На вершине горы еще лежал снег, выделяясь серовато-грязными пятнами; ниже чернел каштановый лес с голыми еще деревьями, а внизу, в долине, раскинулся город.
До берега моря было не более полудня ходьбы, но здесь трудно было себе представить, что весна не за горами, и происходило это оттого, что солнечные лучи заглядывали сюда поздно и лишь ненадолго, и земля была ленивее и скупее, чем в других местах. А потому одни только разорванные, быстро проносящиеся облачка указывали на то, что зима миновала.
Городу было тесно в глубокой котловине, и он мог любоваться только на самого себя. Так это и было, Грязные дома бестолково ютились на неровных холмах и лепились по мокрым скатам гор; они, как будто, подпирали друг другу бока локтями, вытягивались во всю длину узких, мрачных фасадов и с суровой гордостью смотрела на своих соседей, на вытекающую из горного ущелья реку, на противоположный берег, откуда на них вызывающе глядела кучка таких же ломов. Над городом возвышался замок с ржаво-коричневой деревянной кровлей; стены с выбитыми зубцами напоминали беззубый рот старого великана. А в самой глубине котловины, на дне ее, ютился еврейский квартал.
Там, где река делала изгиб под нависшими скалами, там, куда стекала грязь со всех склонов, где стоял смрад, где замирал каждый звук, где полумрак давил и теснил грудь, — там виднелась кучка домов с черными мокрыми крышами, с пестрыми вылинявшими тряпками на окнах, похожими на запущенные раны, там лежал этот город, предмет насмешек и издевательств для каждого, как бы низко он сам ни упал.
Летом вода принимала там нездоровый, гнилой вид, покрывалась желтоватыми пузырями и жирными пятнами; течением прибивало к берегу трупы животных с вздувшимся телом, и они плыли по течению, скаля свои обнаженные десны. Во время разлива река выходила из берегов; с ревом несся поток, звеня цепями якорей; он врывался в подвалы, выгонял из жилищ испуганных людей и животных, лизал пороги и двери. Даже первый ранний снег — и тот казался таким жалким и грязным.
Всюду кишели люди, везде было тесно и душно; вся эта часть города была как бы прикована к позорному столбу и стояла, бессильная, со связанными руками, устремив в пространство истомленный, мрачный взор.
Бледные мужчины в черных одеждах, бледные женщины в черных покрывалах медленно двигались по улицам этого города; у каждого из них на плече была вышита желтая геральдическая лилия, напоминавшая собой клеймо преступников, чтобы даже по одежде можно было узнать их национальность. Мало того: чтобы еще увеличить позор, чтобы дать больше повода к презрению и насмешкам, этому знаку придали форму копыта.
Даже в своих жилищах, и там они всегда носили на себе это напоминание, а на горе, в христианской части города, они должны были обнажать голову перед каждым встречным и низко склоняться под каждым взглядом который с холодным презрением скользил по ним. На Пасху они должны были сидеть у себя дома; в продолжение всей святой недели они не смели выходить за пределы своего квартала и должны были терпеливо слушать беспрерывный колокольный звон. Но один из них должен был по очереди присутствовать ночью в христианской церкви на богослужении; он выставлялся на позор и на всеобщее поругание в то время, как возносились гимны воскресения. За преступление предков его ударяли по лицу, и он шел домой к своим детям и братьям с этим позорным пятном на щеке, которое должно было служить им всем напоминанием и предостережением.
Приближалась Пасха, ранняя Пасха, а воздух был такой тяжелый, мглистый, что в нем даже не чувствовалось приближения весны; река вздулась и с ревом неслась, выступив из берегов, словно она собиралась унести с собой эти жалкие жилища и весь кусочек земли, который был единственным достоянием этих несчастных.
Там они, по крайней мере, могли жить, могли хранить свое добро, копить состояние; там они могли, стоя, вкушать свою пищу, могли спокойно умирать. А на холме, недалеко от города, расстилалось их кладбище с тесно расставленными надгробными камнями, похожими издалека на толпу людей, простирающих к небу свои руки — там они могли мирно покоиться и ждать своего Мессию.
Все верили, что он скоро придет.
Для иудеев настали тяжелые времена: горе и несчастие не покидали их даже во сне, они преследовали их даже во мраке ночи. Всюду их встречала ненависть: ненависть со стороны народа, ненависть и злоба со стороны правительства, которое выжимало из них кровь и деньги и гнало их, как скот, на убой. Из Рима, через море, до них доносились проклятия старого папы; и эти проклятия были для них острым ножом, вонзавшимся в старые, еще незажившие раны; солдаты-христиане убивали их, шутя, ради забавы... Восток, объятый пламенем и ужасом, содрогался от стонов и рыданий.
Но скоро, скоро должен прийти Мессия!
О приходе Мессии молились утром, перед началом работы, и вечером, перед отходом ко сну.
Вознося к небу свои страстные мольбы, эти несчастные не считали себя достойными такого великого счастья. О, нет! Но разве Бог не видит, как они бьются головами о землю в своем безысходном горе и великом отчаянии? Разве Он не слышит, как они обещают Ему нести безропотно все, что выпадет на их долю? О, как тяжело, как невыносимо тяжело! У них нет времени и покоя обдумать весь ужас своего положения, они даже и помолиться не могут спокойно. Они должны зарабатывать свой хлеб, прятать накопленные деньги; они должны уметь склонять голову и пригибаться к. земле, когда в них бросают камнями... Разве возможно найти время для того, чтобы исполнять все Его заповеди? Но, несмотря ни на что, в их измученной памяти сохранились все слова молитвы, все священные обычаи; только в памяти и была заметна жизнь, а во всем остальном оставалось надеяться и ждать.
Мессия должен прийти, потому что никогда еще не нуждались они в нем так сильно, как теперь; он должен подвязать свой виноградник, потому что лозы его лежат в пыли и грязи. Он придет! Мудрый равви Бен-Исса давно уже высчитал его пришествие, которое должно совпасть с двести пятьдесят шестым месячным циклом; а Бен-Исса — очень умный человек, он не мог ошибиться. Этот день приближается, говорили все раввины и качали своими седыми головами. Они не сомневались в том, что предсказание Бен-Иссы сбудется, но в то же время они боялись верить, что их страданиям наступит конец. По всей стране, крадучись, ходили какие-то переодетые, таинственные фигуры; они осторожно проскальзывали в низкие ворота и двери, приносили радостные вести о скором освобождении, чертили на песке какие-то круги и проводили субботние вечера то в одной, то в другой семье, задумчиво глядя на потухший очаг.
Был вечер. Приближалась суббота. На крыльце, выходившем на задний двор и на реку, сидела Рахиль и с нетерпением ждала, когда, наконец, стихнет шум и наступит покой.
Она устала от дневной сутолоки, устала от затворнической жизни; ей надоела и длинная зима, и весна, которая ничего не могла дать ей. Весна была не для нее, не для ее народа, она ничего не приносила им, она лишь брала. Весна наступала и приносила с собой разноцветные, переливающиеся, как алмазы, росинки, звенящий, благоухающий воздух, радостные песни, блеск, свет и какое-то безотчетное томление... Нет, весна не для них!
Разве они могут давать, раз у них связаны руки? Разве они могут радоваться, раз сердца их объяты ужасом? Они не могут наслаждаться светом и солнцем, ибо погружены во мрак! Они не могут жаловаться, ибо они онемели от побоев!
Нет, положить свою усталую голову на руки, смотреть перед собой, таить в себе наболевшее горе, тихо убаюкивать себя, забыться, умереть — вот их участь. Покой для них необходимее всего, а они так редко могли пользоваться им.
Согнанные в одну тесную массу, почти прижатые друг к другу, они были обречены на то, чтобы вздрагивать при малейшем движении в толпе. Стоило им поднять взоры, и они видели страдания, болезни; стоило им пошевелить рукой, и они наталкивались на раны и язвы.
Все заботы и невзгоды становились еще тяжелее, еще невыносимее оттого, что все принимали в них участие; малейшая радость тускнела, потому что жалкие отзвуки ее не могли жить в этом спертом, затхлом воздухе, наполненном вздохами и рыданием. А когда на землю спускалась темная, тихая ночь и когда люди оставались наедине с собой, то ими овладевало беспокойство, их мучили тяжелые кошмарные сны.
