить усы! — Он, вздрогнув, с испугом провел рукой по своим усам, как бы желая убедиться, что они на месте.

— А что такое помазок? — спросила Мец-майрик, смешно коверкая незнакомое слово.

— Да это такая волосяная кисточка для бритья, ею разводят мыльную пену, — ответил я.

— Зачем тебе кисточка для бритья? — удивилась бабушка. — Для баловства, что ли? Думаешь, если животные бессловесны, над ними, как хочешь, можно измываться, да? Бедные быки, на кого они теперь похожи с такими куцыми хвостами?

Крики Тиграна Второго привлекли внимание колхозников, проходивших мимо. Они остановились.

— Вай, вы слышали, люди добрые? — с новой энергией взорвался рыжеусый Тигран. — Эти два негодника хотят из хвостов несчастных быков сделать кисточки для бритья! Верно, хотят обрить свои глупые головы! Да разве такое когда-нибудь пришло бы в голову здешним ребятам? Это все городские! От них все что угодно можно ожидать.

Подошедшие колхозники с любопытством уставились на неподвижно стоявших в упряжке быков. Я тоже посмотрел на них. Вы не поверите! Печально понурив головы и стыдливо опустив глаза, они стояли теперь, точно выставленные на всеобщее осмеяние. Честное слово, глядя на них, мне как-то стало не по себе, я на какую-то долю секунды пожалел о содеянном.

— Для чего вам все-таки понадобились помазки? — спросила строгим голосом Мец-майрик.

— Мы… хотели подарить их старшине, — робко проговорил Грантик.

— Ах, это для Ванеса? Для того самого русского солдата, что приходил тогда сюда?

— Ага, для того самого, — торопясь и сбиваясь на каждом слове, начал я объяснять. — Тот помазок, что он сделал на фронте из конского волоса, уже прохудился. Ему теперь нечем мазать пену по лицу. Вот мы с Грантиком и хотели сделать ему два помазка: одним он будет разводить мыло сейчас, а второй у него будет про запас. Ну, Мец-майрик, скажи: для чего быкам хвосты? Висят себе без пользы и все. — Я говорил очень торопливо, потому что боялся, что Тигран Второй опять начнет браниться.

Ну я как в воду смотрел! Не успел я замолчать, как он снова завопил:

— Вы слышали, люди добрые! Для чего быкам хвосты! А мужское достоинство! Да сбрейте мне усы — не дай господь! — ведь мне будет потом стыдно с голым лицом показаться на люди, лучше мне тогда провалиться сквозь землю! — И он гневно уставился на то место у быков, где висели куцые хвосты.

— Та-ак, — задумчиво протянула Мец-майрик, — стало быть, вы хотели сделать из бычьих хвостов помазки?

— Ага, — ответили мы.

— Стало быть, для Ванеса?

— Ага, для Ванеса.

— Для того русского солдата, который воевал на фронте, был ранен и лежал в госпитале?

— Да, Мец-майрик, да, — энергично закивали мы, — для него.

— И который, может, еще снова вернется на фронт? Стало быть, для него вы старались?

— Да.

— Стыдно, Тигран, стыдно, — укоризненно сказала вдруг Мец-майрик, повернувшись к все еще кипевшему гневом Тиграну Второму.

— Эт-то мне… мне стыдно?! — заикаясь от изумления, переспросил ее рыжеусый Тигран, стукнув кулаком себя в тощую грудь.

— Да, тебе.

— Отчего же мне должно быть стыдно? Я, что ли, отрезал быкам хвосты? Я? Я посягнул на их бычью честь?

— А оттого тебе должно быть стыдно, Тигран, что не хочешь пожертвовать двумя пустячными бычьими хвостами, чтобы солдат мог бриться, — спокойно сказала Мец-майрик. — И потом, хоть ты и мужчина, но память у тебя короткая.

— При чем тут память? — озадаченно спросил Тигран.

— Э-э, Тигран-джан, все дело в памяти. Все неприятности от плохой памяти. Видать, забыл, что и твои сыновья солдаты… Всякий раз, когда к нам заглядывает Ванес, мне сейчас же приходит на память мой сын, который где-то далеко воюет, а потом я вспоминаю, что где-то далеко ждет своего сына в России и мать Ванеса… Жалко мне тебя, жалко, Тигран-джан… Видать, забыл, что и твои сыновья солдаты…

— Правду говорит Мец-майрик, — поддержал бабушку один из колхозников.

— И потом, дети есть дети, — сказал другой.

Тигран быстро-быстро заморгал глазами, потом повернулся (по правде говоря, сейчас он не очень-то напоминал своего древнего грозного тезку) и печально, со вздохом посмотрел на быков. Потом все так же молча и стараясь не глядеть на укороченные бычьи хвосты, взобрался на козлы, тронул арбу.

На следующий день рыжеусый Тигран снова привез продукты для кухни, но на других быках. Видно, никакая сила на свете не смогла заставить его ездить на опозоренных быках.

Помазки же из бычьих волос получились отменные. Мы с братом их подарили старшине противотанковой батареи Ивану Парамонову, а если просто, по-нашему, — дяде Ванесу.

Ты мне больше не брат!


— Геворг, Грантик, поднимайтесь-ка и сегодня в горы за чабрецом, — сказала Мец-майрик. — А то июль почти на исходе, и чабрец скоро отцветет. Нужно побольше засушить на зиму.

