Когда я наконец смогла уснуть, мне приснился лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Я припадаю носом к земле и беру след. Я рою землю. В вышине шумят ветви. Сейчас день. Жужжат комары. Рядом болото. Я рою землю и перехватываю зубами шею полёвки. Её хребет хрустит у меня на челюстях. Я вскидываю голову. Кровь полёвки брызжет на мою шерсть. Я замираю. Я слушаю лес. Виляя, мелким шагом крадусь по дну оврага. Тельце полёвки болтается в моих зубах. Я выбираюсь из оврага, кладу добычу на землю, рядом с зарослями ежевики. Снова рою землю. Под моими когтями трава, потом земля, потом глина, потом что-то твёрдое. Я фыркаю и тычусь мордой в это твёрдое. Оно блестит на солнце. Сейчас день. Это лес. Я снова рою. Жёлтое, без запаха. Странное. Оно появляется из-под комьев земли. Земля влажная. Я рою. Я слышу шум и вскидываю голову. Осторожность. Я должна соблюдать осторожность.
Осторожность.
И то, что я говорю себе это, говорю то, чем просто должна быть, — это так нелепо и неестественно, что выдёргивает меня из сна.
Я открыла глаза и машинально тряхнула зажатым между пальцев фильтром. Скосила глаза на руку, безвольно откинутую на подлокотник кресла — хоть иглу втыкай. Взгляд дальше — ладонь мокрая. И сигарета между указательным и средним пальцем. Догорела почти до фильтра. Стало быть, спала я минут пять, а то и все десять.
Я разжимаю пальцы и слышу, как окурок падает в пепельницу у ножки кресла. С мягким шорохом, на груду бычков. Я не должна этого слышать. Чёрт, я не должна этого здесь слышать. Слишком тихий звук для человеческого уха. Но не для лисьего, да.
Я снова закрываю глаза, медленно выдыхаю сквозь зубы, старательно, с присвистом (почувствуй, как лёгкие слипаются стенками, да, вот так), а перед глазами лес. Мои ноздри раздуваются, и это я тоже слышу. Я рою землю.
— Твою мать, — сказала я вслух. Язык и губы двигались с трудом, издавая звуки, от которых разум успел отвыкнуть. Пять, может быть, десять минут сна — и я уже не помню человеческой речи. Скверно. Я снова сказала: — Твою мать! — Уже громче. Внятнее. Да, так хорошо.
Вслепую нашарив на полу смятую пачку (пальцы сжались разом, царапнули ногтями ковролин — рою землю…), я вынула из неё сигарету, сунула в рот и сжала зубами, вспоминая, как хрустел на них позвоночник полёвки. Потом доползла до телефона и набрала номер Бориса. И пусть только этот урод попробует не оказаться на месте.
— Алло, да-да, я слушаю! — помехи на линии. Я почти вижу, как он одной рукой стягивает одеяло, а другой нашаривает очки, уголки губ у него закисли со сна. Я стискиваю сигарету зубами. Я её не зажгла, но сейчас мне это и не надо — только стискивать.
— Что это вы мне за хрень подсовываете снова, Борис Ефимович? — спрашиваю я без приветствия. Я всегда так с ним, а он хоть бы разок возмутился, что ли. Впрочем, никто ему не мешает жаловаться главному супервизору.
— Машенька? Это ты? Господи, что опять случилось?
Раз этак четыреста уже повторяла, что никакая я ему не Машенька, потом плюнула. Когда человек только за последний год трижды откачивает тебя от адреналинового шока, уже всё равно, как он тебя называет. Я бы даже была ему признательна, если бы только он сам не провоцировал у меня этот шок раз за разом. Вот и боится теперь, гад. Случись что со мной, ему ведь башку открутят. И куда как медленнее, чем это сделала бы я. А я не зверь. Я просто землю рою…
— Опять! — говорю я и ругаюсь матом, и луплю ребром ладони по микрофону. И жмурюсь. И выдыхаю сквозь стиснутые зубы. В трубке: «Машенька, что с тобой, Маша?» — Ничего, — говорю я, — ничего. Всё, прошло. Только что же за хрень вы мне на этот раз прислали, дражайший мой Борис Ефимович?
— Давление ты мерила? Пульс у тебя какой? Одышка есть? Сколько ты спала?
— Нормально я спала, — я проигнорировала все его вопросы, кроме последнего, потому что на самом деле только он один и имеет значение. — Минут семь, максимум. Так что это болтушка ваша, а не…
— Болтушка нормальная, не дури, — раздражённо сказал Борис Ефимович, совершенно успокоившись. Да я, в общем, и сама уже не очень понимала, зачем ему позвонила. Мне хотелось стискивать зубы. И рыть землю.
— Эхо сильное, — сказала я, зажмурившись. Мой голос звучал невнятно, то ли от сигареты, всё ещё зажатой в зубах, то ли от того, что я по-прежнему должна была фыркать, рычать и лаять, а не говорить. — Очень сильное, давно такого не было.
— Можешь себе вколоть антидот?
— Обойдусь. — Я уже совсем спокойна. Я даже прикуриваю наконец сигарету. Не с первого раза, но всё-таки. Дым заползает в лёгкие, и я вздыхаю, не разжимая губ. — Нет, правда, всё уже нормально.
— Ты уверена? Вколи, я тебе говорю. Хотя бы полкубика. Мне приехать?
— Да нет, не надо. К тому же я на супервизию опаздываю.
Сказала и поняла: мать твою, и впрямь ведь опаздываю! Ну, без меня-то не начнут, а всё равно дело дрянь. Младший и так на меня уже давненько зуб точит. А не пошёл бы он… Я бросила взгляд на часы. Как только это получилось?.. Но опоздала уже жутко. Совсем вылетело из головы.
— Спите, — говорю я в трубку, где всё ещё надрывается Борис, и роняю её на рычаг. Метким, точным движением. Только пластмасса клацнула.
Прежде чем выйти из моей пустой тёмной квартиры, я отдёргиваю шторы. У самой двери останавливаюсь и пережидаю мучительный спазм сфинктера. Если я сейчас закрою глаза, лисица во мне рефлекторно пометит территорию перед уходом. А у меня нет времени переодеваться. Иногда я думаю, что сказал бы Борис Ефимович, если бы знал о некоторых нюансах эха от этих снов. Да уж, расскажешь о таком. Антидотами заколют насмерть.
Закрыв входную дверь и нажав на кнопку вызова лифта, я вдруг почувствовала во рту горький привкус табака. И только тогда заметила, что прокусила сигарету.
Супервизии Снящих проходят раз в несколько недель, в одном и том же месте — это что-то вроде нашей штаб-квартиры, хотя на самом деле мы просто там иногда собираемся. Это происходит в старом заброшенном здании на окраине спального района. Раньше там был офис какой-то захудалой конторы, потом здание назначили под снос, контора съехала, а дом отдали нам. На самом деле здание, конечно, аварийным не было — это наши постарались, оформили всё как надо. С трёх сторон дом окружен пустырём, а от фасада тянется старая грунтовка, метров через пятьсот сворачивающая на шоссе, по которому мотаются маршрутки. Других зданий возле этого дома нет, и грунтовкой почти никто не пользуется. Я всегда иду по ней пешком, в любую погоду. Остальные подъезжают на машинах, а я хожу пешком. Как и Игнат. Но мы никогда не встречаемся по дороге.
Вообще-то в этом городе нас, Снящих, всего четверо. И все мы не высшего класса. А всего нас четверо, да. Я, Игнат, Младший и Тимур. Я единственная женщина в группе. Это редкость — женщин среди Снящих больше двух третей. В другой группе это обеспечивало бы мне положение дочери полка или хотя бы общей шлюхи, что, скажем прямо, бывает намного чаще, но только не у нас. Компашка не та собралась. Я вижу этих людей пару раз в сезон, почти всегда по ночам. И никто из них не зовёт меня Машенькой.
Сегодня я пришла последней. Кто-то всегда приходит последним, и это никогда ничего не значит, кроме тех случаев, когда «кем-то» оказываюсь я. Младший любит меня. Он хочет, чтобы я была дисциплинированной. И послушной. Мы все должны быть послушными. Мы одна большая дружная, мать её, семья.
Я думала об этом, поднимаясь по тёмной лестнице на шестой этаж. Я всегда думаю об это только здесь. Но здесь — непременно: на этой лестнице как-то не думается ни о чём другом. Руки у меня в карманах плаща, на языке — всё ещё горечь раздавленного табака. И скользкая спинка зажигалки глубоко в кармане, под сжатыми пальцами.
Больше никакого эха.
С этой мыслью я начинаю супервизию.
Никогда я не бывала на встречах анонимных алкоголиков, и, подозреваю, остальные тоже, но в кино всё выглядит именно так. Маленькая уютная комната, приглушённый свет, глубокие вязкие кресла, поставленные кругом. Только у Младшего на коленях ноутбук. Младший хмурится и постукивает стилусом по монитору. Что на нём, не видно никому, кроме самого Младшего. Он держит связь со старшим супервизором, который контролирует по меньшей мере десяток супервизий, происходящих в эту самую минуту по всей нашей необъятной родине. А потом, может, завтра, а может, через год, наш старший явится на супервизию с другими старшими, и кто-то из них будет постукивать стилусом по монитору, отчитываясь перед тем, кого никогда не видел… Думаю, даже Младший не знает, сколько нас, да ему, в общем, и не интересно. Не наше это дело — считать. Наше дело — снить.
— Если бы вы, Мария Владимировна, изволили отвечать на звонки, вам было бы известно, что сегодняшняя супервизия проходит под кодом один ноль один, а потому за опоздание будет налагаться дисциплинарное взыскание.
Это Младший. Он всегда так говорит. На самом деле ему за пятьдесят, он годится мне в отцы. Зовут его Вениамин Всеволодович. Пока он не открывает рот, можно подумать, что перед вами самый тихий, милый и добрый человек из всех, кого вы встречали в жизни. Когда я только вступила в группу, Тимур схохмил, что таким людям, как Вениамину, в средневековье была уготована блестящая карьера младшего ученика второго помощника великого инквизитора. Прямо в десятку, мне понравилось. Так и повелось за ним: Младший. Нескоро пришлось мне, дуре, понять, что Тимур не хохмил. Просто он очень хорошо знал людей. И ненавидел их. Как и все мы.