По временам тишина нарушалась криками. Случалось, что кто-нибудь в погоне за приключениями, ради забавы, спускался сверху в еврейский квартал, и тогда в воздухе проносился отчаянный вопль. И всеми, кто слышал его, овладевал немой, леденящий ужас. Иногда женщина рождала на свет ребенка — это было самое ужасное. Тогда Рахиль прижимала руки к своему пылавшему лбу, и ей казалось, что все так безнадежно, мрачно, так невыносимо тяжело. Она не могла понять — зачем, для кого она живет.
А река, река! Чего она хочет, куда стремится? Зачем шумит, пенится, ревет? Иногда она вдруг поднимала лодки на своей порывисто дышащей груди и через минуту снова опускала их; по пути она забирала старые стволы деревьев, кусты, которые высовывали свои корни из воды, и несла их вниз по течению; она гневно взирала из пенистой пучины своими белыми глазами, она взывала — о чем? Что означали ее вопли — насмешка это, или угроза? Она неслась все дальше, дальше, напоминая собой дикое, разъяренное животное с развевающейся белой гривой, которое, фыркая, проползает под своды моста, при повороте оглядывается назад и смотрит, все смотрит... Рахили казалось, что скоро всему наступит конец: река выступит из берегов, бросится на городок, сорвет дома, разобьет их о своды моста, увлекая более тяжелые предметы в глубину, а более легкие закружит в пене... Да, так это и должно быть!
Вдруг по реке пронесся пронзительный свист, похожий на крик хищной птицы, и на свинцовой поверхности воды черной точкой мелькнула лодка. В ней стоял человек, и по тому жесту, который он сделал, Рахиль поняла, что он просит ее посторониться, собираясь пристать именно к тому месту, где она сидела. Рахиль прижалась к косяку двери, и не успела вскрикнуть от страха за отважного пловца, как он с такой силой оттолкнулся веслом от камня, что оно сломалось. Через секунду к ней протянулись две руки... Прыжок и незнакомец очутился рядом с ней.
Рахиль не успела рассмотреть его лица, она не знала, кто он такой; она наклонилась вниз, указывая рукой на лодку, которая беспокойно покачивалась на волнах.
— Скорее схвати ее, — закричала она, — а то ее унесет!
Тогда незнакомец изо всех сил оттолкнул ногой лодку; течение подхватило ее и бросило под своды моста, где она разбилась на мелкие куски; некоторое время из воды, на подобие переломленных ребер, торчал остов лодки, но вскоре и его поглотила пучина.
Рахиль с испугом подняла голову и посмотрела на незнакомца. Он был очень бледен, лицо его было покрыто каплями воды или пота, а глаза беспокойно, дико блуждали.
— Ты один из наших? — спросила она.
Он даже не посмотрел на нее, не захотел убедиться в том, кто она такая, и ответил: „Нет“.
— Но одежда твоя еврейская... — Она вдруг остановилась, у нее не хватило духу указать на желтую лилию на его плече.
— Ты был в большой опасности, — начала она.
Он посмотрел на нее и сурово сказал:
— По твоему выговору я вижу, что ты — еврейка. Нет, я не был в опасности. Я еврейского происхождения, но я жил в пещерах.
Рахиль поняла его.
— Так, значит, ты один из тех, кто оплакивает Сион! — воскликнула она и вздрогнула, вспомнив все те сказания и легенды, в которых говорилось о невероятных лишениях и о благочестии этих людей, отрешившихся от мира. — Значит, ты всю свою жизнь провел там, в горах, в посте и молитве? Значит, ты никогда не бывал здесь?
Казалось, что он не слушает ее. Он стряхнул воду с волос.
— Но я ушел он них, — сказал он, — скорби наступил конец, теперь настало время безмолвного ожидания.
И он каким-то особенным движением расправил свои члены; казалось, он подавил в себе крик торжества и погасил сверкнувшую во взгляде искру.
Рахиль не понимала его, ее пугала эта быстрая перемена в выражении его лица.
— А лодка? — пробормотала она. — Отчего ты...
Он обернулся и резким движением протянул руку по направлению к водовороту, словно желая бросить ее туда.
— Потому что эта лодка привезла меня сюда, но уж не отвезет меня обратно. Потому что путь этот для меня новый, и позади меня возвышается стена.
Потом он схватил ее за руку и поднял с порога.
— Идем, — сказал он. — Кто ты такая? Где твой дом? Веди меня к раввину!
— Меня зовут Рахиль, а моего отца Хаанан, он — раввин. Мой дом недалеко отсюда, вот он.
Она указала рукой на дверь, у которой сидела, и опустила глаза, но он даже не посмотрел на нее, а повернулся и быстро вошел в дом, плотно сжав губы.
Рахиль последовала за ним; в дверях она схватила его за плащ, он молча обернулся и вошел вместе с нею.
Незнакомец подошел к раввину и впился в него испытующим, пронизывающим взглядом. Раввин был сгорбленный человек, с кротким выражением рта и робкими проницательными глазами, которые имели какое-то отсутствующее выражение. Незнакомец с первого взгляда понял его и опустил глаза.
— Меня зовут Менахем, — сказал он. — Я пришел сюда из пещеры, чтобы пожить здесь некоторое время. Я не хочу быть твоим гостем, я только хочу пойти с тобой в синагогу, чтобы увидеть всех.
Рахили показалось, что в его нежелании быть их гостем таится презрение и ненависть к ним; ее сердце больно сжалось, и она, не простившись, вышла из комнаты.
Но, услыша его шаги на улице, она выскользнула из дому и последовала за ним в синагогу, чтобы посмотреть, какое впечатление он вынесет от всей этой обстановки и за кем он последует домой. В низком проходе, где стояли женщины, было темно и почти пусто; маленькие лампочки бросали слабый свет на желтоватые лица, и тени, падающие на пол, казалось, боролись и душили друг друга.
Незнакомец низко склонился в дверях, тихим глухим голосом забормотал что-то и, прежде чем поднять голову, быстрым внимательным взглядом окинул всех окружающих.
Все эти люди были похожи друг на друга, у всех на плече лежала рука, которая давила их своей тяжестью; никто из них не был похож на него, Менахема; все они стояли с опущенными глазами, мрачные, сгорбленные, напоминая собой какие-то тени. Впрочем, один стоял прямо, это быль слепой Уссиа: быть может, благодаря тому, что он был слеп, он не опускал своих глаз перед лицом Господа. В выражении его лица было что-то загадочное, непонятное: трудно было сказать — плачет он или смеется. Рахиль увидела, как незнакомец и на нем остановил свой внимательный взор и после этого, как будто, успокоился, видимо, остановившись на каком-то решении. Молча и неподвижно стоял он до конца богослужения, а по окончании его, не говоря ни слова, подошел к слепому и последовал за ним. Уссиа был жестокий, всех презирающий человек, и Рахиль очень огорчилась, увидя, что выбор незнакомца пал на него.
И долго еще в тишине ночи перебирала она в памяти все слова незнакомца; ей мерещился и серый, ненастный день, и шум воды, и лодка, которая разбилась о каменные своды моста.....
Несколько дней после этого Рахиль не встречалась с ним, но она постоянно чувствовала его присутствие. Воздух был полон им, он трепетал, как если бы по близости горело яркое, большое пламя. Все было охвачено смутным беспокойством: голоса как то странно дрожали, лица судорожно передергивались, даже занавеси колыхались сильнее обыкновенного; казалось, в воздухе происходит какая то бешеная пляска теней, призраков; высока в небе замирали стаи перелетных птиц и плавно парили на одном месте.
Руки Рахили трепетали, ее голос утратил свою звучность от переполнявших ее чувств, и она вся притаилась, ждала чего-то, каждый ее нерв был напряжен, натянут, как струна.
На улицах тоже все изменилось: люди уж не проходили мимо друг друга молча, спеша куда то — они смотрели друг другу в глаза. Они останавливались, шепотом говорили о чем-то; иногда собиралась даже толпа, которая до такой степени заполняла узкий переулок, что, казалось, старые мрачные дома по бокам его раздвинутся, разрушатся. Люди перестали оберегать свое имущество, побросали свои лавки, торговлю. С улиц до Рахили доносились какие-то необыкновенные, неслыханные слова.
