Наступил день, когда Коломбу должны были представить королеве.
Перенесемся мысленно в один из залов Луврского дворца; здесь собрался весь двор, чтобы сразу после обедни отправиться в Сен-Жермен: дожидаются лишь выхода короля и королевы. Сидят только несколько дам; большинство придворных стоят или прогуливаются по залу, беседуя вполголоса; шуршат парчовые и шелковые платья; в тесноте шпага задевает за шпагу; встречаются сияющие нежностью или горящие ненавистью глаза; влюбленные шепотом назначают свидания, соперники вызывают друг друга на дуэль; блестящий поток знати ошеломляет своим великолепием. Наряды, сшитые по последней моде, роскошны; лица дам очаровательны. На этом пышном и до смешного пестром фоне выделяются одетые на итальянский или испанский манер пажи со шпагой у пояса; они стоят неподвижно, как статуи, положив руку на бедро. Впрочем, было бы бесполезно пытаться изобразить ослепительную, полную блеска и живых красок картину королевского двора: сколько бы мы ни старались это сделать, у нас получилась бы лишь тусклая и неудачная копия. Попробуйте вдохнуть жизнь в галантных и насмешливых кавалеров, оживите изящных и остроумных дам «Гептамерона» и Брантома, вложите в их уста подлинно французский язык XVI века — яркий, сочный, естественный, и вы получите представление о прекрасном дворе Франциска I, особенно если припомните слова этого монарха: «Двор без дам — это год без весны и весна без цветов». И в самом деле, двор Франциска I олицетворял собой вечную весну, благоухавшую самыми прекрасными, благородными цветами.
Освоившись со всем этим шумом и суетой и присмотревшись к толпе придворных, каждый без труда заметил бы, что она разделялась на два лагеря. Отличительным признаком лагеря герцогини д’Этамп служил лиловый цвет; синий — указывал на принадлежность к лагерю Дианы де Пуатье. Сторонники герцогини являлись тайными поборниками реформы, их противники — ревностными католиками. Среди приверженцев Дианы де Пуатье можно было видеть дофина — человека с невыразительным, бесцветным лицом; в лагере герцогини д’Этамп то и дело мелькало умное, живое лицо и золотистые кудри Карла Орлеанского, второго сына Франциска. Дополните эту картину политической и религиозной распри ревностью дам, соперничеством художников и поэтов — и вы получите довольно полное представление о ненависти, царившей при дворе Франциска I, что поможет вам понять причину злобных взглядов и угрожающих жестов, которые невозможно было скрыть от наблюдательного взора, несмотря на все лицемерие придворных. Главные враги — Диана де Пуатье и Анна д’Этамп — сидят в противоположных концах огромного зала; и все же каждая насмешка, брошенная одной из соперниц, вмиг достигает слуха другой, и столь же быстро, благодаря усердию множества досужих сплетников, приходит разящий ответ.
Среди разряженных в шелка и бархат вельмож расхаживает в своей длинной докторской мантии мрачный и равнодушный к остротам, да и ко всему окружающему, Анри Этьен, всецело преданный партии реформистов; а в двух шагах от него стоит, прислонясь к колонне, столь же ко всему равнодушный, печальный и бледный Пьетро Строцци — эмигрант из Флоренции; наверное, он видит в мечтах покинутую родину, куда ему суждено будет вернуться пленником и обрести покой лишь в могиле. Пожалуй, излишне говорить, что этот благородный эмигрант — по женской линии родственник Екатерины Медичи — всей душой принадлежит партии католиков.
Вот проходят, беседуя о важных государственных делах и поминутно останавливаясь друг против друга, словно для того чтобы придать больше веса своим словам, старик Монморанси, которого король каких-нибудь два года назад возвел в должность коннетабля, вакантную со времени опалы Бурбонов, и канцлер Пуайе, гордый недавно введенным им налогом на лотереи и собственноручно подписанным в Виллер-Котре указом.
Держась обособленно и ни с кем не вступая в разговор, расхаживает, сверкая белозубой улыбкой, бывший бенедиктинец, а ныне францисканец Франсуа Рабле. Он все вынюхивает, высматривает, ко всему прислушивается и все высмеивает. А горбун Трибуле, любимый шут его величества, бросается всем под ноги со своим неистощимым запасом шуточек и, пользуясь положением любимца и карлика, высмеивает то одного, то другого — в общем, довольно забавно, хотя и не всегда безобидно.
Что же касается Клемана Маро, великолепного в своем новехоньком, с иголочки мундире королевского камердинера, то он выглядит не менее смущенным, чем на приеме у герцогини д’Этамп. Видно, в кармане поэта и теперь лежит новоиспеченное стихотворение или какой-нибудь сиротливый сонет, и он ждет случая преподнести его под видом импровизации. Увы! Всем известно, что вдохновение нисходит свыше и мы над ним не властны. Вот и ему пришли в голову восхитительные стихи о госпоже Диане. Он пытался бороться, но ведь муза не возлюбленная, а повелительница: стихи получились сами собой, рифмы каким-то чудом нанизывались одна на другую, и теперь злосчастный мадригал невообразимо терзал его. Имей Маро власть над собой, он, разумеется, посвятил бы его герцогине д’Этамп или Маргарите Наваррской, в этом не могло быть ни малейшего сомнения — ведь поэт всей душой тяготел именно к партии протестантов. Быть может, этот проклятый мадригал и привязался к нему в ту минуту, когда он силился сочинить эпиграмму на госпожу Диану; как бы то ни было, а превосходные стихи, посвященные католичке, появились на свет Божий. Можно ли было удержаться и вопреки своей приверженности к партии протестантов не продекламировать их хотя бы вполголоса кому-нибудь из друзей, понимающих толк в литературе!
И бедняга Маро не удержался. Нескромный кардинал де Турнон, перед которым поэт излил свою пылкую душу, нашел эти стихи такими прекрасными, такими блестящими и великолепными, что, в свою очередь, не утерпел и пересказал их герцогу Лоранскому, а тот не замедлил передать их госпоже Диане. И тотчас же в лагере «синих» пошло шушуканье; поэта подозвали, его упросили, заставили прочесть стихи. «Лиловые», увидя, как Маро пробирается сквозь толпу к Диане, тоже приблизились и окружили испуганного и польщенного поэта. Наконец и сама герцогиня д’Этамп поднялась с места и с любопытством поглядела в сторону «синих». «Только для того, чтобы увидеть, — сказала она, — сумеет ли этот плут Маро, всегда такой остроумный, достойно воспеть госпожу Диану».
Несчастный поэт поклонился улыбающейся ему Диане де Пуатье и уже собирался начать читать стихи, но, обернувшись, увидел герцогиню д’Этамп, которая тоже ему улыбалась; однако если улыбка Дианы была полна благосклонности, в улыбке герцогини д’Этамп таилась угроза. Итак, пригреваемый с одной стороны и обдаваемый ледяным холодом — с другой, бедный Маро дрожащим, запинающимся голосом пролепетал свои стихи:
Подчас, признаться, стать хотел бы Фебом,
Но не затем, чтоб исцелять я мог
Боль сердца, мне ниспосланную Богом, —
Ведь с болью, от которой изнемог,
Не в силах сладить никакой зарок,
И не затем, чтоб стрелами его
Сердца пронзать… Соперничать напрасно
Мне с королем. Хочу лишь одного —
Любимым быть Дианою прекрасной.
Едва прозвучали последние слова изящного мадригала, «синие» разразились аплодисментами; «лиловые» хранили гробовое молчание. Ободренный похвалами и задетый за живое враждебными взглядами «лиловых», поэт решительно подошел к Диане де Пуатье и преподнес ей свое творение.
— Диане прекрасной, — произнес он вполголоса, склонясь перед красавицей. — Вы понимаете меня, мадам? Прекраснейшей из прекрасных, несравненной!
Диана поблагодарила Маро выразительным взглядом, и он отошел.
— Почему бы не посвятить один мадригал прекрасной даме? Ведь до сих пор я посвящал свои стихи прекраснейшей из всех, — виновато сказал Маро, проходя мимо герцогини д’Этамп. — Помните — «Властительнице гордой всех сердец»?
Вместо ответа Анна пронзила Маро грозным взглядом.
Все это время две небольшие группы держались в стороне от толпы придворных. Первую составляли небезызвестные нам Асканио и Бенвенуто Челлини, имевшие слабость предпочитать мадригалам «Божественную комедию». Во второй были столь же хорошо нам знакомые граф д’Орбек, виконт де Мармань, мессир д’Эстурвиль и Коломба, упросившая отца не смешиваться с толпой придворных; она впервые находилась среди этих людей, и они не внушали ей ничего, кроме страха. Граф д’Орбек, желая быть галантным, не захотел оставить невесту, которую отец привез во дворец, чтобы после обедни представить королеве.
Асканио и Коломба, хотя и были очень взволнованы, тотчас же заметили друг друга и то и дело украдкой переглядывались. Оба чистые и застенчивые, выросшие в возвышающем душу одиночестве, они чувствовали бы себя затерянными среди этой блестящей и испорченной знати, если бы не встретились здесь и не имели возможности обмениваться ободряющими взглядами.
Они так и не виделись с того самого дня, когда Асканио узнал о любви Бенвенуто к Коломбе. Асканио раз десять безуспешно пытался попасть в Малый Нельский замок. Но, когда бы он ни явился, вместо Перрины его встречала теперь новая дуэнья, приставленная к Коломбе графом д’Орбеком, которая каждый раз безжалостно его выпроваживала. А бедный Асканио не был ни достаточно богат, ни достаточно предприимчив, чтобы завоевать расположение этой женщины. К тому же он мог сообщить своей возлюбленной лишь печальные вести, а с ними можно было и повременить. Ведь если Бенвенуто сам признался ему в своей любви к Коломбе, бедные влюбленные не смели больше рассчитывать на помощь художника — напротив, они вынуждены были его опасаться.
Отныне Асканио, как он уже сказал об этом Челлини, оставалось надеяться только на Божью помощь. По своей наивности молодой человек решил тронуть сердце герцогини д’Этамп. Когда из-под ног человека ускользает почва, он готов ухватиться за соломинку. Всесокрушающая мощь Бенвенуто была теперь не только бесполезна для Асканио — она могла в любой момент обратиться против него. Но он был молод и потому верил, что ему удастся затронуть в душе герцогини струны великодушия и человеколюбия, внушить ей сострадание к любимому ею человеку. А если и эта соломинка выскользнет у него из рук, ему останется отдаться течению и ждать — ведь он беззащитен и одинок. Потому-то он и явился вместе с Бенвенуто Челлини ко двору короля Франциска.
Госпожа д’Этамп вернулась на место. Асканио, смешавшись со свитой герцогини, пробрался к самому ее креслу. Она оглянулась и увидела его.
— Ах, это вы, Асканио! — довольно холодно произнесла знатная дама.
— Да, мадам. Я пришел сюда со своим учителем Бенвенуто Челлини и осмелился потревожить вас. Меня очень беспокоит рисунок лилии, которую вы соблаговолили мне заказать. Я оставил на днях рисунок у вас во дворце. Быть может вы, недовольны им?
— Нет, нет, напротив, рисунок мне очень по душе, — более мягко ответила герцогиня. — Я показывала его такому ценителю, как господин де Гиз, и он вполне согласился со мной. Но сумеете ли вы так же хорошо выполнить и золотой цветок? А если вы уверены в своем мастерстве, то хватит ли вам для работы драгоценных камней?
— О да, госпожа герцогиня, думаю, что хватит. Хорошо бы украсить венчик цветка крупным бриллиантом, похожим на каплю росы. Но, быть может, это слишком дорогой материал для такого скромного мастера, как я?
— Мы вполне можем позволить себе такой пустяк!
— Однако бриллиант такой величины стоит по меньшей мере двести тысяч экю.
— Хорошо, хорошо, я согласна. — И, понизив голос, герцогиня добавила: — Асканио, не окажете ли вы мне небольшую услугу?
— Я всегда готов служить вам, ваша светлость.
— Только что, слушая болтовню этого Маро, я заметила там, в конце зала, господина д’Орбека. Так вот, прошу вас, подойдите к нему и скажите, что я желаю с ним говорить.
— К графу?! — воскликнул Асканио, побледнев.
— Да. Разве вы не сказали, что готовы мне служить? — высокомерно спросила герцогиня. — Мне хочется, чтобы вы присутствовали при нашем разговоре и кое о чем поразмыслили, если, впрочем, влюбленные вообще способны размышлять; поэтому я и даю поручение именно вам.
— Я повинуюсь, — ответил Асканио, боясь прогневить герцогиню, от которой зависела теперь его судьба.
— Вот и прекрасно. Говорите с графом только по-итальянски, у меня есть на то свои причины, и возвращайтесь вместе с ним.
И Асканио, боясь вновь прогневить свою опасную покровительницу, покорно отправился выполнять поручение; обратившись к какому-то молодому дворянину в костюме, украшенном лиловыми лентами, он спросил, не может ли тот указать ему графа д’Орбека.
— Да вот он! Видите эту старую обезьяну, которая стоит рядом с очаровательной девушкой и разговаривает с парижским прево?
Очаровательной девушкой была Коломба, на которую с любопытством поглядывали придворные щеголи. Что же касается старой обезьяны, то есть графа, он и в самом деле показался Асканио просто отвратительным, чего только и может пожелать один соперник другому. Поглядев издали на графа д’Орбека, Асканио, к великому изумлению Коломбы, подошел к нему и передал по-итальянски приглашение г-же д’Этамп. Граф д’Орбек извинился перед невестой и друзьями и поспешил к герцогине; Асканио последовал за ним, бросив ободряющий взгляд бедной Коломбе, встревоженной этим странным поручением, а главное — выбором посланца.
— А, здравствуйте, граф! Рада вас видеть! — воскликнула герцогиня д’Этамп. — Мне надо сообщить вам нечто очень важное… Господа, — обратилась она к придворным, — их величества выйдут, наверное, минут через пятнадцать; с вашего разрешения, я воспользуюсь этим временем и побеседую с моим старым другом графом д’Орбеком.
Теснившиеся вокруг герцогини дворяне, столь бесцеремонно выпровоженные, поспешили удалиться и оставили ее наедине с королевским казнохранителем в одной из оконных ниш, не менее просторной, чем наши нынешние салоны. Асканио хотел было последовать за ними, но герцогиня жестом удержала его.
— Кто этот юноша? — спросил граф.
— Это мой паж, итальянец; можете говорить при нем так же свободно, как если бы мы были одни: он ни слова не понимает по-французски.
— Прекрасно! — ответил граф. — До сих пор я повиновался вам слепо, герцогиня, не пытаясь вникать в суть ваших приказаний. Вы пожелали, чтобы моя будущая супруга была представлена сегодня королеве, и вот Коломба с отцом уже здесь. Но теперь, когда я исполнил ваше желание, мне хотелось бы знать, зачем я это сделал. Не соблаговолите ли вы хоть теперь, мадам, объяснить мне, в чем дело?
— Вы самый преданный из моих друзей, д’Орбек; не знаю, сумею ли я когда-нибудь отплатить вам за все ваши услуги; к счастью, мне предстоит еще много сделать для вас. Будем надеяться, что это мне удастся, ведь полученное вами место казнохранителя лишь начало, фундамент, на котором я воздвигну здание вашего благополучия, граф.
— О мадам! — воскликнул граф, отвешивая низкий поклон.
— Поэтому я буду с вами предельно откровенна, граф. Но разрешите сначала похвалить ваш выбор. Я только что видела Коломбу. Она прелестна; чуть застенчива, правда, но это придает девушкам особое очарование. И все же, хоть я хорошо вас знаю, граф, сколько я ни ломала голову, никак не могу понять, что заставляет вас вступать в этот брак; вас, человека солидного, рассудительного и, уж, конечно, не питающего слабости к женской свежести и красоте. Что-то за всем этим кроется — ведь вы такой предусмотрительный человек!
— Как вам сказать, герцогиня… Рано или поздно надо же на ком-нибудь жениться. Ну и потом старый пройдоха оставит по завещанию немалое состояние своей дочери.
— Сколько же ему лет?
— Не то пятьдесят пять, не то пятьдесят шесть.
— А вам, граф?
— Гм… и мне почти столько же, но старик выглядит совсем дряхлым.
— Ну наконец-то я узнаю вас, граф! Правда, я и так была уверена, что вы гораздо выше пошлой чувствительности и не могли плениться прелестями этой девочки.
— Фи, мадам! Да мне и в голову не могла прийти такая чепуха! Будь девушка хоть уродиной, мне все едино; ну, а раз она красива, тем лучше.
— В добрый час, граф! Очень рада, что мне не пришлось в вас разочароваться.
— Не соблаговолите ли вы теперь сказать, мадам…
— Я мечтаю создать вам блестящую будущность, д’Орбек, — прервала его герцогиня. — Мне очень хотелось бы видеть вас на месте этого Пуайе. Я так его ненавижу! — И герцогиня бросила полный ненависти взгляд на канцлера, все еще расхаживавшего с коннетаблем по залу.
— Как! Вы прочите мне одну из высших должностей в государстве?
— Отчего бы и нет, граф! Вы для этого достаточно знатны. Но, увы, моя власть над королем так непрочна — она прямо-таки висит на волоске. Вот и сейчас я нахожусь в смертельной тревоге. Дело в том, что у короля новая фаворитка, по имени Ферон. Если эта особа окажется еще и честолюбивой, мы с вами пропали. Впрочем, я сама виновата: надо было заранее принять меры. Но где сыщешь вторую герцогиню де Бриссак, которую я нашла когда-то для его величества! Мне так трудно утешиться в ее утрате. Слабенькая, нежная, она была настоящим ребенком и к тому же совсем неопасна; бедняжка только и твердила королю о моих достоинствах. Несчастная Мари! Она приняла на себя все тяготы моего положения, оставив мне одни преимущества. А от этой Фероньерши, как ее прозвали при дворе, короля надо во что бы то ни стало отвлечь! Но я израсходовала весь арсенал своих чар, и теперь мой единственный козырь — привычка.
— Возможно ли, герцогиня?
— Увы, это так! Я владею только умом короля, а сердце его принадлежит другой. Понимаете ли, граф, мне нужна помощница, преданная и верная, на которую я могла бы вполне положиться. Я осыпала бы ее милостями, озолотила бы! Но где найти такое сокровище, д’Орбек? Помогите мне! Вы даже не подозреваете, что в душе Франциска Первого идет вечная борьба между монархом и человеком и что иной раз человек оказывается сильней монарха. Ах, если бы мы властвовали над ним вдвоем не как соперницы, а как союзницы, если бы мы были не просто фаворитками, а подругами, если бы одна из нас управляла королем Франциском Первым, а другая — просто Франциском, — о!.. тогда вся Франция оказалась бы в наших руках! И в какой момент, граф! Когда Карл Пятый сам спешит броситься в наши сети. Воспользовавшись его безрассудством, мы могли бы обеспечить себе блестящую будущность. Открою вам свои планы, д’Орбек: эта Диана, которая вам так нравится, потеряла бы в один прекрасный день всякую власть над нашей судьбой и некий граф мог бы стать… Но вот и король!
Так действовала герцогиня д’Этамп: она редко что-либо объясняла, предпочитая прибегать к намекам; она внушала человеку мысли и чувства, разжигала в нем честолюбие, алчность, дурные наклонности и вовремя умолкала. Великое искусство, которое не мешало бы познать большинству влюбленных и поэтов!
Граф д’Орбек, человек безнравственный, жадный к деньгам и почестям, прекрасно понял герцогиню, тем более что в продолжении разговора взгляд ее не раз обращался в сторону Коломбы. У Асканио же была настолько прямая и честная натура, что он даже не мог постигнуть все вероломство, всю низость этой затеи, однако он смутно почувствовал в мрачных и страшных словах герцогини какую-то страшную угрозу для своей Коломбы и с ужасом глядел на герцогиню.
Дворецкий объявил о выходе короля и королевы. Придворные мгновенно вскочили и, обнажив головы, застыли в неподвижности.
— Да хранит вас Бог, господа! — сказал, входя, Франциск I. — Должен сообщить вам важную новость: наш любезнейший брат, император Карл Пятый, находится сейчас на пути во Францию, а быть может, уже пересек границу. Приготовимся же достойно встретить императора Карла! Полагаю, что нет нужды напоминать моему верному дворянству, к чему его обязывают законы гостеприимства. В лагере Дра-д’Ор мы уже доказали, что умеем принимать королей. Менее чем через месяц Карл Пятый будет в Лувре.
— А я, господа, заранее благодарю вас за прием, который вы окажете моему царственному брату, — нежным голосом прибавила королева Элеонора.
В ответ раздались громкие возгласы:
— Да здравствует король!
— Да здравствует королева!
— Да здравствует император!
В этот миг, пробравшись сквозь толпу придворных, к королю подбежал шут Трибуле.
— Ваше величество! — воскликнул он. — Позвольте посвятить вам труд, который я собираюсь напечатать.
— Охотно, шут; но сначала скажи, как ты назовешь его и о чем там идет речь?
— Я назову его «Альманах глупцов», государь, ибо он будет содержать перечень величайших глупцов, каких когда-либо носила земля. А на первой странице я уже вывел имя короля всех бывших и будущих глупцов.
— Ну, и кто же, интересно, этот достойный мой собрат, которого ты возвел на трон? — с улыбкой спросил король.
— Карл Пятый, — ответил Трибуле.
— Карл Пятый?! — воскликнул король. — Но почему именно он?
— А потому что никому, кроме него, и в голову не пришло бы явиться в страну вашего величества, после того как он держал вас пленником в Мадриде, — ответил шут.
— Ну, а если он благополучно проедет через все мое королевство? — спросил Франциск.
— О! Тогда я торжественно обещаю стереть его имя и заменить другим.
— Каким же, любопытно?
— Вашим, сир. Потому что, допустив это, вы окажетесь еще глупее, чем он.
Король расхохотался, придворные последовали его примеру. Только несчастная Элеонора побледнела при этой шутке.
— Ну что ж! — сказал Франциск. — Можешь сейчас же заменить имя Карла моим; я дал императору честное слово дворянина и сдержу его. А посвящение твое принимаю, и вот тебе плата за первый экземпляр.
И, вынув из кармана полный кошелек, король швырнул его шуту. Трибуле подхватил подарок зубами и убежал на четвереньках, ворча, как собака, уносящая брошенную ей кость.
К королеве приблизились парижский прево с Коломбой.
— Ваше величество, — сказал прево, — дозвольте мне в этот радостный день представить вам мою дочь Коломбу, которую ваше величество изволили принять в число своих придворных дам.
Королева, у которой было доброе сердце, обласкала и ободрила смущенную девушку, между тем как король не спускал с Коломбы восхищенного взора.
— Слово дворянина, мессир прево! — с улыбкой вскричал Франциск. — Да вы просто государственный преступник — до сих пор утаивали от нас такую жемчужину! Ведь ваша дочь может украсить собою общество прекраснейших дам, окружающих ее величество! И если я прощаю ваше вероломство, месье, то лишь благодаря немому заступничеству этих мило потупленных глаз.
Король изящным жестом приветствовал очаровательную девушку и в сопровождении всего двора направился к часовне.
— Мадам, — сказал герцог де Медина-Сидониа, предлагая руку герцогине д’Этамп, — давайте пропустим вперед всех этих придворных. Мне надо сказать вам нечто весьма важное и секретное, и, я думаю, здесь это сделать всего удобней.
— Я к вашим услугам, господин посол, — ответила герцогиня. — Нет, нет, д’Орбек, останьтесь!.. Господин де Медина, вы смело можете говорить в присутствии моего старинного друга, я доверяю ему, как самой себе. А этот юный итальянец ни слова не понимает по-французски.
— Хорошо, герцогиня, но помните: вам не менее важно, чем мне, сохранить этот разговор в тайне. Итак, мы теперь одни, и я буду говорить прямо, без околичностей. Вы знаете, что его величество, император Карл Пятый решил проехать через Францию и, быть может, уже ступил на ее землю. Император знает, что едет во вражеский стан, но по вашему совету рассчитывает на рыцарские чувства короля. Говоря откровенно, мадам, ваше влияние на Франциска Первого сильнее, чем влияние любого из его министров. Вот почему от вас одной зависит, будет ли этот совет дурным или хорошим, окажется ли он ловушкой для императора или сослужит ему службу. Но к чему вам, герцогиня, идти против нас? Ведь это ничего не даст ни вам самой, ни французскому государству.
— Продолжайте, герцог, продолжайте! Говорите все до конца.
— Хорошо, мадам. Карл Пятый является достойным преемником Карла Великого, и потому весьма возможно, что он преподнесет в дар Франции то, чего вероломный союзник мог бы потребовать от него в виде выкупа. Мало того, император сумеет щедро вознаградить и за гостеприимство, и за совет.
— Прекрасно! Сделав это, он поступит великодушно и благоразумно.
— Король Франциск Первый давно мечтает о герцогстве Миланском, не правда ли? Так вот, Карл Пятый согласен уступить ему эту провинцию, испокон веков служившую причиной раздоров между Испанией и Францией, но, конечно, за известную ежегодную плату…
— Понимаю, понимаю! — перебила герцогиня. — Как известно, финансы императора находятся в плачевном состоянии, а герцогство Миланское разорено беспрерывными войнами. Вот его величество и не прочь переложить часть своих долгов на более состоятельного должника. Нет, господин де Медина, я отказываюсь от этого предложения! Вы же сами понимаете, что оно неприемлемо.
— Но переговоры уже начались, и, как я слышал, король в восторге от сделанного предложения.
— Пусть так, но я от него отказываюсь! И, если вы можете обойтись в этом деле без меня, тем лучше для вас.
— Поверьте, герцогиня, император бесконечно дорожит вашим содействием! И все, чего бы вы ни пожелали…
— Я не торгую своим влиянием на короля, господин посол.
— О мадам! Никто не осмелится даже подумать об этом.
— Послушайте, вы уверяете, будто ваш повелитель желает заручиться моей поддержкой, и, между нами говоря, он прав. Я окажу ему поддержку и прошу за это значительно меньше, чем он предлагает. Но вот что он должен сделать, слушайте внимательно: он обещает Франциску дарственную на герцогство Миланское, однако, едва покинув Францию, вспомнит о нарушении Мадридского договора и забудет о своем обещании.
— Но ведь это повлечет за собой войну!
— Терпение, господин де Медина. Действительно, его величество разгневается, пригрозит императору войной. Тогда Карл Пятый согласится сделать герцогство Миланское независимым и отдаст его, но только свободным от всяких договорных обязательств, Карлу Орлеанскому, второму сыну Франциска Первого. Таким образом, император и обещание выполнит, и не увеличит мощи своего соперника. Думаю, мой совет чего-нибудь стоит, и, надеюсь, господин посол, вам нечего возразить против него. Что же касается моих личных пожеланий, о которых вы только что упомянули, то, если его величеству понравится мой план, пусть он обронит при первой нашей встрече какой-нибудь блестящий камешек. И, если камешек окажется достойным моего внимания, я подниму его и сохраню на память о своем славном союзе с наследником римских цезарей, великим королем Испанским и Индийским.
При этих словах герцогиня д’Этамп склонилась к Асканио, не меньше напуганному этими таинственными и мрачными планами, чем герцог де Медина был ими обеспокоен, а граф д’Орбек — восхищен.
— Все это ради тебя, Асканио! — прошептала она. — Чтобы завоевать твою любовь, я готова погубить Францию! — И уже громко прибавила: — Ну как, господин посол?
— Решать такие важные вопросы может только сам император; но я почти уверен, что он примет ваше предложение: выгоды его для нас столь очевидны, что меня это просто пугает.
— Поверьте, господин посол, что, берясь воздействовать на короля, я соблюдаю и собственную выгоду. Ведь у нас, женщин, есть своя дипломатия, подчас более тонкая, чем у политиков! Но, клянусь, в моих планах не таится для вас ни малейшей опасности, да и подумайте: какая тут может быть опасность? Впрочем, в ожидании решения Карла Пятого я постараюсь вооружить против него короля Французского и буду всячески убеждать его величество захватить своего гостя в плен.
— Как, герцогиня, вы считаете это достойным началом союза?
— Полноте, господин посол, вы такой блестящий государственный деятель, а не понимаете, что главное для меня сейчас — отвести от себя подозрения! Открыто встать на вашу сторону — значит погубить все дело. Не думаю, однако, чтобы кто-нибудь мог выдать меня. Позвольте же мне быть вашим врагом, герцог, позвольте говорить против вас! Да и не все ли вам равно? Бог мой! Разве вы не знаете, герцог, что можно играть словами! Если, например, Карл Пятый отвергнет мое предложение, я скажу королю: «Сир, верьте моему женскому чутью, вы должны во имя справедливости без колебания покарать преступника!» Ну, а если его величество согласится, я скажу Франциску: «Сир, положитесь на мою женскую хитрость — мы, женщины, хитры и изворотливы, как кошки. Вам необходимо решиться на одну маленькую сделку».
— О мадам, как жаль, что вы повелеваете одним королевством! Из вас получился бы прекрасный дипломат! — склоняясь перед г-жой д’Этамп, воскликнул герцог де Медина.
И он удалился в восторге от неожиданного оборота, который приняли его переговоры с герцогиней.
— Ну, а теперь, друг мой, я буду говорить с вами откровенно, без обиняков, — сказала герцогиня графу д’Орбеку, оставшись наедине с ним и Асканио. — Из нашего разговора, граф, вы узнали три вещи: во-первых, и для моих друзей и для меня самой необходимо, чтобы моя власть над королем окончательно упрочилась; во-вторых, после успешного завершения этого дела нам уже не надо будет опасаться завтрашнего дня — ведь короля заменит его сын, а у герцога Миланского, которого возвышу я, будет гораздо больше причин быть мне благодарным, чем у Франциска Первого, который возвысил меня. И, наконец, в-третьих, его величество очарован вашей прелестной Коломбой. Вот почему я обращаюсь к вам, граф, как к человеку, который стоит выше всех пошлых предрассудков. Теперь вы держите свою судьбу в собственных руках. Скажите, хотелось бы вам, чтобы королевский казнохранитель д’Орбек занял место королевского канцлера Пуайе, или, выражаясь точнее, хотите ли вы, чтобы Коломба д’Орбек заняла место Марии де Бриссак?
Асканио содрогнулся от ужаса. К счастью, д’Орбек этого не заметил; его хитрые глазки были прикованы к герцогине, смотревшей на него выразительным, проницательным взглядом.
— Я хочу стать канцлером, — последовал его краткий ответ.
— Прекрасно! Мы спасены! Но как быть с прево?
— Что ж, найдете ему какое-нибудь тепленькое местечко, только пусть оно будет подоходней. К чему тут почет! Ведь когда этот старый подагрик отправится на тот свет, все его богатство перейдет ко мне.
Асканио не мог дольше сдерживаться.
— Сударыня!.. — вскричал он срывающимся от гнева голосом.
Но он не успел договорить, а граф не успел удивиться его дерзости: двери широко распахнулись, и в них появился король в сопровождении всего двора.
Герцогиня д’Этамп крепко схватила Асканио за руку и, отойдя в сторону, сказала негромко, с трудом подавляя волнение:
— Понимаешь ли ты теперь, юноша, как нас, женщин, ломает жизнь? Девушка может стать фавориткой короля даже против воли!
Ее слова были заглушены остротами и веселыми шутками, которыми обменивались король и придворные.
Франциск I так и сиял от радости. Еще бы, приедет Карл V, начнутся торжественные приемы, пиршества, увеселительные прогулки, и на его долю выпадет самая благодарная роль. Весь мир устремит взоры на Париж и французского короля. При мысли о захватывающем спектакле, нити которого были у него в руках, Франциск I радовался, как дитя. Превыше всего он ценил внешний блеск и ни к чему не относился серьезно. Войны для него были турнирами, а управление государством — искусной игрой. Этот монарх, одаренный блестящим умом, увлекался самыми странными, рискованными и поэтическими идеями, а из своего царствования сделал театральное представление, аплодировать которому должен был весь мир.
И вот теперь ему представился случай ослепить своего соперника и Европу. Не мудрено, что он был сегодня необыкновенно милостив и приветлив. Сделав вид, что благодушие короля придало ему смелости, Трибуле подбежал к Франциску, едва тот переступил порог.
— О сир! — жалобно завопил шут. — Прощайте навеки! Ваше величество скоро лишится своего верного слуги; но я сокрушаюсь больше о вас, нежели о себе, ваше величество! Что вы будете делать без своего жалкого шута Трибуле — ведь вы так его любите!
— Как! Ты хочешь меня покинуть, да еще теперь, когда у меня всего один шут на двух королей?
— Да, сир, именно теперь, когда на одного шута приходится целых два короля.
— Не болтай чепухи! Я приказываю тебе остаться.
— Повинуюсь, ваше величество. Но тогда издайте королевский указ, запрещающий господину де Вьейвилю преследовать меня. Я лишь повторил ему то, что говорят о его жене, и за такой пустяк он поклялся, что оборвет мне уши и душу из меня вытряхнет. «Если она у тебя есть», — добавил этот нечестивец. Ваше величество, да за такое кощунство ему язык надо отрезать!
— Ну-ну, успокойся, бедный мой шут. Тот, кто лишит тебя жизни, ровно через четверть часа после этого будет повешен сам.
— Ах, ваше величество, а нельзя ли сделать наоборот?
— То есть как это — наоборот?
— Очень просто: повесить его за четверть часа до того, как он меня убьет. Так будет лучше.
Все расхохотались, и громче всех Франциск I. Король двинулся дальше, и взгляд его случайно упал на итальянского эмигранта Пьетро Строцци.
— А, сеньор Строцци! — воскликнул он. — Кажется, вы уже давно ходатайствовали о предоставлении вам французского подданства. Нам отнюдь не делает чести, что человек, столь доблестно сражавшийся за нас в Пьемонте и отвергнутый за это своей родиной, до сих пор не принят в число подданных второй своей родины — Франции, ибо по храбрости вы настоящий француз. Сегодня же вечером, сеньор Строцци, мой секретарь Ле Масон пришлет вам грамоту на подданство… Не благодарите меня: я делаю это не только в ваших, но и в своих собственных интересах — необходимо, чтобы Карл Пятый нашел вас уже французом… A-а, это вы, Челлини! — обратился король к художнику. — И, как всегда, не с пустыми руками. Что это у вас под мышкой? Но, клянусь честью, мой друг, я знаю, как отблагодарить вас! Пусть не говорят, что Франциска Первого кто-нибудь превзошел в щедрости… Мессир Антуан Ле Масон! Вместе с грамотой для Пьетро Строцци изготовьте другую, для моего друга Бенвенуто Челлини, и притом безвозмездно: бедному чеканщику труднее раздобыть пятьсот дукатов, чем вельможе Строцци.
— От всей души благодарю вас, ваше величество! — сказал Бенвенуто. — Но простите мое невежество: что такое грамота на подданство?
— Как, вы не знаете? — укоризненно воскликнул Антуан Ле Масон, а король расхохотался как безумный над столь наивным вопросом. — Грамота на подданство — это высшая милость, какую его величество может даровать иностранцу. Благодаря этой грамоте вы станете французом.
— О! Теперь я понял, сир, и несказанно вам признателен. Но для чего мне эта грамота? Я и так всей душой предан вашему величеству.
— Как — для чего? — воскликнул Франциск, по-прежнему в превосходном настроении. — А хотя бы для того, Бенвенуто, что теперь, когда вы стали французским подданным, я могу подарить вам Большой Нельский замок, а для иностранца я не мог бы этого сделать… Мессир Ле Масон, присоедините к грамоте на подданство дарственную на этот замок… Ну как, Бенвенуто, поняли вы теперь, какую пользу может принести человеку грамота на подданство?
— О да, сир, и разрешите поблагодарить вас не один, а тысячу раз! Наши с вами сердца без слов понимают друг друга; милость, которую вы мне сейчас оказали, позволяет мне надеяться на другую великую милость, о которой со временем я, быть может, осмелюсь просить ваше величество.
— Я не забыл своего обещания, Бенвенуто. Заканчивай скорей Юпитера и тогда проси что хочешь.
— У вашего величества прекрасная память, и, смею надеяться, вы сдержите свое слово. Да, я буду просить, буду умолять ваше величество исполнить одно желание, от которого зависит счастье всей моей жизни! И то, что вы сделали для меня сейчас, каким-то непостижимым чудом угадав мои сокровенные мысли, позволяет мне надеяться на скорое осуществление моей мечты.
— Вот и прекрасно, мой великий мастер! Ну, а сейчас удовлетворите все-таки наше любопытство и покажите наконец, что у вас под мышкой.
— Это серебряная солонка, сир, в дополнение к кубку и тазу.
— А ну-ка, покажите ее скорей!
Некоторое время король, как всегда, с огромным вниманием молча разглядывал дивное творение Челлини и наконец воскликнул:
— Ну что за бессмыслица! Что за чушь!
— Как, ваше величество, — в отчаянии воскликнул Бенвенуто, — вы недовольны моей работой?!
— Конечно, месье, я недоволен вами, я зол на вас! Разве можно было портить такой прекрасный замысел, воплощая его в серебре! Из золота следовало делать эту вещь, Челлини, из золота, и вы это сделаете!
— Увы, сир, — грустно сказал Бенвенуто, — мои скромные творения недостойны столь высоких похвал. Я боюсь, как бы ценность материала не погубила сокровищ моей фантазии. Жизнь жестока, ваше величество, а люди жадны и глупы; кто знает, не будет ли какой-нибудь кубок, за который вы, ваше величество, охотно заплатили бы десять тысяч дукатов, переплавлен когда-нибудь в десять экю. Нет! Золото дает менее прочную славу, чем глина, — вот почему имена ювелиров не переживают их самих.
— Послушайте! Уж не думаете ли вы, что король Французский станет закладывать солонку со своего стола?
— Ваше величество, отдал же император Константинопольский венецианцам терновый венец Иисуса Христа!
— Да, но французский король выкупил его, месье!
— Верно, ваше величество, но подумайте о всевозможных опасностях, которым подвергаются короли: о революциях, ссылках… У меня на родине, например, Медичи трижды изгонялись и трижды возвращались. Вряд ли есть на свете другой король, чья слава и казна были бы столь же прочны, как у вашего величества.
— Хорошо, хорошо, Бенвенуто! Но я желаю все же, чтобы вы сделали мне золотую солонку. Мой казнохранитель сегодня же выдаст вам для этого тысячу полновесных золотых экю старой чеканки… Слышите, д’Орбек, сегодня же! Я не хочу, чтобы у Челлини пропала даром хоть одна минута… Прощайте, Бенвенуто, желаю вам успеха! Помните, французский король ждет Юпитера… Прощайте, господа! Не забывайте о Карле Пятом!
Пока Франциск I сходил с лестницы, чтобы сесть на коня и верхом сопровождать королеву, которая была уже в карете, в зале шли небезынтересные разговоры. Послушаем их.
Бенвенуто подошел к графу д’Орбеку и сказал:
— Я должен повиноваться его величеству, господин казнохранитель. Потрудитесь, пожалуйста, приготовить золото, а я тем временем схожу за мешком и через полчаса буду у вас.
Граф в знак согласия молча поклонился, и Челлини, напрасно поискав глазами Асканио, вышел из Лувра один.
В то же время де Мармань тихо проговорил, обращаясь к прево, который все еще держал Коломбу за руку:
— Прекрасная возможность: побегу предупредить своих людей, а вы скажите д’Орбеку, чтобы он как можно дольше держал у себя Бенвенуто.
И он исчез; а мессир д’Эстурвиль, подойдя к графу д’Орбеку, что-то прошептал ему на ухо и тут же громко прибавил:
— А тем временем, граф, я отведу Коломбу в Нельский замок.
— Хорошо, — ответил д’Орбек. — И сегодня же вечером сообщите мне, чем все это кончится.
Они расстались; прево не спеша направился с дочерью к Малому Нельскому замку. Асканио, не замеченный ими, шел сзади, любуясь издали грациозной походкой Коломбы. А король вскочил на своего любимого коня — превосходного скакуна гнедой масти, подаренного ему Генрихом VIII, — и, вдев ногу в стремя, произнес:
— Нам с тобой, приятель, предстоит сегодня долгий путь:
Хоть ростом мал красавчик мой гнедой,
Друг другом все ж довольны мы с тобой…
— Вот две первые строчки и готовы! — прибавил он. — А ну-ка, Маро, попробуйте закончить четверостишие! Или вы, Мелен де Сен-Желе.
Маро медлил, почесывая в затылке; Сен-Желе опередил его, с необыкновенной быстротой сочинив удачное окончание:
Хоть ты не Буцефал, но всадник твой
Превыше македонского героя.
Стихи были встречены громкими аплодисментами, и король, сидя в седле, изящным поклоном поблагодарил поэта за столь удачный экспромт.
Что касается Маро, он вернулся к себе в отвратительнейшем настроении.
— Понять не могу, что сегодня случилось с придворными, — ворчал он, — но все они ужасно глупы!
Перейдя на противоположный берег Сены, Бенвенуто поспешил домой, однако не за мешками, как он сказал графу д’Орбеку, а за небольшой корзинкой, которую подарила ему во Флоренции одна из его двоюродных сестер — монахиня. Было уже два часа, но Бенвенуто непременно хотел покончить с этим делом сегодня же; поэтому, не дождавшись дома Асканио и других учеников, которые в эту пору обедали, ювелир отправился один на улицу Фруа-Манто, где жил граф д’Орбек; по пути он внимательно оглядывался по сторонам, однако не заметил ничего подозрительного.
Когда Челлини пришел к графу, тот заявил, что не может отдать ему золото сейчас же: необходимо выполнить сначала кое-какие формальности — пригласить нотариуса, составить контракт. Зная строптивый нрав Челлини, граф без конца извинялся и говорил так убедительно, что Бенвенуто поверил в несуществующие препятствия и согласился терпеливо ждать.
Но он решил, по крайней мере, воспользоваться этим промедлением и послать за своими подмастерьями, чтобы они проводили его и помогли донести золото. Д’Орбек тут же отправил в Нельский замок слугу и завел с Челлини разговор о его работе, о милостивом отношении к нему короля — словом, обо всем, что могло занять гостя. Впрочем, у Бенвенуто не было причин в чем-либо подозревать графа: ведь о любви художника к Коломбе знали только он сам и Асканио. Поэтому он довольно любезно отвечал казнохранителю на все его льстивые речи.
Потом потребовалось время, чтобы отобрать именно такие монеты, о которых говорил король. А нотариус все не являлся. Наконец он все же пришел, но очень долго провозился с составлением контракта. Короче говоря, когда Бенвенуто, обменявшись с хозяином последними любезностями, собрался уходить, начало уже смеркаться. Бенвенуто позвал слугу, которого посылал в Нельский замок, и тот сказал, что никто из подмастерьев прийти не мог, зато он сам охотно поможет сеньору ювелиру нести его золото. Только тут в душе Бенвенуто шевельнулось подозрение, и он отказался от помощи, как ни любезно она была предложена. Он ссыпал золото в корзинку и взял ее под мышку, продев руку в ручки, так что крышка оказалась плотно прижатой. Да и нести золото было таким образом гораздо удобнее, чем в мешке.
На Бенвенуто под платьем была надета превосходная кольчуга с наручами, на боку у него висела короткая шпага, а за поясом торчал острый кинжал. Он быстрым, твердым шагом пустился в путь. Когда он выходил от д’Орбека, ему почудилось, что слуги графа о чем-то тихо переговариваются, а затем он увидел, что они один за другим выбегают из дому, делая вид, будто направляются в другую сторону, нежели он.
Теперь благодаря мосту Искусств, построенному через Сену, от Лувра до Академии рукой подать, а во времена Бенвенуто это было долгим путешествием. В самом деле, от улицы Фруа-Манто приходилось подняться по набережной до Шатле, пройти по мосту Менял, пересечь Сите; следуя по улице Сен-Бартоломе, перебраться на левый берег реки по мосту Сен-Мишель и отсюда вновь спуститься по набережной до Большого Нельского замка. И пусть не удивляется читатель, что в те времена воров и грабителей отважному Бенвенуто было немного не по себе: он опасался за огромную сумму денег, которую нес под мышкой. И, если читатель не прочь опередить вместе с нами Бенвенуто на несколько сотен шагов, он убедится, что эти опасения были не напрасны.
Около часа назад, когда еще только начало смеркаться, на набережной Августинцев, возле церкви, остановились четверо молодцов довольно зловещего вида, с головы до пят закутанных в плащи. Набережную отделяла от реки лишь невысокая каменная ограда, и по вечерам здесь было совсем пустынно. За все это время мимо незнакомцев прошел только прево, проводивший Коломбу в Малый Нельский замок и теперь возвращавшийся обратно. Все четверо с должным почтением приветствовали этого достойного представителя власти.
Они стояли у церковной стены и вполголоса вели беседу, надвинув шапки до самых бровей. Двое из них нам уже знакомы: это наемники, нанятые в свое время виконтом де Марманем для осады Большого Нельского замка; их имена Ферранте и Фракассо. Двое других занимались тем же достойным ремеслом, и звали их Прокоп и Маледан. А чтобы наши потомки не спорили о родине этих молодчиков, как спорят уже три тысячи лет о родине Гомера, добавим, что Маледан был пикардийцем, Прокоп — цыганом, а Ферранте и Фракассо появились на свет под благословенным небом Италии. Что же касается их отличительных особенностей, то Прокоп был юристом, Ферранте — педантом, Фракассо — мечтателем, а Маледан — просто глупцом. Как видит читатель, насмотри на нашу принадлежность к французской нации, мы отнюдь не заблуждаемся насчет достоинств нашего соотечественника. Но на войне, или, точнее, в деле, все они были сущими дьяволами.
А теперь, когда мы с ними познакомились, прислушаемся к их дружеской и весьма поучительной беседе. Из нее мы узнаем, что они были за люди и какая опасность грозит нашему другу Бенвенуто Челлини.
— Как хорошо, что сегодня рыжий болван виконт не будет совать палки в колеса! — сказал Ферранте, обращаясь к Фракассо. — Наконец-то мы обнажим наши шпаги, и этот проклятый трус не одернет нас и не заставит обратиться в бегство!
— Ты прав, — ответил Фракассо. — Но, раз он предоставил нам одним все опасности этого дельца, за что я ему весьма признателен, он должен отдать нам всю добычу. Какое, в сущности, право имеет рыжий дьявол присваивать пятьсот золотых — ровно половину добычи? Правда, и пять сотен, которые нам причитаются, неплохая награда. Ведь это получается по сто двадцать пять экю на брата — сумма знатная, что и говорить! В трудные времена мне случалось убивать человека и за два экю.
— За два экю! Пресвятая Богоматерь! Да ведь это ремесло только позорит! — воскликнул Маледан. — Знаешь что, приятель, не говори лучше при мне таких вещей, а то, чего доброго, кто-нибудь услышит и сочтет меня таким же негодяем, как и ты.
— Что делать, Маледан. Все в жизни бывает, — уныло произнес Фракассо. — Иной раз кажется, убил бы человека за кусок черствого хлеба! Но вернемся к делу. По-моему, друзья, двести пятьдесят экю вдвое лучше, чем сто двадцать пять. А что если, укокошив парня, мы прикарманим все денежки и не отдадим этому плуту Марманю ни гроша?
— Брат мой, — наставительно изрек Прокоп, — это значило бы надуть клиента, а в любой работе прежде всего следует быть честным. Я думаю, мы должны поступить так, как было условлено, и отдать виконту все пятьсот экю. Но distinguamus![6] Когда он их получит и убедится, что мы люди честные, я не вижу причин, почему бы нам не напасть на него и не отнять эти деньги.
— Вот это здорово! — одобрительно воскликнул Ферранте. — У нашего Прокопа честность всегда сочетается с поразительной изобретательностью.
— Ну, это просто потому, что я изучал когда-то законоведение, — скромно заметил Прокоп.
— Не будем, друзья, отвлекаться от дела, — обычным для него поучительным тоном заметил Ферранте. — Recte ad terminum eamus[7]. Пусть себе виконт мирно почивает в своей мягкой постели! Его час не настал. Нам предстоит сейчас заняться флорентийским ювелиром. Ради успеха предприятия хозяин желает, чтобы мы прирезали ювелира вчетвером. Собственно говоря, укокошить человека и отобрать у него мошну мог бы и один из нас, но говорят, что богатство — страшное общественное зло, и поэтому лучше, если доход поделят между собой несколько добрых приятелей. Но только, чур, надо скорехонько отправить его на тот свет — ведь человек, о котором идет речь, умеет постоять за себя. Мы с Фракассо уже убедились в этом. Для большей верности придется наброситься на него всем сразу. Итак, внимание! Побольше хладнокровия, держите ушки на макушке, глядите в оба и берегитесь его шпаги! Он, как и все эти итальянцы, отлично ею владеет, что и не замедлит вам доказать.
— Уж насчет этого можешь не беспокоиться! — презрительно проворчал Маледан. — Я привык ко всяким ударам — и режущим, и колющим. На собственной шкуре испытал их. Как-то раз мне довелось ночью побывать по личному делу в Бурбонском дворце. Я не успел управиться до рассвета и решил дождаться следующей ночи в каком-нибудь укромном уголке. Я подумал, что самое подходящее для этого место — оружейный зал; там была пропасть всякого рыцарского снаряжения и трофеев: шлемы, латы, наручи, щиты, забрала. И все это прилажено одно к одному и установлено на подставках. Ну прямо как настоящие рыцари в доспехах! Напялил я на себя доспехи, опустил забрало и встал на подставку…
— Вот потеха-то! Ну, а дальше? — нетерпеливо воскликнул Ферранте: ведь когда собираешься совершить геройский подвиг, самое лучшее — побольше слушать о доблести других. — Продолжай, продолжай же!
— Ну вот, спрятался я, а не знал, что на этих проклятых рыцарских доспехах королевские сынки упражняются в искусстве владеть холодным оружием. Скоро в комнату вошли два дюжих молодца лет по двадцати, взяли по копью и шпаге и ну лупить по моим доспехам! Хотите верьте, хотите нет, но я выдержал все до конца! Я стоял, будто и впрямь был деревянный и меня привинтили к этой дурацкой подставке. Счастье мое, что юнцы оказались не очень-то сильны. Но вот появился папаша и принялся их подзадоривать. До тех пор святой Маледан, мой патрон, которому я все время про себя молился, отводил от меня наиболее опасные удары; но вдруг этот дьявол папаша выхватывает у одного из сынков копье, чтобы показать, как сшибают одним ударом забрало. «Пропал!» — подумал я.
— Бедняга! — печально произнес Фракассо. — Ты мог погибнуть ни за что.
— Не тут-то было! Увидев мое посиневшее лицо с дико выпученными глазами, эти олухи приняли меня за привидение своего прадеда и удрали, да так прытко, будто сам черт поджаривал им пятки! Ну, а я… Как бы это поскладнее объяснить вам… Я повернулся к ним спиной и тоже побежал. Но ведь важно не это! Надеюсь, вы убедились, что я достаточно вынослив.
— Так-то оно так, но в нашем деле главное — не принимать удары, а наносить их, дружище Маледан! — изрек Прокоп. — А хороший удар — это тот, от которого жертва падает, не успев даже вскрикнуть. Да вот послушайте: во время одного из моих путешествий по Фландрии мне надо было освободить одного из своих клиентов от четверки дружков, которые путешествовали вместе. Мне предложили трех помощников, но я заявил, что или сделаю все один, или совсем отказываюсь от дела. Условие было принято, и в случае удачи мне обещали заплатить за четверых. Я знал, каким путем поедут приятели, и подождал их в одной харчевне, где они должны были остановиться. Хозяин харчевни тоже когда-то погуливал по большим дорогам, а теперь, когда сменил ремесло, ему стало еще легче и безопаснее грабить путешественников; впрочем, в душе трактирщика еще не заглохли добрые чувства, и мне было нетрудно добиться от него поддержки, обещав ему десятую долю своей награды. Договорившись обо всем, мы стали поджидать наших молодчиков и немного спустя увидели их на повороте дороги. Всадники торопливо спешились у харчевни, чтобы поесть и дать отдохнуть лошадям. Но трактирщик заявил, что его конюшня слишком мала и вчетвером там просто не повернуться: придется заводить лошадей по очереди. Вот пошел первый да и пропал; пришлось идти другому, узнавать, в чем дело. Ну и этот не вернулся. Тогда, устав ждать приятелей, пошел третий и тоже исчез. «A-а, понимаю! — воскликнул хозяин, видя, что четвертый обеспокоен их задержкой. — Они вышли через заднюю дверь». Эти слова успокоили четвертого, он решил присоединиться к товарищам и нашел меня, потому что, как вы, наверное, догадались, в конюшне был я. Ну, последнему я дал возможность вскрикнуть разок, прощаясь с жизнью, — ведь это уже никого не могло испугать… Ферранте, как ты думаешь, нельзя ли в соответствии с римским правом назвать это trucidatio per divisionem necis[8]?.. А итальянца нашего все нет и нет, — продолжал Прокоп. — Уж не случилось ли с ним чего! Скоро совсем стемнеет…
— «Suadentque cadentia sidera somnos»[9], — изрек Фракассо. — Кстати, друзья мои, как бы этот Бенвенуто не выкинул в потемках такую же штуку, какую однажды проделал я сам. Это было во время моих странствий по берегам Рейна. Я всегда любил эти края с их живописной и меланхоличной природой. Рейн — река мечтателей. Мечтал и я. Мне, видите ли, очень хотелось отправить на тот свет некоего вельможу, по имени Шрекенштейн, если не ошибаюсь. Дельце было не из легких, потому что этот господин никогда не выходил из дому без надежной охраны. Но вот что я придумал. Выбрав ночку потемнее, я оделся точно в такое же платье, какое носил он сам, и стал поджидать его на улице. Увидев во мраке, «obscuri sub noste»[10], Шрекенштейна и черные фигуры его телохранителей, шедших несколько позади, я вихрем налетел на вельможу, сорвал с него шляпу с перьями и, нахлобучив на себя, ловко стал на его место, так что мы оказались лицом к лицу. Не дав ему опомниться, я оглушил его, сильно ударив по голове рукояткой шпаги, и среди поднявшейся суматохи, воплей и звона клинков принялся орать благим матом: «Помогите! Грабят! Убивают!» Эта военная хитрость удалась как нельзя лучше: люди Шрекенштейна яростно набросились на него и тут же прикончили, а я тем временем скрылся в ближайшем лесу.
— Что смело, то смело, ничего не скажешь, — заметил Ферранте. — Но если вспомнить мою далекую молодость, то найдется рассказать кое-что и похлеще. Как и тебе, Фракассо, мне пришлось иметь дело с одним вельможей, который нигде не появлялся без вооруженной охраны. Дело было в Абруццском лесу. Я взобрался на огромный дуб и уселся на толстой ветке, протянувшейся над дорогой; под ней-то и должен был проехать субъект, которого я поджидал. Рассвело; дул свежий утренний ветерок, и косые лучи восходящего солнца освещали замшелые стволы деревьев; воздух так и звенел от пения птиц. Сидя на своем суку, я размечтался, как вдруг…
— Тс! — прервал его Прокоп. — Шаги. Это он!
— Вот и прекрасно, — пробурчал Маледан, настороженно озираясь. — Поблизости ни души — нам везет.
Убийцы умолкли и замерли на своих местах. В сумерках нельзя было различить их смуглые, страшные лица, виднелись только сверкающие глаза, руки, судорожно вцепившиеся в рукояти шпаг, и застывшие в напряженном ожидании фигуры. Вся эта живописная группа, притаившаяся в полумраке, являла собой картину, достойную кисти Сальватора Розы. Разбойники угадали: это действительно был Бенвенуто, он шел быстрым, бодрым шагом. Как мы уже говорили, он кое-что заподозрил, а потому зорко вглядывался в окружающую тьму. Впрочем, глаза его привыкли к темноте, и он еще за двадцать шагов различил фигуры четырех бандитов, вышедших из засады.
Но, прежде чем они успели наброситься на него, Бенвенуто с присущим ему хладнокровием прикрыл плащом корзину с золотом, обнажил шпагу и прижался спиной к церковной стене. Таким образом он оказался защищенным с тыла.
Все четверо напали на него разом. Положение казалось безнадежным: бежать некуда, кричать бесполезно — до замка не менее пятисот шагов. Но Бенвенуто не был новичком в искусстве владеть оружием и ловко отражал все атаки. Нанося удары направо и налево, он не терял способности рассуждать. Вдруг в голове его мелькнула мысль: ясно, это ловушка, и устроена она ему, Челлини. Ну, а если убедить разбойников, что они ошиблись? Тогда он будет спасен. И вот под градом сыпавшихся на него ударов Челлини принялся вышучивать бандитов за их мнимую ошибку.
— Да что вы, ребята, спятили? Какой бес в вас вселился! Ведь с бедняка солдата многого не возьмешь. Плащ мой, что ли, вам приглянулся или, может быть, шпага? Эй, эй, парень! Побереги свои уши! Коли хотите получить мою шпагу, надо сперва суметь ее отбить. Право, для грабителей, да еще не новичков в своем деле, у вас совсем нет нюха.
Говоря это, Бенвенуто и не думал бежать, а сам теснил противников. Однако он отходил от стены самое большее на шаг, на два и тотчас же опять прислонялся к ней, беспрерывно нанося удары. Несколько раз он умышленно приоткрывал плащ, показывая, что никакого золота у него нет и в помине. Бенвенуто делал это на случай, если бы слуга графа д’Орбека успел предупредить грабителей; ведь негодяй куда-то исчез как раз перед его уходом. Уловка прекрасно удалась. Видя спокойную уверенность Бенвенуто и то, как проворно он владеет шпагой — слишком проворно для человека, отягощенного тысячей полновесных экю, наемники призадумались.
— А что, может, мы и впрямь ошиблись, Ферранте? — тихо спросил Фракассо.
— Боюсь, что так. Тот был вроде пониже. А если это он, то никакого золота при нем нет; одурачил нас проклятый виконт!
— Золото? Это у меня-то? — вскричал Бенвенуто, делая блестящий выпад шпагой. — Да у меня в кармане всего-навсего пара стершихся медяков! Но если, ребятки, вы вздумаете их отобрать, то медяки обойдутся вам дороже чистейшего золота, да еще вдобавок чужого, так и знайте!
— Вот черт! — воскликнул Прокоп. — Да это в самом деле солдат. Где это видано, чтобы золотых дел мастер так управлялся со шпагой! Потейте тут с ним, сколько вашей душе угодно, а я не такой дурак, чтобы драться ради одной славы.
И Прокоп, ворча, покинул поле боя. Ослаб натиск и остальных бандитов, ибо они были сбиты с толку и лишились поддержки товарища. Бенвенуто воспользовался этим, отошел от стены и стал пробираться к замку; однако он все время держался лицом к бандитам, на ходу отбиваясь от них, словно дикий вепрь, в которого вцепились охотничьи псы.
— Идемте, идемте со мной, храбрецы! — говорил он. — Проводите-ка меня до Пре-о-Клер. Там в Мезон-Руж живет моя краля; ее папаша торгует вином, а сейчас она ждет не дождется меня. Если верить россказням, эта дорога небезопасна, и я не прочь иметь охрану.
После этой шутки Фракассо тоже отказался от преследования и присоединился к Прокопу.
— Дураки мы с тобой, Ферранте! — сказал Маледан. — Это вовсе не Бенвенуто!
— Напротив, это он и есть! — воскликнул Ферранте, заметивший набитую золотом корзину под мышкой у Бенвенуто, случайно распахнувшего свой плащ.