Я закинула ногу на ногу и, видя, что Младший ждёт ответа, поинтересовалась:
— Прямо сейчас?
— В данный момент этот вопрос не является приоритетным, но мы непременно к нему вернёмся, будьте уверены, — ответил Младший. Да, вот так он говорит. С расстановкой, внятно проговаривая запятые.
— Давайте уже начинать, в самом деле, спать охота.
Это Тимур. Тимур умеет говорить и зевать одновременно. Он похож на ленивого толстого кота. И он единственный из известных мне Снящих, кто всё время хочет спать. Более того — любит спать. Не знаю, любит ли он снить. Я тоже любила, пока думала, что это одно и то же, и пока не знала, что делают с миром мои сны. Но об этом не принято говорить вслух, как не принято говорить о вчерашнем несварении желудка вследствие позавчерашнего дикого перепоя. По крайней мере в приличном обществе.
— Оглашаю повестку дня, — начал Младший; он читал с монитора, постукивая по нему стилусом. — Пункт первый, общий: информирование членов групп на местах о специальном постановлении ввиду чрезвычайно ситуации. Пункт второй, локальный: разрешение текущих вопросов Сновидения на местах. Пункт третий, локальный: расширение группы. Пункт четвёртый, локальный: дисциплинарные взыскания.
— Как расширение группы? Блин, что, опять практикант?! — возмутилась я и полезла за сигаретой.
— Здесь не курят, Мария Владимировна, — процедил Младший. И не надоедает же ему — раз за разом. Я прикурила и выпустила дым в его сторону. Тимур неодобрительно покачал головой. Но он сидел далеко от меня. Я умостила ноги поудобнее и сказала:
— Добавь в список взысканий. А лучше напрямую жалуйся главному супервизору.
Он уже меня не слушал. Ей-богу, он скажет: «Здесь не курят, Мария Владимировна», даже если я войду в комнату с плакатом «Курить — здоровью вредить!», и пахнуть от меня будет исключительно мятной жвачкой. Это свойство всех младших учеников вторых помощников…
— Если нет возражений, переходим к пункту первому, общему.
И тут он захлопнул ноутбук. Тимур присвистнул и сразу проснулся. Я затянулась поглубже и стряхнула пепел на голый пол, готовясь услышать что-нибудь интересное.
— У нас снова случай саботажа, господа.
— И дамы, — напомнила я. Младший посмотрел на меня немигающим взглядом. Тимур недоверчиво сощурился.
— У нас, здесь?
— Запрос общий. Местность пока неизвестна и уточняется. Приказано применить превентивные меры и сократить сеансы Сновидений до необходимого минимума. А также быть готовыми к тотальной проверке в любой момент. В любой момент, Мария Владимировна. Так что настоятельно рекомендую вам подходить к телефону.
— Есть улики?
А это Игнат. О, Игнат… Если о Младшем до того, как он заговорит, вы необоснованно хорошего мнения, то молчащего Игната вы не видите вообще. Он сливается с обстановкой. Ему бы в разведке работать, а он снит. Игнат, Игнат… Если бы мне было пятнадцать лет, я бы писала для него дрянные стихи. Там обязательно была бы строчка «холодный мой, строгий». И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». Уверена, в его характеристике значится: «Характер нордический. Не женат». Хотя я не знаю, женат ли он.
Младший раскрывает ноутбук — так, словно просто хотел на мгновение оставить нас без свидетелей, — и стилус снова пляшет по монитору.
— Улики не разглашаются в интересах следствия. Но их достаточно, чтобы факт саботажа был вынесен на местные супервизии. Это означает скорее всего отсутствие глобальных последствий для мира, но, возможно, они ещё не успели проявиться в фиксированном масштабе.
— Взмах крыльев бабочки на одном конце света… — бормочу я, прикрыв глаза, и Тимур фыркает. Младший смотрит на меня водянистыми глазами.
— На вашем месте, Мария Владимировна, я отнёсся бы к ситуации со всей серьезностью. До окончательного выяснения ситуации подозрение падает на каждого.
— На каждого из нас, ты хотел сказать.
— Я сказал то, что хотел сказать, Мария Владимировна.
Какое у меня медленное имя. Медленное и старательное. Я такой никогда не была.
— Вениамин Всеволодович, — бормочу я про себя и ухмыляюсь, когда его брови недоумённо вскидываются. Он знает, как мы его называем между собой, только думает, что это из-за его должности — младший супервизор. Думаю, он уже отвык от звучания собственного имени.
— Если это всё, давайте к пункту два, — сказал Тимур, и мы перешли к пункту два.
Те немногие, кто знает о происходящем, называют нас Сновидцами, но это неправильно. Сновидец — это тот, кто видит сон. Мы не видим снов. Мы сним видимость. Сначала есть мы, а потом уже — всё, что происходит вокруг нас. Мы были всегда, некоторых из нас считали пророками, некоторых — чудаками. В средневековье нас лихо и азартно жгли как одержимых и еретиков. Почти каждый человек хотя бы раз в жизни снил — то есть видел во сне что-то, что потом так или иначе сбывалось. В простонародье такие сны зовут «вещими», и почти никто не подозревает, что это управляемое свойство психики. Можно забавляться или игнорировать эту способность. А можно развивать её и делать своей работой. Иногда, когда человек чаще снит, чем видит сон, у него не остается выбора. Его находят, вербуют, обучают и зачисляют в локальную группу, формирующую мир вокруг себя. Тот, кто сильнее, делает это явно: он снит пожары, и революции, и научные открытия. Остальным достаётся рутина. Нас здесь четверо, и мы не особенно сильные пророки. Когда мы, вколов себе дозу болтушки — препарата, активизирующего фазу быстрого сна, — садимся в круг, соединяем руки и видим один и тот же сон, не происходит ничего особенно важного. Говоря по правде, мы даже не всегда понимаем толком, что именно сним. Порой это довольно осмысленные вещи. Балкон старого дома падает посреди ночи на пустой тротуар, и мы знаем, что, вероятно, он должен был обвалиться на головы прохожих. Или бешеная собака травится тухлыми консервами — должно быть, чтобы спасти жизнь того, кого она загрызла бы несколько дней спустя. Наверное, для этого — а может быть, и нет. Гораздо чаще нам приходится снить всякие мелочи, на первый взгляд абсолютно лишённые смысла. Какой-то человек, переходящий дорогу через пешеходный переход, вместо того чтобы пройти через подземный. Кофейная чашка, задетая чьим-то локтем и разлетающаяся осколками об кафельный пол. Или даже просто кирпичная стена, с которой порывом ветра срывает плохо приклеенную афишу. Это легко и быстро, мы успеваем наснить много таких мелочей за одну супервизию. Я не знаю, что мы делаем, и не знаю, зачем. Иногда, впрочем, поступают более конкретные инструкции — когда дело касается непосредственно нашего городка. Мы здесь единственная группа Снящих, поэтому на нас ложится ответственность за все более или менее важные события, которые в нём происходят. Случается это, правда, нечасто. Самое большое наше достижение — поимка маньяка, насиловавшего школьниц совсем недалеко от нашей штаб-квартиры, прямо на этих пустырях.
Может показаться, что мы вмешиваемся во вселенскую гармонию, но вряд ли это так. Старшие Снящие знают, что делают. А если и не знают, то это наверняка знают те, кто стоят над ними — те, кто снит наши улицы и города… Здесь строгая иерархия, ничего лишнего, и каждый на своём месте. Мы четверо, и даже Младший — самая низшая ступень. То, что мы делаем, — не спасение и не благодеяние. Может, профилактика, а может, работа над ошибками… Не знаю, да и знать-то не хочу. Хотя это пришло не сразу. Нам всегда указывают, что мы должны снить — на то и существуют супервизии. И мы сним то, что велено, и ничего кроме того. Это просто работа. Просто такая работа.
И сегодня мы просто работаем.
После сновидения мы обычно делаем короткий перерыв и разбредаемся по комнате — кому-то надо выпить кофе, кому-то покурить. Но на деле мы просто пытаемся скрыть, насколько сильно мы устали. Скрывать — единственное, что всем нам удаётся на ура. И я правда не знаю, выкладываются ли остальные на полную или только притворяются. Если не притворяться, это скоро заметят. И повысят. А наша работа отличается от любой другой тем, что никто и никогда не хочет повышения, если только он не полный идиот.
Отдыхаем мы молча, я смотрю на Игната. Он пьёт кофе со сливками. На его губе остаётся след молочной пенки, и Игнат аккуратно промакивает его салфеткой.
— Возвращаемся к повестке дня, — говорит Младший, и Тимур, весь перерыв бессмысленно пялившийся в окно, поспешно садится обратно в своё кресло. — Пункт третий, расширение группы.
— Давно пора, — вполголоса заметил Тимур. Мы с Игнатом молчим, хотя и по-разному: я с трудом сдерживаю раздражение, ему, кажется, всё равно.
— Претендент — Иван Сергеевич Розаров, четырнадцать лет, обнаружен три месяца назад, взят под наблюдение, признан перспективным. Предлагается зачислить на испытательный срок практикантом. Возражения? Возражений нет. Мария Владимировна, вы назначаетесь куратором практиканта.
Я чуть не выпустила изо рта сигарету. Потом холодно сказала:
— Самоотвод.
Младший без выражения посмотрел на меня.
— Не принимается.
— Я давно предупреждала вас, Вениамин Всеволодович, что больше не буду брать учеников. Также я предупреждала, что это вопрос обсуждению не подлежит, — я говорю спокойно, ровно, его языком, его голосом, с его любимыми запятыми. Младший смотрит на меня, и я с яростным отчаянием понимаю, что говорить могу что и как угодно: мне уже не отвертеться. — Да какого чёрта, я же ни одного практиканта не смогла довести до конца! Вы это не хуже меня знаете! Если он впрямь такой перспективный, отдайте его Тимуру, и все дела. Тимур у нас гений педагогики.
— Вот уж спасибо, ненаглядная, — вставил Тимур.