Она уверяла нас, что чабрец самое замечательное горное растение и заваривала его как чай, приправляла им кушанья, закладывала в мотал с сыром (мешок из козьей шкуры), ну и всякое такое.

Мец-майрик ушла по своим делам, а мы с моим младшим братом уже приготовили все: плоский хлебец, ломоть овечьего сыра, глиняную бутыль с водой, — чтобы подняться на западные склоны Дзорагетских гор, где по утрам в тени так приятно обдувает лицо и руки едва ощутимый шелковистый ветерок, а в воздухе разлит аромат цветущего чабреца и откуда можно любоваться зеленью хлопковых плантаций, уходящих далеко-далеко на запад.

— Ну что ты так долго возишься? — торопил меня Грантик. — Пошли скорей, а то солнце скоро начнет припекать.

— Постой, а во что мы будем собирать чабрец? — И я пошел в кладовую за мешочками.

Когда я вышел из кладовки, увидел Гаянэ. С книжкой в руках. Гаянэ двенадцать лет, она старше меня на год и каждое лето приезжает на летние каникулы к своей тетке в Дзорагет. Грантик ее почему-то терпеть не мог, злился, когда она заглядывала к нам во двор.

«Ну что ты с ней водишься? — проворчал он однажды. — Девчонка, она и есть девчонка. Только и знает, что играть в дочки-матери да книжки читать. Ну скажи, что в ней хорошего?» — «Что хорошего?» Я растерянно умолк. «У нее красивые волосы», — вдруг сказал я. Однажды я видел, как Гаянэ, расчесывая свои длинные волосы, сушила их на солнце. Они сверкали и переливались в солнечных лучах, точно шелковые нити, мне даже захотелось их потрогать.

«Волосы?! — Грантик обалдело уставился на меня. — А при чем тут волосы? Они есть у всех». — «Да? А глаза? Они у нее зеленые-зеленые. Таких нет ни у кого». — «Как у кошки», — фыркнул брат зло. «И потом, — не сдавался я, — она знает уйму всяких интересных историй и ей не жалко рассказывать их другим». — «Подумаешь! Из книжек вычитывает. Ничего особенного в этом!» — «Да? Что ж ты сам тогда не вычитываешь из книжек интересные истории?» — «Не хочу». — «В том-то и дело, что не все это хотят и делают. Так что нечего трепать языком напрасно», — отрезал я.

Гаянэ, увидев приготовленную сумку с продуктами и мешки у меня в руках, нерешительно остановилась. Волосы у нее были заплетены в две косички и заброшены за спину.

— Вы куда-то уходите?

— А тебе-то что? — отрезал Грантик грубо.

Она, как всегда, растерялась от его грубого тона.

— А что это у тебя за книжка? — спросил я.

— «Гулливер в Лилипутии», — оживилась она. — Мама прислала. Такая интересная. Хочешь посмотреть? Тут есть красивые картинки.

— Некогда нам смотреть твои книжки, — буркнул Грантик. — Мы уходим в горы за чабрецом.

Гаянэ, густо покраснев, растерянно умолкла, потом посмотрела на меня.

— Это тебе некогда, а мне есть когда, — сказал я. Я всегда поступаю наоборот, когда меня разозлят. — Давай сюда книжку, Гаянэ, посмотрим картинки.

И сел под тутовым деревом на лавку.

— Садись сюда. — Я указал на место рядом с собой.

Гаянэ нерешительно взглянула на Грантика, потом все-таки уселась на лавку, откинув за плечи длинные косы, чтобы не мешали, а то вечно они свешивались вперед.

— Ну, Геворг, пошли, — заканючил Грантик. — Потом будет жарко собирать чабрец.

— Успеется. Утро еще только началось.

— Грантик, а ты садись с этой стороны, — приветливо улыбаясь, сказала Гаянэ. — Я буду рассказывать про каждую картинку.

— Плевать мне на твои картинки! — зло сказал Грантик. — Не хочу!

Улыбку как ветром сдуло с лица Гаянэ, и она вновь растерянно посмотрела на меня.

— Знаешь что? — разозлился я. — Не хочешь вместе с нами смотреть картинки, тогда мотай отсюда и не мешай хоть нам! И вообще, не приставай больше!

Я стал листать книгу и так увлекся, что забыл обо всем. Я рассматривал картинку за картинкой, слушая Гаянэ — а она так умела рассказывать, что просто заслушаешься, — не поднимая головы, забыв о времени и не думая о том, что надо отправляться с Грантиком в горы за чабрецом. Одним словом, я путешествовал вместе с Гулливером, встречая на каждом шагу всякие чудеса и уже ни о ком и ни о чем не помнил.

Мы листали последние страницы книги, когда вдруг за нашими спинами что-то не то звякнуло, не то щелкнуло, а затем я услышал испуганный возглас Гаянэ: «Вай, мама-джан!», заставивший меня быстро обернуться. Мой младший брат стоял за нами и со злорадной ухмылкой сжимал в руке косу, в другой — огромные садовые ножницы. Он отхватил ими косу Гаянэ!

— Вай, он обрезал мою косу! — в ужасе воскликнула Гаянэ и горько расплакалась.

Потрясенный, не веря собственным глазам, я молча уставился на жалкий огрызок косы, что нелепо торчал у нее за левым ухом. Вторую он, видно, не успел отрезать. Я пришел в дикую ярость.