Однако было слишком поздно — до замка оставалось не больше полусотни шагов, и Бенвенуто принялся кричать своим зычным голосом, громко раздававшимся в ночной тиши:
— Помогите! Эй, кто-нибудь из Нельского замка, скорей сюда! Помогите!
Едва успели Ферранте с Маледаном возобновить нападение, а Фракассо и Прокоп прибежать на помощь товарищам, как ворота замка открылись, и оттуда с копьями наперевес выскочили Герман, Жан-Малыш, Симон-Левша и Жак Обри, давно уже с беспокойством поджидавшие учителя.
Увидев их, бандиты разбежались.
— Куда же вы, приятели? Хоть бы еще несколько шагов проводили меня. Эх вы, недотепы! Вчетвером не сумели отобрать у одинокого путника тысячу экю, которые к тому же совсем оттянули ему руку!
В самом деле, разбойники не причинили Бенвенуто Челлини ни малейшего вреда, если не считать легкой царапины на руке, и теперь убегали пристыженные, причем Фракассо улепетывал с громкими воплями. Дело в том, что в конце схватки он лишился правого глаза, и ему на всю жизнь предстояло остаться кривым, отчего унылая физиономия негодяя стала еще более тоскливой.
— Ну, а теперь, друзья, — сказал Бенвенуто, обращаясь к подмастерьям, когда шаги убийц замерли вдали, — после такого славного дельца не худо бы и поужинать. Давайте выпьем за мое спасение!.. Но где же Асканио? Почему его нет с вами?
Читатель, наверное, помнит, что Асканио вышел из Лувра, так и не найдя своего учителя.
— А я знаю, где он! — воскликнул Жан-Малыш.
— Где же, дитя мое? — спросил Бенвенуто.
— Он уже битых полчаса бродит по Нельскому парку. Мы, то есть писец и я, хотели с ним поболтать, но Асканио просил оставить его одного.
«Странно! — подумал Бенвенуто. — Почему же тогда Асканио не прибежал ко мне на помощь вместе с остальными? Неужели он не слыхал моего крика?» А вслух прибавил:
— Поужинайте без меня, друзья… A-а, это ты, Скоццоне!
— О Господи! Вас хотели убить, сударь? Неужели это правда?
— Да-да, что-то в этом роде.
— Господи Иисусе!
— Все в порядке, все в порядке, милочка, — повторял Бенвенуто, чтобы успокоить смертельно побледневшую Катрин. — Теперь надо только раздобыть вина для моих славных спасителей, да получше. Займись-ка этим, Скоццоне. Возьми у Руперты ключи и устрой все сама.
— А вы не уйдете больше? — спросила Скоццоне.
— Нет-нет! Будь покойна. Я только поищу в парке Асканио, мне с ним нужно поговорить.
Ученики вместе с Катрин вернулись в мастерскую, а Бенвенуто отправился в парк.
Как раз в это время взошла полная луна, и он отчетливо увидел Асканио. Однако юноша вовсе не прогуливался, а приставив к ограде Малого Нельского замка лестницу, взбирался по ней. Очутившись наверху, он втащил лестницу за собой и исчез по ту сторону ограды.
Бенвенуто провел рукой по глазам, как человек, не верящий тому, что видит, и тут же, приняв какое-то решение, побежал в мастерскую, поднялся к себе в мансарду, вылез из окна на крышу и ловко перескочил на ограду Малого Нельского замка. Потом, цепляясь за узловатые виноградные лозы, он бесшумно спрыгнул в сад Коломбы, Утром прошел дождь, и сырая земля заглушала шум шагов.
Прижавшись ухом к земле, Бенвенуто прислушался. Сперва все было тихо; потом вдали послышался шепот. Бенвенуто вскочил и стал осторожно, ощупью пробираться по саду, то и дело останавливаясь. Голоса становились все явственнее, и Бенвенуто уверенно двинулся туда, откуда они доносились. И вот, дойдя до аллеи, пересекавшей парк, он увидел Коломбу или, вернее, догадался, что это она.
Девушка была в белом платье и сидела подле Асканио на хорошо знакомой им скамье. Влюбленные говорили очень тихо, взволнованно, но каждое слово отчетливо раздавалось в ночной тиши. Бенвенуто спрятался за деревьями, почти у самой скамьи, и стал слушать.
Осенний вечер был тих и прозрачен. Луна сияла среди редких облачков, плывших по серебристо-лазурному небосводу, усеянному яркими звездами. Безмятежный покой был разлит вокруг трех людей, притаившихся в Нельском парке, но их души были объяты смятением и тревогой.
— Милая Коломба! — говорил Асканио. (Бенвенуто стоял позади, безмолвный, бледный и, казалось, воспринимал эти слова не слухом, а всем своим истерзанным сердцем.) — Любимая невеста моя! Сколько горя я причинил вам! И зачем только я вторгся в вашу тихую жизнь! Когда вы узнаете страшную весть, которую я принес, вы меня проклянете.
— Вы ошибаетесь, друг мой, — отвечала Коломба. — Что бы вы ни сказали, я всегда буду благословлять вас, ибо знаю: вы мне посланы Богом. Я никогда не слышала голоса своей матери, но, когда вы говорите со мной, мне кажется, что я слышу ее. Говорите же, говорите, Асканио! И какие бы ужасные вещи вы ни сказали мне, что ж делать! Утешением мне послужит уже то, что я слышу их из ваших уст.
— Соберите же все свое мужество, все свои силы, Коломба!
И Асканио поведал ей обо всем, что он узнал во дворце: о страшном заговоре герцогини д’Этамп и графа д’Орбека, об их намерении предать интересы королевства и обесчестить Коломбу. Для него было настоящей пыткой, когда пришлось объяснить этой чистой девушке, незнакомой с людской подлостью, всю гнусность предательства, которым запятнал себя казнохранитель; рассказывать ей об утонченной жестокости королевской фаворитки, о ее коварстве, подсказанном ревностью.
Но Асканио выдержал эту пытку до конца, а Коломба даже не покраснела — так велики были ее невинность и душевная чистота. Она поняла одно: ее любимый удручен, испуган. И Коломба, как и Асканио, задрожала, словно тонкая лозинка, обвившаяся вокруг молодого деревца, которая трепещет вместе с ним во время бури.
— Друг мой! Необходимо открыть моему отцу весь этот мерзкий замысел против моей чести, — сказала она. — Отец обязан вам жизнью и непременно послушает вас! Успокойтесь, друг мой! Он вырвет меня из рук графа.
— Увы! — вздохнул Асканио.
— Как, вы и отца подозреваете в столь низком сообщничестве? — воскликнула Коломба, понявшая сомнения любимого по его тону. — Но это было бы слишком ужасно, Асканио! Нет, нет! Я уверена — отец ничего не знает, ни о чем не догадывается, и, хотя он никогда не был со мной особенно ласков, он не может собственной рукой толкнуть меня в бездну бесчестия и отчаяния.
— Простите, Коломба, — продолжал Асканио, — но ваш отец иначе понимает счастье, чем вы; высокий титул для него дороже чести; он тщеславен, как все придворные, и считает, что стать фавориткой короля большее счастье для вас, нежели выйти замуж за простого художника. Коломба, я не хочу ничего скрывать от вас: граф д’Орбек сказал герцогине д’Этамп, что он уверен в согласии вашего отца.
— О Боже! Возможно ли? — вырвалось у Коломбы. — Где же это видано, Асканио, чтобы отец продавал свое дитя?!
— Такие вещи встречались во всех странах и во все времена, мой бедный ангел, и особенно часто повторяются они в наше время. Не думайте, что мир подобен вашей прекрасной душе, а общество так же добродетельно, как вы сами. Да, Коломба, знатнейшие люди Франции без стыда и совести отдают в жертву королевским прихотям юность и красоту своих дочерей, своих жен. При дворе это самая обычная вещь, и ваш отец может сослаться в свое оправдание на множество известных примеров. Прости, любимая, что я заставил твою чистую, нежную душу соприкоснуться с этой грубой, отталкивающей действительностью! Но я хотел показать тебе пропасть, в которую тебя собираются столкнуть.
— Асканио! О Асканио! — в отчаянии вскричала Коломба, припадая к его груди. — Неужели и отец против меня? Как мне за него стыдно! Где же искать защиты? Только вы один остались у меня! Спасите меня, Асканио! Советовались ли вы со своим учителем? По вашим словам, он великодушен, добр, силен; я полюбила его за то, что вы его любите.
— Не люби его, Коломба! Не люби его больше!
— Но почему? — пролепетала девушка.
— Потому что он тебя любит! Это вовсе не друг наш, который помог бы нам в беде, — он злейший наш враг! Выслушай меня.
И Асканио рассказал ей, как в ту минуту, когда он собрался все поведать Бенвенуто, учитель сам признался ему в своей возвышенной любви к Коломбе и в том, что он как особой милости намерен просить у короля ее руки. И Бенвенуто вполне может рассчитывать на эту милость, ибо король обещал исполнить любую его просьбу после того, как будет закончена статуя Юпитера. К тому же известно, что Франциск I никогда не нарушает данного слова.
— Милосердный Боже! — воскликнула Коломба, поднимая к небесам свои прелестные глаза и белоснежные руки. — Теперь Ты единственная наша защита! Все друзья изменили нам, и вместо тихой пристани перед нами открывается бурное море. Но вполне ли вы уверены, Асканио, что мы совершенно одиноки?
— Увы, я вполне в этом уверен. Мой учитель теперь так же опасен для нас, как и ваш отец. И подумать только! Я должен бояться и ненавидеть Бенвенуто, моего лучшего друга, любимого учителя, защитника, отца, почти Бога! — воскликнул Асканио, ломая руки. — И за что? Только за то, что, увидя вас, он проникся к вам прекрасным чувством, которое вы внушаете каждому человеку с возвышенной душой! За то, что он любит вас. Но ведь и я люблю вас! Значит, мы оба с ним равно виноваты друг перед другом. Да, но вы, Коломба, любите меня, и в этом мое оправдание! О Боже! Что делать? Вот уже два дня, как меня терзают самые противоречивые чувства — то мне кажется, что я начинаю ненавидеть учителя, то чувствую, что люблю его по-прежнему. Он любит вас, это правда, но ведь он любит и меня! Я теряю голову, и дух мой колеблется, как тростник от дыхания бури. Что сделает Бенвенуто, когда все узнает? Прежде всего я расскажу ему о намерении графа д’Орбека, и, надеюсь, учитель избавит нас от него. Но потом, когда мы окажемся соперниками, врагами, я боюсь, что его гнев будет неумолим и слеп, как рок. И тогда он забудет друга, чтобы всей душой предаться любимой Коломбе. На его месте я без сожаления пожертвовал бы старой дружеской привязанностью ради зарождающейся любви — иначе говоря, променял бы землю на небо. Почему бы и ему так не поступить? В конце концов, он человек, а жертвовать любовью свыше человеческих сил. Стало быть, мы вступим с ним в борьбу, но могу ли я, беспомощный и одинокий, противостоять Бенвенуто Челлини? И все же, как бы я ни возненавидел своего приемного отца — а ведь я давно и от всей души люблю его, — я ни за что на свете не подвергну Бенвенуто пытке, которую испытал сам, когда он рассказывал мне о своей любви к вам!
Бенвенуто, все время неподвижно, как статуя, стоявший за деревом, почувствовал на лбу капли ледяного пота и судорожно схватился рукой за сердце.
— Бедный Асканио! — печально проговорила Коломба. — Сколько вы страдали и как много предстоит вам еще выстрадать! Будем все же надеяться, друг мой! Не надо преувеличивать наших горестей и отчаиваться. Мы не одни в борьбе с несчастьем, с нашей горькой судьбой, ведь с нами Бог. Вы предпочли бы, наверное, чтобы я принадлежала Бенвенуто, а не графу д’Орбеку, или, еще лучше, чтобы я навеки посвятила себя Богу. Не так ли, Асканио? Ну так вот, обещаю вам: если я и не стану вашей женой на этом свете, то навеки останусь вашей невестой. Слышите, Асканио? Успокойтесь, милый!
— Благодарю, любимая! — ответил Асканио. — Забудем об окружающем нас огромном мире, нам так хорошо сейчас в этом маленьком садике! Но вы ни разу еще не сказали, Коломба, что любите меня. Увы, мне часто казалось, что для вас долг выше любви.
— Молчи! Молчи, Асканио! — воскликнула Коломба. — Неужели ты не понимаешь, что я хочу освятить твое счастье, став твоей женой! О, я люблю, люблю тебя, Асканио!
Бенвенуто не мог больше держаться на ногах. Он упал на колени, прижался головой к стволу дерева и смотрел перед собой невидящим взглядом, а каждое слово влюбленных больно отдавалось во всем его существе.
— Коломба, я люблю тебя! — повторял Асканио. — И сердце подсказывает мне, что мы будем счастливы. Господь Бог не оставит прекраснейшего из своих ангелов! Все вокруг тебя дышит таким покоем и радостью, что я забываю о мире скорби, в который вернусь, расставшись с тобой.
— Необходимо подумать о завтрашнем дне, — возразила Коломба. — Не будем сидеть сложа руки, и Бог не оставит нас. Прежде всего, я думаю, мы не должны скрывать свою любовь от вашего учителя Бенвенуто. Ведь, вступив в борьбу с герцогиней д’Этамп и графом д’Орбеком, он подвергнется страшной опасности. Мы обязаны все ему рассказать. Поступить иначе было бы нечестно.
— Я повинуюсь, дорогая Коломба. Каждое ваше слово для меня — закон. Да и сердце подсказывает мне, что вы правы. Но если бы вы знали, какой страшный удар нанесу я ему своим признанием! Увы, я испытал это на себе! И, кто знает, быть может, узнав о нашей любви, он возненавидит меня и даже прогонит… Что мне делать тогда одному, на чужбине, без крова, без друзей, перед лицом таких сильных врагов, как герцогиня д’Этамп и королевский казнохранитель? Кто мне поможет расстроить их дьявольские планы? Кто поддержит меня в этой неравной борьбе? Кто протянет мне руку помощи?
— Я! — раздался позади звучный низкий голос.
— Бенвенуто! — воскликнул ученик, которому не надо было оглядываться, чтобы узнать учителя.
Коломба громко вскрикнула и вскочила. Асканио в смятении глядел на Челлини, не зная, друг перед ним или враг.
— Да, я, Бенвенуто Челлини! — продолжал золотых дел мастер. — Вы не любите меня, сударыня, а ты, Асканио, меня разлюбил, и все же я пришел, чтобы спасти вас обоих.
— Что вы хотите этим сказать? — воскликнул Асканио.
— А вот что: садитесь-ка рядом со мной, и потолкуем, так как нам надо понять друг друга. Не рассказывайте мне ничего: я не пропустил ни единого слова из вашей беседы. Простите, что я нечаянно подслушал вас, но вы и сами понимаете: лучше, если я буду знать все. Мне пришлось услышать много печального и страшного для себя, но и много полезного. Кое в чем Асканио прав, а кое в чем — нет. Я действительно стал бы с ним бороться за вас, сударыня; но раз вы любите его — это решает все. Будьте счастливы. Асканио запретил вам любить меня, но я заставлю вас снова меня полюбить за то, что устрою вашу свадьбу.
— Учитель! — вырвалось у Асканио.
— О сударь, вы так страдаете! — умоляюще складывая руки, промолвила Коломба.
— Благодарю, дитя мое! — ответил Бенвенуто; на глаза его навернулись слезы, но он тут же овладел собой. — Вы заметили это, мадмуазель! А вот он, неблагодарный, ничего не видит. О, женщины так чутки! К чему лгать? Я действительно очень страдаю. Да оно и понятно: ведь я потерял вас. И все же я счастлив тем, что могу вам служить; вы будете обязаны мне своим счастьем — и это меня немного утешает. Ты ошибся, Асканио: моя Беатриче ревнива, она не терпит соперниц. Статую Гебы придется закончить тебе. Прощай, моя прекрасная, последняя мечта…
Бенвенуто говорил отрывисто, с трудом, хриплым голосом. Коломба склонилась к нему и, сочувственно взяв за руку, тихо сказала:
— Плачьте, друг мой, вам станет легче.
— Да-да, вы правы! — ответил Челлини, разражаясь рыданиями.
Он встал, не произнося ни слова, весь содрогаясь от беззвучных рыданий. И долго сдерживаемые слезы облегчили его душу.
Коломба и Асканио с уважением взирали на глубокое горе учителя.
— Вот уже двадцать лет, как я не плакал, — сказал он, успокоившись, — если не считать того случая, когда, помнишь, Асканио, я ранил тебя и увидел твою кровь. Но сейчас удар был слишком жесток. Я так страдал, стоя вот тут, за деревом, что чуть не пронзил себя кинжалом, и только мысль о том, что я нужен вам обоим, удержала меня. Выходит, вы спасли мне жизнь. В общем, все благополучно. Асканио даст вам на двадцать лет больше счастья, чем дал бы я. К тому же он мне почти как сын, и я, как всякий отец, буду радоваться вашему счастью. Бенвенуто Челлини победит и самого себя, и ваших врагов. Страдание — удел всех художников-творцов. И кто знает, быть может, из каждой моей слезы родится прекрасная статуя, подобно тому, как из каждой слезы великого Данте родился божественный стих. Видите, Коломба, я уже вернулся к прежней своей возлюбленной, к своей скульптуре, и уж она-то никогда не изменит мне. Слезы смыли всю горечь, накопившуюся в моей душе. Мне грустно, но сердце мое смягчилось, а помогая вам, я забуду о своем горе.
Асканио обеими руками сжал руку учителя. Коломба взяла его за другую руку и поднесла к губам. Бенвенуто вздохнул полной грудью и сказал с улыбкой:
— Полно, дети мои, оставим нежности, не то я совсем расчувствуюсь и потеряю силу. Лучше не будем никогда вспоминать обо всем этом. Отныне, Коломба, я ваш друг, ваш отец, и только. А все, что было, — просто дурной сон. Поговорим о грозящей вам опасности и о том, как ее предотвратить. Я только что слышал о ваших намерениях, о ваших планах. Какие вы еще дети! Вы совсем не знаете жизни и сами подставляете себя под удары судьбы, надеясь победить алчность, злобу и все низкие страсти человеческие своей добротой, своей улыбкой. Милые мои безумцы! На вашем месте я был бы хитер, беспощаден, зол. Но я — другое дело, жизнь многому меня научила. Вы же, мои дорогие, созданы для мира и счастья, и я позабочусь о том, чтобы жизнь вас не обманула… Злоба не омрачит твоего ясного взора, Асканио, и страдание не изменит чистого овала твоего прекрасного лица, Коломба. Я заключу вас обоих в свои объятия и бережно понесу через всю грязь и все житейские невзгоды. Я опущу вас на землю, лишь убедившись, что вы вполне счастливы, и сам буду радоваться вместе с вами. Но предупреждаю: вы должны слепо мне доверять. Мои поступки могут показаться вам странными, грубыми… быть может, даже испугают вас, Коломба. Я действую круто, по-военному, и стремлюсь прямо к намеченной цели, не оглядываясь по сторонам. Да, я больше забочусь о чистоте своих намерений, нежели о чистоте применяемых средств. Так, создавая прекрасную статую, я вовсе не думаю о своих испачканных в глине руках. Когда статуя готова, я отмываю руки, вот и все. Пусть ваша чуткая и нежная душа, дитя мое, не страшится моей вины перед Богом: мы с ним отлично понимаем друг друга. Мне предстоит иметь дело с сильными противниками, но я знаю их слабости: граф тщеславен, прево глуп, герцогиня коварна. Все трое могущественны. Вы находитесь в их власти, и двое из них имеют на вас законное право. Придется применить хитрость, насилие, но вас, дети мои, это не коснется, вы незапятнанными выйдете из недостойной борьбы. Ну как, Коломба, согласны ли вы идти за мной с закрытыми глазами? Согласны ли вы, не рассуждая, повиноваться мне, когда я скажу «Делайте это» или «Идите туда-то»?
— Как скажет Асканио, — прошептала Коломба.
— Бенвенуто великодушен и добр, — ответил Асканио, — он любит нас и прощает нам. Заклинаю вас, Коломба, будем во всем ему повиноваться!
— Приказывайте, сударь, я стану повиноваться вам, как Божьему посланцу.
— Вот и хорошо, дитя мое. Я потребую от вас только одного, хотя вам, вероятно, и трудно будет решиться на это, но решиться необходимо. А затем вам останется только ждать естественного хода событий, предоставив мне действовать одному. А для того, чтобы вы оба вполне доверились человеку, жизнь которого, быть может, запятнана, но совесть чиста, я расскажу вам историю своей юности. Увы, все эти истории похожи друг на друга, и в каждой есть свое горе. Я расскажу вам о том, как узнал мою Беатриче, этого ангела, о котором, Асканио, я уже рассказывал тебе. Ты поймешь, чем она была для меня, и перестанешь удивляться, что я безропотно уступаю тебе Коломбу. Ведь этой жертвой я только пытаюсь искупить слезы, пролитые твоей матерью, Асканио! Она была настоящей святой! Беатриче — значит блаженная, а Стефана — венчанная.
— Вы давно уже обещали рассказать мне эту историю, учитель.
— Да, — продолжал Челлини, — и теперь час настал. Выслушайте меня, Коломба! Вы поймете тогда, почему я так люблю нашего Асканио, и всецело доверитесь мне.
Вот что рассказал своим мягким, звучным голосом Бенвенуто Челлини в эту ароматную, тихую ночь под сверкающими в небе звездами, нежно держа обоих влюбленных за руки.
— С тех пор прошло уже двадцать лет. Я был таким же, как ты, Асканио, двадцатилетним юношей и работал подмастерьем у золотых дел мастера по имени Рафаэль дель Моро. Это был отличный мастер, человек со вкусом, но он предпочитал проводить время в праздности и легко поддавался соблазнам, тратя на забавы последние деньги и увлекая за собой учеников. Мне частенько приходилось оставаться одному в мастерской, чтобы, напевая, закончить какую-нибудь работу. Я тогда все время пел, вроде Скоццоне. Маэстро Рафаэль был известен своей бесхарактерностью. Он ни в чем не мог отказать людям, и к нему стекались в поисках работы или, вернее, развлечений все лентяи Флоренции. Разумеется, при таком образе жизни не разбогатеешь. Действительно, у него никогда не было денег, и вскоре он прослыл в городе мастером, не достойным доверия.
А впрочем, нет! Был во Флоренции еще менее уважаемый собрат моего учителя, хотя он и происходил из благородного рода художников. Я имею в виду Джизмондо Гадди. Только он упал во мнении флорентийцев не оттого, что не платил долгов, как Рафаэль дель Моро, а из-за неумения работать и, главное, из-за своей отвратительной скупости. В конце концов он растерял всех заказчиков, и в его мастерскую отваживался заглянуть лишь какой-нибудь неискушенный иностранец. Тогда Джизмондо начал заниматься ростовщичеством, ссужая под огромные проценты деньги сынкам богачей, расточавшим свое будущее наследство. Это дело пошло гораздо лучше, потому что Гадди всегда брал крупные залоги и никогда не шел на риск. Кроме того, по его собственным словам, Джизмондо был весьма предусмотрителен и терпим: он ссужал деньгами решительно всех — и соотечественников, и иностранцев, и христиан, и евреев; он охотно ссудил бы и святого Петра под залог его ключей, и сатану под залог адских сокровищ.
Надо ли говорить, что он давал деньги и моему несчастному хозяину Рафаэлю дель Моро, который день ото дня все больше запутывался в долгах, хотя по-прежнему оставался честным человеком. Постоянное деловое общение обоих собратьев по ремеслу, близкое соседство и, наконец, пренебрежительное отношение к ним сограждан сблизили их. Дель Моро был полон признательности Джизмондо Гадди за безграничную готовность ссужать его деньгами. Гадди, в свою очередь, питал глубокое уважение к своему честному и скромному должнику. Словом, вскоре они стали закадычными друзьями, и Джизмондо ни за какие сокровища не пропустил бы ни одной из пирушек, на которые всегда приглашал его Рафаэль дель Моро.
Дель Моро был вдовцом, у него была шестнадцатилетняя дочь по имени Стефана.
Стефана не была красавицей в строгом смысле этого слова, но с первого же взгляда пленяла каждого. Под ее слишком высоким и крутым для женщины лбом чувствовалась работа мысли, а взгляд больших, блестящих, бархатисто-черных глаз проникал в самую душу, и вы невольно ощущали при этом прилив благоговейной нежности. Мягкая, печальная улыбка, как осеннее солнце, озаряла ее бледное, чуть смуглое лицо. Я забыл сказать, что у девушки были божественно прекрасные руки, а голову ее венчала корона пышных волос.
Стефана имела привычку немного склонять головку, как лилия, надломленная бурей. Живое воплощение меланхолии! Но когда она что-нибудь приказывала, повелительно подняв руки, стан ее гордо выпрямлялся, дивные глаза загорались, ноздри трепетали, и вы готовы были пасть перед ней ниц, как перед архангелом Гавриилом. Ты очень похож на нее, Асканио, но у тебя нет ее болезненной слабости и страдальческого выражения лица. Никогда еще бессмертная душа не являлась мне так ясно, как в этом хрупком, женственном, изящном теле! Дель Моро, который любил свою дочь и вместе с тем побаивался ее, не раз говорил, что, хоть жена его и лежит в могиле, ее душа продолжает жить в Стефане.
Я был в то время ветреным, необузданным и отважным юнцом и больше всего на свете ценил свободу. Молодость била во мне ключом, и я расточал ее в буйных драках и бурной любви. Работал я так же, как и развлекался, со всем пылом юности и, несмотря на свои дурачества, был лучшим подмастерьем Рафаэля. Только на моем заработке и держался еще кое-как наш дом. Однако все, что я делал хорошего, получалось чисто случайно, необдуманно. Я прилежно изучал античное искусство, целыми часами копируя статуи и барельефы греческих и римских мастеров; и это знакомство с великими ваятелями древности дало мне четкость линий и чистоту форм. Но я был тогда всего-навсего хорошим подражателем, а не творцом. И все же, повторяю, я был самым искусным и трудолюбивым учеником дель Моро. Вот почему мой учитель, как я впоследствии об этом узнал, мечтал выдать за меня свою дочь.
Но я и не думал о женитьбе, поверьте! Я жаждал развлечений, свободы, независимости. Я на целые дни исчезал из дому, а по вечерам возвращался разбитый усталостью и все же успевал за несколько часов перегнать в работе остальных подмастерьев Рафаэля. Я дрался из-за одного сказанного невпопад слова, влюблялся за один брошенный мне взгляд. Нечего сказать, славный муж вышел бы из меня!
Чувство мое к Стефане ничуть не походило на мою влюбленность в красоток из Порта-дель-Прато или Борго-Пинти. Я почти робел перед ней. И если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что я люблю ее не как сестру, я расхохотался бы ему в лицо. Возвращаясь после своих похождений, я не решался поднять на нее глаза. Стефана была тогда не строга, нет, а печальна. И, наоборот, если, устав от забав или испытывая благодатное рвение к труду, я оставался дома, мне было отрадно ощущать на себе ясный взгляд Стефаны, слышать ее нежный голосок. Моя любовь к ней была глубокой, почти благоговейной, я и сам не понимал, что это за чувство, но от него так сладко замирало сердце… Нередко среди шумных развлечений мне вдруг приходила мысль о Стефане, и в тот же миг я становился тих и печален. А если, обнажая шпагу или кинжал, я произносил ее имя как имя своей святой покровительницы, то неизменно выходил победителем, и притом без единой царапины. Но это чувство к прелестной, нежной и невинной девушке таилось, как святыня, в глубине моей души.
Стефана, холодная и гордая с моими нерадивыми товарищами, была со мной бесконечно добра и терпелива. Она иногда приходила в мастерскую и садилась возле отца; склоняясь над работой, я всегда чувствовал на себе ее взгляд. Я был горд и счастлив ее предпочтением, хотя и не пытался разобраться в нем. А когда кто-нибудь из подмастерьев, желая грубо польстить мне, говорил, что хозяйская дочка влюбилась в меня, ему так доставалось, что он никогда больше не решался повторить свои слова. И только несчастье, случившееся со Стефаной, показало мне, как прочно вошла она в мое сердце.
Однажды, находясь в мастерской, она не успела отдернуть руку и неловкий подмастерье — думаю, он был пьян — глубоко поранил ей резцом два пальца на правой руке. Бедняжка отчаянно вскрикнула, но тут же спохватилась и, чтобы успокоить нас, улыбнулась, хотя вся рука ее была в крови. Кажется, я убил бы этого парня. Джизмондо Гадди тоже был в мастерской; он сказал, что знает по соседству одного хирурга, и тотчас же побежал за ним. Хирург оказался плохим лекаришкой; правда, он ежедневно навещал Стефану, но был настолько невежествен, что у больной началось заражение крови. Тогда этот осел важно заявил, что все его усилия оказались тщетными и, вероятно, придется отнять руку. Рафаэль дель Моро к тому времени почти разорился, и ему не на что было позвать другого врача. Я же, услыхав страшный приговор, бросился к себе в каморку, вытряхнул из кошелька все свои сбережения и помчался к Джакомо Растелли де Перузе, лучшему итальянскому хирургу, который лечил самого папу. Вняв моей отчаянной мольбе, а главное, увидев порядочную сумму денег, он тотчас же отправился к больной, проворчав: «Ох уж эти мне влюбленные!..» Осмотрев рану, врач объявил, что берется вылечить ее и что недели через две Стефана будет совсем здорова. Мне хотелось расцеловать этого достойного человека. Он перевязал больной раненые пальчики, и Стефане сразу стало легче. Но через несколько дней обнаружилась костоеда, и пришлось делать операцию.
Стефана просила меня присутствовать при операции: это придаст ей смелости, сказала она. А у меня сердце сжималось от страха. Хирург Джакомо орудовал грубыми инструментами, которые причиняли девушке страшную боль. Она не могла сдержать стонов, которые рвали мне сердце, на лбу у меня выступил холодный пот.
В конце концов я не выдержал: я не мог смотреть, как этот страшный инструмент терзает тонкие, нежные пальчики; мне казалось, будто он терзает меня самого. Я вскочил, умоляя мэтра Джакомо на несколько минут отложить операцию.
Можно было подумать, что меня вдохновил какой-то добрый гений: я сбежал в мастерскую и быстро изготовил стальной ножичек, тонкий и острый, как бритва. Вернувшись, я отдал его хирургу, и операция прошла так легко, что Стефана почти не страдала. В пять минут все было закончено, а через две недели она уже дала поцеловать мне свою ручку, которую, как она говорила, я спас.
Не берусь описывать, какую пытку пришлось мне пережить, глядя на страдания бедной смиренницы — так я называл иногда Стефану.
В самом деле, смирение являлось неотъемлемым, врожденным качеством ее души. Стефана не была счастлива: легкомыслие и беспутный образ жизни ее отца приводили ее в отчаяние; религия стала единственным ее утешением. Подобно всем несчастным, она была набожна.
Заходя в церковь (я всегда любил Бога), я нередко встречал там Стефану, которая, стоя в сторонке, горячо молилась и плакала.
В трудные дни, которые из-за беспечности Рафаэля дель Моро часто выпадали на ее долю, она обращалась ко мне за помощью, делая это с доверчивостью, с благородством, приводившими меня в восторг.
«Бенвенуто, — говорила она мне с той милой простотой, которая присуща лишь возвышенным сердцам, — прошу вас — посидите сегодня попозже за работой и закончите эту вещицу. У нас в доме нет ни гроша».
Вскоре у меня вошло в привычку спрашивать ее мнение о каждой работе; она умела зорко подмечать недостатки и давала превосходные советы. Одиночество и горе развили ее ум и возвысили душу. Ее наивные, но вместе с тем глубокие суждения помогли мне постигнуть не одну тайну творчества и часто открывали передо мной новые пути в искусстве.
Помню, однажды я показал ей модель заказанной мне кардиналом медали: на одной стороне был изображен сам кардинал, а на другой — Иисус Христос, идущий по волнам и протягивающий руку апостолу Петру. А внизу надпись: «Quare dubitasti?» — «Зачем усомнился?»
Портрет кардинала Стефана похвалила — он мне удался и был довольно схож с оригиналом. Потом она молча долго глядела на Спасителя и наконец сказала:
«Лицо красиво, и, если бы оно принадлежало Аполлону или Юпитеру, я не возражала бы. Но ведь Спаситель не только красив — он божествен. Черты этого лица безупречно правильны, но где же в нем душа? Я восхищаюсь человеком и не вижу Бога. Помните, Бенвенуто, вы не только художник, вы христианин. Знайте, и мне приходилось падать духом, сомневаться, и я видела Христа, который, протягивая мне руку, говорил: «Зачем усомнилась?» Ах, Бенвенуто, Его небесный лик прекрасней, чем созданный вами! В Нем чувствовалась и скорбь отца и всепрощающее милосердие. Чело сияло, а уста улыбались. Он был не только велик, но и добр».
«Постойте, постойте, Стефана!»
Я поспешно стер набросок и за какие-нибудь четверть часа нарисовал у нее на глазах другой лик Христа.
«Верно я понял вас, Стефана?»
«О да, да! — воскликнула она со слезами на глазах. — Точно таким являлся мне Спаситель в минуту отчаяния. Я сразу же узнала Его величественное и благостное лицо. И я советую вам, Бенвенуто: прежде, чем браться за работу, подумайте над тем, что вы собираетесь создать. Вы овладели мастерством — добивайтесь выразительности. У вас есть материал — одухотворяйте его. Пусть ваши руки выполняют веления вашего разума».
Вот какие советы давала мне эта шестнадцатилетняя девушка, наделенная свыше тонким художественным вкусом.
В одиночестве я часто размышлял над ее словами и понимал, что она права. Так Стефана просвещала и направляла меня. Овладев формой, я пытался вдохнуть в нее мысль, чтобы дух и материя выходили из моих рук, слитые воедино, как Минерва из головы Юпитера.
Господи! Как живучи воспоминания юности и как много в них очарования!.. Коломба, Асканио! Этот чудесный вечер живо напоминает мне вечера, проведенные наедине со Стефаной, на скамье возле дома ее отца. Она смотрела на звезды, я же смотрел только на нее. С тех пор прошло двадцать лет, а мне кажется, будто это было только вчера. Вот и сейчас у меня такое чувство, будто я сжимаю ее руки, но это ваши руки, дети мои! Да, что ни делает Господь, все благо.
Стоило мне увидеть ее бледное личико и белое платье, как душа моя преисполнялась дивным покоем. Бывало, сидя рядом, мы за целый вечер не произносили ни слова; но этот безмолвный разговор рождал во мне высокие мысли и чувства, делал меня чище и лучше.
Всему, однако, приходит конец; кончилось и наше счастье.
Рафаэль дель Моро вконец разорился. Он задолжал своему доброму соседу две тысячи дукатов и не знал, как вернуть этот долг. Бедняга был просто в отчаянии. Он хотел, по крайней мере, спасти свою дочь, выдав ее за меня, и поделился этой мыслью с одним из подмастерьев, очевидно, для того, чтобы тот поговорил со мной. Это был негодяй, которого я проучил однажды, когда он вздумал грубо подшучивать над моей братской любовью к Стефане.
«Откажитесь от этой мысли, маэстро дель Моро, — прервал он учителя, даже не дав ему договорить. — Ручаюсь, у вас ничего не выйдет».
Рафаэль дель Моро был горд и, решив, что я презираю его за бедность, не сказал мне ни слова.
Вскоре Джизмондо Гадди потребовал взятые у него в долг деньги. Рафаэль стал упрашивать его немного повременить. Тогда Гадди сказал:
«Послушайте, отдайте за меня свою дочь! Она умна и бережлива, и мы с вами будем квиты».
Дель Моро несказанно обрадовался. Гадди слыл за человека грубого и ревнивого, но был богат, а именно за богатство больше всего ценят и уважают человека бедняки.
Когда Рафаэль сказал дочери об этом предложении, она не промолвила ни слова; только вечером, собираясь вернуться домой после нашего свидания, девушка сказала просто:
«Бенвенуто, Джизмондо Гадди просил моей руки, и отец дал свое согласие».
Не прибавив больше ни слова, она ушла. Я, как ужаленный, вскочил со скамьи, в сильнейшем волнении выбежал из города и стал бродить по полям.
Всю ночь я то метался как одержимый, то, рыдая, лежал на мокрой траве, и тысячи самых отчаянных, безумных, диких мыслей проносились в моем воспаленном мозгу. «Стефана будет женой Джизмондо! — говорил я себе, пытаясь овладеть собой. — И если я содрогаюсь от ужаса при мысли об этом, то каково же ей, бедняжке! Стефана, разумеется, предпочла бы выйти за меня. Она ничего не говорит, но молча взывает к моей дружбе, старается пробудить во мне ревность. О да! Я ревную! Я бешено ревную! Но имею ли я право ревновать? Гадди, конечно, угрюм и груб, но будем беспристрастны: могу ли я дать счастье женщине? Ведь я жесток, своенравен, нетерпим, всегда готов драться на дуэли, волочиться за первой встречной! Сумею ли я переломить себя? Нет, никогда! Покуда кровь кипит в моих жилах, рука моя не выпустит шпаги, а ноги сами понесут меня из дома.
Бедная Стефана! Сколько ей пришлось бы страдать и плакать! Она зачахла бы у меня на глазах, была бы для меня вечным укором, и я возненавидел бы ее и себя. В конце концов она умерла бы с горя, и я был бы ее убийцей. Увы, я не создан для чистых и мирных радостей домашнего очага. Мне нужны простор, свобода, бури — все что угодно, только не однообразный покой семейного счастья. Своими грубыми руками я надломил бы этот нежный и хрупкий цветок. Я измучил бы своим беспутством это бесконечно дорогое мне существо, эту чуткую любящую душу и себя истерзал бы нескончаемыми угрызениями совести. Да, но лучше ли ей будет с Джизмондо Гадди? И зачем ей, собственно, выходить за него? Ведь нам было так хорошо вдвоем! Стефана прекрасно понимает, что дух и судьбу художника нельзя сковать никакими цепями, подчинить мещанскому укладу семейной жизни. Мне пришлось бы навеки проститься с мечтами о славе, похоронить свое будущее, отказаться от искусства, которое не может существовать без свободы, без самостоятельности. Виданое ли дело — великий творец, гений, сидящий в углу за очагом? О бессмертный Данте Алигьери! И вы, мой учитель Микеланджело! Как бы вы смеялись, видя, что ваш последователь баюкает детишек и трепещет перед своей супругой! Нет, только не это! Мужайся, Бенвенуто, и пощади Стефану. Оставайся одиноким и верным своей мечте».
Как видите, дети, я не стремлюсь приукрасить свой безрассудный поступок. Принятое мною решение было несколько себялюбиво; однако я руководствовался самой искренней и глубокой любовью к Стефане, и потому оно казалось мне правильным.
На следующий день я вернулся в мастерскую довольно спокойным. Стефана тоже выглядела спокойной и была только чуть бледнее обычного.
Прошел месяц. И вот однажды вечером, расставаясь со мной, она сказала:
«Бенвенуто, через неделю я стану женой Джизмондо Гадди».
Но на этот раз она медлила уйти, и мне навсегда запомнился тот ее образ: девушка стояла передо мной грустная и безмолвная, прижав руку к сердцу и согнувшись под бременем страдания. И милая, приветливая улыбка ее была так печальна, что, глядя на нее, хотелось плакать. Она смотрела на меня скорбно, но без упрека. Казалось, мой тихий ангел навеки прощается со мной, покидая землю. Постояв минуту в полном молчании, она вошла в дом, и мне больше не суждено было ее видеть.
И опять я выбежал из города, но уже ни в этот день, ни на следующий я не вернулся обратно, а шел все дальше и дальше, не чувствуя усталости, пока не оказался в Риме.
Там я прожил пять лет, стал известным, удостоился благосклонности папы, дрался на дуэлях, преуспевал в своем ремесле, но счастлив не был, мне все время чего-то недоставало, и, кружась в водовороте жизни, я каждый день вспоминал Флоренцию. И каждую ночь я видел во сне Стефану; бледная, она стояла на пороге отчего дома и печально глядела на меня.
Через пять лет я получил из Флоренции письмо с траурной печатью. Я столько раз читал и перечитывал его, что запомнил наизусть. Вот оно:
«Бенвенуто, я скоро умру. Бенвенуто, я любила Вас. И вот о чем я мечтала: я знала Вас как самое себя, я предугадала скрытый в Вашей душе талант и была уверена, что Вы станете великим человеком. Ваше высокое чело, пламенный взгляд, неукротимая энергия — все говорило о гении, налагающем тяжкие испытания на женщину, которая стала бы Вашей женой. Я готова была на все. Счастье для меня заключалось бы в величии выпавшего на мою долю предназначения. Я была бы не только Вашей женой, но матерью, другом, сестрой. Я понимала — Ваша благородная жизнь принадлежит миру, и удовольствовалась бы тем, что развлекала бы Вас в минуты горести и утешала бы в несчастье. Вы всегда и во всем оставались бы свободны. Увы, я так давно привыкла к мучительному одиночеству, к неровностям Вашего пылкого характера, к прихотям Вашей бурной натуры. У незаурядных людей — незаурядные стремления. Чем выше парит в небесах могучий орел, тем дольше он вынужден отдыхать на земле. Пробудившись от своих лихорадочных и возвышенных грез, Вы снова принадлежали бы мне одной, мой великий Бенвенуто, мой прекрасный возлюбленный! Я никогда не упрекнула бы Вас за долгие часы забвения — ведь в них не было бы для меня ничего оскорбительного. Что же касается меня, то, сама зная, что Вы ревнивы, как все благородные сердца, как был ревнив сам бог поэтов, я держалась бы без Вас подальше от людских глаз и ожидала бы Вас в одиночестве, молясь за Вас Богу. Вот какой представляла я свою жизнь. Но когда Вы меня покинули, я подчинилась воле Провидения и Вашей воле и, отказавшись от счастья, поступила так, как велел мне дочерний долг. Отец желал, чтобы я спасла его от бесчестья, выйдя замуж за его заимодавца; я повиновалась. Муж мой оказался черствым, безжалостным и жестоким человеком. Он не довольствовался моей покорностью и требовал, чтобы я любила его; но это было свыше моих сил. Видя мою невольную грусть, он грубо обращался со мной. Я смирилась. Надеюсь, я была ему верной и достойной женой, хоть и всегда такой печальной, Бенвенуто! Бог наградил меня за страдания — он послал мне сына. В течение четырех лет нежные ласки ребенка позволяли мне забывать об оскорблениях, побоях, а под конец и о нищете. Потому что в погоне за наживой мой муж разорился и месяц назад умер от истощения и горя. Да простит ему Бог все грехи, как прощаю их я! Теперь и я умираю. Сегодня же меня не станет. Я завещаю Вам, Бенвенуто, своего сына. Быть может, все к лучшему. Как знать, сумела бы я, слабая женщина, до конца исполнить трудную роль, о которой мечтала… Мой сын Асканио (он похож на меня) будет Вам более достойным и покорным спутником жизни, он сумеет любить Вас если не сильней, то, по крайней мере, лучше меня. И я не ревную его к Вам. Бенвенуто, будьте моему сыну тем, чем я хотела быть для Вас, — будьте ему другом! Прощайте, Бенвенуто! Да, я любила и люблю Вас и не стыжусь признаться в этом, стоя у врат вечности. Это святая любовь. Прощайте! Будьте великим художником, а я наконец обрету вечный покой и счастье. Смотрите хоть изредка на небо, чтобы я могла видеть Вас оттуда.
— Ну как, верите вы мне теперь, Коломба и Асканио? Согласны ли вы слушаться моих советов?
— Да! — в один голос воскликнули влюбленные.
На другое утро после того, как в парке Малого Нельского замка при слабом мерцании звезд была рассказана эта история, мастерская Бенвенуто имела свой обычный вид: сам мастер работал над солонкой, золото для которой он так храбро защищал накануне от четырех наемников, посягавших на благородный металл, а заодно и на его жизнь; Асканио чеканил лилию для герцогини д’Этамп; Жак Обри, лениво развалясь в кресле, засыпал Челлини вопросами и тут же сам на них отвечал, потому что Бенвенуто не открывал рта; Паголо украдкой посматривал на Катрин, занятую каким-то рукоделием; Герман и остальные подмастерья шлифовали, паяли, пилили, чеканили, и этот мирный труд оживляла веселая песенка Скоццоне.
Далеко не так спокойно было в Малом Нельском замке: исчезла Коломба. Суматоха поднялась ужасная. Девушку искали, звали. Перрина испускала душераздирающие вопли, а прево тщетно пытался добиться от дуэньи хотя бы одного вразумительного слова, чтобы напасть на след похищенной, а может быть, и сбежавшей дочери.
— Итак, госпожа Перрина, — спрашивал он, — вы сказали, что видели ее последний раз вчера вечером, вскоре после моего ухода?
— Увы, сударь, так оно и было!.. Господи Иисусе! Вот напасть-то! Бедняжечка выглядела немного печальной. Она сняла с себя роскошный наряд и драгоценности, в которых ездила ко двору, и надела простенькое белое платье… Силы Небесные, сжальтесь над нами!.. Потом она сказала мне: «Госпожа Перрина, сегодня такой теплый вечер, я пройдусь немного по моей любимой аллее». Было часов семь, сударь, и вот эта дама… — Перрина указала на Пульчери, которую недавно дали ей в помощницы, а вернее, в начальницы, — эта дама уже вернулась к себе в комнату и, видно, по своему обыкновению, занялась нарядами, которые она так искусно мастерит, сударь! А я села в зале нижнего этажа и стала шить. Уж не знаю, сколько времени просидела я за работой… возможно, мои усталые глаза закрылись сами собой, и я на минутку забылась.
— Ну да, как обычно, — съязвила Пульчери.
— Около десяти часов я пошла в сад поглядеть, не замечталась ли там Коломба, — продолжала Перрина, не удостоив ответом неприятельницу. — Я громко позвала ее, но Коломба не откликнулась. Тогда я подумала, что она вернулась и легла спать, а меня будить пожалела. Она часто так делала, моя голубушка!.. Милосердный Бог! Ну кто бы мог подумать!.. Ах, мессир прево, чем угодно ручаюсь, что ее похитили, нашу бедняжечку!
— Ну, а сегодня утром? — нетерпеливо прервал прево. — Утром, утром-то что?
— Сегодня утром, когда я увидела, что она долго не выходит… Спаси и помилуй нас, Пресвятая Дева Мария!
— Да прекратите ли вы наконец свои идиотские причитания?! — заорал мессир д’Эстурвиль. — Рассказывайте по порядку все, как было! Итак, сегодня утром?..
— Ах, сударь! Я не перестану плакать, пока не отыщется наша голубка, и вы не можете запретить мне проливать по ней горькие слезы. Сегодня утром я встревожилась, что ее так долго нет: ведь Коломба — ранняя пташка, и пошла ее будить. Я постучала в дверь — Коломба не отзывалась; тогда я вошла в ее комнату. Никого! Даже постель не смята. И тут я принялась кричать, звать на помощь! Я совсем голову потеряла! А вы еще хотите, сударь, чтобы я не плакала.
— Пускали вы кого-нибудь сюда в мое отсутствие, госпожа Перрина? — строго спросил прево.
— Я? В ваше отсутствие? А кого бы, например, я могла пустить сюда, господин прево? — с явным возмущением воскликнула достойная дуэнья, совесть которой была не совсем чиста. — Разве вы не запретили мне это? Случалось ли хоть раз, чтобы я ослушалась вас, сударь? Пускать сюда кого-нибудь? Вот еще!
— Ну, например, этого Бенвенуто, который осмелился сказать, что моя дочь красавица. Он не пытался вас подкупить?
— Бенвенуто? Поглядела бы я на него! Да ему легче было бы на луну забраться! Я славно приняла бы его, уж поверьте!
— Значит, у вас тут никогда не бывало мужчин, молодых людей?
— Молодых людей? Спросили бы лучше, месье, не заходил ли сюда сам сатана!
— Кто же тогда этот миловидный юноша, который раз десять стучался к нам, с тех пор как я здесь служу? — спросила Пульчери. — И я всякий раз захлопывала дверь перед самым его носом.
— Миловидный юноша? Ошибаетесь, милочка, это был, вероятно, граф д’Орбек. Ах да, понимаю, вы, видно, говорите про Асканио. Помните Асканио, ваша милость? Тот мальчик, который спас вам жизнь. Да, в самом деле! Я отдавала ему чинить серебряные пряжки от своих башмаков. Так это вы его считаете молодым человеком, этого мальчишку подмастерье? Опомнитесь, моя милая! Даже стены дома и каменные плиты двора могут засвидетельствовать, что его ноги тут никогда не бывало!
— Довольно! — строго прервал прево. — Но знайте, госпожа Перрина, если вы обманули мое доверие, вам несдобровать. А теперь пойду к Бенвенуто. Как-то еще встретит меня этот грубиян, но идти надо.
Вопреки всем ожиданиям, Бенвенуто Челлини встретил д’Эстурвиля с распростертыми объятиями. Художник был так спокоен и непринужденно обходителен, что старик не решился высказать ему своих подозрений. Он только заявил, что Коломба вчера вечером чего-то испугалась и убежала из дому. Вот он и думает, не спряталась ли она — разумеется, без ведома Челлини — в Большом Нельском замке, а может быть, проходя мимо него, даже упала в обморок и теперь лежит где-нибудь без чувств. Словом, д’Эстурвиль врал самым немилосердным образом.
Но Челлини выслушал старика с таким видом, будто поверил всем его басням. Более того, он посочувствовал гостю, сказав, что был бы счастлив вернуть дочь такому любящему отцу, окружившему свое дитя самой трогательной заботой и вниманием. И прибавил, что беглянка совершила величайшую ошибку, и она скоро поймет это и не замедлит вернуться под родительский кров — свое единственное и надежное прибежище. Наконец, в доказательство своего искреннего участия к мессиру д’Эстурвилю Бенвенуто предложил сопровождать его во время поисков дочери не только по Большому Нельскому замку, но повсюду, где угодно.
Прево, почти поверивший Бенвенуто и тем более польщенный его похвалами, что в глубине души чувствовал, насколько они незаслуженны, принялся тщательнейшим образом обследовать свои бывшие владения, где знал все тайники и закоулки. Он входил в каждую дверь, открывал каждый шкаф, заглядывал как бы невзначай в каждый сундук. Осмотрев замок, он обошел парк, заглянул в арсенал, в литейную мастерскую, в конюшню и в подвал, обследовав все самым внимательным образом. Бенвенуто, верный своему обещанию, изо всех сил старался ему помочь: предлагал ключи от той или иной двери, напоминал, что мессир забыл осмотреть такой-то коридор или чулан. Наконец, он посоветовал прево всюду расставить часовых, чтобы Коломба, если она здесь, не могла незаметно проскользнуть из одного помещения в другое.
После напрасных двухчасовых поисков мессир д’Эстурвиль уверился, что дочери нигде нет, и покинул Большой Нельский замок, смущенный любезностью хозяина, которого он то благодарил, то просил извинить за причиненное беспокойство.
— Когда бы вам ни вздумалось возобновить поиски, мой дом в вашем распоряжении, — отвечал художник. — Можете приходить в любое время дня и ночи, как к себе домой. К тому же это ваше право, мессир прево! Ведь мы с вами подписали договор, в котором обязались жить как добрые соседи.
Прево еще раз поблагодарил его и, желая отплатить любезностью за любезность, принялся расхваливать исполинскую статую Марса, над которой, как мы знаем, скульптор в то время трудился. Бенвенуто обвел гостя вокруг статуи, с удовольствием отмечая ее удивительные размеры. В самом деле, она имела более шестидесяти футов в высоту, и надо было сделать двадцать шагов, чтобы обойти ее у основания.
Мессир д’Эстурвиль ушел в полном отчаянии. Не найдя дочери в Большом Нельском замке, он решил, что она скрывается где-нибудь в городе. Париж уже в те времена был достаточно велик, чтобы поиски исчезнувшей девушки затруднили даже начальника полиции. Да и как знать: похитили Коломбу или она сбежала сама? Явилась ли она жертвой насилия или действовала по собственному побуждению? Полная неизвестность, и неоткуда ждать помощи! Прево ничего не оставалось делать, как надеяться, что в первом случае дочь ускользнет от похитителей, а во втором — сама вернется в отчий дом. Итак, он терпеливо ждал, все же по двадцати раз в день допрашивая Перрину, которая Богом клялась и призывала в свидетели всех святых, утверждая, что не пускала в замок никого, кроме Асканио; а его Перрина подозревала не больше, чем сам мессир д’Эстурвиль.
Прошло два дня. Коломба не появлялась. Тогда прево решил прибегнуть к услугам своих агентов. До сих пор он этого не делал, боясь огласки, которая могла повредить его доброму имени. Да и сейчас он дал им только приметы разыскиваемой особы, не называя ее, и велел начать поиски под совершенно иным, далеким от истины предлогом.
Но все оказалось тщетным. Правда, господин д’Эстурвиль никогда не был любящим, нежным отцом и не особенно тревожился о дочери, но тут оказалась задетой его честь, и он переживал муки уязвленной гордости. Он с негодованием думал о том, какую блестящую партию, скорее всего, уже упустила дурочка, и приходил в бешенство при мысли о шутках и насмешках, которыми будет встречена при дворе весть о его несчастье.
Но жениху все же пришлось сказать правду. Графа это известие огорчило, однако, не больше, чем купца — весть о порче товара. Он был философом, наш милейший граф, и потому обещал своему достойному другу, что, если дело не получит особой огласки, свадьба непременно состоится; и тут же, как человек, умеющий пользоваться обстоятельствами, намекнул о видах на Коломбу герцогини д’Этамп.
Злосчастный прево был просто ослеплен честью, которая могла выпасть на его долю; терзания его усилились, он проклинал в душе неблагодарную дочь, по собственной вине упустившую столь высокое положение.
Избавим читателя от разговора двух стариков придворных, последовавшего за сообщением графа д’Орбека. Заметим лишь, что скорбь и надежда проявлялись у них самым трогательным образом. Известно, что несчастья сближают людей, поэтому будущие родственники расстались закадычными друзьями, не собирающимися отказываться от мелькнувшей перед ними блестящей перспективы.
Было решено никому не говорить о случившемся, кроме герцогини д’Этамп; герцогиня была их другом и верной сообщницей, и ее следовало посвятить в тайну.
Решение оказалось правильным. Герцогиня д’Этамп приняла все случившееся ближе к сердцу, чем отец и жених беглянки, и сделала для розысков гораздо больше, чем все полицейские, вместе взятые.
В самом деле, она знала о любви Асканио к Коломбе, и по ее настоянию юноша присутствовал при сцене заговора. «Быть может, поняв опасность, грозящую чести любимой, — думала герцогиня, — Асканио решился на этот дерзкий шаг? Но ведь он сам говорил мне, что Коломба его не любит. А если так, девушка вряд ли согласилась бы бежать с ним». Герцогиня д’Этамп хорошо знала Асканио и не допускала мысли, чтобы он мог насильно похитить женщину. И все же, вопреки этим доводам и, казалось бы, явной невиновности Асканио, женская ревность подсказывала ей, что искать Коломбу надо в Нельском замке и что сначала необходимо взять под стражу Асканио.
Но герцогиня не могла, разумеется, объяснить друзьям причину зародившихся у нее подозрений — ведь тогда ей пришлось бы признаться в своей любви к Асканио и сказать, что, ослепленная страстью, она открыла юноше свои намерения относительно Коломбы. Поэтому герцогиня внушила им, что главный виновник похищения — Бенвенуто, его сообщник — Асканио, а убежищем беглянки служит Большой Нельский замок. И сколько прево ни спорил, уверяя, что обшарил все углы и закоулки, герцогиня д’Этамп не сдавалась: у нее были на то свои причины. В конце концов ей все же удалось заронить сомнение в душу д’Эстурвиля.
— Впрочем, — заметила герцогиня, — я позову Асканио и хорошенько сама его допрошу, будьте покойны!
— О мадам, вы так добры! — воскликнул прево.
— А вы слишком глупы, — процедила сквозь зубы герцогиня.
И, выпроводив обоих придворных, она стала размышлять, под каким бы предлогом вызвать юношу. Герцогиня еще не успела ничего придумать, как ей доложили о приходе Асканио. Итак, он сам шел навстречу ее желаниям.
Герцогиня д’Этамп посмотрела на юношу таким испытующим взглядом, словно хотела проникнуть в сокровенные тайники его души. Но Асканио, по-видимому, ничего не заметил — он был спокоен и холоден.
— Госпожа герцогиня, — сказал он с поклоном, — я принес вам лилию; она почти готова; недостает лишь капельки росы, но для нее нужен бриллиант в двести тысяч экю, который вы обещали мне дать.
— Ну, а как твоя Коломба? — вместо ответа спросила герцогиня.
— Если вы изволите говорить о мадмуазель д’Эстурвиль, сударыня, я готов на коленях умолять вас: не произносите больше при мне этого имени! — мрачно ответил Асканио. — Заклинаю вас всем святым — не будем никогда говорить о ней!
— Что это? Вы, кажется, раздосадованы? — воскликнула герцогиня, не спуская с Асканио своего проницательного взора.
— Каковы бы ни были мои чувства, сударыня, я отказываюсь беседовать с вами об этом даже под угрозой вашей немилости. Я поклялся самому себе, что все воспоминания об этой особе навеки останутся погребенными в моей душе.
«Неужели я ошиблась и Асканио непричастен к этой истории? — подумала герцогиня. — Неужели девчонка сбежала с кем-то другим — неважно, по своему желанию она это сделала или нет, — и, расстроив мои честолюбивые замыслы, невольно послужила моей любви?»
Вслух же герцогиня прибавила:
— Хорошо, Асканио, вы просите меня не говорить о Коломбо, но о себе-то, по крайней мере, я могу говорить? Вы видите, я соглашаюсь на вашу просьбу, но, может быть, разговор обо мне окажется для вас еще более неприятным. Быть может…
— Простите, что я прерываю вас, госпожа герцогиня, — сказал Асканио, — но доброта, с какой вы согласились выполнить мою первую просьбу, дает мне смелость обратиться к вам со второй. Видите ли, хотя мои родители и благородные люди, но свое одинокое и безрадостное детство я провел в скромной мастерской золотых дел мастера. Из этого уединения я неожиданно попал в блестящее придворное общество, оказался замешанным в заговоре людей, вершащих судьбы королевства, нажил себе врагов среди сильных мира сего и стал соперником самого короля, да еще какого короля! Короля Франциска Первого, могущественнейшего из правителей всего христианского мира! Я сразу очутился в кругу знатнейших людей Франции. Я полюбил без надежды на взаимность милую девушку и пробудил к себе любовь знатной дамы, на которую не могу ответить. И кто же полюбил меня? Подумать только! Прекраснейшая, благороднейшая женщина в мире! Все это внесло смятение в мою душу, спутало мои представления о мире, подавило, ошеломило, уничтожило меня… Я борюсь, словно карлик, пробудившийся в царстве титанов. Мысли и чувства мои мешаются, я ничего не понимаю и брожу как потерянный, страшась окружающей меня жестокой ненависти, беспощадной любви, высокомерного тщеславия. О сударыня, умоляю вас, пощадите! Дайте мне собраться с духом, позвольте утопающему перевести дыхание, больному — прийти в себя после тяжкого потрясения. Надеюсь, время исцелит мою душу, внесет успокоение в мою жизнь. Время, только время! Умоляю вас, подождите и смотрите на меня сейчас просто как на художника, который пришел спросить, угодил ли он вам своей работой.