— Да ладно, не скромничай, — зло бросила я. И ведь правду же сказала. За то время, что я вхожу в группу Младшего, мне четырежды поручали учеников, и трое из них заканчивали нервным срывом. Что стало с четвёртым, я не знаю, однажды он просто не пришёл на урок, и больше я о нём ничего не слышала. А Тимур тренировал по меньшей мере десятерых, и почти всех удачно — настолько удачно, что их не оставили у нас, а отправили в группы высшего приоритета. Он и Игната тоже тренировал. И меня.
— Я не скромничаю. Просто не вижу смысла обсуждать решение старшего супервизора, — сказал Тимур необычно серьёзным для него тоном. Я страдальчески вздохнула. Ладно, сами напросились. Младший наконец оторвал от меня взгляд и пощёлкал стилусом по монитору.
— Принято.
— Ну ладно уж, давайте пункт четвёртый, дисциплинарное взыскание, — зло напомнила я.
— А это и было дисциплинарное взыскание, — безмятежно сообщил Младший и закрыл ноутбук. — Всем спасибо, все свободны.
Я встаю со своего места последняя, пытаясь переждать приступ ярости. Право слово, плоский юмор Младшего со временем всё больше приедается. Взыскание, значит. Ну, ладно.
Игнат подаёт мне плащ. Я роняю руки в холодные щели рукавов. От Игната пахнет дорогим одеколоном. Его голова над моим плечом, и я слегка запрокидываю голову, так, что мои волосы щекочут его гладко выбритый подбородок. Тимур и Младший прощаются: первый — небрежно, второй — сухо, они идут вперёд, и вскоре я слышу, как они заводят свои машины во дворе. Мы разъезжаемся, чтобы встретиться снова — через два месяца или раньше, если будут новости о саботажнике. Мы никогда не встречаемся вне этого заброшенного здания. Нам это не запрещено, просто мы не хотим.
Мы с Игнатом начинаем медленно спускаться по лестнице. С пятого по второй этаж не горит ни одна лампочка, и я опираюсь Игнату на локоть. Не потому, что боюсь споткнуться, а чтобы подольше чувствовать его запах.
— Младший под тебя копает, — сказал Игнат, когда мы спустились на два этажа, и я напряглась. Он редко заговаривает со мной первым.
— Да? — сказала я и сухо улыбнулась. — Может быть. Я всегда подозревала, что он женоненавистник.
— Дело не в тебе. Он просто хочет выслужиться.
Выслужиться? Ещё и хочет? Ох, как же я не люблю, когда меня держат за дуру…
— Ты должна соблюдать осторожность.
Осторожность. Да, я должна соблюдать осторожность. И то, что я говорю себе это, говорю то, чем просто должна быть, — это так нелепо и неестественно, что…
Я быстро смаргиваю дымку. Какое долгое эхо в этот раз. Даже дежурное сновидение на супервизии его не перебило.
— Что ты думаешь про этого саботажника?
— Не знаю, — сказал Игнат и замолчал.
Мы стали спускаться дальше. Этот саботажник и впрямь выскочил как-то очень некстати, ещё и одновременно с новым практикантом… Сразу два экстраординарных события в нашем захолустье. Не то чтобы этого никогда не случалось прежде, но…
— Интересно, что за идиот решил подработать саботажем, — фыркнула я, но Игнат промолчал, похоже, не разделяя моего скепсиса.
Саботаж в среде Снящих — штука тонкая. Саботажниками у нас считаются люди, промышляющие вещими снами на стороне. Всегда ведь найдётся человек, готовый неплохо заплатить, чтобы ему наснили то будущее, которого он хочет. Грубо говоря, кто-то из нас подрабатывает исполнителем желаний. К чему может привести такая самодеятельность в глобальном масштабе, сообразить нетрудно. Ну, предположим, некий зять мечтает, чтобы вам приснилась скорая и мучительная смерть его любимой тёщи. А тёща просит другого Снящего наснить ей долгую жизнь. Оба соглашаются. Занятный парадокс приключится, прямо фантастический роман написать можно… Потому саботаж — главное преступление среди Снящих. Большинство из нас понимает, что игра не стоит свеч, к тому же супервизоры обеспечивают своих сотрудников всем материально необходимым. Это безопаснее, чем искушать нас наснить самим себе несметные богатства. Поэтому они дают нам всё, что мы хотим, — ровно столько, сколько любой из нас пожелает. Об этом сообщают при вербовке, и у юных практикантов разгораются глаза, потому что тогда они, дурачьё, не знают ещё, как мало мы способны хотеть.
В общем, саботаж — дело глупое, опасное и редкое. Ещё реже я слыхала, чтобы саботажников всё-таки ловили — уж больно трудно вычислить, кто именно снит незаконные предвидения. А если их и находили, о последствиях нас никто не оповещал. Но те, кто попадались, просто исчезали навсегда. Скорее всего их ликвидировали, и сомневаюсь, что они отделывались лёгкой смертью.
Ну вот — почему я на этой лестнице думаю только о работе? И никогда ни о чём другом.
Когда лестница закончилась, Игнат выпустил мой локоть и, не сбавляя шага, пошёл вперёд. Я вышла наружу вслед на ним и, закурив, смотрела, как он удалятся от здания по разбитой грунтовке. Ночь выдалась ветреная, налетающие порывы трепали волосы Игната и полы его пальто. Он шёл, сунув руки в карманы. Я тоже сунула руки в карманы и, выждав, пока силуэт Игната растворился в далёком месиве огней на шоссе, пошла вперёд. Под ногами у меня хрустела галька. Над пустырём свистел ветер.
Домой я вернулась утром. Подходя к подъезду, увидела возле дверей Ингу. Она и Ленку с собой притащила. Значит, снова будет клянчить денег. Господи боже, только не сегодня. Мне дико захотелось развернуться и уйти, всё равно куда, и плевать, что Инга наверняка заметила меня ещё раньше, чем я её. Но ноги привычно несли к родной обшарпанной двери, а рука так же привычно нащупывала в кармане ключи. Когда я подошла к подъезду, Инга выпрямилась. Ленку она крепко прижимала к себе обеими руками, будто боялась, что девчонка вырвется и убежит. За плечами у Ленки ранец, стало быть, дорогая сестрёнка решила проведать меня между делом, до того, как отвести ребёнка в школу. Пусть ещё только скажет, что по дороге ей было, мать её.
— Ты бы ещё на лестничной клетке перед квартирой моей расселась, — сказала я. — С табличкой между ног.
— Ты дома не ночевала! — было сказано мне в ответ, и я молча протиснулась мимо Инги в подъезд. Пока я шла к лифту, за спиной у меня хлопала дверь, стучали каблуки и хныкала Ленка.
— Мария, подожди! Послушай меня!
— Ма-а, мы в школу опоздаем…
— Замолчи. Мария!
Она всё-таки успела проскочить в лифт, прежде чем закрылась дверь. Ленкин ранец прищемило съезжающимися створками, она взвизгнула и заныла ещё громче.
— Ма-а!
— Ребёнок в школу опоздает, — напомнила я.
Инга вскинула на меня глаза. Покрасневшие, наспех подведённые. Чёрные от ярости и мольбы. Я опустила голову и полезла за сигаретой.
— Мы с шести часов тебя ждём, — шепот Инги звучал хрипло. Шум лифта его почти заглушал. — Я уже не знаю, когда тебя можно застать. К телефону ты…
— Чего тебе опять надо? — спрашиваю я, выпуская ей в лицо облачко дыма. Инга щурится, кривит рот, но не возмущается. Ха, в том ли она положении, чтобы возмущаться. Лифт останавливается, я выхожу, мои дорогие родственницы — следом за мной. Они стоят, как побитые собаки, и ждут, пока я открою дверь. Мои пальцы подрагивают, у меня не сразу получается вставить ключ в замок. Ленка тихонько ноет, что ей пора в школу. Инга молчит.
Я распахнула дверь, пошла по коридору, на ходу сбрасывая плащ и туфли. Плащ падает аккурат на вешалку, туфли залетают в ящик для обуви рядышком, носками вперёд. Инга этого не замечает.
— Лена, постой здесь. Подожди здесь, говорю.
— Мам, мне ранец жмёт…
— Где жмёт? Сними его пока. Сними, я потом посмотрю. Подожди здесь.
Ей бы стоило оставить девчонку на улице, думаю я и иду на кухню. Достаю из холодильника графин с минералкой, наливаю полный стакан. Подношу к лицу, потом сплёвываю прилипшую к нижней губе сигарету и долго пью не отрываясь. Инга стоит за моей спиной так тихо, что я не подозревала бы об этом, если б не знала наверняка.
— Нет у меня денег, — говорю я, не оборачиваясь. — Задралась уже повторять тебе, нет у меня денег!
— Мария, маме… очень плохо. Я тебе звонила неделю подряд, ты не отвечала…
Я поставила пустой стакан в раковину, выдвинула ящик стола, вынула запечатанный блок, стала сдирать целлофан.
— Я бы не пришла к тебе больше… ты же знаешь, что не пришла бы. Но ей правда плохо. Ей новое лекарство прописали, его у нас не делают, надо заказывать из Америки…
— Как же ты меня зае…ла, — сказала я. Стоп, а зажигалка-то моя где? В плаще вроде была. Я пошла в коридор, задев по дороге Ингу плечом. Ревёт. Встала в дверях кухни и ревёт, как дура. Ленка в коридоре сидела на полу, возясь с ремешком ранца. Вскинула на меня глазёнки: настороженные, злые. Я отвернулась от неё и обыскала карманы плаща. Пусто. Чёрт, таки потеряла. Интересно, у меня остались спички? После пяти минут лихорадочных поисков по всем кухонным шкафчикам с облегчением обнаруживаю, что остались.
— Не реви, — сказала я, снова сев на табурет. Инга, не слушая, продолжала тихо всхлипывать, привалившись плечом к дверному косяку. — Не реви, слышишь, что сказано? Не могу я вам ничем помочь. Сто раз говорила уже.
— Ты можешь, — боковым зрением вижу, как она вытирает слёзы, не заботясь о том, что размазывает косметику по лицу. — Просто не хочешь.
— Это одно и то же, — ответила я, зная, что она всё равно не сможет понять.
— Доктора говорят, ей несколько месяцев осталось, — сказала Инга.