Но одно имя было у всех на устах — Менахем. Всюду оно приносило с собой целую бурю новых, небывалых ощущений.
И еще одно имя — Мессия!
С этим именем было связано старое предание, которое целые поколения слышали несметное число раз; предание, которым было отмечено целое тысячелетие страданий; оно, подобно золотому сказочному кораблю, носилось по морю скорби и рыданий; оно напоминало собой сверкающую искру, которая не угасла, поддерживаемая последней надеждой погибающих; она тихо тлела во мраке горя и страданий, и при слабом свете ее еще мрачнее, еще непригляднее становилась тьма, которая заволокла все кругом.
О, это старое предание, которое рассказывали таким странным голосом: в нем слышалось страстное желание верить, надеяться, но вместе с тем звучала такая тоска, такое безысходное отчаяние!..
„Мессия придет, — и это так же верно, как то, что есть Бог. Быть может, он придет завтра, но тогда меня уж не будет в живых. Его милосердие будет сиять, как весеннее солнце, но как тяжело угасать во мраке! Он протянет руку помощи всем обездоленным; всюду, куда он придет, воздух будет наполняться шелестом и шорохом, как от поднимающихся колосьев и цветов, побитых ветром, — но как тяжело, о как невыносимо тяжело теперь!“
Предание переходило из одного поколения в другое, из уст в уста. При появлении на свет ребенка, когда прекращались страдания матери, она смотрела на свое дитя, которое лежало у ее груди, такое теплое, мягкое, и в первые минуты счастья в ее сердце вспыхивала надежда — о, может быть, он доживет!.. Но эта надежда сейчас же угасала, и мать думала: если бы это счастье было суждено ее ребенку, то она готова своей жизнею заплатить за него.
И вот, предание снова овладело всеми умами... Мудрецы высчитали, что время настало, час пробил. Они узнали это из древних пророчеств и верили пророкам, но иногда они тяжело вздыхали, потому что овладевало сомнение: не ошибся ли тот, кто записывал пророчество?
Усталые, измученные взоры обращались к этому преданию, как взоры детей к сказке, когда сон уже начинает застилать туманом их сознание.
Но теперь во всем появился какой-то новый оттенок. Это не была непоколебимая вера в победу, это было какое то смутное беспокойство, полное вопросов и сомнений. „Менахем обещает, Менахем сказал, Менахем видел во сне“... Чувствовалась попытка бороться, но борьба возможна лишь в мире действительности: с преданиями бороться невозможно
Менахем возбуждает молодые умы, маня их и соблазняя мишурой, блеском; он опасен, он не в своем уме... Чего он хочет?
Неужели у христиан не вспыхнули подозрения? Неужели в воздухе не чувствуется приближение опасности? Не лучше ли скрывать это предание, не говорить о нем?
Рахиль тоже не могла понять, чего хочет этот незнакомец. но ее охватывал трепет при воспоминании о его блуждающем взгляде и быстрых, резких движениях. Она считала его сумасшедшим, безумным. Но все же его имя и для нее имело какую то манящую, притягательную силу.
И вот однажды она встретила его на берегу реки, когда солнце бросало снопы лучей из-за темно-синих разорванных туч.
Он бормотал что-то, то повышая, то понижая голос, и пристально смотрел на воду. По временам он поднимал голову, с улыбкой глядя на сверкающую поверхность зыби... Быть может, перед ним вставало какое-нибудь видение?.. Его глаза и зубы сверкали холодным блеском. Он заметил Рахиль и молча окинул ее мрачным взглядом.
— Ты часто приходишь сюда, Рахиль? — спросил он, наконец.
Голос Рахили дрогнул, когда она ответила: — Тут только и можно дышать.
Менахем вплотную подошел к ней, взял ее руки и, держа в своих, как какую-нибудь вещь, долго рассматривал ее. Когда он заговорил, в его голосе зазвучали презрение и насмешка.
— Слишком белая рука, слишком белая, — строго сказал он. — Здесь есть руки усталые, слабые, худые руки, такие бессильные, что женщины даже не могут ломать их в минуты горя и отчаяния. Твоя рука слишком бела, и твои глаза слишком сухи. Здесь есть глаза, которые не видят от слез. Там ты не можешь дышать, не можешь плакать, ты отворачиваешься, уходишь оттуда. Ты сидишь на берегу, тоскуешь, мечтаешь о красных башмаках, о цветах, о комнатах, куда не доносятся плач и рыдания. Ты ждешь, чтобы к берегу пристала ладья, украшенная пурпурными тканями, ты войдешь в нее, и она, плавно скользя по реке, увезет тебя далеко, далеко... Ты не будешь слышать ни звука, ты будешь лежать на мягких подушках, окруженная пурпуром и блеском.
— Но течение уносит с собой все, что раз попалось на его пути, и твоя ладья попадет в водоворот и разобьется во мраке под каменными сводами. Оглянись кругом, разве в этом воздухе могут выжить твои мечты? Ведь он давит, как свинец. Свет, доходящий сюда, похож на отблеск, бросаемый копьями и секирами. Твоя печаль и твоя радость слишком малы для этой реки. Вернись назад! Там, по крайней мере, ты можешь рыдать вместе с другими, там разделят твое горе, там оно будет к месту. Здесь же скорбь слишком велика!
И он резким движением оттолкнул ее руку.
Рахиль нахмурила брови.
— О нет, там слишком тесно для моей печали. Я не ищу радости. А ты... зачем ты пришел сюда?
Менахем молчал и, казалось, не слышал ее вопроса, а тихо шевелил губами и прислушивался к тому, как у самого берега под широким листом тихо бурлила вода. Рахиль продолжала:
— Ты устал, — почему же я не могу устать? Ты видел их печаль? Она только гнет их спины, а глаза остаются сухи. Они лишь считают удары, не обращая внимания на то, откуда они сыпятся. Считать удары стало их утешением. Они стараются не видеть окружающего; они заглушают друг друга и даже не слышат собственных своих криков. Здесь, на берегу реки, мои глаза раскрываются, я прозреваю. Здесь моя печаль становится великой.
Он прислонил ее голову к своему плечу и протянул руку вперед, указывая на светлую полоску вдали.
— Здесь и радость также велика! — воскликнул он в каком то экстазе. — Посмотри, видишь эту стену сверкающих копий, которая движется на нас?
Его сильный голос оглушил ее. Эти звуки подняли ее от земли, как бы укачивая, усыпляя ее... Она трепетала от прикосновения его руки, чувствуя себя пойманной и в то же время испытывая счастье от сознания этого.
— Сверкающие копья надвигаются на нас. Вода стоит, как стена. Развеваются волосы, одежды... слышится ржание и фыркание коней, но ни один человеческий голос не нарушает этой гордой тишины. Они идут прямые, как колонны, идут прямо на нас...
— Был однажды народ, обращенный в рабство, угнетаемый и преследуемый до того, что свет казался ему мраком. Но вот появился человек; он протянул руку, и в глубине темной ночи засиял светлый путь.
— Здесь радость велика! Ты чувствуешь ее?
— Ты умеешь плясать, плясать под звуки бубна, как Мириам? Ты умеешь бить ногой об ногу, плавно разводить руками и петь: „Будем славить Господа! Чудны дела Его!“ — ты видишь ее седые волосы? Они развеваются, как языки пламени; суставы на ее пальцах побелели... Звуки возносятся в вышину на подобие вылетающих из лука стрел, падают позади нее и снова поднимаются выше, выше... словно они соединены пурпурной лентой, которая уносит их высоко над землей. Это победная песнь!
Отверстие между тучами стало у́же, но кусочек неба прояснился, и из за него вырвался золотой солнечный луч; на фоне темного свинцового неба он казался золотым. Все запылало золотом, и вода вдруг покрылась золотистыми блестками.
Менахем отодвинулся от Рахили, повернулся к ней и посмотрел на нее таким взором, словно он видел ее в первый раз. Его глаза сверкали безумной радостью.
Он продолжал, обращаясь к ней, сильно жестикулируя:
— Придет человек, он придет скоро! Быть может он уже здесь. Равви Бен-Исса высчитал это тысячу лет тому назад, когда люди так же, как и теперь дрожали от нетерпеливого ожидания, но Исса был совершенно спокоен, потому что он знал лучше их всех, когда этому человеку суждено прийти.