Герцогиня удивленно и недоверчиво глядела на Асканио. Она никак не ожидала, что этот юноша, почти ребенок, мог так возвышенно и вместе с тем так серьезно и ясно выражать свои мысли. Ей пришлось повиноваться; она заговорила о лилии, похвалила Асканио, дала ему кое-какие советы и обещала в скором времени прислать крупный бриллиант. Юноша поблагодарил герцогиню и откланялся, всячески стараясь выказать свою признательность и почтение.
«Неужели это Асканио? — думала герцогиня, глядя ему вслед. — Он кажется постаревшим лет на десять. Откуда у него эта серьезность, чуть ли не значительность? Страдания тому причиной или счастье? Искренен ли он или его подучил этот проклятый Бенвенуто? Играет ли он хорошо заученную роль или действует по велению сердца?»
И Анна д’Этамп не выдержала. Несмотря на весь свой ум, герцогиня не совладала с тем лихорадочным волнением, какое овладевало всеми, кому приходилось бороться с Бенвенуто Челлини. Она приставила к Асканио шпионов, которые должны были следить за каждым его шагом, но это ни к чему не привело. Тогда она посоветовала графу д’Орбеку и прево еще раз нагрянуть с обыском в Нельский замок.
Они повиновались. Однако Бенвенуто, хотя ему и помешали работать, принял их еще радушнее, чем в первый раз господина д’Эстурвиля. Видя, как учтиво и уверенно он держится, можно было подумать, что в этом обыске для него нет ничего оскорбительного. Он дружелюбно рассказал графу д’Орбеку о засаде, в которую он попал несколько дней назад, когда возвращался от него с золотом; именно в тот день, подчеркнул художник, и исчезла мадмуазель д’Эстурвиль. Он снова предложил посетителям сопровождать их по замку и, таким образом, помочь д’Эстурвилю восстановить его отеческие права, которые Бенвенуто свято чтил. Радушный хозяин был очень рад, что гости застали его дома и что он может достойно их принять. Приди они часа на два позже, он уже уехал бы в Роморантен, куда благосклонно был приглашен Франциском I, чтобы вместе с другими художниками отправиться навстречу Карлу V.
В самом деле, политические события развертывались так же быстро, как наша скромная история.
Успокоенный официальным обещанием своего соперника и тайным советом герцогини д’Этамп, Карл V находился уже в нескольких днях пути от Парижа. Для его встречи была назначена депутация, и, придя в Нельский замок, прево и д’Орбек действительно застали Бенвенуто в дорожном платье.
— Раз он едет вместе с эскортом, то, очевидно, Коломбу похитил не он и нам тут делать нечего, — тихо сказал д’Орбек.
— Я вам говорил это еще по дороге сюда, — ответил прево.
И все-таки, желая раз и навсегда покончить с этим делом, они занялись самым тщательным осмотром замка. Сначала Бенвенуто сопровождал их, но, видя, что обыск затягивается, попросил разрешения удалиться: дело в том, что через полчаса он должен ехать, а перед отъездом нужно отдать кое-какие распоряжения подмастерьям, чтобы к его возвращению все было готово для отливки Юпитера.
Действительно, Бенвенуто отправился в мастерскую, раздал подмастерьям работу и попросил их во всем слушаться Асканио, потом он шепнул Асканио что-то по-итальянски, простился со всеми и собрался выйти во двор и сесть на коня, которого держал под уздцы Жан-Малыш.
Но тут к художнику подбежала Скоццоне и, отведя его в сторону, серьезно сказала:
— Послушайте, сударь, ваш отъезд ставит меня в очень тяжелое положение!
— Каким образом, дитя мое?
— Паголо влюбляется в меня все сильней и сильней…
— В самом деле?
— Он без конца твердит мне о своих чувствах.
— Ну, а ты?
— Я делаю, как вы мне велели: отвечаю, что надо подождать, все еще может уладиться.
— Вот и отлично!
— Как — отлично? Да разве вы не понимаете, что он принимает мои слова всерьез и это невольно связывает меня с вами! Вот уже две недели, как вы приказали мне вести себя таким образом, не правда ли?
— Да… как будто… не помню точно.
— Зато я прекрасно помню! Первые пять дней я мягко уговаривала Паголо разлюбить меня; следующие пять дней я молча слушала его. Однако, по сути, это был уже ответ, и довольно ясный; но вы мне так приказали, и я повиновалась; и, наконец, в течение последних пяти дней я вынуждена была говорить ему о своих обязанностях по отношению к вам; вчера, сударь, я попросила его быть снисходительным к моей слабости, а он тут же попросил меня стать его женой.
— Ах, так? Ну, это меняет дело!
— Наконец-то! — вырвалось у Скоццоне.
— Да. А теперь, милочка, слушай меня внимательно. В течение трех первых дней после моего отъезда ты дашь понять Паголо, что любишь его, а в последующие три дня признаешься ему в любви.
— Что?! И это говорите мне вы, Бенвенуто! — воскликнула Скоццоне, уязвленная чрезмерным доверием своего повелителя.
— Успокойся, Скоццоне. Тебе не в чем будет упрекнуть себя — ведь я сам позволяю тебе все это.
— Разумеется, не в чем, — сказала Скоццоне. — Я понимаю. И все же, обиженная вашим равнодушием, я могу ответить на любовь Паголо, могу, наконец, полюбить его по-настоящему.
— Это за шесть-то дней! И у тебя не хватит выдержки устоять перед соблазном каких-нибудь шесть дней?
— Ну ладно, шесть дней обещаю, но только смотрите не задерживайтесь на седьмой!
— Будь покойна, детка, я вернусь вовремя. Прощай, Скоццоне!
— Прощайте, учитель, — ответила Катрин, сердясь, улыбаясь и плача одновременно.
В эту минуту появились прево и граф д’Орбек.
После ухода Челлини они без всякого стеснения рьяно принялись за поиски: обшарили все чердаки, погреба, простукали все стены, перевернули все вверх дном и повсюду расставили своих слуг, неумолимых, как кредиторы, и нетерпеливых, как охотники. Они сотни раз возвращались на одно и то же место, сотни раз обследовали одно и то же помещение — и все это с неистовым усердием судебных исполнителей, явившихся арестовать преступника. И вот теперь, закончив обыск, но так ничего и не обнаружив, красные от возбуждения, они вышли во двор замка.
— Что ж, господа, — сказал, увидя их, Челлини, садившийся на коня, — так ничего и не нашли? Жаль! Очень жаль! Я понимаю, насколько это тяжело, ведь у вас обоих такая нежная, чувствительная душа. Однако, несмотря на все свое сочувствие и желание вам помочь, я вынужден ехать. Разрешите проститься с вами, господа. И, если вам понадобится в мое отсутствие еще раз осмотреть замок, будьте здесь как дома, не стесняйтесь. Я распорядился, чтобы двери были всегда открыты для вас. Поверьте, единственное, что меня утешает в вашей неудаче, — это надежда услышать по возвращении, что вы, господин прево, нашли свою милую дочь, а вы, господин д’Орбек, — свою очаровательную невесту. Прощайте, господа. — Затем, обернувшись к собравшимся на крыльце подмастерьям — там были все, кроме Асканио, который, по-видимому, не хотел встречаться со своим соперником, — Бенвенуто прибавил: — До свидания, дети мои! Если господин прево пожелает осмотреть замок в третий раз, не забудьте принять его как бывшего хозяина этого дома.
С этими словами он дал шпоры коню и выехал за ворота.
— Ну, теперь-то, милейший, вы убедились, какие мы с вами олухи? — спросил, обращаясь к прево, граф д’Орбек. — Если человек похитил девицу, он не поедет с королевским двором в Роморантен!
Не без серьезных колебаний и мучительных сомнений вступил Карл V на территорию Франции. Казалось, здесь и земля, и воздух враждебны ему. И неудивительно: ведь, взяв в плен французского короля, он недостойно обращался с ним в Мадриде и, кроме того, как говорила молва, отравил дофина. Вся Европа ожидала, что Франциск I обрушит страшную месть на своего противника, благо тот готов добровольно отдать себя ему в руки. Однако Карл, этот великий игрок, дерзко ставящий на карту целые империи, не пожелал отступать и отважно перебрался через Пиренеи.
Правда, при дворе Франциска I у него были верные союзники: император считал, что вполне может положиться на честолюбие герцогини д’Этамп, на самомнение коннетабля де Монморанси и на рыцарские чувства короля.
Каким образом собиралась ему помочь герцогиня д’Этамп, мы уже знаем; что же касается коннетабля, тут дело обстояло иначе. Вопрос о союзах служил камнем преткновения для государственных деятелей во все времена и во всех странах. В этом отношении, как и во многих других, политика подобна медицине: она исходит из догадок и, увы, очень часто ошибается, изучая признаки сродства народов и прописывая лекарства против национальной вражды. У нашего коннетабля, например, мысль о союзе с Испанией превратилась в навязчивую идею. Он видел в нем спасение для Франции и боялся лишь одного — прогневить Карла V, который за двадцать пять лет царствования двадцать лет воевал с Франциском I. А до других союзников — турок и протестантов — коннетаблю де Монморанси просто не было дела, как, впрочем, и до блестящих политических возможностей, вроде присоединения Фландрии к Французскому королевству.
Франциск I слепо верил коннетаблю. И действительно, во время последней войны тот проявил неслыханную решимость и остановил врага. Но надо сознаться, что эта победа досталась дорогой ценой: целая провинция была опустошена, путь врага проходил по выжженной земле, и десятая часть Франции подверглась разграблению.
Больше всего Франциску I в коннетабле нравились надменность, резкость и непреодолимое упорство, которые человек поверхностный мог принять за гордость, неподкупность и твердость характера. И Франциск I взирал на этого великого совратителя добрых людей, как называл коннетабля Брантом, с почтением, близким к благоговейному страху, какой внушал всем слабым душам этот грозный ханжа, перемежавший молитвы с казнями.
Итак, император Карл V мог смело рассчитывать на неизменную дружбу коннетабля де Монморанси. Однако еще больше надежд он возлагал на великодушие своего врага. У Франциска эта добродетель доходила до крайности. «Мое королевство не мост, за проезд здесь ничего не платят, — заявил он как-то. — Я не торгую своим гостеприимством». И коварный Карл V отлично знал, что вполне может положиться на слово короля-рыцаря.
И все же, когда император ступил на французскую землю, он не мог побороть своих сомнений и страхов. У границы его встретили два сына Франциска I, а в продолжение всего пути французы оказывали Карлу V всяческие почести и знаки внимания. Но хитрый монарх трепетал при мысли, что это радушие лишь показное и за ним, быть может, скрывается ловушка. «Да, плохо спится на чужбине», — сказал он однажды. На празднествах, которые устраивали в его честь, он появлялся озабоченный и грустный; и по мере продвижения в глубь страны выражение его лица становилось все настороженнее и мрачнее.
Слушая приветственные речи, которыми его встречали в каждом городе, или проходя под триумфальными арками, он неизменно спрашивал себя, не этот ли город станет его тюрьмой, и тут же отвечал на свой вопрос: «Ни этот, ни какой-либо другой. Вся Франция — моя тюрьма, а все эти льстивые придворные — мои тюремщики». И с каждой минутой возрастал дикий страх этого тигра, которому чудилось, что он в клетке и что все окружающие — его враги.
Однажды во время верховой прогулки Карл Орлеанский, этот милый шалун, которому не терпелось, как оно и подобает истинному сыну Франции, стать отважным и учтивым кавалером, проворно вскочил на круп императорского коня и, схватив императора за плечи, с задорной ребячливостью крикнул: «Вы мой пленник!». Карл V побледнел как мертвец и чуть не потерял сознание.
В Шательро мнимого пленника с чисто братским радушием встретил Франциск I и на следующий день представил ему в Роморантене весь двор: славных и галантных сынов высшего дворянства — гордость отечества; ученых и людей искусства — гордость короля. Роскошные празднества и увеселительные прогулки возобновились; император расточал любезные улыбки, но в глубине души трепетал и непрестанно корил себя за необдуманный шаг. Иной раз, желая удостовериться, действительно ли он свободен, Карл V уходил на рассвете из замка, где провел ночь, и с радостью убеждался, что, если не считать официальных церемоний, он пользуется неограниченной свободой. И все же как знать — не следят ли за ним издали? Порой, к великому неудовольствию Франциска I, император внезапно менял заранее намеченный путь и этим портил предусмотренные торжества.
За два дня до прибытия в Париж Карл V вдруг с ужасом вспомнил, чем в свое время оказался Мадрид для французского короля. Ведь столица — самая почетная и самая надежная тюрьма для императора. При мысли об этом Карл V остановил коня и попросил немедленно отвезти его в Фонтенбло, о котором, по его словам, он столько наслышан. Франциск I был слишком гостеприимен, чтобы как-нибудь проявить свою досаду, и, хотя это разрушало все его планы, поспешил отправить в Фонтенбло королеву и придворных дам.
Карла V ободряло лишь присутствие сестры Элеоноры и то доверие, которое она питала к своему прямодушному супругу; но, даже временно успокоившись, он чувствовал себя неуютно при дворе Франциска I. Дело в том, что Франциск I был зеркалом прошлого, а Карл V — прообразом грядущего. Современный монарх не мог понять чувств средневекового героя; не могло быть и речи о симпатии между последним представителем рыцарства и первым представителем нарождающейся дипломатии.
Правда, Людовик XI имел право на звание дипломата с некоторыми оговорками, но мы придерживаемся мнения, что этот король был, скорее, алчным собирателем, нежели хитрым дипломатом.
В день прибытия императора в лесу Фонтенбло была устроена охота — излюбленное развлечение Франциска I. Карла V охота утомляла, тем не менее он ухватился за эту новую возможность проверить, действительно ли он свободен. В разгар охоты он углубился в лес и скакал до тех пор, пока не очутился один-одинешенек в самой его чаще и не почувствовал себя вольным, как ветер в поле, как пташка в небе. Он почти успокоился, и к нему начало возвращаться хорошее расположение духа. И все же императору Карлу пришлось еще раз испытать беспокойство: подъезжая к месту сбора, он увидел возбужденного охотой Франциска I, который спешил ему навстречу с окровавленным копьем в руке. Победитель при Мариньяно и Павии чувствовался в нем даже во время королевских забав.
— Полно, любезный брат, развеселитесь! — воскликнул король, когда оба монарха спешились возле дворца, и дружески взял Карла под руку, чтобы показать ему галерею Дианы, сверкавшую дивной росписью Россо и Приматиччо. — Бог мой! Да вы не менее озабочены, чем я в свое время в Мадриде. Но согласитесь, дорогой брат, у меня имелись на то веские основания — ведь я был вашим пленником! А вы — мой гость: вы свободны, окружены почетом, и вас ждет триумф. Порадуйтесь же вместе с нами если не забавам, которые слишком ничтожны для столь блестящего политика, то хотя бы новой возможности хорошенько проучить этих толстобрюхих пивоваров из Фландрии, задумавших, видите ли, возродить свои коммуны… А еще лучше — забудьте на время о смутьянах и отдайтесь общему веселью! Но, может быть, вам не по душе наш двор?
— Ваш двор изумительно хорош, — ответил Карл V, — и я завидую вам, брат! Вы были при моем дворе и знаете, что он суров и мрачен; угрюмое сборище государственных мужей и генералов, таких, как Ланнуа, Пескер, Антонио де Лейра; а у вас, кроме воинов и купцов, кроме Монморанси и Дюбелле, кроме ученых — Бюде, Дюшателя, Ласкари, — есть также великие поэты и художники: Маро, Жан Гужон, Приматиччо, Бенвенуто Челлини, и, главное, ваш двор украшают прелестные дамы — Диана де Пуатье, Маргарита Наваррская, Екатерина Медичи и множество других. И право, брат, я начинаю думать, что охотно променял бы свои золотые прииски на ваши усеянные цветами поля.
— О! Вы еще не видели прелестнейшего нашего цветка! — наивно воскликнул Франциск, позабыв, что говорит с братом Элеоноры.
— В самом деле? Горю нетерпением полюбоваться этой жемчужиной, — отозвался император, поняв, что Франциск I намекает на герцогиню д’Этамп. — Но уже теперь могу сказать: да, правы люди, утверждающие, что вам принадлежит лучшее в мире королевство.
— А вам — лучшее в мире графство — Фландрия и лучшее герцогство — Миланское.
— От первого из этих сокровищ вы сами отказались месяц назад, — с улыбкой возразил император, — и я глубоко вам за это признателен; а второе из них вы страстно желаете получить. Не так ли? — спросил он, вздыхая.
— Не будем сегодня говорить о серьезных вещах, любезный брат! — взмолился Франциск I. — Признаюсь, не люблю я омрачать пиры и бранные потехи.
— По правде говоря, — продолжал Карл V с гримасой скряги, сознающего необходимость уплатить долг, — Миланское герцогство мне бесконечно дорого, и просто сердце кровью обливается, как подумаю, что придется отдать его.
— Скажем лучше — вернуть, брат: это будет гораздо правильнее, и, быть может, мысль о справедливом поступке хоть немного облегчит вашу печаль. К тому же сейчас вовсе не время думать о Милане. Давайте веселиться, а о делах поговорим потом.
— Не все ли равно — подарить или вернуть, — возразил император. — Главное, вы будете владеть лучшим в мире герцогством! Но это решено, и, поверьте, я не менее свято выполняю свои обязательства, чем вы.
— О Боже! — воскликнул Франциск, начавший терять терпение от этого нескончаемого разговора. — Да и о чем вам жалеть, любезный брат? Вам, королю Испании, германскому императору, графу Фландрскому, вам, подчинившему себе силой или влиянием всю Италию от Альп до Калабрии!
— Но у вас зато вся Франция! — вздохнул Карл.
— А вы владеете Индией со всеми ее сокровищами! У вас Перу с ее рудниками!
— А у вас Франция!
— Ваша империя так обширна, что в ней никогда не заходит солнце.
— А Франция-то все-таки ваша… И что сказали бы вы, ваше величество, если бы я так же пылко мечтал об этой жемчужине среди королевств, как вы — о герцогстве Миланском?
— Послушайте, брат, — сурово произнес Франциск I, — во всех важных делах я руководствуюсь скорее чувством, нежели разумом; но, как говорят у вас в Испании: «Особа королевы неприкосновенна», так и я скажу вам: «Земля Франции неприкосновенна!»
— Бог мой! Да разве мы не братья, не союзники? — воскликнул Карл V.
— Ну разумеется! — подхватил Франциск I. — И я надеюсь, что отныне ничто не нарушит ни нашего родства, ни союза.
— Я тоже надеюсь на это, — сказал император. — Но можно ли поручиться за будущее? — продолжал он со свойственной ему надменной улыбкой и лживым взглядом. — Могу ли я, например, помешать ссоре своего сына Филиппа с вашим Генрихом?
— Ну, если Августу наследует Тиберий, нам эта ссора не будет опасна.
— При чем тут правитель! — продолжал Карл V, горячась. — Империя всегда останется империей; Рим великих цезарей всегда был Римом, даже тогда, когда все величие цезарей заключалось в одном их имени.
— Верно! Однако империи Карла Пятого далеко до империи Октавиана, любезный брат! — возразил Франциск I, задетый за живое. — А битва при Павии хоть и великолепна, но ее нельзя сравнить с битвой при Акциуме. Кроме того, Октавиан богат, а у вас, говорят, несмотря на все сокровища Индии и перуанские рудники, не очень-то густо с деньгами, никто не хочет больше давать вам взаймы из расчета ни тринадцати, ни четырнадцати процентов. Ваши войска не получают жалованья, и солдаты, чтобы как-нибудь прокормиться, вынуждены были грабить Рим; а теперь, когда он разграблен и тащить больше нечего, они бунтуют.
— А вы, любезный брат, — воскликнул Карл V, — кажется, продали королевские земли и всячески обхаживаете Лютера, чтобы раздобыть денег у германских князей!
— Кроме того, — продолжал Франциск I, — ваши кортесы отнюдь не так сговорчивы, как сенат. Я же могу похвастаться, что навсегда сделал королей независимыми.
— Берегитесь, как бы в один прекрасный день ваш хваленый парламент не учредил над вами опеку! — парировал Карл V.
Собеседники распалялись все больше и больше, спор с каждой секундой становился ожесточенней, старинная вражда оживала. Франциск I чуть не забыл о гостеприимстве, а Карл V — о благоразумии. Первым опомнился французский король.
— Клянусь честью, любезный брат, — воскликнул он со смехом, — еще немного — и мы поссоримся! Я же вас предупреждал, что не стоит говорить о важных делах, предоставим это нашим министрам и будем просто друзьями. Договоримся раз и навсегда, что вы можете считать своим весь мир, за исключением Франции, и не будем больше к этому возвращаться.
— И за исключением герцогства Миланского, брат, — добавил Карл, поняв свою оплошность и спеша исправить ее, — ибо герцогство Миланское — ваше; я вам его обещал и подтверждаю свое обещание.
Но этот обмен любезностями был неожиданно прерван: дверь открылась, и в галерею вошла герцогиня д’Этамп. Король поспешил ей навстречу и, подав руку, подвел к своему венценосному брату.
Император видел фаворитку впервые и, зная о разговоре герцогини с господином де Мединой, испытующе смотрел на нее.
— Видите вы эту прекрасную даму, брат мой? — спросил Франциск.
— Не только вижу — я любуюсь ею!
— Отлично! А знаете ли вы, чего она от вас хочет?
— Быть может, одну из моих испанских провинций? Охотно отдам.
— Нет-нет, не угадали, брат!
— Чего же тогда?
— Она желает, чтобы я удерживал вас в Париже до тех пор, пока вы не порвете Мадридский договор и не закрепите новым документом свое недавнее обещание.
— Что ж, к добрым советам надо прислушиваться, — ответил Карл V, отвешивая низкий поклон герцогине — не столько из учтивости, сколько из желания скрыть внезапную бледность, покрывшую его лицо при этих словах короля.
Он не успел ничего прибавить, как дверь опять отворилась и в галерею хлынула толпа придворных. Франциск I так и не заметил впечатления, произведенного этой шуткой, которую император, по своему обыкновению, принял всерьез.
Собравшееся перед пиршеством в зале шумное общество изящных, остроумных и развращенных придворных напоминало описанную выше сцену в Лувре. Те же самые кавалеры и дамы, те же вельможи и пажи. Так же встречались нежные взоры влюбленных и горящие ненавистью взгляды врагов; слышались те же льстивые речи и насмешки.
Заметив входившего коннетабля де Монморанси, которого он по праву считал своим союзником, Карл V пошел к нему навстречу и, отведя в сторону вместе со своим послом герцогом де Мединой, вступил с ним в оживленный разговор.
— Я подпишу все, что вам угодно, коннетабль, — сказал император, знавший честность старого вояки. — Заготовьте акт о передаче Франции герцогства Миланского, и, клянусь святым Иаковом, я уступлю его вам целиком и полностью, хотя это и лучший цветок в моем венце!
— Акт! — воскликнул коннетабль, негодующим жестом как бы отстраняя от себя самую мысль об этой предосторожности, походившей на недоверие. — Вам ли, сир, подписывать акты? Что вы такое говорите, ваше величество? Не нужно никаких актов, никаких документов. Достаточно вашего слова. Разве ваше величество приехали во Францию, заручившись каким-нибудь актом? И неужели вы изволите думать, что мы верим вашему слову меньше, чем вы нашему?
— Вы правы, господин де Монморанси, — ответил император, протягивая коннетаблю руку, — вы правы.
Коннетабль ушел.
— Простофиля несчастный! — вскричал Карл V. — Знаете, Медина, он занимается политикой, как крот, — вслепую.
— А король? — спросил Медина.
— О! Он слишком кичится своим великодушием, чтоб сомневаться в нашем. Он опрометчиво нас отпустит, а мы благоразумно заставим его подождать. Заставить ждать — еще не значит нарушить данное слово, месье, — продолжал Карл V. — Это значит не выполнить обещания в срок, вот и все.
— А герцогиня д’Этамп? — снова спросил Медина.
— Ну, с ней-то мы поладим, — ответил император, то снимая, то надевая великолепный перстень с бесценным бриллиантом, который он носил на большом пальце левой руки. — Да, мне необходимо побеседовать с ней без свидетелей.
Пока император и его посол обменивались вполголоса этими замечаниями, герцогиня д’Этамп в присутствии мессира д’Эстурвиля жестоко высмеивала виконта де Марманя за его неудачное ночное приключение.
— Не про ваших ли людей рассказывает Бенвенуто всем и каждому такую забавную историю, господин де Мармань? Оказывается, на него напали четыре бандита, а он, защищаясь только одной рукой, заставил их проводить его до дому. Уж не было ли и вас, виконт, среди этих учтивых вояк?
— Мадам, — ответил злосчастный де Мармань, вконец смутившись, — все это произошло несколько иначе, и презренный Бенвенуто просто хвастает.
— Да-да, я не сомневаюсь, что он кое-что выдумал и приукрасил, но ведь в сущности это правда, виконт, чистая правда! А в таком деле главное — сущность.
— Поверьте, — воскликнул де Мармань, — это ему даром не пройдет! Я отомщу! И, надеюсь, на сей раз буду счастливее.
— Постойте, постойте, виконт! Какая там месть! По-моему, вам просто придется начинать новую кампанию. Ведь, кажется, этот Челлини обе первые выиграл.
— О мадам, это случилось потому, что там не было меня, — пробормотал де Мармань, все более и более смущаясь. — Наемники воспользовались моим отсутствием и сбежали, подлецы!
— А я советую, де Мармань, признать свое поражение и не связываться с Челлини, — вмешался прево. — Вам с ним положительно не везет.
— Ну, в невезении, милейший прево, вы мне не уступаете, — ехидно ответил де Мармань. — Ведь если верить некоторым слухам — впрочем, их подтверждают такие неоспоримые факты, как захват Большого Нельского замка и исчезновение одной из его обитательниц, — то и вам, дорогой мессир д’Эстурвиль, не очень-то повезло с Челлини! Хотя говорят, что, не слишком помышляя о вашем благоденствии, он зато печется о счастье вашего семейства.
— Господин де Мармань, — вскричал прево, взбешенный тем, что его домашние невзгоды стали предметом пересудов, — позже вы объясните мне смысл этих слов!
— Ах, господа, господа! — воскликнула герцогиня. — Прошу вас, не забывайте, пожалуйста, о моем присутствии. Вы оба неправы. Если человек не умеет искать, он не должен упрекать другого в неумении находить… Надо объединяться против общего врага, а не радовать его зрелищем побежденных, старающихся перегрызть друг другу глотки, господин де Мармань. Но все уже идут к столу. Вашу руку, виконт. Что ж! Если сильные мужчины пасуют перед Челлини, посмотрим, не окажутся ли более удачливыми слабые женщины с присущей им хитростью. Я всегда считала союзников лишней обузой и любила бороться одна. Это конечно, опасней, но зато не надо ни с кем делить честь победы…
— Вот нахал! — прервал герцогиню виконт де Мармань. — Поглядите, как фамильярно держится Бенвенуто с нашим великим королем! Право, можно подумать, что он аристократ, тогда как на самом деле этот человек всего-навсего жалкий чеканщик.
— Что вы, что вы, виконт! Челлини — подлинный аристократ — смеясь, воскликнула герцогиня. — Разве много вы найдете среди нашего старинного дворянства семей, которые вели бы свой род от наместника Юлия Цезаря! Это так же редко, как владеть гербом с тремя лилиями и гербовой связкой Анжуйского дома. Вы думаете, господа, что, беседуя с этим чеканщиком, король оказывает ему честь? Ошибаетесь. Наоборот, чеканщик оказывает честь Франциску Первому тем, что отвечает ему.
В самом деле, Бенвенуто разговаривал с королем так непринужденно, как сильные мира сего приучили этого художника — избранника богов.
— Ну, как у вас продвигаются дела с Юпитером, Бенвенуто? — спросил король.
— Готовимся к отливке, ваше величество.
— И когда же свершится это великое событие?
— Как только я вернусь в Париж, сир.
— Возьмите наших лучших литейщиков, Челлини; да смотрите ничего не жалейте, чтобы отливка удалась. Если понадобятся деньги, вы знаете — я не поскуплюсь.
— Знаю, ваше величество, что вы самый щедрый, самый великий и благородный король на свете! — ответил Бенвенуто. — Но благодаря жалованью, которое вы мне назначили, я теперь богат. Что же касается отливки, о которой вы изволите тревожиться, то, с вашего позволения, мне хотелось бы сделать все самому. Откровенно говоря, я не очень доверяю французским литейщикам. Конечно, они люди способные, но я просто боюсь, как бы из-за своей любви к отечеству им не вздумалось испортить работу художника-иностранца. И, признаюсь вам, сир, для меня слишком важно добиться успеха в создании Юпитера, чтобы я мог доверить отливку статуи посторонним.
— Браво, Челлини! — воскликнул король. — Вы говорите как истинный художник!
— А кроме того, я хочу заслужить награду, обещанную вашим величеством.
— Правильно, верный мой Бенвенуто! Мы не забыли своего обещания и, если останемся довольны работой, щедро вас вознаградим. Повторяем это еще раз при свидетелях: коннетабле и канцлере. В случае нашей забывчивости они напомнят нам о данном слове. Не так ли, Монморанси?.. Не так ли, Пуайе?
— О, ваше величество, вы даже представить себе не можете, как важно для меня это обещание именно теперь!
— Вот и прекрасно! И мы непременно выполним его, маэстро… Но двери зала уже открыты. За стол, господа, за стол!
Подойдя к императору, Франциск I взял его под руку, и они возглавили длинную вереницу почетных гостей. Оба государя одновременно вошли в широко распахнутые двустворчатые двери и сели за стол друг против друга. Карл V — между Элеонорой и герцогиней д’Этамп, Франциск I — между Екатериной Медичи и Маргаритой Наваррской.
Яства и вина были превосходны, за столом царило непринужденное веселье. Франциск I чувствовал себя во время пиров, празднеств и увеселений как рыба в воде; он забавлялся истинно по-королевски и хохотал, как простолюдин, над рассказами и шутками Маргариты Наваррской. Карл V, со своей стороны, осыпал любезностями сидевшую рядом с ним герцогиню д’Этамп. Гости беседовали об искусстве и политике. Пиршество подходило к концу.
За десертом пажи по обыкновению стали обносить гостей водой для ополаскивания рук. Герцогиня д’Этамп взяла у пажа золотой кувшин и таз, предназначенный для Карла V, налила в таз воды и, согласно этикету испанского двора, опустившись на одно колено, протянула таз императору; то же самое сделала Маргарита Наваррская по отношению к Франциску I. Карл V погрузил в воду кончики пальцев и, не отрывая взгляда от знатной и прекрасной прислужницы, с улыбкой уронил в таз драгоценный перстень, о котором уже упоминалось выше.
— Ваше величество, вы обронили перстень, — сказала герцогиня и, бережно вынув своими прелестными пальчиками перстень, протянула его императору.
— Оставьте его себе, герцогиня, — тихо ответил Карл. — Он сейчас в таких благородных и прекрасных руках, что я просто не могу взять его обратно! — И император прибавил еще тише: — Это задаток за Миланское герцогство.
Герцогиня молча улыбнулась: ведь к ее ногам упал бриллиант стоимостью целый миллион. Когда после обеда гости направились в гостиную, а оттуда в бальную залу, герцогиня д’Этамп задержала Челлини, случайно очутившегося возле нее.
— Мессир Челлини, — сказала герцогиня, вручая художнику перстень — залог ее союза с императором Карлом, — будьте добры, передайте бриллиант своему ученику Асканио; он сделает из него капельку росы для моей золотой лилии.
— Поистине, мадам, эта капля упала из рук самой Авроры! — ответил художник с усмешкой и наигранной галантностью.
Но взглянув на перстень, Бенвенуто вздрогнул от радостного волнения: он узнал и бриллиант, и кольцо, некогда сделанное им по заказу папы Климента VII. Это был дар его святейшества великому императору; Бенвенуто лично отнес тогда перстень Карлу V.
Поистине, если император решил расстаться с такой драгоценностью, да еще отдал ее женщине, значит, у него были на то важные причины — какой-нибудь тайный сговор, тайная сделка между ним и герцогиней д’Этамп.
Пока император Карл живет в Фонтенбло, проводя целые дни, а главное, ночи в тревоге и сомнениях, пока в душе его борются надежда и страх, как это было показано выше, пока он хитрит, интригует, подкапывается, строит козни, дает обещания, отрекается от них и тут же вновь обещает, заглянем в Большой Нельский замок и узнаем, не случилось ли еще чего-нибудь с его обитателями.
Весь Нельский замок был в смятении: три-четыре дня назад здесь появился угрюмый монах-призрак, некогда посещавший монастырь, на развалинах которого построен замок Амори. Перрина собственными глазами видела, как он бродил ночью по аллеям Большого Нельского парка в белом одеянии; привидение двигалось бесшумно, не оставляя следов на песке дорожек. Но каким же образом Перрина, жившая, как известно, в Малом Нельском замке, могла видеть угрюмого монаха, прогуливавшегося в три часа утра по саду Большого Нельского замка? Чтобы ответить на этот вопрос, нам придется выдать чужую тайну. Однако истина для повествователя дороже всего, и читатели имеют право знать мельчайшие подробности о жизни выведенных нами героев, в особенности если эти подробности могут пролить свет на развитие событий. После исчезновения Коломбы, ухода Пульчери, оставшейся не у дел, и отъезда прево Перрина стала полновластной хозяйкой Малого Нельского замка, ибо, как мы уже говорили, из соображений бережливости садовник Рембо с помощниками был нанят лишь поденно. Таким образом, Перрина была не только полновластной, но и единственной обитательницей Малого Нельского замка; целыми днями она томилась от скуки, а по ночам умирала от страха. Вскоре Перрина все же нашла прекрасное лекарство от скуки; она подружилась с Рупертой, и эта дружба открыла перед нею двери Большого Нельского замка. Дуэнья испросила разрешения навещать своих соседок и, разумеется, тут же его получила. А навещая соседок, она, конечно, познакомилась и с соседями. Перрина была немолодой, но все еще привлекательной особой: свежей, статной, полной и приветливой, которая, прожив на свете тридцать шесть лет, уверяла, будто ей всего-навсего двадцать девять. Естественно, что ее появление в мастерской, где ковали, гранили, пилили, чеканили и шлифовали двенадцать веселых подмастерьев, любивших по воскресным и праздничным дням поесть, попить и развлечься и всегда готовых поволочиться, не могло пройти незамеченным. И вот дня через три-четыре трое из наших старых знакомцев — Жан-Малыш, Симон-Левша и германец Герман — уже были ранены стрелой Амура.
Асканио, Жак Обри и Паголо устояли перед чарами прелестницы, да и то лишь потому, что были уже влюблены. Остальные ученики, возможно, тоже были охвачены любовным пламенем, но, понимая, что у них нет никакой надежды на взаимность, погасили его, прежде чем оно превратилось во всепожирающий пожар. Жан-Малыш влюбился на манер Керубино, то есть в самую любовь. Перрина была, понятно, слишком здравомыслящей особой, чтобы отвечать взаимностью на подобный вздор. Симон-Левша казался человеком более надежным, и, следовательно, на его любовь можно было положиться. Но Перрина была очень суеверна. Увидев однажды собственными глазами, что Симон крестится левой рукой, она подумала, что и под брачным контрактом ему, чего доброго, придется подписываться левой рукой. Дуэнья была твердо уверена, что крестное знамение, творимое левой рукой, не только не спасает души, а, наоборот, предает ее сатане и что брачный контракт, подписанный левой рукой, лишит счастья обоих супругов. Разубедить ее в этом было невозможно. Поэтому при первой попытке Симона поухаживать за ней она повела себя так, что несчастный сразу лишился всякой надежды. Оставался Герман. О, Герман — это другое дело! Герман не был молокососом, как Жан-Малыш, и природа не обидела его, как Симона-Левшу. Весь облик Германа говорил о добропорядочности, и это было очень по душе Перрине. Главное, правая рука у Германа не была на месте левой, а левая — на месте правой, как у Симона; он так ловко орудовал обеими, что казалось, будто у него обе руки правые. К тому же, по мнению всех, Герман был просто красавцем. На нем-то и сосредоточила свое внимание Перрина. Но, как известно, Герман был младенчески наивен. Поэтому первые атаки Перрины — ее кокетливые ужимки, губки бантиком, пылкие взоры — потерпели полную неудачу, натолкнувшись на врожденную робость честного немца. Он глядел на нее восхищенным взором, но, как слепые в Евангелии, «oculos habebat et non videbat»[11], а если и видел достойную дуэнью, то не замечал ее ухищрений. Тогда Перрина предложила Герману сопровождать ее во время прогулок по набережной Августинцев или по парку Нельского замка, что несказанно обрадовало влюбленного. И когда прелестница опиралась на его руку, грубоватое сердце немца билось несколько быстрее обычного: но то ли ему было трудно говорить по-французски, то ли он предпочитал слушать болтовню предмета своих тайных воздыханий, Перрине редко удавалось извлечь из него что-либо, кроме: «Топрый тень, матмуазель» и «То свитанья, матмуазель». Первое он произносил при встрече с дуэньей, беря ее под руку, второе — расставаясь с ней часа через два. И, хотя Перрине очень льстило, что ее называют «матмуазель», и было необыкновенно приятно два часа кряду болтать одной, не боясь, что ее прервут, достойной даме все же хотелось услышать хоть какое-нибудь междометие, свидетельствующее о чувствах ее безмолвного кавалера. Между тем любовь Германа разгоралась, хотя ни одно его слово, ни одно движение пока не выдавали этого. В сердце честного немца пылал настоящий костер любви, который от близости Перрины грозил превратиться в огнедышащий вулкан. Наконец Герман заметил предпочтение, оказываемое ему прелестной дамой, и ждал только момента убедиться в этом, чтобы признаться ей в любви. Перрина поняла его нерешительность и однажды вечером, прощаясь с Германом у ворот Малого Нельского замка, подумала, что совершит доброе дело, если пожмет ему руку: ведь славный малый казался таким взволнованным. Вне себя от радости Герман ответил ей тем же и был немало удивлен, когда Перрина громко вскрикнула. Дело в том, что в пылу страсти он забыл о своей недюжинной силе и чуть не раздавил руку бедной дуэньи, желая выразить ей свои чувства. Услышав этот крик боли, Герман растерялся, но Перрина отнюдь не хотела обескураживать своего рыцаря, да еще при первой же робкой попытке. Вот почему она улыбнулась и, разлепляя сплющенные его мощной ручищей пальцы, пролепетала:
— О, это ничего, ничего, милый господин Герман! Мне совсем не больно, уверяю вас…
— Простите меня, матмуазель Перрин! — воскликнул немец. — Но я фас люпить так крепко, крепко! И фаша рука хотел пожать, как люпить! Простите меня, матмуазель!
— Пустяки, господин Герман, пустяки! Надеюсь, в вашей любви нет ничего оскорбительного для женщины и мне не придется за вас краснеть.
— О Пок мой! — вскричал Герман. — Я тумаю, матмуазель Перрин, што мой люпофь честний, я только никак не мок коворить фам о ней. Но раз так случилось и слово само фырвался, я скажу фсе: я люплю фас, люплю фас, люплю фас много-много, матмуазель Перрин!
— Господин Герман, вы честный молодой человек и не способны обмануть бедную женщину; и я тоже хотела бы вам сказать… О Боже, но как выговорить это слово! — жеманясь, пролепетала Перрина.
— О, коворить, коворить! — вскричал Герман.
— Ну, так вот: я… Ой, не могу!
— Nein, nein! Фы мошет, мошет! Прошу фас!
— Ну хорошо! Признаюсь, что и я не совсем равнодушна к вам.
— О Поже! — воскликнул немец, чувствуя себя на вершине блаженства.
И вот однажды вечером, когда новоявленная Джульетта проводила своего Ромео до ворот Большого Нельского замка и возвращалась домой, проходя мимо садовой калитки, она увидела белое привидение, о котором мы уже упоминали. По мнению достойной дуэньи, оно не могло быть не чем иным, как угрюмым монахом. Не стоит и говорить, что Перрина вернулась в замок ни жива ни мертва и поспешила запереться у себя в комнате. На следующее утро о привидении знала уже вся мастерская. Но Перрина рассказывала об этом важном происшествии очень кратко, не вдаваясь в подробности: видела угрюмого монаха, вот и все. И сколько ее ни упрашивали, из дуэньи невозможно было вытянуть больше ни слова. Весь этот день в Большом Нельском замке все разговоры вертелись вокруг угрюмого монаха: одни верили Перрине, другие над ней подшучивали. Асканио возглавил партию скептиков, в которую, помимо него, входили Жан-Малыш, Симон-Левша и Жак Обри. Партия верящих в привидение состояла из Руперты, Скоццоне, Паголо и Германа. Вечером все собрались на заднем дворике Малого Нельского замка. Перрину еще утром просили рассказать легенду об угрюмом монахе, но, желая, подобно современным режиссерам, обеспечить успех своему выступлению, она заявила, что припомнит эту ужасную историю разве только к вечеру: Перрина прекрасно понимала, что истории о привидениях теряют весь смысл, если рассказывать их средь бела дня, и, наоборот, в сумерках кажутся вдвое интереснее.
Слушателями Перрины были Герман, сидевший справа от нее, Руперта, сидевшая слева, Паголо и Скоццоне, сидевшие рядом, и Жак Обри, лежавший на траве меж двух своих друзей — Жана-Малыша и Симона-Левши. Что касается Асканио, он заявил, что терпеть не может бабьих россказней и не желает слушать никаких дурацких историй.
— Итак, матмуазель Перрин, рассказыфайт нам история о монахе, — сказал Герман после минутного молчания, во время которого все поудобнее устраивались на своих местах.
— Да, — ответила Перрина, — я расскажу ее вам, но предупреждаю: это ужасная история, и, может быть, лучше бы не вспоминать ее в такой поздний час. Но я знаю, все вы люди благочестивые, хотя кое-кто из вас и не верит в привидения, и притом господин Герман достаточно силен, чтобы обратить в бегство самого сатану, если бы ему вздумалось явиться сюда, а потому слушайте.
— Извините, матмуазель Перрин, но я хотеть сказать, што, если сатана прихотит, на меня нешего натейся, я траться с лютьми, сколько фам укотно, но с шертом — нет.
— Ну ладно, тогда я подерусь, — вмешался Жак Обри. — Не бойтесь ничего, госпожа Перрина, рассказывайте.
— Матмуазель Перрин, а укольщик есть фаша история? — спросил немец.
— Угольщик? Нет, господин Герман, угольщика нет.
— Карашо, карашо, это не имейт знашения.
— Но почему вы спросили об угольщике?
— Потому што ф немецких историях фсекта есть укольщик. Но это софсем, софсем не имейт знашения. Фаш история фсе рафно интересный: коворийт ее, матмуазель Перрин.
— Ну так вот, — начала Перрина. — Когда-то на этом самом месте не было никакого Нельского замка, а стоял монастырь. Монахи были все как на подбор, сильные, рослые, вроде господина Германа.
— Ну и монастырь! — не удержался Жак Обри.
— Молчите, болтун! — одернула его Скоццоне.
— Та, молшать, полтун! — поддержал ее Герман.
— Ладно, ладно, молчу. Продолжайте, госпожа Перрина.
— У монахов этой общины были шелковистые черные бороды и сверкающие темные глаза; но всех прекрасней был настоятель монастыря дон Ангерран: у него была особенно черная борода, и глаза его горели особенно ярко. Кроме того, почтенные братья отличались необыкновенной набожностью и строгостью нравов, а голоса у них были такие сладкозвучные, что послушать, как они поют во время вечерни, стекались жители со многих лье в окружности. Так, по крайней мере, мне рассказывали.
— Ах, и бедняжки монахи! — вздохнула Руперта.
— Как интересно! — воскликнул Жак Обри.
— О, какой шутесный история! — сказал Герман.
— И вот однажды, — продолжала Перрина, явно польщенная одобрением, — к настоятелю привели прекрасного юношу, который хотел поступить в монастырь послушником. Борода у него еще не выросла, но глаза были темные, как агат, а длинные шелковистые локоны — чернее воронова крыла. Его тут же приняли, без всяких затруднений. Юноша сказал, что его зовут Антонио, и попросился в услужение к настоятелю, на что дон Ангерран охотно согласился. Я уже говорила, что монахи этой общины прекрасно пели. У Антонио тоже был свежий, благозвучный голос, и когда в следующее воскресенье он запел в церкви, то привел в восторг всех прихожан. Но этот чарующий голос звучал как-то странно и будил в душе слушателей скорее греховодные, нежели возвышенные помыслы. Сами-то монахи были, разумеется, слишком невинны, чтобы юный певец мог смутить их покой; заметили это только прихожане. Настоятель был так очарован голосом Антонио, что поручил ему петь под аккомпанемент органа все антифоны.
Поведение юного послушника было безупречно, а настоятелю он прислуживал прямо-таки с непостижимым усердием и пылом. Единственное, в чем его можно было упрекнуть, — это в том, что он не мог сосредоточиться на молитве. Горящий взгляд его неотступно следил за каждым движением настоятеля.
«На кого это вы все смотрите, Антонио?» — спрашивал его не раз дон Ангерран.
«На вас, отец мой», — отвечал со вздохом юный монах.
«Лучше бы вы смотрели в свой молитвенник, сын мой!.. Ну, а теперь на что загляделись?»
«На вас, отец мой».
«Глядели бы вы лучше на образ Богоматери, Антонио! А теперь на что вы глядите?»
«На вас, отец мой».
«Антонио, глядите-ка лучше на святое Распятие!»
Кроме того, дон Ангерран начал примечать, что с тех пор как Антонио вступил в общину, его самого, то есть дона Ангеррана, все чаще и чаще томили греховные мысли. Прежде он никогда не грешил более семи раз в день, что, как известно, доступно только святым, а иногда — просто трудно поверить! — сколько он ни перебирал в памяти свое поведение за истекший день, он никак не мог припомнить более пяти-шести грехов! Теперь же настоятель дошел до десяти, двенадцати и даже пятнадцати грехов. Дон Ангерран пытался искупить свою вину перед Господом Богом. Постился, молился, истязал плоть — ничего не помогало: чем строже он карал себя, тем больше грешил. Вскоре число грехов возросло до двадцати. Несчастный настоятель совсем потерял голову. Он ясно чувствовал, что гибнет, и не знал, как помочь беде. Кроме того, он заметил (всякого другого это успокоило бы, а его испугало), что то же самое творится с добродетельнейшими из его монахов; все они находились под действием какой-то неведомой, непонятной, странной и непреодолимой силы. И если до сих пор исповедь их длилась не более получаса, то теперь она занимала целые часы. Пришлось даже перенести время ужина.
Между тем до монастыря дошли тревожные слухи, целый месяц волновавшие окрестных жителей: у владельца соседнего замка пропала дочь Антония; она исчезла однажды вечером, точно так же как несчастная Коломба, только я уверена, что наша Коломба сущий ангел, а эта девица была, видно, одержима нечистой силой. Где только не искал ее бедный отец! Ну точь-в-точь как господин прево искал нашу Коломбу. Оставалось только осмотреть монастырь. Зная, что злой дух лукав и прячется иногда даже в святой обители, владелец замка обратился через своего духовника к дону Ангеррану, и настоятель охотно разрешил ему посетить монастырь. Быть может, он питал надежду, что обыск поможет обнаружить тайную силу, которая вот уже целый месяц тяготела над ним и над его монахами. Куда там! Все поиски оказались тщетными, и владелец замка, уже совсем отчаявшись, собрался покинуть монастырь. Прощаясь во дворе с настоятелем, он рассеянно глядел на длинную вереницу монахов, идущих мимо них к вечерне.
И вдруг, когда проходил последний монах, владелец замка испустил громкий вопль:
«Господи! Да это же Антония! Дочь!»
Антония — потому что и в самом деле это была она — стала бела, как лилия.
«Что ты здесь делаешь, дочка, да еще в монашеском одеянии?» — изумился старик.
«Что делаю, батюшка? — проговорила Антония. — Я страстно полюбила дона Ангеррана».
«Сию же минуту вон из монастыря, несчастная!» — закричал разгневанный отец.
«Пока я жива, батюшка, я никуда отсюда не уйду», — невозмутимо ответила Антония.
И, не обращая внимания на протестующие крики владельца замка, она бросилась вслед за монахами в часовню и встала на свое обычное место. Настоятель на мгновение будто прирос к земле. Взбешенный отец ринулся было вслед за дочерью, но дон Ангерран упросил его не осквернять своим гневом святой обители и дождаться окончания службы. Отец согласился и последовал за ним в часовню. Как раз в это время пели антифоны, и торжественные звуки органа были подобны гласу Божьему. Дивно звучал голос послушника, но сколько горечи, сколько иронии, сколько гнева слышалось в нем!
Это пела Антония, и сердца всех молящихся затрепетали. А когда она умолкла и раздались могучие, спокойные и величавые звуки органа, всем показалось, что неземным великолепием своей музыки он хочет заглушить горестный вопль жалкого певца земли. И, словно бросая вызов органу, еще неистовей, еще горестней, еще богопротивней зазвучал голос Антонии.
Молящиеся ожидали в смятении, чем кончится этот чудовищный поединок, это чередование богохульств и молений, это странное единоборство Бога и сатаны. И вот в настороженной тишине по окончании одного из стихов грянула божественная музыка, подобная раскатам грома, и на смиренно склоненные головы обрушились потоки священного гнева.
Орган грохотал, как трубный глас в день Страшного суда. Одна Антония не опустила головы, она все еще пыталась бороться, но вместо пения у нее вырвался резкий, душераздирающий, надрывный крик отчаяния, похожий на хохот обезумевшего от горя человека; потом она упала на каменный пол, бледная и недвижимая. Когда же к ней подбежали и хотели поднять, то увидели, что она мертва…
— Господи Иисусе! — воскликнула Руперта.
— Петная Антония! — жалостливо проговорил Герман.
— Притворщица! — пробурчал Жак Обри.
Остальные сидели молча. Даже самым недоверчивым из слушателей стало не по себе после страшного рассказа Перрины. Скоццоне смахнула слезинку, Паголо набожно перекрестился.
— Ну, а дон Ангерран, — продолжала Перрина, — решил, что гнев Божий поверг врага во прах, и возомнил себя навеки освобожденным от искушений. Но бедняга ошибся, ибо позабыл о том, что давал приют девице, одержимой нечистой силой. И вот на следующую ночь не успел он задремать, как его разбудил звон цепей. Он открыл глаза и, невольно взглянув на дверь, увидел, что она отворилась сама собой и в комнату вошла женщина в белом одеянии послушницы. Привидение подошло к ложу дона Ангеррана, взяло его за руку и крикнуло: «Это я — Антония! Та самая Антония, которая любит тебя! Бог дал мне полную власть над тобой, ибо ты слишком много грешил если не делом, то в помыслах».
И привидение стало являться к нему неизменно ровно в полночь, неумолимое и верное своей любви, так что в конце концов дон Ангерран не выдержал и отправился поклониться гробу Господню, по милости Божией, и умер, коленопреклоненный, во время молитвы.
Но Антония и тут не угомонилась. По правде сказать, очень немногие монахи оказались менее грешными, чем их злосчастный настоятель. Вот привидение и повадилось ходить ко всем по очереди, пугая их по ночам страшным голосом: «Это я — Антония! Та самая Антония, которая любит тебя!»
За что и прозвали призрак угрюмым монахом.
И если когда-нибудь вечером на улице вы увидите, что за вами идет некто в сером или белом капюшоне, бегите скорее домой, потому что это и есть угрюмый монах, который ищет новую жертву!
Когда снесли монастырь и построили вместо него замок, все были уверены, что угрюмый монах исчезнет. Не тут-то было: видно, уж очень полюбилось ему это место, и время от времени он все еще появляется. Вот и теперь — спаси нас Господь и помилуй! — эта несчастная, неприкаянная душа снова бродит по замку… Да хранит нас Бог от ее сатанинской злобы!
— Аминь! — сказала, крестясь, Руперта.
— Аминь! — вздрогнув, прошептал Герман.
— Аминь! — со смехом провозгласил Жак Обри.
— Аминь, — повторили и все остальные, каждый на свой лад, сообразно тому чувству, какое породила в его сердце эта легенда.
На следующее утро, в тот самый день, когда королевский двор должен был вернуться из Фонтенбло, Руперта объявила всем, кто накануне слушал легенду об угрюмом монахе, что и она может рассказать нечто необычайное.
Услышав столь заманчивое обещание, вчерашние слушатели Перрины, разумеется, поспешили собраться вечером, в тот же час и на том же самом месте.
Все чувствовали себя непринужденно. Накануне Бенвенуто написал Асканио, что задержится на два-три дня для отделки зала, в котором он намерен поставить Юпитера, и сразу же по возвращении начнет отливать статую.
Что касается прево, то он лишь один раз появился в Нельском замке, чтобы узнать, нет ли известий о Коломбе, и, получив от Перрины ответ, что все обстоит по-прежнему, тут же вернулся в Шатле.
Таким образом, жители обоих Нельских замков — Большого и Малого, — пользуясь отсутствием хозяев, наслаждались полной свободой.
У Жака Обри в этот вечер было назначено свидание с Жервезой, но любопытство взяло верх. Да и, кроме того, он рассчитывал, что рассказ Руперты окажется короче рассказа Перрины и ему удастся и послушать историю, и попасть на свидание.
Итак, вот что поведала собравшимся Руперта.
После рассказа Перрины мысль об угрюмом монахе не давала ей покоя. Воротясь к себе в комнату, она еще больше испугалась — ведь призрак Антонии мог навестить и ее, несмотря на святые мощи, находившиеся у изголовья кровати.
Прежде всего Руперта накрепко заперла дверь, но это ничуть не уменьшило страха старой домоправительницы: она слишком хорошо знала привычки привидений и прекрасно понимала, что для них не существует запоров. Она охотно закрыла бы наглухо и окно, выходившее в парк Большого Нельского замка, но прежний хозяин не позаботился о ставнях, а нынешний находил излишним тратиться на такие пустяки.
Обычно окно закрывалось занавесками; сегодня же, как нарочно, они были в стирке. Так что комнату от внешнего мира отделяло лишь прозрачное, как воздух, стекло.
Руперта заглянула под кровать, обшарила шкафы, тщательно обыскала в комнате все углы и закоулки. Ей было известно, как мало места требуется нечистому духу, особенно если он подберет хвост и втянет рога и когти. Ведь пробыл же Асмодей долгие годы, свернувшись клубком, на дне бутылки! В комнате никого не было; Руперта не обнаружила ни малейших следов привидения.
Итак, домоправительница легла спать, почти успокоившись, но светильник все-таки не потушила. Натянув на себя одеяло, она посмотрела в окно и на фоне ночного неба увидела огромную человеческую фигуру, заслонявшую собой звезды. Ну, а что касается луны, то ее и так нельзя было разглядеть — ведь она была на исходе.
Несчастная Руперта вздрогнула и зажмурилась от страха; она уже хотела крикнуть или постучать, но вовремя вспомнила, что как раз перед ее окном стоит гигантская статуя Марса. Тогда она решилась открыть глаза и, взглянув еще раз на привидение, узнала изваяние бога войны. Мгновенно успокоившись, Руперта приняла твердое решение как можно скорее уснуть.
Однако сон, это сокровище бедняков, которому часто завидуют богачи, не подчиняется человеческой воле. По вечерам, когда Господь Бог выпускает это капризное дитя из небесных врат на землю, оно спешит, куда ему вздумается, не обращая внимания на страстные мольбы и врываясь именно туда, где его совсем не ждут. Сколько Руперта ни призывала сон, он никак к ней не являлся!
Наконец, уже около полуночи, усталость взяла свое; и без того неясные мысли Руперты начали путаться и, нарушив связующую их тонкую нить, рассыпались, как бусины порванных четок. Сознание достойной домоправительницы затуманилось, только ее встревоженное сердце продолжало усиленно биться; потом и оно успокоилось. Все уснуло, лишь трепетно горел фитилек светильника.
Часа через два после того, как Руперта уснула сном праведницы, в светильнике вышло все масло, он стал меркнуть, мигать, потом вспыхнул ярким пламенем и погас.
В эту самую минуту Руперте снился страшный сон. Ей чудилось, будто она поздно вечером возвращается от г-жи Перрины и за ней гонится угрюмый монах. Но, к счастью, у Руперты, вопреки тому, что обычно бывает во сне, оказались ноги пятнадцатилетней девочки, и, хотя угрюмый монах не ступал, а, казалось, скользил по земле, он догнал домоправительницу только у ворот замка, которые захлопнулись перед самым его носом. Руперта слышала, как монах жалобно стонет и стучится в ворота, но, разумеется, отнюдь не собиралась ему открывать; она схватила лампу, взбежала по лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки, влетела к себе в комнату, легла в постель и потушила свет.
И вот, едва погас свет, Руперта увидела за окном голову угрюмого монаха. Вскарабкавшись, словно ящерица, по стене, он пытался пробраться в комнату. Руперта слышала скрежет его когтей по стеклу.
Ну можно ли было, видя такой сон, спать по-прежнему? Конечно, нет, и Руперта проснулась; она была вся в холодном поту; волосы на голове стояли дыбом; ее испуганный, блуждающий взгляд невольно устремился на окно, и тут она испустила пронзительный вопль, ибо увидела страшное зрелище: огромная голова Марса светилась, а изо рта, носа, ушей и глаз вырывалось пламя.
Сперва Руперта подумала, что это сон. Желая убедиться в обратном, она больно ущипнула себя за руку; потом перекрестилась, трижды прочла «Отче наш» и дважды — «Богородицу», но страшное видение не исчезло. Собравшись с силами, Руперта взяла метлу и принялась что было сил дубасить ручкой в потолок, надеясь разбудить здоровенного немца, комната которого находилась как раз над нею; но сколько она ни стучала, Герман не подавал признаков жизни.
Тогда Руперта стала стучать в пол, чтобы разбудить Паголо, спальня которого была под ее комнатой. Но, увы, Паголо оказался столь же глух к ее зову, как и Герман; Руперта могла стучать сколько душе угодно: никто не отзывался.
Тогда она подумала о своем третьем соседе, Асканио, и постучала в стену. Но и здесь ее ждала неудача. Видно, все три подмастерья куда-то ушли. У домоправительницы мелькнула мысль: уж не унес ли их угрюмый монах, — но от этой мысли ей не полегчало; наоборот, ее охватил еще больший ужас. Убедившись наконец, что никто не придет к ней на помощь, Руперта забралась с головой под одеяло и стала ждать.
Прождав час-полтора, а быть может, и два и не слыша ни малейшего шороха, она приободрилась, приподняла краешек одеяла и одним глазком взглянула в окно: голова Марса уже не извергала пламени, все вновь погрузилось во мрак.
Но как ни успокоительно действовали мрак и тишина, бедной женщине не спалось. Руперта лежала, напрягая слух, и широко открытыми глазами вглядывалась в темноту, пока первые лучи восходящего солнца не возвестили, что пора привидений миновала.
Таков был рассказ Руперты, и, к ее чести, надо сказать, он имел еще больший успех, чем вчерашний. Особенно сильное впечатление он произвел на Германа, на Перрину, Паголо и Скоццоне. Мужчины клялись, будто ничего не слышали, но так смущенно и такими неуверенными голосами, что Жак Обри громко расхохотался. А Перрина и Скоццоне слушали молча, затаив дыхание. Они то краснели, то бледнели, и не будь так темно, человеку, наблюдавшему со стороны это отражение душевной борьбы, могло показаться, что обе женщины скончаются или от апоплексического удара, или от малокровия.