И замолкла. В квартире тихо, слышно, как на улице перекрикиваются мальчишки и как звякает в коридоре ремешок ранца, с которым возится Ленка.
Инга говорит:
— Это не деньги, Мария, это…
— Уходи, — сказала я. — И не приходи сюда больше. Придёшь ещё раз — морду набью.
Она знает, что я это могу. Я это и сделала в самый первый раз, когда её увидела. Её, чистенькую, розовенькую девочку-припевочку с синими бантиками в волосах. Наша общая мамуля наконец изволила взглянуть на старшую доченьку, которую бросила, едва той стукнул год, ещё и додумалась притащить на встречу свою дочь от второго брака. Познакомить, похвастаться. Нет, я вполне допускаю, что она искренне верила, будто мы подружимся. Она же совсем меня не знала. Сперва я жила с отцом, потом, когда он умер, в интернате, где меня и нашёл Тимур. Большинство Снящих находят в интернатах и детских домах. Я как раз проходила подготовку, когда мамуля решила меня навестить. И сестрёнку мою сводную с собой привела. Порядочно удивилась, надо сказать, когда я вцепилась сестрёнке в патлы и повыдёргивала из них синие бантики вместе с длинными прядями курчавых тёмных волос. У Инги волосы нашей матери. А я рыжая, как таракан. И как мой отец.
Инге тогда было восемь, мне — двенадцать. Подготовку я закончила через год и больше никогда не хотела их убить — ни Ингу, ни нашу мать. Но они-то по старой памяти по-прежнему считали меня психопаткой. Так что мамулю я с тех пор почти не видела. А Ингу видела. И чаще, чем мне хотелось бы.
Инга открыла сумочку, стала рыться — платок ищет небось. На столе прямо перед ней, среди полных пепельниц, стояла салфетница, но Инга не обращала на неё внимания. Наконец нашла, долго сморкалась, потом пошла в ванную, возилась там, видимо, поправляя макияж. Вышла опухшая, красная, несмотря на толстый слой пудры. Посмотрела на меня.
— Ты бы хоть встретилась с ней… перед… — говорит, а у самой в горле всё так и клокочет. Снова сейчас заревёт. У меня начало постукивать в висках.
— Вали отсюда.
Она уходит, но прежде говорит ещё:
— Тебе же достаточно захотеть. Просто захотеть, чтобы она…
Я смотрю в окно.
Ленка в коридоре снова начинает ныть. Потом тихо скрипит входная дверь. Не хлопает — Инга никогда в жизни дверью не хлопнет. Темперамент не тот.
Со стороны может показаться, что я её ненавижу, но это не так. По крайней мере не больше, чем всех других людей.
Я выкурила сигарету. Потом ещё несколько. Потом пошла в спальню, включила вентилятор над кроватью, разделась, легла в постель и проспала тридцать семь часов. Без снов.
Розаров Иван Сергеевич, значит. Рыжий-прерыжий, прямо как я. Взъерошенный, со взглядом голодного воробья. Грация мартовского кота, нализавшегося валерьянки. Одет плохо.
— Садись, — сказала я, — и перестань трястись, не съем. Если бздишь, воды себе налей.
— Я не хочу, спасибо, — отвечает Иван Сергеевич Розаров, дико озирая мою загаженную кухню.
— Тогда просто садись. Так, — я пристально осматриваю его с ног до головы. Четырнадцать лет, самый сок. Чуть позже — и чутьё уже не растормошишь, чуть раньше — и будет, как со мной. — Папа-мама есть?
— Есть.
— Чем занимаются?
— Да ничем не занимаются… Батя пьёт, а мать…
— Понятно, — дальше слушать мне незачем. — Ты знаешь, что с тобой происходит?
Мальчишка смотрел на меня исподлобья, настороженно. Жался на краешке табурета, не зная, куда девать руки. Его голубые джинсы протёрты и оттянуты на коленях. На мой вопрос он не ответил. Я вздохнула.
— Хорошо. Просто скажи мне, что необычного ты за собой замечаешь.
Минут пятнадцать он рассказывал о своих снах — вещих снах, которые сбывались едва ли не на следующий день. Я кивала, уже видя, что пацан почти безнадёжен. Типичная кассандра. Так у нас зовут тех, кто всё время снит только плохое — то есть то, что его обывательский разум воспринимает плохим. А чего ещё ждать, по одному взгляду на него ясно, что мальчишка издёрган до крайности.
— Ладно, хватит пока, — оборвала я его, видя, что пацан увлекся. — Тебе объяснили, кто такие Снящие?
Косится на меня. Молчит. Потом кивает, но не слишком уверенно. Или всё-таки не объяснили, или, что более вероятно, он ничего не понял. Я снова вздыхаю. Никогда мне терпения с детьми не хватало.
— Ты особенный, знаешь, да? То, что тебе снится, сбывается. Но не потому, что тебе приснилось, а потому, что ты это увидел во сне. Ну смотри. — Я беру ручку и пишу на обрывке газеты его имя. Иван Сергеевич Розанов не отрываясь следит за моей рукой. Дописав, я пододвигаю обрывок к нему. — Это я написала или оно мне написалось?
— Вы написали.
— Ну вот. Это то же самое.
Он неуверенно кивнул.
— Ох, называть-то мне тебя как?
— Можно Ваней… — в уголках его рта появляется тень робкой улыбки, — Мария Владимировна.
В его устах моё имя не медленное и неповоротливое, а угловатое, колючее, с двумя резкими «р». Я не улыбаюсь ему в ответ.
— Так вот, Ваня, теперь возьми ручку и напиши мне свой сон.
Он колеблется, чешет затылок, потом подчиняется. Я молча слежу за ним. Он кажется старательным, хотя и немного туповатым. Дисциплинарное взыскание, блин…
— Ну, написал? — забираю у него обрывок, сминаю не читая, бросаю через плечо прямо в корзину — вау, трёхочковый! — Ты сделал это в последний раз. И больше никогда не сделаешь. Теперь бери, — подсовываю ему салфетку, — и пиши здесь: «Лес, рыть землю, лисица, полевая мышь». Написал?
— Написал, — говорит мальчишка. Вид у него совершенно ошалелый.
— Вот это ты теперь будешь делать, Ваня. Тебе скажут, что ты должен наснить то-то и то-то. И ты наснишь это. Только это. А не то, что тебе захочется или чего ты испугаешься. Понял?
— Нет, — жалобно говорит Иван Сергеевич Розаров.
— Список литературы у тебя есть?
— Н-нет…
Я пошла в комнату и следующие десять минут возилась с компьютером, распечатывая список. Когда вернулась, Ванька вытягивал шею, будто силясь разглядеть обрывок газеты, который я выбросила в мусорную корзину.
— Держи. Пройдёшься по библиотекам. Только с Фрейда не начинай.
— Ага, — кивнул он и впился в список глазами. Будет стараться. Я неторопливо закурила.
— Всем людям, Ваня, снится только то, чего они хотят, или то, чего они боятся. Любой хоть сколько-нибудь внятный и символичный сон так или иначе сводится либо к тому, либо к другому. Сны некоторых людей формируют нашу реальность. Но желания и страх — это то, что мы не можем контролировать. Мы впускаем их в свои сны, а через сны — в реальность вокруг нас. И хорошо, если мы сильнее хотим, чем боимся. А если боимся, то…
— То оно случится.
Я удивилась, что он меня перебил, но кивнула. Ваня снова сидел на самом краешке стула, жадно глотая мои слова, его руки стискивали распечатку, которую я ему дала. Я подумала — а будет ли он читать всю эту хрень. И, главное, надо ли оно ему.
— Поэтому Снящие, Ваня, — это работа. Мы сним только то, что нам приказано снить. И ничего кроме этого.
— А как же тогда…
Он не задаёт этот вопрос — главный вопрос, который вертится на языке у каждого практиканта и который никто из них не может толком сформулировать. И тут уж только от куратора зависит, как будущий Снящий поймёт всё то, на что мы его обрекаем. Его и самих себя.
— Правило номер один, Ваня, — говорю я медленно и чётко. — Твои сны — они не твои. Они не тебе принадлежат. И ты не должен впускать себя в свои сны. Ни при каких обстоятельствах. Никогда.
— Как же это… — он растерянно моргает, понимая слова, но не понимая сути. — То есть, вы…
— После завершения подготовки ты разучишься бояться и хотеть. Не совсем, конечно, — элементарные инстинкты-то у тебя должны сохраниться. Но людям никогда не снится то, что связано с элементарными инстинктами. Надо хотеть или бояться чего-то очень сильно, чтобы оно тебе приснилось. Так ведь?
— А почему вы курите? — вдруг спросил он.
Я весело вскинула брови.
— Не поняла?
— Если вы ничего не хотите, то почему курите, вы ведь не должны хотеть курить?
Как легко он всё понял. Понял и принял. Или ему это только кажется, как когда-то казалось мне. Хотя я была всё-таки чуть помладше. И только думала, как это здорово — быть богом.
— А почему ты не спрашиваешь, зачем я ем, пью, трахаюсь? — пацан залился краской до самых ушей, от чего его рыжина стала ещё ярче. — У меня никотиновая зависимость. Такие желания — инстинктивные. И, будь уверен, если я увижу мчащийся прямо на меня автомобиль, я заору и отскочу в сторону. Но забуду об этом через минуту. Потому что если не сумею забыть, то рано или поздно мне приснится этот автомобиль, летящий прямо на меня. И тогда…
— Я знал одного мальчика, — проговорил Ваня. Снова перебил, надо же! Смелеет пацан. Идёт на контакт. — Не здесь. В Алупке. У меня тётка там… И он всё время тонул. Постоянно. Глупо так тонул: то в море, то в ванной, даже в раковине раз чуть не захлебнулся, когда кран сорвало… Он мне сказал как-то, что страшно боится воды. И ему всё время снится, что он тонет. Каждую ночь.
— Ясно, — сказала я и всё-таки спросила: — В итоге он утонул?
— Не знаю. Я давно в Алупке не был.
Я кивнула. Если они сверстники, то в Алупке, оказывается, тоже есть по меньшей мере один Снящий, созревший для подготовки. Надо будет Младшему сказать, пусть старшему супервизору сообщит. Мало ли, они могут не знать. Хотя, если Ванька не врёт, случай уже слишком запущенный. Но если нет, и мальчишку завербуют и хорошенько подчистят, это сделает его по-настоящему счастливым. Редкое дело.
