Двадцать шесть мужчин, распростершись ниц, лежали на холодном каменном полу собора Святого Иоанна. Все в одинаковых белоснежных стихарях, сверху они напоминали россыпь белых коконов. Хотя они лежали не на голом полу, а на ковре, холод камня тем не менее остужал их лица, пылающие после пребывания на жарком римском солнце, да еще в гуще возбужденной толпы.
Было 29 июня 1974 года, праздник Святых Петра и Павла, один из самых торжественных дней церковного календаря. А для них он отныне станет особенно памятным. Это был знаменательный день их отречения от земных уз и духовного венчания с бессмертной Церковью.
В числе этих двадцати шести были четверо из пяти американских кандидатов ирландского происхождения. (Джордж Каванаг был рукоположен годом раньше.) Со всех концов мира, от Неаполя до Филиппин, на церемонию съехались родственники. Однако в большой группе американской родни, желавшей погрузиться в лучи славы своих сыновей и племянников, не было никого, кто бы мог лично гордиться успехами Тима.
В каком-то смысле он был даже рад, что не придется ни с кем не делить этот торжественный миг. Ибо всю дальнейшую жизнь ему придется прожить именно так, одному. Для всех его невестой будет Святая Церковь. Для него самого ее именем станет Одиночество.
Тремя ступенями выше, облаченный во все красное, восседал на троне главный виновник сегодняшнего торжества, префект ватиканской Конгрегации католического образования кардинал Эмилио Аулетта. Для молодых людей его участие в церемонии было особенной честью, признаком того, что им выпала честь внушать особые надежды Святому престолу.
После оглашения мессы рукоположения кандидаты предстали пред кардиналом, и им в последний раз был задан вопрос, готовы ли они посвятить свою жизнь Церкви.
После этого они преклонили колени и нагнули головы, а отец Джон Хеннесси, ректор Североамериканской коллегии и церемониймейстер сегодняшней процедуры, зачитал торжественным, громоподобным голосом их имена и повернулся к Его Преосвященству со словами:
— Святая Матерь Церковь просит вас рукоположить этих людей, братьев наших, на духовную службу.
— Полагаете ли вы их достойными? — спросил кардинал.
— На основании консультаций с отцами церкви и рекомендации лиц, ответственных за их обучение, могу сообщить, что все они признаны достойными кандидатами на духовный сан.
Тим встал на колени, и кардинал бережно возложил руки ему на голову. В наступившей тишине в груди у Тимоти что-то екнуло, потом стало нарастать и продолжало расти, пока его рукополагали, то есть давали свое благословение, остальные духовные лица — участники церемонии.
Поразительно, но этот момент церковного обряда максимально сочетал в себе материальное и духовное. Те, кто когда-то уже ощутил прикосновение десницы Господней к своему челу, сейчас сами передавали Тиму эту священную почесть. Они словно говорили: «Теперь мы все братья во Христе».
После того как кардинал Аулетта прочел молитву посвящения, ассистирующие ему священники проворно облачили кандидатов в красные ризы и столы. Начав сегодняшнее утро в виде распростертых на полу белых коконов, они поднялись в алом цвете Церкви, как будто вылупившиеся из этих коконов мотыльки.
Теперь новоявленные священники были удостоены почетного права всю дальнейшую службу стоять по обе стороны кардинала.
Когда по окончании торжественного акта Тим проходил по центральному проходу и видел заплаканные лица гостей, родственников и друзей, то невольно задался вопросом: «А кто сейчас плачет по мне?»
Если церемония была торжественной и серьезной, то ее продолжение степенным никак нельзя было назвать. В Североамериканской коллегии пробки от шампанского только и взлетали, а бокалы наполнялись с таким рвением, что то и дело переливались через край.
В числе американских прелатов, специально прилетевших по случаю церемонии посвящения в сан своих протеже, был и давнишний наставник Тима Фрэнсис Малрони, некогда служивший епископом Бруклина. Недавно его карьера была отмечена новым продвижением: Малрони не только стал архиепископом Бостонским, но и удостоился красной кардинальской шапки.