— Значит, вы уверены, госпожа Перрина, что видели угрюмого монаха в парке Большого Нельского замка? — спросила Скоццоне, опомнившаяся прежде всех.
— Я видела его так же ясно, как сейчас вижу вас, милочка.
— А вы, госпожа Руперта, видели, что у Марса светилась голова?
— Да эта проклятая голова так и стоит у меня перед глазами! — воскликнула Руперта.
— Так оно и есть, — сказала Перрина. — Привидение свило себе гнездо в голове языческого бога. Но ведь и призраку надо погулять, как живому человеку. Вот он и спускается оттуда по ночам, ходит, бродит повсюду, а когда устанет, снова забирается в эту самую голову. Идолы и духи всегда заодно. Что там ни говори, все они исчадия ада! И этот ужасный лжебог Марс попросту приютил у себя угрюмого монаха.
— Фи так тумайт, коспожа Перрин? — спросил наивный немец.
— Я уверена в этом, господин Герман, твердо уверена!
— У меня мурашки пегают по фсему телу, шестный слофо! — пролепетал Герман, вздрагивая.
— Значит, и вы тоже верите в привидения? — спросил Жак Обри.
— О та, о та, ферю!
Жак Обри пожал плечами, но про себя все же решил проникнуть в тайну привидений. Тем более что для него это не представляло особого труда: он был в замке своим человеком, приходил и уходил когда вздумается. Вот он и подумал, что на свидание с Жервезой успеет пойти и завтра, а эту ночь проведет в Большом Нельском замке. Вечером он распрощается со всеми и сделает вид, что уходит, а на самом деле останется в парке, спрятавшись в ветвях тополя, и познакомится с привидением.
Так он и сделал: ушел, как всегда, без провожатых, из мастерской и громко хлопнул дверью, выходящей на набережную, чтобы все думали, будто его уже нет в замке, а сам подбежал к тополю, росшему возле статуи, подпрыгнув, ухватился за его нижнюю ветку, вскарабкался по ней и мигом очутился на вершине дерева, как раз против головы Марса. Отсюда ему прекрасно были видны дворы и парки обоих замков.
В то время как Жак Обри устраивался поудобней на своем насесте, Лувр сверкал огнями: там должно было состояться великолепное празднество. Карл V решился наконец перебраться из Фонтенбло в Париж, куда оба монарха и прибыли в тот самый вечер, о котором идет речь.
Все было готово для приема императора — пиршество, игры, бал. По Сене скользили украшенные разноцветными фонариками гондолы с музыкантами и плавно останавливались против знаменитого балкона, откуда тридцать лет спустя Карл IX велел расстреливать свой народ; а от берега к берегу сновали увитые цветочными гирляндами лодки, доставляя приглашенных из Сен-Жерменского предместья в Лувр.
В числе гостей был, разумеется, и виконт де Мармань.
Как мы уже говорили, виконт, высокий, бесцветный блондин, считал себя любимцем женщин. Вот и сегодня ему почудилось, что на него как-то особенно смотрит молоденькая, хорошенькая графиня, муж которой находился в Савойской армии; Мармань много танцевал с ней, и ему показалось, что дама не осталась равнодушной к его многозначительному рукопожатию. И наконец, когда графиня уезжала домой, по ее прощальному взгляду, он вообразил что она, подобно Галатее, спасается бегством лишь для того, чтобы ее настигли. И Мармань последовал за ней.
Дама его сердца жила в конце улицы Отфей, поэтому, выйдя из Лувра, он направился по набережной мимо Нельского замка и, свернув на улицу Августинцев, вышел на улицу Сент-Андре. Тут он неожиданно услышал позади себя звук шагов.
Ночь стояла довольно темная: луна, как мы уже говорили, была на исходе, а время — час пополуночи. Кроме того, если читатели помнят, храбрость отнюдь не являлась основной добродетелью Марманя.
Итак, звук чьих-то шагов, казавшийся эхом его собственных, тревожил виконта все больше и больше. Он поплотней закутался в плащ, машинально положил руку на эфес шпаги и пошел еще быстрей.
Но это ни к чему не привело: человек сзади тоже ускорил шаг, и, когда Мармань огибал паперть церкви августинцев, ему пришло на ум, что, если он сейчас же не бросится бежать, незнакомец непременно его нагонит. Он уже готов был решиться на эту крайнюю меру, как вдруг к звуку преследовавших его шагов присоединились звуки человеческого голоса.
— Черт побери, месье! — воскликнул незнакомец. — А вы, пожалуй, правильно делаете, что так спешите: место здесь опасное, особенно в такой поздний час; ведь именно здесь, как вы, разумеется, знаете, убийцы напали на моего достойного друга, знаменитого мастера Бенвенуто Челлини, который сейчас находится в Фонтенбло и не знает, что творится у него дома. По-видимому, нам с вами по пути, и, если мы пойдем вместе, разбойники хорошенько подумают, прежде чем нападать на нас. Предлагаю вам защиту в обмен на честь быть вашим попутчиком.
При первых же словах незнакомца Марманю показалось, что он уже где-то слышал этот голос, а когда Жак упомянул имя Бенвенуто Челлини, виконт вспомнил болтуна, который при первой встрече дал ему такие ценные сведения о жизни обитателей Большого Нельского замка. Виконт остановился, сообразив, что общество Жака Обри может принести ему двойную пользу: во-первых, школяр будет для него надежной охраной, а во-вторых, может рассказать что-нибудь новенькое о ненавистном Бенвенуто. И, будьте покойны, виконт не упустит случая использовать эти сведения в своих интересах. Вот почему на этот раз Мармань приветствовал школяра как нельзя более любезно.
— A-а, добрый вечер, добрый вечер, мой юный друг! — произнес он в ответ на дружески фамильярную тираду Жака Обри. — Что это вы толкуете о нашем славном Бенвенуто? Я надеялся встретить его в Лувре, а он, хитрец, взял да и остался в Фонтенбло!
— Черт возьми! Неужели это вы, дорогой виконт… Вот так удача! — вскричал Жак Обри. — Виконт де… Не припомню вашего имени, месье! То ли вы забыли назвать мне его, то ли оно вылетело у меня из головы. Ну, да это неважно! Так, значит, вы из Лувра! И, конечно, там было очень хорошо, очень красиво, очень весело и очень много хорошеньких женщин! И, разумеется, мы спешим сейчас на свидание, не так ли? Ах, греховодник вы этакий!
— Да вы просто колдун, милейший! — воскликнул, рисуясь, Мармань. — И как это вы угадали? Верно: я только что из Лувра, и король был ко мне очень милостив… Впрочем, я и сейчас был бы там, если бы одна очаровательная графиня не намекнула, что предпочитает видеть меня наедине, а не в этой сутолоке. А сами вы откуда?
— Я откуда? — воскликнул Жак, расхохотавшись. — Ах да, чуть не забыл! Ну и дела! Бедняга Бенвенуто! Честное слово, он этого не заслужил!
— Но что же случилось с нашим дорогим другом?
— Так вот, если вы только что вышли из Лувра, знайте — я вышел из Большого Нельского замка, просидев два часа в саду на суку огромного дерева — как настоящий попугай.
— Черт возьми, положение не из приятных!
— Ничего, я не жалею, что забрался туда. Я видел такое, что при одном воспоминании от смеха лопнешь!
И Жак Обри так простодушно и весело расхохотался, что Мармань, хотя и не знал причины смеха, не удержался и стал вторить ему. Но так как смеяться, собственно говоря, виконту было не над чем, он вскоре умолк.
— А теперь, мой юный друг, — сказал Мармань, — когда вам удалось меня рассмешить ничего не рассказывая, может быть, вы поведаете мне все же, что за уморительные вещи привели вас в такое веселое настроение? Вы же знаете, что я один из лучших друзей Бенвенуто, хотя мы с вами у него ни разу не встречались. Видите ли, у меня мало свободного времени. Но, поверьте, меня трогает все, что касается нашего общего друга. Милый Бенвенуто! Ну, рассказывайте, рассказывайте скорей, что происходит без него в Большом Нельском замке? Клянусь честью, меня это необычайно интересует!
— Что происходит? Ну нет! Это моя тайна, — ответил Обри.
— Тайна? От меня?! От лучшего друга Бенвенуто Челлини! — вскричал Мармань. — Ведь я только что вторил королю, когда он вовсю расхваливал художника. Это дурно с вашей стороны, очень дурно, месье! — обиженно проговорил Мармань.
— Если б я был уверен, что вы никому не скажете, виконт… Да, как звать-то вас, черт побери?.. Я, пожалуй, и не прочь бы поделиться: откровенно говоря, меня так и подмывает рассказать вам эту забавную историю, точно я тростник царя Мидаса.
— Ну говорите же, говорите! — воскликнул Мармань.
— А вы никому не скажете?
— Никому.
— Честное слово?
— Клянусь честью!
— Так вот, представьте себе… Но сперва, любезный друг… любезный друг мой, скажите, известна ли вам легенда об угрюмом монахе?
— Да, что-то слышал; толкуют, будто в Большом Нельском замке появилось привидение.
— Вот именно! Тем лучше! Если вы уже знаете об этом, мне остается кое-что досказать. Так вот: вообразите, что госпоже Перрине…
— Дуэнье Коломбы?
— Да, да! Сразу видно, что вы друг этого семейства. Итак, представьте себе: госпоже Перрине показалось во время ночной прогулки — она, видите ли, для здоровья прогуливается по ночам, — что по аллеям Большого Нельского парка бродит угрюмый монах, а госпожа Руперта… Вы ее знаете?
— Старая служанка Челлини?
— Вот именно! Итак, однажды, когда у госпожи Руперты была бессонница, она увидела, что изо рта, ноздрей и ушей огромной статуи Марса вылетало пламя. Знаете, того самого Марса, который стоит в саду…
— Да-да! Это подлинный шедевр! — воскликнул Мармань.
— Хорошо сказано! Именно шедевр, как и все произведения Челлини. И вот достопочтенные дамы — то есть госпожа Перрина и госпожа Руперта — решили, что обе видели привидение и что, нагулявшись ночью в своем белом одеянии, угрюмый монах, едва пропоют петухи, забирается в голову Марса — вполне подходящее пристанище для проклятой Богом души, не правда ли? — и пылает там на адском огне, который вырывается из глаз, ушей и рта идола.
— Что за околесицу вы несете, милейший? — воскликнул Мармань, не понимая, серьезно говорит школяр или подшучивает над ним.
— Да это самая обыкновенная история о привидениях, любезный друг!
— Неужели такой разумный малый, как вы, милейший, может поверить в подобную чушь?
— А я и не верю, — отвечал Жак Обри. — Потому-то я и просидел целую ночь на дереве: уж очень хотелось вывести все на чистую воду и узнать, кто является причиной переполоха в Большом Нельском замке. Вот я и притворился, что ухожу, но вместо того чтобы захлопнуть калитку парка за собой, я захлопнул ее перед собой и незаметно пробрался в темноте к облюбованному дереву. Через несколько минут я уже притаился в его густой листве, прямо против головы Марса. И как вы думаете, что я увидел?
— Откуда же мне знать? — ответил Мармань.
— И то верно! Догадаться об этом мог бы разве колдун. Сперва я увидел, как приоткрылась дверь замка… парадная дверь, знаете?
— Да-да, конечно, знаю! Продолжайте!
— Итак, дверь приоткрылась, и из нее выглянул человек, видимо, желавший убедиться, нет ли кого-нибудь во дворе. Это был не кто иной, как Герман, толстый немец.
— Так, так, Герман, толстый немец, — повторил Мармань.
— Удостоверившись, что двор пуст, он осмотрелся, не взглянул только на мое дерево, ибо, сами понимаете, ему и в голову не пришло, что там кто-то может сидеть, потом он вышел, прикрыл осторожно дверь и направился прямехонько во двор Малого Нельского замка. Он трижды постучался — наверное, это был условный знак, — дверь Малого замка открылась, из нее вышла какая-то женщина и впустила немца. Женщина оказалась достопочтенной госпожой Перриной, которая очень любит гулять по ночам в обществе нашего Голиафа.
— Вот так штука! Бедняга прево!
— Постойте, постойте! Это еще не все. Я следил за ними до тех пор, пока они не вошли в Малый замок, как вдруг слева от меня скрипнула оконная рама. Я быстро обернулся и увидел этого негодника Паголо. Ну кто бы мог подумать, что тихоня Паголо с его вечными «Отче наш» и «Богородицей» способен лазить по ночам из окошка! Осторожно оглядевшись, точь-в-точь как Герман, он выбрался наружу, скользнул вниз по водосточной трубе и, переходя с балкона на балкон, добрался до окна другой комнаты… Угадайте, чьей, виконт?
— Но откуда же мне знать! Может быть, госпожи Руперты?
— Ну да! Очень она ему нужна! До окна Скоццоне, любезный друг! Ни больше ни меньше, как Скоццоне, любимой натурщицы Бенвенуто, этой очаровательной смуглянки! Каков плут, а? Что вы на это скажете?
— В самом деле, забавная история, — согласился Мармань. — И больше вы ничего не видели?
— Терпение, дорогой виконт! Самый лакомый кусочек я приберег напоследок — так сказать, на закуску. Мы еще не дошли до конца, но, будьте покойны, доберемся и до него.
— Ну ладно, ладно, продолжайте. Честное слово, милейший, препотешная история!
— Подождите, то ли еще будет! Итак, слежу я за Паголо, который, рискуя сломать себе шею, перебирается с балкона на балкон, и снова слышу какой-то шум, на сей раз почти под самым деревом. Гляжу вниз — и вижу Асканио, который крадучись выходит из литейной мастерской.
— Любимого ученика Бенвенуто?
— Его самого, месье, этого святошу, похожего на мальчика из церковного хора и с виду скромного, как девушка. Недаром говорится, что внешность обманчива!
— Как интересно! Значит, Асканио вышел из дому, но для чего?
— Вот именно — для чего? Этот вопрос задавал себе и я. Но скоро все выяснилось. Оглядевшись по сторонам, как Герман и Паголо, и убедившись, что поблизости никого нет, он притащил из литейной лестницу и, приставив ее к плечам Марса, полез наверх. Лестница находилась по другую сторону статуи, так что я потерял Асканио из виду и уже начал подумывать, куда это он запропастился, как вдруг у Марса загорелись глаза.
— Ну уж это вы просто заговариваетесь, милейший! — воскликнул Мармань.
— Да нет же, сущая правда, виконт! И если бы я не знал, в чем тут дело, сознаюсь, мне было бы не по себе. Но я видел, как Асканио полез на статую, а потому был уверен, что он-то и зажег свет.
— Но что понадобилось Асканио ночью в голове Марса?
— Вот-вот, тот же вопрос задал себе и я! А так как никто не мог мне ответить, я решил разобраться во всем сам. Я изо всех сил пялил глаза, и наконец мне показалось, что я вижу через глазницы Марса привидение. Честное слово! В голове статуи был призрак женщины в белом платье, и перед ней на коленях, как перед святой мадонной, стоял наш Асканио. К сожалению, мадонна сидела ко мне спиной, и я не видел ее лица, но я видел шейку. О! Что за чудесные шейки бывают у привидений, виконт, прямо-таки лебяжьи! И белые-белые, как снег! И с каким обожанием глядел Асканио на призрак! Вот нечестивец! Тут я сразу понял, что это не привидение, а самая обыкновенная женщина. Каково?! Прятать любимую в голове Марса! Что вы на это скажете, милейший?
— Гм-гм… действительно, все это очень странно, — улыбаясь и в то же время что-то соображая, пробормотал Мармань. — Весьма странно. И вы не догадываетесь, кто эта женщина?
— Просто ума не приложу. А вы?
— Я тоже… Ну, а потом? Что же было потом?
— Потом? Я так расхохотался, что потерял равновесие и свалился со своего сука и если бы при этом не ухватился за другой сук, то непременно сломал бы себе шею. Тогда я решил, что, раз уж я все видел и к тому же проделал половину пути, лучше всего отправиться восвояси. Так я и поступил: вышел потихоньку за ворота и пошел домой, все еще смеясь, а по дороге повстречался с вами, и вы заставили меня рассказать эту историю. И если вы друг Бенвенуто, посоветуйте, что мне делать. Ну, что касается госпожи Перрины, это ее личное дело; милейшая дама — совершеннолетняя, значит, вправе располагать собой. Но как быть со Скоццоне? Как быть с прелестной Венерой, поселившейся в голове Марса?
— Вы хотите, чтобы я дал вам совет?
— Да, как честный человек! Видите ли, я оказался в довольно затруднительном положении, мой дорогой… мой дорогой… э-э-э… Вечно я забываю ваше имя!
— Мой совет — молчать. Тем хуже для простофиль, которые позволяют водить себя за нос. А теперь, милейший Жак Обри, разрешите поблагодарить вас за приятную компанию и занятный рассказ, ибо я вынужден вас покинуть. Плачу вам доверием за доверие, мой друг: мы на улице Отфей, а здесь живет дама моего сердца.
— Прощайте, мой славный, мой дорогой, мой превосходный друг! — вскричал Жак Обри, пожимая виконту руку. — Вы дали мне мудрый совет, и я непременно ему последую. Желаю вам удачи, и да хранит вас Купидон!
И попутчики расстались. Мармань отправился дальше по улице Отфей, а Жак Обри свернул на улицу Пупе, чтобы выйти по ней на улицу Арп, в самом конце которой находилось его жилище.
Мармань солгал, уверив незадачливого школяра, что он не подозревает о том, кем может быть демон в образе девы, перед которым стоял на коленях Асканио. Он сразу понял, что в голове Марса поселилась Коломба; и чем больше думал об этом, тем больше убеждался в справедливости своей догадки. Негодяй оказался в затруднительном положении. Как мы уже говорили, ему хотелось насолить всем троим: прево, графу д’Орбеку и Челлини, а это никак не получалось. В самом деле, если он сохранит тайну, граф и прево останутся в своем прискорбном неведении, но зато будет ликовать Челлини; и, наоборот, объявив о похищении Коломбы, он повергнет в отчаяние Бенвенуто, но тем самым поможет прево отыскать дочь, а графу — невесту. Поэтому он решил хорошенько поразмыслить и найти наиболее выгодное для себя решение.
Мармань недолго колебался. Он знал, что по каким-то непонятным для него причинам герцогиня д’Этамп заинтересована в женитьбе д’Орбека на Коломбе, и решил на следующее же утро все рассказать фаворитке короля. Таким образом, он поднимется во мнении герцогини, доказав ей, что если он и не храбр, то хотя бы проницателен. И, приняв это решение, он в точности его выполнил.
По счастливой случайности, приходящей иногда на помощь человеку в дурных делах, все придворные в это утро были в Лувре, куда они отправились на поклон к Франциску I и Карлу V. Вот почему, когда герцогине д’Этамп доложили о приходе виконта де Марманя, у нее были лишь двое преданных ей друзей: прево и граф д’Орбек. Мармань почтительно поклонился герцогине, она же ответила ему своей обычной высокомерно-покровительственной и слегка презрительной улыбкой. Но это ничуть не обескуражило Марманя, ибо герцогиня так улыбалась не только ему, а очень и очень многим придворным. К тому же он знал, что стоит ему сказать одно слово, и эта презрительная улыбка сменится самой благожелательной.
— Ну как, мессир д’Эстурвиль, — сказал он, обращаясь к прево, — ваше блудное дитя все еще не вернулось?
— Вы опять за прежнее, виконт! — угрожающе вскричал прево, побагровев от гнева.
— Полно, полно, зачем же горячиться, достойный друг? — продолжал Мармань. — Я спросил об этом лишь потому, что, в случае если вы еще не нашли Коломбу, я мог бы указать, где ваша голубка свила себе гнездышко.
— Вы? — самым дружеским тоном спросила герцогиня. — Но где же, где? Говорите, говорите скорей, любезный господин де Мармань!
— В голове статуи Марса, которая стоит у Бенвенуто в парке Большого Нельского замка…
Разумеется, читатель вместе с Марманем угадал правду, какой бы странной на первый взгляд она ни казалась. Итак, Коломба скрывалась в голове колосса. Марс, по выражению Жака Обри, приютил Венеру. Бенвенуто вторично призвал искусство на помощь судьбе, художника — на помощь человеку. Он не только вкладывал в свои статуи гениальный замысел и талант скульптора, но и вверял им свою участь. В первый раз, как известно, он связал со своим творением план побега. Теперь он доверил огромной статуе свободу Коломбы и счастье Асканио. Однако, дойдя в повествовании до этого места, мы, чтобы внести некоторую ясность, должны вернуться назад.
После того как Челлини кончил свой рассказ о Стефане, несколько минут царила полная тишина. Перед мысленным взором художника, на фоне ярких и суровых образов его бурной юности, промелькнул печальный и чистый образ Стефаны, умершей двадцати лет от роду. Асканио, опустив голову, силился припомнить бледное лицо женщины, склонившейся над его колыбелью, — ведь слезы матери так часто падали на розовые щечки мальчика и будили его. А Коломба растроганно глядела на Бенвенуто, которого некогда любила такая же чистая и юная девушка, как она сама. Голос Челлини казался ей теперь не менее нежным, чем голос возлюбленного, и рядом с этими двумя мужчинами, одинаково сильно любившими ее, она чувствовала себя в полнейшей безопасности, словно дитя на коленях у матери.
— Ну как, может ли довериться Коломба человеку, которому Стефана доверила своего единственного сына Асканио? — спросил, помолчав, Бенвенуто.
— Будьте мне отцом, а вы, Асканио, — братом, — скромно и с достоинством ответила Коломба, протягивая им обе руки. — Я, не раздумывая, отдаюсь под вашу защиту. Сохраните меня для моего будущего супруга!
— Благодарю тебя, любимая! Благодарю за то, что ты ему веришь! — воскликнул Асканио.
— Итак, Коломба, вы обещаете повиноваться мне во всем? — спросил Бенвенуто.
— Во всем! — ответила Коломба.
— Хорошо. Тогда слушайте, дети мои. Я всегда был убежден, что при настойчивости человек может добиться чего угодно. Для того, чтобы спасти вас от графа д’Орбека, уберечь от бесчестия и выдать за Асканио, необходимо время, а через несколько дней, Коломба, вы должны стать женой графа. Значит, главное сейчас — оттянуть эту ненавистную свадьбу. Не так ли, Коломба, дитя мое, сестра моя и милая дочь моя? В жизни бывают тяжелые минуты, когда приходится совершать проступок, чтобы предотвратить преступление. Будете ли вы достаточно отважны и тверды, Коломба? Почерпнете ли вы хоть немного смелости в своей чистой и преданной любви к Асканио? Отвечайте, Коломба!
— Пусть отвечает Асканио, — сказала Коломба, с улыбкой взглянув на юношу. — Я принадлежу ему и сделаю все, что он пожелает.
— Не беспокойтесь, учитель. Коломба будет мужественна, — ответил Асканио.
— Тогда доверьтесь нашей чести, Коломба, и смело следуйте за нами прочь из этого дома!
При этих словах учителя Асканио не мог скрыть удивления. Коломба с минуту молча глядела на обоих мужчин, затем поднялась со скамьи и сказала просто:
— Куда мне идти?
— О Коломба, Коломба! — вскричал Бенвенуто, до глубины души тронутый столь полным доверием. — Вы благородное, святое создание! Однако, узнав Стефану, я стал требователен к людям. Все зависело от вашего ответа. Но теперь мы спасены. Час пробил; сам Бог помогает нам. Не будем же терять драгоценного времени; дайте мне руку, и идем.
Коломба опустила на лицо вуаль, словно желая скрыть краску смущения, и пошла вслед за Бенвенуто и Асканио. Дверь, соединявшая Большой и Малый Нельские замки, была заперта, но ключ торчал в замке, и Бенвенуто бесшумно открыл ее. Тут Коломба остановилась.
— Подождите немного, — сказала она взволнованно.
Опустившись на колени у порога отчего дома, который не мог уже служить ей надежным пристанищем, девушка стала молиться. О чем — это известно одному лишь Богу, но, видимо, она просила у него прощения и за отца, и за себя. Потом, преисполненная спокойствия и твердости, Коломба поднялась и последовала за Челлини. Асканио шел сзади в полном смятении и с нежностью глядел на плывшее перед ним во мраке ночи белое платье. Дрожа от волнения, какое обычно охватывает человека в решающие минуты жизни, они пересекли парк Большого Нельского замка. До их слуха донеслись песни и смех пирующих подмастерьев: в этот день, как известно, в замке был праздник.
Дойдя до статуи Марса, Челлини оставил Асканио и Коломбу у подножия статуи и принес из литейной мастерской лестницу. Всю эту сцену озарял бледный свет луны. Приставив лестницу к статуе, Бенвенуто опустился перед Коломбой на одно колено, и в его суровом взгляде появилось выражение трогательной почтительности.
— Дитя мое, — сказал он, — обхвати меня обеими руками за шею и держись крепче.
Коломба молча повиновалась, и Бенвенуто легко, будто перышко, поднял ее с земли.
— Я думаю, — обратился он к Асканио, — что любящий брат позволит мне отнести его сестру в безопасное место.
И мускулистый, крепкий Челлини стал взбираться по лестнице с драгоценной ношей, да так проворно, будто нес маленькую птичку. А Коломба, склонив голову на плечо Бенвенуто, разглядывала сквозь вуаль мужественное и доброе лицо своего спасителя, испытывая чувства доверия и дочерней привязанности, которые, увы, ей были до той поры неведомы. У Челлини была поистине железная воля: каких-нибудь два часа назад художник охотно отдал бы жизнь за любовь этой девушки, и вот теперь он держал ее в своих объятиях, а сердце его билось ровно и ни один мускул на лице не дрогнул. Бенвенуто приказал сердцу успокоиться, и оно повиновалось.
Добравшись до шеи Марса, Бенвенуто открыл в ней маленькую дверцу, вошел в голову бога войны и опустил Коломбу на пол круглой комнатки футов восьми в диаметре и десяти в высоту. Воздух и свет проникали сюда через рот, глаза и ноздри гигантской статуи, достигавшей шестидесяти футов в вышину. Челлини устроил эту комнатку, когда работал над головой Марса, чтобы держать в ней свои рабочие инструменты и не ходить за ними по нескольку раз в день; часто он приносил с собой обед и съедал его, сидя за столиком, стоявшим посредине этой своеобразной столовой. Таким образом, ему не надо было спускаться вниз даже для того, чтобы поесть. Это так понравилось Бенвенуто, что он поставил здесь же узкую кровать и не только обедал, но и отдыхал в голове Марса. Вполне естественно, что ему пришла мысль спрятать Коломбу здесь; трудно было сыскать более надежное убежище.
— Некоторое время, Коломба, вам придется жить в этой комнате, — сказал он девушке, — и спускаться вниз только по ночам. Оставайтесь здесь под охраной Всевышнего и нас, ваших лучших друзей, и ждите конца моих стараний. Будем надеяться, что Юпитер завершит дело, начатое Марсом, — прибавил он с улыбкой, вспомнив обещание короля. — После вы поймете, что я имею в виду. Ведь о нас печется весь Олимп, ну а о вас, дитя мое, молятся все ангелы. Как тут не добиться успеха! Улыбнитесь же, милая Коломба, если не настоящему, так, по крайней мере, будущему! Поверьте, надежда есть. Твердо надейтесь, дитя мое, если не на меня, то на Бога. Я тоже когда-то сидел в темнице, гораздо хуже вашей, и только надежда заставляла меня забывать о неволе. А теперь прощайте. Мы не увидимся больше, пока не настанет день вашего освобождения. А до тех пор о вас будет заботиться ваш брат Асканио. Ведь его никто не подозревает, и за ним не будут следить, как за мной. Я поручу ему превратить эту мастерскую в келью монахини. Запомните хорошенько то, что я скажу вам на прощанье: вы сделали все, что зависело от вас, мужественное и доверчивое дитя; остальное предоставьте мне и надейтесь на Провидение. Что бы ни случилось, в каком бы вы ни оказались безнадежном положении, даже у алтаря, перед тем как произнести роковое «да», которое навеки связало бы вас с графом д’Орбеком, не сомневайтесь, Коломба, в своем друге и отце. Положитесь на Бога и на нас с Асканио, дитя мое. Ручаюсь, спасение придет вовремя! Будете ли вы слепо верить и проявите ли должную твердость? Отвечайте!
— Да! — уверенно сказала Коломба.
— Вот и прекрасно! А пока прощайте. Оставляю вас ненадолго в этом скромном убежище; Асканио принесет вам сюда все необходимое. Прощайте, Коломба!
Он дружески протянул ей руку, но Коломба подставила ему лоб для поцелуя, как привыкла это делать, прощаясь с отцом. Бенвенуто вздрогнул, однако тут же овладел собой и подавил охватившие его чувства и мысли. Он провел рукой по глазам, словно отгоняя какое-то видение, и запечатлел на чистом челе Коломбы нежный отеческий поцелуй.
— Прощай, дочь моей любимой Стефаны! — прошептал он.
С этими словами Бенвенуто быстро спустился к ожидавшему его Асканио. Оба как ни в чем не бывало присоединились к пирующим подмастерьям, которые уже кончили трапезу, но продолжали пить вино.
Новая, странная, непостижимая жизнь, начавшаяся для Коломбы, показалась ей жизнью, достойной королевы.
Как мы уже знаем, в комнатке стояли кровать и стол; Асканио добавил к ним низенькое, обитое бархатом кресло, венецианское зеркало, книги религиозного содержания, выбранные самой Коломбой, дивной чеканки распятие и серебряную вазочку работы Челлини, в которой каждую ночь появлялись свежие цветы. Вот и все, что могла вместить в себя эта белая келья, таившая в себе столько душевной красоты и невинности.
Днем Коломба обычно спала: так посоветовал ей Асканио, опасавшийся, как бы девушка не выдала себя каким-нибудь неосторожным движением. Но едва загорались в небе звезды, она пробуждалась и, стоя на коленях в постели, долго молилась перед висевшим у изголовья распятием; потом одевалась, расчесывала свои прекрасные длинные волосы и мечтала под пение соловья. Приходил Асканио; поднявшись по приставной лестнице, он стучался в маленькую дверь. Если туалет Коломбы был закончен, она впускала друга, и он оставался у нее до полуночи. В полночь Асканио уходил к себе, а Коломба, если погода была хорошая, спускалась в парк. Она предавалась мечтам, которые зародились в ней еще во время прогулок по ее любимой аллее и теперь близились к осуществлению. Часа через два светлое видение возвращалось в свое уютное гнездышко и проводило остаток ночи, наслаждаясь ароматом собранных во время прогулки цветов, соловьиными трелями и прислушиваясь к доносившемуся из Пре-о-Клер пению петухов.
Перед рассветом Асканио приходил еще раз; он приносил невесте еду на целый день, ловко похищенную у Руперты при содействии Челлини. Влюбленные вели восхитительные беседы: мечтали о будущем счастье, вспоминали сладкие мгновения первых встреч. Случалось и так, что Асканио безмолвно созерцал свое божество, и Коломба тоже молчала, с улыбкой принимая его поклонение. Часто они расставались, ничего не сказав за короткие мгновения встречи, но именно эти свидания давали им больше, чем любая беседа. Ведь их сердца не только без слов понимали друг друга, но и таили в себе сокровенные мысли, которые читает один Бог.
Одиночество и страдание в юные годы возвышают, облагораживают душу, сохраняют ее на всю жизнь молодой. Коломба, эта гордая, неприступная девственница, была в то же время живой и веселой девушкой; поэтому, кроме дней, вернее, ночей, потому что, как мы знаем, влюбленные нарушили естественный ход времени, — кроме ночей, когда они беседовали и мечтали, были и такие, когда оба резвились и хохотали, как настоящие дети, но, странное дело, не эти ночи пролетали для них особенно быстро. Любви, как всякому источнику света, необходима темнота, чтобы ярче сиять.
Ни разу, ни единым словом не смутил Асканио покоя этой чистой и застенчивой девушки, называвшей его братом. Они любили друг друга и были подолгу наедине, но именно это уединение, приближая их к Богу, заставляло сильней ощущать его присутствие и как святыню хранить свою любовь.
Едва лишь утренняя заря начинала золотить верхушки деревьев, Коломба со вздохом сожаления прогоняла друга, подобно влюбленной Джульетте, по нескольку раз призывая обратно. То он, то она вечно забывали сказать друг другу что-нибудь очень важное. Но в конце концов расставаться все же приходилось. Уходя, Асканио, разумеется, уносил и лестницу.
Каждое утро Коломба оставляла крошки для пернатых певцов на нижней губе гигантской статуи. Первое время птицы, быстро схватив добычу, спешили улететь, но мало-помалу привыкли к молоденькой хозяйке: ведь они прекрасно понимают девушек, души которых так же легки, как они сами. Певуньи гостили у Коломбы все дольше и дольше и платили за угощенье звонкими песнями. А один щегленок до того расхрабрился, что утром и вечером залетал в комнату и ел прямо из рук. Когда же ночи стали прохладнее, щегленок однажды сел юной пленнице на плечо, где и проспал всю ночь — даже во время свидания и прогулки с Асканио. С тех пор щегленок прилетал каждый вечер, чтобы поспать на плече у Коломбы, а с первым проблеском зари принимался звонко насвистывать. Тогда девушка брала птичку в руки, давала Асканио поцеловать ее и выпускала на волю.
Так шла жизнь Коломбы в голове гигантского Марса. И только дважды мирное течение этой жизни было нарушено; это случилось во время обысков, о которых мы в свое время говорили. В первый раз Коломбу разбудил голос отца; она испуганно вскочила, думая, что это сон. Но у подножия статуи в самом деле стоял господин д’Эстурвиль, и Бенвенуто говорил ему:
— Вас интересует мой великан, сударь? Это статуя Марса, которую его величество Франциск Первый изволил заказать мне для Фонтенбло. Как видите, сущая безделица — футов шестидесяти в высоту.
— Да-да, статуя весьма недурна и довольно внушительна, — отвечал мессир д’Эстурвиль. — Но продолжим наши поиски — ведь не Марса же я пришел искать сюда.
— Да, его-то искать не пришлось бы!
И они прошли мимо.
В своей комнате Коломба упала на колени; простирая руки к отцу, она готова была крикнуть: «Батюшка, я здесь!». Ведь несчастный старик ищет ее повсюду… быть может, горько оплакивает. Но мысль о графе д’Орбеке, воспоминание о гнусных замыслах герцогини д’Этамп остановили этот порыв. А при втором посещении, когда вместе с голосом отца до Коломбы донесся голос ненавистного графа, ей и в голову не пришло обнаружить себя.
— Вот так штука! — воскликнул д’Орбек, останавливаясь у подножия Марса. — Да это не статуя, а целый дом! Если она простоит здесь зиму, весной ласточки, пожалуй, совьют в ней гнезда.
В тот день, когда Коломбу так испугал голос жениха, Асканио принес ей письмо от Челлини.
«Дитя мое, мне придется уехать на несколько дней, но будьте спокойны: я все устроил для Вашего освобождения и счастья. Король обещал исполнить любую мою просьбу, а Вы знаете — он никогда не нарушал данного слова. Ваш отец тоже сегодня уезжает. Не отчаивайтесь, Коломба, я все подготовил. И повторяю, даже если Вы будете стоять у алтаря, готовясь произнести роковое слово, которое навеки свяжет вашу судьбу с судьбой графа, не бойтесь и верьте: Провидение вовремя придет вам на помощь. Клянусь в этом! Прощайте.
Это письмо, вселившее в Коломбу радостные надежды, принесло огромный вред влюбленным, так как заставило их забыть о грозящей опасности. Юности свойственны резкие переходы от полного отчаяния к безграничной уверенности. Небо в ее глазах либо затянуто мрачными тучами, либо сияет лазурью. Вдвойне успокоенные письмом Челлини и отсутствием прево, Коломба и Асканио забыли об осторожности и целиком отдались своей любви. Коломба настолько осмелела во время ночных прогулок, что ее заметила Перрина — к счастью, приняв за привидение; Асканио забыл как-то задернуть занавески, и Руперта заметила свет в голове Марса. Рассказы обеих кумушек возбудили любопытство Жака Орби, и болтливый школяр, подобно Орасу из мольеровской «Школы жен», открыл тайну как раз тому, кому ее знать не следовало. О последствиях этой прискорбной доверчивости нам уже известно.
Но вернемся в замок Этамп.
Когда у виконта спросили, как он добыл такие ценные сведения, Мармань промолчал, напустив на себя таинственность. Истина была слишком проста и не делала чести его проницательности. Поэтому он дал понять, что это блестящее, поразительное открытие стоило ему огромного труда и сложных интриг. Герцогиня ликовала, она возбужденно ходила по комнате и забрасывала виконта вопросами. Итак, маленькая мятежница, наделавшая столько хлопот, наконец попалась! Герцогиня д’Этамп непременно пожелала отправиться в Нельский замок, чтобы лично удостовериться в счастливом окончании поисков. Да и, кроме того, после всего случившегося, после побега или, вернее, после похищения Коломбы девушку нельзя было оставлять в Нельском замке. Герцогиня позаботится обо всем: она возьмет Коломбу к себе, она будет присматривать за ней гораздо лучше, чем дуэнья или нерадивый жених. Она будет присматривать за ней как соперница. Таким образом, Коломба окажется под надежной охраной.
Герцогиня велела подать экипаж.
— Вся эта история осталась почти в полной тайне, — сказала она, обращаясь к прево, и прибавила: — Надеюсь, д’Орбек, вы не такой человек, чтобы придавать значение пустякам, вроде побега девчонки из дому, не правда ли? И потому я не вижу основания расстраивать вашу свадьбу и отказываться от наших замыслов.
— О герцогиня! — воскликнул мессир д’Эстурвиль, отвешивая глубокий поклон.
— Свадьба состоится на тех же условиях, не правда ли, мадам? — спросил д’Орбек.
— Разумеется, милый граф! Что же касается Бенвенуто, виновник он или соучастник этого гнусного похищения, будьте покойны, я с ним все равно расквитаюсь, — продолжала герцогиня д’Этамп. — Мстя ему за вас, я отомщу и за себя.
— Но говорят, герцогиня, — возразил Мармань, — будто король, так увлечен искусством, что обещал Челлини исполнить любую просьбу в случае удачной отливки Юпитера.
— Не тревожьтесь, виконт, предоставьте все мне: я приготовлю к этому дню такой сюрприз, какого Челлини никак не ожидает. Положитесь целиком на меня.
Да ничего другого и не оставалось. Давно никто не видел герцогиню д’Этамп такой оживленной и очаровательной. Она вся сияла от радости. Герцогиня тут же отправила мессира д’Эстурвиля за его стражниками, и вскоре виконт де Мармань, граф д’Орбек и прево, сопровождаемые вооруженной охраной, явились в Нельский замок. Герцогиня д’Этамп остановила экипаж поодаль на набережной и в нетерпении то и дело выглядывала из него.
У подмастерьев был в это время обеденный час. Жан-Малыш, Паголо, Асканио и обе женщины оставались в замке одни. Бенвенуто ждали только через день-два. При виде гостей Асканио решил, что прево хочет произвести третий обыск, и, строго следуя указаниям учителя, не только не стал чинить препятствий посетителям, а, напротив, встретил их с величайшей вежливостью. Прево и его спутники направились прямо к литейной мастерской.
— Откройте эту дверь, — обратился д’Эстурвиль к Асканио. От дурного предчувствия у юноши сжалось сердце. Однако подумав, что он может ошибиться и малейшее колебание покажется подозрительным, спокойно отдал ключи.
— Возьмите эту длинную лестницу, — приказал д’Эстурвиль своим людям.
Они повиновались, и прево повел их прямо к статуе Марса. Господин д’Эстурвиль сам приладил лестницу и уже хотел взобраться по ней, но тут Асканио не выдержал — бледный от гнева и страха, он решительно поставил ногу на ступеньку и воскликнул:
— Что вы делаете, мессир! Эта статуя — величайшее творение учителя, и он поручил мне охранять ее. Предупреждаю: первый, кто прикоснется к Марсу, будет убит!
И он выхватил из-за пояса тонкий, острый кинжал, так хорошо закаленный, что одним ударом можно было перерубить золотую монету.
Прево дал знак стражникам, и на Асканио набросились восемь человек, не считая самого д’Эстурвиля, Марманя и графа д’Орбека. Юноша отчаянно защищался, ранил двоих, но в конце концов вынужден был сдаться численно превосходящему неприятелю. Его повалили, связали, заткнули рот кляпом, и прево, сопровождаемый двумя вооруженными стражниками, дабы избежать нападения с тыла, стал взбираться по лестнице.
Коломба, видевшая эту сцену и решившая, что Асканио убит, лишилась чувств, и отец застал ее в глубоком обмороке.
Однако вид потерявшей сознание дочери скорее обозлил, нежели встревожил прево; он грубо перекинул ее через плечо и снес вниз. Незваные гости двинулись в обратный путь. Стражники вели Асканио, с которого не спускал глаз д’Орбек. Паголо стоял, не двигаясь, и глядел, как уводят товарища. Жан-Малыш куда-то исчез. И только Скоццоне, ничего не понимавшая во всем происходящем, попробовала загородить ворота.
— Что такое? В чем дело, господа? — кричала она. — Почему вы уводите Асканио? Кто эта женщина?
В этот момент ветер приподнял вуаль на лице Коломбы, и Скоццоне узнала девушку, послужившую моделью для статуи Гебы. Побледнев от ревности, Скоццоне быстро отошла в сторону и молча пропустила прево, пленника и охрану.
— Что это значит? Почему вы так грубо обошлись с этим молодым человеком? — спросила герцогиня д’Этамп увидев связанного, бледного и окровавленного Асканио. — Сейчас же развяжите его! Сию же минуту! Слышите?
— Мадам, этот юноша отчаянно сопротивлялся и ранил двух моих стражников, — сказал прево. — Я уверен, что это сообщник Бенвенуто, и, право, его надо поскорее отправить в надежное место. К тому же, — прибавил он шепотом, — молодой человек как две капли воды похож на итальянского пажа, который присутствовал при нашей тайной беседе. Если бы на нем было сейчас другое платье и он не говорил на нашем языке — ведь вы уверяли, будто итальянец не понимает ни слова по-французски, — я присягнул бы, герцогиня, что это и есть тот самый паж!
— Вы правы, господин прево, — поспешила согласиться герцогиня, — вы совершенно правы: он может оказаться для нас опасным. Задержите его.
— Отвести арестованного в Шатле! — распорядился прево.
— Ну а мы, господа, отправимся в замок Этамп! — сказала герцогиня, рядом с которой в экипаже поместили Коломбу, все еще не пришедшую в сознание.
Мгновение спустя по каменным плитам набережной процокали копыта мчавшегося галопом коня; это Жан-Малыш спешил сообщить Челлини о разыгравшейся в Нельском замке трагедии.
Асканио в это время входил в ворота Шатле. Он так и не увидел герцогиню и не узнал, какую роль она сыграла в событиях, разрушивших все его надежды.
С тех пор как герцогиня д’Этамп впервые услышала о Коломбо, ее не покидало желание увидеть девушку вблизи и хорошенько ее разглядеть. Теперь это желание исполнилось: бедняжка все еще без чувств лежала в экипаже перед герцогиней. Герцогиня увидела, как красива Коломба, и глаза ее злобно вспыхнули; в продолжение всего пути она не спускала с соперницы ревнивого взгляда, отмечала все ее совершенства, всматривалась в каждую черту бледного юного личика, в каждый изгиб прекрасного тела. Наконец-то Коломба в ее власти! Они оказались лицом к лицу, эти две женщины, которые любят одного мужчину, оспаривают право на одно сердце.
Первая — злобная и могущественная, вторая — беспомощная, но любимая; одна — покоряющая блеском роскоши, другая — прелестью и благоуханием юности; одна — страстью, другая — невинностью. Наконец-то они встретились, несмотря на все разделяющие их преграды, и тяжелое бархатное платье герцогини касается простого белого платьица Коломбы.
И, хотя Коломба была еще без сознания, трудно было сказать, какая из двух женщин бледнее. Очевидно, это безмолвное созерцание больно задевало тщеславие герцогини, убивало все надежды.
— О да! — невольно прошептала она. — Она красива, она очень красива! — И с этими словами герцогиня д’Этамп судорожно сжала руку девушки.
Коломба открыла глаза и сказала:
— Ах, сударыня, вы сделали мне больно!
Герцогиня тотчас же выпустила ее руку. Сознание вернулось к Коломбе не сразу. Вскрикнув от боли, она еще несколько секунд изумленно смотрела на герцогиню и никак не могла собраться с мыслями. Потом спросила:
— Кто вы, сударыня, и куда меня везут? — И тут же, отшатнувшись, вскрикнула: — О-о! Помню, помню! Вы герцогиня д’Этамп!
— Молчите! — повелительно прошептала Анна. — Скоро мы останемся наедине, и тогда можете кричать и удивляться сколько душе угодно.
Слова герцогини сопровождались жестким, надменным взглядом; но отнюдь не этот взгляд, а чувство собственного достоинства заставило Коломбу сдержаться, и всю остальную часть пути она хранила молчание.
Когда же экипаж остановился у дворца Этамп, девушка по знаку герцогини последовала за ней в домашнюю часовню.
Оставшись наедине, соперницы минуту или две молча смотрели друг на друга испытующим взглядом, причем выражение их лиц являло резкий контраст: Коломба казалась спокойной; ее поддерживала вера в Провидение и надежда на Бенвенуто; Анна была взбешена этим спокойствием, и, хотя лицо ее исказила гримаса, она старалась подавить гнев, так как рассчитывала на свое могущество и на несокрушимую силу воли, чтобы сломить беззащитную девушку.
Герцогиня д’Этамп заговорила первой.
— Ну вот, милочка, вы и вернулись под власть родителя, — начала она тоном, в котором, несмотря на всю мягкость, звучала скрытая издевка. — Но прежде всего позвольте мне выразить восхищение вашей смелостью. Вы… вы необычайно смелы для своего возраста, дитя мое!
— О сударыня, это потому, что мне помогает Бог, — просто ответила Коломба.
— О каком боге вы изволите говорить, мадмуазель?.. А-а! Очевидно, речь идет о Марсе, — насмешливо прищурилась герцогиня.
— Я знаю только одного Бога, сударыня, — Бога доброго и милосердного, который заповедал богатым быть щедрыми, а великим — смиренными. И горе тем, кто не признает Его, ибо настанет день, когда и Он не признает их!
— Превосходно, превосходно, мадмуазель! — воскликнула герцогиня. — Да и время сейчас вполне подходящее для проповедей. Я от души поздравила бы вас с талантом проповедницы, если бы не считала, что все это — наглая попытка приукрасить бесстыдство вашего поступка.
— Я не собираюсь перед вами оправдываться. Да и по какому праву вы можете обвинять меня? — пожав плечами, но без раздражения возразила Коломба. — Вот когда меня спросит отец, я повинюсь ему с должным почтением. Если он станет бранить, — постараюсь оправдаться. А до тех пор, герцогиня, позвольте мне молчать.
— Понимаю, милочка! Вас раздражает мой голос. Вы предпочли бы остаться в одиночестве и помечтать о своем возлюбленном. Не так ли?
— Никакой шум, даже самый неприятный, не помешает мне думать о нем, особенно если мой любимый в беде.
— И вы осмеливаетесь открыто говорить о своей любви!
— Вы, герцогиня, тоже любите его, но боитесь в этом признаться. Вот и вся разница между нами.
— Дерзкая девчонка! — вырвалось у герцогини. — Кажется, ты бросаешь мне вызов!
— О нет! Что вы, сударыня! Это не вызов — просто я отвечаю на ваш вопрос; вы сами принуждаете меня к этому. Оставьте меня с моими мечтами, и я не стану мешать вашим замыслам.
— Ну что ж, пеняй на себя, дитя мое! Раз ты считаешь себя достаточно сильной, чтобы бороться со мной, раз ты призналась мне в своей любви, признаюсь и я тебе, и не только в любви, но и в ненависти. Ты права: я люблю Асканио и ненавижу тебя! В самом деле, к чему мне лукавить? Я могу сказать тебе все, ибо тебе никто не поверит, что бы ты ни вздумала болтать обо мне. Да, я люблю Асканио!
— Мне жаль вас, герцогиня, потому что Асканио любит меня.
— Да, Асканио любит тебя. Что ж из этого! Я заставлю его разлюбить. Я обольщу его, а если моих чар окажется недостаточно, я пойду на ложь и даже на преступление. Слышишь? Недаром я Анна д’Эйли, герцогиня д’Этамп!
— Асканио отдаст свое сердце лишь той, кто будет любить его по-настоящему.
— Да вы только послушайте, что она говорит! — вскричала герцогиня, выведенная из себя самоуверенностью Коломбы. — Уж не думаете ли вы, милочка, что ваша любовь — единственная в мире и не сравнима с любовью ни одной другой женщины?
— Я этого не говорю, сударыня. Конечно, и другие женщины могут любить так же сильно, как я, но только не вы.
— А ты — что ты готова сделать во имя этой хваленой любви, которая, по-твоему, мне недоступна? Чем ты пожертвовала ради нее? Своим одиночеством и безвестностью?
— Нет, сударыня, я пожертвовала своим покоем.
— От чего ты отказалась ради нее? От нелепого брака с графом д’Орбеком?
— Нет, сударыня, я отказалась повиноваться отцу.
— А что ты можешь дать своему возлюбленному? Славу, богатство, власть?
— Нет, я просто постараюсь сделать его счастливым.
— Только-то! — воскликнула герцогиня. — А у меня для него найдется кое-что получше. Я пожертвую ради него привязанностью самого короля; я брошу к его ногам знатность, богатство, почет; он будет править государством — вот что дам ему я!
— Что ж, — улыбнулась Коломба, — значит, ваша любовь даст ему все, кроме самой любви…
— Ну, хватит! — резко прервала герцогиня, чувствуя, что Коломба начинает брать верх.
Некоторое время обе женщины молчали. Коломба держалась спокойно и непринужденно, герцогиня заметно злилась. Но мало-помалу лицо ее смягчилось, просветлело, в нем появился проблеск симпатии: естественной или притворной — трудно сказать. Герцогиня возобновила прерванную битву, стремясь во что бы то ни стало выйти из нее победительницей.
— Ну, а если бы тебе сказали, Коломба: «Отдай за него жизнь!». Как бы ты поступила? — спросила она почти ласково.
— О! Я с восторгом отдала бы ее!
— Я тоже! — воскликнула герцогиня тоном, говорившим если не об искренности ее намерения, то, по крайней мере, о силе страсти. — А честью… — продолжала она, — скажи, пожертвовала бы ты ради него своей честью?
— Если под словом «честь», сударыня, вы подразумеваете мое доброе имя, то пожертвовала бы; но если под честью вы понимаете добродетель, — нет.
— Как, разве Асканио не твой возлюбленный?
— Он мой жених, мадам, не больше.
— Да, оказывается, она его не любит! — воскликнула герцогиня. — Совсем не любит! Честь, это громкое слово, для нее дороже любви.
— Ну, а если бы кто-нибудь вам сказал: «Откажитесь ради него от титулов, от власти, пожертвуйте благосклонностью короля, и не тайно — это было бы слишком легко, — а так, чтобы все об этом узнали!». Если бы вам сказали: «Анна д’Эйли, герцогиня д’Этамп, покинь свой дворец, откажись от богатства, от придворного общества и смени все это на полутемную мастерскую чеканщика!». Как бы вы поступили? — спросила Коломба, потеряв терпение, несмотря на всю свою кротость.
— Я отказалась бы сделать это в его же собственных интересах, — вынуждена была сознаться герцогиня, не в силах лгать под устремленным на нее испытующим взором соперницы.
— Отказались бы?
— Да.
— Значит, вы его совсем не любите! — торжествующе воскликнула Коломба. — Вы предпочитаете его любви почет — жалкий призрак счастья!
— Но я же сказала, что хочу сохранить свое положение ради него самого! — возразила герцогиня, возмущенная новой победой соперницы. — Я сказала, что хочу делить с ним почет и богатство. Все мужчины рано или поздно становятся тщеславными.
— Да, сударыня, — с улыбкой ответила Коломба, — но Асканио вовсе не похож на этих мужчин.
— Да замолчите же наконец! — топнув ногой, крикнула взбешенная герцогиня.
Эта хитрая и властная женщина дважды потерпела поражение от беззащитной девушки, которую думала смутить одним звуком своего повелительного голоса. Но на все гневные или насмешливые замечания герцогини Коломба неизменно отвечала с обезоруживающей скромностью и простотой. И герцогиня вскоре поняла, что, ослепленная гневом, пошла по ложному пути; да, по правде сказать, она не ожидала, что девушка окажется не только красива, но и умна. Анна д’Этамп решила изменить тактику: убедившись, что не может сломить соперницу силой, она надумала взять ее хитростью.
Что же касается Коломбы, то, как мы видели, ее вовсе не устрашили вспышки гнева герцогини д’Этамп; она просто замкнулась в холодном, полном достоинства молчании. Но герцогиня уже изобрела новый план. С очаровательной улыбкой она подошла к Коломбе и ласково взяла ее за руку:
— Простите, милое дитя, я, кажется, вспылила; не надо сердиться на меня. Ведь на вашей стороне столько преимуществ, что моя ревность вполне понятна. О! Я знаю, знаю, вы, как и все другие, считаете меня скверной, злой женщиной. Но, поверьте, зла моя судьба, а не я сама. Простите же меня! Разве мы виноваты, что обе любим Асканио? За что же нам ненавидеть друг друга? Особенно вам — меня: вы единственная, кого он любит! О, вы должны быть ко мне снисходительны! Будем откровенны, как сестры. Хотите, Коломба? Поговорим по душам, и я постараюсь изгладить дурное впечатление, быть может, произведенное на вас моей безумной вспышкой.
— Говорите, — сдержанно сказала Коломба, с непреодолимым отвращением высвобождая свою руку. — Говорите, я слушаю вас, — повторила она.
— О, будьте покойны, дикарка вы этакая! — весело ответила герцогиня д’Этамп, прекрасно понимая причину сдержанности Коломбы. — Я не требую от вас доверия без надежной гарантии с моей стороны. Я расскажу вам в нескольких словах свою жизнь, чтобы вы все обо мне знали. Вот увидите, я гораздо лучше, чем вы думаете. Ведь мы, так называемые великосветские дамы, нередко становимся жертвами клеветы. О нас злословят из зависти, тогда как мы заслуживаем всяческого сожаления. Ну вот хоть бы вы, дитя мое, кем вы меня считаете? Падшей женщиной, не правда ли? Скажите откровенно?
Коломба покачала головой — ей трудно было ответить на этот вопрос.
— Разве я виновата в том, что меня погубили? — продолжала герцогиня д’Этамп. — Вы, Коломба, всегда наслаждались счастьем, не презирайте же несчастных! Ваша жизнь протекала в целомудренном одиночестве, и не дай вам Бог изведать, что значит быть воспитанной для честолюбия! Несчастным девушкам, обреченным на эти муки, показывают лишь блестящую сторону жизни, как жертвам, которых перед закланием убирают цветами. Они не должны любить, но зато обязаны нравиться. С юных лет мне внушали, что нет большего счастья, чем пленить короля. Красоту, которую Бог дает женщине, чтобы она подарила ее мужчине в награду за истинную любовь, — эту красоту меня заставили отдать за громкий титул, мое женское обаяние превратили в ловушку. Вот и скажите, Коломба: может ли правильно поступать девушка, которой заранее внушили, что добро — это зло, а зло — это добро? И пусть все на свете считают меня безнадежно погибшей, я не впадаю в отчаяние. Быть может, Господь простит мне невольные заблуждения: ведь возле меня не было никого, чтобы вовремя напомнить о Нем. Что оставалось мне делать, слабой, беспомощной, одинокой? Ложь и коварство стали моим единственным оружием. Но верьте: я создана не для такой жизни! Доказательством этому служит моя любовь к Асканио и то, что, полюбив его, я ощутила огромное счастье, но вместе с тем и жгучий стыд… Ну как, дитя, понимаете вы меня теперь?
— Да, сударыня, — наивно ответила Коломба, введенная в заблуждение прекрасно разыгранной искренностью герцогини.
— Значит, вы пожалеете меня! — вскричала г-жа д’Этамп. — И позволите мне любить Асканио хотя бы издали и без малейшей надежды на взаимность; я никогда не буду вашей соперницей — ведь он-то не любит меня. Я заменю вам рано умершую мать. Мне хорошо известны ложь, коварство и низость света; я буду охранять и защищать вас от них. Вы вполне можете мне довериться — ведь вы теперь все обо мне знаете. Девочка, в сердце которой разжигали женские страсти, — таково мое прошлое; мое настоящее — вы его видите сами: это позор — быть признанной фавориткой короля. Мое будущее — любовь к Асканио. Не его любовь, нет, потому что, как вы сейчас сказали, да я и сама в глубине души это знаю, Асканио никогда не полюбит меня; но именно потому, что любовь моя останется неразделенной, она очистит мою душу. Ну, а теперь ваша очередь, дитя мое: расскажите мне откровенно о себе.
— Но мне почти нечего сказать, сударыня, — ответила Коломба. — Моя жизнь — это любовь: я любила, люблю и всегда буду любить Господа Бога, своего отца и Асканио. Прежде, когда я не знала Асканио, моя любовь к нему была мечтой; теперь, когда мы в разлуке, — это страдание; в будущем — это надежда.
— Отлично, — сказала герцогиня, подавляя ревность и едва сдерживая слезы. — Но будьте откровенны до конца, Коломба: скажите, что вы собираетесь делать? Как можете вы, беспомощная девушка, бороться с такими могущественными людьми, как граф д’Орбек и ваш отец? Не говоря уж о том, что в вас с первого взгляда влюбился король.
— О Боже! — воскликнула Коломба.
— Внимание к вам короля привлекла ваша соперница, герцогиня д’Этамп, но ваш друг, Анна д’Эйли, освободит вас от этого поклонника. Итак, оставим короля. Но что делать с вашим отцом и графом д’Орбеком? Их честолюбие не так просто преодолеть, как мимолетное увлечение Франциска Первого.
— Так доведите доброе дело до конца! — взмолилась Коломба. — Спасите меня.
— У меня есть только одно средство помочь вам… — как бы в раздумье произнесла герцогиня.
— Какое?
— Но вы испугаетесь и откажетесь следовать моему совету.
— О, если дело только в мужестве, говорите!
— Садитесь и слушайте, — сказала герцогиня, ласково усаживая Коломбу на складной стульчик возле своего кресла и обвивая рукой ее стан. — Но смотрите не струсьте при первых же словах.
— Значит, вы собираетесь мне сказать что-то очень страшное? — спросила Коломба.