— А это можно? Избавиться от… того, чего боишься?
Я тоже это спросила. Да, помню, спросила. Тимур тогда улыбнулся и ответил: «Можно». Он знал, что именно это всегда интересует практикантов. Про избавление от желаний они не спрашивают. Почему-то им это кажется менее значимой потерей, чем потеря страха.
— Можно, — говорю я. — А теперь давай спать.
Как и любого новичка, с непривычки болтушка валит его наповал, а мне требуется несколько минут, чтобы мой организм отреагировал на препарат. Я сплю и вижу лес. Сейчас утро. Солнечные лучи в неподвижной листве. Дрожь росы на траве. Мои лапы мокнут в ней, папоротник хлещет бока. Я раздираю землю когтями. Травинки щекочут усы. Чую запах близкой добычи. Сжимаю челюсти. Полёвка бьётся в моей пасти. Она жива, её кровь течёт мне в горло. Я пью её ужас, её панику. Больно. Коготки на содрогающихся лапках царапают моё нёбо. Я откусываю полёвке голову и выплёвываю труп в траву. Он падает в папоротник.
Я просыпаюсь.
Иван Сергеевич Розаров лежит на полу, скрючившись и растопырив закоченевшие конечности. Изо рта у него течёт пена. Я неторопливо встаю, иду в ванную, достаю из аптечки шприц с адреналином. Он всегда наготове, в одном и том же месте, чтобы Борис в случае чего сразу нашёл, хотя обычно он привозит с собой дозу или две. Обращаю внимание, что шприц последний. Чёрт, это фигово, надо пополнить запас.
Через десять минут Ваня, икая, лежит на диване, а я настукиваю одной рукой на клавиатуре записку Младшему. В другой руке у меня сигарета, и я стараюсь, чтобы пепел не падал на клавиатуру.
— Очухался?
Мне не надо оборачиваться, чтобы знать, как он выглядит и как трясутся его руки и губы.
— Я был… я… был… у вас в зубах. Вы откусили мне голову.
Моя рука замирает над клавиатурой. Курсор мигает на слове «бесполезно».
— А ну-ка ещё раз, — требую я. Ванька икает всё громче, в его голосе дрожит, подступая, истерика.
— Вы схватили меня и дёрнули вверх, а потом я оказался у вас в зубах, и вы меня…
— А ты мне всю глотку расцарапал. Ты ногти стрижёшь вообще?
Я обернулась и смотрела, как он хлопает глазами, широко раскрыв рот. Поморщилась. Гадкий, глупый, смешной щенок. Бесполезно. И безнадёжно.
Я вспомнила его панику и его боль, лившиеся в моё горло. Тут же отмахнулась от этого воспоминания. Эхо, просто эхо.
— Ещё раз, Иван Сергеевич. Вы говорите, я вам откусила голову? Как вы себе это физически представляете? И, главное, скажите-ка мне, что будет дальше?
— Вы были лисицей… — он понимает то, что говорит, уже после того, как произносит это. — А я… был… мышью… и вы…
Я отворачиваюсь и продолжаю настукивать письмо. В квартире тихо. Тикают часы. Сквозь щель между шторами просвечивает солнце.
Голос Ивана неожиданно окреп.
— Лисица съела полёвку. В лесу.
— Точно, — довольно ответила я, обернувшись. — Лисица съела полёвку в лесу. Чей это был сон? Мой или твой?
— Лисицын, — ответил Ваня и, подумав, добавил: — И сон полёвки тоже. Но лисица спала дольше.
Я смотрю на него несколько мгновений, потом качаю головой. Оборачиваюсь к монитору и закрываю документ не сохраняя.
— Если тебе теперь будет сниться, что тебе откусывают голову, что это будет значить? — спрашиваю экзаменаторским тоном.
— Что это страх полёвки. Не мой страх.
— Правильно. Не твой, а другого зверя, — я улыбаюсь ему, не выпуская сигареты из губ. — Понравилась тебе лисица?
Он замялся.
— Н-ну… она такая…
— Сильная. Хитрая. Осторожная. Это называется сон-оболочка. Тебе придётся выбрать образ, в котором ты станешь снить. Если это не твой сон, он ведь должен быть чьим-то ещё, верно? Нравится лисица?
— Нравится, — говорит Ваня смущённо.
Я киваю. Я знала, что он это скажет.
Поэтом я учу его желать того, чего желает лисица. Я знаю, что это спорная методика, но так учили меня, и я довольна результатом. А вот с Младшим было по-другому: из него сперва выжгли его собственные желания и страхи, а потом научили накладывать на чистый лист новые, как наклейки, которые можно прилепить и отодрать. Думаю, так учили и Игната. А со мной Тимур был, как мне тогда казалось, более человечен. Он не пытался убить мою жажду, он оставил в покое мой страх. Только заменил и первое, и второе чем-то другим. Просто заменил.
В этот день мы с Иваном сним ещё два раза, он уходит от меня глубокой ночью. Уже на пороге, сонный, вымотанный, но всё ещё подрагивающий от азарта и непривычных ощущений, он спрашивает меня:
— А кто такой главный супервизор?
Слышал от Младшего, наверное. Я устало улыбаюсь и ерошу мальчишке волосы. Про иерархию в среде Снящих я расскажу ему как-нибудь позже, а теперь просто говорю:
— Это тот, кому снимся все мы.
Даже у Снящих сбываются не все сны. Конечно, нет. Только вообразите, что творилось бы в мире, если бы сбывалась абсолютно вся ерунда, которой информационный поток ежедневно замусоривает наше подсознание. Мы все видим сны, а когда думаем, что не видим — на самом деле просто не помним. Бывает даже, что просыпаешься за миг до того, как успеваешь поймать сон, и он выскальзывает из хватки сознания, юркий и шелковистый, как лисий хвост. Сидишь потом, путаясь ногами в смятой простыне, и безуспешно пытаешься вспомнить, от чего же тебя потряхивало секунду назад. Такие сны никогда не оказываются вещими. Даже у нас.
Нет, сбывается только то, о чём знаешь. Что помнишь. Даже когда не спишь.
Я уже очень давно не видела живых и ярких снов. Всё-таки образы, которые рождает в моём мозгу болтушка, больше похожи на галлюцинации. А сны, обычные сны, когда бежишь и не можешь остановиться, падаешь и не можешь достичь дна, и просто делаешь то, что на первый взгляд лишено малейшего смысла — таких снов у меня больше нет. Меня для них больше нет.
И это ничего, пустяки — пока у меня есть лисица. А я есть у неё. Как знать, может, эта лисица тоже Снящая, и ей снюсь я.
— Кто там ещё… — простонала я, нашаривая в сумраке телефонную трубку. Не знаю, долго ли трещал звонок: я просто слышу его здесь, а мгновение назад я была там, был день, а здесь ночь, или нет, уже семь часов почти, скоро мне вставать на работу. Мне пришлось напрячься, чтобы вспомнить, где я работаю и, главное, зачем.
— Я тебя разбудил?
— Нет, — сказал я и села. Так резко, что голова кругом пошла. Сигарету бы мне прямо сейчас… Я так привыкла говорить с сигаретой во рту, что без неё у меня язык заплетается.
— Извини, что рано, — говорит в трубке голос Игната. — Я хотел убедиться, что ты в порядке.
— В порядке, — машинально повторяю я. Это не ответ, это потрясённое эхо его слов. Но Игнат принимает его за ответ и несколько секунд молчит, пока я нашариваю выключатель лампы и пытаюсь вспомнить, куда вчера зашвырнула тапки.
— Ты точно нормально?
— Да точно, точно, — повторила я и, спохватившись, добавила: — А если бы я сказал «нет», ты бы примчался сейчас прямиком в мою тёплую постельку, м-м?
— Сегодня была супервизия, — говорит Игнат, и с меня мгновенно слетает и сонливость, и желание ерничать. — Тебя не было, и Младший ни слова не сказал. Тимур тоже. Как будто они этого и не заметили.
Так, кажется, мне всё-таки срочно надо закурить. Вот просто срочно.
— Сдаётся мне, что это нетелефонный разговор, — говорю я ровно. — Где и когда?
— Нет, — сразу ответил Игнат. Потом пристыженно умолк и после паузы неохотно добавил: — Нам не надо видеться вне супервизий. Тем более теперь.
— Да уж конечно! — разъярилась я, мало заботясь о том, что телефон может прослушиваться. — Это же не под тебя они копают!
— Я не уверен, что дело в этом, Мария. Супервизия прошла… обычно. Просто надо было срочно наснить одну ерунду. Мы втроём легко справились. Может быть, тебя не позвали из-за практиканта. Решили не отвлекать…
— Это уж я сама решила бы. — Чушь. Бред. Наснить ерунду, говоришь? И для этого срываться через неделю после запланированной супервизии? Недоговариваешь ты чего-то, мон шер… И всё-таки позвонил. Впервые за всё время, что мы знакомы. Наше общение всегда ограничивалось супервизиями да прогулками по лестнице вниз. До дверей.
— Может, тебя оставили для чего-то другого, — сказал Игнат. Очень близко к трубке: слова прозвучали шипящим полушепотом.
Прикуриваю сигарету. Пускаю дым. Трубка жарко трётся об ушную раковину. Смотрю в потолок. Пора бы побелку обновить. Если я ещё останусь в этой квартире. Может, и не останусь…
Ходили слухи, что существуют отдельные группы Снящих при различных правительственных организациях по всему миру — от Пентагона до НАТО. Вроде бы шли разговоры о создании такой группы при ФСБ, но нас пока что слишком мало. Чем больше Снящих принимает участие в Сновидении, чем сильнее каждый из них — тем серьёзнее влияние их общего сна на мир. Большинство событий мирового масштаба, от гибели Помпеи до убийства эрцгерцога Фердинанда, было спланировано и реализовано через видения Снящих. Не знаю, верила ли я в это когда-нибудь по-настоящему. Слишком невероятным это казалось на фоне того, чем мы тут занимались изо дня в день — ерундой, как честно сказал Игнат… Впрочем, разве это так уж невероятно? Главной сложностью было научиться выжигать из людей их собственные желания и страхи. А главной загадкой — как им это продолжало удаваться на протяжении тысячелетий. О, разумеется, у них есть отработанные методы. По одной из версий, милтоновский гипноз создавался в первую очередь с этой целью. И у них всегда были препараты, активизирующие мозговую деятельность. И чёрт знает что там ещё. Но так или иначе, даже внушения мало: всё в конечном итоге упирается в могущество отдельно взятого Снящего. Если хоть кто-нибудь из них оказывается на йоту слабее, чем следовало, всё предприятие ждёт крах, или хуже того — вовсе не те последствия, ради которых оно затевалось. А выяснить это можно лишь экспериментальным путём. Как бы то ни было, я никогда не жалела, что не допущена в подобные группы.