Тим открыл было рот, чтобы поздравить Его Преосвященство, но тот оборвал его:
— Ни в коем случае, мой мальчик. Кто действительно заслуживает похвалы, так это ты. И я счастлив, что ты решил перебраться в город и продолжить свои занятия.
Тим улыбнулся.
— Я уверен, что Ваше Преосвященство приложили часть своего влияния, чтобы добыть мне эту щедрую стипендию.
— Это было самое малое, что я мог сделать. В Григорианском институте тебе понравится, Тим. Нет нужды напоминать тебе, что из его стен вышло больше кардиналов и пап, чем сенаторов и президентов — из Гарварда. Между прочим, известно ли тебе, как наши европейские коллеги называют Pontificia Universitas Gregoriana?
— Так точно, Ваше Преосвященство. Они называют его сокращенно — PUG. Что весьма забавно для американского уха[49], — сказал Тим.
— Да уж, — усмехнулся в ответ Малрони, — особенно для бруклинского.
— Вы намекаете на мои прежние достижения в уличных боях? — пошутил Тим.
— Нет, конечно, — заверил кардинал. — Хотя, не скрою, отец Ханрэхан имел привычку с пугающим восхищением описывать твой левый хук.
И снова у Тима мелькнула мысль: «Им обо мне известно все, до мельчайших подробностей».
Только что рукоположенный отец Тимоти Хоган гулял по саду Североамериканской коллегии, высоко на холме над Вечным городом. И в день, который должен был стать самым счастливым в его жизни, обращался к Небесам с мучающим его вопросом: «Господи, как долго должен я служить Тебе, прежде чем я постигну правду о том, кто я есть?» Сердце его при этом щемило от боли.
— Domine Хоган, surge[50].
— Adsum[51], — отвечал Тимоти, поднимаясь с колен. Он уже давно привык к латыни, которая не только звучала на лекциях, но и была языком повседневного общения в аудитории.
В течение последних двух лет пять раз в неделю он поднимался по мраморной лестнице левого крыла Григорианского института. Здесь с половины девятого до половины первого утра около сотни слушателей, и Тим в их числе, сидели за небольшими деревянными столами, изучая предметы, необходимые для получения степени лиценциата по каноническому праву.
Среди курсов, входивших в его программу, были философия, теология, история канонического права. Но ядро программы составляло утомительное, дословное — слово за словом, фраза за фразой, раздел за разделом — изучение массивного «Текста», носившего официальное название «Codex Juris Canonici»[52].
— Domine Хоган.
Тим поднял глаза.
— Dic nobis, Domine, — продолжал лектор, профессор Патрицио ди Крещенца из Общества Иисуса. — Habenturne impedimenta matrimonii catholicorum cum acatholicis baptizatis in codice nostro?[53]
Тим, не задумываясь, ответил:
— Itaque, Domine. Codex noster valet pro omnibus baptizatis et impedimenta matrimonii sunt pluria[54].
— Optime![55] — воскликнул отец ди Крещенца и обвел взором аудиторию, выбирая слушателя, который назовет факторы, рассматриваемые церковью как препятствия к браку с христианином, принадлежащим к другой ветви церкви. Тим никак не мог понять, почему римско-католические иерархи считают само собой разумеющимся, что эти правила должны распространяться на всех христиан.
И таких вопросов у него возникало много. Не раз, заучивая тонкости Апостольской Конституции, он думал: «Хоть бы раз попалась ситуация наподобие кражи кур лисицей. Что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее реальную жизнь!»
Он вспомнил давний разговор с Дэнни Луриа, когда они вдвоем ехали на метро из Бруклина на Манхэттен. Молодой слушатель еврейской семинарии тогда привел несколько примеров неоднозначных норм, содержащихся в определенных разделах Талмуда.