— Видите ли, дорогая моя девочка, вы безупречно добродетельны и чисты, а мы живем в такое время и в таком обществе, где эта очаровательная невинность опасна, ибо она лишает вас сил перед лицом врагов, которых можно победить только их же оружием. Итак, сделайте над собой усилие, спуститесь с заоблачных высей, смело посмотрите в лицо действительности. Вы сказали, что охотно пожертвовали бы ради Асканио своим добрым именем. Так много я от вас не потребую. Достаточно, если вы пожертвуете хотя бы для виду своей верностью любимому. Вам ли, одинокой и беззащитной, бороться с судьбой! Вам ли, дочери дворянина, выходить замуж за ученика золотых дел мастера!.. Да это же безумие! Примите лучше дружеский совет: не противьтесь браку с графом д’Орбеком, отдайте ему свою руку, оставаясь в душе целомудренной невестой или верной супругой своего Асканио. Вы нужны графу исключительно для осуществления его честолюбивых замыслов. А став графиней д’Орбек, вы легко разрушите все эти бесчестные намерения. Вам достаточно будет во всеуслышание заявить о них. Тогда как теперь… Ну скажите: кто поддержит вас теперь? Даже я не осмелюсь помочь вам в борьбе против законных прав отца. Если бы речь шла только о том, чтобы расстроить планы вашего будущего мужа, вы нашли бы во мне самую деятельную помощницу. Обдумайте все хорошенько. Покоритесь, дитя мое, чтобы стать хозяйкой своей судьбы; сделайте вид, будто жертвуете свободой, чтобы стать независимой. И тогда вас постоянно будет поддерживать мысль, что Асканио — ваш единственный законный супруг, что союз со всяким другим человеком — кощунство, и вы будете поступать так, как подсказывает сердце. Совесть никогда не упрекнет вас, а свет, перед которым будут соблюдены приличия, вас оправдает.
— Госпожа герцогиня! — прошептала Коломба, вскакивая со стула, несмотря на попытку герцогини удержать ее силой. — Не знаю, так ли я поняла вас, но мне кажется, вы советуете мне совершить низкий поступок.
— Что такое? — воскликнула герцогиня.
— Я говорю, сударыня, что добродетель не нуждается в уловках и что мне стыдно за вас. Я понимаю, вы ненавидите меня и прикрываетесь личиной дружбы, чтобы легче заманить меня в западню. Вы хотите обесчестить меня в глазах Асканио. Ведь вы прекрасно знаете, что Асканио не может любить женщину, которую презирает! Разве не так, герцогиня?
— А хоть бы и так! — не в силах более сдерживаться, крикнула г-жа д’Этамп. — В конце концов, я устала от всей этой комедии. Ты говоришь, что не желаешь попасть в западню? Прекрасно! Я столкну тебя в пропасть! Хочешь ты этого или нет, а за графа ты выйдешь!
— Значит, я стану жертвой насилия, и это послужит мне оправданием. И уступив силе — если только я уступлю ей, — я не оскверню своей любви.
— Ты что же, вздумала бороться?
— Всеми средствами, которые найдутся у беспомощной девушки! Знайте, я никогда не дам согласия на этот брак! Вы насильно вложите мою руку в руку этого человека, а я скажу «нет»! Вы подведете меня к алтарю — я и тогда скажу «нет»! Заставите меня преклонить колено, но и стоя на коленях перед лицом священника, я тоже отвечу «нет»!
— Что ж из того! Если свадьба состоится, Асканио поверит, что ты согласилась стать женой д’Орбека.
— Я надеюсь, что свадьба не состоится.
— Кто же, интересно, избавит тебя от нее?
— Господь в небесах и один человек на земле.
— Человек этот в тюрьме!
— Нет, герцогиня, он свободен.
— Кто же он?
— Бенвенуто Челлини!
Услышав имя ваятеля, которого она считала своим смертельным врагом, герцогиня заскрежетала зубами от злости и уже открыла рот, чтобы присовокупить к этому имени какое-нибудь страшное проклятье, но тут приподнялась портьера, и паж объявил о приезде короля.
Герцогиня с улыбкой поспешила навстречу Франциску I и увлекла его в соседнюю комнату, сделав слугам знак, чтобы они следили за Коломбой.
Около часа спустя после ареста Асканио и похищения Коломбы Бенвенуто не спеша ехал верхом по набережной Августинцев. Он только что расстался с королем и придворными, которых всю дорогу забавлял потешными историями, а на них он был великий мастер, искусно примешивая к вымыслу собственные приключения. Но теперь, оставшись один, он всецело погрузился в свои думы. Веселый рассказчик превратился в мечтателя. Поводья выпали из ослабевшей руки, на склоненном челе появилась печать глубокого раздумья. Челлини размышлял об отливке Юпитера, от которой зависела теперь не только его слава ваятеля, но и судьба дорогого ему Асканио. Казалось, что расплавленная бронза, прежде чем вылиться в форму, уже кипела в его воспаленном мозгу. Однако внешне он был спокоен.
У ворот своего дома Бенвенуто остановился, удивленный тем, что не слышит обычного стука молотков. Чернел мрачной, безмолвной громадой замок, будто в нем не было ни одной живой души. Ваятель дважды постучал в ворота — никакого ответа; лишь после третьего удара ему открыла Скоццоне.
— Учитель, наконец-то! Ну что бы вам приехать часика на два раньше!
— Что случилось? — спросил Бенвенуто.
— Приходили граф д’Орбек, герцогиня д’Этамп и прево.
— Ну и что же?
— Был обыск.
— Дальше!
— В голове Марса нашли Коломбу.
— Не может быть!
— Герцогиня увезла Коломбу к себе, а прево отправил Асканио в Шатле.
— Нас предали! — вскричал Бенвенуто, топнув ногой.
Мгновенно в нем вспыхнула жажда мести. Он оставил лошадь у ворот, а сам бросился в мастерскую.
— Все ко мне! — закричал он, вбегая туда.
Секунду спустя его обступили подмастерья.
Челлини всех подверг строжайшему допросу; однако никто не знал не только убежища Коломбы, но и того, каким образом врагу удалось его обнаружить. Все, даже Паголо, которого Челлини подозревал больше других, целиком оправдали себя в его глазах. Стоит ли говорить, что на честного немца не пало и тени подозрения, а Симона-Левши оно едва коснулось.
Не видя толку в дальнейшем допросе и поняв, что мстить некому, Бенвенуто с присущей ему стремительностью принял решение. Прежде всего он проверил, в порядке ли его шпага и остер ли кинжал, и велел подмастерьям оставаться на местах, чтобы в случае необходимости их легко было найти. Потом он поспешно вышел из мастерской и выбежал на улицу.
Лицо, походка, жесты Бенвенуто — все свидетельствовало о сильнейшем волнении. В его мозгу мелькали тысячи планов, тысячи сомнений. Асканио увезен именно теперь, когда для отливки Юпитера дорог каждый подмастерье, а особенно он, самый способный из всех. Похищена Коломба, и кто знает, не утратит ли она мужество, оказавшись в стане врагов… Ясная, тихая вера Коломбы, служившая ей лучшей защитой от дурных мыслей и всего порочного, могла покинуть девушку перед лицом стольких опасностей и козней.
Внезапно Бенвенуто припомнился один разговор с Асканио. Он предупредил ученика о возможной мести со стороны коварной герцогини. Но Асканио с улыбкой возразил ему: «Госпожа д’Этамп не посмеет причинить мне зла, потому что я могу погубить ее одним словом». На просьбу Челлини объяснить смысл этих слов Асканио заявил: «Открыть вам сейчас тайну, учитель, — значит, стать предателем. Подождем того дня, когда она станет для меня единственной защитой». Бенвенуто понял, что учеником руководит благородное побуждение, и не стал настаивать. Значит, сейчас прежде всего необходимо увидеть Асканио.
У Бенвенуто Челлини слово никогда не расходилось с делом. Не успел он подумать о свидании с учеником, как уже стучался в ворота Шатле. На стук приоткрылось маленькое оконце, и тюремный служитель спросил Бенвенуто, кто он такой. За служителем в полумраке стоял еще какой-то человек.
— Я Бенвенуто Челлини.
— Что вам здесь нужно?
— Видеть арестанта, содержащегося в этой тюрьме.
— Имя этого человека?
— Асканио.
— Асканио находится в одиночном заключении и не имеет права на свидание.
— Но почему?
— Его обвиняют в преступлении, караемом смертной казнью.
— Тем более я должен его видеть! — вскричал Бенвенуто.
— Странно вы рассуждаете, сеньор Челлини, — насмешливо произнес человек, скрывавшийся в тени. — В Шатле так рассуждать не принято.
— Кто это насмехается над моими словами? Кто смеет издеваться над моей просьбой? — вспылил Бенвенуто.
— Я, — отвечал тот же голос. — Я, Робер д’Эстурвиль, парижский прево. Каждому свой черед, сеньор Челлини. В каждой игре бывают проигрыши и реванши. Первую партию выиграли вы, вторую — я. Вы незаконно отняли у меня замок, я законно арестовал вашего ученика. Вы не пожелали вернуть мне замок и потому будьте покойны: я не верну вам Асканио. Но ведь вы, господин Челлини, так предприимчивы и отважны, у вас целая армия преданных друзей! Смелей же, храбрый победитель крепостей! Смелей, ловкий стенолаз! Смелей, вышибатель дверей! Вперед на Шатле! Желаю успеха!
И окошко захлопнулось.
Бенвенуто взревел от ярости и бросился на массивные ворота; но сколько он в них ни ломился, бешено работая кулаками и ногами, ворота не поддались.
— Смелей, смелей же, приятель! Так их! Лупи хорошенько! — кричал стоявший за воротами прево. — Но предупреждаю: вы ничего не добьетесь, только шуму наделаете. Ну, а если уж слишком расшумитесь, вас схватят дозорные. Это вам не Нельский замок. Шатле — собственность Франциска Первого. И мы еще посмотрим, кто здесь сильней — вы или его величество французский король!
Бенвенуто огляделся и увидел лежавшую на набережной каменную тумбу, которую вряд ли могли поднять даже двое. Он не раздумывая, подбежал к ней и взвалил к себе на плечо, словно это был обыкновенный булыжник. Но, сделав несколько шагов, художник понял, что, проломив ворота, он окажется лицом к лицу с тюремной стражей, которая схватит его и засадит в тюрьму. Кто же тогда освободит Асканио? И Бенвенуто так бросил тумбу, что она на несколько дюймов ушла в землю.
Очевидно, прево наблюдал эту сцену через глазок в двери, ибо до слуха Бенвенуто донесся новый взрыв смеха. Убегая от соблазна размозжить себе голову о проклятые ворота, Бенвенуто опрометью бросился прочь от тюрьмы.
Он направился прямо ко дворцу Этамп.
Не все еще потеряно, если удастся повидать Коломбу. Ведь в пылу любовных излияний Асканио мог доверить невесте тайну, которую не решился открыть учителю.
Сначала все было хорошо: ворота дворца оказались открытыми. Бенвенуто пересек двор и вошел в переднюю, где стоял огромного роста слуга в расшитом золотом мундире — настоящий великан, четырех футов в плечах и шести футов ростом.
— Кто вы такой? — спросил он Челлини, смерив его взглядом с ног до головы.
При других обстоятельствах Бенвенуто ответил бы на этот оскорбительный взгляд какой-нибудь дерзкой выходкой, но речь шла о свидании с Коломбой, речь шла о спасении Асканио, и он сдержался.
— Я Бенвенуто Челлини, флорентийский мастер, — ответил он.
— Что вам угодно?
— Видеть мадмуазель Коломбу.
— Мадмуазель Коломбу видеть нельзя.
— Почему?
— Потому что ее отец, мессир д’Эстурвиль, парижский прево, поручил дочь попечению герцогини д’Этамп и просил строго присматривать за ней.
— Но ведь я ее друг.
— Тем более; этим вы внушаете еще больше подозрений.
— А я говорю, мне необходимо ее видеть! — воскликнул Бенвенуто, начинавший горячиться.
— А я говорю, что вы ее не увидите.
— Нельзя ли, по крайней мере, видеть герцогиню?
— Нельзя.
— Но ведь она моя заказчица!
— Она никого не принимает.
— Значит, меня попросту не велено пускать?
— Вот именно, в самую точку попали.
— А знаешь ли ты, что я за человек? — вскричал Челлини, разражаясь жутким смехом, который всегда предшествовал у него приступу ярости. — Знаешь ли ты, что я вхожу именно туда, куда меня не пускают?
— Как же это? Сделайте милость, расскажите.
— Ну, если, например, у дверей стоит такой олух, как ты…
— Так, так! — подзадоривал слуга.
— … я опрокидываю олуха и вышибаю дверь, — закончил Бенвенуто, тут же приступая к делу: сильным ударом кулака он отбросил незадачливого лакея и ногой толкнул дверь.
— Караул! — завопил слуга.
Но он мог и не кричать: едва Бенвенуто вышел из передней, как оказался лицом к лицу с полдюжиной лакеев, которые будто нарочно поджидали его.
Золотых дел мастер тотчас догадался, что герцогиня узнала о его возвращении и приняла все меры предосторожности.
При других обстоятельствах Бенвенуто, имевший при себе шпагу и кинжал, набросился бы на всю эту челядь и расправился с нею, но поступить так во дворце королевской фаворитки было небезопасно и могло повлечь за собой ужасные последствия. И вот вторично, против своего обыкновения, Бенвенуто подавил гнев, вложил в ножны уже обнаженную шпагу и повернул обратно, останавливаясь на каждом шагу, как лев, отступающий после битвы. Он медленно вышел из вестибюля, пересек двор и, очутившись на улице, направился в Лувр, уверенный, что король примет его в любое время.
Бенвенуто шел размеренным шагом и казался спокойным, но это спокойствие было кажущимся; на лбу у него выступили крупные капли пота, а в душе кипела мрачная злоба, мучившая его тем сильнее, чем решительнее он старался ее побороть. Ничто не было так противно его деятельной натуре, как пассивное ожидание; ничто так не выводило из себя, как пустяковое препятствие, вроде запертой двери или отказа наглого слуги. Сильные люди, умеющие владеть собой, приходят в полное отчаяние, когда перед ними встает какая-нибудь непреодолимая вещественная преграда. Бенвенуто отдал бы сейчас десять лет жизни, лишь бы сорвать на ком-нибудь свой гнев. Время от времени он поднимал голову и вперял в прохожих сверкавший взгляд, как бы желая сказать: «А ну-ка, есть среди вас несчастный, которому надоела жизнь? Я охотно помогу ему убраться на тот свет». Через четверть часа Бенвенуто был уже во дворце, в комнате пажей, и просил немедленно доложить о себе королю.
Он хотел все рассказать Франциску I и просить у него если не освобождения Асканио, то хотя бы свидания с ним. Он всю дорогу обдумывал, в каких словах выразить королю свою просьбу, заранее предвкушая удовольствие от подготовленной речи, так как был высокого мнения о своем красноречии. Между тем все эти неожиданные события, полученные оскорбления, непреодолимые препятствия, беготня, хлопоты разожгли кровь пылкого художника. В висках у него стучало, руки дрожали, сердце неистово колотилось. Он и сам не понимал почему, но его духовные и физические силы удвоились. Порой энергия всего дня сосредоточивается в одной минуте жизни.
Именно в таком состоянии и был Бенвенуто, когда обратился к королевскому пажу с просьбой доложить о себе Франциску I.
— Король не принимает, — ответил паж.
— Да вы не узнали меня, что ли? — удивился Бенвенуто.
— Напротив, я сразу вас узнал.
— Я Бенвенуто Челлини и в любое время имею доступ к его величеству!
— Именно потому, что вы Бенвенуто Челлини, вас и не велено принимать, — ответил паж.
Бенвенуто остолбенел.
— А! Это вы, господин де Терм! — продолжал паж, обращаясь к вошедшему вместе с Челлини придворному. — Входите, пожалуйста… И вы, граф де ла Фай, извольте войти… И вы, маркиз де Пре.
— А я? Разве я не могу войти?! — вскричал Бенвенуто, бледнея от гнева.
— Вы? Нет, не можете! Король вернулся минут десять назад и сказал: «Когда явится этот флорентиец, передайте ему, что я не желаю его видеть, да посоветуйте ему быть поскромней, если он не хочет сравнить тюрьму Шатле с крепостью Сент-Анж».
— Помоги мне, Боже! Пошли мне терпения! — глухо пробормотал Бенвенуто. — Видит Бог, я не привык, чтобы монархи заставляли меня ждать. Ватикан ничуть не хуже Лувра, а папа Лев Десятый не хуже Франциска Первого, и все же я никогда не ждал ни у дверей Ватикана, ни в приемной Льва Десятого. Но я догадываюсь, в чем дело. Король только что вернулся от госпожи д’Этамп, которая успела настроить его против меня. Да-да, так оно и есть! Будем же терпеливы ради Асканио! Ради Коломбы!
Однако, несмотря на это благое намерение, Бенвенуто был вынужден в изнеможении прислониться к колонне; у него подгибались ноги, а сердце готово было разорваться. Последнее оскорбление не только уязвило самолюбие, но и задело его лучшие чувства. Душа Челлини преисполнилась отчаяния и горечи, плотно сомкнутые губы, мрачный взгляд и судорожно сжатые кулаки свидетельствовали о силе его скорби.
И все же через минуту он взял себя в руки; тряхнув головой, откинув упавшие на лоб волосы, он твердым, решительным шагом вышел из дворца. Все присутствовавшие при этой сцене с невольным уважением глядели ему вслед.
Но если Бенвенуто казался спокойным, то лишь благодаря своему исключительному самообладанию, ибо на самом деле он чувствовал себя, как загнанный олень. Некоторое время художник шел, не давая себе отчета, куда идет и зачем; он видел вокруг только серый туман, слышал лишь шум собственной крови и спрашивал себя, словно пьяный, сон это или явь. Неужели его, знаменитого мастера Бенвенуто Челлини, баловня пап и королей, перед которым настежь распахивались все двери, трижды выгнали в течение одного часа! И, несмотря на это тройное оскорбление, несчастный вынужден был подавить гнев. Он не смеет дать волю чувствам, пока не спасет Асканио и Коломбу! Бенвенуто казалось, что все прохожие, будь то беззаботные гуляки или спешившие по делам горожане, читали написанные на его лице позор и отчаяние. И, быть может, впервые за всю жизнь этот незаурядный человек усомнился в себе. Наконец, после четверти часа беспорядочного, бесцельного, панического бегства, Бенвенуто очнулся и поднял голову; упадок духа прошел, он снова был полон энергии.
— Посмотрим! — громко воскликнул он, одержимый единственной мыслью, единственным желанием. — Посмотрим, сумеют ли они унизить ваятеля, как только что унизили человека! Посмотрим, Челлини, что скажут они, когда ты снова заставишь их восхищаться твоей работой! А ну-ка, Юпитер, докажи, что ты по-прежнему властвуешь не только над Олимпом, но и над простыми смертными!
С этими словами Бенвенуто, увлекаемый поистине сверхъестественной силой, быстро зашагал по направлению к Турнельскому замку — бывшей резиденции королей, где все еще жил престарелый коннетабль Анн де Монморанси. Несмотря на все свое нетерпение, Бенвенуто удалось попасть к главнокомандующему Франциска I, которого вечно осаждали придворные и просители, лишь после целого часа ожидания.
Анн де Монморанси — высокий, слегка согбенный годами старик, высокомерный, холодный, сухой, с живым взглядом и отрывистой речью — вечно был не в духе и постоянно ворчал. Вероятно, он счел бы себя униженным, если бы кто-нибудь застал его улыбающимся. Каким образом мог понравиться этот угрюмый и пожилой человек обаятельному, любезному королю Франциску? Очевидно, разгадку следует искать в законе сходства противоположностей. Франциск I владел тайным искусством очаровывать даже тех, кому он отказывал; коннетабль, напротив, приводил в ярость даже тех, чью просьбу он удовлетворял. Не блистая талантами, он тем не менее сумел внушить королю доверие своей непреклонностью старого вояки и важностью истого диктатора.
Когда Бенвенуто вошел к нему, коннетабль, по обыкновению, мерил шагами комнату. На приветствие Челлини он ответил лишь кивком головы; потом вдруг остановился и, вперив в посетителя пронзительный взгляд, спросил:
— Кто такой?
— Бенвенуто Челлини.
— Чем занимаетесь?
— Королевский золотых дел мастер, — ответил Бенвенуто, удивленный, что ему задают этот вопрос, после того как он назвал себя.
— A-а! Да-да, верно. Узнаю, — пробурчал коннетабль. — Что вам угодно, любезный? Хотите получить заказ? Предупреждаю: не рассчитывайте — зря потеряете время. Честное слово, не понимаю теперешнего повального увлечения искусством! Это просто эпидемия какая-то; только я избежал ее. Нет, скульптура ничуть не интересует меня, господин ваятель! Предложите ваши услуги кому-нибудь другому. Прощайте.
Бенвенуто повернулся, чтобы уйти.
— Ей-Богу, — продолжал коннетабль, — мой отказ не должен вас огорчать. Найдется сколько угодно придворных обезьян, которые в подражание королю будут корчить из себя ценителей искусства, ничего в нем не смысля. Что касается меня, то запомните раз и навсегда: я признаю только одно ремесло — военное. И прямо вам говорю: мне во сто крат дороже добрая крестьянка, которая каждый год рожает по ребенку, чем жалкий скульптор, зря теряющий время на отливку бронзовых людей, от которых нет никакого проку, только пушки дорожают.
— Но, ваша светлость, — возразил Бенвенуто, выслушавший всю эту тираду с непостижимым для него самого терпением, — я пришел говорить с вами вовсе не об искусстве, а о деле чести.
— Ну, это другое дело. Что же вам угодно? Говорите, только поскорей.
— Помните, ваша светлость, как однажды в вашем присутствии король обещал исполнить любую мою просьбу, когда я закончу отливку из бронзы статуи Юпитера? Его величество еще просил вас и канцлера Пуайе напомнить ему об этом обещании.
— Помню. Ну и что же?
— Ваша светлость, приближается день, когда я буду умолять, чтобы вы напомнили об этом королю. Соблаговолите ли вы удовлетворить мою просьбу?
— И ради этого вы тревожите меня, сударь? Вы пришли, чтобы напомнить мне о моем долге?
— Ваша светлость…
— Вы наглец, господин золотых дел мастер! Знайте: коннетаблю де Монморанси незачем говорить, чтобы он поступал как честный человек. Король просил напомнить о данном им обещании… Не в обиду будь ему сказано, он должен бы почаще прибегать к такой предосторожности. Да, я сделаю это, пусть даже мое напоминание и не понравится его величеству. Прощайте, господин Челлини, меня ждут другие дела.
С этими словами коннетабль повернулся к Бенвенуто спиной и подал знак, чтобы впустили следующего просителя. Бенвенуто поклонился коннетаблю, грубоватая искренность которого пришлась ему по душе. Под влиянием того же лихорадочного волнения, под гнетом той же неотвязной мысли он отправился к жившему поблизости, у Сент-Антуанских ворот, канцлеру Пуайе.
Канцлер Пуайе внешне и внутренне был полной противоположностью немногословному, прямолинейному и вечно угрюмому коннетаблю де Монморанси. Утопающий в горностае Пуайе был учтив, остроумен, коварен; из мехов виднелась лишь седеющая голова с огромной лысиной, умные, живые глаза, тонкие губы и худые, бледные руки. В нем было, пожалуй, не меньше душевного благородства, чем в коннетабле, но гораздо меньше прямоты.
Здесь Бенвенуто также пришлось прождать около получаса. Но он уже привык к ожиданию: его просто нельзя было узнать.
— Ваша светлость, — сказал Челлини, когда его пригласили войти, — я пришел, чтобы напомнить вам об одном обещании короля. Его величество дал мне это обещание в вашем присутствии и просил вас быть не только свидетелем, но и поручителем…
— Я понимаю вас, маэстро Бенвенуто, — прервал его Пуайе, — и, если вам угодно, я готов при первом же случае напомнить об этом его величеству. Должен, однако, вас предупредить, что, с точки зрения закона, у вас нет ни малейшего права чего-либо требовать. Король дал это обещание устно, полагаясь на вашу скромность, но оно не имеет никакой силы перед судом и законом. Итак, если Франциск Первый удовлетворит вашу просьбу, то исключительно по свойственному ему благородству и великодушию.
— Точно так же думаю и я, ваша светлость, — ответил Бенвенуто. — И прошу вас только об одном: выполнить при случае возложенное на вас королем поручение, предоставив остальное великодушию его величества.
— Отлично! — сказал Пуайе. — В таком случае, можете вполне на меня положиться, дорогой господин Челлини.
Бенвенуто ушел от Пуайе несколько успокоенный, но все еще дрожа от нетерпения, гнева, обиды, которые так долго подавлял, а мысли его бежали беспорядочно, своим чередом. Для него не существовало в эту минуту ни пространства, ни времени; широко шагая по улице, Бенвенуто, как в горячечном сне, видел светлый образ Стефаны, жилище дель Моро, крепость Сент-Анж и Коломбу в саду Малого Нельского замка. Вместе с тем он ощущал прилив какой-то сверхъестественной силы, и ему казалось, что он парит высоко над землей.
В таком состоянии он вернулся в Большой Нельский замок. Все подмастерья, послушные его приказу, были на местах и ожидали дальнейших распоряжений.
— А ну-ка, дети мои, живо! Начинаем отливку Юпитера! — крикнул он еще с порога и бросился в мастерскую.
— Добрый день, маэстро Челлини, — сказал Жак Обри, который, весело напевая, вошел за ним следом. — Неужели вы и впрямь не видели и не слышали меня? Вот уж добрых минут пять я бегу за вами и кричу во всю глотку, запыхался даже. Что у вас тут стряслось? Все такие унылые, словно судьи при вынесении приговора.
— В литейную! Живо, живо! — продолжал Бенвенуто, едва обратив внимание на Жака. — Все зависит от качества отливки. Да поможет нам милосердный Бог! Ах, друзья мои! — продолжал он отрывисто, обращаясь то к подмастерьям, то к Жаку Обри. — Ах, Жак! Если бы ты знал, что тут без меня случилось! Они ловко воспользовались моим отсутствием!
— Да что с вами, маэстро? — спросил Жак Обри, не на шутку встревоженный необычайным возбуждением Челлини и угнетенным видом подмастерьев.
— Прежде всего, ребятки, тащите сюда побольше еловых дров, да самых что ни на есть сухих — знаете, тех, что я заготовил полгода назад… А случилось то, любезный Жак, что мой лучший ученик Асканио, без которого я как без рук, сидит в Шатле, а Коломба, эта прелестная девушка, дочь прево, которую любит Асканио, похищена из статуи Марса, где я ее прятал, и находится в руках своего злейшего врага — госпожи д’Этамп. Но ничего, мы их спасем!.. Эй, эй! Куда ты, Герман? Дрова не в подвале, а во дворе.
— Асканио арестован! — вскричал Жак Обри. — Коломбу похитили!
— Да. Какой-то гнусный шпион выследил несчастных детей и выдал герцогине тайну, которую я скрывал даже от вас, милый Жак. Но погодите, дайте мне только сыскать этого мерзавца!.. Живей, живей, ребятки!.. И это еще не все. Представьте себе, король не желает меня видеть, а ведь он всегда называл меня своим другом! Вот и верь после этого в человеческую дружбу! Хотя, по правде говоря, короли не люди, а всего-навсего короли. Все мои старания проникнуть в Лувр оказались тщетными: меня не допустили до его величества, я не мог сказать ему ни слова. Так пусть все скажет моя статуя!.. Готовьте скорей форму, друзья, не будем терять ни минуты!.. Подумать только, эта ужасная женщина, быть может, оскорбляет сейчас несчастную Коломбу! Подлец прево потешается надо мной! А тюремщики пытают Асканио! Эти кошмарные видения, Жак, весь день не дают мне покоя! Я отдал бы десять лет жизни, лишь бы кто-нибудь пробрался к Асканио и узнал у него тайну, которая даст нам власть над высокомерной герцогиней! Понимаешь, Жак, Асканио знает какую-то важную тайну, связанную с герцогиней. Но благородный юноша не захотел открыть ее даже мне. И все же я добьюсь своего! Не бойся, Стефана, я буду защищать твое дитя до последней капли крови и спасу его! Да, спасу! Ах, только бы мне попался этот мерзавец, который предал нас! Я задушил бы его собственными руками! Хотя бы дня три еще прожить! Мне кажется, что огонь, сжигающий мне душу, готовится пожрать и тело. Неужели я умру, так и не закончив Юпитера?.. Живей, живей, ребятки! За работу!
При первых же словах Бенвенуто Жак Обри страшно побледнел, сообразив, что он-то и является причиной всех бед. А по мере того как Челлини говорил, Жак все более убеждался в справедливости своего предположения. И, видно, приняв какое-то решение, он незаметно исчез. Между тем Челлини, дрожа от лихорадки, ринулся в литейную мастерскую. Ученики бросились вслед за ним.
— Живо, живо за работу, ребятки! — кричал он как безумный.
Бедняга Жак Обри вышел из Нельского замка в полном отчаянии: не оставалось сомнения, что он сам, хоть и невольно, выдал тайну Асканио. Но кто, в свою очередь, выдал его? Ведь не тот же благородный вельможа, имени которого Жак не знал! Разумеется, нет. Ведь он настоящий дворянин! Легче уж заподозрить плута Анри, а может статься, это Робен или Шарло, а возможно, и Гильом. По правде говоря, бедняга Обри терялся в догадках. Дело в том, что болтливый школяр поведал о своем открытии десятку ближайших друзей, и теперь среди них не так-то легко было найти предателя. Да и что проку искать его! Ведь главным, подлинным, действительным предателем был он сам — Жак Обри! Да-да! Он и есть тот подлый шпион, которого жаждал задушить собственными руками Бенвенуто Челлини. Вместо того чтобы сохранить в глубине души случайно обнаруженную тайну друга, он разболтал ее и из-за своего проклятого языка стал причиной страданий Асканио, которого любил как брата. С досады Жак рвал на себе волосы, бил себя в грудь, осыпал себя отборной бранью и все-таки не находил слов, чтобы заклеймить по достоинству свой отвратительный поступок.
Угрызения совести были так велики, что Жак Обри впал в отчаяние и, быть может, впервые в жизни принялся рассуждать. В самом деле, пусть даже он выдерет себе все волосы и останется лысым, пусть исколотит себя до синяков и сойдет с ума от угрызений совести, — Асканио от этого не станет легче. Значит, надо попытаться любой ценой исправить причиненное зло, а не терять попусту драгоценное время. Честному Жаку запали в душу слова Бенвенуто: «Я отдал бы десять лет жизни, лишь бы кто-нибудь пробрался к Асканио и узнал у него тайну, которая даст нам власть над высокомерной герцогиней». И, как мы уже сказали, вопреки своему обыкновению, Жак принялся рассуждать и пришел к заключению, что прежде всего ему надо проникнуть в Шатле. А там он уж как-нибудь доберется до Асканио.
Пытаться войти в тюрьму под видом посетителя, как хотел сделать Челлини, бесполезно, да и к тому же Жак Обри был не настолько самонадеян, чтобы рассчитывать на успех там, где потерпел неудачу сам Бенвенуто Челлини. Но, если невозможно проникнуть в тюрьму под видом посетителя, нет ничего легче, как очутиться там на правах арестанта, — по крайней мере, так казалось Жаку. А потом, когда он повидается с Асканио и тот поверит другу свою тайну, ему незачем будет оставаться в Шатле. Он выйдет оттуда и принесет спасительную тайну Бенвенуто, за что потребует от художника, разумеется, не десяти лет жизни, которыми тот готов был пожертвовать, а прощения за невольное предательство.
Радуясь собственной изобретательности и гордый сознанием своей преданности, он зашагал к Шатле.
«А ну-ка, поразмыслим над всем этим хорошенько, чтобы не натворить новых глупостей, — продолжал рассуждать Жак Обри по пути в тюрьму, к этой вожделенной цели. — История кажется мне такой же запутанной, как клубок ниток Жервезы.
Итак, попытаемся разобраться во всем по порядку: Асканио полюбил дочь прево, Коломбу. Хорошо. Узнав, что прево собирается выдать ее замуж за графа д’Орбека, Асканио похитил возлюбленную. Прекрасно. Похитив девушку и не зная, куда деть прелестную крошку, он запрятал ее в голову Марса. Превосходно! Тайник великолепный, честное слово! И если бы не такая скотина… Однако, предположим… до себя-то я успею добраться. По моей подсказке — очевидно, так оно и было, — прево сцапал дочку и арестовал Асканио. И выходит, я дважды скотина! Но здесь-то клубок еще больше запутывается. При чем тут герцогиня? Правда, при чем?.. A-а, догадался! Когда в мастерской заходит речь о герцогине, подмастерья начинают хихикать, а Асканио смущается… Ну ясно, госпожа д’Этамп неравнодушна к нему и ненавидит свою соперницу — это вполне естественно. Жак, дружище! Ты презренный негодяй, но зато малый не промах. Да, но откуда Асканио знает тайну, которая может погубить герцогиню? Почему Челлини то и дело приплетает к имени короля какую-то Стефану? И почему он, будто язычник, постоянно взывает к Юпитеру? Черт меня возьми, если я хоть что-нибудь понимаю во всем этом! А впрочем, незачем и голову ломать. В камере Асканио — вот где меня ждет разгадка! Главное — попасть в тюрьму. Остальное соображу потом».
И Жак Обри, успевший добраться до Шатле, изо всех сил постучал в ворота. Окошечко тотчас же приоткрылось, и грубый голос тюремного сторожа спросил, что ему надобно.
— Камеру в вашей тюрьме, вот что, — мрачно ответил Жак.
— Камеру? — изумился тюремщик.
— Да, самую тесную и темную; да и та, пожалуй, будет слишком хороша для меня.
— Но почему?
— Потому что я страшный преступник.
— Какое же преступление вы совершили?
«В самом деле, что же я такое совершил?» — подумал Жак; он совсем забыл выдумать какое-нибудь приличествующее случаю преступление. Хоть бедняга Жак и назвал себя «малый не промах», он отнюдь не блистал сообразительностью; вот почему он не нашел ничего лучшего, как повторить вопрос тюремщика:
— Какое преступление?
— Да, какое?
— Угадайте, — сказал Жак, а про себя подумал: «Этот молодчик должен получше меня разбираться в преступлениях; пусть он перечислит их, а я что-нибудь да выберу».
— Убийство?
— Ну что вы! — возмутился Жак при одной мысли о том, что его могут причислить к убийцам. — За кого вы меня принимаете, дружище?
— Так, может быть, вы что-нибудь украли? — продолжал тюремщик.
— Украл? Ну уж нет!
— Так что же вы сделали, в конце концов? — нетерпеливо крикнул тюремщик. — Мало объявить себя преступником, надо сказать, какое ты совершил преступление.
— Но если я сам заявляю, что перед вами стоит негодяй, мерзавец, которого надо колесовать, вздернуть на виселицу!
— Преступление! Говорите, какое вы совершили преступление, — бесстрастно твердил тюремщик.
— Какое, хотите знать? Хорошо. Я предал друга.
— Ну какое же это преступление? Прощайте, — ответил тюремщик и запер окошко.
— Не преступление? Обмануть друга — не преступление? Что же это, по-вашему?
И, схватив дверной молоток, Жан Обри принялся стучать еще громче.
— Что там случилось? — послышался голос другого человека, только что подошедшего к воротам.
— Да сумасшедший какой-то во что бы то ни стало хочет попасть в Шатле, — ответил сторож.
— Ну, если это сумасшедший, его надо отправить в больницу, а не в тюрьму.
— В больницу! — орал Жак, удирая во все лопатки. — Нет, черт возьми! Я хочу именно в Шатле; больница мне совсем ни к чему. Пускай туда отправляют нищих и убогих. Ну скажите, слыханное ли дело, чтобы в больницу клали человека, у которого в кармане позвякивают тридцать парижских су? В больницу! Видали мы таких умников, как этот тюремщик, уверяющий, будто предать друга не преступление! Значит, попасть в тюрьму удостаивается лишь тот, кто убил или ограбил? Ого! Но если этого и не случилось, то вполне могло случиться… Ура, нашел! Вот мое преступление — я обманул Жервезу!
И Жак Обри опрометью бросился к дому своей возлюбленной, молоденькой вышивальщицы, единым духом взбежал по лестнице, а в ней было не менее шестидесяти ступеней, и с разбегу влетел в комнату, где миловидная девушка в простеньком домашнем платье гладила кофточку.
— Ах, сударь, — кокетливо вскрикнула она, — как вы напугали меня!
— Жервеза, дорогая, — воскликнул Жак, пытаясь заключить ее в объятия, — ты должна меня спасти!
— Погодите, погодите минуточку, — заслоняясь утюгом, отвечала Жервеза. — Скажите-ка лучше, гуляка вы этакий, где вы пропадали целых три дня?
— Ну, я виноват, виноват, Жервеза! Но если бы ты знала, как я несчастен! И я люблю тебя. Видишь, попав в беду, я поспешил прямо к тебе. Разве это не лучшее доказательство любви? Повторяю, Жервеза, ты должна меня спасти!
— Так, так, понимаю: вы напились где-нибудь в кабачке и затеяли драку; а теперь вас разыскивают, чтобы упрятать в тюрьму. Вот вы и прибежали к своей покинутой Жервезе, чтобы просить у нее приюта и помощи. Нет, сударь, отправляйтесь в тюрьму и оставьте меня в покое!
— Как раз этого-то я и добиваюсь, милая крошка! Я хочу в тюрьму, а негодяи сторожа меня не впускают.
— Господи помилуй! Жак, да ты что, рехнулся? — тоном самого нежного участия спросила Жервеза.
— Вот-вот, и они тоже говорят, что я рехнулся, и хотели даже упрятать меня в сумасшедший дом; а я во что бы то ни стало должен попасть в Шатле!
— В Шатле? Зачем, Жак? Шатле — ужасная тюрьма. Говорят, туда гораздо проще попасть, чем выйти оттуда.
— И все-таки это необходимо! — воскликнул Жак. — Понимаешь ли, необходимо! Только таким путем я могу его спасти.
— Кого?
— Асканио.
— Как, этого красивого юношу, ученика вашего друга Челлини?
— Да-да, Жервеза! Его посадили в Шатле. И что всего ужаснее — по моей вине!
— Господи Боже! — воскликнула Жервеза.
— Вот почему, — сказал Жак, — я должен попасть в тюрьму, я должен спасти его!
— А за что его посадили в Шатле?
— За то, что он влюбился в дочку прево.
— Бедный юноша! — вздохнула Жервеза. — А разве за это сажают в тюрьму?
— Сажают, Жервеза. Теперь понимаешь? Он спрятал девушку. Я обнаружил тайник и, как последний болван, как мерзавец, как негодяй, разболтал об этом всем и каждому.
— Только не мне! — воскликнула Жервеза. — Узнаю ваши повадки, сударь.
— А разве я тебе не говорил?
— Ни словечка! Болтаете-то вы с другими, а когда сюда приходите, у вас только и дела, что есть, пить да шутить. Никогда не поговорите со мной по-человечески. А не мешало бы вам знать, месье, что женщины — большие охотницы поболтать.
— А что же мы с тобой сейчас делаем, крошка? Мне кажется, болтаем.
— Ну да, потому что я вам нужна.
— Что верно, то верно: ты могла бы оказать мне огромную услугу.
— Какую?
— Сказать, что я тебя обманул.
— Еще бы, конечно, обманули, негодник вы этакий!
— Я?! — взревел изумленный Жак Обри.
— Увы, вы бесстыдно обольстили меня вашими сладкими речами и лживыми клятвами.
— Сладкими речами и лживыми клятвами?
— Да. Разве не вы мне говорили, что я самая красивая девушка в предместье Сен-Жермен-де-Пре?
— Я и сейчас это скажу.
— И разве не уверяли меня, что умрете с горя, если я вас не полюблю?
— Неужели я это говорил? Странно, что-то не припомню.
— И что если я вас полюблю, вы женитесь на мне.
— Нет, Жервеза, вот уж этого я никогда не говорил!
— Говорили, сударь!
— Нет, нет и нет! Потому что, видишь ли, Жервеза, мой отец заставил меня поклясться, как некогда Гамилькар — Ганнибала.
— В чем?
— В том, что я умру холостым.
— О, я несчастная! — разражаясь слезами, воскликнула Жервеза; подобно всем женщинам, она всегда могла заплакать в нужный момент. — Вот каковы мужчины: клянутся, обещают — и тут же забывают все свои клятвы! Вот и я возьму и поклянусь, что никогда больше не попадусь на такую удочку!
— И правильно сделаешь, Жервеза, — наставительно сказал Жак Обри.
— Подумать только! — продолжала девушка. — Для воров, разбойников, мошенников законы существуют, а вот для таких негодяев, которые обманывают бедных девушек, никакого наказания не придумано!
— И для них есть наказание, Жервеза.
— Неужели?
— А как же! Ведь несчастного Асканио посадили в Шатле за то, что он обманул Коломбу.
— И хорошо сделали, — отвечала Жервеза. — Мне очень хотелось бы, чтобы и вы оказались там же.
— Боже мой, Жервеза, да ведь того же самого хочу и я! — воскликнул школяр. — И, как я уже говорил, рассчитываю в этом деле на твою помощь.
— На мою помощь?
— Да.
— Смейтесь, смейтесь, неблагодарный!
— Жервеза, я говорю совершенно серьезно. Если бы только ты согласилась…
— Согласилась?.. На что?
— Да, если бы ты согласилась пожаловаться на меня в суд.
— За что?
— За то, что я тебя обманул. Но ты побоишься…
— Я? — воскликнула Жервеза, обидевшись. — Побоюсь сказать правду?
— Но ведь придется дать клятву.
— Что ж тут такого?
— И ты поклянешься, что я тебя обманул?
— Да, да, да! Тысячу раз да!
— Ну, тогда все в порядке! — сразу повеселел Жак Обри. — А я-то боялся, что ты не согласишься. Ведь клятва — вещь серьезная.
— Хоть сейчас поклянусь, лишь бы вас поскорей засадить в Шатле!
— Прекрасно!
— Отправляйтесь к своему Асканио!
— Превосходно!
— Там у вас будет достаточно времени, чтобы вместе с ним покаяться в грехах.
— О большем я и не мечтаю!
— А где мне искать судью?
— Во Дворце правосудия.
— Сейчас же иду туда.
— Идем вместе, Жервеза.
— Да-да, вместе. И, надеюсь, наказание не заставит себя ждать.
— Вот моя рука, Жервеза, обопрись на нее, — сказал Жак Обри.
— Идемте, сударь!
И оба не спеша, так же, как обычно ходили гулять по воскресеньям в Пре-о-Клер или на Монмартр, отправились во Дворец правосудия.
Однако по мере приближения к храму Фемиды, как высокопарно называл Жак здание Парижского суда, Жервеза все больше замедляла шаг; добравшись туда, она еле взошла по лестнице, а у дверей судьи ноги вовсе отказались ей повиноваться, и девушка всей своей тяжестью повисла на руке школяра.
— Ну что, крошка, струсила? — спросил Жак.
— Ничуть, — ответила Жервеза. — Просто немного робею перед судьей.
— А чего перед ним робеть? Такой же человек, как и все.
— Да, но ведь придется ему все рассказывать…
— Ну и расскажешь, велика важность!
— И клятву придется давать.
— Ну и дашь!
— Жак, а ты уверен, что обманул меня?
— Черт возьми, разумеется! Не ты ли сама только что уверяла меня в этом?
— Так-то оно так, но, знаешь, как ни странно, вся эта история представляется мне сейчас совсем иначе, чем дома.
— Идем, идем! Я так и знал, что струсишь.
— Жак, миленький, — взмолилась Жервеза, — пойдем лучше домой!
— Эх, Жервеза, Жервеза, ты же обещала!
— Жак, дружочек, я больше никогда не буду тебя упрекать! Не буду ни о чем просить. Я полюбила тебя просто потому, что ты мне понравился, вот и все.
— Идем, идем! — тащил ее Жак. — Недаром я боялся, что ты струсишь. Но теперь все равно поздно.
— Ни за что! Ни за что, Жак! Я хочу домой!
— Э, нет! — ответил Жак, раздраженный как ее упрямством, так и причиной отказа. — Нет и еще раз нет!
И он решительно постучал в дверь.
— Что ты делаешь? — закричала Жервеза.
— Сама видишь: стучу.
— Войдите! — послышался гнусавый голос.
— Я не хочу входить, не хочу! — твердила Жервеза, пытаясь вырваться из рук Жака.
— Входите! — повторил тот же голос, на этот раз более внятно.
— Жак, пусти, не то я закричу! — сказала Жервеза.
— Да входите же! — в третий раз произнес голос, но теперь уже у самой двери, и в тот же миг она распахнулась. — Ну-с, что вам угодно? — спросил высокий, тощий человек, одетый в черное, при одном взгляде на которого Жервеза задрожала, как лист.
— Вот эта девица, — сказал Жак Обри, — пришла к вам с жалобой на меня.
И он втолкнул Жервезу в темную, отвратительную, грязную переднюю. Дверь тут же захлопнулась, словно западня.
Жервеза слабо вскрикнула не то от страха, не то от неожиданности и скорее упала, чем села, на табурет у стены.
А Жак Обри, боясь, как бы девушка не позвала его, не вернула насильно, пустился наутек по коридорам, о существовании которых знали только клерки, писцы да сутяги. Выбежав во двор церкви Сент-Шапель, он уже более спокойным шагом добрался до моста Сен-Мишель, по которому Жервеза должна была непременно пройти по дороге домой.
Через полчаса она и в самом деле появилась.
— Ну, как дела? — спросил, подбегая к ней, Обри.
— Ах, Жак, ты вынудил меня солгать! — отвечала девушка. — Но, я надеюсь, Бог меня простит — ведь я сделала это с благой целью.
— Я беру твой грех на себя, — успокоил ее Жак. — Рассказывай.
— Я и сама ничего не знаю, — ответила Жервеза. — Мне до того было стыдно, что я даже не помню, о чем шел разговор. Господин судья задавал мне вопросы, а я отвечала «да» или «нет» и даже не вполне уверена, правильно ли я говорила.
— О несчастная! — вскричал Жак. — Вот увидите, она, чего доброго, заявила судье, что не я ее обманул, а она меня!
— Нет, — возразила Жервеза, — не думаю, чтобы до этого дошло.
— Записали они, по крайней мере, мой адрес, чтобы вызвать меня в суд? — спросил Жак.
— Да, я дала им адрес, — пролепетала Жервеза.
— Значит, все в порядке, — с облегчением вздохнул Жак. — Ну, а теперь что Бог даст…
Отведя Жервезу домой и утешив по мере сил в том, что ей пришлось дать ложные показания, Жак Обри отправился восвояси, полный веры в Провидение.
И действительно, вмешалось ли в дело Провидение, или это было чистой случайностью, но на следующее утро Жак Обри получил вызов в суд. И такова сила правосудия, что Жак невольно содрогнулся, читая эту бумагу, получить которую было его заветной мечтой. Поспешим, однако, прибавить, к чести школяра, что надежда увидеть Асканио и желание вызволить друга из беды, которую он же и навлек на него, помогли Жаку Обри тут же справиться с невольной слабостью.
Явиться в суд предлагалось к двенадцати часам, а было еще только девять. Поэтому Жак помчался к Жервезе, которую застал не менее взволнованной, чем накануне.
— Ну, как дела? — спросила она.
— А вот, взгляни! — победоносно ответил Жак Обри, показывая ей бумажку.
— Когда вам надо явиться?
— В полдень. А больше я ничего не разобрал.
— Вы даже не знаете, в чем вас обвиняют?
— Да, наверное, в том, что я тебя обманул, милая крошка!
— А вы не забудете, что сами заставили меня дать такие показания?
— Разумеется, не забуду; я готов присягнуть, что так оно и было, даже если бы тебе вздумалось все отрицать.
— Так вы не станете на меня сердиться за то, что я вас послушалась?
— Да нет же! Я всегда от души буду тебе благодарен!
— Что бы ни случилось?
— Что бы ни случилось.
— Да я и сказала-то все это лишь потому, что вы заставили меня.
— Ну разумеется.
— А если у меня с перепугу ум за разум зашел и я сболтнула лишнее, вы простите?
— Не только прощу, милая, славная моя Жервеза, но уже простил, прежде чем ты попросила об этом!
Было уже без четверти двенадцать, когда Жак спохватился, что к двенадцати ему надо быть в суде. Он простился с Жервезой и опрометью выбежал на улицу — до здания суда было довольно далеко.
Постучавшись в ту же дверь, что и накануне, он услышал, что часы бьют двенадцать.
— Войдите! — прогнусавил тот же голос, что и вчера.
Жак не заставил повторять приглашение и широко улыбаясь, задрав нос и сдвинув шапку набекрень, вошел в приемную.
— Ваше имя? — спросил уже знакомый нам человек в черном.
— Жак Обри.
— Ремесло?
— Школяр.
— Ах да, на вас вчера приходила жаловаться Жер… Жер…
— Жервеза Попино.
— Правильно. Садитесь и ждите своей очереди.
Жак повиновался и стал ждать. В комнате уже сидели пять или шесть мужчин и женщин разного возраста и положения. Они, разумеется, были вызваны к судье первыми. Одни вышли оттуда без конвоя — это означало, что против них не оказалось достаточно улик; другие — в сопровождении полицейского офицера или двух стражников прево. На последних Жак поглядывал с завистью, потому что их вели в Шатле, куда ему так хотелось попасть.
Наконец вызвали и Жака Обри.
Жак вскочил с места и с такой довольной миной вбежал в кабинет судьи, будто речь шла о приятнейшем развлечении.
В кабинете сидели двое. Первый — еще выше, еще чернее, еще костлявей и суше, чем мрачный человек в приемной (каких-нибудь пять минут назад это показалось бы Жаку невозможным), — был секретарем; второй — маленький, толстый, почти круглый человечек с веселыми глазами, приятной улыбкой и жизнерадостным выражением лица — был судьей.
Улыбающиеся взгляды Жака и судьи встретились, и школяр внезапно почувствовал такую симпатию к этому почтенному человеку, что чуть было не пожал ему руку.
— Хе-хе-хе… Так это вы и есть тот самый молодой человек? — спросил судья, пристально глядя на вошедшего.
— Признаться, да, месье, — ответил Жак Обри.
— Вы и впрямь как будто малый не промах, — продолжал судья. — А ну-ка, господин пострел, берите стул и садитесь.
Жак уселся, положив ногу на ногу, и с довольным видом выпятил грудь.
— Так! — потирая руки, произнес судья. — А ну-ка, господин секретарь, прочтите нам показания истицы.
Секретарь встал и, изогнувшись над столом, без труда дотянулся благодаря своему непомерному росту до его противоположного конца, где и достал из груды папок дело Жака Обри.
— Вот это дело, — произнес он.
— Как имя истицы?
— Жервеза-Пьеретта Попино, — прочел секретарь.
— Она самая, — сказал Обри, утвердительно кивнув.
— Несовершеннолетняя, — продолжал секретарь, — девятнадцати лет от роду.
— Ну и ну! Несовершеннолетняя! — воскликнул Жак Обри.
— Так записано с ее слов.
— Бедняжка Жервеза! — пробормотал школяр. — Верно она сказала, что от смущения плела всякую чушь. Ведь сама же призналась мне, что ей двадцать два. И вот нате вам — девятнадцать!
— Значит, ветрогон вы этакий, — сказал судья, — вас обвиняют в том, что вы обманули девушку… Вы признаете обвинение? — спросил судья.
— Признаю, сударь, — решительно ответил Жак. — И это, и любое другое. Я преступник, господин судья, и, пожалуйста, не церемоньтесь со мной.
— Вот плут, вот бездельник! — проворчал судья добродушно тоном комедийного дядюшки.
И, опустив на грудь большую круглую голову, он погрузился в глубокое раздумье.
— Пишите, — проговорил он, встрепенувшись и подняв указательный палец. — Пишите, господин секретарь. «Принимая во внимание, что обвиняемый Жак Обри сознался в том, что лживыми обещаниями и заверениями в любви обманул девицу Жервезу-Пьеретту Попино, приговорить упомянутого Жака Обри к штрафу в двадцать парижских су и к уплате судебных издержек».
— А тюрьма? — спросил Жак.
— Какая тюрьма? — ответил вопросом на вопрос судья.
— Обыкновенная! Разве меня не посадят в тюрьму?
— Нет.
— И я не попаду, как Асканио, в Шатле?
— А кто такой Асканио?
— Ученик мастера Бенвенуто Челлини.
— И что натворил этот ученик?
— Обманул девушку.
— Кого же именно?
— Дочь парижского прево, мадмуазель Коломбу д’Эстурвиль.
— Ну так что же?
— Как — что? Я считаю приговор несправедливым. Мы оба совершили одно и то же преступление, так почему же его засадили в Шатле, а меня приговорили только к штрафу в двадцать парижских су? Да существует ли справедливость на этом свете?
— Конечно, молодой человек, справедливость существует. Вот почему мы и вынесли этот приговор.
— Ничего не понимаю…
— Дело в том, бездельник, что честное имя благородной девицы стоит тюремного заключения, а честное имя простой девушки — не больше двадцати парижских су.
— Но это чудовищно! Отвратительно! — воскликнул Жак Обри.
— А ну-ка, дружок, платите штраф и убирайтесь подобру-поздорову! — сказал судья.
— Никакого штрафа я платить не буду и никуда отсюда не уйду!
— Тогда придется позвать стражников и отправить вас в тюрьму, где вы будете сидеть, пока не уплатите штраф.
— Только этого мне и надо!
Судья вызвал стражников:
— Отведите этого бездельника в тюрьму Отцов-кармелитов.
— Отцов-кармелитов?! — воскликнул Жак. — А почему не в Шатле?
— Потому что Шатле не долговая тюрьма, а королевская крепость. Поняли, дружок? И чтобы туда попасть, надо совершить что-нибудь поважнее. Вам угодно в Шатле? Как бы не так!
— Постойте, постойте… — запротестовал Жак. — Да постойте же, говорят вам!
— В чем дело?
— Если меня отправят не в Шатле, я согласен уплатить штраф.
— Ну вот и хорошо; значит, не о чем больше толковать, — сказал судья и, обращаясь к стражникам, прибавил: — Можете идти, молодой человек согласен уплатить.
Стражники ушли, а Жак вынул из кошелька и положил перед судьей двадцать парижских су.
— Сосчитайте, — велел судья секретарю.
Секретарь опять изогнулся дугой, как мрачная, черная радуга, над заваленным бумагами столом и, не сходя с места, достал лежавшие на нем деньги; казалось, он обладает способностью бесконечно вытягиваться в длину.
— Сумма верна, — сказал он, пересчитав.
— В таком случае отправляйтесь домой, бездельник, и освободите место для других: правосудие не может заниматься только вами. Идите, идите!
Жак Обри и сам видел, что ему нечего больше здесь делать и удалился в полном отчаянии.
«А любопытно знать… — размышлял школяр, выйдя из Дворца правосудия и машинально направляясь по мосту Менял в Шатле, — любопытно знать, как отнесется Жервеза к тому, что ее честь оценена в двадцать парижских су? Она скажет, что я разоткровенничался, сболтнул лишнее, и выцарапает мне глаза».
— Ба! Кого я вижу!
Последний возглас относился к пажу того самого учтивого вельможи, которому Жак Обри поверял как своему лучшему другу свои сокровенные тайны. Юноша стоял, прислонясь к парапету набережной, и забавлялся, подбрасывая в воздух камешки.
— Вот так удача, черт возьми! — воскликнул школяр. — Мой безымянный друг пользуется, насколько я понимаю, достаточным влиянием при дворе, чтобы отправить меня в тюрьму. Само Провидение посылает мне его пажа; парень скажет, где я могу отыскать своего друга. Ведь ни имени его, ни адреса я не знаю!
И, желая поскорей воспользоваться тем, что он рассматривал как особую милость Провидения, Жак Обри направился к пажу.
Юноша тоже узнал его; он сразу поймал все три камешка, положил ногу на ногу и стал ждать Жака Обри с насмешливым видом, присущим всем членам корпорации, к которой он имел честь принадлежать.
— Здравствуйте, господин паж! — еще издали крикнул Жак Обри.
— Здравствуйте, господин школяр, — ответил паж. — Что поделываете в этих местах?
— Как вам сказать… Я кое-что искал и, кажется, нашел, ибо встретил вас. Видите ли, мне нужен адрес моего превосходного друга, графа… нет, барона… то бишь виконта… одним словом, адрес вашего господина.
— Вы желали бы с ним повидаться? — спросил паж.
— Да, и как можно скорей.
— Ну, вам повезло: он сейчас у прево.
— В Шатле?
— Да, и с минуты на минуту должен оттуда выйти.
— Счастливчик, он может входить в Шатле, когда ему вздумается! Наверное, мессир Робер д’Эстурвиль связан с моим достойным другом, виконтом… графом… нет, кажется, бароном…
— Виконтом, — поправил паж.
— С моим другом виконтом… Да подскажите же мне! — продолжал Обри, желая воспользоваться предоставившимся случаем, чтобы узнать наконец имя своего друга. — Виконтом де…
— Виконтом де Мар… — начал было паж.
Но Жак не дал ему договорить.
— A-а, дорогой виконт! Вот я и нашел вас! — воскликнул он, увидев показавшегося в дверях Марманя. — Вы мне так нужны! Я повсюду искал вас.
— Здравствуйте, здравствуйте, милейший, — отвечал Мармань, явно раздосадованный этой встречей. — Я с удовольствием поболтал бы с вами, но, к сожалению, очень спешу. А посему прощайте!
— Постойте, постойте! — закричал Жак Обри, хватая собеседника за руку. — Не собираетесь же вы уйти, черт возьми! Я хочу попросить вас об одной огромной услуге.
— Меня?
— Да. Вы же знаете: святая обязанность друзей — во всем помогать друг другу.
— Друзей?
— Разумеется. Разве мы с вами не друзья! В конце концов, что такое дружба? Это полное доверие друг другу. А я всегда доверял вам и потому рассказывал не только свои, но даже чужие тайны.
— И никогда не раскаивались в этом?
— Никогда! По крайней мере, в отношение вас; к сожалению, не могу сказать того же обо всех своих друзьях. Есть в Париже один человек, которого я напрасно разыскиваю, но когда-нибудь, с Божьей помощью, мы с ним встретимся на узенькой дорожке…
— Слушайте, милейший, повторяю вам: я очень спешу, — прервал его Мармань, прекрасно понимавший, кого именно ищет Жак Обри.
— Но подождите хоть немного — я же сказал: вы можете оказать мне услугу…
— Ну хорошо, говорите, только поскорей.
— Скажите, вас ценят при дворе?
— Так, по крайней мере, говорят мои друзья.
— И вы пользуетесь доверием короля?
— Да, и в этом вполне могли убедиться мои враги.
— Прекрасно! Милый граф… то бишь барон… мой дорогой…
— …виконт, — подсказал Мармань.
— Дорогой виконт, отправьте меня в Шатле!
— Но в качестве кого же?
— Разумеется, в качестве заключенного.
— Заключенного? Что за странное желание!
— Желания бывают разные.
— Но зачем вам непременно в Шатле? — спросил Мармань. Он подозревал, что в этом желании кроется какая-то новая тайна, и хотел ее выпытать.
— Кому-нибудь другому я ни за что не доверился бы, любезный друг, ведь я на собственном горьком опыте, вернее — на опыте Асканио, убедился, к чему ведет болтовня, — отвечал Жак. — Но вы — другое дело. Вы же знаете, от вас у меня нет секретов.
— Ну, коли так, говорите скорей.
— А вы отправите меня в Шатле, если я скажу?
— Сию же минуту.
— Отлично! Представьте себе, я был так неосторожен, то рассказал еще кое-кому, кроме вас, об увиденной мной в голове Марса прелестной девушке.
— И что же?