— Пока не допущена, — сказал Игнат.
Я моргнула. Потом засмеялась. Так, ну и какую часть этого я успела сказать вслух? А, к чёрту.
— Не дури, Игнат. Ты сам знаешь мои способности. Я не исключаю, конечно, что кому-то там взбредёт в голову меня повысить, но не настолько же. К тому же я об этом ни слухом ни духом. Рановато меня выкидывать из группы, не находишь?
— Всех всегда так переводят. Молча. И ты уже почти подготовила замену.
— Мальчишка не дурак, но ему ещё учиться года полтора как минимум. Нет, Игнат, тут всё проще: Младший под меня роет… — Роет. Роет землю. Мелкая мышиная шерсть на языке. Яростно сминаю сигарету, силой воли глушу гул в голове. — Копает он под меня, как ты и говорил. Про саботажника что-нибудь новое есть?
— Нет. По крайней мере Младший ничего не говорил. — Игнат снова умолк, и я попыталась его себе представить. Где он сейчас: у себя дома, в кафе, на улице возле таксофона? Взлохмаченный или аккуратный, в куртке или плаще, что у него в руках? Я подавила вздох. Мне было бы проще это наснить.
— О’кей, милый, я буду начеку. Расцелую тебя при встрече за заботу. А могу и проставиться кофейком.
— Будь осторожна, Мария, — говорит Игнат и вешает трубку.
Я немного кручу трубку в руках, разглядывая короткие гудки, потом тоже вешаю. Не кидаю, вешаю. Надо избавляться от этой лисиной ловкости. Заодно и эхо, может, станет не таким сильным.
Младший всегда меня ненавидел, я знаю. Понятия не имею за что, и спрашивать совершенно незачем. Потому что от этого полшага до неуставных отношений, а с неуставными отношениями среди Снящих почти так же строго, как с саботажем — ненароком можно начать снить друг про друга, а там, глядишь, начнут срываться супервизии. Впрочем, такие нарушения тоже почти не встречались. Чтобы любить или ненавидеть, надо хотеть. Лисе нечего хотеть от человека, а желания Младшего давным-давно выжжены дотла.
Или всё-таки нет?..
Какое-то время я мерила шагами комнату, потом поймала себя на том, что наворачиваю круги вокруг телефона. Чего-то ты недоговариваешь, Игнат. И, может быть, ещё перезвонишь, чтобы договорить. Это беспокоит тебя… и в тебе нет страха за меня или за кого-то из нас, как нет его и во мне, так что дело тут в чём-то другом.
Я срываю трубку, кажется, ещё до того, как смолкает первый звонок. Лисья реакция, лисий слух. И лисья жажда.
— Всё-таки договоришь?
— Мария, только не бросай трубку, пожалуйста!
А я ведь уже почти это сделала — и как только она догадалась? — лисья реакция, да.
— Мне должны звонить, — сказала я.
— Я только на два слова, — торопливо бормочет Инга и начинает рассказывать мне, какая она бедная и несчастная. Она, и её Ленка, и, конечно, мать. И что в доме бардак, и муж пьёт, и ребёнка оставить не с кем, и работу она потеряла, и мать в больнице умирать не хочет. В конце называет конкретную сумму. Быстро оговаривается, что у неё есть почти половина. Я молча слушаю, слегка отставив локоть, так, что голос Инги превращается в далёкий стрёкот. Мне даже лень её посылать.
— Всё? — спрашиваю, когда она умолкает.
— Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…
— Я спрашиваю, всё?
Она коротко выдыхает, потом отвечает.
— Да, но…
— Теперь слушай меня, — говорю я. — Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать — в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.
— Она же и твоя мать тоже! — кричит Инга.
— Ты мне никто, — говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.
Потом сню.
Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.
Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.
Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.
Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.
— Почему вы думаете, что я это сделаю? — спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.
Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.
— Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…
— Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.
— Но вы ведь даже не дослушали!
— Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.
Когда я встала, его ладонь — широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев — перехватила меня за руку. Я вдруг увидела — почти наснила, — как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.
— Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.
Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.
— В десять на конечной двадцать пятого маршрута, — говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.
— Спасибо, — говорит он мне в спину, но я уже на улице.
В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.
— Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.
— Да, это сурово, — с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. — Когда ревёт дура — это сурово. Так почему не убьёшь?
— Не хочу грех на душу брать, — жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня как заворожённый.
— Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? — весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.
— Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…
— А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?
— Не знаю, — говорит Утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.
И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары — а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары — всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами — там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.
Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.
— Ну так что, по рукам? — спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.
— Не выйдет, — чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.
— П-почему? Я что, мало даю?
— Вам Борис Ефимович, — кривлю губы при этом имени, — что про меня говорил? Что я богородица?
— Господи помилуй, — Утёнок пугливо крестится. — Да я не думал совсем…
— Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…
— Анатольевич…
— Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. — Я ему вру, вовсе я этого не должна — больше нет, но он ведь не знает про супервизии. — А я не из пугливых, сразу вам говорю.
— А… захотеть… — он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. — Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?
Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать — лишь бы захотеть.
Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.
— Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, — говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле, очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.
Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась — надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…
А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто — ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур, — никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.
Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.
Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.
Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один — ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.
Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.
Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером…
А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.
— Ма-ария Владимировна!
— Что Ма-ария Владимировна, балбес, — сердито говорю я. — Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли — это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?
— Я не знаю, — сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. — Драться-то зачем?
— Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.
— По-настоящему? А это… это всё разве не…
— Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?
— Н-ну…
— Ну, — говорю я, — давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.
— Понял, — Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор — ещё слабее прежнего, — а потом говорит: — А что там?
— Где?
— Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?
О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.
— А это уже не тебе решать.
— А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.
Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.
— Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?
— Чтобы спрятаться? — спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.
— Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.
— Понятно, — говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:
— Ну?
Тогда он спрашивает:
— А там можно что угодно… ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?
Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.
М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.
— Ты часто видел, чтоб люди летали?
— Чего? — хлопает рыжими ресницами.
— Видел, чтобы море расходилось к берегам? Чтобы летом была метель, чтоб вчерашний день можно было прожить иначе? Чтобы девка, пославшая тебя на три буквы, вдруг с ходу валилась к тебе в койку, а твоего смертного врага раздавливало катком, стоило тебе его проклясть? Видал такое?
— Да не очень, — тихо отвечает Ванька. Неужто с девкой попала в точку? Надо же.
— А знаешь, почему не видал?
— Потому что так не бывает.
— Ага. А почему не бывает? Ну, думай. Я тебе говорила.
Он подумал, потом робко предположил:
— Мы этого не сним?
— Точно. Мы этого не сним. Мы сним только то, что сумеем себе представить так, как будто оно взаправду может быть. А ты веришь, что можешь полететь взаправду? Только честно? — Ванька мотает головой, я киваю. — И никто не верит. То есть как бы упорно тебе не снилось, что у тебя выросли крылья или ты стал кинозвездой, если твоему сну не за что зацепиться в реальности, он сам даст тебе об этом знать. Хаотичностью, блеклыми красками, бессвязностью, безумием. И останется просто сном.
— Просто сном, — задумчиво повторяет Ванька. Ему придётся привыкнуть к мысли, что в его жизни, оказывается, ещё остались просто сны. И он пока не знает, что с каждым годом их будет всё больше. Тогда-то он и вообразит, будто научился спать без сновидений. — И что, совсем-совсем никто не верит? Не… хочет?
— Некоторые, — сказала я неохотно. — Очень редко. Пару раз за эпоху. Всякие там Да Винчи с Коперниками… Но эти ближе к главному супервизору. Нам до них далеко.
Тогда Ванька снова спрашивает:
— А как поговорить с главным супервизором?
Я собираюсь ответить — не то, что он хочет услышать, а то, что принято отвечать, — но тут звонит телефон. Чёрт, и когда я уже соберусь поставить автоответчик? И вообще жуть как интересно, кто это может быть в такое время. Глухая ночь сейчас, не знаю даже точно, сколько может быть времени. Фонарь под окном уже погас.
— Ну чего? — спрашиваю я, срывая трубку.
Слышу опять этот голос. Слушаю.
Я слушаю, потом вынимаю сигарету изо рта и держу её между пальцами. Просто слушаю, ничего не говорю. Потом кладу трубку. Когда она опускается на рычаги, плачущий голос Инги ещё летит из него, далёкий, звонкий, как стекло.
— Мария Владимировна, что случилось?
Куда-то делась сигарета из пальцев. Только что тут была. Ладно, я достаю из кармана пачку, беру новую сигарету, зажигалку… нет зажигалки. Ладно, спички. Тут вон с прошлого раза ещё валяется коробок… Беру его, чиркаю. Чиркаю. Чиркаю.
Голос сквозь плотную ватную пелену:
— Мария Владимировна?
Замечаю, что чиркаю по серному боку коробка не спичкой, а сигаретой.
Смотрю Ивану Сергеевичу Розарову в глаза. Сквозь тот же слой ваты слышу свой голос:
— Главный супервизор, значит…
— Мария Владими…
— Сядь, Ваня. Сядь напротив меня. Так.
Он садится. Я широко расставляю ноги, наклоняюсь вперёд (лисица во мне даже сквозь слой ваты слышит, как падают с колена спички — проклятое эхо…), беру руки Вани в свои ладони. Странные руки у меня, большие.