— Ты что, сдурел?!

— Ты сам сдурел! Пусть не ходит сюда! Пусть не ходит сюда!

— Зачем ты ее так изуродовал? — Я показал на плачущую Гаянэ. — Посмотри, на кого она теперь похожа?

— На кого? На кошку без хвоста!

Услышав, что она стала похожа на кошку без хвоста, Гаянэ заревела пуще прежнего, некрасиво скривив рот, и вид у нее был до того убитый и потерянный, что я, коршуном налетев на брата, влепил ему хорошую затрещину.

— Зачем, зачем ты отрезал ей косу? Объяснишь ты или нет? Что она тебе сделала плохого?

— А за-а-чем, — плача и держась за горевшую щеку, спросил Грантик, — ты в тот день обкорнал быкам хвосты?

— Что?! — Я прямо опешил от неожиданности. — Ишачья голова! То были быки, а это девочка. У нее не какие-нибудь грязные хвосты, а косы! Разве это одно и то же?

— Все равно — что косы, что хвосты.

— Как — все равно? — двинулся я со сжатыми кулаками на брата. Он испуганно попятился назад, бросив на землю косу. — Как — все равно? И потом, как будто ты не знаешь, что я остриг быкам хвосты, чтобы сделать из бычьего волоса помазки для старшины!

— А из ее волос еще лучшие помазки получатся!

— Как? По-ма-азки из… моих волос? — горестно вскрикнула Гаянэ и, не в силах вынести такое унижение, разрыдалась с новой энергией.

Мне стало до того ее жалко, что я кинулся на Грантика и стал колотить его.

— Ты, ты… — вырвавшись из моих рук, пробормотал Грантик. — Ты из-за нее меня так… Ты больше мне не брат! Никогда уже больше не приходи ко мне! Слышишь, никогда! — крикнул он уже с улицы и побежал к себе домой — жаловаться нани.

* * *

Как-то после этой ссоры я стоял на улице, сунув руки в карманы, и от скуки глазел по сторонам. Я, конечно, видел Гаянэ (у нее теперь была короткая стрижка) у ворот дома ее тетки, видел, как она вместе с какой-то девчонкой возилась с котенком, и не было у меня никакой охоты подойти к ним. Представляете, они пытались втиснуть несчастного, жалобно мяукающего котенка в кукольное платье! Только девчонки и могут придумать такое. Я вспомнил Грантика.

Уже несколько дней я не виделся с моим младшим братом, и, конечно, мне его здорово не хватало, но я изо всех сил крепился: не желал первым идти к нему мириться. Я считал, что он провинился, значит, он я должен был сделать первый шаг к примирению.

Словом, я стоял на улице и оглядывал прохожих сельчан и проезжавшие мимо меня редкие грузовики и арбы, решительно не зная, куда себя девать, как вдруг увидел приближающегося ко мне верхом на лошади дядюшку Манвела. Я невольно залюбовался, до того красивая у него была лошадь — шаг ровный, неторопливый. Все знали, что дядюшка Манвел гордится своей лошадью и холит ее, как только может.

— Ай-та, — сказал он, остановив лошадь возле меня, — ты на лошади умеешь ездить?

— Да. А что? — соврал я, потому что мне вдруг до того захотелось проехаться на лошади перед девчонками.

— Тогда садись-ка на нее и отведи в конюшню. А то я ее, бедную, загнал совсем. Да еще в такую жару, как сегодня. С самого утра она не пила, не ела, совсем ее заморил. Даже совестно.

Спешившись, он ласково потрепал лошадь по холке.

— Там, в конюшне, есть и овес, и вода, отведи ее, будь добрым мальчиком. А мне срочно нужно зайти в сельсовет по делу. — И он показал рукой на небольшое двухэтажное здание, стоявшее по соседству с бабушкиным домом.

— А конюшня открыта? — спросил я, а сам в душе ликовал: дядюшка Манвел был соседом нашей второй бабушки и, стало быть, Грантик наверняка увидит меня верхом на лошади. И на какой лошади!

— Да. Дверь открыта настежь: решил проветрить сегодня. — И с этими словами он подхватил меня под мышки и усадил в седло. — На, держи, — сказал он, вложив уздечку мне в руку. — Да смотри, не выпускай поводья из рук.

Я дернул поводья, и лошадь пошла. Мне казалось, что все село видит, как хорошо я держусь в седле и как послушно двигается подо мной лошадь.

— Вай, Гево! — воскликнула Гаянэ, когда я поравнялся с ней. От удивления она даже выпустила котенка из рук. — Ты — на лошади?!

— Как видишь, — ответил я гордо. А про себя отметил, что она и без кос ничего девчонка.

— Вот здорово! Я не знала, что ты умеешь ездить на лошади!

— Ты еще много чего не знаешь про меня! — успел я бросить ей через плечо.

Я уже был в ста, а может, и в двухстах метрах от конюшни — низкая дверь действительно оказалась открытой, — когда издали, справа от дороги, заметил несколько человек, стоявших кучкой у калитки в сад нани. Хотя они стояли довольно далеко от дороги, подъехав ближе, я узнал нани с ее вечным вязанием в руках, нашего дальнего родственника Арменака, его жену Шушик, их маленькую дочку Зарик и моего младшего брата Грантика. Я выпрямился в седле и уверенно ткнул пятками в бока лошади. И тут мои родичи, как по команде, повернули головы в мою сторону. Разинув рты, они удивленно уставились на меня. Я выпустил поводья и, крикнув: «Привет!», весело помахал им обеими руками. В ту же минуту лошадь прибавила шаг.