— Теперь время настало. Равви Бен-Исса предсказал это, а я, Менахем, видел, слышал, чувствовал! Во сне я слышал пение, которое возвестило мне о его пришествии. После трехдневного поста я узрел его. Было раннее утро, и я, усталый, сидел у подножия горы. Вдруг тьма рассеялась, солнце прорвало тучи и взглянуло на меня. Мимо меня проносились какие-то образы, видения. Они скользили плавно, не делая ни малейшего движения, повернувшись лицом в одну и ту же сторону, словно они смотрели на что-то невидимое для меня. А за ними шел он. Солнце ослепило меня, и эти молчаливые образы в длинных одеждах выделялись темными силуэтами на золотом диске солнца. Но он казался кровавым пятном, он походил на большой яркий цветок!
Послушай, Рахиль, Мессия, которого мы ждем, гораздо могущественнее Моисея. Он избавит нас от рабства. Но не в тысячелетие блаженства введет он нас. Наша страна похожа на гигантский жертвенник, на котором приносились в жертву наши праотцы и сжигались целые города. Она побелела от пепла, покрывающего ее; наша страна это — седое темя земли.
— Но скоро засияет блаженство, которого мы еще не видали. По нашей стране будет шествовать Бог, и на его пути вырастут цветы. Мы будем лобзать землю с рыданиями, а она воздаст нам поцелуем радости. Настанет вечный мир и покой, горе и страдания исчезнут с лица земли, на ней не останется ни одного раба!
Он углубился в созерцание того видения, которое предстало перед его взором; выражение его лица смягчилось, а в глазах словно загорелись золотые очертания той страны, о которой он говорил. В его голосе послышались отзвуки чего-то далекого и светлого.
— Это наша родина. Но дальше, еще дальше находится страна для избранных... там за красными реками, за сверкающими за солнце горами...
Он замолчал, но взор его не отрывался от волшебного видения.
— Ты войдешь в страну твоих отцов, ты увидишь Иордан, он прибьет к твоим ногам сказочный корабль, но ты даже не взойдешь на него, потому что все будет так прекрасно в этой стране. Река будет извиваться на подобие длинной золотой ленты; тебе будет трудно оторваться от этой картины.
Рахиль уже видела ту сказочную страну, о которой он говорил, и погрузилась в мечты о ее прелестях. За ней расстилается другая страна: воздух там еще синее, еще прозрачнее, там еще больше простора...
— А ты, ты? — спросила она.
Он грубо оттолкнул ее.
— Разве тебе не достаточно того, что ты будешь там? Ты хочешь знать еще больше, женщина!
Она покраснела от досады и со смехом ответила:
— Однако, ты не очень щедр. Ты, вероятно, высоко ценишь свои мечты. Ты подарил мне лишь одну мечту, половину. Тебе жалко, что ли, дать побольше?
Но Менахем не обратил внимания на ее насмешку. Он смотрел на Рахиль и, казалось, не видел ее. Вон там эта страна, скоро, скоро настанет время...
Рахиль жадно смотрела вдаль и всем своим существом вдыхала благоухающий воздух новой страны. Она внезапно почувствовала в себе приток силы, жажду счастья, которая поднимает человека так высоко, высоко на своих пурпурных крыльях... В ней вспыхнула жажда жизни...
— Эта страна, — спросила она тихо, — она прекрасна, неправда ли? Там не тесно от людских голосов и взглядов? Воздух там легкий? Там ничто не давит, не гнетет? Там никто не стоит на берегу реки при восходе солнца, с тоской устремив свои взоры вдаль?
Менахем посмотрел на нее, и на лице его появилось выражение безумной радости, торжества.
— Эта страна, — он говорил вполголоса, как в храме, но каждое слово его дышало уверенностью: — в этой стране, в Арзарете, воздух легкий и свежий, солнце светит ярко; людям нет необходимости тесниться и жаться друг к другу, там царят покой и тишина; в воздухе не клубится дым от жертвенников, все проникнуто сознанием близости Иеговы и его всемогущества.
— О, эта страна не для нас, женщин!
— А у тебя, Рахиль, хватит ли мужества последовать за мной? Можешь ли ты плясать и петь, как Мириам? Будешь ли ты в состоянии радоваться победе, или побоишься оставить эту трущобу?
Рахиль твердо выдержала его взгляд.
— Я боюсь лишь одного, — сказала она, — я боюсь, чтобы мне не пришлось остаться здесь.
Тогда Менахем засмеялся, громко рассмеялся и протянул руки по направлению к темным мрачным домам. И он заговорил громким ликующим голосом, давая выход своему чувству торжества, которое охватило его. Казалось, он говорил только для себя, забыв о существовании Рахили.
— Женщина первая вызвалась идти со мной! — воскликнул он. В его голосе послышалась насмешка. — Женщина оказалась первой. Кто подсказал ей это?
— Должны же хоть несколько человек думать так же, как она, должны же они понимать, в чем дело! Быть может, все они молчат только для того, чтобы испытать меня?
— И так, надежда есть, раз даже женщины сочувствуют этому!
И Менахем ушел медленно, слегка покачиваясь на ходу.
Рахиль заплакала, но она плакала не долго. Скоро она осушила слезы и стала прислушиваться к отзвукам голоса незнакомца, сохранившимся в ее памяти; она раздумывала над всем тем, что он говорил ей, и ее охватили тоска и желание проникнуть в его таинственный, загадочный мир. Наконец, она почувствовала гордость при мысли о том, что она испытала горечь его насмешек, она узрела слабый луч его видения.
На следующий день Рахиль не встречалась с ним, но она чувствовала его близость еще сильнее, чем прежде.
В городе появились какие-то незнакомые люди — беглецы. Значит, начались новые гонения и убийства. Рахиль смотрела на их бледные изможденные лица и слушала, как они слабым, прерывающимся от кашля и слез голосом рассказывали о кострах, о цепях и оковах, о невыносимых страданиях и трудностях бегства.
Опасность приближается, — говорили они.
Но теперь к этим слухам относились уже несколько иначе, чем прежде. Воздух был наполнен тревогой, всюду слышались расспросы, советы, всюду упоминалось имя Менахема. А когда на землю спускалась тьма, то все успокаивалось и затихало; но тишина эта была какая то особенная — в ней слышался затаенный, заглушенный шепот.
Рахиль не боялась. Она верила в незнакомца, и все ее существо было переполнено радостью. Она не знала, что именно он даст им, но она была уверена в том, что вера его не пропадет бесследно, и твердо надеялась на него. Она мечтала, перебирала в своей памяти все сказанное им, и в его словах открылся для нее новый мир, от них повеяло прохладным, освежающим ветерком.
Однажды вечером Рахиль стояла неподвижно, глядя на заходящее солнце; рот ее был полураскрыт, а руки бессильно висели вдоль тела.
Она ни о чем не думала, ничего не видела: одиночество и тишина оказали на нее какое-то магическое действие, она погрузилась в тихое блаженство.
Когда в дверях показался Менахем, Рахиль не удивилась, лицо ее не изменило своего выражения; она лишь спокойно посмотрела на него.
Он, по обыкновению, был сильно возбужден и, бросив на нее беглый взгляд, хотел уже было пройти мимо, но потом остановился возле нее.
— Это ты, Рахиль, — начал он. — Ты знаешь, скоро Пасха.
Она ничего не ответила ему и снова повернулась лицом к закату; ее наполняло чувство счастья от сознания, что он видит ее в эту минуту.
— Через несколько дней будет их Пасха. Я хочу поговорить с раввином. Хиския, который должен явиться к ним в церковь на ночное богослужение, отказался идти. Я говорил с ним.
В его голосе послышалось злорадство, но Рахиль продолжала стоять все так же неподвижно, его слова доносились до нее откуда-то издалека.
Тогда он подошел к ней и сказал, смеясь:
— Вот все, чего я добился, но это главное. Уж не думаешь ли ты, Рахиль, что в нем заговорила гордость? Нет, у него нет гордости! Он просто струсил, я обманул его. Я сказал ему, что его сожгут после богослужения, и тогда он отказался идти. Ничего, кроме огня, и не могло бы смыть такое оскорбление!
Менахем снова засмеялся, его глаза сверкали в темноте.
— Основание я уже заложил, теперь остается строить. Это будет прекрасное здание, Рахиль! — он прошел несколько шагов, потом быстро повернул назад, метаясь, как тигр в клетке.