Почти тысячестраничный «Текст», который сейчас изучал Тим, устанавливал две тысячи четыреста четырнадцать канонов, подчас по самым казуистическим и далеким от жизни вопросам, и все это он должен будет знать назубок к моменту сдачи письменных и устных экзаменов на степень лиценциата.
Среди них были правила, которые необходимо знать каждому священнику для служения пастве. Например, все обстоятельства, могущие стать препятствием к церковному освящению брака.
Однако, заучивая все это наизусть, Тимоти задавался вопросом о предположительной альтернативе — совершении брачных отношений без заключения брака. Или хотя бы без церемонии венчания.
Может ли Господь санкционировать брак, освященный одной любовью?
— «De impedimentis matrimonii clericorum». «Препятствия к браку священнослужителей». Что ж, отец Хоган, отличная тема для диссертации, хотя и рискованная. Но если кто и способен раскрыть ее в полном объеме, то только ум вашего масштаба, — объявил профессор ди Крещенца. Сейчас он говорил по-итальянски, поскольку Тим пришел к нему в приемные часы.
Известный ученый находил особое удовлетворение в том, что по особому разрешению продолжал преподавательскую работу и после семидесяти. Это означало, что он по-прежнему мог наслаждаться общением с молодыми пытливыми умами — а в случае с Тимом, как он считал, и блестящими.
— Это сфера, которая после Второго Ватиканского собора нуждается в существенной корректировке. Уверен, ваша работа будет иметь большую ценность, отец Хоган.
Вдруг откуда-то сзади раздался скрипучий старческий голос. Он был обращен к отцу ди Крещенца:
— Patricio, habesne istas aspirinas americanas? Dolet caput mihi terribiliter[56].
Тим обернулся и тотчас узнал испещренное морщинами лицо, показавшееся из-за двери. Это был отец Паоло Аскарелли, иезуит, официальный писец канцелярии Ватикана — один из самых высокопоставленных чиновников в управлении делами Святого престола.
Профессор опять ответил по-итальянски:
— Мне очень жаль, Паоло, у меня только обычный итальянский аспирин. Последнюю чудодейственную таблетку я тебе еще в понедельник отдал.
— Ох, бесовский промысел! — закряхтел старик, морщась от головной боли. — У меня такая мигрень, что ее только каким-нибудь экседрином можно взять. Как ты думаешь, может, позвонить в американское посольство?
Профессор снисходительно улыбнулся, а Тим сказал:
— Отец мой, у меня есть бафферин. Это не поможет?
— Ах, молодой человек, — обрадовался священник, — вас мне сам Бог послал! Как ваше имя?
— Тимоти Хоган, отец мой. Только это лекарство у меня дома.
— А где вы живете?
— На Виа-дель-Умилита.
— Аа-а, улица Смирения… Что ж, вид у вас вполне здоровый, так что за несколько минут туда и назад обернетесь. Заранее вам благодарен.
Отец ди Крещенца мельком взглянул на своего ученика, словно говоря: «Ты вовсе не обязан потакать этому ипохондрику».
Но Тимоти ответил:
— Конечно, отец Аскарелли. Я мигом.
— Превосходно, — ответил страдалец и добавил Тиму вслед: — Если вам на обратном пути случайно попадется бутылочка «Сан-Пеллегрино»…
Не прошло и десяти минут, как запыхавшийся Тимоти Хоган выкладывал на стол пластмассовый пузырек с бафферином и большую бутылку минеральной воды.
Хозяин кабинета уже ушел. Каждый вечер он исправно совершал длительную прогулку от Григорианского университета до дальней оконечности площади Святого Петра и штаб-квартиры ордена иезуитов в доме номер пять по Борго Санто-Спирито.