— Вай, да это же наш Геворг! — раздался громкий голос нани уже за моей спиной, потому что голодная лошадь, почувствовав себя свободной, вдруг понеслась рысью в открытую дверь конюшни. Я вцепился обеими руками в седло, лицо мое покрылось холодной испариной.

— Прыгай, прыгай с лошади, Геворг! Прыгай скорей, не то разобьешь голову о косяк двери! — завопила вдруг нани.

— Поводья, поводья подбери! — заорал во всю глотку дядя Арменак.

— Вай, боже мой! Да помогите же ему кто-нибудь!

А я, слыша их вопли, еще больше растерялся: вместо того, чтобы послушаться их — спрыгнуть на ходу с лошади или попытаться подобрать поводья, я в панике еще крепче вцепился в седло. Краем глаза я успел заметить, как Грантик сорвался с места и пулей понесся напрямик, через небольшой пустырь, к конюшне.

— Быстрей, быстрей, Грантик! — кричали сзади голоса.

Лошадь уже была в двух-трех метрах от черневшего проема дверей своей конюшни, когда внезапно перед ней возникла маленькая фигурка с поднятыми руками, что заставило ее в недоумении приостановить свой шаг. А мой младший брат только этого и ждал: в ту же секунду метнулся вперед и схватил лошадь за уздечку.

И лишь тогда, когда Грантик остановил лошадь перед низкой дверью конюшни и я, дрожа всем телом, спрыгнул на землю, до меня по-настоящему дошло, что мне грозило бы, если бы Грантик не поспел вовремя на выручку.

— Молодец, Грантик, молодец! — похвалил брата подбежавший дядя Арменак. — Ты выдержал экзамен на настоящего мужчину.

Грантик исподлобья поглядел на меня и, смущенно улыбаясь, почесал в затылке. Хотел я добавить, что он выдержал экзамен и на настоящего брата, да вовремя удержался: еще станет задаваться передо мной, если, конечно, уже не стал.

Землетрясение


Лето кончается, и виноград, поспевший в этом году раньше обычного, собранный и отжатый, бродит в кладовых наших бабушек. Там же, в одном ряду с венками золотистого лука и белого чеснока, подвешены к потолку гранаты и айва, сплетенные в длинные гирлянды; белеют в углу моталы с овечьим сыром; дожидаются своего часа и соления в громадных карасах.

Жизнь заметно замедляется, село будто отдыхает после праведных трудов, хотя по-настоящему никто из дзорагетцев не успокаивается, — просто исчезли страхи и тревога за урожай: а вдруг пойдут дожди, от которых полопается прозрачная тугая кожица на ягодах, и сгниют на лозе тяжелые гроздья? Мужчины — те, кого не взяли в армию, — еще заняты на полях, а женщины не спеша прядут пряжу, вяжут теплые носки на зиму для ушедших на фронт.

И нам с моим младшим братом Грантиком скоро возвращаться в город, ему — к отцу, а мне — к матери…

И вот в один из теплых вечеров я, мой младший брат и Мец-майрик ужинаем, против обыкновения, не на открытой веранде, а в комнате: колем грецкие орехи, которые мы сбили еще днем с нашего огромного орехового дерева, дающего тень не только нам, но и прохожим. Брату уже пора домой к нани — другой бабушке, но он тянет время, не хочет уходить. Мы с братом в отличие от наших родителей очень дружны между собой, хотя без драк и у нас не обходится..

— Пошел бы ты, Грантик-джан, домой, — говорит Мец-майрик. — Смотри, нани будет сердиться. Ты же знаешь, какая тебе досталась бабушка: ничего никому не спустит.

Грантик вздыхает: да, конечно, он знает, что нани не подарок. Но он все же умоляюще смотрит на Мец-майрик:

— Ну, Мец-майрик, ну, еще немножко посижу с вами…

Мец-майрик сдается:

— Ну ладно, побудь еще немного… Что с тобой поделаешь.

Мы сидим при керосиновой лампе — у бабушки еще не провели электричество — и слушаем какую-то армянскую древнюю как мир притчу, которую рассказывает Мец-майрик.

Вдруг откуда-то издалека, с гор, доносится рокот — глухой, еле слышный, словно где-то высоко-высоко в небе собирается гроза. На мгновение становится тихо, потом снова слышится рокот, но теперь сильнее, а затем едва ощутимый толчок: со стола катится орех и падает на пол. Мец-майрик бледнеет и молча застывает на месте. Снова слышится грозное рокотание, будто уже за селом, совсем-совсем близко, почти рядом; вдруг стены, потолок, пол, вещи в комнате начинают качаться, с потолка на головы сыплется штукатурка… Испуганные, мы вскакиваем с места и в страхе смотрим на Мец-майрик, но и у нее на лице растерянность и страх.

По всему Дзорагету, от одного склона горы до другого, эхом отдаются испуганные голоса сельчан. Бабушка обнимает нас за плечи, мы прижимаемся к ней, но тут раздается оглушительный грохот, затем сильный толчок — и на наших глазах стол медленно кренится, кренится, а пламя в керосиновой лампе начинает плясать и потом внезапно тухнет. В кромешной тьме мы слышим дрожащий голос бабушки:

— Во двор, быстро! Это проснулась Святая гора!