— Во всем этом городе есть одна лишь живая душа, и та слепа. Это Уссиа! — Ты знаешь Уссию? Он мертвый человек, ленивый, вялый, злой; жизнь его исковеркала, сожгла. Но под пеплом в нем тлеет одно чувство; оно мерцает, светит, оно может вспыхнуть ярким пламенем, Уссиа умеет ненавидеть. А вы, разве вы все способны хоть на какое нибудь чувство? Вы умеете лишь пресмыкаться и униженно улыбаться!
— Знаешь, кого он ненавидит?
— Он ненавидит их, вон там на горе, он ненавидит их всех, вплоть до неродившихся; он радуется, когда кто нибудь из них умирает и когда их колокола завывают, как собаки, которых бьют. Он ненавидит вас — он даже не обращает внимания на ваши страдания, — он ненавидит меня... О! он с восторгом стер бы меня с лица земли! Но больше всех он ненавидит Мессию!
— Как ты думаешь, почему он ненавидит его?
— Он ненавидит Миссию за то, что он усыпил вас одним звуком своего имени, и никакие трубы не могут уж больше разбудить вас. Он ненавидит его за то, что вечером, когда небо окрашивается пурпуром заката, в наших сердцах вспыхивает радостная надежда, мы ждем его, а он все таки не приходит. Нас все больше и больше втаптывают в грязь, молодые сердца превращаются в комки мяса — все это повторяется из году в год столько же раз, сколько раз поспевает жатва. „Пусть он теперь придет, говорит Уссиа, пусть он придет, этот ничтожный, жалкий старик. „Пусть он придет и попробует собрать свой народ“! Уссиа хочет дожить до той минуты, когда можно будет встретить его лицом к лицу и сказать: „Осанна сыну Давидову, князю справедливости и победы! Радуйтесь, добрые люди, и прославляйте Господа! Но не топайте ногами о землю, берегитесь разбудить мертвецов! Вот что говорит Уссиа, вот о чем он думает; но только мне одному поведал он свои сокровенные мысли, меня одного счел он достойным этого... О! Уссиа ужасен!
Он посмотрел на Рахиль, ожидая прочесть на ее лице выражение ужаса, но она стояла, все так же тихо улыбаясь. Все его слова не трогали ее, потому что воздух вокруг был напоен радостью.
Тогда насмешка сошла с его лица, голос перестал бичевать и сделался похожим на эхо какого-то глубокого внутреннего голоса.
„Уссиа слеп, он ничего не понимает“.
Придет время — никто не будет спрашивать, долго ли это продолжалось. Всем будет казаться, что они всегда так жили. Тогда никто не будет сравнивать: все преклонят колена и сложат руки для молитвы. Что может устоять против чуда? Разве может быть холод там, где пылает огонь?
„Ненависть Уссии велика. Когда Мессия придет, он взглянет на Уссию, охваченного жгучей ненавистью, и под этим взглядом слепой Уссиа прозреет, и тогда он увидит, что в сердце его была не ненависть, а любовь, и его наполнит чувство ликующей радости.
— Ты слышишь, Рахиль, как тишина затаила дыхание и притаилась? Ты чувствуешь, до чего мы близки к свободе?
В каком-то экстазе он закинул голову назад; на его полураскрытых губах играла улыбка, белые зубы сверкали.
Рахили казалось, что в воздухе вокруг нее реют белые крылья.
— Я все чувствую, — сказала она, не сознавая, не слыша своего собственного голоса. — Я чувствую счастье тишины и покоя. То будет не жизнь, а сладкий сон! То будет не покой, а несравненно большее. Времени не будет, лишь издалека будет доноситься эхо падения его капель.
Менахем выслушал Рахиль и вопросительно посмотрел на нее
— Как странно ты говоришь, Рахиль. Твои речи навевают прохладу и свежесть, как легкий ветерок. Не обманываешься ли ты?
Вдруг он с досадой встряхнут головой.
— Я отнесся серьезно к твоим пустым мечтам, женщина! Ты не можешь чувствовать торжества победы, Рахиль! Твое видение бесцветно, оно не окрашено в пурпур. Голос того, кто придет, могуч, а ты слаба. Я не для тебя говорил все это!
Менахем пошел дальше, но его слова не нарушили душевного покоя Рахили. Ей только казалось, что счастье ее померкло, и она почувствовала смертельную усталость. Его видения влекли ее к себе, но она наталкивалась на ее подозрение; она углублялась в его мир, томилась и вместе с тем боялась того, что он должен был дать им всем.
Настал следующий день.
После богослужения все собрались у раввина, чтобы обсудить отказ Хискии, назначить кого-нибудь другого вместо него и обменяться мнениями относительно того брожения, которое вызвал незнакомец.
И вот все пошли к раввину, наводнили комнаты, коридор; кто-то откинул занавес, чтобы было больше места. Собрались женщины, старики, мужчины; народ стоял на лестнице, на дворе, на улице; даже соседние переулки кишели народом.
В этот вечер все сняли свои черные плащи с позорным клеймом, потому что собирались праздновать победу, и никто не должен был чувствовать себя рабом. Вся комната пестрела разноцветными тканями — зеленого, синего, желтого цвета, но над всем царил красный; на плечах и головах он казался светлым, горел ярким пламенем, в тени он смягчался, а в темных углах сгущался и напоминал комки запекшейся крови.
Но лица людей были бледные, без единой кровинки, с землистым оттенком. Все стояли с опущенными по привычке глазами, у некоторых был боязливый, пронизывающий взгляд, который колол, как иглой, до боли. Агнца принесли к раввину, предварительно намазав его кровью двери жилищ; по временам свет фонарей скользил по стенам опустевших домов и освещал красные кровавые кресты.
У столов стояли старики, готовясь приступить к приготовлению трапезы; все не могли принять в этом участие, так как в комнате было слишком тесно. По старинному обычаю, в руках у присутствующих были длинные посохи; так повелел Моисей, когда ангел смерти прилетел во мраке ночи. Впереди их ждал путь освобождения, но они едва держали посохи в своих дрожащих руках, на их сморщенных истомленных лицах не было написано и тени радости, движения их были вялы и медленны. Один только Уссиа стоял прямо, точно окаменелый, глядя перед собой своими незрячими голубыми глазами.
Пора было начать трапезу, но все были заняты мыслями о предстоящем совещании, а кроме того, видимо, ждали кого-то; всем было известно, что ждут Менахема.
А в толпе ходили новые слухи. Говорили о новых преследованиях, недалеко отсюда... порыв ветра — и пламя охватит их угол. Куда спастись от угроз? Туда, вверх, к весеннему неспокойному небу с несущимися тучами, или вниз, в черную, мерзлую землю?.. Кругом царила смерть.
А на севере, где воздух тяжелее, где сыро и холодно — там еще хуже. Толпы крестьян, предводительствуемые разбойниками и безумцами, двигались по направлению к святой земле. Когда они входили в какой-нибудь город, то с воплями, в каком-то диком порыве, бросались на евреев и убивали их. Тогда к Мессии начинали возноситься крики и мольбы о помощи, отчаянные вопли; спасения не было: мужчины перерезали себе горло ножом, а женщины привязывали тяжелые камни к груди и бросались в реку. И без того ужасные слухи становились еще страшнее по мере приближения. Сил больше не было выносить все это! Опасность росла и принимала угрожающие размеры.
Вдруг на лестнице поднялось движение и показался Менахем. На нем был надет черный плащ, и желтое клеймо бросилось всем в глаза, словно никто не видел его раньше. Послышалось перешептыванье, раздались угрозы, несколько человек сделали замечание, но большая часть в беспокойстве молчала — что это значит. Уссиа наклонился к соседу: он понял, в чем дело.
— На нем клеймо? — спросил он громко. Получив утвердительный ответ, он воскликнул, задыхаясь от смеха: — Отлично! Великолепно! Так вот как мы празднуем победу! Как мне в голову не пришло сделать то же самое? Жаль, что я не могу видеть его. Скажите мне, это клеймо в виде желтого копыта?
Голос Менахена покрыл весь шум. Он стоял посреди комнаты возле стола.