— Хочешь, Ваня, мы поговорим с главным супервизором прямо сейчас? — спрашиваю я, улыбаясь, как полная дура. Может, он кивает, а может, нет, я не вижу, и просто свожу его руки вместе, прижимая ладонями друг к дружке. — Мы поговорим. Прямо сейчас. Повторяй за мной. Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твоё, да приидет царствие…
Я роняю его руки. Откидываюсь на спинку кресла. Закрываю глаза и говорю:
— Прости, мальчик. Прости. Это ничего.
— Вам нужно что-нибудь? — шепотом.
— Ага. Сбегай за сигаретами.
И он бежит. Я вижу закрытыми глазами, как он бежит, скатываясь по лестнице кубарем, влетает в ночной ларёк, тормошит дремлющую продавщицу… Я это вижу. Я это сню.
Когда я наконец смогла уснуть, мне приснилась пустыня.
Жар раскалённых камней покусывает мозоли на моих лапах. Я иду низко пригнув шею, шерсть на загривке стоит дыбом. Я хочу есть и пить. Солнце припекает затылок. Мои глаза подёрнуты мутной плёнкой, но у меня острый слух и острый нюх. Я знаю, где я, и знаю, что там, впереди. Я иду на запах, неторопливо, уверенно. Я не лисица, мне некуда спешить и не надо быть осторожной. Мою добычу не надо ловить и выслеживать. Её надо просто взять. Просто прийти и взять. Вот она, я пришла и возьму её. Огромное гниющее тело, мне одной его не одолеть, зато я смогу насытиться. Это всё, чего я хочу, — есть. Я хочу есть и пить. Тут ещё много крови, и я лакаю кровь. Камень острый, но мой язык шершавый, я не поранюсь. Кровь, потом сладкое мясо. Много-много мяса. И всё мне одной, если только не подоспеют стервятники.
Стервятники здесь — единственные враги гиены. Это будет мой страх.
И никаких лисиц больше. Никаких нор.
— Офигеть можно, — сказал Тимур. — Маш, и ты этого не замечала? Ничего не замечала?
— Я всегда говорила, что педагог из меня хреновый, — отозвалась я скучным голосом. Тимур покачал головой, а я добавила: — Ты бы на моём месте точно заметил. И сразу. Может, даже расколол бы его.
— И он не говорил тебе ничего такого?.. И ты не чувствовала это по его снам?
— Говорю же, нет, — отрезала я и с вызовом посмотрела на Младшего, молчаливо наблюдавшего за мной из своего кресла. Стилус ноутбука в его руке похож на маленький тонкий нож. — Впредь вам наука принимать самоотводы.
— Всё равно поверить не могу, — сказал Тимур. — Такой сопляк… Он стал бы очень сильным Снящим. Явно не для нашей группы.
— Может, они его так проверяли, — предположила я. — Чтобы саботажничать, много ума не надо. А вот чтобы замести следы…
— Наследил он порядочно, — говорит Младший. Странная для него фраза — отрывистая и почти грубая. Я бы ждала от него скорее чего-то вроде: «Саботажник оставил некоторое количество неопровержимых улик, неопровержимо свидетельствующих его причастность и ля-ля-ля». — Всё, что он наснил, реализовывалось в одном и том же месте: лиственный лес в радиусе пятидесяти метров от оврага. Видимо, он создавал в сознании сон-оболочку лисицы, там всюду горы лисьего помёта и несколько нор. При том, что лисицы в этом лесу не водятся.
— Серьёзно напортачил? — поинтересовался Тимур.
— Как сказать, — Младший вздохнул. — Несколько необъяснимых смертей. Пара-тройка ям, из которых, вероятно, выкапывали что-то вроде клада…
— Там, где его отродясь не было, — хмурится Тимур. Его руки скрещены на груди.
— Спецприказов не поступало, — возразил Младший. — Значит, саботажник ликвидирован вовремя. Если что, в старших группах подправят.
— Мы и сами могли бы. Вырастили тут гниду, понимаешь…
— Это не в нашей компетенции, — коротко отвечает Младший, и мы закрываем тему.
В эту супервизию мы даже ничего не сним: нас собрали только для того, чтобы оповестить об отмене тревоги. Это вторая супервизия за неделю, в прошлый раз с нами на контакт напрямую выходил старший супервизор — снимал слепок снов-оболочек. Редкая мера, крайняя — на моей памяти её никогда ещё не предпринимали. Уже тогда стало ясно, что они собрали все необходимые улики и теперь просто ищут, кому бы их пришить, как менты ищут преступника по отпечаткам пальцев. А Ванюшка-то мой немало пальчиков оставил… В тот вечер он тоже был с нами. Стеснялся и никак не хотел садиться в общий круг. Жался на краешке кресла, повернув колени в сторону двери. Это стало его первой и последней супервизией.
Интересно, старшему супервизору понравилась моя гиена?
— Подожди меня, Мария, — говорит Игнат, когда я иду к лестнице. Младший с Тимуром уже внизу, негромко переговариваются: Тимур всё никак не может поверить. Такой сопляк, говорит… и такие упорные сны.
Я жду. Игнат неторопливо одевается, глядя в тёмное окно. Берёт зонт в левую руку (на улице нет дождя, но тучи собирались с самого утра), правую молча предлагает мне. Я опираюсь ему на локоть. Мы очень-очень медленно идём вниз.
— Ты не спросила, что с ним стало.
Не спросила, да? И правда. А зачем? Я это и так знаю. Вернее, знаю, что никто не скажет мне этого наверняка. Кроме того, что мальчишка мёртв — а остальное разве важно?
— Ты ведь отдавала себе в этом отчёт?
Он что, и впрямь ждёт ответа? Я крепче сжимаю его локоть, приникая поуютнее к большому, надёжному мужскому телу.
— Не понимаю, о чём ты говоришь.
Игнат не остановился, не выругался, не оттолкнул меня. Даже не сбавил шага. И я вдруг с холодной, спокойной уверенностью поняла, что он давно знал. Может, с самого начала.
— Зачем ты это сделала?
Я фыркаю, не удержавшись.
— Милый мой, спроси-ка убийцу, зачем он подставляет первого попавшегося лоха. Затем что жить охота, вот зачем.
— Правда? Ты хочешь жить? Очень хочешь? — в его голосе нет издёвки, нет злости, даже осуждения нет. Он очень спокоен. Холодный мой, строгий. И что-нибудь, что рифмуется со словом «вечность». — Я спрашиваю, не почему ты подставила мальчика, а зачем ты берёшь заказы… на сны.
Он запнулся на секунду, словно не зная, как бы это правильнее назвать. Саботаж? Слишком формально, да к тому же — эвфемизм. Это не саботаж. Это терроризм. Самый натуральный, только это понимаешь, лишь когда входишь во вкус.
— Что они тебе дают? — спрашивает Игнат, и я вижу, что он просто хочет знать. Просто не понимает и хочет, чтобы я ему объяснила. Я внезапно осознаю, почему он звонил мне несколько ночей назад. И почему он сейчас, здесь, со мной.
Я вздыхаю и на миг прижимаюсь щекой к его плечу.
— Как бы тебе сказать… — Это и правда оказывается нелегко — хотя для меня всё так просто и понятно. — Это… желания. И страхи. Их желания и страхи, с которыми они ко мне приходят. Был тут недавно один… я думала, он от Младшего, и послала его на хрен. Хотел, чтобы я его жену убила. Но, знаешь, если бы мне понравилось… если бы его желание мне понравилось, я бы сделала это. Несмотря на осторожность. Я должна быть осторожна. Да, — слегка откидываю голову и смеюсь. Смех летит между перилами к верхним этажам.
Игнат молчит какое-то время, потом спрашивает:
— О чём они обычно просят?
Я лисица… я рою землю. Когда я осторожно, аккуратно передавала Ивану свою сон-оболочку, он тоже рыл землю, и спросил меня, зачем. Что там, под землёй. Я соврала ему тогда, что это как старшие скажут. А на самом деле там может быть что угодно. Всё что угодно. Например, что-то твёрдое жёлтое без запаха. Несколько недель назад я нарыла десятикилограммовый слиток золота для человека, одержимого золотой лихорадкой. Когда он пришёл ко мне и распаковывал сигареты трясущимися руками, я знала, что ему не нужны деньги, что он просто поставит этот слиток у себя в подвале и будет протирать его мягкой тряпочкой. Сущий фетишист. Это показалось мне забавным. Его дрожь, его жажда. Он был почти нищим, этот фетишист, ему даже нечем было мне заплатить, но я не взяла с него денег. Зачем мне деньги? Я просто нарыла ему это золото, и хотя лисица во мне не знала, что это такое жёлтое и без запаха она нашла рядом с мышиной норой, я в лисице дрожала над этим золотом, я хотела его — я очень хорошо помнила, как это: хотеть…
Или бояться тоже. Мёртвое тело мужчины недалеко от лисьей норы. Пьяное убийство на пикнике. Убийца плакал как сущее дитя. И хотел, чтобы этого не было. Хотел, чтобы это пропало. Он боялся, но не суда, а собственных снов. Я забрала у него этот сон. Я сделала его своим. И тело исчезло — просто исчезло, как будто не было никогда ни его, ни человека…
Да, я знаю, это не просто против правил — это против законов природы. Там никогда не было никакого золота, и ни один материальный объект в природе не может просто исчезнуть без следа. Но я делала это. Их страсть и их страх делали это возможным для меня. Страсть и страх, которых сама я лишилась давным-давно.
— Это ничем не отличается от того, что мы делаем на супервизиях, — запоздало отвечаю я на вопрос Игната. Он чувствует, что я лгу, но его это, видимо, устраивает.
Мы выходим из подъезда и останавливаемся перед ступеньками, ведущими к дороге. Дождь всё-таки пошёл, частые тягучие капли барабанят по бетону под нашими ногами. Игнат раскрывает зонт, хлопок пружины звучит отрывисто, как пистолетный выстрел. Мы стоим под зонтом друг против друга и смотрим друг на друга. У Игната очень спокойное лицо. Он суёт руку за пазуху и достаёт прямоугольный конверт.
— Что это? — спрашиваю я, когда он вкладывает конверт мне в руку.
— Билет до Лондона. Тебя переводят туда. Младший сказал, чтобы это сделал я.
— Почему? — спросила я тупо, хотя надо было спросить совсем не это.
— Не знаю.