На миг мелькнуло перед глазами видение: старое, одинокое, украшенное разноцветными тряпицами и ленточками дерево на вершине горы, под сенью которого Мец-майрик и я принесли в жертву петуха, чтобы дядя Сурен вернулся с фронта живым и невредимым.

Секунда — и мы во дворе. С нашего склона горы видны дома на противоположной стороне, и мы замечаем, как мелькают огни во дворах, слышим голоса: кто-то кого-то зовет, ищет… Мы же с братом стоим, прижавшись к широким юбкам Мец-майрик, перепуганные насмерть, чувствуя, как земля все еще рокочет, беснуется и, кажется, вот-вот расколется и поглотит весь Дзорагет. Плач, крики обезумевших от страха детей и женщин, мычание перепуганных коров в хлеву, протяжный, леденящий душу вой собак, слившись с грозным подземным гулом, поднимаются к черному небу. Ужас перехватывает мне горло, у меня зуб на зуб не попадает от страха.

Наконец участившиеся толчки переходят в дрожь, дрожь становится слабее и слабее, потом снова толчок, но еле ощутимый, почти незаметный — и все затихает. Земля, внезапно разбуженная какими-то непонятными силами, засыпает снова непробудным сном.

Село успокаивается, тише становятся голоса, огни больше не пляшут бешено в темноте, повсюду мир и спокойствие. В наступившей тишине из-за забора слышится бормотание нашего старого соседа, дедушки Нерсеса:

— Господи, господи… Ты не раз защитил мой несчастный народ… Спас от резни, от всякой напасти… Защити, спаси нас и теперь от гибели… Аминь… Господи, смилуйся над нами, спаси нас… Аминь…

Внезапно я почувствовал ужасную слабость в руках и ногах.

— Мец-майрик, пошли в дом, — сказал я. Глаза мои слипались от желания спать.

— В дом? Нет, только не в дом. Вы тут стойте, а я схожу за постелью: будем спать сегодня во дворе.

Мы с Грантиком, который тоже еле держался на ногах, легли валетом на постланной поверх ковра постели — прямо на земле. Мец-майрик решила после всех волнений этого вечера не отсылать его к другой бабушке, а он, хотя и сонный, но рад-радешенек случаю переночевать у нас. Мец-майрик задула фонарь и тоже легла в постель.

Среди ночи слышу голоса… Проснулся от бьющего в глаза света. Это двигалась сердитая нани с фонарем:

— Я волнуюсь, ищу его по всему селу, а он тут, у чужих спит!

— Вай, Сона! Что ты городишь чепуху? — Мец-майрик сидит в постели, платок на плечах. — Мы же тебе родня как-никак.

— Какая ты мне родня? Мы перестали считаться родственниками в тот день, когда мой сын развелся с твоей дочерью. Теперь у нас с тобой ничего нет общего, запомни это!

— А внуки? Разве они у нас не общие с тобой?

— Ну и что из того? А мы с тобой теперь чужие, и ноги моей больше тут не будет! Эй, Грантик, вставай, проснись! Мы уходим сейчас домой.

Нани подходит к спящему Грантику, тормошит его.

— И чем ты их завораживаешь? Наверное, все сюсюкаешь с ними, будто они малые дети…

— Да ладно, Сона, пусть спит, бедняги так испугались землетрясения, — уговаривает ее Мец-майрик. — Успокойся, будет тебе ворчать, Сона.

Нани будто не слышит ее увещеваний, все трясет да трясет за плечо спящего брата:

— Вставай, вставай! Разве у тебя нет своей постели или крыши над головой?

— Опять заладила! Сона, побойся бога! — всплеснув руками, говорит Мец-майрик. — О каком чужом доме ты говоришь? Это же дом его бабушки и брата!

Нани посмотрела на нее зло.

— Его дом и постель у меня! А разве нет? Кому присудили Грантика: твоей дочери или моему сыну, а? Геворг — другое дело, он ваш.

— Да он же спит совсем. Пусть сегодня переночует, а завтра придет к тебе.

Но нани уже тащила Грантика из-под одеяла. Он отбивался, не соображая, чего от него хотят и почему не дают спать.

Мец-майрик заплакала.

После того как нани ушла, волоча за руку сонного Грантика и громко стукнув калиткой, Мец-майрик утерла глаза и пошла закрыть калитку на щеколду. Я еще долго не мог уснуть.

Но едва лишь я сомкнул веки, как меня снова разбудил шум с улицы.

— Эй, Машок, Машок! Проснись!

Голос принадлежал нани. Вот неугомонная: опять явилась!

— Машок, открой! Ну что, оглохла ты там, что ли? Чего не открываешь? — Нани колотила в калитку сухими кулачками. — Ну, чего закрылась за семью замками? Боишься, что утащат тебя, что ли? Не бойся, больно стара для этого! — Она не перестала ворчать и после того, как Мец-майрик открыла ей.

Я окончательно продрал глаза и увидел, что небо начало бледнеть, высветлив зубчатые вершины гор на востоке.

— Ну, чего еще тебе? — спросила Мец-майрик, зябко кутаясь в свой большой вязаный платок. Она удивленно уставилась на тощую фигуру в зеленом архалуке, потом на внука, стоявшего рядом с ней.