— Вы смотрите на мою одежду, словно никогда в жизни не носили этого плаща. Разве вы никогда не съеживались под ним, когда низко, униженно кланялись? Разве вы никогда не чувствовали бремя этого клейма на своих плечах? Разве вашим женам не присылали ко дню свадьбы в подарок желтые лилии? Разве ваши матери не имели перед глазами желтых лилий, когда появлялись на свет? А вы сами, разве вы не затаили глубоко в сердце боль, причиняемую вам этими желтыми лилиями? Неужели вы думаете, что наш Бог не видал их раньше? Неужели вы думаете, что он отвернется от вашего праздничного стола из-за этого рабского клейма, которое уже сотни лет вопиет о вашем позоре?
— Говорю вам, люди, от вас отвратил Он в гневе и презрении лицо свое, от вас и от рабского клейма в сердцах ваших! И вот настал час, и вы могли бы прочесть в очах Его обет, от которого в ваших сердцах загорелось бы пламя надежды; но для этого вы должны поднять высоко в воздухе тяготеющее над вами клеймо позора и громко крикнуть: вот оно! Мы долго носили его на своих плечах, но теперь сбрасываем его с себя и попираем ногами! Во имя Твое, Господи, позору нашему настал конец!
Менахем сбросил с себя плащ, грудь его высоко поднималась, плечи выпрямились, и он стал топтать ногами лежавший на полу плащ. В комнате не было ни одного человека, который не был бы потрясен этой сценой; всеми овладел восторг с примесью глубокой скорби; ни в одних глазах не успела еще загореться надежда.
Менахем окинул огненным взором всех присутствующих, мысленно взвесил всю важность этого мгновения и дерзко бросил свою самую крупную карту.
— Вы собрались сюда не для того, чтобы праздновать Пасху; каждый мог тихо и скромно отпраздновать ее у себя дома и лечь спать. Вы собрались сюда для того, чтобы выбрать из вашей среды человека, который должен будет идти на поругание в их церковь. Вы знаете, Хиския отказался идти. Не хочет ли кто-нибудь из вас заменить его? Ты, Мар-Исаак, ты, Езра, ты, Петахия, ты, Хаанан, не хочет ли кто-нибудь из вас идти вместо него?
Все съежились, словно охваченные стыдом; казалось, будто каждое произнесенное имя раскаленным железом выжгло клеймо на лбу его обладателя. Менахем продолжал медленно и внятно:
— Я, Менахем, согласен идти, если только вы захотите этого. Я снова надену свой черный плащ, опущу глаза и пойду на гору; я подставлю свою щеку, я не возвращу удара, я буду слушать их пение, буду смотреть на их шутовское кривляние, я заглушу свой собственный голос и не подниму глаз на Господа. Их отвратительное дыхание будет жечь меня, как огнем, но я плотно сожму свои губы, подставлю щеку и приму на себя ваш позор.
— Скажите мне, хотите ли вы этого?
Все бросились к нему в каком-то порыве. Этого не должно быть! Этого не может быть! Тогда всему будет конец. Руки их с мольбой протянулись к Менахему.
А он соблазнял... опутывал их своим взором, словно сетями...
— Скажите мне, хотите вы, чтобы я шел туда?
И вдруг раздались крики, долго сдерживаемые крики, которые, наконец-то, вырвались из стесненных грудей.
— Нет! Нет!
Тогда Менахем засмеялся от охватившей его радости. Его губы были красны, как кровь, глаза сверкали огнем, а руками он делал такие движения, словно заклинал, связывал...
— А вы сами, вы не хотите? Никто не хочет взять этот позор на себя?
— Нет! Нет!
— Вы устали пресмыкаться, вы устали склонять головы. Вы хотите ответить вызовом на угрозы, хотите твердо поставить ногу на землю, откинуть волосы со лба... Хотите, чтобы воздух вокруг вас пел и ликовал?
— О, хотим ли мы этого!
Его руки как-то бессильно опустились, выражение лица смягчилось, он улыбнулся и, охваченный любовью к этим несчастным, раскрыл свои объятия... Вся душа его засветилась в его глазах...
— Ну, в таком случае, слушайте! Все вы слышали это, говорили об этом, но никто из вас не чувствовал, не видел. Время настало, час пробил, скоро пышно распустится цветок. Быть может, он уже распустился. Быть может, он стоит во всем своем великолепии, но солнце еще не взошло, и мы не видим его во мраке. Выйдите на простор, чтобы видеть его! Выйдите на простор, чтобы почувствовать его, чтобы встретить солнце! Мы сбросим наши одежды, мы будем попирать их ногами, мы отряхнем с ног прах этой земли и быстрыми шагами выйдем из страны унижения и позора.
Мессия придет не сюда. Он не будет пробираться под тесными сводами, он не будет стучаться в грязные двери. Он зовет нас — мы должны идти к нему!
Он зовет нас в страну наших отцов, и голос его звучит громко, властно... Слушайте... ближе, ближе... Всюду, во всех странах, где царят мрак и отчаяние, люди затаили дыхание и прислушиваются; всюду отпираются двери, вдали раздаются шаги... Все стекаются к Ханаану, с гор и из ущелий несутся людские потоки, они шумят, бурлят, сливаются, текут к Ханаану, к Ханаану!.. Поток несется через равнины и поля, он будит леса, будит землю, несется через реки и моря... поток выходит из берегов, и вот он врывается в Ханаан во все ворота: на севере из Сирии, с юга, с востока... При торжественных трубных звуках херувимов они шествуют, входят...
— Мы поднимаем руки, чтобы защитить свои глаза от ослепительного света, чтобы закрыть уши, — но напрасно. Все залито золотым сиянием, в воздухе звенит золото, оно в нас самих... оно блестит и переливается... поет, ликует...
Мессия там!
Вы дрожите, как птица, которая распускает свои крылья, но которая страшится полететь. Вы думаете, что это далекий, тяжелый путь.
Неужели вы думаете, что Мессия будет ждать один в своей золотой стране? Неужели вы думаете, что на трубные звуки будет откликаться одно лишь эхо?
Вы празднуете Пасху, в ваших руках посохи, но вы забыли значение этого дня.
Чем гуще мрак теперь, тем ярче засияет утренняя заря! Неужели вы не верите, что она даст вам крылья?
Мы двинемся в путь, мы, жалкая горсточка людей от Нерака; мы пойдем по дороге в горы, вдоль реки, а там мы увидим такую же горсточку из Аргонны, мы сольемся с ней, вырастем и пойдем дальше; а вон там — дорога в Иббар... Взойдет солнце, и нас будет много, перед нами будут открыты все пути, преград не будет... Неужели же Мессия останется один и напрасно будет ждать нас?
— Я видел его однажды утром после трехдневного поста, я видел его. Я видел, как он шествовал... Ведь вы верите. Ведь вы знаете, что все готовятся в путь, все ждут.
— Так бросьте же все, что гнетет и давить вас своей тяжестью, возьмите друг друга за руки и идите! Разве вы не хотите уйти отсюда?
Хотят-ли они! Все принадлежат ему! Но это шаг в темную бездну...
Вдруг в воздухе глухо прозвучал колокольный звон — сигнал, чтобы тушили огни. Все уже заранее наглухо завесили свои окна, но теперь, совершенно инстинктивно, многие бросились тушить свечи.
Тогда Менахем стал упрекать их в малодушии; он набросился на них, как сокол на добычу.
— Пусть гремят их бубенчики, — закричал он, — теперь Пасха, что нам за дело до их колоколов. Теперь Пасха! Наши свечи горят и мерцают, как звезды. Вы, слышите, какой этот звон глухой и слабый? Звуки вылетают один за другим и падают на землю, как ослабевшие птицы... Мрак заключает их в свои объятия, мрак душит их. Но не звон, а нечто другое проносится в вихре над городом. Вы слышите шорох у стены, вы чувствуете чье-то дыхание, вы слышите, как чья-то рука ощупью старается найти ваши двери? Разве вы не чувствуете пронизывающего взгляда устремленных на вас глаз? Это — Божий ангел. — Вы намазали ваши двери кровью? Вы преклонились перед величием Господа?