— Эти вертопрахи, эти лоботрясы разболтали о моем открытии, и история дошла до самого прево; а так как у прево несколько дней назад пропала дочь, он подумал, не она ли избрала себе это убежище. Д’Эстурвиль поспешил предупредить графа д’Орбека и герцогиню д’Этамп, и вот, пока Челлини был в Фонтенбло, они устроили в Большом Нельском замке обыск. Коломбу увезли, а Асканио посадили в Шатле.
— Неужели?!
— Истинная правда, дорогой друг! И, как вы думаете, кто это подстроил? Некий виконт де Мармань.
— Но вы мне так и не сказали, что вам понадобилось в Шатле, — поспешно проговорил Мармань, с беспокойством отмечая, что Жак то и дело повторяет его имя.
— А вы не догадываетесь?
— Нет.
— Асканио-то арестовали!
— Да.
— И посадили в Шатле!
— Верно.
— Так теперь я открою вам то, чего никто не знает, кроме герцогини д’Этамп, Бенвенуто и меня: у Асканио есть какое-то письмо, тайна какая-то, которая может погубить герцогиню. Ну, поняли теперь?
— Да-да, начинаю понимать. Но помогите мне, дорогой друг!
— Видите ли, дорогой виконт, — впадая в аристократический тон, продолжал Жак Обри, — я хочу попасть в Шатле, увидеть там Асканио, взять у него письмо или узнать тайну. По выходе из тюрьмы я все расскажу Бенвенуто, и мы с ним найдем средство увенчать любовь Асканио и Коломбы назло всем этим де Марманям, д’Орбекам, прево и герцогиням!
— Неплохо придумано, — сказал Мармань. — Благодарю вас за доверие. Вы не раскаетесь в нем.
— И вы обещаете мне помочь?
— В чем?
— Да попасть в Шатле — я же вам говорил!
— Будьте покойны.
— Прямо сейчас?
— Подождите меня здесь.
— На этом самом месте?
— Да-да.
— А вы?
— Я схожу за ордером на арест.
— О бесценный друг, дорогой барон, граф! Скажите же мне наконец свое имя, свой адрес на случай, если вы почему-либо задержите!
— Нет-нет, я сейчас же вернусь.
— Возвращайтесь скорей! А если вам встретится этот проклятый Мармань, скажите ему…
— Что именно?
— Скажите ему, что я поклялся…
— В чем?
— В том, что он погибнет от моей руки.
— Прощайте! — крикнул виконт, уходя. — Ждите меня здесь!
— До свидания, — ответил Жак. — Приходите скорей. Вы настоящий друг; такому человеку, как вы, можно верить, и мне очень хотелось бы узнать…
— Прощайте, господин школяр, — сказал паж, все время стоявший поодаль и теперь пустившийся вслед за своим господином.
— Прощайте, любезный паж, — ответил Жак Обри. — Но, прежде чем уйти, окажите мне одну услугу.
— Какую?
— Скажите, пожалуйста, как звать благородного вельможу, в услужении у которого вы находитесь?
— Того самого, с которым вы проболтали целых четверть часа?
— Да.
— И которого называли своим другом?
— Да.
— И вы не знаете его имени?
— Нет.
— Так ведь это же…
— Наверное, очень знатный человек?
— Еще бы!
— И влиятельный?
— Первый человек после короля и герцогини д’Этамп.
— Что?! Но как же его зовут?..
— Виконт де… Но я бегу… Простите, он обернулся, я ему нужен.
— Вы говорите — виконт…
— Виконт де Мармань!
— Мармань?! — заорал Жак Обри. — Виконт де Мармань? Этот кавалер и есть виконт де Мармань?
— Он самый.
— Друг прево, графа д’Орбека и герцогини д’Этамп?
— Собственной персоной.
— Злейший враг Бенвенуто Челлини?
— Совершенно верно!
— О! — воскликнул Жак, перед которым, словно при вспышке молнии, сразу предстали все предшествовавшие этой встрече события. — Теперь понимаю! Так это Мармань, Мармань!
И, мгновенно выхватив у пажа шпагу — сам он был безоружен, — Жак бросился вслед за Марманем, крича:
— Стой!
Мармань с беспокойством обернулся и, увидев бегущего школяра с оружием в руках, понял, что разоблачен. Ему оставалось либо принять вызов, либо спасаться бегством. Мармань был не настолько храбр, чтобы драться, но и не так труслив, чтобы пускаться наутек. Поэтому он избрал нечто среднее, а именно: бросился в открытые ворота ближайшего дома, рассчитывая захлопнуть их за собой. На его беду, оказалось, что ворота не закрываются — их удерживала вделанная в стену цепь, которую Мармань никак не мог отвязать. Таким образом, Жак Обри вбежал во двор прежде, чем виконт успел скрыться в доме.
— A-а, наконец-то я нашел тебя, проклятый шпион! Наконец-то, подлый Мармань, ты у меня в руках! Разбойник! Похититель чужих тайн! Защищайся, злодей!
— Неужели вы полагаете, месье, — высокомерно отвечал Мармань, пытаясь говорить пренебрежительным тоном аристократа, — что виконт де Мармань снизойдет до какого-то школяра Жака Обри и согласится скрестить с ним шпагу?
— Но если виконт де Мармань не снизойдет до Жака Обри, то Жак Обри снизойдет до виконта де Марманя и проткнет его шпагой!
В подтверждение своих слов Жак приставил к груди виконта шпагу и, проткнув камзол, слегка пощекотал противника ее острием.
— Спасите! Убивают! — завопил Мармань.
— Ори, ори сколько душе угодно! — подзадоривал Жак. — Прежде чем кто-нибудь тебя услышит, ты умолкнешь навеки! Единственный для тебя выход — драться. Итак, предупреждаю: защищайся, виконт!
— Ну, погоди! Коли ты сам этого захотел, узнаешь, как драться с виконтом де Марманем!
Мармань, как мы уже имели возможность убедиться, не был храбрецом, но, подобно всем дворянам того рыцарского времени, получил военное воспитание. Более того, он слыл неплохим фехтовальщиком. Говорили, правда, что эта репутация скорее спасала его от дуэлей, чем помогала побеждать дуэлянтов. Как бы то ни было, но, видя, что противник яростно нападает, виконт обнажил шпагу и встал в позицию по всем правилам фехтовального искусства.
Однако если Мармань считался хорошим фехтовальщиком в придворных кругах, то Жак Обри славился непревзойденной ловкостью среди школяров и членов корпорации судейских писцов. Итак, каждый из них с самого начала понял, что имеет дело с достойным противником. Но у Марманя было огромное преимущество: его шпага была на шесть дюймов длиннее шпаги Жака, которую тот отнял у пажа. Это обстоятельство не слишком мешало Жаку Обри при защите, но затрудняло нападение.
В самом деле, Марманю, который был на целых шесть дюймов выше Жака и к тому же вооружен более длинной шпагой, ничего не стоило удерживать противника на почтительном расстоянии. И сколько Жак ни атаковал, ни делал выпадов, ни прибегал к обману, виконту достаточно было сделать шаг, чтобы оказаться вне досягаемости. Между тем, несмотря на ловкую защиту Жака, шпага Марманя уже дважды или трижды коснулась его груди, а школяр при всем своем проворстве неизменно промахивался.
Обри понял, что еще немного — и он погиб. И решил пойти на хитрость. Чтобы одурачить противника, он притворился, будто продолжает защищаться, прибегая к выпадам и обманам, а сам незаметно, дюйм за дюймом, стал подбираться к виконту. Очутившись на достаточно близком от него расстоянии, школяр словно нечаянно открылся. Мармань, увидя это, сделал выпад. Жак, конечно, не был застигнут врасплох: он отбил удар, а потом, воспользовавшись тем, что шпага противника оказалась над его головой, бросился вперед и быстрым, ловким выпадом ранил виконта, причем коротенький клинок ушел в грудь виконта по самую рукоятку. Мармань издал душераздирающий вопль смертельно раненного человека, страшно побледнел, уронил шпагу и упал навзничь.
В это время невдалеке проходил сторожевой патруль. Услышав крик, увидев пажа, подававшего отчаянные знаки, а также собравшуюся у ворот толпу, стражники прибежали на место происшествия. Жак все еще держал в руке окровавленную шпагу, и, разумеется, его тут же арестовали. Школяр хотел было оказать сопротивление, но в эту минуту начальник патруля гаркнул:
— Обезоружить негодяя и отвести в Шатле!
Обрадованный приказом, Жак покорно отдал шпагу и последовал за стражниками в Шатле, восхищаясь мудростью Провидения, по воле которого он убил сразу двух зайцев: попал в тюрьму к Асканио и отомстил виконту де Марманю.
На сей раз Жака Обри беспрепятственно водворили в королевскую крепость. Надзиратель и привратник долго совещались, не зная, куда его поместить, так как тюрьма была переполнена. В конце концов эти почтенные господа пришли к соглашению. Привратник, жестом приказав Жаку следовать за собой, заставил его сойти вниз на тридцать две ступеньки, открыл дверь, втолкнул заключенного в совершенно темную камеру и запер за ним дверь.
Ослепленный резким переходом от яркого света к полной тьме, Жак Обри несколько мгновений не мог прийти в себя. Где он? Неизвестно. Близко от Асканио или нет — трудно сказать. В коридоре, по которому его только что вели, он видел, кроме двери своей камеры, еще две запертые двери. Но как бы то ни было, цель его достигнута — он под одной крышей с Асканио.
Но нельзя же век стоять на одном месте. Поэтому, увидев шагах в пятнадцати в противоположном конце камеры проблеск света, Жак осторожно шагнул в том направлении, но тут же оступился, скользнул вниз по трем или четырем ступенькам и, вероятно, ударился бы головой о стену, но споткнулся обо что-то мягкое и шлепнулся на пол. Таким образом, ему удалось отделаться только легкими ушибами.
Препятствие, на которое так удачно налетел школяр, издало глухой стон.
— Извините, пожалуйста, — промолвил Жак, поднимаясь и вежливо снимая шапку. — Я, кажется, наступил на кого-то или на что-то. Я никогда не совершил бы такой неучтивости, будь здесь посветлей. Извините меня!
— Вы наступили на то, что в течение шестидесяти лет было человеком, а теперь скоро станет трупом, — ответил голос.
— В таком случае, — сказал Жак, — я еще больше сожалею, что потревожил вас. Как и подобает перед смертью доброму христианину, вы, вероятно, каялись Богу в содеянных вами грехах?
— Я уже давно покаялся, господин школяр. Я грешил, как любой человек, но зато страдал, как мученик, и, надеюсь, когда Господь взвесит мои дела, чаша страданий перетянет чашу грехов.
— Да будет так! — воскликнул Обри. — Всем сердцем желаю вам этого. А теперь, дорогой товарищ по несчастью, скажите, пожалуйста, если разговор не слишком вас утомляет, каким чудом вы узнали, что я школяр? Я говорю «дорогой», ибо надеюсь, что вы простили мою неучтивость. Впрочем, я о ней не жалею: ведь благодаря ей я познакомился с вами.
— Я догадался об этом по вашему платью, а главное, по чернильнице, которая висит у вас на поясе на том месте, где дворяне носят кинжал.
— По моему платью и чернильнице?.. Но послушайте, дорогой сотоварищ, если не ошибаюсь, вы сказали, что умираете?
— Да, пришел конец моим земным страданиям! И надеюсь, что, уснув сегодня на земле, я завтра пробужусь на Небесах.
— Я ничего не имею против этого, — ответил Жак, — но позвольте заметить, что положение, в котором вы находитесь, отнюдь не располагает к шуткам.
— А почему вы думаете, что я шучу? — с тяжким вздохом прошептал умирающий.
— Как — почему? Вы только что сказали, что видите мое платье и чернильницу, а я вот, сколько ни таращу глаза, даже собственных рук не вижу.
— Возможно, — ответил старик. — Но когда вы просидите, как я, пятнадцать лет в тюрьме, вы будете видеть в темноте ничуть не хуже, чем при самом ярком дневном свете.
— Пусть лучше дьявол выцарапает мне глаза, не хочу я проходить такую школу! — воскликнул Жак. — Легко сказать — пятнадцать лет! Неужели вы просидели в тюрьме целых пятнадцать лет?
— Не то пятнадцать, не то шестнадцать… Впрочем, не все ли равно? Я уже давно потерял счет времени.
— Но, видно, вы совершили ужасное преступление, раз понесли такую жестокую кару! — воскликнул Жак.
— Я невиновен, — ответил узник.
— Невиновны! — в ужасе вскричал Жак. — Полно, не шутите, дорогой мой! Ведь я уже говорил вам — время для этого совсем неподходящее.
— А я вам уже ответил, что не шучу.
— Ну, а лгать и совсем не годится. В конце концов, шутка — лишь безобидная игра мысли, она не оскорбляет ни человека, ни Бога, тогда как ложь — смертный грех, убивающий душу.
— Я никогда не лгал.
— Значит, вы и в самом деле без всякой вины просидели пятнадцать лет в тюрьме?
— Я сказал — около пятнадцати.
— Вот как! — вскричал Жак. — А знаете ли вы, что я тоже невиновен?
— В таком случае да защитит вас Бог, — произнес умирающий.
— Но разве мне что-нибудь угрожает?
— Да, несчастный! Преступник может еще надеяться выйти отсюда, невиновный человек — никогда!
— Ваши рассуждения весьма глубокомысленны, друг мой, но, знаете, все это звучит не слишком утешительно.
— Я сказал вам сущую правду.
— И все же какая-нибудь, хоть пустяковая, вина у вас наверняка найдется, если поискать хорошенько. Прошу вас, откройте мне свой по секрет!
И Жак Обри, который в самом деле начинал смутно различать в темноте очертания предметов, взял стоявшую у стены скамейку и поставил ее в углу, возле ложа умирающего старца. Затем, усевшись поудобней, он приготовился слушать.
— Но почему вы молчите, дорогой друг? A-а, понимаю: после пятнадцати лет одиночного заключения вы стали подозрительным и не решаетесь мне довериться. Ну что ж! Давайте познакомимся поближе: меня зовут Жак Обри, мне двадцать два года, и, как вы уже определили, я школяр. Я попал в Шатле по собственной воле, на что у меня имеются особые причины, нахожусь здесь каких-нибудь десять минут и уже успел познакомиться с вами. Вот и вся моя жизнь в двух словах. Теперь вы знаете Жака Обри не хуже, чем он сам знает себя. Расскажите же и вы о себе, друг, я слушаю вас.
— Меня зовут Этьен Реймон, — сказал узник.
— Этьен Реймон? — тихо переспросил Жак Обри. — Я никогда не слышал этого имени.
— Во-первых, вы были еще ребенком, когда, по воле Божьей, я исчез с лица земли, — сказал старик, — а во-вторых, я жил так тихо и незаметно, что никто не обратил внимание на мое исчезновение.
— Но кто вы? Чем занимались?
— Я был доверенным лицом коннетабля Бурбона.
— Ну, тогда все понятно: вы вместе с ним изменили королю.
— Нет, моя вина в том, что я отказался предать своего господина.
— Как же это произошло?
— Я находился тогда в Париже, во дворце коннетабля, а сам он был в своем замке Бурбон-д’Аршамбо. И вот однажды капитан его телохранителей привез мне письмо: коннетабль приказывал немедленно вручить посланцу небольшой запечатанный пакет, хранящийся в его спальне, в шкафчике у изголовья кровати. Я повел гонца в спальню герцога, отпер шкаф, нашел там пакет и отдал его; капитан тут же уехал. А через час ко мне явились из Лувра солдаты с офицером во главе и тоже приказали отпереть спальню герцога и указать им шкафчик у изголовья кровати. Я повиновался. Они искали тот самый пакет, который только что увез герцогский гонец.
— Ну и дела! — пробормотал Обри, проникаясь сочувствием к товарищу по несчастью.
— Офицер всячески угрожал мне, но я молчал, делая вид, что не понимаю, чего им от меня надо. Ведь если бы я сказал правду, они бросились бы в погоню за герцогским гонцом и отняли бы у него пакет.
— Черт возьми, — не выдержал Жак, — вот что называется действовать с умом! Вы поступили как преданный и честный слуга.
— Тогда офицер оставил меня под охраной двух солдат, а сам с двумя другими поехал в Лувр. Через полчаса он вернулся, на этот раз с приказом отправить меня в замок Пьера Ансизского, в Лион. Меня заковали в кандалы и втолкнули в карету между двумя стражниками. А через пять дней я уже сидел в тюрьме… Впрочем, должен признать: она была отнюдь не такой суровой и зловещей, как эта. А в общем, не все ли равно: тюрьма есть тюрьма, — шепотом прибавил умирающий. — В конце концов я привык к Шатле так же, как и к другим тюрьмам.
— Гм… Это доказывает, что вы философ, — сказал Жак.
— Первые три дня и три ночи прошли спокойно, а на четвертую меня разбудил слабый шум; я открыл глаза и увидел, что дверь камеры отворилась и вошла какая-то женщина в сопровождении тюремного привратника. Лицо ее было скрыто вуалью. По знаку таинственной посетительницы привратник поставил светильник на стол и смиренно вышел; тогда незнакомка приблизилась к моей постели и подняла вуаль. Я громко вскрикнул…
— Ну, и кем же оказалась эта дама? — нетерпеливо спросил Обри, придвигаясь поближе к рассказчику.
— Эта дама была не кто иная, как Луиза Савойская, герцогиня Ангулемская, регентша Франции и мать короля.
— Вот это да! — воскликнул Обри. — Но что могло ей понадобиться от такого бедняги, как вы?
— Она пришла расспросить меня о пакете, который увез гонец герцога. В нем, оказывается, были любовные письма, неосторожно присланные когда-то этой знатной дамой человеку, которого она теперь преследовала.
— Так-так-так! — сквозь зубы пробормотал Жак. — Эта история чертовски напоминает мне историю герцогини д’Этамп и Асканио.
— Э! Да все эти истории о влюбленных и сумасбродных знатных дамах как две капли воды похожи одна на другую! — ответил старик, слух которого оказался таким же острым, как зрение. — Но горе малым мира сего, если они в них замешаны!
— Погодите, погодите, вещун вы этакий! — вскричал Жак Обри. — Что вы там городите? Ведь я тоже замешан в историю сумасбродной и влюбленной дамы!
— Ну, если так, вам придется навеки распроститься с белым светом, а может быть, и с жизнью.
— Да идите вы к дьяволу с вашим карканьем! Я-то здесь при чем? Ведь влюблены-то не в меня, а в Асканио!
— А разве в меня были влюблены? — возразил узник. — О моем существовании до поры до времени и не подозревали. Вся моя вина заключалась в том, что я оказался в тисках между безответной любовью и неистовой жаждой мести, и тиски эти меня раздавили.
— Клянусь честью, — вскричал Обри, — все это не очень утешительно, достойный друг! Но вернемся к даме; ваш рассказ очень занимает меня; все случившееся с вами очень похоже на мою собственную судьбу, меня даже мороз по коже продирает.
— Ну так вот, — продолжал старик, — как я уже сказал, ей нужны были письма. Чего только она мне за них не обещала: почет, милости, деньги! Чтобы получить обратно свои письма, она готова была выманить у королевского казнохранителя четыреста тысяч экю, даже если за эту услугу ему пришлось бы, как барону де Самблансе, отправиться на виселицу.
Я ответил, что никаких писем у меня нет и что я вообще не понимаю, о чем идет речь.
Тогда заманчивые предложения сразу сменились угрозами; но запугать меня оказалось так же невозможно, как и соблазнить, потому что я говорил истинную правду: писем у меня не было, ведь я же отдал их гонцу. Герцогиня ушла разъяренная, и целый год о ней не было ни слуху ни духу.
Через год она пришла снова, и разыгралась точно такая же сцена. Но в этот раз я молил, упрашивал ее освободить меня, заклиная сделать это ради моей жены и детей. Все было напрасно. Она объявила, что если я не отдам писем, то буду сидеть в тюрьме до самой смерти.
Однажды в куске хлеба я нашел напильник. Это мой благородный господин вспомнил обо мне. При всем своем желании, ни мольбами, ни силой, он не мог вызволить меня из темницы — ведь он сам был на чужбине, несчастен, гоним. И все же коннетабль Бурбон отправил во Францию своего слугу, чтобы тот упросил тюремщика передать мне напильник и сказать, кем он послан.
Я перепилил два прута железной решетки в окне; сделал из простынь веревку и стал по ней спускаться. Но, добравшись до конца, я напрасно искал под ногами землю: веревка была слишком коротка. Тогда, призвав на помощь Господа Бога, я разжал руки и полетел вниз: ночная стража при обходе нашла меня без чувств, со сломанной ногой.
Меня отправили в крепость в Шалон-сюр-Сон. И опять я провел там два года в одиночном заключении. А через два года ко мне снова явилась моя преследовательница. Письма, эти злосчастные письма, не давали ей покоя. На сей раз она привела с собой палача, чтобы он пытками вырвал у меня признание. Напрасный труд! Герцогиня так ничего и не добилась, да и не могла ничего добиться, потому что я сам знал только то, что отдал письма человеку герцога.
Однажды на дне кувшина с водой я нашел полный мешочек золота. Это снова мой благородный господин вспомнил своего верного слугу.
На эти деньги я подкупил тюремщика… вернее, этот негодяй прикинулся, что подкуплен. В полночь он отпер дверь моей камеры, и я вышел. Следуя за ним по тюремным коридорам, я уже чувствовал себя свободным, как вдруг на нас набросились двое стражников и обоих нас связали. Все оказалось очень просто: увидев у меня золото, тюремщик сделал вид, будто тронут моими мольбами, а завладев им, мерзавец предал меня, чтобы не упустить причитающегося доносчикам вознаграждения.
Тогда меня отправили в Шатле.
Здесь ко мне в последний раз приходила Луиза Савойская, и опять с палачом.
Но угроза смерти имела надо мной не больше власти, чем пытки и обещания. Мне связали руки и накинули на шею петлю. Ответ мой оставался неизменным. Кроме того, я твердил, что смерть для меня благодеяние, ибо она избавит несчастного узника от тюрьмы. Очевидно, эти слова и заставили герцогиню отказаться от своего намерения. Больше я ее не видел.
Что сталось с моим благородным господином? Жива ли герцогиня Савойская? Не знаю. С тех пор прошло около пятнадцати лет, и за это время я ни с кем, кроме тюремщика, не разговаривал.
— Оба они умерли, — ответил Жак.
— Умерли! Мой добрый господин умер! Но ведь он был еще не стар, всего пятьдесят два года! Отчего он умер?
— Он убит при осаде Рима и, может быть… — Жак хотел сказать: «Может быть, одним из моих друзей», но вовремя удержался, поняв, что мог этим оттолкнуть от себя старика. А, как известно, Жак Обри с некоторых пор стал осторожнее.
— Что «может быть»? — спросил узник.
— Может быть, его убил человек по имени Бенвенуто Челлини.
— Двадцать лет назад я проклял бы убийцу; сегодня же от души благословляю его! А построили герцогу достойную этого благородного человека гробницу?
— Думаю, что да; прах его покоится в Гаэтанском соборе. На надгробной плите начертана эпитафия, гласящая, что по сравнению с тем, кто здесь погребен, Александр Великий был всего лишь искателем приключений, а Цезарь — гулякой.
— Ну, а другая?
— Кто — другая?
— Моя преследовательница. Что сталось с ней?
— Тоже умерла, лет девять назад.
— Так я и думал. Потому что однажды ночью я увидел в своей камере призрак молящейся на коленях женщины. Я вскрикнул, и призрак исчез. Это была герцогиня — она приходила просить у меня прощения.
— Значит, вы думаете, что перед смертью она вас простила?
— Надеюсь, ради спасения ее души.
— Но тогда вас должны были бы освободить.
— Может быть, она и приказала это сделать, но я такой незаметный человек, что, наверное, во время войны обо мне забыли.
— А вы, умирая, тоже ее простите?
— Приподнимите меня, юноша, я хочу помолиться за них обоих.
И, приподнявшись с помощью Жака Обри, умирающий стал молиться о своем благодетеле и своей преследовательнице, о том, кто до самой смерти вспоминал о нем с любовью, и о той, которая никогда не забывала о нем в своей ненависти, — о коннетабле и о регентше.
Старик оказался прав: глаза Жака мало-помалу привыкли к темноте, и теперь он уже различал во мраке лицо узника — прекрасное старческое лицо с белоснежной бородой и высоким лбом, очень похожее на видение, которое являлось художнику Доминикино, когда он работал над своей картиной «Причащение св. Иеронима».
Кончив молиться, старик глубоко вздохнул и упал: он потерял сознание.
Жак решил, что страдалец умер, но все же схватил кувшин и, налив в пригоршню воды, смочил ему лицо. Старик пришел в себя:
— Ты хорошо сделал, юноша, что вернул меня к жизни, и вот тебе награда.
— Что это?
— Кинжал.
— Кинжал! Но как он к вам попал?
— Слушай хорошенько. Однажды, когда тюремщик принес мне хлеб и воду, он поставил фонарь на скамью, случайно придвинутую к самой стене. Тут я заметил, что один камень чуть выдается и на нем нацарапаны какие-то буквы. Но прочесть их не успел. Оставшись один, я принялся тщательно ощупывать в темноте надпись и в конце концов разобрал слово «мститель». Я ухватился за камень, пытаясь его вытащить. Он слегка шатался. После долгих усилий я вынул его из стены и в образовавшемся углублении нашел кинжал. Мною овладела страстная жажда свободы. Я решил проделать ход в соседнюю камеру и вместе с неизвестным мне узником составить план побега. И пусть из моей затеи ничего не вышло бы, но рыть землю, прокладывать ход — все же занятие! Вот когда вы проведете в тюрьме столько лет, сколько провел я, вы поймете, юноша, что страшный враг заключенного — время!
Жак Обри содрогнулся.
— Но вы все-таки привели свой план в исполнение? — спросил он.
— Да, и это оказалось гораздо проще, чем я думал. Я здесь так давно, что никто уже не опасается моего побега. За мной следят не больше, чем вон за тем выступом в стене. Коннетабль и регентша умерли, а кто, кроме них, обо мне вспомнит? Здесь никто не слышал даже имени Этьена Реймона.
При мысли об этом полном забвении, об этой загубленной жизни на лбу у Жака выступил холодный пот.
— И что же дальше? — спросил он.
— Дальше? Я целый год рыл землю, — продолжал узник, — и мне удалось выкопать под стеной отверстие, через которое вполне может пролезть человек.
— А куда вы девали вырытую землю?
— Рассыпал ее по полу и утрамбовывал ногами.
— А где же лаз?
— Под койкой. За все пятнадцать лет никому в голову не пришло ее переставить. Тюремщик приходит ко мне только раз в день. Едва щелкнет ключ в замке и затихнут его шаги, я отодвигаю койку и принимаюсь за работу. А перед тем как ему прийти, я ставлю койку на место и ложусь на нее… И вот позавчера я лег, чтобы никогда больше не вставать. Истощились силы, кончилась жизнь… Благословляю тебя, юноша! Ты поможешь мне умереть, а я сделаю тебя своим наследником.
— Наследником? — удивился Жак.
— Да. Я оставлю тебе этот кинжал. Ты улыбаешься? Но существует ли более ценное наследство для узника? Ведь кинжал — это, быть может, свобода.
— Вы правы, благодарю вас, — сказал Жак. — Но куда ведет ваш подкоп?
— Я еще не добрался до конца, но думаю — это недалеко. Вчера я слышал голоса в соседней камере.
— Черт возьми! И вы думаете…
— Я думаю, работу можно кончить за несколько часов.
— Благодарю вас! — сказал Жак Обри. — Благодарю!
— А теперь — священника… Я хотел бы исповедаться, — сказал умирающий.
— Конечно, отец! Не может быть, чтобы они отказали умирающему в такой просьбе.
Он подбежал к двери — его глаза уже стали привыкать к темноте — и принялся изо всех сил стучать в нее руками и ногами.
Вошел тюремщик.
— Ну, чего вы шумите? — спросил он. — Что вам надобно?
— Старик, мой товарищ по камере, умирает, — сказал Жак, — и просит позвать священника. Неужели вы ему откажете?
— Гм… — буркнул тюремщик. — Что будет, если все эти разбойники захотят священника?.. Ладно, придет священник.
И в самом деле, минут через десять явился священник. Он нес святые дары, а впереди него шли два мальчика-служки: один — с крестом, другой — с колокольчиком.
Величественное зрелище являла собой исповедь этого безвинного мученика, молившегося перед смертью не о себе, а о прощении своих мучителей.
Жак Обри, хоть и не был человеком впечатлительным, упал на колени перед умирающим и попросил его благословения. Старец просиял лучезарной улыбкой, какая бывает лишь у избранников Неба, простер руки к священнику и Жаку Обри, глубоко вздохнул и упал навзничь. Вздох этот был последним.
Священник в сопровождении служек вышел, и камера, осветившаяся на мгновение дрожащим пламенем свечей, снова погрузилась во мрак.
Жак Обри остался наедине с мертвецом.
Невеселое общество, порождающее тягостные мысли… Ведь человек, лежащий здесь, попал в тюрьму безвинно и пробыл в ней целых пятнадцать лет, пока смерть, эта великая освободительница, не пришла за ним.
Весельчак Жак Обри не узнавал себя. Впервые очутился он перед лицом величественной и мрачной загадки, впервые попытался проникнуть в жгучую тайну жизни, заглянуть в немые глубины смерти…
Потом в душе его проснулось беспокойство о собственном положении: он подумал о том, что, подобно этому старику, он вовлечен в орбиту королевских страстей, которые ломают, калечат, уничтожают человеческую жизнь. Асканио и он могут исчезнуть с лица земли подобно Этьену Реймону. Кто позаботится о них? Разве только Жервеза и Бенвенуто Челлини…
Но Жервеза бессильна — она может только плакать; что касается Бенвенуто, то он сам признался, что даже не смог попасть в тюрьму к Асканио. Единственной возможностью спасения, единственной надеждой был завещанный стариком кинжал.
Жак судорожно сжал рукоятку, словно боясь, как бы оружие не исчезло, и спрятал его у себя на груди.
В эту минуту дверь открылась: тюремные служители пришли за трупом.
— Когда принесете обед? — спросил Жак. — Я хочу есть.
— Через два часа, — ответил тюремщик.
И школяр остался в камере один.
Все два часа до обеда Обри неподвижно просидел на скамье. Думы настолько поглотили его, что не было сил двигаться. В назначенное время пришел тюремщик и принес хлеб и воду — на языке Шатле это и называлось обедом. Школяр вспомнил слова умирающего о том, что дверь камеры открывается только раз в сутки; и все же он еще долго не двигался с места, опасаясь, как бы из-за смерти старика не был нарушен тюремный распорядок.
Вскоре в маленькое оконце он увидел, что приближается ночь. Минувший день был на редкость беспокойным: утром — допрос у судьи; в полдень — дуэль с Марманем; в час дня — заключение в тюрьму; в три часа — смерть узника, а теперь надо было поскорей готовиться к побегу.
Не часто в жизни человека выдаются такие дни.
Жак медленно встал, подошел к двери и прислушался. Тишина… Он снял куртку, чтобы не запачкать ее известью и землей, отодвинул кровать и, увидев под ней отверстие, скользнул в него, как змея.
Перед ним открылся узкий лаз футов восьми в длину, который проходил под стеной, а по ту сторону ее круто поднимался вверх.
При первом же ударе кинжалом Жак почувствовал по звуку, что скоро достигнет цели — выйдет на поверхность. Но где, в каком месте? Ответить на этот вопрос мог только волшебник.
Жак продолжал энергично работать, стараясь производить как можно меньше шуму. Время от времени он возвращался в камеру, чтобы утрамбовать вынутую землю, и снова продолжал рыть…
…В то время как Жак работал, Асканио с грустью думал о Коломбе. Мы уже знаем, что он тоже сидел в Шатле, и так же как Обри, в одиночной камере. Только его камера, случайно или по распоряжению герцогини, была не такой голой и мрачной, как у Обри.
Впрочем, не все ли равно, больше или меньше в тюрьме удобств! И камера Асканио все же была камерой. И заточение в ней означало разлуку с любимой. Ему не хватало Коломбы; девушка была дорога ему больше всего на свете — больше свободы, больше жизни. Если бы она оказалась сейчас с ним, тюрьма превратилась бы для него в обетованную землю, в сказочный дворец.
Как он был счастлив последнее время! Днем думал о своей возлюбленной, а ночью они мечтали, сидя с ней рядом; ему казалось тогда, что счастью не будет конца. Однако даже на вершине блаженства острые когти сомнения вонзались в его сердце. И тогда, как человек, над которым нависла смертельная опасность, он поспешно гнал от себя тревожные мысли о будущем, чтобы полней насладиться настоящим.
И вот теперь он один в своей камере. Коломба далеко. Кто знает, может быть, девушку заточили в монастырь и она выйдет оттуда женой ненавистного графа… Несчастным влюбленным грозила страшная опасность: страсть герцогини д’Этамп подстерегала Асканио, тщеславие графа д’Орбека — Коломбу.
Оказавшись в одиночестве, Асканио совсем пал духом. Он был одной из тех мягких натур, которым необходима поддержка сильного человека. Как прелестный, хрупкий цветок, он поник, согнулся при первом же дыхании бури, и вернуть его к жизни могли только живительные лучи солнца.
Если бы в тюрьме оказался Бенвенуто, он прежде всего обследовал бы двери, стены и пол своей камеры; его живой, непокорный ум без устали работал бы, стараясь отыскать какое-нибудь средство спасения. Но Асканио сидел на постели и, низко опустив голову, шептал имя Коломбы. Ему даже в голову не приходило, что можно бежать из камеры, находящейся за тремя железными решетками, и пробить стену толщиной в шесть футов.
Мы уже сказали, что камера Асканио была не так пуста и убога, как камера Жака Обри; в ней стояли кровать, стол, два стула, а на полу лежала старая циновка. Кроме того, на каменном выступе стены — видно, специально для этого устроенном — стоял зажженный светильник. Несомненно, это была камера для привилегированных преступников.
Заметно отличался здесь и стол: вместо получаемых Жаком раз в сутки хлеба и воды, Асканио приносили пищу дважды; но это преимущество обесценивалось тем, что тюремщика тоже приходилось видеть дважды. К чести заботливого начальства Шатле необходимо сказать, что еда была не слишком отвратительной.
Да Асканио и не интересовала эта сторона тюремного быта: он был одним из тех юношей с женственно-чуткой душой, глядя на которых кажется, что они живут лишь ароматом цветов и свежестью утренней росы. Целиком уйдя в свои мечты, Асканио съел немного хлеба и запил его несколькими глотками вина; он думал о Коломбе как о своей единственной возлюбленной, и о Бенвенуто как о своей единственной опоре.
В самом деле, до сих пор Асканио не приходилось ни о чем беспокоиться: обо всем заботился Челлини, а юноша жил бездумно, создавал прекрасные произведения искусства и любил Коломбу. Он был подобен плоду на ветке мощного дерева, дающего ему все нужные для жизни соки.
И даже теперь, несмотря на отчаянное положение, его вера в учителя была безгранична. Если бы в тот миг, когда юношу арестовали или когда его вели в Шатле, он увидел бы Бенвенуто и тот пожал бы ему руку, говоря: «Не тревожься, сынок, я оберегаю тебя и Коломбу», — Асканио спокойно ждал бы в своей камере, уверенный, что двери и решетки тюрьмы, так внезапно захлопнувшиеся за ним, в один прекрасный день непременно распахнутся. Но откуда Бенвенуто мог знать, что его любимый ученик, сын его Стефаны, томится в тюрьме! Да если бы кому-нибудь и пришло в голову сообщить ему об этом в Фонтенбло, дорога туда и обратно заняла бы не менее двух суток; за это время враги Асканио и Коломбы могли натворить немало бед.
Не чувствуя поддержки друга, Асканио провел остаток дня и первую ночь своего заключения без сна; он то ходил взад и вперед по камере, то снова садился, то бросался на постель, застеленную чистыми простынями, что также свидетельствовало о привилегированном положении узника.
За весь этот день, всю ночь и все следующее утро ничего не случилось, если не считать обычных появлений тюремщика, приносившего еду. А часа в два пополудни, насколько заключенный вообще мог судить о времени, ему почудился где-то поблизости голос: слабый, чуть слышный шепот, в котором невозможно было разобрать слова, но все же было ясно, что это человеческий голос. Асканио прислушался, подошел к углу камеры, приложил ухо к стене, потом к земляному полу. Казалось, что шепот доносится из-под земли. Значит, его камеру отделяла от камеры соседа лишь тонкая стена или перегородка.
Часа через два голос умолк, и опять воцарилась тишина.
И вдруг среди ночи шум возобновился, только теперь это был не голос, а как бы глухие частые удары кирки по камню. Звуки доносились из того же угла; они не затихали ни на секунду, становясь все явственнее.
И хотя Асканио был поглощен своими мыслями, странный шум привлек его внимание; юноша сидел, не сводя глаз с угла, из которого он доносился. Время было позднее, не меньше полуночи, но Асканио, несмотря на бессонную ночь накануне, не помышлял о сне.
Шум нарастал; судя по времени, трудно было предположить, чтобы в тюрьме велись какие-нибудь работы; очевидно, кто-то из заключенных делал подкоп с целью побега. Асканио грустно улыбнулся при мысли о том, что, закончив работу, несчастный узник вместо свободы попадет к нему и сменит одну тюремную камеру на другую…
Наконец шум стал настолько явственным, что Асканио схватил светильник и подбежал к стене. Почти в тот же миг земляной пол в углу вздыбился, земля отвалилась пластом, и в отверстии появилась чья-то голова.
Асканио вскрикнул — сперва от неожиданности, затем от восторга, — и ему ответил не менее радостный возглас другого человека: это был Жак Обри. Асканио помог Жаку вылезти из дыры, и друзья крепко обнялись.
Разумеется, первые вопросы и ответы были бессвязны, но, обменявшись несколькими отрывочными фразами, приведя в порядок свои мысли, друзья стали разбираться в случившемся. Асканио, собственно, нечего было рассказывать, зато о многом надо было узнать.
Жак Обри рассказал обо всем: и о том, как он пришел вместе с Бенвенуто в Нельский замок, и как оба они услышали об аресте Асканио и похищении Коломбы, и как Бенвенуто словно безумный бросился в мастерскую с криком: «Живо, живо за работу!» — а он, Жак Обри, помчался в Шатле. А что произошло потом в Нельском замке, Жак Обри не знал.
За этой своеобразной «Илиадой» последовала «Одиссея». Жак рассказал о своих неудавшихся попытках попасть в Шатле, о разговоре с Жервезой, о допросе судьи, о штрафе в двадцать парижских су, о приговоре, поведал другу о встрече с Марманем в тот момент, когда он уже отчаялся попасть в тюрьму, и обо всем, что за этим последовало, вплоть до минуты, когда, пробив последний тонкий слой земли, он очутился в чьей-то камере и при слабом мерцании светильника увидел Асканио.
Тут друзья опять обнялись и поцеловались.
— А теперь, Асканио, поверь, нам нельзя терять ни минуты.
— Сначала скажи мне, где Коломба, что с ней? — спросил Асканио.
— Коломба? О ней я ничего не знаю; наверное, она у госпожи д’Этамп.
— У госпожи д’Этамп?! — вскричал Асканио. — У своей соперницы?
— Так, значит, это правда, что герцогиня любит тебя?
Асканио покраснел и пробормотал что-то невразумительное.
— Ну чего же тут краснеть! — удивился Жак. — Не каждому, черт побери, выпадает в жизни такое счастье. Подумать только: герцогиня! Да еще фаворитка самого короля! Я ни за что не стал бы отказываться. Но вернемся к делу.
— Да-да, — подхватил Асканио, — поговорим о Коломбе.
— О Коломбе? Ну нет, лучше о письме.
— О каком письме?
— О том, которое написала тебе герцогиня д’Этамп.
— Кто тебе сказал, что у меня есть письмо герцогини?
— Бенвенуто Челлини.
— А почему он сказал тебе об этом?
— Потому что ему понадобилось письмо герцогини; потому что оно ему просто необходимо; потому что я взялся раздобыть письмо; да только из-за этого я и пустился на все проделки, о которых сейчас рассказал!
— Но что собирается делать Бенвенуто с этим письмом? — спросил Асканио.
— А мне какое дело! Я ничего не знаю и знать не хочу. Бенвенуто нужно письмо, и я взялся его доставить — вот и все. Я добился того, что меня посадили в тюрьму, я добрался до тебя. Давай письмо, я передам его Челлини. Ну!.. В чем дело?
Вопрос был вызван тем, что Асканио вдруг помрачнел.
— Бедный мой Жак! — сказал он. — Дело в том, что ты зря трудился.
— Как это — зря? — вскричал Обри. — У тебя нет письма?
— Оно здесь, в кармане, — ответил Асканио, прижимая руку к груди.
— Так в чем же дело? Давай сюда, и я передам его Бенвенуто.
— Ни за что!
— Почему это?
— Потому что я не знаю, для чего оно ему понадобилось.
— Но с помощью этого письма он хочет тебя спасти.
— И, быть может, погубить герцогиню? Нет, Жак, я никогда не соглашусь бороться с женщиной.
— Но эта женщина хочет погубить тебя, Асканио, она тебя ненавидит! Впрочем, нет, она обожает тебя.
— И ты хочешь, чтобы в ответ на это чувство…
— Но ведь ты-то ее не любишь. Не все ли тебе равно, ненавидит она тебя или обожает? Да и кто все это заварил, как не она?!
— Что ты хочешь сказать?
— А то, что и тебя арестовали, и Коломбу увезли по приказанию герцогини.
— Кто тебе это сказал?
— Да никто. Просто, кроме нее, некому.
— А прево? А граф д’Орбек? А Мармань, которому, по твоим же собственным словам, ты все рассказал?
— Ах, Асканио, Асканио, — вскричал Жак, отчаявшись убедить друга, — ты губишь себя!
— Пусть лучше я погибну, чем сделаю низость.
— Да какая же это низость, если ее хочет совершить сам Бенвенуто Челлини!
— Выслушай меня, Жак, — начал Асканио, — и не сердись на то, что я скажу. Если бы на твоем месте был Бенвенуто Челлини и он сам сказал бы мне: «Герцогиня д’Этамп твой враг — она приказала тебя арестовать; она увезла Коломбу, держит ее взаперти и хочет выдать замуж за графа д’Орбека. Я могу спасти Коломбу только с помощью этого письма», — я заставил бы Челлини поклясться, что он не покажет письмо королю, и только после этого отдал бы его. Но Бенвенуто здесь нет, и я отнюдь не уверен, что в наших злоключениях виновна герцогиня. Кроме того, попав к тебе, письмо оказалось бы не в очень надежных руках. Прости, милый Жак, но ведь ты и сам знаешь, что слишком легкомыслен.
— Клянусь тебе, Асканио, что за один день я состарился на целых десять лет!
— Ты мог бы потерять письмо, Жак, или использовать его неосмотрительно, хотя бы и с самыми хорошими намерениями. Нет, пусть лучше оно останется при мне!
— Но подумай, друг ты мой милый, ведь Бенвенуто сказал, что в этом письме — твое спасение!
— Бенвенуто сумеет спасти меня и без письма, Жак. Недаром король обещал исполнить любую его просьбу после завершения статуи Юпитера. И когда Бенвенуто бегал и кричал: «Живо, живо за работу!» — он вовсе не спятил с ума, как ты подумал.
— А если отливка Юпитера не удастся? — спросил Жак.
— Ну, этого быть не может! — ответил Асканио.
— Говорят, такие вещи случались даже с самыми искусными французскими литейщиками.
— Ваши искусные французские литейщики по сравнению с Бенвенуто — жалкие ремесленники.
— Сколько времени займет отливка?
— Три дня.
— Значит, целая неделя! А если за это время герцогиня принудит Коломбу выйти за графа д’Орбека?
— Госпожа д’Этамп не имеет никакого права распоряжаться судьбой Коломбы. Да и Коломба никогда не согласится.
— Допустим. Но зато Коломба обязана повиноваться прево как его дочь, а прево в качестве подданного обязан повиноваться королю. Король прикажет прево, а прево — Коломбе.
Асканио смертельно побледнел.
— Представь себе, что Бенвенуто удастся освободить тебя только через неделю, а за это время Коломбу выдадут за другого. К чему тебе тогда свобода?
Асканио провел рукой по лбу, вытирая холодный пот, выступивший при этих словах Жака, а другой рукой полез было в карман за письмом. Жак был почти убежден, что Асканио сдался, но тот вдруг упрямо тряхнул головой, как бы отгоняя прочь сомнения.
— Нет! — решительно воскликнул он. — Только Бенвенуто отдам я это письмо… Поговорим лучше о другом.
Он произнес это тоном, ясно показывающим, что настаивать бесполезно — по крайней мере, сейчас.
— Ну, о другом успеем поговорить и завтра, — сказал Жак, видимо, принявший какое-то важное решение. — Я, видишь ли, опасаюсь, что нам придется пробыть здесь некоторое время. К тому же я устал от дневных волнений и ночной работы и не прочь немного отдохнуть. Оставайся, а я пойду к себе. Когда захочешь меня видеть, позови. Только прикрой лаз циновкой, чтобы кто-нибудь не обнаружил его. Итак, спокойной ночи! Утро вечера мудренее, и завтра, надеюсь, ты будешь благоразумнее, чем сегодня.
С этими словами Жак, не пожелавший больше ничего слушать, ползком спустился в подземный ход и вернулся в свою камеру.
Асканио последовал совету друга: едва Жак исчез, он притащил в угол циновку и закрыл дыру, уничтожив всякие следы сообщения между камерами. Потом он снял камзол и бросил его на один из стульев, растянулся на койке и вскоре уснул: физическая усталость пересилила душевные муки.
Жак Обри, хотя он и не меньше Асканио нуждался в отдыхе, сел на скамейку и принялся размышлять. Как известно читателю, это совершенно не входило в его привычки, а потому сразу было видно, что Жак решает важный вопрос.
Школяр пребывал в задумчивости минут пятнадцать — двадцать, потом медленно встал, неторопливым, уверенным шагом человека, покончившего со всеми сомнениями, направился к лазу, снова нырнул в него, добрался до противоположного конца и, приподняв головой циновку, с радостью убедился, что Асканио даже не проснулся — так бесшумно и осторожно был выполнен этот маневр.
Только этого и надо было Жаку. С еще большими предосторожностями он вылез из лаза, затаив дыхание, подкрался к стулу, на котором висел камзол, и, не спуская глаз со спящего, вытащил из кармана драгоценное письмо — предмет вожделений Челлини. Он вынул письмо из конверта и подменил его записочкой Жервезы, сложенной так же, как послание герцогини, подумав, что если Асканио не будет перечитывать письмо, то и не заметит подмены.
Потом он так же тихо подошел к лазу, приподнял циновку, нырнул в отверстие и исчез, как привидение на сцене оперного театра.
Жак ушел вовремя, ибо, едва очутившись у себя, он услышал, что дверь в соседней камере скрипнула и Асканио крикнул испуганно, как внезапно разбуженный человек:
— Кто там?
— Не бойтесь, — ответил нежный женский голос, — это я, ваш друг.
Асканио, спавший, как мы уже говорили, полуодетым, приподнялся; голос показался ему знакомым, и при трепетном огоньке светильника он увидел женщину, лицо которой было скрыто вуалью. Женщина медленно подошла к постели и подняла вуаль. Асканио не ошибся: это была герцогиня д’Этамп.
Прекрасное, выразительное лицо Анны д’Эйли дышало грустью, состраданием. Асканио был тронут и еще раньше, чем герцогиня успела открыть рот, решил, что она неповинна в несчастье, обрушившемся на него и на Коломбу.
— Так вот где мы встретились, Асканио! — воскликнула герцогиня д’Этамп мелодичным голосом. — Я мечтала подарить вам дворцы, а нахожу вас в темнице!
— Ах, сударыня! — ответил юноша. — Значит, вы и в самом деле непричастны к нашей беде?
— Как вы могли меня заподозрить, Асканио! — воскликнула герцогиня. — Теперь я понимаю, почему вы ненавидите меня, и мне остается лишь сетовать на то, что меня не понял человек, которого я так хорошо понимаю.
— Нет, сударыня, я вас не заподозрил! Правда, мне говорили, что вы повинны в моем заключении, но я никому не поверил.
— И хорошо сделали, Асканио! Вы не любите меня, я знаю, но я рада и тому, что вы не ослеплены ненавистью. Нет, Асканио, я не только не причинила вам зла, но и сама ничего не знала. Во всем виноват прево: это он открыл убежище Коломбы, рассказал обо всем королю и добился, чтобы ему вернули дочь, а вас арестовали.
— Так Коломба у отца? — живо спросил Асканио.
— Нет, она у меня, — ответила герцогиня.
— У вас? — вскричал юноша. — Но почему же?
— Она так хороша, Асканио! — тихо проговорила герцогиня. — Я понимаю, почему вы избрали именно ее и никогда не полюбите другую женщину, даже если она положит к вашим ногам богатейшее из герцогств.
— Я люблю Коломбу, а вы ведь знаете, что любовь — это небесный дар; она выше всех земных благ.
— Да, Асканио, вы любите ее больше всего на свете. Я надеялась, что это простое увлечение, которое может скоро пройти. Но я ошиблась. Да, теперь я прекрасно вижу, — прибавила она со вздохом, — что пытаться вас разлучить — значило бы противиться воле Божьей.
— Ах, сударыня! — воскликнул Асканио, умоляюще складывая руки. — Господь даровал вам власть… Будьте же великодушны до конца — помогите двум бедным детям устроить свою судьбу, и они будут любить и благословлять вас до конца жизни!
— Хорошо! — ответила герцогиня. — Я побеждена, Асканио; я согласна оберегать и защищать вас. Но, увы, теперь, быть может, уже слишком поздно…
— Поздно! Что вы хотите этим сказать?! — вскричал Асканио.
— Быть может, в эту самую минуту, Асканио, я стою на краю пропасти.
— На краю пропасти? Почему?
— Из-за любви к вам, Асканио.
— Как?! Вы гибнете потому, что полюбили меня?
— Да, гибну, гибну из-за собственной неосторожности, из-за того, что писала вам!
— Сударыня, я ничего не понимаю…
— Неужели вы не понимаете, что, заручившись приказом короля, прево произвел обыск во всем Нельском замке? Неужели не понимаете, что тщательнее всего будут обыскивать вашу комнату? Ведь им надо найти доказательства вашей любви к Коломбе.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Асканио.
— Как — что? — удивилась герцогиня. — Если у вас в комнате найдут письмо, написанное мною в минуту безумия, если узнают мой почерк и отдадут письмо королю, я погибла! Франциск Первый убедится, что я вас люблю, что я готова изменить ему с вами, — и тогда конец моей власти! Понимаете ли вы, что тогда я уже ничем не смогу помочь ни вам, ни Коломбе? Понимаете ли вы, наконец, что я стою на краю пропасти?
— О госпожа герцогиня, успокойтесь! Вам ничто не угрожает: ваше письмо здесь, у меня, я никогда с ним не расстаюсь.
Герцогиня облегченно вздохнула, и тревога на ее лице сменилась выражением радости.
— Никогда не расстаетесь? — воскликнула она. — Никогда? Но скажите, Асканио, какому чувству я обязана тем, что это письмо всегда с вами?
— Благоразумию, сударыня, — пробормотал Асканио.
— Только благоразумию! Значит, я снова ошиблась. О Боже мой, Боже! Пора бы мне было убедиться, понять! Итак, благоразумию! Ну что ж, тем лучше! — прибавила она, делая вид, будто превозмогает свое чувство. — Но уж если говорить о благоразумии, то скажите: неужели вы считаете благоразумным хранить письмо при себе, зная, что вас в любой момент могут обыскать? Неужели благоразумно подвергать опасности единственного человека, способного помочь вам и Коломбе?
— Не знаю, госпожа герцогиня, — проговорил Асканио мягко и с той грустью, которую испытывают чистые душой люди, когда им приходится в ком-либо усомниться, — действительно или только на словах вы хотите спасти меня и Коломбу. Не знаю… быть может, вас привело сюда простое желание получить письмо… Ведь вы сами сказали, что оно может вас погубить. Не знаю, наконец, не превратитесь ли вы, получив это письмо, из друга, за которого себя выдаете, в нашего врага… Но зато я твердо знаю, сударыня, что письмо это ваше, а следовательно, вы вправе его требовать. И раз вы его требуете, я обязан вам отдать его.
Асканио встал, подошел к стулу, на котором висел его камзол, порылся в кармане и вынул письмо; герцогиня тотчас узнала конверт.
— Вот оно, это столь желанное для вас письмо, — сказал он. — Мне оно не нужно, а вам могло бы причинить вред. Возьмите его, разорвите, уничтожьте. Я выполнил свой долг; вы же поступайте, как вам угодно.
— Ах, Асканио, у вас благороднейшее сердце! — воскликнула герцогиня с непосредственностью, не чуждой порой даже самым испорченным людям.
— Осторожней, кто-то идет! — воскликнул Асканио.
— Вы правы, — сказала герцогиня.
И, так как шаги действительно приближались, она быстро поднесла письмо к светильнику; огонь мгновенно охватил бумагу. И лишь когда пламя коснулось пальчиков герцогини, она выронила остатки сожженного письма; обуглившийся клочок бумаги полетел, кружась в воздухе, и, едва коснувшись пола, рассыпался в прах; но даже пепел она растоптала ногой.
В дверях показался прево.
— Меня предупредили, что вы здесь, герцогиня, — проговорил он, с беспокойством посматривая то на г-жу д’Этамп, то на Асканио, — и я решил узнать, не нужно ли вам чего-нибудь: я и мои люди всецело к вашим услугам.
— Нет, месье, — ответила герцогиня, не в силах скрыть радости, которой так и сияло ее лицо. — Нет, спасибо; но я от души благодарю вас за желание мне помочь. Я пришла только затем, чтобы кое о чем расспросить арестованного юношу и проверить, действительно ли он так виновен, как мне говорили.
— Ну, и какое же впечатление он произвел на вас? — насмешливо спросил прево.
— По-моему, Асканио гораздо менее виновен, чем я предполагала; поэтому прошу вас, месье, быть к нему снисходительней. Прежде всего позаботьтесь о том, чтобы юноша получил более приличное помещение.
— Завтра же переведу его в другую камеру, мадам! Вы знаете: ваше слово для меня закон. Не будет ли еще каких распоряжений? Не желаете ли продолжить допрос?
— Нет, месье, я узнала все, что хотела, — ответила герцогиня.
И с этими словами она вышла, бросив на Асканио благодарный и нежный взгляд.
Прево последовал за герцогиней и запер дверь камеры.
— Черт побери, — пробормотал Жак Обри, не пропустивший ни слова из этой беседы, — вот что значит поспеть вовремя!
В самом деле, когда Мармань пришел в себя, его первой заботой было известить герцогиню о том, что он тяжело… может быть, смертельно ранен и перед смертью желает сообщить ей важную тайну. Герцогиня не замедлила явиться. Мармань рассказал ей, что на улице на него напал некий Жак Обри, школяр, во что бы то ни стало желавший попасть в Шатле, чтобы увидеться с Асканио и передать от него какое-то письмо Бенвенуто Челлини.
Услышав об этом, герцогиня сразу поняла, о каком письме идет речь, и, хотя было два часа ночи, она поспешила в Шатле, проклиная свою страсть, заставившую ее забыть о всяком благоразумии. Придя в тюрьму, она разыграла в камере Асканио уже описанную выше комедию и посчитала, что все уладила как нельзя лучше.
Итак, Жак Обри был прав: он действительно вмешался вовремя. Однако сделана была лишь половина дела: оставалось самое трудное. Хотя драгоценное письмо, которое он только что спас от уничтожения, находилось в его руках, все же истинную ценность оно приобретало только в руках Бенвенуто Челлини.
Но Жак Обри сам был в тюрьме, и, вероятно, надолго: ведь от своего предшественника он узнал, что человеку, попавшему в Шатле, не так-то легко из нее выбраться. Таким образом, он оказался в положении петуха, который, найдя жемчужное зерно, не знает, что ему делать со своим сокровищем.
Вырваться из тюрьмы силой нечего было и пытаться. Конечно, имея кинжал, Жак мог бы убить тюремщика, приносившего ему пищу, и отобрать у него ключи и одежду. Однако он считал это недостаточно надежным, не говоря уж о том, что крайние меры были не по душе честному школяру. Можно было почти наверняка сказать, что его тут же схватят, обыщут, отберут письмо и водворят на место.
Ловкость тоже не помогла бы: камера находилась на восемьдесят футов ниже поверхности земли; оконце, через которое в нее проникал сверху тусклый свет, было забрано решеткой из толстых железных прутьев. Потребовались бы месяцы, чтобы перепилить хоть один из этих прутьев. Да и неизвестно, что ожидало беглеца за решеткой… Быть может, он очутился бы на тюремном дворе, огороженном неприступной стеной, где его нашли бы на другое утро.
Оставался подкуп. Но после уплаты штрафа, к которому его приговорил судья, оценивший честь Жервезы в двадцать парижских су, у Жака Обри в кармане было теперь всего каких-нибудь десять су; сумма, явно недостаточная, даже чтобы подкупить самого захудалого тюремщика из самой скромной тюрьмы; а предложить ее важному привратнику королевской крепости Шатле было просто неприлично.
Итак, надо сознаться: Жак Обри был в крайне затруднительном положении. Время от времени в голове у него мелькала мысль об освобождении, но осуществить ее, очевидно, было нелегко, ибо, как только она возвращалась с навязчивостью всякой прекрасной мысли, лицо Жака заметно мрачнело и бедный малый испускал тяжкие вздохи, свидетельствовавшие о сильнейшей внутренней борьбе.
Эта душевная борьба была так сильна и продолжительна, что Жак всю ночь не сомкнул глаз. Он шагал взад и вперед по камере, садился, вскакивал и снова принимался ходить. Это была первая бессонная ночь, которую он провел в раздумье.
К утру борьба несколько утихла — очевидно, победила одна из противоборствующих сил. Жак Обри вздохнул еще более тяжко, чем раньше, и бросился на койку, как человек, силы которого вконец истощены.
Едва он лег, на лестнице раздались шаги.
Шаги приближались; потом заскрежетал ключ в замке, дверь открылась, и на пороге появились два блюстителя закона: один из них был судья, другой — его секретарь.
Неприятное впечатление от этого визита сглаживалось удовольствием, которое Жак испытал при виде своих старых знакомых.
— A-а, так это вы, молодой человек! — воскликнул судья, узнав Жака Обри. — Вам удалось-таки попасть в тюрьму? Ну и пострел! Ему ничего не стоит продырявить вельможу. Берегитесь! На сей раз вам не отделаться двадцатью парижскими су, черт побери! Жизнь кавалера стоит подороже, чем честь простой девушки.
Как ни грозны были слова судьи, тон, которым они были произнесены, несколько ободрил узника. Казалось, от этого приветливого человечка, в чьи руки Жаку посчастливилось попасть, нельзя было ждать ничего дурного. Другое дело — секретарь, который при каждой фразе судьи многообещающе кивал головой. Жак Обри впервые видел этих людей рядом, и, как ни был юноша озабочен своим печальным положением, он невольно погрузился в философские размышления о причудах судьбы, которая иногда шутки ради объединяет двух совершенно различных как по характеру, так и по внешнему облику людей.