— Как чего? Будь он, дьявол, проклят! Наслал на нас это землетрясение! Пошли мы с Грантиком от вас домой и глядим: в доме все перекосилось, а дверь заклинило так, что ни туда ни сюда — никак не открыть… Ну, чего вы разинули рты? А где же еще нам с Грантиком переночевать, как не у вас? Геворг, подвинься-ка, пусть брат ляжет рядом. Ну, давай шевелись, не видишь: он уже спит на ногах.

Я молча подвинулся, освободив в постели место для Грантика, а Мец-майрик, с трудом удерживаясь от смеха, вошла в дом и вынесла подушку и одеяло для нани…

Мец-майрик улеглась в постель, потом легла и нани в своей длинной красной рубахе, сняв только архалук. Но она еще долго не могла успокоиться, все клокотала негодованием. Сначала сыпала проклятья на дьявола, наславшего на село землетрясение, потом принялась ругать тех, кто плохо построил ее дом, потом она стала сетовать на свою вдовью судьбу. Потом стала что-то сердито бормотать по поводу жесткой постели, в которой ей приходится спать. Наконец, наворчавшись вволю, она затихла.

Я прислушался к дыханию наших бабушек, временно заключивших перемирие и теперь спавших бок о бок, и думал: почему же получается так, что мой дом — не дом Грантика тоже? Почему мать и отец не сошлись характерами? И вообще, почему не Грантик достался матери, а я? Так и не найдя ответа на все эти «почему», утомленный событиями минувшего дня и ночи, я заснул наконец крепким сном.

Свет твоим глазам


Хотя стоял ясный летний день, с самого утра всем было не по себе: мы с братишкой угрюмо слонялись под тутовыми деревьями, а Мец-майрик ходила по двору как в воду опущенная. И лишь время от времени, заслоняя рукой глаза от солнца, она всматривалась в противоположный склон горы, где дома террасами спускались вниз, к ущелью, — весь день оттуда доносились к нам леденящие душу плач и причитания.

— Ахчи Сопан, не знаешь, что за плач у Меликянцев? — спросила Мец-майрик свою подружку, когда та заглянула к нам. — И двор почему-то у них полон народу… — И она снова посмотрела на противоположный склон горы.

— А ты что, не слыхала? Сегодня утром Ашхен Меликянц получила черную бумагу на сына… Вот она с горя и рвет на голове волосы…

— Вай, ахчи, ахчи! — горестно воскликнула Мец-майрик, хлопнув себя по бокам. — Что ты говоришь! Проклятая война, скольких она уже унесла. Бедная, бедная Ашхен! — И она снова горестно хлопнула себя по бокам. — И как только ее материнское сердце выдерживает такое горе?

— Вот и я тоже так думаю.

Мы с Грантиком стояли рядом и слушали их разговор.

— Если бы я получила — не дай бог! — черную бумагу на сына, у меня тут же от горя разорвалось бы сердце, — продолжала Мец-майрик. — Нет, правда, Сопан-джан, я бы тут же умерла на месте.

— Поднимемся к бедной Ашхен? — помолчав немного, спросила тетушка Сопан.

— Ну конечно. Только накину на голову темный платок…

* * *

— Эй, ребята, бабушка ваша дома?

Мы с братом обернулись на окрик. У калитки стоял хромой Андроник, сельский почтальон. Его не взяли на фронт, потому что при ходьбе он припадает на правую ногу.

— Нет ее дома, — ответил я.

— А где она?

— Вот уже неделя, как она ездит в поле стряпать для хлопкоробов. Приедет только поздно вечером на арбе Тиграна Второго.

— М-да… Что же делать?

Он с сомнением посмотрел на нас.

— А что? — спросил я. — Может, что-нибудь надо передать Мец-майрик?

— Уж и не знаю, как тут быть… — Он явно был в затруднении. — А может, вы отдадите ей, а? — Он протянул мне конверт.

— От дяди Сурена письмо?! — обрадованно воскликнули мы.

Вот уже много месяцев от него не было писем. Мец-майрик уж не знала, что и думать. Все время ждала вестей от сына.

— Ну ладно, отдайте ей сами, а я пошел дальше разносить письма.

После ухода Андроника я молча рассматривал в руках конверт. На месте обратного адреса почему-то стояло только: полевая почта № 25548 и все.

— А почему конверт не треугольный? — спросил Грантик.

— Не знаю…

Я торопливо распечатал письмо — все равно либо мне, либо кому-нибудь другому приходилось читать бабушке письма, — вытащил небольшую, сложенную вдвое бумажку и прочел вслух:

ИЗВЕЩЕНИЕ

Гр. Самвелянц Машок.


Ваш сын лейтенант Сурен Григорьевич Самвелянц

пал смертью храбрых в боях за Родину.

Командир войсковой части 04511

гвардии полковник Богданов И. В.

— Это же черная бумага… — испуганно прошептал Грантик.

У меня болезненно сжалось сердце при мысли о том, что мы никогда больше не увидим дядю Сурена… Несколько минут мы стояли неподвижно, как вкопанные, и в растерянности смотрели друг на друга.

— Если Мец-майрик узнает, что дядя Сурен погиб, у нее тут же будет разрыв сердца, — сказал Грантик.

— Что ты говоришь глупости?