— Вот он несется над рекой, она обдает его ноги брызгами пены, ветер бьет ему прямо в лицо и вызывает на борьбу. Но ангел попирает ветер ногами и топит его, потом он взмахивает крыльями и спускается на землю — он здесь. Ангел смерти здесь! Возденьте руки к небу и покиньте эту юдоль зла и печали, Бог отомстит за вас! Идите во мрак ночи! Облекитесь в пурпурные одежды, пусть на головах ваших развеваются перья. Вперед в радости и весельи! Устремите ваши взоры на восток, ибо там Господь уготовил вам страну!
Народ окружил Менахема; он волновался, как река, выступившая из берегов под напором ветра, — но что будет с ней? Войдет ли она обратно в свое русло или ринется дальше бурным потоком? Они верили в него, их глаза горели, лица пылали, руки сжимались от волнения, колени дрожали, но где-то глубоко притаилось все же сомнение...
Тогда Рахиль выбежала вперед с протянутыми руками, дрожа всем телом, как тростинка в бурю, такая слабая, хрупкая — казалось, вся жизнь ее сосредоточилась в горящем взоре, который был прикован какими-то невидимыми узами к властным глазам Менахема.
Ей хотелось пасть ниц перед ним, ей хотелось целовать его ноги, она закинула голову назад и замерла в каком-то экстазе, устремив на него свой взгляд...
— Ты, ты, ты! — она не могла больше ничего сказать. — Возьми меня с собой, возьми нас всех!
Поток прорвался и понесся вперед, бурля и ликуя.
— Вперед! Вперед! Веди нас!
Менахем протянул руку Рахили, поддержал ее, потом оставил. Победа была на его стороне. Все принадлежали ему. А теперь в путь, сейчас же! Они готовы? — Да, да! Поднимите руки к небу, устремите взоры вперед, наполните сердца ваши пением! В путь! В путь!
В одно мгновение, точно по мановению волшебного жезла, появились повозки для больных и детей, собрали церковную утварь, украшения, чтобы славить Господа, и снова все соединились, сильные, непоколебимые.
Раздалось несколько предостерегающих голосов, но они сейчас же умолкли.
— Как, вы хотите остаться здесь, чтобы вас убили? Здесь царят смерть, позор, пусть остается тот, кто малодушен, кто хочет умереть! — Но этого никто не хотел. И они пошли, эти жалкие, дрожавшие люди, онемевшие от страха и тоски.
Один только Уссиа стоял спокойно с выражением презрения и насмешки на лице.
— Идите, — говорил он, — я не пойду за вами. Но я радуюсь тому, что вы уходите, потому что воздух свеж и прохладен, и вам приятно будет совершить небольшую прогулку. Я буду ждать Мессию здесь. Быть может, он улучит свободную минутку, чтобы заглянуть сюда, ведь дорогу он знает. Я устал и прилягу ненадолго. А когда вы возвратитесь обратно, то я встречу вас и скажу вам: добро пожаловать.
И все бежали от него, как от чумы, все боялись его.
Менахем не слышал ничего этого. На нем лежала бремя власти и ответственности, он поддерживал веру и мужество в слабых целыми потоками слов. Он послал гонцов во все стороны, чтобы велеть собирать пожитки и приготовляться в путь; он описывал дороги, по которым они будут проходить, называл имена тех посвященных, которые должны были подготовить жителей соседних городов, он называл те места, где они соединятся с другими. Он весь трепетал от охватившего его восторга.
И вот, наконец, они собрались, вся улица наполнилась шумом шагов и гулом людских голосов. Менахем вышел на крыльцо, он задумался; рука его была в крови: он поранил ее о дверной замок.
Он стоял над темной толпой между двумя зажженными факелами, которые ярко выделялись в окружавшем его со всех сторон мраке. На лице его появилась торжествующая улыбка. Там, во тьме и духоте, осталось их унижение, словно пустая скорлупа; там тлел их позор; в опустевших домах раздавалось эхо при одном лишь напоминании о горе и слезах, пролитых в них. Вздувшийся бурливый поток уносил все это в глубину, их былые страдания и несчастия простирали руки из водоворотов, но безжалостный поток нес их дальше, пока, наконец, пучина не поглотила их... Все осталось позади, все это прошло...
Вдруг у Менахема блеснула мысль облечь все то, что он пережил в эти несколько мгновений, в какую-нибудь простую, понятную для всех форму, которая подняла бы в них целую бурю ощущений. Он выпрямился во весь свой рост и нарисовал на двери своим окровавленным пальцем громадный красный крест.
Толпа всколыхнулась: при свете факелов видно было, как все склонили головы, они поняли его. Это было немое прощание с местом их страданий, это была жертва искупления, принесенная Богу гнева, это был красный огненный знак их торжества, который только ждал восхода солнца, чтобы ярко засиять.
Менахем опустил свою окровавленную руку и протянул вперед другую,
— Там, — сказал он, — там лежит путь в обетованную землю. Теперь ни слова больше, ни единого взгляда назад! Пропустите меня вперед. Идемте!
И они вышли из города. Стены вздыхали, повторяя гул их шагов, колеса скрипели, и на их пути рассевался мрак. Там, где проходила эта темная толпа, сама земля, казалось, вызывала ночь на борьбу, вступала в бой со смертью. На небе сияли всего лишь три большие звезды, лившие тусклый, но ровный свет. Люди шли, не говоря ни слова, но сердца их бились в унисон, словно у них всех было одно сердце, и они отчетливо слышали его глухие удары. Они держали друг друга за руки и радовались, глядя друг на друга; старцев поддерживали и вели под руки; некоторые везли повозки, в которых сидели дети; а несколько человек шли, тесно прижавшись друг к другу.
Дорога была очень хорошая; она спускалась с горы, и у беглецов было такое чувство, словно на ногах у них выросли крылья. Там, за деревьями, начинался крутой берег реки и открывалась равнина — все это имело такой величественный, мрачный вид, все было свинцово-серого цвета. Они шли все дальше. Около трех больших звезд мало-по-малу зажигались новые, еще и еще...
Они уже перестали бояться погони и могли говорить громко, не понижая голоса, но не о чем было говорить. Они закинули головы назад, жадно и глубоко дышали и любовались ночью, покров которой постепенно становился светлее, прозрачнее. Впереди шел Менахем; видно было по его осанке, что он идет к определенной, далекой цели. Почти вплотную с ним шла Рахиль; она не спускала с него глаз и время от времени меняла место, чтобы одна из бледных больших звезд приходилась над его головой, и каждый раз, когда звезда снова начинала сиять над ним, она вся трепетала от радости.
На берегу реки, где дорога делала поворот, они в последний раз могли оглянуться на свой город. Многие повернули головы назад, но ничего не увидели. На фоне темных гор чернели какие-то пятна, какие-то ломанные, кривые линии, но их можно было принять за скалы, за утесы, за что угодно.
Быть может, город уже исчез с лица земли, быть может, его никогда и не было и вся их жизнь — был лишь мучительный, тяжелый сон?
Шаги гулко прозвучали по мосту; торжественно раздались эти тяжелые, глухие звуки, постепенно замирая по мере того, как люди переходили с моста на каменистую дорогу. Под ними лениво протекала сонная свинцовая река с нависшим над ней туманом и полумраком, а впереди тянулись два длинных ряда деревьев; казалось, что темные стволы их готовы тронуться в путь и уже подняли свои кривые корни, чтобы сделать первый шаг.
Время от времени Менахем бросал короткие, отрывистые фразы, которые падали, как молнии из густых туч; перед его взором вставали видения. Те, кто шел вблизи него, слышали его речи и упивались ими; когда он умолкал, то все сказанное им передавалось в задние ряды, переходило из уст в уста. Это походило на отдельные строфы гимна, собранные и соединенные в одно целое музыкой.
Менахем говорил:
— Их страна залита золотом лучей заходящего солнца; она похожа на пылающий костер между синими склонами гор. Он видит ее, он видит также лица херувимов с надутыми щечками, видит их блестящие глаза и пушистые светлые волосы. Кто из них первый хочет почувствовать на себе легкое прикосновение их одежды, которая нежно сотрет пыль с их разгоряченных лбов? Кто хочет, кто хочет этого?
— О, их земля, их земля, на которой столько выстрадано! Бывало раньше, когда к ней припадали и брали горсточку земли, из нее сочилась кровь, а теперь она будет благоухать, подобно цветку! Кто первый хочет броситься на ту землю, смежить усталые очи и на всю ночь погрузиться в сладкий сон? Кто хочет, кто хочет этого?