Начался допрос. Жак Обри ничего не стал скрывать. Он рассказал, что, признав в Мармане того самого дворянина, который не раз обманывал его, он выхватил у его пажа шпагу и вызвал виконта на дуэль. Мармань принял вызов, и они стали драться, потом противник упал. А что было дальше, Жак не знает.
— Вы не знаете, что было дальше? Не знаете? — ворчал судья, диктуя секретарю протокол допроса. — Черт побери! Но, по-моему, и того, что вы рассказали, вполне достаточно. Ваше дело ясно как день, тем более что виконт де Мармань — один из фаворитов герцогини д’Этамп. Она-то и подала на вас жалобу, мой юный храбрец!
— Вот те на! — воскликнул школяр, начиная волноваться. — Но скажите, господин судья: неужели дела мои и впрямь так плохи, как вы говорите?
— Еще хуже, мой друг! Гораздо хуже! Я не привык запугивать узников. И предупреждаю вас на тот случай, если вы захотите сделать какие-нибудь распоряжения…
— Распоряжения! — вскричал школяр. — Но, господин судья, разве у вас есть основания думать, что мне грозит…
— Вот именно, — ответил судья, — вот именно. Вы пристаете на улице к знатному человеку, вызываете его на дуэль и протыкаете шпагой. И после этого вы еще спрашиваете, не грозит ли вам что-нибудь! Да, милый мой, вам грозит опасность, и даже очень большая!
— Но ведь дуэли случаются каждый день, и я никогда не слыхал, чтобы людей за это судили.
— Вы правы, мой юный друг, но так бывает только в тех случаях, когда оба дуэлянта дворяне. О! Если двое дворян во что бы то ни стало желают свернуть друг другу шею — это, в конце концов, их личное дело, и король не станет вмешиваться. Но если бы в один прекрасный день простолюдинам пришло в голову передраться с дворянами — а ведь простолюдинов во много раз больше, чем дворян, — то вскоре на свете не осталось бы ни одного дворянина, что было бы, право, весьма прискорбно.
— А как вы полагаете, сколько дней может продолжаться судебное разбирательство?
— Дней пять-шесть.
— Как, — вскричал Жак, — всего пять-шесть дней?!
— Разумеется. Дело совершенно ясное: человек убит, вы сознаетесь, что вы его убийца, и правосудие удовлетворено. Но если… — продолжал судья еще более благодушно, — если два-три лишних дня устроили бы вас…
— Даже очень устроили бы! — воскликнул Жак.
— Ну что ж, можно затянуть судопроизводство и выиграть эти два-три дня. Вы славный малый, и, в конце концов, мне хотелось бы вам чем-нибудь помочь.
— Благодарю вас, господин судья.
— А теперь, — продолжал судья, — нет ли у вас какой-либо просьбы?
— Мне хотелось бы пригласить священника. Можно?
— Конечно! Вы имеете на это право.
— В таком случае, господин судья, велите мне его прислать.
— Я непременно выполню вашу просьбу, мой юный друг. И не поминайте меня лихом.
— За что же? Напротив, я от души вам благодарен.
— Господин школяр, не можете ли вы исполнить одну мою просьбу? — подходя к Жаку, вполголоса сказал секретарь.
— Охотно, — ответил Жак. — В чем дело?
— Но, может быть, у вас есть родные, друзья или еще кто-нибудь, кому вы хотели бы оставить свои вещи?
— Друзья? У меня есть один-единственный друг, но он, как и я, в тюрьме. Ну, а что касается родни, так у меня остались только двоюродные, вернее, даже троюродные братья. Поэтому говорите прямо, господин секретарь, чего вы от меня хотите.
— Месье, я бедный человек, и у меня пятеро детей.
— Прекрасно, что же дальше?
— Видите ли, мне вечно не везет, хотя я и выполняю свои обязанности четко и аккуратно. Все мои собратья по службе обгоняют меня.
— Почему же?
— Почему? Вот то-то и оно! Вам я скажу, почему.
— Да-да, я слушаю.
— Потому что им везет.
— А-а!
— А почему им везет, вы знаете?
— Именно об этом я и хотел спросить вас, господин секретарь.
— Так я вам скажу, господин школяр.
— Сделайте милость.
— Им везет потому… — Секретарь еще больше понизил голос. — Им везет потому, что у каждого в кармане лежит кусок веревки повешенного. Поняли?
— Нет.
— Не очень-то вы сообразительны. Вы будете завещание писать, не правда ли?
— Завещание? А зачем?
— Как вам сказать… Ну, затем, чтобы вашим наследникам не пришлось из-за вас судиться. Так вот: упомяните в завещании Марка Бонифация Гримуано, секретаря уголовного суда города Парижа, и распорядитесь, чтобы палач дал ему кусочек вашей веревки.
— А-а! — глухо протянул Жак. — Теперь понимаю.
— И вы исполните мою просьбу?
— Еще бы, конечно!
— Только не забудьте, молодой человек. Мне и другие обещали, но одни из них умерли без завещания, другие неправильно написали мое имя — Марк-Бонифаций Гримуано, — а к этому придрались, и завещание признали недействительным; наконец, третьи, хотя и были настоящими преступниками — уж поверьте моему слову, месье, — добились-таки помилования и хоть все равно кончили жизнь на виселице, но где-нибудь в других краях. Я было совсем отчаялся, как вдруг к нам попали вы!
— Ладно, ладно, господин секретарь, — сказал Жак, — на сей раз можете быть покойны: если меня повесят — веревка ваша.
— Вас повесят, месье, непременно повесят! Уж будьте уверены.
— Эй, Гримуано! Скоро вы там? — окликнул его судья.
— Иду, господин судья, иду! Так, значит, решено, господин школяр?
— Решено.
— Честное слово?
— Слово простолюдина.
— Что ж, — пробормотал, уходя, секретарь, — пожалуй, на этот раз я своего добился. Надо поскорей сообщить добрую весть жене и детям.
И он последовал за судьей, который вышел первым, добродушно выговаривая секретарю за то, что тот задержался.
Оставшись один, Жак Обри погрузился в глубокое раздумье, чему, надо сказать, немало способствовала его беседа с судьей. Поспешим, однако, прибавить, что если бы мы могли читать его мысли, то убедились бы, что главное место в них занимали Асканио и Коломба, судьба которых зависела от находящегося в руках Жака письма; он беспокоился о них гораздо больше, чем о собственной персоне, зная, что впереди у него есть время, чтобы подумать о своей участи.
Он размышлял уже около получаса, как вдруг дверь снова открылась, и на пороге появился тюремщик.
— Это вы звали священника? — спросил он ворчливо.
— Да, да, — ответил Жак.
— Черт меня подери, если я понимаю, на что им всем сдался этот проклятый монах! — пробормотал тюремщик. — Только ни минуты не дают они мне, бедняге, покоя. — И, отойдя в сторону, чтобы пропустить священника, прибавил: — Входите, отец мой, да не задерживайтесь здесь.
Продолжая ворчать, он запер дверь, и священник остался наедине с узником.
— Вы звали меня, сын мой? — спросил священник.
— Да, отец мой, — отвечал школяр.
— Вы желаете исповедаться?
— Не совсем так… Мне просто хотелось бы побеседовать с вами о делах совести.
— Говорите, сын мой, — ответил священник, садясь на скамью. — И если по своему слабому разумению я сумею наставить вас…
— Вы угадали, мне нужен именно совет, отец мой.
— Говорите же.
— Я великий грешник, отец мой, — сказал Жак.
— Увы, сын мой! Блажен тот, кто хотя бы осознал всю мерзость свою.
— Я не только сам грешил, отец мой, но и совращал с пути истинного других людей.
— А можете ли вы искупить свою вину перед ними?
— Надеюсь, что смогу, отец мой. Надеюсь. Я увлек за собой в пучину порока молодую, невинную девушку.
— Вы обманули ее?
— Обманул. Да, да, именно так, отец мой, обманул!
— И вам хотелось бы исправить причиненное ей зло?
— По крайней мере, попытаться, отец мой.
— Для этого существует лишь один путь.
— Знаю, отец мой, потому-то я и не решался так долго; если бы их было два, я бы, уж конечно, избрал второй.
— Значит, вы хотите жениться на ней?
— Не торопитесь, отец мой! Не стану лгать: я не хочу этого, а просто покоряюсь необходимости.
— Лучше, если бы вами руководило более чистое, более святое чувство.
— Что поделать, отец мой! Одни люди словно созданы для супружеской жизни, а другие, наоборот, — для холостой. Безбрачие — мое призвание, и, клянусь, чистая случайность заставляет меня…
— Хорошо, хорошо, сын мой. Если вы желаете вернуться на стезю добродетели, то чем скорее вы это сделаете, тем лучше.
— Ну, а как скоро можно это устроить? — спросил Обри.
— Как вам сказать! — воскликнул священник. — Поскольку это бракосочетание in extremis[12], можно рассчитывать на кое-какие льготы; и я думаю, что даже послезавтра…
— Послезавтра так послезавтра, — вздохнул Жак.
— А как девица? — спросил священник.
— Что девица?
— Согласится ли она?
— На что?
— Выйти за вас замуж.
— Черт возьми, согласится ли она! Да с восторгом! Ей ведь не каждый день приходится получать такие предложения.
— Значит, нет никаких препятствий?
— Никаких.
— А ваши родители?
— У меня их нет.
— А у нее?
— Неизвестны.
— Как ее зовут?
— Жервеза-Пьеретта Попино.
— Желаете ли вы, чтобы я лично сообщил ей об этом?
— Если вы примете на себя этот труд, отец мой, я буду от души вам благодарен.
— Она сегодня же будет поставлена в известность.
— А скажите, отец мой, не могли бы вы передать ей письмо?
— Нет, сын мой. Мы, тюремные священники, даем клятву ничего не передавать от заключенных, пока они живы. После их смерти — пожалуйста, все что угодно.
— Спасибо, но тогда это будет уже бесполезно… Довольствуемся женитьбой, — прошептал Обри.
— Вы ничего больше не хотите сказать мне?
— Ничего… Да, вот еще что: если встретятся какие-нибудь трудности, можно будет сослаться в подтверждение моей просьбы на жалобу самой Жервезы-Пьеретты Попино, которая находится у господина судьи.
— Согласны ли вы, чтобы я все уладил в два дня? — спросил священник, которому казалось, что Жак относится к предстоящему бракосочетанию весьма прохладно и действует под влиянием необходимости.
— В два дня?..
— Таким образом, вы скорее вернете девице отнятое у нее доброе имя.
— Пусть будет так, — глубоко вздохнул Жак.
— Вот и отлично, сын мой! — обрадовался священник. — Чем тяжелее жертва, тем угоднее она Богу.
— Клянусь честью, в таком случае Бог должен быть мне весьма признателен! Идите же, отец мой, идите! — воскликнул школяр.
Действительно, Жак принял это решение не без внутренней борьбы. Как он уже объяснял Жервезе, у него было врожденное отвращение к браку, и только любовь к Асканио, только мысль, что он виновник несчастий своего друга, заставила его решиться на эту жертву, достойную, по его мнению, подвигов героев древности.
Какая же существует связь, спросит читатель, между женитьбой Жака на Жервезе и счастьем Асканио и Коломбы? Каким образом брак Жака может спасти своего друга?
На этот вопрос можно бы ответить, что читателю не хватает проницательности. Правда, читатель, в свою очередь, мог бы на это возразить, что по своему положению он вовсе и не обязан ее иметь. Если так, то пусть потрудится и дочитает до конца эту главу, чего он мог бы избежать, если бы обладал более проницательным умом.
После ухода священника Жак Обри, видя, что отступать поздно, успокоился. Таково свойство любого решения, даже самого неприятного: разум, утомленный борьбой, отдыхает, встревоженное сердце приходит в равновесие.
Итак, Обри отдыхал и даже вздремнул немного. Когда из камеры Асканио донесся какой-то шум, он решил, что другу принесли завтрак и в течение нескольких часов можно не опасаться появления тюремщика. Выждав еще немного и убедившись, что кругом царит полная тишина, Жак спустился в подземный ход, прополз по нему до конца и, как обычно, приподнял головой циновку. В камере Асканио было совершенно темно.
Жак окликнул его вполголоса. Никто не отозвался: камера была пуста.
Сначала школяр обрадовался: значит, Асканио освободили. А если так, то ему, Жаку Обри, незачем жениться… Однако он тут же вспомнил о вчерашнем распоряжении герцогини д’Этамп, пожелавшей, чтобы Асканио дали более удобную камеру. Вероятно, только что слышанный шум и объяснялся тем, что его друга переводили в другое помещение. Надежда, озарившая душу бедного школяра, была лучезарна, но угасла столь же быстро, как вспышка молнии.
Он опустил циновку и вернулся к себе. У него отняли последнее утешение — видеть друга, ради которого он готов был пожертвовать собой.
Жаку Обри не оставалось ничего иного, как размышлять. Но за последнее время школяр так много размышлял и это привело к таким плачевным результатам, что он почел за лучшее лечь спать. Он бросился на койку и, несмотря на снедавшее его беспокойство, погрузился в глубокий сон, ибо уже несколько дней явно недосыпал.
Жаку снилось, что его приговорили к смерти и повесили, но по нерадивости палача веревка оказалась плохо намыленной, и повешение не удалось. Жак был еще жив, но его все-таки похоронили. Он уже начал кусать себе руки, по обыкновению всех заживо погребенных, но тут явился тощий секретарь, которому была обещана веревка, и, разрыв могилу, вернул ему жизнь и свободу.
Увы, жизнь и свобода были ему возвращены лишь во сне; открыв глаза, школяр снова оказался в неволе и вспомнил об угрожавшей ему смертной казни.
Вечер, ночь и весь следующий день прошли спокойно: в камеру приходил только тюремщик. Жак попытался расспросить его, но безуспешно: из ворчуна невозможно было вытянуть ни слова.
А среди ночи, когда Жак спал крепким сном, он услышал скрип двери и мгновенно проснулся. Как бы крепко ни спал заключенный, шум отворяемой двери непременно его разбудит. Жак приподнялся на своем ложе.
— Вставайте и одевайтесь, — послышался грубый голос тюремщика.
Позади него при свете факела, который он держал, поблескивали алебарды двух стражников прево.
Второе приказание не имело смысла: у Жака не было ни одеяла, ни простыни, и он спал не раздеваясь. Еще не совсем пробудившись, он спросил:
— Куда вы меня ведете?
— Уж больно вы любопытны, приятель, — ответил тюремщик.
— И все же мне хотелось бы знать, — настаивал Жак.
— Ну пошли, хватит рассуждать! Следуйте за мной.
Сопротивляться было бесполезно. Узник повиновался.
Тюремщик шагал впереди, школяр следовал за ним, стражники замыкали шествие.
Жак тревожно озирался по сторонам, не пытаясь скрыть своего волнения; он боялся, что его ведут на казнь, несмотря на ночное время, но успокаивал себя, не видя нигде ни палача, ни священника.
Минут через десять Жак Обри очутился в приемной Шатле; тут у него мелькнула мысль, что еще несколько шагов — и тюремные ворота откроются перед ним: ведь в горе человек способен к самообману.
Но вместо этого тюремщик отворил маленькую угловую дверь, и они вошли в коридор, а затем во внутренний двор.
Первое, что сделал школяр, очутившись во дворе, под открытым небом, — стал полной грудью вдыхать свежий ночной воздух, ибо не знал, подвернется ли еще когда-нибудь такой случай.
Потом, увидев в противоположном конце двора сводчатые окна часовни XIV века, Жак догадался, в чем дело.
Здесь долг рассказчика обязывает нас заметить, что при мысли об этом силы чуть не покинули бедного узника. Он вспомнил Асканио, Коломбу; сознание величия собственного подвига помогло ему преодолеть невольную слабость, и он более или менее твердым шагом направился к часовне.
Переступив ее порог, Жак Обри убедился, что он не ошибся: священник уже стоял у алтаря, а на хорах узника ждала женщина — это была Жервеза.
В церкви к нему подошел начальник королевской крепости Шатле.
— Вы просили, чтобы перед смертью вам дали возможность обвенчаться с обманутой вами девушкой, — сказал он Жаку. — Требование ваше справедливо, и мы его удовлетворяем.
У Жака Обри потемнело в глазах, но он поднес руку к карману, в котором хранилось письмо герцогини, и вновь обрел спокойствие.
— О бедный мой Жак! — вскричала Жервеза, бросаясь в его объятия. — Ну кто бы мог подумать, что то, о чем я так мечтала, произойдет при таких обстоятельствах!
— Что же делать, милая Жервеза, — отвечал Жак, прижимая ее к груди. — Богу видней, кого покарать, а кого помиловать. Положимся на Его святую волю. — И, незаметно передав девушке письмо герцогини, он прибавил шепотом: — Для Бенвенуто, в собственные руки!
— О чем это вы? — быстро приближаясь к жениху и невесте, спросил начальник крепости.
— Я только сказал Жервезе, что люблю ее.
— Ну, тут клятвы излишни — ведь девушка не успеет даже убедиться, что вы ей лгали. Приблизьтесь к алтарю, не мешкайте!
Жак Обри и Жервеза молча подошли к священнику и опустились на колени. Начался обряд венчания.
Жаку очень хотелось сказать Жервезе хоть несколько слов, а Жервеза горела желанием выразить Жаку свою благодарность, но стоявшие по обе стороны стражники стерегли каждое их слово, каждое движение. Хорошо, что начальник крепости, видно пожалев жениха и невесту, разрешил им обняться при встрече. Иначе Жак не сумел бы передать письмо, и все его самопожертвование пропало бы даром.
Священник, наверное, тоже получил какие-то предписания: проповедь его была исключительно краткой. А может быть, он просто решил, что не стоит подробно говорить новобрачному об обязанностях мужа и отца, если через два-три дня он будет повешен.
Жак и Жервеза думали, что после проповеди и венчания их хотя бы на минуту оставят наедине, но этого не случилось. Невзирая на слезы Жервезы, которая заливалась в три ручья, стражники по окончании обряда сразу же разлучили новобрачных.
И все-таки им удалось обменяться многозначительными взглядами. Взгляд Обри говорил: «Не забудь о моем поручении». Взгляд Жервезы отвечал: «Не тревожься, выполню сегодня же ночью или, самое позднее, завтра утром».
После этого их развели в разные стороны: Жервезу любезно выпроводили за ворота, Жака водворили обратно в камеру. Войдя туда, он испустил тяжкий вздох, самый тяжкий за все время своего пребывания в тюрьме: еще бы, вот он и женат!
Так из-за преданности другу Жак Обри, этот новоявленный Курций, бросился в бездну, разверзтую перед ним Гименеем.
А теперь, с разрешения читателя, мы покинем Шатле и вернемся в Нельский замок.
На крик Бенвенуто собрались подмастерья и последовали за ним в литейную мастерскую.
Все отлично знали, с какой горячностью работает учитель, но никто до сих пор не видел, чтобы лицо его пылало таким огнем, а глаза сверкали так ярко. И если бы кто-нибудь запечатлел в этот миг выражение его лица, создав статую самого художника, то получилось бы прекраснейшее в мире произведение искусства.
Все было готово: восковая модель фигуры, покрытая слоем глины и скрепленная железными обручами, лежала в обжиговой печи, дрова были аккуратно сложены. Бенвенуто с четырех сторон разжег огонь, хорошо высушенные поленья мгновенно вспыхнули, и пламя охватило всю печь, так что форма оказалась в центре огромного костра. Из специальных отверстий стал вытекать воск, а форма — обжигаться. Это была первая стадия работы. Тем временем подмастерья вырыли возле печи большую яму для отливки статуи. Челлини, не желавший терять ни минуты, решил сразу же после обжига формы приступить к этому важнейшему делу.
Тридцать шесть часов вытекал воск из формы, и все это время подмастерья сменялись повахтенно, как матросы на военном корабле. Бенвенуто не отдыхал ни минуты: он ходил вокруг печи, подбрасывал дрова, подбодрял учеников. Наконец художник убедился, что весь воск вышел и форма прекрасно обожжена. Была закончена вторая стадия работы. Третья, и последняя, стадия заключалась в плавке металла и в отливке статуи.
Подмастерья, не понимавшие, почему учитель трудится с такой неукротимой энергией, с таким неистовым пылом, уговаривали его немного отдохнуть, прежде чем приступать к литью. Но каждый час отдыха соответственно удлинял срок тюремного заключения Асканио и муки Коломбы. И Бенвенуто наотрез отказался прилечь. Можно было подумать, что он сам сделан из того металла, из которого собирался отлить Юпитера.
Он приказал обвязать форму крепкими веревками, затем ее подняли при помощи воротов, со всевозможными предосторожностями перенесли к вырытой яме и бережно опустили туда вровень с печью. Здесь Бенвенуто укрепил форму, засыпал ее землей, которую плотно утрамбовал, и укрепил внутри глиняные трубки для подачи металла. Все эти приготовления заняли остаток дня. Наступила ночь. Бенвенуто не спал уже сорок восемь часов; более того, он не только не прилег, но даже не присел. Напрасно подмастерья упрашивали его отдохнуть, напрасно ворчала Скоццоне — учитель ничего не хотел слушать. Казалось, его поддерживает какая-то сверхъестественная сила, и, не обращая внимания на ворчание и уговоры, он, как генерал на поле боя, продолжал властным, резким голосом отдавать приказания.
Бенвенуто хотел тотчас же приступить к отливке. Этот энергичный человек, привыкший преодолевать все препятствия, решил самого себя подчинить своей могучей воле. Падая от усталости, снедаемый тревогой и лихорадкой, он заставил свое тело повиноваться воле. А тем временем, подмастерья один за другим выбывали из строя, точно солдаты во время сражения.
Печь для плавки была готова. Бенвенуто приказал заполнить ее слитками чугуна и меди, чтобы жар охватил весь металл разом и плавка шла быстрее и равномернее. Потом он сам развел огонь. Дрова были еловые, очень сухие и смолистые, и пламя, поднявшись выше, чем этого ожидали, охватило деревянную крышу литейной мастерской, которая тотчас же загорелась. Испугавшись пожара, а главное — от нестерпимого зноя, все подмастерья, кроме Германа, разбежались. Но Бенвенуто и Герман могли выдержать и не то. Они взяли топоры и начали рубить деревянные опоры, на которых покоилась крыша. Минуту спустя пылающая кровля рухнула, а Герман и Бенвенуто стали баграми заталкивать обуглившиеся бревна в печь. Огонь усилился, и плавка пошла еще лучше.
И тут силы покинули Бенвенуто. Шутка ли: шестьдесят часов он не спал, двадцать четыре часа не ел и был в центре этой кипучей деятельности! Его охватила сильнейшая лихорадка. Лицо, только что горевшее огнем, покрылось смертельной бледностью. В раскаленном воздухе литейной, где никто не мог находиться, кроме него, Бенвенуто дрожал от холода, а зубы его стучали так, будто вокруг были вечные снега Лапландии. Заметив состояние учителя, подмастерья окружили его. Он все еще пытался бороться с болезнью, не признавая своего поражения, ибо ему казалось позором покориться даже неизбежности. Но в конце концов он признал, что окончательно выбился из сил. К счастью, самое главное было уже сделано: плавка близилась к концу; оставалась лишь техническая работа, с которой вполне мог справиться опытный подмастерье. Бенвенуто кликнул Паголо; но ученик, как нарочно, куда-то запропастился. После всеобщих поисков он наконец явился, сказав что ходил молиться за удачный исход отливки.
— Сейчас не время молиться! — крикнул Бенвенуто. — Сам Господь Бог сказал: «Работа есть молитва». Работать надо. Паголо! Слушай внимательно: я чувствую, что умираю; но умру я или нет, а Юпитер должен быть закончен. Паголо, друг мой! Поручаю тебе руководить отливкой. Я уверен, ты справишься не хуже меня. В температуре плавки ты ошибиться не можешь; как только металл покраснеет, вели Герману и Симону-Левше взять по лому… Дай Бог памяти, что я такое сказал?.. Ах да! Пусть они вышибут из печи обе втулки, и металл польется в форму. Если я умру, напомните королю о его обещании исполнить мою просьбу, скажите, что вы пришли вместо меня, и я прошу его… О Господи! Я не помню… О чем я хотел просить Франциска Первого? А! Вспомнил! Асканио… Владелец Нельского замка… Коломба, дочь прево… граф д’Орбек… герцогиня д’Этамп… О Боже, я схожу с ума…
Бенвенуто покачнулся и упал на руки Герману, который отнес его, как ребенка, в спальню, а Паголо, выполняя приказание учителя, велел подмастерьям продолжать работу.
Бенвенуто был прав, говоря о смертельной болезни. У него начался сильнейший бред.
Скоццоне, которая, очевидно, молилась вместе с Паголо, прибежала на помощь Бенвенуто, не перестававшему кричать:
— Умираю! Умер! Асканио!.. Что теперь будет с ним! Асканио!
В мозгу больного одно за другим проносились кошмарные видения. Образы Асканио, Коломбы, Стефаны появлялись и исчезали, как тени. Потом вставали окровавленные призраки золотых дел мастера Помпео, которого Бенвенуто убил ударом кинжала, и сиенского почтаря, застреленного им из аркебузы. Прошлое переплеталось с настоящим. То он видел, что папа Климент VII держит Асканио в тюрьме, то это Козимо Медичи принуждает Коломбу выйти замуж за д’Орбека. Думая, что перед ним герцогиня д’Этамп, он грозил, умолял и тут же обнаруживал, что разговаривает с призраком герцогини Элеоноры, потом принимался хохотать прямо в лицо плачущей Скоццоне, советуя ей получше приглядывать за своим Паголо, не то, чего доброго, бегая, как кошка, по карнизам, он сломает себе шею. Минуты сильнейшего возбуждения чередовались с периодами полной прострации, когда действительно казалось, что он умирает.
Припадок продолжался уже три часа. Бенвенуто находился в полном изнеможении, когда в комнату вошел Паголо с искаженным, бледным лицом.
— Да помилуют нас Иисус Христос и Пресвятая Дева! — вскричал он. — Все пропало, остается уповать на помощь Провидения.
Бенвенуто лежал без сил, без движений, чуть живой, и все же он услышал слова Паголо, и они болью отозвались у него в сердце. Туман, окутавший его сознание, рассеялся, и, как Лазарь, услышавший голос Христа, больной вскочил со своего ложа с криком:
— Кто смеет говорить, что все пропало, когда Бенвенуто еще жив?
— Увы, учитель, это я, — ответил Паголо.
— Подлец, бездельник! — заорал Бенвенуто. — Ты, значит, будешь вечно предавать меня! Иисус Христос и Пресвятая Дева, которых ты призывал, помогают только честным людям, а изменников карают!
В это время раздались отчаянные крики подмастерьев:
— Бенвенуто! Бенвенуто!
— Я здесь! — крикнул художник, выбегая из комнаты, бледный, но полный сил и решимости. — Я здесь! И горе тем, кто забыл о своих обязанностях!
В два прыжка Бенвенуто очутился в литейной мастерской, где нашел подмастерьев растерянными и удрученными. А ведь когда он уходил, работа кипела. Даже великан Герман, казалось, изнемогал от усталости; его шатало из стороны в сторону, и, чтобы не упасть, он вынужден был прислониться к уцелевшей опоре.
— А ну-ка! Слушайте меня! — неожиданно, будто гром в ясном небе, прогремел голос, и мастер Бенвенуто появился среди подмастерьев. — Я еще не знаю, что у вас тут случилось, но, клянусь душой, все можно исправить! Только повинуйтесь мне слепо, беспрекословно, раз я беру дело в свои руки. Предупреждаю: первого, кто ослушается, я убью на месте! Я говорю это нерадивым. А прилежному скажу: от успеха отливки зависит свобода, счастье нашего товарища Асканио, которого вы все любите! Начнем же!
С этими словами Челлини подошел к печи, чтобы самому во всем разобраться. Оказалось, кончились дрова, и металл, охладившись, превратился, выражаясь языком мастеровых, в «пирог».
Бенвенуто сразу понял, что беду легко поправить. Просто-напросто Паголо недоглядел, и температура в печи упала. Надо было ее поднять, чтобы вернуть металлу текучесть.
— Топлива! — крикнул Бенвенуто. — Как можно больше топлива! Бегите к пекарям и, если понадобится, покупайте дрова, соберите в замке все до последней щепки! В Малом Нельском замке — тоже; если госпожа Перрина не захочет открыть ворота, ломайте их: на войне все средства хороши. Главное — топливо! Принесите побольше топлива!
И, желая показать подмастерьям пример, Бенвенуто схватил топор и с размаху принялся рубить последние две опоры, которые вскоре рухнули вместе с остатками крыши; столбы и крышу он поспешил отправить в печь.
Отовсюду сбегались подмастерья с охапками дров.
— Вот это дело! — воскликнул Бенвенуто. — Ну как? Будете меня слушаться?
— Будем, будем! — раздались со всех сторон голоса. — Приказывайте, будем повиноваться вам до последнего вздоха!
— Тогда кидайте в печь сначала дубовые доски. Дуб хорошо горит, он живо приведет в порядок нашего Юпитера!
Тотчас же в топку полетело столько дубовых досок и чурок, что Бенвенуто был вынужден под конец остановить подмастерьев.
— Довольно! — крикнул он.
Ваятель заразил своей энергией всех окружающих: они понимали его приказания с полуслова и выполняли их мгновенно. Один только Паголо время от времени цедил сквозь зубы:
— Вы хотите невозможного, учитель, это значит испытывать Бога.
Челлини отвечал ему лишь взглядом, говорившим: «Не беспокойся, голубчик, у нас с тобой разговор еще впереди».
И вот, вопреки мрачным пророчествам Паголо, металл снова начал плавиться. Чтобы ускорить этот процесс, Бенвенуто время от времени бросал в печь кусочки свинца и длинным железным шестом перемешивал расплавленную бронзу до тех пор, пока, выражаясь его собственными словами, «металлический труп» не стал оживать. А вместе с ним ожил и сам художник: он повеселел и не ощущал больше ни лихорадки, ни слабости.
Наконец металл закипел и поднялся. Бенвенуто открыл отверстие в форме и велел вышибить втулки плавильной печи, что и было немедленно сделано. Но, по-видимому, этой нечеловеческой работе суждено было до самого конца походить на битву титанов. В самом деле, когда втулки были вынуты, Челлини заметил, что металл не только течет слишком медленно, но что его, пожалуй, не хватит. И тут ваятеля осенила блестящая мысль — одна из тех, что приходят только гениям.
— Пусть несколько человек останутся здесь, все остальные за мной! — скомандовал он.
И в сопровождении пяти подмастерьев он побежал в Нельский замок. Через несколько минут они вышли оттуда, нагруженные серебряной и оловянной посудой, слитками, незаконченными рукомойниками, кувшинами, кружками. По знаку Бенвенуто подмастерья бросали свою драгоценную ношу в печь, которая мгновенно пожирала все — бронзу, свинец, серебро, металлические болванки, тончайшие чеканные изделия, — с таким же равнодушием, с каким она пожрала бы и самого ваятеля, вздумай он броситься в огонь.
Благодаря добавке бронза скоро стала жидкой и, словно раскаявшись в своем упорном нежелании плавиться, стремительно потекла в форму. Наступил момент напряженного ожидания, сменившегося щемящим душу страхом: Бенвенуто заметил, что вся бронза вытекла, а уровень расплавленного металла все еще не доходит до отверстия формы. Он опустил в сплав длинный шест и с волнением убедился, что голова Юпитера заполнена.
Великий мастер упал на колени и возблагодарил Всевышнего. Юпитер, который должен спасти Асканио и Коломбу, закончен и, даст Бог, получился удачно. Однако Бенвенуто мог убедиться в этом только на следующий день.
Легко понять, как тревожно прошла для него ночь. Несмотря на усталость, он едва забылся сном, но и сон не принес ему облегчения. Стоило художнику закрыть глаза, как действительный мир сменялся миром фантазии. Он видел своего Юпитера, повелителя богов, красу и гордость Олимпа, таким же кривобоким, как Вулкан, и никак не мог понять, почему это случилось: виновата ли форма или неправильным был самый процесс литья? Его ли это ошибка или насмешка судьбы? Он чувствовал стеснение в груди, в висках бешено стучало, и он то и дело просыпался в холодном поту, с сильно бьющимся сердцем. Сперва он не мог понять, явь это или сон. Потом вспомнил, что его Юпитер все еще покоится в форме, как неродившееся дитя — в чреве матери. Он перебирал в уме все принятые накануне меры предосторожности и призывал Бога в свидетели, что старался не только создать шедевр, но и совершить доброе дело.
Наконец, немного успокоенный, он засыпал, сломленный усталостью, но лишь затем, чтобы увидеть сон еще мучительнее, еще кошмарнее прежнего.
Как только рассвело, Бенвенуто вскочил с постели, оделся и минуту спустя уже был в мастерской.
Бронза, очевидно, еще недостаточно остыла, и не стоило ее обнажать, но художнику не терпелось посмотреть, удалась статуя или нет, и, будучи не в силах удержаться, он стал освобождать голову Юпитера от формы. Дотронувшись до нее, он смертельно побледнел.
— Фи полен, сутарь? — раздался рядом голос Германа. — Фам лутше лешать ф постель.
— Ты ошибаешься, друг мой, — отвечал Бенвенуто, удивившись, что видит его на ногах так рано. — Наоборот, это в постели я умирал. А ты-то зачем поднялся в такую рань?
— Я хотил покулять, сутарь. Я ошень люплю покулять, — пролепетал Герман, покраснев до корней волос. — Хотите, сутарь, я фам помокать?
— Нет-нет! — вскричал Бенвенуто. — Никто не прикоснется к форме, кроме меня!
И он принялся осторожно снимать куски формы с головы статуи. Только по счастливой случайности, но художнику все же хватило металла. Не приди ему в голову удачная мысль бросить в печь все свое серебро — кувшины, блюда, кружки, — Юпитер остался бы без головы.
Но, к счастью, голова вышла на славу.
Вид ее приободрил Челлини. Он принялся обнажать всю статую, снимая с нее форму, словно чешую, и наконец Юпитер явился взглядам присутствовавших во всем своем величии, как и подобает олимпийскому богу. На бронзовом теле статуи не оказалось ни малейшего изъяна, и, когда упал последний кусок обожженной глины, у подмастерьев, вырвался крик восторга. А Бенвенуто, поглощенный мыслями о своем успехе, до сих пор даже не замечал их присутствия. Но, услышав этот крик, художник почувствовал себя Богом. Он поднял голову и с гордой улыбкой произнес:
— Посмотрим, решится ли король отказать в милости человеку, создавшему такую статую!
И тотчас же, словно раскаявшись в своем тщеславии, которое, как мы знаем, было ему свойственно, Бенвенуто упал на колени и, сложив руки, громко прочитал благодарственную молитву. Едва он кончил молиться, в комнату вбежала Скоццоне и сообщила, что его желает видеть госпожа Обри; у нее для художника письмо, которое муж поручил ей передать в собственные руки Бенвенуто.
Челлини дважды заставил Скоццоне повторить имя посетительницы, ибо никак не предполагал, что у Жака Обри была законная супруга.
Тем не менее он уже вышел к ожидавшей его женщине, предоставив подмастерьям гордиться и восхищаться талантом своего учителя. Однако Паголо, приглядевшись повнимательнее, заметил на пятке статуи небольшой изъян; вероятно, что-нибудь помешало металлу проникнуть до самого дна формы.
В тот же день Бенвенуто сообщил Франциску I, что статуя готова, и спросил, когда король Олимпа может предстать пред очи короля Франции.
Франциск I ответил, что в четверг на следующей неделе они с императором Карлом V отправляются на охоту в Фонтенбло, и к этому дню статую следует установить в большой галерее дворца. Ответ был несколько сух: герцогиня д’Этамп явно настроила короля против художника.
То ли гордость, то ли вера в Бога помогла Бенвенуто сдержаться, но только он улыбнулся в ответ и сказал:
— Хорошо.
Наступил понедельник. Челлини погрузил статую на повозку и, вскочив на коня, решил сопровождать свое творение верхом — из страха, как бы с ним чего-нибудь не случилось.
В четверг, в десять часов утра, и ваятель, и произведение прибыли в Фонтенбло.
Достаточно было мельком взглянуть на Челлини, чтобы заметить на его лице выражение благородной гордости и лучезарной надежды. Художественное чутье подсказывало ему, что он создал шедевр, а честное сердце — что скоро он совершит доброе дело. Поэтому Бенвенуто был особенно весел и высоко держал голову, как человек, которому чужда ненависть, а следовательно, и страх. Конечно, Юпитер понравится королю. Монморанси и Пуайе напомнят Франциску I о его обещании, это произойдет в присутствии императора и всех придворных, и королю не останется ничего иного, как сдержать свое слово.
Герцогиня д’Этамп тоже строила планы — правда, без светлых надежд Челлини, но зато с такой же необузданной страстностью. Хотя герцогиня одержала победу над художником, когда он пытался проникнуть к ней и к Франциску I, она прекрасно понимала, что это лишь первое столкновение; за ним непременно последует другое, более опасное, и, чего доброго, Бенвенуто добьется от короля исполнения обещанного. Герцогиня решила во что бы то ни стало этому помешать. Вот почему она явилась в Фонтенбло за день до Челлини и повела свою игру с чисто женской хитростью, доводя ее до виртуозности.
Едва переступив порог галереи, где ему предстояло установить Юпитера, Бенвенуто получил удар в самое сердце и остановился, подавленный, поняв, чья рука нанесла этот удар.
Галерея, расписанная великим Россо, что уже само по себе могло отвлечь внимание от любого находящегося в ней шедевра, за последние три дня пополнилась присланными Приматиччо из Рима античными статуями. Здесь были представлены чудеса скульптуры, освященные двумя тысячелетиями восторгов ценителей, статуи, исключавшие всякое сравнение, не боявшиеся никакого соперничества. Ариадна, Венера, Геркулес, Аполлон и, наконец, сам великий олимпиец Юпитер, воплощенные грезы величайших гениев, небожители, увековеченные в бронзе, собрались здесь как бы на совет богов, предстать перед которым было бы кощунством, и приговора этого верховного трибунала должен был страшиться каждый художник.
Поместить на этом Олимпе своего Юпитера рядом с Юпитером Фидия, значило бросить вызов великому скульптору, а для Бенвенуто это было равносильно богохульству, и мысль об этом заставила совестливого ваятеля почтительно отступить на три шага от прекрасного творения, несмотря на безграничную веру в свои силы.
Прибавим, что античные статуи, как им и подобает, занимали все лучшие места; для несчастного Юпитера Челлини остались только темные углы, куда можно было попасть, лишь пройдя перед величественным строем древних богов.
Подавленный, с опущенной головой, стоял Бенвенуто на пороге галереи, глядя перед собой грустным и восхищенным взглядом.
— Мессир Антуан Ле Масон, — обратился художник к сопровождавшему его королевскому секретарю, — я хочу, я должен сейчас же увезти обратно своего Юпитера! Ученик не смеет оспаривать превосходство учителя; дитя не может бороться с родителями; я слишком горд и слишком скромен для этого.
— Маэстро Бенвенуто, — ответил королевский секретарь, — послушайтесь дружеского совета: если вы так поступите, вы пропали. Скажу вам по секрету: именно этого как признания вашего бессилия ожидают ваши враги. Что бы я ни говорил его величеству, как бы ни извинялся за вас, король, который ждет не дождется Юпитера, ничего не станет слушать и по настоянию госпожи д’Этамп навсегда лишит вас своей милости. Боюсь, именно этого кое-кто и добивается. Остерегайтесь не мертвых соперников, Бенвенуто, а живых врагов!
— Вы правы, месье, я понимаю вас и благодарю. Вы напомнили мне, что я не имею сейчас права быть гордым.
— Вот и хорошо, Бенвенуто! Но выслушайте еще один дружеский совет: госпожа д’Этамп была сегодня так очаровательна, что, наверное, задумала какие-нибудь козни. Посмотрели бы вы, с каким неотразимым кокетством она увлекала Франциска Первого в лес на прогулку! Право, я испугался за вас — ведь герцогиня, пожалуй, задержит там короля до самой ночи.
— Неужели это возможно? — воскликнул, побледнев, Бенвенуто. — Тогда я погиб: при искусственном освещении моя статуя будет выглядеть вдвое хуже.
— Будем надеяться, что я ошибаюсь, — ответил Антуан Ле Масон, — и подождем дальнейших событий.
И Челлини с лихорадочным волнением стал ждать. Он выбрал для Юпитера, по возможности, лучшее место и все же прекрасно понимал, что в сумерках статуя не произведет впечатления, а ночью и вовсе покажется непривлекательной. В своей ненависти герцогиня все рассчитала с точностью, с какой скульптор соразмеряет пропорции своего произведения. Таким образом, еще в 1541 году герцогиня д’Этамп предвосхитила приемы критики XIX столетия.
Бенвенуто с отчаянием глядел на солнце, клонившееся к горизонту, и жадно ловил каждый звук. Но во дворце, кроме слуг, никого не было.
Пробило три часа. Намерения герцогини уже не оставляли никаких сомнений, и казалось, успех ее предприятия обеспечен. Бенвенуто в изнеможении опустился в кресло.
Все рушилось, гибло, и в первую очередь — его слава художника. Позор будет единственной наградой в лихорадочной борьбе, чуть было не стоившей ему жизни и о трудностях которой ваятель почти забыл теперь, ибо они сулили ему победу. Он с болью смотрел на своего Юпитера, вокруг которого уже сгущался мрак, и видел, что с каждой минутой линии статуи становятся все менее четкими.
И вдруг его осенила гениальная мысль. Он вскочил и, позвав прибывшего вместе с ним Жана-Малыша, поспешно выбежал из дворца. Ничто еще не предвещало появления короля. Челлини поспешил к городскому плотнику и с помощью этого человека и его подмастерьев менее чем за час сделал дубовый цоколь на четырех колесах.
Теперь он боялся, как бы двор не вернулся раньше, чем все будет готово. Но пробило пять, вечерело, а коронованных особ еще не было видно. Герцогиня д’Этамп, где бы она ни находилась, вероятно, в эту минуту торжествовала победу.
Как только цоколь был готов, Бенвенуто приказал установить на нем статую. В левой руке Юпитер держал земной шар, а в правой, чуть приподнятой над головой, — молнию, словно готовясь поразить ею смертных. В этой же руке статуи ваятель незаметным образом пристроил свечу.
Едва он закончил свои приготовления, как послышались звуки фанфар, возвещавших прибытие короля и императора. Тогда Бенвенуто зажег свечу, велел Жану-Малышу встать позади статуи, где его совсем не было видно, и с сильно бьющимся сердцем стал ждать короля.
Десять минут спустя двери галереи широко распахнулись, и на пороге появился Франциск I под руку с Карлом V. За ними следовали дофин, дофина, король Наваррский — словом, весь двор. Позади всех шли прево с дочерью и граф д’Орбек. Коломба была грустна и очень бледна. Но, увидев Челлини, она подняла голову, и лицо ее озарилось ясной, доверчивой улыбкой.
Челлини ответил ей взглядом, говорившим: «Не тревожьтесь: что бы ни случилось, я с вами».
Едва открылись двери, как по знаку Бенвенуто Жан-Малыш слегка подтолкнул цоколь, и статуя, как живая, поплыла навстречу королю, оставив позади себя произведения древности. Тотчас же на нее устремились все взоры. Падающий сверху свет свечи оказался гораздо мягче, чем резкое дневное освещение.
Герцогиня д’Этамп от злости прикусила губу.
— Не находите ли вы, ваше величество, что лесть несколько грубовата? — спросила она. — Ведь это король должен был бы идти навстречу небожителю.
Франциск I усмехнулся; но было заметно, что лесть не так уж ему неприятна; по своему обыкновению, он забыл о творце ради творения и, подойдя к Юпитеру, долго и безмолвно созерцал его. Карл V, бывший в душе скорее политиком, нежели художником, хотя в минуту хорошего расположения духа он и поднял кисть, оброненную Тицианом, — Карл V, повторяем, терпеливо ждал вместе с придворными, которым не полагается иметь собственного мнения, что скажет король.
Несколько минут царило напряженное молчание, во время которого Бенвенуто Челлини и герцогиня д’Этамп обменялись взглядами, полными глубокой ненависти.
И вдруг король воскликнул:
— Это прекрасно! Действительно прекрасно! Признаюсь, статуя превзошла все ожидания.
И только тогда все принялись хвалить статую и поздравлять ваятеля, а громче всех — император Карл.
— Если бы художников можно было завоевывать, как города, — сказал он Франциску, — я немедля объявил бы вам войну, брат мой, чтобы отбить этого мастера.
— Но статуя Юпитера, — произнесла разгневанная герцогиня д’Этамп, — заслонила от нас прекрасные творения древности, которые остались позади! А, думается мне, они не менее достойны внимания, чем все эти современные поделки.
Тогда король подошел к античным скульптурам, освещенным факелами снизу вверх, отчего их торсы оставались во мраке и статуи производили не такое сильное впечатление, как Юпитер.
— Фидий, бесспорно, божествен, — сказал король, — но ведь в эпоху Франциска Первого и Карла Пятого тоже может быть свой Фидий, как и во времена Перикла.
— Надо непременно прийти сюда днем, — с горечью проговорила герцогиня. — Первое впечатление обманчиво, а световой эффект еще не искусство. И потом, к чему это покрывало? Признайтесь, маэстро Челлини, уж не скрывает ли оно какого-нибудь изъяна статуи?
Речь шла о легкой ткани, которой Челлини задрапировал Юпитера, чтобы придать ему еще больше величия.
При этих словах герцогини Бенвенуто, казавшийся таким же безмолвным, недвижимым и холодным, как его статуя, презрительно усмехнулся и, гневно сверкнув глазами, сорвал покрывало с дерзновенной смелостью художника языческих времен.
Он думал, что герцогиня придет в ярость. Но вместо этого герцогиня д’Этамп, невероятным усилием воли подавив гнев, улыбнулась страшной, хотя и любезной улыбкой и милостиво протянула художнику руку; он опешил от такой внезапной перемены.
— Сознаюсь, я была неправа! — произнесла она громко тоном избалованного ребенка. — Вы, Челлини, великий скульптор! Вашу руку! — И скороговоркой тихо прибавила: — Но смотрите, Челлини, не вздумайте просить у короля разрешения на брак Асканио и Коломбы, иначе и вы, и они погибли!
— А если я попрошу что-нибудь другое, вы мне поможете? — также шепотом спросил Бенвенуто.
— Да, — живо ответила герцогиня. — И клянусь, что бы это ни было, король исполнит вашу просьбу!
— А мне незачем просить соизволения короля на брак Асканио и Коломбы, — заметил Бенвенуто. — Вы сами попросите об этом, сударыня.
Герцогиня пренебрежительно усмехнулась.
— О чем вы там шепчетесь? — спросил Франциск I.
— Герцогиня была так добра, что вспомнила об обещании, данном вами, сир, на тот случай, если я угожу вашему величеству своим Юпитером.
— Мы с канцлером Пуайе тоже были свидетелями, ваше величество, — сказал, подходя, коннетабль. — Вы даже поручили мне и моему коллеге…
— Да-да, коннетабль! — весело прервал его король. — Я просил вас напомнить об одном обещании, если бы я о нем забыл; честное слово дворянина, я прекрасно все помню! Итак, господа, благодарю вас за вмешательство, хотя оно и совершенно излишне. Ведь я обещал исполнить любую просьбу Бенвенуто, когда будет готов его Юпитер. Не так ли, коннетабль?.. Хорошая у меня память, канцлер?.. Требуйте, Челлини, я в ваших руках, только, прошу вас, поменьше думайте о своих заслугах, ибо они безграничны, и побольше — о наших возможностях, ибо они весьма ограниченны. Требуйте всего, чего пожелаете, кроме нашей короны и нашей возлюбленной!
— Что ж, ваше величество, — сказал Челлини, — если вы так милостивы к своему недостойному слуге, я воспользуюсь этим и попрошу вас только об одном: помилуйте беднягу школяра, который поссорился с виконтом де Марманем на набережной, против Шатле, и во время дуэли проткнул виконта шпагой.
Все придворные были поражены скромностью этой просьбы, и в первую очередь герцогиня д’Этамп; она изумленно глядела на Челлини, думая, что ослышалась.
— Черт побери! — воскликнул Франциск I. — Вы желаете не более и не менее, как заставить меня воспользоваться правом помилования, ибо еще вчера канцлер говорил, что преступник заслуживает виселицы!
— О ваше величество, — воскликнула герцогиня, — я сама хотела вступиться за молодого человека. Дело в том, что я недавно имела вести от Марманя. Виконту гораздо лучше, и он просил меня передать, что сам искал ссоры со школяром… Как его зовут, маэстро Челлини?
— Жак Обри, мадам.
— …и что этот Обри ни в чем не повинен. Я прошу вас, ваше величество, не спорьте с Бенвенуто и поскорее исполните его просьбу, пока он не спохватился и не попросил чего-нибудь большего.
— Хорошо, маэстро, будь по-вашему, — сказал Франциск I. — Недаром пословица говорит: «Кто дает быстро — дает вдвойне». Поэтому пусть приказ об освобождении отправят немедленно. Слышите, канцлер?
— Все будет исполнено, ваше величество.
— А вас, дорогой маэстро Челлини, — продолжал Франциск I, — я попрошу зайти в понедельник в Лувр. Мы с вами потолкуем о мелочах, которыми с некоторых пор пренебрегает мой казначей.
— Но разве вашему величеству не известно, что двери Лувра…
— Ничего, ничего! Лицо, отдавшее этот приказ, отменит его. Это была военная мера, ну, а поскольку теперь нас окружают одни друзья, военное положение отменяется.
— Отлично, сир! — воскликнула герцогиня. — Но, если вы, ваше величество, так великодушны, выполните и мою просьбу, хоть я и не имею никакого отношения к Юпитеру.
— Зато, герцогиня, у вас много общего с Данаей, — заметил вполголоса Бенвенуто.
— В чем же заключается ваша просьба, мадам? — спросил Франциск I, не расслышав колкости Челлини. — И поверьте, герцогиня, наше желание угодить вам неизменно и не зависит от случая, пусть даже самого торжественного.
— Благодарю вас, сир! Я прошу ваше величество оказать честь господину д’Эстурвилю и в понедельник на будущей неделе подписать брачный контракт моей юной подруги мадмуазель д’Эстурвиль и графа д’Орбека.
— Но какая же это милость? — воскликнул Франциск I. — Это удовольствие, и прежде всего для самого короля; я еще останусь вашим должником, мадам, клянусь вам!
— Значит, ваше величество, условлено: в понедельник? — переспросила герцогиня.
— В понедельник, — ответил король.
— А разве не жаль, герцогиня, что к этому торжественному дню у вас не будет заказанной вами Асканио золотой лилии? — спросил вполголоса Бенвенуто.
— Конечно, жаль, — отвечала герцогиня д’Этамп. — Но что ж поделать, ведь Асканио в тюрьме.
— Да, но зато я на свободе, — возразил Бенвенуто. — Я охотно закончу лилию и принесу ее вам.
— О! Если вы это сделаете, я, честное слово, скажу…
— Что вы скажете?
— Скажу, что вы очень любезны.
С этими словами герцогиня протянула Бенвенуто руку, и художник, испросив взглядом разрешения короля, галантнейшим образом запечатлел на ней поцелуй.
В эту минуту кто-то слабо вскрикнул.
— Что случилось? — спросил король.
— Простите, ваше величество, — сказал прево, — это моя дочь; ей дурно.
«Бедняжка! — подумал Бенвенуто. — Она решила, что я предал ее».
Бенвенуто собирался уехать из Фонтенбло в тот же вечер, но Франциск I так его удерживал, что пришлось переночевать в замке.
К тому же с присущей ему решительностью художник задумал покончить на следующий же день с одной давно затеянной интригой. Это дело совсем не относилось к происходившим событиям, и Бенвенуто желал завершить его, прежде чем целиком займется судьбой Асканио и Коломбы.
Итак, он позавтракал наутро в замке и лишь в полдень, распрощавшись с королем и с герцогиней д’Этамп, отправился в сопровождении Жана-Малыша в обратный путь.
Оба ехали на хорошо отдохнувших лошадях, и все же, вопреки своему обыкновению, Бенвенуто не спешил. Было видно, что он хотел прибыть в Париж к определенному часу. Действительно, только в семь часов вечера они с Жаном-Малышом добрались до улицы Ла Арп. Более того, Бенвенуто почему-то не поехал сразу в Нельский замок, а постучался к своему другу Гвидо, флорентийскому лекарю. Убедившись, что приятель дома и накормит его ужином, художник велел Жану-Малышу ехать в Нельский замок и сказать подмастерьям, что учитель вернется из Фонтенбло только завтра; а потом, как только учитель постучится, он должен потихоньку открыть дверь.
Жан-Малыш обещал исполнить все в точности и тут же поскакал в Нельский замок.
Подали ужин, но, прежде чем сесть за стол, Бенвенуто спросил приятеля, не знает ли он какого-нибудь честного и умелого нотариуса, который мог бы составить контракт, да такой, чтобы нельзя было придраться ни к одному слову. Приятель предложил своего зятя и тотчас же послал за ним.
Когда ужин уже подходил к концу, явился нотариус. Челлини вышел из-за стола, заперся с ним в соседней комнате и попросил составить брачный контракт, не вписывая в него имен супругов. После того как они дважды перечитали контракт, желая убедиться, не осталось ли в нем какой-нибудь неясности, Бенвенуто положил документ в карман, щедро заплатил нотариусу, попросил у приятеля шпагу такой же длины, как его собственная, спрятал ее под плащом и отправился в Нельский замок.
Подойдя к воротам, он тихо постучался. Ворота мгновенно открылись. Жан-Малыш не дремал на своем посту.
На вопрос Челлини, как дела, он ответил, что подмастерья ужинают и не ждут его раньше завтрашнего дня. Бенвенуто велел юноше не говорить никому о своем возвращении и направился в спальню Катрин. Прокравшись незаметно в комнату, он запер дверь, от которой у него был ключ, спрятался за портьерой и стал ждать.
Через четверть часа на лестнице послышались легкие шаги, дверь отворилась, и в комнату вошла Скоццоне с лампой в руке. Она заперла дверь изнутри, поставила светильник на камин и уселась в большое кресло, стоявшее так, что Бенвенуто мог видеть лицо девушки.
К великому удивлению художника, всегда открытое и жизнерадостное личико Катрин было задумчиво и грустно.
Дело в том, что Скоццоне мучили угрызения совести.
Мы привыкли видеть девушку счастливой и беззаботной, но так было, когда Бенвенуто любил ее. Пока она чувствовала эту любовь или, вернее, благосклонность учителя, пока в ее грезах, словно золотистое облачко на горизонте, мелькала надежда стать его женой, она не изменяла своей мечте. Любовь омыла душу Катрин. Но с тех пор как она заметила, что ошиблась, и чувство Челлини, которое она принимала за любовь, оказалось всего-навсего увлечением, Скоццоне утратила надежду на счастье, и ее душа, расцветшая было от улыбки художника, снова поблекла.
Постепенно Скоццоне лишилась всей своей непосредственности и веселья. Ей было скучно, и прежняя тоска стала брать верх над жизнерадостностью. Покинутая Челлини, Скоццоне попыталась из самолюбия удержать художника. Воспользовавшись ухаживаниями Паголо, она стала рассказывать Челлини о новом поклоннике, надеясь возбудить в нем ревность. Но и тут она обманулась. Бенвенуто не рассердился, как она ожидала, а весело расхохотался; он не только не запретил ей встречаться с Паголо, а, напротив, посоветовал ей видеться с ним почаще. Тогда Скоццоне почувствовала, что гибнет, и, по-прежнему безразличная ко всему на свете, отдалась течению, подобно увядшему листку, увлекаемому осенней непогодой.
Тогда-то Паголо и удалось побороть ее равнодушие. Как-никак, а Паголо был молод и, если бы не его постная физиономия, мог считаться красивым малым. Паголо был влюблен, он без конца твердил Скоццоне о своих чувствах, а Челлини совсем перестал говорить о них. «Я люблю тебя» — в этих трех словах заключается весь язык человеческого сердца, и каждое сердце должно хоть с кем-нибудь говорить на этом языке.
От скуки, с досады, а быть может, под влиянием самообмана Скоццоне сказала Паголо, что любит его, сказала, не любя и лелея в душе образ Челлини, повторяя про себя его имя.
И тут же ей пришло в голову, что, быть может, в один прекрасный день Бенвенуто вернется к ней, увидит, что, вопреки его советам, она по-прежнему верна ему, и вознаградит ее за постоянство — не женитьбой, нет, об этом несчастная девушка уже не мечтала, а уважением и жалостью, которые она могла бы принять за возврат былой любви.
От этих мыслей Скоццоне и была так задумчива, грустна, они-то и будили в ее душе угрызения совести. Вдруг ее одинокое раздумье было нарушено легким шумом на лестнице; Катрин вздрогнула и подняла голову; скрипнула ступенька, потом щелкнул ключ в замке, и дверь открылась.
— Паголо, как вы сюда попали и кто дал вам ключ? — закричала, вскочив, Скоццоне. — От этой двери только два ключа: один у меня, другой у Челлини.
— Что же делать, голубушка, если вы такая капризница? — смеясь, сказал Паголо. — То оставляете дверь открытой, то запираетесь; а когда хочешь попасть сюда через окошко, начинаете звать на помощь, хотя сами же разрешили прийти. Вот и приходится хитрить.
— О Боже! Но скажите, по крайней мере, что вы потихоньку вытащили ключ у Бенвенуто, скажите, что не он дал вам ключ, что он ничего не знает об этом, иначе я умру от стыда и отчаяния!
— Успокойся, славная моя Катрин! — произнес Паголо, запирая дверь на два оборота и садясь возле девушки, которую он тоже заставил сесть. — Бенвенуто не любит вас больше, это правда, но Бенвенуто очень похож на тех скряг, что стерегут свое сокровище, хоть сами к нему и не притрагиваются… Нет, этот ключ я сделал собственноручно. Кто умеет создавать великое, создаст и малое. Золотых дел мастеру нетрудно превратиться в простого ремесленника. Видите, как я люблю вас, Катрин! Эти пальцы, привыкшие мастерить цветы из жемчуга, золота и бриллиантов, не погнушались обработать кусок презренного железа. Правда и то, коварная, что из железа получился ключ, да еще какой: ключ от райских врат!
С этими словами Паголо хотел взять Катрин за руку, но, к великому удивлению Бенвенуто, не пропустившего ни одного слова, ни одного движения влюбленных, Катрин оттолкнула юношу.
— Так, так! И долго будут продолжаться эти капризы? — спросил Паголо.
— Послушайте, Паголо, — ответила Катрин таким печальным голосом, что тронула Челлини до глубины души, — я знаю, если женщина уступила хоть раз, ей нечего прикидываться недотрогой; но, послушайте: если мужчина, перед которым она не устояла, — порядочный человек и если она скажет ему, что поддалась минутной слабости, потеряв власть над собой, то, поймите, он не должен злоупотреблять ее ошибкой. Поверьте, Паголо: и я тоже уступила вам, не любя, я любила другого человека — Бенвенуто Челлини. Можете презирать меня, вы имеете на это право, но пощадите и не мучайте меня больше!
— Превосходно, нечего сказать! Ловко вы все это устроили! — воскликнул Паголо. — Вы долго, очень долго заставляли меня добиваться вашей благосклонности, а теперь меня же во всем упрекаете! Но не ждите, что я освобожу вас от слова, данного вами, кстати сказать, вполне добровольно! Ну нет! И подумать только, что все это делается ради Бенвенуто! Ради человека вдвое старше вас, да и меня тоже. Но ведь он совсем вас не любит!