— Ничего я не говорю глупости… Я сам слышал, как она об этом говорила с тетушкой Сопан. Помнишь?

— Ага, вспомнил… Что же нам делать?

— Не знаю…

После минутного раздумья я сказал:

— Давай сожжем эту бумажку, а Мец-майрик ничего не скажем. И она никогда не узнает о гибели дяди Сурена, и сердце у нее не разорвется.

— А так можно?..

— Почему же нельзя? Вспомни дядю Ваню, старшину. Помнишь, он же тогда сказал неправду Мец-майрик. Ну, что встречал дядю Сурена на фронте. Он тогда хотел успокоить ее и все. Просто пожалел и сказал неправду.

— Не знаю… И потом Мец-майрик будет всю жизнь напрасно ждать, ждать от дяди Сурена вестей…

— Ну и пусть, — решительно сказал я. — Лучше всю жизнь ждать, чем разрыв сердца.

— А хромой Андроник? Он спросит Мец-майрик, что написал в письме дядя Сурен.

Я совсем про него забыл.

— А мы пойдем к нему, расскажем про наш план и попросим, чтобы он никому о черной бумаге не говорил, — сказал я.

Когда солнце скрылось за горами, мы с братом побежали к хромому Андронику. Он жил у речки. Сельский почтальон сидел на веранде, опустив натруженные ноги в деревянное корыто с водой. Он немного удивился, когда увидел нас.

— Ну, что пишет ваш дядя? — спросил он.

— В конверте было не письмо, а черная бумага… — ответил я.

— Вай, что ты говоришь! А я и то подумал тогда, что очень уж тонкий конверт, почти пустой… Бедная ваша бабушка!

— Дядя Андроник, мы сожгли черную бумагу и решили скрыть от Мец-майрик известие о гибели нашего дяди Сурена. А ты дай честное слово, что ни Мец-майрик, ни кому другому никогда не скажешь об этом, хорошо?

— Как так?

— А мы не хотим, чтобы наша бабушка умерла от разрыва сердца.

— Понимаешь, если Мец-майрик узнает, что дядя Сурен погиб на фронте, у нее тут же разорвется сердце, — пояснил я.

— Э, сынок, сынок, еще никто не умирал от горя… В конце концов человек привыкает к любой утрате, — с грустью сказал Андроник.

— Но у нашей Мец-майрик сердце особенное, не такое, как у всех! — сказал Грантик.

— Как это — особенное?

Тогда мы, перебивая друг друга, рассказали сельскому почтальону о разговоре Мец-майрик с тетушкой Сопан, который случайно услышали я и братишка.

— Ну смотрите, как знаете, — выслушав нас, сказал Андроник. — Я — могила, никому не скажу ни слова. Кто знает, может, и в самом деле лучше всю жизнь надеяться и ждать… — добавил он, глубоко задумавшись, словно позабыв о нашем присутствии.

Когда поздно вечером Мец-майрик вернулась с поля, мы ей ничего не сказали. Да и во все последующие дни, до самого возвращения в город, я и Грантик вели себя тише воды, ниже травы, и мы даже однажды услышали, как Мец-майрик сказала тетушке Сопан: «Ребята стали такими послушными, просто не нарадуюсь на них».

* * *

Наконец наступил и канун нашего отъезда в город.

— Геворг, Грантик, принесите из сарая две-три вязанки хлопкового хвороста и сложите возле тон-дыра. Сегодня будем печь лаваши и сладкую гату. Немного повезете с собой в город. Хлеб сейчас там все еще по карточкам, — сказала Мец-майрик, выйдя из дома с засученными до локтя рукавами и в переднике, перепачканном мукой.

Мы быстренько принесли несколько вязанок хлопкового хвороста и сложили возле тондыра — это такая круглая, наподобие колодца, яма в земле глубиной в полтора-два метра, стены которой выложены белыми глиняными кирпичиками. В ней у нас пекут лаваши и плоские хлебцы.

А тут подоспела и бабушкина подружка Сопан — они с Мец-майрик всегда помогали друг другу печь хлеб, — и скоро сухой хлопковый хворост весело затрещал в тондыре.

Мы, как зачарованные, следили за огромными пляшущими языками пламени. Тысячи искринок взлетали вверх и спустя секунду, словно растворяясь, исчезали в воздухе. Еще несколько минут — и от сгоревшего дотла хвороста осталась на дне тон-дыра только кучка красных угольков, подернутых голубоватой пленкой золы.

— В самый раз, Сопан-джан, давай тесто, — плеснув водой на раскаленные стенки тондыра, сказала Мец-майрик. Вода, зашипев, мгновенно испарилась.

Тетушка Сопан начала раскатывать тесто, а Мец-майрик, сидя по-турецки, ловко налепляла тонкие лаваши на горячие стенки тондыра, всякий раз на секунду по пояс исчезая в нем.

— Сопан, возьми-ка железный крюк и снимай испеченные лаваши, — сказала Мец-майрик, вытирая рукавом потный лоб.

Но тетушка Сопан не успела взять в руки железный прут с крючком на конце, потому что калитка с шумом распахнулась и во двор, запыхавшись и припадая на правую ногу, вбежал хромой Андроник. Он размахивал в воздухе белым треугольником.

Подбежав к Мец-майрик, он одним духом выпалил:

— Тетушка Машок! Свет твоим глазам! Тебе письмо от сына!