— Присаживайтесь, отец Хоган, — пригласил отец Аскарелли, принимая таблетку от мигрени. В последнее время это стало для него своего рода ритуалом. — Я хочу с вами поближе познакомиться. Пока вас не было, профессор вам такие дифирамбы пел! Обычно я Патрицио почти не слушаю — стареет, знаете ли, — но в данном случае он прервал свою болтовню, чтобы показать мне кое-что из ваших письменных работ. Должен сказать, они произвели на меня впечатление!
— Благодарю вас, отец. — Тим был одновременно польщен и смущен.
— Конечно, до докторской степени по каноническому праву вам еще идти и идти, — предостерег Аскарелли. — Но латынь у вас просто превосходная. Я бы сказал, что если бы вы учились не в Америке, то уже сейчас были бы почти на моем уровне. Простите мне стариковское высокомерие, но я убежден, что язык Цицерона можно по-настоящему освоить только в окрестностях римского Форума.
Он театрально вздохнул.
— Как я жалею о решении Второго Ватиканского собора[57]. Теперь моя, некогда почетная, должность стала почти анахронизмом. Хвала Господу, пока папские буллы, энциклики и приказы о назначениях еще издаются на латыни, не то они бы меня списали за ошибки в спряжении.
Тимоти улыбнулся.
— Скажите-ка, — блеснув глазами, спросил старик, — по-вашему, Спаситель владел латынью?
— Ну, — осторожно начал Тим, — Он мог защищать себя перед Понтием Пилатом на языке римлян. И потом, Евсевий Кесарийский пишет о беседе родственников Иисуса с императором Домицианом.
— Это точно! — с жаром вскричал старик. — «Церковная история», глава третья, параграф двадцатый. Здесь вы попали в точку, Тимоти. — Старик был в восторге. — Мы обязательно должны с вами еще раз встретиться и побеседовать.
— Буду рад, — ответил Тим не менее сердечно.
— В таком случае, — сказал Аскарелли, — оставляю вам сувенир на память о нашем разговоре. — Он оперся морщинистой рукой о стол и тяжело поднялся. — Возьмите.
— Что это? — опешил Тим. Старик показывал на тот самый пузырек с таблетками, который он ему принес.
— Это же вам! — запротестовал Тим.
— Знаю, знаю, — усмехнулся старик. — Но если вы их сейчас заберете, у меня будет повод еще раз за вами послать, и тогда мы опять побеседуем. Спасибо. Мне намного лучше. Помолитесь за меня.
Не успел ошарашенный Тим сказать: «А вы — за меня», — как старец исчез.
Головные боли у отца Аскарелли все учащались, вынуждая старого писца снова и снова призывать Тимоти в свои апартаменты в Говернаторио, большое административное здание на территории Ватикана.
Старик то и дело просил Тима переписать набело только что переведенный на латынь документ. Очень скоро он небрежно бросил:
— Если заметите где-нибудь стилистические огрехи, смело исправляйте. Помните, — подмигнул он, — непогрешимы только папы.
К весне между ними установилось взаимопонимание не только на почве аспирина и латыни. Из всех отношений, какие успел познать в своей жизни Тим, эти больше всего напоминали отношения отца с сыном. Не было того, чего он не сделал бы для папского писца, а главное, это чувство было взаимным.
— Стар я уже для этой работы, Тимоти, — как-то пожаловался Аскарелли своим дребезжащим голосом. — Но Его Святейшество только мне доверяет переводить его слова на латынь. Этот груз уже не по мне, так что я подал прошение об отставке.
— Что?!
— А-а! — махнул рукой старик. — Конечно, ее никто не принял. Я бы не стал этого делать, если бы был хоть малейший шанс ее получить. Зато я добился уступки — точнее, разрешения нанять ассистента. И соответствующего финансирования. Не догадываешься, кого я предложил на эту роль?
Оба улыбались.
— Мне же еще диссертацию заканчивать! — попробовал возразить Тим.