Какой он… спокойный. И правда ведь не знает. Ему всё равно. Он знает только то, что хочет. Он ведь Снящий, ему нельзя знать и хотеть слишком много.
Я приоткрыла конверт и заглянула в него. Конверт узкий, я разглядела только жёлтый корешок бланка страховки.
— Меня переводят в старшую группу?
Игнат почти улыбается. Но в этой улыбке тепла не больше, чем в воде, которая льётся с зонта ему на плащ.
— В старшую. В самую старшую, — говорит он мне, как ребёнку. А я правда ребёнок, я не понимаю ни черта… — Чему ты так удивляешься, Мария? Ты же сама сказала: мало устроить саботаж, надо суметь замести следы. Ты сумела. Не подкопаешься. Высший класс.
Надо сказать что-нибудь. Хоть бы матом, что ли, но язык у меня присох к нёбу. Дико хочется курить. Да, хочется. И выть хочется, и ткнуться этому прекрасному ледяному ублюдку лицом в грудь и реветь как белуга. Жутко хочется, только это не та жажда. Так хотят звери… и Снящие. Люди хотят другого.
— Знали, значит? — хрипло спрашиваю я, глядя ему за плечо. Ну конечно, какая же я дура, они не могли не вычислить Бориса — а может, он и сам раскололся, всё-таки лабораторный персонал наверняка подбирают не менее тщательно, чем самих Снящих. Но потом я слышу следующие слова Игната и понимаю, что всё ещё проще.
— Разумеется, знали. Ты правда думаешь, что не делала ничего особенного? Материализация и дематериализация, транспортировка удалённых объектов… Такое не может остаться незамеченным. Это чудеса, Мария, — в его взгляде на миг зажглось что-то, похожее на восхищение. Зажглось и тут же погасло. — Настоящие чудеса. Тех, кто снит реальность, — пруд пруди, но снящих чудо… вас мало таких. Ты и так засиделась в нашей глуши.
Почти нежность. Почти гордость. Почти уважение.
И какое же отвращение поверх всего этого…
— Зачем же ты спрашиваешь тогда?.. — говорю я всё так же хрипло. Взгляд Игната становится растерянным.
— Они там наверху всё решают. Мы просто присматривали за тобой. И не понимали. Лично я ничего не понимал. До сих пор.
— А теперь?
— А теперь я вижу, что ты.
Что. Что я. Что я такое. Слова — как кувалды, разламывающие виски.
— И что же я такое, Игнат?
— Ты вампир, — говорит он просто и безжалостно. — Раз нет собственных страхов и желаний, ты пьёшь чужие. Ты очень опасна. Думаю, они бы ликвидировали тебя уже давно, если бы не твои способности. Откровенно говоря, я считаю, что с ними ты ещё опаснее. Но это уж не мне решать. Самолёт у тебя завтра вечером, я бы на твоём месте не опаздывал.
— Игнат, у меня мама умерла, — говорю я. Странно, так мокро снаружи, вся спина уже вымокла — и так сухо во рту.
Игнат смотрит на меня.
— Она меня… бросила… И я жила с отцом. Он болел сердцем, и я всё время боялась, что с ним что-то случится. Страшно боялась, до одури: больниц этих, врачей, карет «скорой помощи». А больше всего боялась, что однажды ночью проснусь и не услышу его дыхания. Жутко боялась…
Игнат смотрит на меня. Я стараюсь, чтобы в голосе не звучало отчаяния, но ничего не могу поделать:
— И потом, когда я всё это наснила, я просто отрезать хотела, понимаешь? Я не так, как ты, я отрезала намертво, совсем! Чтобы не повторилось такого… больше. И у меня вообще ничего не осталось. Я совсем пустая была. Это невозможно терпеть…
— Возможно, — говорит Игнат, и в этот миг я понимаю, что совсем, совсем, совсем его не знаю. — Всё возможно стерпеть. Это вопрос самоконтроля. Отпусти мой плащ, будь добра.
Я разжимаю руки, отступаю на шаг, прочь от ненадёжной защиты зонта. Дождь с новой силой ударяет меня по голове и плечам. Игнат стоит неподвижно, его лицо в полумраке, и чёрная вода ручьями стекает с зонта.
— Не уходи, — это мой голос. — Я… я очень тебя прошу, не уходи сейчас…
— Ты мне никто, — говорит Игнат. А может быть, это говорю я. Или, возможно, все мы, каждый из Снящих, намеренно возводящих стену между собой и теми, кого не хочет потерять. А проще всего не терять то, чем не обладаешь.
Ты мне никто. И это звучит почти любя.
А дальше всё как обычно: он уходит к ночному шоссе, я стою, глядя ему вслед. Как обычно, просто в последний раз. Завтра у меня самолёт в Лондон.
Домой добралась быстро, на попутке. В квартире было холодно — отопительный сезон, как всегда, подкрался незаметно, а батареи включат только через пару недель. Ну да мне только эту ночь перетерпеть бы. Я отбрасываю намокшую от дождя занавеску, закрываю окно, ёжусь, потирая руки, чтоб хоть немного согреться. А вот теперь можно и покурить.
Пошла за сигаретами на кухню, впервые за долгие годы жалея, что у меня нет телевизора. Залезть, что ли, в Интернет, посмотреть погоду в Лондоне? Хоть бы только не дожди. Залезла, посмотрела. Нет, не дожди. Тепло и солнце. Отлично. Скорей бы завтра.
Скорей бы, скорей бы завтра.
Я сажусь в кресло, прикуриваю, глубоко вздыхаю. Чёлка лезет в закрытые глаза, надо бы постричься. Может, успею завтра перед вылетом. Вещей у меня всё равно немного, собирать по сути нечего. И прощаться не с кем. Не с Тимуром же? Я даже телефона его не знаю. Когда он меня учил, знала, а потом он сменил номер. А я сменила свою сон-оболочку. И он не знал про мою лисицу. Никто про неё не знал. Только Ванька. Иван Сергеевич Розаров, м-да… Нехорошо-то как получилось. Я ведь думала, что шкуру свою спасаю. А оказалось — проходила тест на профпригодность. Бедный глупый мальчик… такой доверчивый. В тот первый раз, когда я была лисицей, а он — полёвкой, он снил понарошку, как солдат стреляет на тренировке холостыми, а я снила по-настоящему. Я стреляла боевыми. И всё-таки откусила ему голову. Я наснила ему всё, что будет дальше. От этой мысли я вздрогнула. Откусила голову? Ужас-то какой. Неужели… да нет, нет, вряд ли старшие супервизоры пойдут на такое зверство. Какой в этом смысл?..
Но тут я вспоминаю, как мне снилось, что я встаю и иду в комнату отца, и вижу его лицо, спокойное, улыбающееся во сне, такое безмятежное, потом подношу к нему руку, просто чтобы поправить подушку, и чувствую что-то неправильное… вот в этом и был мой страх. Я не знала, что это, во сне никак не могла понять: неправильно, неправильно, просто неправильно! Смерть не бывает правильной. Даже если мы её сним по заказу старших супервизоров, как положено. Я знаю, что эта мысль кощунственна: все мы в конечном итоге — просто исполнители воли главного супервизора, а уж ему-то виднее, и всё, что он задумает — верно. Нам остаётся только исполнить, не задавая вопросов, не думая о том, что могут существовать вопросы. Ох, конечно, главному супервизору можно жаловаться напрямую, но только он ведь никогда не отвечает ни на жалобы, ни на мольбы. По крайней мере мне никогда не отвечал. Как бы я ни просила. Может быть, это потому, что я не хотела по-настоящему. Я же не умею хотеть сама. Хотеть своего. Не подсмотренного, не украденного — своего. Я уничтожила собственные желания, заменив на желания лисицы, — и сделала это охотно и радостно, чтобы больше никто не умер, как мой отец. Чтобы мама не умерла, как он. Я всегда так боялась её встретить — я была в панике, когда она меня наконец отыскала. Боялась, что возненавижу её или полюблю. И то, и другое было бы для неё смертным приговором. После того как она меня оставила, я всё время боялась потерять, и снила то, чего боялась. Поэтому проще было не бояться. Хотя, ох, нет, не бояться как раз было так трудно, невыносимо…
Дует от окна. Я же вроде бы его закрыла? Хочу встать и закрыть его, но… хочу… ох, хочу ли? Хотела бы — наснила бы. Окно бы захлопнулось само. Медленно и тихо, под взглядом глаз гиены, поблескивающих во тьме.
Провожу ладонью по щеке: сверху вниз, от виска к подбородку. Голова снова болит. Ладонь мокрая. Сигарета погасла. Надо вымыть руки, зажечь сигарету, закрыть окно. Надо… Хотела бы — наснила. Значит, не хочу. Такая вот логика Снящих. А другой нам не оставили. Или мы не оставили сами себе.
Я упираю локти в колени и плачу. Как дура, как Инга, Инга вот так же плакала, глядя на мои руки, она просила, чтобы я сделала что-нибудь, хоть что-нибудь, она же наша мать, она и твоя мать тоже… А ты не хочешь, ты просто не хочешь! А зачем мне хотеть? Чтобы сейчас она была жива, а я снова боялась её потерять? Я не хуже Игната, я тоже могу как он: не имея — не теряем! И столько лет этого казалось вполне достаточно! А чтобы утолить эту лютую жажду, у меня есть чужие сны…
Но только в чужом сне никогда гиене не увидеть мою маму. Мою маму, тихую, испуганную, поломанную, запутавшуюся, жалеющую себя, жалеющую меня… Мою маму, молодую, красивую, здоровую, да, совершенно здоровую, полную сил, среди зелёной травы, смеющуюся, счастливую, с тёплыми руками, со слабым огоньком вины в глазах, не надо, мама, я давно тебя простила… Только будь здесь, будь жива. Да, я знаю, что это невероятно. Знаю, что это чудо, что Снящие не вершат чудеса, только самые сильные из них, а я слабая, и мои чудеса — это только грязь и смерть. Но я хочу этого чуда, мама, если не этого, то не надо мне других чудес, ни леса, ни пустыни, ничего, только солнце, солнце, мама, и твои виноватые глаза…
Я сню, и я хочу увидеть это во сне, только это, Господи!
Я ничего никогда не хотела так сильно.