— Их день, их первый день! Яркий свет ослепит их, безумная всепоглощающая радость овладеет ими. Братья и сестры найдут друг друга, голоса замрут от восторга, а глаза с ненасытной жадностью будут смотреть, смотреть...
В передних рядах кто-то поднял знамя, подобие знамени; Бог знает, откуда оно появилось, это боевое знамя с звенящими колокольчиками; оно колыхалось над толпой, подобно сказочной птице с распростертыми крыльями, подобно сказочной поющей птице.
А Менахем говорил об Арзарете, о их рубиновой стране — едва ли они слышали когда-нибудь раньше это имя из полузабытого сказания об Ездре. Он говорил отрывисто, почти выкрикивая слова.
Арзарет, рубиновая страна... она там, на золотых ступенях высокой горы, среди прозрачного и неподвижного воздуха.
Что это такое? Никто не мог отдать себе отчета в своих чувствах, но эти гордые слова придавали им бодрость, как трубные звуки. Это чудо, чудо!
Шествие подвигалось; прозрачнее и легче становилась ночь, на небе сияли тысячи звезд. А они все шли вперед, то поднимаясь в горы, то спускаясь вниз по извилистым тропинкам. Время шло.
И вот они пришли к перекрестку, где расходились три дороги. Здесь они должны соединиться с другими, здесь они, по крайней мере, услышат торжествующие, радостные крики... Но к ним навстречу вышел один только человек.
— Менахем, — закричал он, — Менахем, вернись! Они не поверили мне, они испугались... Недалеко отсюда ходят отряды воинов, они могут заметить вас, они могут прийти сюда...
Бодрости и мужества как не бывало, голоса потеряли свою звучность... Послышались вопросы, крики, сомнения...
— Путь отрезан! Как, уже? Вот чего мы боялись!
Но Менахем громко крикнул:
— Они не поверили ему, они испугались! Вперед!
— Но ведь путь отрезан! А отряды воинов?
Вдруг Менахем вздрогнул, лицо его осветилось радостью.
— Божие знамение! Божие знамение! Он хочет показать вам великое чудо! — он протянул руку. — Там, там наш путь!
— Но ведь там море, море!
И, действительно, к гулу голосов уже примешивался глухой рокот моря.
Менахем повысил голос.
— Да, путь наш лежит там. Неужели вы забыли имя Моисея? Разве вам никогда не приходилось слышать о шествии Ездры, о странствовании десяти колен? Неужели вы не слышали рассказов об Арзарете и о широком просторе моря? Люди, там лежит ваш путь!
И он бросился вперед. Спуск к морю был очень крутой, знамя колыхалось и звенело; начинало светать, на горизонте загорелись краски. Вдруг из полумрака к небу взвилось целое облако крыльев — это были перелетные птицы, жаворонки; они летели на родину, даже темнота ночи не мешала им найти дорогу домой.
И все последовали за Менахемом; земля дрожала под их ногами. Он снова стал опутывать их, как сетью, своими пылкими речами.
Но в задних рядах царило сомнение. Куда он ведет их? Ведь там расстилается море! Чего он хочет? Что он делает с ними?
А тут еще всеми овладела усталость: устали ноги, болели головы — что он говорит? Уж не приготовил ли он корабль, который ждет их на берегу? В его глазах было такое странное выражение, от него всего можно ожидать. А может быть, он ведет их на погибель? Все равно, они привыкли к бедствиям. Горе и несчастия ждут их повсюду, ведь и до сих пор им жилось не сладко.
Все медленнее шла толпа, хотя дорога вела под гору; многие отстали, образовались отдельные группы.
Но Менахем ничего не видел, не слышал: он шел вперед и говорил. Над его головой звенели колокольчики и сияла — только для Рахили — большая, яркая звезда. Рахиль не обратила внимания на остановку, не поняла, о чем говорили ее близкие, — но она чувствовала, что их ждет чудо, что теперь ее вере предстоит серьезное испытание: она не боялась, потому что вера ее была велика, и она спокойно, с радостным сердцем шла дальше.
Видения Менахема становились все упоительнее, все соблазнительнее.
— Арзарет, залитый багровым светом! Нас ждет чудо, а впереди великая цель! Арзарет погружен в величественный покой. Откиньте все, что угнетает, что связывает вас! Сбросьте бремя, как одежду, сбросьте его, как цветок сбрасывает свои лепестки! Наш мир это — синяя даль с неясными очертаниями; наша молитва это — пламя, которое поднимается в неподвижном воздухе; наша жизнь это — песнь!
Юноши жадно прислушивались к его словам и громко, в неописуемом восторге, повторяли их. Становилось все светлее, скоро должно было взойти солнце. Мелькают красные платки, блестит золото, развеваются ленты, волосы... Нет, еще краски — синяя, зеленая... Шуршит и шелестит шелк, пляшут ноги, глаза сверкают радостью... алеют губы... Над головой Менахема звезда уже померкла, но знамя выделяется ярким красным пятном, голова его гордо закинута назад — о, его голова!
И задние ряды также освещены, но это уж не то. Это какой то насмешливый, беспощадно-яркий свет. Он освещает сгорбленные, жалкие фигуры, желтовато-бледные лица, морщины вокруг рта и истомленные, тоскливые взоры, в которых можно прочесть отчаяние и в то же время насмешку.
Но ни Менахем, ни те, кто шел вблизи него, не оглядывались назад; Рахиль также ни разу еще не повернула головы.
Прямо перед ним сиял яркий свет, в воздухе повеяло прохладой. На горизонте стеной стояли тучи и из-за них вырвались языки пламени.
Огонь бегал по тучам, зажигаясь то тут, то там... Как сверкает знамя! Как блестят волосы Менахема! Тучи постепенно таяли, расходились, образовалось небольшое огненное пятно... это солнце!
Вдруг в воздухе зашумели крылья, большие крылья с темным металлическим отблеском...
Беглецы в восхищении подняли головы. „Посмотрите, орлы, орлы!“ — И они бросились вниз, к морю.
Перед их глазами вспыхнул новый костер, только теперь они увидали его—море, объятое пламенем! Небо также было охвачено огнем... Солнце! Арзарет! Арзарет!
А в задних рядах раздались отчаянные вопли: „Нет корабля, нет дороги, нам нет спасения — одно море!“
Менахем вскочил на камень и протянул руку по направлению к морю.
— Ваш испуг простителен, но разве вы забыли, что теперь Пасха? Разве у нас, как и у наших отцов, не то же горе, не тот же Бог? Воды узрели Тебя, Господи, и пучина разверзлась. По дну морскому лежит наш путь, на дне морском сохранились следы наших ног.
— Народ, народ Моисея, вот твой путь, вот чудо, вот новое спасение! Там наша страна, наша победа, там нас ждет тысячелетие блаженства! Отбросьте все сомнения и следуйте за мной! С твердой верой во всемогущество Господа сделайте шаг в неизвестность.
— Позади вас — горе и позор, впереди вас ждет радость и свет! Кто хочет быть первым, кто хочет? Вперед!
Менахем соскочил с камня и побежал вниз; его лицо пылало, глаза сверкали диким, безумным блеском. За ним последовали остальные... В воздухе развевались волосы... поднимались к небу руки... и все было залито огнем.
Тогда ужас овладел теми, кто отстал... отчаяние заговорило в сердцах.
— Он безумец, безумец, он злой дух!.. Бежать! бежать!..
Страх, что и их подхватит людской поток, совершенно парализовал их. Они закрывали лица руками, падали на землю или поворачивали назад и бежали, охваченные паникой.
А там, позади раздаются крик и плеск воды... дикий крик торжества, а быть может, и страдания... воздух наполнился золотым сиянием, взошло солнце. Но лишь немногие оглянулись назад; остальные бежали, полумертвые от страха, вскарабкиваясь на каменные утесы, с окровавленными коленями и руками, возвращаясь обратно к позору, к унижениям, к Уссии, а быть может, — и к смерти.
Но между ними не было Рахили: она ушла за Менахемом.
Постепенно сложилось сказание о том, что те юноши и молодые девушки, которые бросились в пучину, достигли своей цели. Они пришли в неведомую, прекрасную страну, где нет ни печали, ни воздыханий — они пришли в Арзарет, в сказочную рубиновую страну, которая манит, манит, сверкая в лучах восходящего солнца...