— Замолчите, Паголо! Сейчас же замолчите! — крикнула Скоццоне, покраснев от стыда, ревности и досады. — Бенвенуто не любит меня, это правда, но раньше любил и уважал меня и теперь уважает.
— Хорошо, так почему же тогда он не женился на вас, раз обещал?
— Обещал? Нет! Бенвенуто никогда не обещал жениться на мне, а если бы обещал, то непременно сдержал бы слово. Просто мне очень хотелось этого, постепенно желание превратилось в надежду, а надежда так окрылила меня, что я приняла свои мечты за действительность и стала о них болтать. Нет, Паголо, — продолжала Катрин с грустной улыбкой, бессильно уронив руку, — нет: Бенвенуто никогда ничего не обещал мне.
— Хорошо! Но подумайте, Скоццоне, как вы неблагодарны! — вскричал Паголо. — Я обещаю, я предлагаю вам то, чего Бенвенуто, по вашим же словам, никогда не обещал и не предлагал. Я вам предан, я люблю вас, а вы меня отталкиваете! Он вам изменил, и все же, окажись он на моем месте, я уверен, вы с радостью согласились бы стать его женой. А мне вы отказываете, хоть и знаете, как я люблю вас!
— Ах, если бы он был здесь! — воскликнула Скоццоне. — Если бы только он был здесь, Паголо, вы сквозь землю провалились бы от стыда! Ведь вы предали его из ненависти, а я хоть и сделала то же, но из любви к нему.
— Но чего же мне стыдиться, разрешите спросить?! — воскликнул Паголо, ободренный тем, что Бенвенуто далеко. — Разве не имеет права мужчина добиваться любви женщины, если эта женщина свободна? Будь Челлини здесь, я прямо сказал бы ему: «Вы изменили Катрин, покинули несчастную девушку, а она так любила вас! Сперва она была в отчаянии, но, к счастью, ей повстречался хороший и славный малый, он сумел оценить ее, полюбил и предложил стать его женой, чего вы никогда ей не предлагали. Ваши права перешли к нему, и теперь эта женщина — его». Интересно знать, что ответил бы на это твой Челлини!
— Ничего, — раздался вдруг позади разболтавшегося Паголо резкий мужской голос, — ровным счетом ничего!
И на плечо ему легла тяжелая рука. Поток красноречия Паголо мгновенно иссяк; отброшенный Челлини назад, он грохнулся на пол, недавняя отвага сменилась жалким испугом.
Картина была поистине замечательная: бледный как смерть, вконец растерявшийся Паголо ползал, скорчившись, на коленях; Скоццоне слегка приподнялась в кресле и, опираясь на подлокотники, застыла, недвижимая и безмолвная, как статуя недоумения; а Бенвенуто стоял перед ними не то с грозным, не то с ироническим выражением лица, держа в одной руке обнаженную шпагу, а в другой — шпагу в ножнах.
Наступила минута мучительного ожидания. Изумленные Паголо и Скоццоне молчали под хмурым взором учителя.
— Предательство! — прошептал наконец Паголо, чувствуя себя глубоко униженным. — Предательство!
— Да, несчастный, — ответил Челлини, — предательство, но только с твоей стороны!
— Что ж, Паголо, вам хотелось его видеть. Вот и он! — сказала Скоццоне.
— Да, вот и он, — пробормотал Паголо, которому было стыдно, что с ним так обращаются в присутствии любимой женщины. — Только у него есть оружие, а у меня ничего нет.
— Я принес тебе оружие! На, держи! — крикнул Челлини, отступая на шаг и бросая к ногам Паголо шпагу, которую держал в левой руке.
Подмастерье молча глядел на оружие, не двигаясь с места.
— А ну-ка, живо! Бери шпагу и поднимайся! — приказал Челлини. — Я жду.
— Дуэль? — пролепетал Паголо, стуча от страха зубами. — Но разве могу я принять вызов такого сильного противника?
— Хорошо, — согласился Челлини, перекидывая шпагу из одной руки в другую, — я буду драться левой рукой — тогда наши силы сравняются.
— Мне драться с вами? С моим благодетелем? С человеком, которому я всем обязан! Ни за что! — воскликнул Паголо.
Бенвенуто презрительно усмехнулся, а Скоццоне отступила на шаг, даже не пытаясь скрыть охватившей ее брезгливости.
— Не мешало бы вспомнить о моих благодеяниях до того, как ты собрался отнять у меня женщину, вверенную вашему с Асканио попечению! — отвечал Бенвенуто. — А теперь поздно, Паголо, защищайся!
— Нет-нет, не надо, — лепетал трус, пятясь на коленях от Бенвенуто.
— Ну что ж, не хочешь драться, как подобает честному человеку, — я накажу тебя как негодяя.
И, говоря это, Челлини с бесстрастным выражением лица вложил шпагу в ножны и, вынув кинжал, медленным, но твердым шагом стал приближаться к Паголо. Скоццоне, вскрикнув, бросилась между ними. Бенвенуто спокойно отстранил ее одним движением руки, но таким властным, словно это была рука бронзового изваяния; девушка, чуть живая от страха, упала в кресло. А Челлини, продолжая наступать, прижал злосчастного ученика к стене и приставил к его горлу кинжал.
— Молись перед смертью, — сказал он, — тебе осталось жить всего пять минут.
— Пощадите! — придушенным голосом завопил Паголо. — Пощадите! Не убивайте меня!
— Что?! — воскликнул Челлини. — Ведь ты знал мой нрав и, однако, соблазнял Катрин. Я слышал все до единого слова! И ты еще смеешь просить о пощаде! Да ты смеешься надо мной, Паголо!
И Бенвенуто сам разразился смехом, но таким резким, таким жутким, что Паголо задрожал от ужаса.
— Учитель, учитель! — вскричал подмастерье, чувствуя, что острие кинжала щекочет ему горло. — Это не я! Это она! Да, она сама увлекла меня!
— Клевета, предательство, трусость! Когда-нибудь я сделаю скульптурную группу из этих трех чудовищ, и на нее страшно будет взглянуть. Так, значит, это она тебя увлекла? Несчастный! Не забывай, что я находился здесь и все слышал.
— О Бенвенуто, — взмолилась Катрин, — разве вы не видите, что он лжет?
— Да, — ответил Бенвенуто, — я прекрасно понимаю, что он лжет, как лгал, обещая жениться на тебе, но будь покойна: он получит сполна за эту двойную ложь.
— Что ж, накажите меня, — воскликнул Паголо, — но будьте милосердны, не убивайте!
— Ты лгал, говоря, что она тебя увлекла?
— Да, лгал, виноват я сам; но я безумно ее полюбил, вы сами знаете, учитель, до чего доводит человека любовь.
— И ты лгал, говоря, что готов жениться на ней?
— Нет, учитель, на этот раз я не лгал.
— Значит, ты действительно любишь Скоццоне?
— Да, я люблю ее! — ответил Паголо, понимая, что сила страсти — единственное оправдание в глазах Челлини. — Я люблю ее, — повторил он.
— Значит, ты утверждаешь, что не лгал, обещая жениться на ней?
— Не лгал, учитель.
— Отлично! Так бери Катрин, я отдаю ее тебе.
— Что вы сказали? Вы шутите?
— Нет, Паголо, никогда еще я не был так серьезен. А если не веришь, погляди на меня.
Паголо робко взглянул на Челлини и по выражению его лица увидел, что каждую минуту он может превратиться из судьи в палача. Юноша со вздохом опустил глаза.
— Сними это кольцо, Паголо, и надень его Катрин.
Подмастерье послушно снял кольцо. Бенвенуто сделал Катрин знак, девушка подошла.
— Протяни ему руку, Скоццоне, — велел Челлини.
Скоццоне повиновалась.
— Делай то, что тебе приказано, Паголо, — продолжал Бенвенуто.
Паголо надел Катрин кольцо.
— А теперь, когда обручение закончено, приступим к свадьбе, — предложил Бенвенуто.
— К свадьбе! — прошептал Паголо. — Какая же это свадьба? Для свадьбы нужны священник и нотариус.
— Прежде всего нужен контракт, — возразил Бенвенуто, вынимая из кармана бумагу. — А он уже готов, остается вписать имена.
Он положил контракт на стол и протянул Паголо перо:
— Пиши.
— Я в ловушке, — прошептал подмастерье.
— Что, что такое? Как ты сказал? — спросил Бенвенуто, не повышая голоса, хоть в нем и прозвучала угроза. — Ты говоришь о ловушке? Но где ты видишь ловушку? Разве я насильно втолкнул тебя в комнату Скоццоне? Разве это я тебе посоветовал сделать ей предложение? Ну так и женись, Паголо! А когда станешь ее мужем, наши роли переменятся: если я зайду к Катрин, ты пригрозишь мне дуэлью, а я испугаюсь.
— Ах, как это было бы смешно! — воскликнула Катрин, мгновенно переходя от дикого ужаса к безумному веселью и покатываясь со смеху при мысли о таком повороте событий.
Паголо немного оправился от страха и, ободренный смехом Катрин, несколько успокоился. Подумав, что учитель просто запугивает его, чтобы принудить жениться — женитьба являлась бы слишком трагической развязкой для комедии, — он решил отвертеться от навязываемого ему брака и повел себя более твердо.
— Ну что ж! — воскликнул он весело, в тон настроению Скоццоне. — Я согласен, что положение получилось бы довольно забавное, но, к сожалению, этого никогда не будет.
— Как — не будет? — вскричал Бенвенуто, пораженный, как лев, увидевший, что на него собирается напасть лисица.
— Да, не будет, — продолжал Паголо. — Уж лучше я умру! Лучше убейте меня!
Едва Паголо произнес эти слова, как Челлини одним прыжком очутился подле него. Юноша увидел блеснувшее лезвие и проворно отскочил в сторону. Кинжал пролетел мимо и, слегка задев ему плечо, на два дюйма вошел в деревянную обшивку стены — с такой силой метнул Челлини оружие.
— Я согласен! — закричал Паголо. — Пощадите! Я сделаю все, что вы прикажете!
И пока Бенвенуто с трудом вытаскивал из стены кинжал, Паголо подбежал к столу и торопливо подписал лежащий на нем контракт. Все это произошло так быстро, что Катрин даже не успела вмешаться.
— Благодарю вас, Паголо, за честь, которую вы мне оказываете, соглашаясь назвать своей женой, — сказала она, вытирая навернувшиеся от страха слезы и в то же время подавляя невольную улыбку. — Но мы должны объясниться. Я выслушала вас, выслушайте же и вы меня: вы только что отказывались жениться на мне, а теперь я отказываю вам. Я говорю это вовсе не для того, чтобы вас унизить. Нет, Паголо, просто я не люблю вас и предпочитаю вовсе не выходить замуж.
— Тогда он умрет, — холодно проговорил Челлини.
— Бенвенуто, но ведь я же сама отказала ему!
— Он умрет, — повторил Бенвенуто. — Никто не посмеет сказать, что оскорбивший меня мужчина избежал наказания!.. Готов ли ты умереть, Паголо?
— Катрин, — вскричал подмастерье, — я люблю вас! Я всегда, всегда буду любить вас! Ради Бога, сжальтесь надо мной! Подпишите контракт! Будьте моей женой, Катрин, на коленях умоляю вас!
— Ну, Скоццоне, решай скорей, — сказал Челлини.
— А не слишком ли сурово вы поступаете со мной, учитель? — сердито спросила Катрин. — Ведь я так вас любила и, право, мечтала совсем о другом!.. О Господи! Поглядите вы на него! Что за физиономия! — воскликнула девушка, вновь переходя от грусти к веселью. — Сию же минуту перестаньте хмуриться, Паголо! Иначе я никогда не соглашусь быть вашей женой. Ох! Ну до чего же вы сейчас потешны!
— Спасите меня, Катрин, а уж тогда, если хотите, мы вместе посмеемся!
— Ну что с вами поделаешь! Если вы уж так этого хотите…
— Да, я очень, очень этого хочу! — вскричал Паголо.
— Вам известно, кем я была и кем осталась?
— Да, я все знаю.
— Значит, я не обманываю вас?
— Нет.
— И вы не будете жалеть, что женились на мне?
— Нет, никогда!
— В таком случае, по рукам. Все это очень странно, и я не ожидала, что буду вашей женой, но ничего не поделаешь.
Скоццоне взяла перо и, как подобает покорной супруге, подписалась под именем своего мужа.
— Благодарю тебя, Катрин, дорогая! — воскликнул Паголо. — Вот увидишь, каким хорошим мужем я буду!
— А если он забудет о своем обещании, — прибавил Бенвенуто, — напиши мне, Скоццоне, и, где бы я ни находился, я приеду, чтобы освежить его память.
С этими словами Бенвенуто, в упор глядя на подмастерье, спрятал кинжал, взял со стола подписанный обоими супругами контракт, аккуратно сложил его вчетверо и сунул в карман; затем, обращаясь к Паголо, проговорил со свойственной ему беспощадной насмешкой:
— Теперь, дружище Паголо, вы с Катрин муж и жена, но только перед людьми, а не перед Богом, потому что церковь еще не освятила вашего союза. Поэтому твое присутствие здесь противно всем законам, и Божеским, и человеческим. Прощай, Паголо.
Паголо побледнел, но Челлини повелительно указал ему на дверь, и юноша, пятясь, вышел.
— Только вам, Бенвенуто, и могло прийти такое в голову! — беззаботно хохоча, сказала Катрин и, пока еще Паголо не успел закрыть за собой дверь, крикнула: — Я отпускаю вас, Паголо, потому что так принято, но будьте покойны, клянусь Пресвятой Девой, что, как только вы станете моим мужем, все другие мужчины, в том числе и Бенвенуто, найдут во мне лишь верную вам супругу!
И, когда дверь захлопнулась, она весело воскликнула:
— О Челлини! Ты дал мне мужа, но зато освободил меня от него на сегодня. Что ж, спасибо и на этом. В конце концов, ты должен был меня чем-нибудь вознаградить.
Через три дня после описанной выше сцены в Лувре разыгралась сцена другого рода.
Наступил понедельник, то есть день, назначенный для подписания брачного контракта. Было одиннадцать часов утра, когда Бенвенуто, выйдя из Нельского замка, направился к Лувру и, несмотря на волнение, твердым, решительным шагом поднялся по парадной лестнице.
В приемной, куда его пригласили, он увидел в углу прево и графа д’Орбека, которые беседовали с нотариусом. В противоположном конце зала сидела Коломба, недвижимая, бледная, ничего не замечая вокруг себя. Мужчины отошли от нее подальше, видимо, чтобы она не слышала их разговора.
Несчастная девушка сидела одна, опустив голову и потупив безжизненный взор.
Челлини прошел мимо нее, обронив на ходу:
— Мужайтесь! Я здесь.
Услыхав его голос, Коломба подняла голову и радостно вскрикнула. Но, прежде чем она успела произнести хоть слово, ваятель уже вышел в соседний зал.
Служитель приподнял служивший портьерой гобелен и пропустил Бенвенуто в покои короля.
Слова Челлини сразу вернули Коломбе утраченную было надежду. Бедняжка уже считала себя всеми покинутой и погибшей. Мессир д’Эстурвиль привез сюда дочь, полумертвую от горя, несмотря на всю ее веру в Бога и в Бенвенуто. Она впала в такое отчаяние, что перед тем, как сесть в карету, отбросила всякую гордость и принялась умолять герцогиню д’Этамп отпустить ее в монастырь, обещая навсегда отказаться от Асканио, лишь бы избежать брака с графом д’Орбеком. Но герцогиня хотела целиком насладиться победой: ей надо было, чтобы Асканио поверил в измену любимой, и Анна д’Эйли безжалостно отвергла мольбу несчастной Коломбы. Лишь воспоминание о том, что Бенвенуто велел ей оставаться спокойной и мужественной даже у подножия алтаря, спасло девушку от полного отчаяния и придало сил ехать в Лувр, где король в полдень должен был подписать ее брачный контракт.
Но в Лувре силы вновь покинули Коломбу. У нее оставалось три возможности: получить помощь от Бенвенуто, тронуть слезами Франциска I и умереть от горя.
И Бенвенуто явился! Бенвенуто велел ей надеяться. К Коломбе вернулось почти утраченное ею мужество.
Войдя в покои короля, Челлини нашел там только герцогиню. Этого ему и надо было, иначе пришлось бы просить знатную даму об аудиенции.
Несмотря на свою победу, герцогиня д’Этамп была сильно обеспокоена. Правда, после того как она собственными руками сожгла письмо, ей нечего было опасаться за свое положение, но зато она с ужасом взирала на опасности, на каждом шагу подстерегавшие ее любовь. И так бывало всегда: едва герцогиню оставляли в покое муки честолюбия, как в сердце ее проникал яд любви. Она была соткана из честолюбия и страсти и мечтала осчастливить Асканио, возвысив его, но вскоре заметила, что Асканио, хоть и аристократического происхождения (род Гадди, к которому он принадлежал, вел начало от древних флорентийских патрициев), желает только одного — заниматься искусством. Если он и мечтал о чем-нибудь, то лишь об изящных линиях вазы, амфоры или статуи; а если и желал иметь золото, бриллианты и жемчуга — эти сокровища земли, — то лишь затем, чтобы делать из них цветы, более прекрасные, чем те, которые распускаются, окропленные живительной росой. Он был равнодушен к почестям и титулам, если источником их не являлся его собственный талант, если они не венчали его славу художника. Что было делать этому мечтателю в беспокойном, неуютном мире герцогини д’Этамп? Первая же буря надломила бы хрупкий стебелек нежного, едва распустившегося цветка, обещавшего дать чудесные плоды. Быть может, в минуту душевного смятения или равнодушия он и позволил бы вовлечь себя в интриги своей царственной покровительницы, но, превратившись в бледную тень, жил бы только воспоминаниями о прошлом. Асканио казался герцогине тем, чем и был на самом деле, — человеком с утонченной и нежной душой, жаждавшим покоя и чистоты, прелестным ребенком, которому не суждено было стать мужчиной. Он мог всецело отдаться чувству, но не идее. Созданный для нежности и любви, он сразу пал бы в битве страстей, под бременем житейских невзгод. Такой человек мог удовлетворить сердце герцогини д’Этамп, но не ее честолюбие.
Именно об этом и думала герцогиня, когда вошел Бенвенуто; на лице фаворитки лежал отпечаток мрачных мыслей, не дававших ей покоя. Враги смерили друг друга взглядом, на их губах одновременно появилась ироническая усмешка, а глаза ясно сказали, что оба готовы сражаться не на жизнь, а на смерть.
«Наконец-то мне попался достойный противник! — думала Анна. — Он настоящий мужчина. Но у меня слишком большой перевес над ним, и честь такой победы невелика».
«В самом деле, герцогиня, вы женщина решительная, — говорил тоже про себя Бенвенуто, — и редкий поединок давался мне тяжелее, чем борьба с вами, но будьте покойны: я и оружием галантности владею ничуть не хуже, чем любым другим».
Эти два беззвучных монолога не нарушили напряженного молчания.
Герцогиня заговорила первая.
— Вы поспешили, маэстро Челлини, — сказала она. — Король назначил подписание брачного договора в полдень, а сейчас только четверть двенадцатого. Я прошу извинить его величество. Но дело в том, что не король опоздал, а вы пришли слишком рано.
— Я счастлив, мадам, что поспешил: благодаря этому я имею честь беседовать с вами наедине, чего мне пришлось бы добиваться, если бы не эта счастливая случайность.
— Что это, Бенвенуто? Неужели в несчастье вы стали льстецом?
— В несчастье? Нет, герцогиня, речь не обо мне, но я всегда почитал за добродетель быть сторонником людей, впавших в немилость, и вот доказательство!
С этими словами Челлини вынул из-под плаща золотую лилию, которую он закончил только утром. У герцогини вырвался крик изумления и радости: никогда еще она не видела такой чудесной безделушки. И никогда цветы, растущие в волшебных садах Шахерезады, не восхищали так взора фей или пери.
— Ах! — воскликнула она и протянула руки к драгоценной лилии. — Действительно, вы обещали мне ее, но я не ожидала.
— Почему же, мадам? Разве вы не верите моему слову? Вы меня просто обижаете!
— Ну, если бы ваше слово сулило мне месть, а не любезность, — другое дело.
— А вы не допускаете мысли, что можно сочетать и то, и другое? — спросил Бенвенуто, отводя руку с лилией.
— Я вас не понимаю, — отвечала герцогиня.
— Не находите ли вы, мадам, что задаток, полученный за предательство интересов Франции, произведет превосходное впечатление? — продолжал Бенвенуто, показывая герцогине дрожащий в чашечке золотой лилии бриллиант, который ей подарил Карл V.
— Вы говорите загадками, дорогой Челлини, но, к сожалению, мне некогда их разгадывать: скоро придет король.
— А я вам отвечу на это старой латинской пословицей: «Verba volant, scripta manent», то есть: «Слова летучи, письмена живучи».
— Ошибаетесь, милейший ювелир: письмена обратились в прах. Не трудитесь меня запугать, я не малое дитя. Давайте сюда лилию, она принадлежит мне по праву.
— Терпение, мадам, я должен предупредить вас, что в моих руках лилия является чудесным талисманом, а в ваших она утратит всякую ценность. Работа моя более искусна, чем это кажется на первый взгляд. Ведь там, где толпа видит простую безделушку, у художников часто скрывается тайный замысел. Хотите, я покажу вам свой замысел, герцогиня? Нет ничего проще. Вы нажимаете вот эту скрытую от глаз пружинку, пестик приоткрывается, и на дне чашечки мы видим не червя, какие встречаются порой в живых цветах и в испорченных сердцах человеческих, — нет, а нечто похожее и, может быть, худшее: бесчестье герцогини д’Этамп, запечатленное ее же рукой и за ее собственной подписью.
Говоря так, Бенвенуто нажал пружинку и вынул из сверкающего венчика лилии записку. Потом он не спеша развернул ее и показал побледневшей от ужаса и онемевшей от гнева герцогине.
— Вы не ожидали этого, не так ли? — невозмутимо спросил Челлини, вновь складывая записку и пряча ее в лилию. — Но если бы вы лучше знали мои привычки, вас это не удивило бы. Однажды я спрятал в статуе веревочную лестницу; в другой раз скрыл прелестную девушку; а на этот раз речь шла лишь о бумажке; разумеется, мне было нетрудно сделать для нее тайник.
— Но ведь я собственными руками уничтожила эту злосчастную записку! Она сгорела на моих глазах, я видела пламя, я прикасалась к ее пеплу!
— А вы прочли записку, прежде чем сжечь ее?
— Нет! Какое безумие — я не прочла ее!
— Напрасно, мадам, иначе вы убедились бы, что письмо простой девушки, если его сжечь, дает не меньше пепла, чем письмо герцогини.
— Значит, этот подлец Асканио обманул меня!
— Замолчите, замолчите, герцогиня! Не подозревайте это целомудренное, это чистое дитя! Впрочем, даже обманув вас, он лишь отплатил бы вам той же монетой. Но нет, Асканио не обманул вас; он не сделал бы этого даже ради собственного спасения, даже ради спасения Коломбы. Он сам был обманут.
— Кем?!
— Юношей, тем самым школяром Жаком Обри, который ранил виконта де Марманя. Виконт, наверное, рассказывал вам об этом?
— В самом деле, — пробормотала герцогиня, — Мармань говорил, что какой-то Жак Обри пытался проникнуть к Асканио, чтобы взять у него письмо.
— И, узнав об этом, вы отправились к Асканио? Но школяры, как известно, народ проворный: Жак Обри опередил вас. Когда вы покинули дворец Этамп, он проскользнул в камеру своего друга, а когда туда вошли вы, он уже успел уйти.
— Но я никого не видела!
— Если бы вы, мадам, пригляделись, то заметили бы в углу циновку, а приподняв ее, обнаружили бы подземный ход в соседнюю камеру.
— Но при чем тут Асканио?
— Когда вы вошли, он спал, не так ли?
— Да.
— Так вот: пока он спал, Жак Обри, которому друг отказался отдать ваше письмо, вынул его из кармана камзола Асканио и подменил записочкой своей возлюбленной. Введенная в заблуждение конвертом, вы подумали, что уничтожили письмо герцогини д’Этамп; на самом деле вы сожгли записку Жервезы Попино.
— Но этот мерзавец Обри, этот простолюдин, покушавшийся на жизнь знатного человека, дорого заплатит за свою наглость! Он в тюрьме и приговорен к смертной казни.
— Он свободен, герцогиня, и обязан этим прежде всего вам.
— Каким образом?
— Очень просто: он ведь и есть тот самый бедняга, о помиловании которого вы соблаговолили просить короля вместе со мной.
— Безумная! — кусая губы, прошептала герцогиня, пристально глядя на Челлини, и, задыхаясь от волнения, спросила: — На каких условиях вы согласны вернуть мне письмо?
— Предоставляю вам самой догадаться об этом, мадам.
— Я недогадлива: скажите.
— Вы попросите у короля согласия на брак Асканио и Коломбы.
— Плохо же вы знаете герцогиню д’Этамп, господин ювелир! Угрозой ее не заставишь отказаться от любимого человека!
— Вы ответили не подумав, госпожа д’Этамп.
— И все же я остаюсь при своем.
— Позвольте мне, герцогиня, сесть и поговорить с вами попросту, откровенно, — сказал Бенвенуто с той подкупающей непринужденностью, которая присуща незаурядным людям. — Я всего лишь скромный скульптор, а вы прославленная герцогиня, но, хотя расстояние между нами и огромно, мы вполне сумеем понять друг друга. И не напускайте на себя, пожалуйста, неприступный вид королевы, это ни к чему. Я не собираюсь вас оскорблять, я только хочу кое-что объяснить. Надменность тут, право, неуместна, ведь вашей гордости ничто не грозит.
— Поразительный вы человек, Бенвенуто, честное слово! — невольно рассмеявшись, воскликнула Анна. — Ну хорошо, говорите, я согласна выслушать вас.
— Я уже сказал, герцогиня, — холодно продолжал Бенвенуто, — что, несмотря на разницу в положении, мы с вами прекрасно можем столковаться и даже быть полезны друг другу. Вы были возмущены, когда я попросил вас отказаться от любви к Асканио, вам это показалось невозможным. И вот на своем примере я хочу доказать обратное.
— На собственном примере?
— Да, мадам! Вы любите Асканио, я любил Коломбу.
— Вы?!
— Да. Я любил ее, как любят только раз в жизни! Я готов был отдать за нее кровь, жизнь, душу, и все-таки ради Асканио я отказался от нее.
— Вот уж поистине бескорыстная страсть, — насмешливо заметила герцогиня.
— О мадам! Не превращайте мое страдание в предмет насмешки, не издевайтесь над моей скорбью! Я много пережил и понял, что Коломба не для меня, так же как Асканио не для вас, герцогиня. Выслушайте меня: мы оба с вами, если такое сопоставление не очень вас оскорбляет, принадлежим к исключительным и странным натурам, у которых особый мир чувств, особая жизнь и которые редко сближаются с другими людьми. Мы оба — жрецы великих и страшных кумиров, служение которым возвышает душу и ставит человека над толпой. Ваш кумир — честолюбие, мой — искусство. Оба эти божества ревнивы, и, как бы мы от них ни страдали, они везде и всегда будут властвовать над нами. Вы жаждали любви Асканио, чтобы увенчать себя ею, как короной; я мечтал о Коломбе, как Полифем о Галатее. Вы любили, как герцогиня, я — как художник; вы преследовали, я страдал. О! Не подумайте, что я осуждаю вас! Напротив, я восхищаюсь вашей энергией и смелостью. И что бы ни толковала чернь, по-моему, прекрасно перевернуть целый мир, чтобы расчистить путь любимому. Я узнаю в этом всесокрушающую силу страсти и приветствую людей с цельным характером, способных на героизм и на преступление; ратую за сверхчеловеческие натуры, ибо меня пленяет все непредвиденное, все выходящее за рамки обыденного. Итак, герцогиня, всей душой любя Коломбу, я понял, что моя гордая, необузданная натура не подходит для этой ангельски чистой души. Да и сама Коломба полюбила нежного, незлобивого Асканио; ее испугал бы мой резкий и крутой нрав. Я приказал своему сердцу молчать, а когда оно не послушалось, призвал на помощь божественное искусство, и вдвоем нам удалось справиться с этой строптивой любовью и навсегда ее изгнать. Скульптура, моя единственная истинная страсть, запечатлела на моем челе горячий поцелуй, и я успокоился. Поступайте, как я, герцогиня: не разрушайте небесную любовь этих детей, не омрачайте их блаженства! Наш с вами удел — земля со всеми ее печалями, битвами и пьянящей радостью побед. Попытайтесь найти прибежище от сердечных ран в удовлетворенном честолюбии: сокрушайте империи, если это вам нравится, играйте ради забавы королями и владыками мира! Они заслуживают этого, и я первый буду вам рукоплескать. Но пощадите счастье и покой невинных детей — они так нежно любят друг друга перед лицом Господа Бога и Девы Марии!
— Что вы за человек, маэстро Бенвенуто? Я не знала вас до сих пор, — с удивлением проговорила герцогиня.
— Я незаурядный человек, клянусь Богом! Как и вы, герцогиня, — незаурядная женщина! — смеясь, ответил, Бенвенуто с присущим ему простодушием. — А если вы не знаете меня, значит, у меня огромное преимущество перед вами, герцогиня, потому что я-то очень хорошо вас знаю.
— Возможно, — ответила герцогиня, — но зато я поняла теперь, что незаурядные женщины умеют любить сильнее, чем незаурядные мужчины; они презирают сверхчеловеческое самопожертвование и до последней возможности, всеми средствами отстаивают свою любовь.
— Итак, вы продолжаете противиться браку Асканио и Коломбы?
— Я продолжаю любить его ради самой себя.
— Пусть так. Но берегитесь! У меня тяжелая рука, и вам несладко придется в борьбе со мной. Вы все обдумали, не так ли? И решительно отказываетесь дать согласие на брак Асканио и Коломбы?
— Решительно, — ответила герцогиня.
— Хорошо. Так займем наши позиции! — воскликнул Бенвенуто. — Война продолжается!
В этот момент дверь открылась, и лакей объявил о прибытии короля.
Франциск I вошел об руку с Дианой де Пуатье, с которой он только что был у постели больного сына. Диана, снедаемая ненавистью, инстинктивно чувствовала, что ее сопернице грозит унижение, и не хотела лишить себя столь приятного зрелища.
А Франциск I ничего не видел, ничего не слышал, ни о чем не подозревал; он решил, что герцогиня д’Этамп и Бенвенуто окончательно помирились, и, видя их сидящими рядом и мирно беседующими, приветствовал обоих улыбкой и кивком головы.
— Здравствуйте, королева красоты! Здравствуйте, король всех художников! — произнес он. — О чем это вы беседовали, да еще так оживленно?
— Ах, ваше величество! Мы говорили о политике, — ответил Бенвенуто.
— Хотелось бы знать, какой же вопрос привлек ваше просвещенное внимание?
— Да тот, о котором сейчас говорит весь мир, — продолжал Бенвенуто.
— Понимаю: вопрос о Миланском герцогстве.
— Да, ваше величество.
— Ну и каково же ваше мнение на этот счет?
— У нас с герцогиней разные точки зрения; согласно одной из них, император собирается передать Миланское герцогство вашему сыну Карлу, нарушив, таким образом, свое обещание.
— Кто же из вас так думает?
— Кажется, герцогиня.
Герцогиня д’Этамп побледнела как полотно.
— Если бы император так поступил, это было бы с его стороны низким предательством, — сказал Франциск I, — но он этого не сделает.
— Если даже он этого не сделает, — вмешалась в разговор Диана, — то вовсе не потому, что у него не было недостатка в добрых советах. Так, по крайней мере, говорит молва.
— Хотелось бы мне знать, черт возьми, кто мог ему дать такой совет! — вскричал Франциск I.
— Ради Бога, не волнуйтесь, сир! — проговорил Бенвенуто. — Ведь разговор был чисто отвлеченный, мы просто-напросто делились своими предположениями. Ну какие мы с госпожой д’Этамп политики! Герцогиня — истинная женщина и заботится лишь о своих туалетах, хотя при ее красоте это совершенно излишне; а я, ваше величество, истинный художник и не интересуюсь ничем иным, кроме искусства. Не правда ли, герцогиня?
— А главное, дорогой Челлини, — сказал Франциск I, — вы с герцогиней обладаете величайшим в мире сокровищами, и вам нет надобности завидовать даже тем, кто владеет Миланским герцогством. Герцогиня — королева красоты, вы — король гениальности.
— Король, ваше величество?
— Да, и если у вас нет трех лилий на гербе, как у меня, то есть одна, которую вы сейчас держите в руке. И она кажется мне прекрасней всех лилий, когда-либо красовавшихся под лучами солнца или на фоне герба.
— Эта лилия, государь, принадлежит герцогине и сделана по ее заказу моим учеником Асканио; но Асканио не успел ее закончить, и я, понимая желание герцогини поскорей получить эту прелестную вещицу, закончил ее сам, всей душой надеясь, что она послужит символом мира, в котором мы с герцогиней поклялись на днях перед лицом вашего величества.
— Какая чудесная безделушка! — воскликнул король, протягивая руку к золотому цветку.
— Не правда ли, ваше величество? — сказал Бенвенуто, будто невзначай отводя руку. — Работа заслуживает того, чтобы герцогиня щедро вознаградила юного мастера, не правда ли?
— Именно это я и собираюсь сделать, — ответила герцогиня д’Этамп, — причем моей награде позавидует сам король.
— Но вы же знаете, мадам, что, несмотря на ценность награды, Асканио предпочитает совсем другое. Что поделаешь, герцогиня! Мы, художники, народ своенравный и часто пренебрегаем тем, чему, по вашим словам, позавидовал бы сам король.
— И все же Асканио придется довольствоваться той наградой, которую предложу ему я, — краснея от гнева, ответила герцогиня. — Я уже сказала вам, Бенвенуто, что не изменю своего решения.
— В таком случае, ты скажешь мне по секрету, чего хочет Асканио, и, если это не слишком трудно, мы постараемся уладить дело, — снова протягивая руку за лилией, произнес Франциск I.
— Взгляните повнимательнее на эту вещицу, ваше величество, — сказал Бенвенуто, передавая Франциску I золотой цветок. — Хорошенько рассмотрите каждый лепесток, и вы поймете, что для такого шедевра нет достойной награды.
При этих словах Бенвенуто устремил на герцогиню пронзительный взгляд, но она так хорошо владела собой, что и бровью не повела, когда лилия очутилась в руках Франциска I.
— В самом деле, вещь чудесная, — ответил король. — Но где вы отыскали этот великолепный бриллиант, который так сверкает в чашечке цветка?
— Это не я, ваше величество, — с обезоруживающим простодушием ответил Челлини. — Бриллиант дала моему ученику сама герцогиня.
— Я никогда не видел у вас этого камня, герцогиня. Откуда он?
— Откуда? Очевидно, оттуда же, откуда берутся и другие бриллианты: из алмазных россыпей Гузерата или Голконды.
— О, ваше величество, у этого бриллианта своя история, и, если вам угодно, я расскажу ее, — предложил Бенвенуто. — Мы с ним старинные друзья: этот камень трижды побывал в моих руках. Первый раз я украсил им тиару его святейшества папы; затем, по распоряжению Климента VII, я вделал его в крышку требника, подаренного его святейшеством императору Карлу Пятому, а Карл Пятый велел вставить его в перстень, желая, очевидно, иметь этот камень на всякий случай при себе — ведь он стоит дороже миллиона. Ваше величество, наверное, заметили у императора перстень?
— В самом деле! — воскликнул король. — При нашей встрече в Фонтенбло я видел у него кольцо с таким камнем. Каким же образом бриллиант попал к вам, герцогиня?
— Да-да, расскажите, пожалуйста, как эта драгоценность перешла от императора к вам! — проговорила Диана, и глаза ее заблестели от радости.
— Если бы этот вопрос задали вам, госпожа Диана, — заметила герцогиня д’Этамп, — вы, разумеется, не затруднились бы на него ответить — ведь некоторые интимные вещи вы рассказываете не только своему духовнику.
— Однако вы так и не ответили на вопрос короля, мадам, — пропустив мимо ушей колкость, заметила Диана де Пуатье.
— Так как же все-таки попал к вам этот бриллиант? — повторил Франциск.
— Спросите у Бенвенуто, — ответила герцогиня, бросая своему противнику последний вызов.
— Говори, Челлини, да поскорей, мне надоело ждать, — приказал король.
— Хорошо, — ответил Бенвенуто. — Должен сознаться, что при виде этого камня у меня, как и у вас, сир, зародились странные подозрения. Вы знаете, ваше величество, мы с герцогиней одно время были врагами; вот мне и хотелось узнать какую-нибудь тайну, которая уронила бы ее в ваших глазах. Я принялся за поиски и узнал…
— Что именно?
Челлини бросил быстрый взгляд на герцогиню и увидел, что она улыбается. Такое сомообладание, свойственное ему самому, понравилось художнику, и, вместо того чтобы одним ударом покончить с ней, он решил продлить поединок, как это делает уверенный в себе борец, желая блеснуть силой и ловкостью при встрече с достойным противником.
— Так что же ты узнал? — настаивал король.
— Я узнал, что герцогиня попросту купила бриллиант у ростовщика. Кстати, ваше величество, хочу вам сообщить следующее: вступив в пределы Франции, император истратил очень много денег, он даже вынужден был заложить бриллианты. А госпожа д’Этамп с истинно королевской щедростью скупает то, что Карл не может сберечь по бедности.
— А ведь недурно, честное слово!.. — воскликнул Франциск I, вдвойне польщенный и как любовник, и как король. — Но, дорогая герцогиня, — прибавил он, обращаясь к г-же д’Этамп, — вы, наверное, совсем разорились на покупке бриллианта, и, право, мы считаем своим долгом возместить вам этот расход. Не забудьте, что Франциск Первый ваш должник. В самом деле, камень изумительно хорош, и мне хотелось бы, чтобы вы имели его не от императора, а от французского короля.
— Благодарю вас, Челлини, — прошептала герцогиня. — Я начинаю верить, что мы действительно сумеем понять друг друга.
— О чем вы шепчетесь? — спросил король.
— О, сущие пустяки, ваше величество! Я извинился перед герцогиней за свое подозрение, и она соблаговолила простить меня; я тем более ценю ее великодушие, что вслед за этим первым подозрением зародилось второе, более серьезное.
— Какое же? — спросил Франциск I.
Диана, которая отнюдь не была одурачена этой комедией, ибо ненависть делала ее прозорливой, так и впилась взглядом в соперницу.
Герцогиня поняла, что поединок с неутомимым противником еще не окончен, и на ее лицо набежала тень страха, но следует отдать должное самообладанию красавицы: это выражение тотчас же исчезло. Более того, воспользовавшись минутной рассеянностью короля, она снова попыталась забрать у него лилию. Однако Бенвенуто, как бы невзначай, встал между нею и Франциском I.
— Какое? О! Это подозрение поистине чудовищно, — сказал, улыбаясь, художник. — Я просто стыжусь его и не знаю, не будет ли с моей стороны дерзостью говорить о нем. Только строжайшее приказание вашего величества могло бы заставить меня…
— Я вам приказываю! Говорите! — произнес король.
— Хорошо. Прежде всего признаюсь откровенно, хоть причиной этому служит, быть может, наивное тщеславие художника, но я очень удивился, что герцогиня поручила ученику заказ, который мог осчастливить любого мастера. Вы помните моего ученика Асканио, ваше величество? Прелестный юноша! И, клянусь, он мог послужить дивной моделью для статуи Эндимиона.
— Ну, и что же дальше? — нетерпеливо спросил король, хмурясь от подозрения, закравшегося в его душу.
На этот раз герцогиня, несмотря на все самообладание, не могла скрыть своих терзаний: она ясно читала в глазах Дианы де Пуатье злорадное любопытство и, кроме того, прекрасно знала, что если Франциск I способен простить ей государственную измену, то ни за что не простит измены сердечной.
А Бенвенуто, словно не замечая страха герцогини, продолжал:
— Так вот, ваше величество, при мысли о красоте моего Асканио я подумал… простите, быть может, французам мое предположение покажется несколько дерзким, но я сужу по нашим итальянским принцессам, которые, откровенно говоря, ведут себя в делах любви, как простые смертные… Итак, я подумал, что чувство, побудившее герцогиню поручить этот заказ Асканио, не имеет ничего общего с любовью к изящным искусствам…
— Маэстро Челлини, — все более хмурясь, прервал его Франциск I, — думайте о том, что вы говорите!
— Я заранее извинился за свою дерзость, сир, и даже просил ваше величество разрешить мне промолчать.
— Я свидетельница того, что вы сами приказали ему говорить, — вмешалась Диана. — А теперь, когда он начал…
— Никогда не поздно замолчать, если знаешь, что лжешь, — возразила герцогиня д’Этамп.
— Если вам угодно, герцогиня, я замолчу, — предложил Бенвенуто. — Для этого достаточно одного вашего слова.
— Но я желаю, чтобы он продолжал. Вы правы, Диана, некоторые вещи надо доводить до конца, — проговорил король, не сводя глаз с Бенвенуто и герцогини. — Итак, месье, говорите.
— Все это были только предположения, пока некое поразительное открытие не дало мне новую пищу для догадок.
— Какое? — в один голос воскликнули король и Диана де Пуатье.
— Я продолжаю, — тихо сказал Бенвенуто, обращаясь к герцогине.
— Сир, к чему вам держать лилию, пока он рассказывает свою длинную историю? — как бы не слыша слов Бенвенуто, заметила герцогиня. — Ваше величество привыкли так крепко держать скипетр, что я, право, опасаюсь, как бы вы не сломали этот хрупкий цветок.
И герцогиня с присущей только ей улыбкой протянула руку к лилии.
— Простите, герцогиня, — вмешался Бенвенуто, — но этот цветок играет в моей истории важную роль, а потому позвольте мне для пояснения рассказа…
— Так, значит, лилия играет в истории важную роль? — воскликнула Диана, с быстротой молнии выхватив золотой цветок из рук короля. — В таком случае, госпожа д’Этамп права: если эта история хоть отчасти подтверждает мои подозрения, цветку гораздо лучше быть в моих руках. Ведь с умыслом или без умысла, а может быть, просто утратив самообладание, вы, ваше величество, действительно можете его сломать.
Герцогиня страшно побледнела, предчувствуя близкую гибель; она схватила Бенвенуто за руку и уже открыла рот, намереваясь что-то сказать, но, сделав над собой усилие, выпустила руку художника и сжала губы.
— Говорите все, что вам угодно, — процедила она сквозь зубы, — говорите… — И чуть слышно прибавила: — Если посмеете…
— Да, да, говорите, маэстро, но будьте осторожны и не скажите лишнего, — заметил Франциск I.
— А вы, мадам, будьте осторожны и не молчите слишком долго, — тихо обратился Бенвенуто к герцогине.
— Скорее! Мы ждем! — воскликнула Диана де Пуатье, сгорая от любопытства.
— Хорошо, я продолжаю. Представьте себе, ваше величество, вообразите, мадам! Оказывается, герцогиня и Асканио вели переписку…
Герцогиня была готова растерзать Челлини в клочья.
— Переписку? — переспросил король.
— Да, переписку. И, что самое интересное, эта переписка между бедным подмастерьем и герцогиней была любовная.
— Доказательства, маэстро Челлини! Надеюсь, они у вас имеются? — в ярости крикнул король.
— Разумеется, ваше величество, — ответил Бенвенуто. — Сир, я никогда не решился бы высказать такое подозрение, если бы не мог его доказать.
— Так представьте же скорей эти доказательства, раз они у вас есть! — воскликнул король.
— Простите, ваше величество, я ошибся, говоря, что они у меня. Они только что были в руках вашего величества.
— У меня? — удивился король.
— Да. А сейчас они у госпожи де Пуатье.
— У меня? — воскликнула Диана.
— Да, — невозмутимо продолжал Бенвенуто, который один только и сохранял хладнокровие, ибо король был охвачен гневом, герцогиня переживала смертельный страх, а Диана де Пуатье пылала ненавистью к сопернице. — Да, сир, доказательства — в лилии.
— В лилии? — воскликнул король, беря у Дианы цветок и разглядывая его с напряженным вниманием, не имевшим на этот раз ничего общего с любовью к искусству. — В лилии, говорите?
— Да, ваше величество, в лилии, — спокойно повторил Челлини. — Вы, госпожа д’Этамп, знаете, что они там, — продолжал он многозначительно, обернувшись к задыхавшейся от волнения герцогине.
— Я уступаю, — прошептала герцогиня. — Коломба не выйдет за графа.
— Этого мало, — также шепотом ответил Челлини. — Она должна выйти за Асканио.
— Никогда! — отрезала герцогиня.
Между тем король продолжал вертеть в руках роковой цветок с тем большим гневом и тревогой, что не мог выразить своих чувств открыто.
— Доказательства в лилии! — твердил он. — В лилии! Но я не вижу в ней ничего особенного.
— Ваше величество, вы ни за что не найдете их, не зная секрета, с помощью которого цветок открывается.
— Так значит, есть секрет? Сейчас же откройте мне его, или я…
Франциск I сделал движение, словно собираясь сломать цветок; обе женщины вскрикнули. Король взял себя в руки.
— О сир! Жаль портить эту чудесную вещицу! — воскликнула Диана. — Дайте ее мне, и я ручаюсь, что найду секрет, если только он существует.
И тонкими, гибкими пальцами, ставшими, казалось, еще проворнее под влиянием ненависти, Диана принялась ощупывать все извилины и углубления золотого цветка. А герцогиня д’Этамп, изнемогая от ужаса, безумным взглядом следила за каждым ее движением.
Сперва все попытки были тщетны. Наконец, благодаря счастливой случайности или проницательности, обостренной ревностью, Диана нажала невидимую пружинку. Лилия тотчас же раскрылась.
Обе женщины громко вскрикнули: одна — радостно, другая — испуганно. Герцогиня бросилась к Диане, чтобы вырвать у нее цветок, но Бенвенуто, удержав ее одной рукой, другой показал заранее вынутое из лилии роковое письмо. Быстро заглянув в чашечку цветка, герцогиня д’Этамп увидела, что тайник пуст.
— Я на все согласна, — сказала упавшим голосом герцогиня, не в силах продолжать борьбу.
— Клянетесь Евангелием? — спросил Бенвенуто.
— Клянусь!
— Где же они, ваши доказательства, маэстро Челлини? — нетерпеливо произнес король. — Я вижу только искусно сделанное в цветке углубление, и ничего больше.
— Верно, ваше величество, здесь ничего нет, — подтвердил Бенвенуто.
— Но прежде могло быть, — заметила Диана.
— Вы правы, мадам, — согласился Челлини.
— А вы не подумали о том, маэстро, что подобные шутки могут очень дорого обойтись? Люди и значительнее вас жестоко расплачивались за попытку играть мной.
— Поверьте, сир, я был бы в отчаянии, если бы навлек на себя ваш гнев, — совершенно спокойно ответил Челлини. — Но, право, я не сделал ничего плохого, и, надеюсь, вы, ваше величество, не приняли всерьез этой шутки. Неужели вы допускаете, чтобы я с такой легкостью возвел на герцогиню тяжкое обвинение? Госпожа д’Этамп, если вы пожелаете, может сама показать вам письмо, вынутое из тайника. В нем действительно говорится о любви, но о любви Асканио к одной благородной девице. На первый взгляд такая любовь может показаться безумием, но Асканио, как всякий истинный художник, вообразил, что прекрасное творение достойно прекрасной девушки. Он использовал эту лилию в качестве посланца любви и вложил в нее письмо, в котором обращается к госпоже д’Этамп, моля ее, как Провидение, о помощи. А ведь, как вам известно, ваше величество, Провидение всемогуще; и я полагаю, вы не станете гневаться на герцогиню, ибо, совершив это доброе дело, она приобщит к нему короля Франции. Вот и вся загадка, ваше величество! Вспомните к тому же, что вы всегда разрешали мне держаться в вашем присутствии просто и непринужденно.
Эта серьезная, почти строгая речь сразу все изменила. По мере того как Челлини говорил, лицо Дианы вытягивалось, лицо герцогини, напротив, прояснялось, а к Франциску I мало-помалу возвращалось хорошее настроение, и на его лице расцветала веселая улыбка.
— Простите, дорогая герцогиня! — воскликнул он. — Умоляю, простите меня за то, что я на мгновение усомнился в вас! Скажите, чем я могу искупить свою вину и вернуть ваше расположение?
— Только тем, ваше величество, что исполните так же милостиво, как и мою, ту просьбу, с которой хочет обратиться к вам герцогиня, — ответил за фаворитку Бенвенуто.
— Челлини, вы знаете мое желание. Скажите о нем вместо меня, — произнесла герцогиня гораздо любезнее, чем мог ожидать художник.
— Ну что ж, если госпожа герцогиня поручает мне быть ее посредником, разрешите сказать, сир, что она просит о вашем могущественном вмешательстве в сердечные дела моего несчастного Асканио.
— Охотно вмешаюсь! — смеясь, воскликнул король. — Я от всей души желаю счастья этому славному подмастерью. Но как имя невесты?
— Коломба д’Эстурвиль, ваше величество.
— Коломба д’Эстурвиль?! — воскликнул Франциск I.
— Вспомните, ваше величество, что вас просит об этой милости герцогиня д’Этамп… Поддержите же мою просьбу, мадам! — обратился Бенвенуто к герцогине, вновь вынимая из кармана злосчастное письмо. — Иначе его величество может подумать, что вы обращаетесь с этой просьбой просто из снисхождения ко мне.
— Вы действительно желаете этого брака, мадам? — спросил Франциск I.
— Да, сир, желаю… — прошептала герцогиня. — Всем сердцем желаю…
Чтобы заставить герцогиню повторить свою просьбу, Бенвенуто пришлось еще раз показать краешек письма.
— Не знаю, — заметил Франциск I, — согласится ли прево назвать своим зятем человека без роду, без племени.
— Прежде всего, ваше величество, — возразил Челлини, — прево, как верноподанный, должен желать лишь того, чего желает его король. Затем — Асканио человек вовсе не без роду, без племени. Его имя Асканио Гадди, и один из его предков был флорентийским подестом. Правда, он золотых дел мастер, но в Италии занятие искусством не считается зазорным; и даже если бы Асканио не был древнего аристократического рода, он теперь французский дворянин, ибо я позволил себе вписать его имя вместо своего в грамоту, пожалованную мне вашим величеством. Не подумайте, сир, что это жертва с моей стороны. Для меня вознаградить Асканио — значит вдвойне вознаградить самого себя. Итак, Асканио — владелец Нельского замка, и я позабочусь о том, чтобы у него не было недостатка в деньгах. Он сможет, если пожелает, оставить свое ремесло и приобрести роту копьеносцев или какую-нибудь должность при дворе. Я оплачу все расходы.
— А мы, разумеется, позаботимся о том, — сказал король, — чтобы такая щедрость не слишком истощила ваш кошелек.
— Так, значит, ваше величество…
— Согласен, согласен! Пусть женихом будет Асканио Гадди, владелец Нельского замка! — от души смеясь, воскликнул король.
— Герцогиня, — вполголоса сказал Бенвенуто, — по совести говоря, вы не можете долее держать в Шатле владельца Нельского замка — так можно было обходиться лишь с подмастерьем Асканио.
Герцогиня подозвала одного из офицеров дворцовой стражи и тихо что-то ему сказала. Затем, повысив голос, прибавила:
— Именем короля!
— Что вы ему приказали, мадам? — спросил король.
— Ничего особенного, ваше величество, — ответил за нее Челлини. — Герцогиня послала за женихом.
— Но где же он?
— Там, где госпожа д’Этамп, зная доброту вашего величества, велела ему дожидаться воли короля.
Через четверть часа распахнулись двери приемной, где в ожидании Франциска I сидели Коломба, прево, граф д’Орбек, испанский посол и почти все сановники, за исключением виконта де Марманя, который все еще был болен.
Служитель провозгласил:
— Его величество!
Вошел Франциск I под руку с Дианой де Пуатье, за ними между герцогиней д’Этамп и Асканио, в лицах которых не было ни кровинки, следовал Бенвенуто Челлини.
При появлении короля все придворные обернулись к двери и, увидев эту странную группу, замерли в изумлении, а Коломба почувствовала, что вот-вот упадет в обморок.
Всеобщее удивление усилилось еще больше, когда, пропустив Челлини вперед, Франциск I во всеуслышание заявил:
— Маэстро Челлини, уступаем вам на минуту наш сан и нашу власть. Говорите от имени короля Французского, и пусть все повинуются вам, как королю!
— Берегитесь, ваше величество: желая удостоиться этой чести, я буду просто великолепен! — пошутил Челлини.
— Хорошо, хорошо, Бенвенуто, — засмеялся король. — Мы станем рассматривать ваше усердие как желание нам польстить.
— Что ж, в добрый час, ваше величество! Такие слова мне по душе, и я постараюсь льстить вам как можно больше… Итак, — продолжал он, обращаясь к придворным, — не забывайте, пожалуйста, знатные дамы и господа, что моими устами говорит сам король! Господа нотариусы, приготовили ли вы контракт, который его величество удостаивает собственноручной подписи? Впишите же имена супругов.
Оба нотариуса взяли перья и положили перед собой два контракта, один из которых должен был храниться в государственном архиве, а другой — у них в конторе.
— Одна из сторон, вступающих в брак, — знатная и могущественная мадмуазель Коломба д’Эстурвиль.
— Коломба д’Эстурвиль, — машинально повторили нотариусы.
Придворные слушали Бенвенуто с величайшим любопытством.
— Другая сторона, — продолжал Челлини, — знатнейший и могущественнейший Асканио Гадди, сеньор Нельский.
— Асканио Гадди! — воскликнули в один голос прево и д’Орбек.
— Простой подмастерье! — с горечью прибавил прево, обернувшись к Франциску I.
— Асканио Гадди, сеньор Нельский, — как ни в чем не бывало продолжал Бенвенуто, — которому король Франциск Первый, по своей великой милости, жалует французское подданство и должность управляющего королевскими замками.
— Если ваше величество приказывает, я готов повиноваться, — сказал прево, — но все же…
— По ходатайству Асканио Гадди его величество жалует мессиру д’Эстурвилю, прево города Парижа, титул камергера.
— Ваше величество, я согласен, — сказал прево д’Эстурвиль, окончательно сдаваясь.
— О Боже мой! Боже мой! Неужели это не сон! — пролепетала Коломба, падая на стул.
— А я? Как же я-то? — воскликнул д’Орбек.
— Что касается вас, граф, — заявил Челлини, продолжая выполнять королевские обязанности, — я пощажу вас и не назначу судебного расследования по вашему делу, хотя вы и вели себя непозволительно. Великодушие, так же, как щедрость, — одна из добродетелей короля. Не так ли, ваше величество?.. — проговорил он, обращаясь к Франциску I. — Но вот и контракты готовы. Давайте их подпишем, господа.
— Ну чем не король! — воскликнул Франциск I, веселясь, как школьник.
Король подписал контракт и передал перо Асканио, а тот, начертав дрожавшей рукой свое имя, отдал перо Коломбе, которой Диана помогла подняться со стула и подвела к столу, заботливо поддерживая под локоть. Руки влюбленных соединились, и оба чуть не потеряли сознание.
Затем настала очередь Дианы подписать контракт; от нее перо перешло к госпоже д’Этамп; герцогиня передала его прево, тот — графу д’Орбеку и, наконец, граф — испанскому послу.
А под всеми этими громкими именами четким, твердым почерком подписался Бенвенуто Челлини. А ведь его жертва была, пожалуй, самой большой.
Подписав контракт, испанский посол подошел к герцогине.
— Наш уговор остается в силе, не правда ли, мадам? — спросил он.
— О Господи! — воскликнула она. — Поступайте, как знаете. Какое мне дело до Франции! Какое мне дело до целого мира!
Герцог поклонился и вернулся на свое место.
— Кажется, император намерен сделать герцогом Миланским не короля Франциска, а его сына? — спросил в эту минуту посла его племянник, еще молодой и неопытный дипломат.
— Герцогом Миланским не будет ни тот, ни другой, — ответил посол.
Тем временем присутствующие один за другим подписывались под контрактом.
Бенвенуто подошел к Франциску I и, опустившись на одно колено, проговорил:
— Сир, я только что приказывал, как король, а теперь молю вас, как самый смиренный и преданный из ваших подданных: ваше величество, окажите мне последнюю милость!
— Говори, Бенвенуто, говори, — благосклонно ответил король, наслаждаясь сознанием своего могущества. — Скажи, чего ты хочешь?
— Вернуться в Италию, ваше величество, — ответил Бенвенуто.
— Как — в Италию?! — воскликнул король. — Ты должен сделать для меня так много прекрасных вещей, неужели ты хочешь меня покинуть? Нет, я не согласен.
— Я вернусь! Клянусь вам, сир! Но сейчас отпустите меня. Я должен побывать на родине. Не стану говорить о том, что мне пришлось пережить и как я страдаю, — тихо прибавил он, грустно покачав головой, — этого не передашь словами. Только воздух родины может излечить мое израненное сердце. Вы могущественны, щедры, ваше величество, и я люблю вас. Я непременно вернусь, как только солнце родины исцелит меня. К тому же я оставляю вам Асканио — мое второе я, и Паголо — мою правую руку; они заменят вам Бенвенуто, ваше величество. А когда ласковый ветер родной Флоренции развеет мою печаль, я вернусь, и тогда уж ничто на свете, кроме смерти, не разлучит нас!
— Поезжайте, — согласился Франциск I. — Художник должен быть свободным, как ласточка. Поезжайте, Челлини!
И король протянул ему руку, на которой Бенвенуто в знак благодарности запечатлел почтительный поцелуй.
Перед уходом Челлини приблизился к герцогине д’Этамп.
— Вы очень гневаетесь на меня, мадам? — спросил он, незаметно передавая ей роковое письмо, которое, подобно магическому талисману, только что совершило настоящее чудо.
— Нет, — сказала герцогиня, радуясь, что письмо наконец-то у нее в руках. — И все-таки вы победили меня таким оружием, что…
— Полноте, герцогиня! — прервал ее Бенвенуто. — Ведь я только пригрозил вам этим оружием. Неужели вы могли подумать, что я им воспользуюсь?
— Силы Небесные! — воскликнула герцогиня, словно громом пораженная. — Как легко ошибиться, если судишь о других по себе!..
На следующий день Асканио и Коломбу обвенчали в дворцовой часовне Лувра, и, вопреки всем правилам придворного этикета, молодые настояли, чтобы на церемонии бракосочетания присутствовали Жак Обри с супругой.
Для Жака это была великая честь, но нельзя не согласиться, что скромный школяр вполне ее заслужил.
А через неделю Герман торжественно обвенчался с Перриной, которая принесла ему в приданое двадцать тысяч ливров серебром. Поспешим прибавить, что последнее обстоятельство гораздо больше, чем что-либо другое, способствовало его решению.
Вечером того дня, когда состоялась свадьба Асканио и Коломбы, Бенвенуто Челлини, сколько его ни упрашивали молодые, уехал во Флоренцию.
Там-то он и создал свою знаменитую статую Персея, еще и по сей день украшающую Старую дворцовую площадь.
И, пожалуй, это лучшее из произведений художника, ибо он трудился над ним в минуты величайших душевных мук.