— Что ты говоришь, Андроник-джан! Письмо? Да зацветет могила твоей матери розами! Давай, прочитай нам вслух, узнаем, почему он так долго не писал.

Я изумленно уставился на сельского почтальона. Как же так? Значит, произошла ошибка и дядя Сурен жив?

Тут кто-то дернул меня за рукав. Я обернулся: это был Грантик.

— А как же черная бумага, а?.. — тихо проговорил он.

— Да погоди ты, — нетерпеливо отмахнулся я от него. Понимаете, я был не меньше его ошеломлен.

Андроник читал вслух письмо — оно было написано по-армянски, — а Мец-майрик и тетушка Сопан, стоя возле него, ловили каждое произнесенное им слово.

Дядя Сурен в письме сообщал, что в прошлом году во время одного из боев его тяжело ранило и он бы погиб, если бы его, раненного и без сознания, не подобрали белорусские партизаны, которые и выходили его. А после он вместе с ними партизанил до тех пор, пока наши войска не освободили всю Белоруссию от фашистов.

— Андроник-джан! — радостно воскликнула Мец-майрик, обняв его. — Пусть отныне твои болезни перейдут ко мне! А за счастливую новость с меня магарыч!

Она побежала в дом и вынесла пару ярких шерстяных носков:

— Вот тебе подарок. Я их связала сама. Возьми и носи на здоровье.

— Эй, что это у вас там за шум? — крикнула из-за ограды соседка Мариам.

— Ахчи Мариам, письмо, письмо получила от моего сына! — крикнула ей Мец-майрик.

— Вай, свет глазам твоим! Стало быть, черная бумага пришла по ошибке? Вай, какое это счастье!

— Что-что! — крикнула какая-то женщина, проходившая мимо распахнутой настежь калитки. — Значит, Сурен жив и черная бумага оказалась ошибкой?

Изумлению моему не было предела: ведь я считал, что тайна черной бумаги известна лишь мне, Грантику да сельскому почтальону. В глубоком недоумении я взглянул в лицо хромому Андронику. Он поспешно отвел глаза в сторону.

— Э-э, что вы тут все толкуете про какую-то черную бумагу? — удивилась Мец-майрик. — Не такого сына я родила, чтобы его смогли одолеть фашисты! Я и не сомневалась, что рано или поздно получу от него письмо!

— Вай, ахчи, ахчи! — спохватилась вдруг тетушка Сопан. — Забыли про лаваши!

И она бросилась к тондыру. Я тоже кинулся туда.

Несколько лавашей сорвалось со стенок и лежало на дне, в золе, а остальные, с отставшими краями, все еще румянились на стенках, правда, готовые каждую минуту шлепнуться вниз. Тетушка Сопан ловко подцепляла лаваши крючком, вытаскивала их из тондыра и раскладывала на белом холсте. У меня слюнки потекли, до чего вкусно запахло свежеиспеченным хлебом.

— Андроник, Сопан, Мариам, угощайтесь! — весело сказала Мец-майрик. — А ты куда идешь, Сиран? — обратилась она к женщине, которая шла мимо нашего двора, но, услышав про счастливую весть, зашла поздравить бабушку. — Давай тоже угощайся! Геворг, сбегай за сыром.

Я вынес из дому овечьего сыру на тарелке, а тетушка Сопан, вспомнив, что у нее есть полдюжины круто сваренных яиц, побежала за ними. Скоро она вернулась, неся яйца, а с нею вместе — две соседки.

— Свет твоим глазам! — сказали они Мец-майрик и поставили на растянутый по земле холст глиняный кувшин с вином и миску с солениями.

Калитка была открыта настежь, и каждый, кто проходил мимо, увидев, что у нас шумное веселье, присоединялся к кефу — пиршеству, и все радовались, что черная бумага оказалась ошибочной. А я уже ни капельки не сомневался, что про нашу с Грантиком тайну знали все-все в селе, кроме Мец-майрик.

— Дядя Андроник, откуда все узнали про черную бумагу? — улучив момент, спросил я.

— Я и сам удивляюсь, — ответил он, смутившись. — Понимаешь, я только рассказал об этом своей жене и никому больше, честное слово…

* * *

Стемнело, звезды высыпали на черный небосвод, а люди все приходили и приходили. И каждый приносил с собой что-нибудь вкусное, садился в кружок вокруг холста, прямо под открытым августовским небом. Все ели, пили и радовались, что скоро, очень скоро наступит день, когда фашистов побьют окончательно и наши односельчане с победой вернутся домой.

Было уже очень поздно, и свет догорал в керосиновом фонаре, подвешенном к ветке тутового дерева, когда в калитку вошла нани.

— Ахчи Машок, свет твоим глазам! — сказала она и — вы не поверите! — подошла к Мец-майрик и обняла ее так, словно они никогда-никогда не ссорились, а были закадычными подругами.

— Садись, Сона, садись, угощайся свежим лавашем и сыром, — сказала Мец-майрик, усадив ее на коврик рядом с собой.

Потом, подняв голову и заметив, что мы с братишкой клюем носами, подошла и сказала:

— Геворг, Грантик, идите в дом и ложитесь спать. Завтра с восходом солнца отправитесь в путь — за вами приедет Тигран на арбе и отвезет на станцию.

На следующий день утром мы с братом попрощались с нашими бабушками на станции, сели в поезд и отправились в город, к разведенным родителям.

Загрузка...