— Верно, но ты молодой и сможешь работать над ней по ночам, когда старая рухлядь вроде меня уже греется под одеялом. Поверь мне, мой мальчик, если ты оправдаешь то положение, которое я тебе добыл авансом, ты сможешь осуществить свои самые высокие земные амбиции.
— И что это, по-вашему, может быть? — насторожился Тимоти.
Аскарелли ответил уклончиво:
— В моем представлении, величайшее земное наслаждение заключается в том, чтобы ужинать за одним столом с понтификом. — И загадочно добавил: — Это тебе не вульгарные итальянские…
— Что, что, святой отец? — не понял Тим.
— Вина. Ви-на. У понтифика подают французские. Конечно, будучи итальянцем, я порицаю отступничество папы Климента V[58], но когда в 1377 году Святой престол наконец вернулся из Франции в свои законные пределы, в Рим привезли и бочки с великолепным бургундским. И с тех пор понтифики предпочитают продукт северных виноградников, осененных благословением Господним. Experto crede[59], этот продукт действительно стоит того, чтобы заслужить его упорным трудом! Спокойной ночи, сын мой.
По дороге домой на Виа-дель-Умилита Тим замешкался на пьяцца Навона, захваченный симфонией из пения, женского смеха и звона бокалов. И, наблюдая за этим вечным римским праздником, он, несмотря на заманчивые перспективы, рисуемые его наставником, не находил ответа на вопрос, а стоит ли его жертва того, от чего он дал обет отказаться.
РИМСКИЙ КАТОЛИЧЕСКИЙ ГРИГОРИАНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ НА СОИСКАНИЕ ДОКТОРСКОЙ СТЕПЕНИ ПО ФАКУЛЬТЕТУ КАНОНИЧЕСКОГО ПРАВА
(Специальность — юриспруденция)
Преподобный ТИМОТИ ХОГАН
ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ НА ТЕМУ:
«Препятствия к браку священнослужителей»
(Научный руководитель: преп. проф. Патрицио ди Крещенца)
Вторник, 26 мая 1978 года
16 часов, Большой зал
Уже через несколько месяцев, если не де-юре, то де-факто, Тим стал «латинским писцом» при папе, а отец Аскарелли, номинально занимавший этот пост, по сути дела превратился в редактора.
Когда же его тексты стали возвращаться без единой поправки — ни в грамматике, ни по содержанию, — Тим задумался, смотрит ли их вообще старик писец.
В конце концов он набрался смелости и спросил своего наставника напрямую.
— Тимотеус, мальчик мой дорогой, — начал Аскарелли, — зачем мне портить и без того слабые глаза, разглядывая текст о назначении в Техас нового епископа, если все, что он сам из него разберет, так это то, что ему предстоит сменить свою десятиведерную шапку — petasus decem congiorum capax[60] — на митру? Лучше я посвящу это время написанию статьи в журнал «Латинитас» о моем видении игровой тактики в американском футболе — pila pede pulsanda americana[61].
Составление всевозможной корреспонденции от лица понтифика и ее рассылка по всему свету оказала на Тима двойственное воздействие. Во-первых, он стал по-новому смотреть на широту, долготу и размах католической части человечества. Кроме того, он понемногу начал входить во вкус процедуры, когда, посылая какое-то распоряжение, к примеру в Шри-Ланку, можно быть уверенным, что оно будет исполнено беспрекословно. Одним росчерком пера папа мог изменить судьбу миллионов.
В промежутках между энцикликами и указами Тим умудрялся готовиться к экзаменам и с блеском их сдавать. Когда они с Аскарелли завершали дневные труды — его труды — рюмочкой-другой граппы, Тим внимательно следил, чтобы не переборщить, ибо ему еще предстояло ехать на велосипеде к себе на Виа-дель-Умилита, а там — читать и писать, в то время как Аскарелли, а скорее всего и весь Ватикан, будут уже видеть сны.
Сама коллегия размещалась в бывшем монастыре семнадцатого века, однако ее небольшой, но хорошо оборудованный спортзал носил приметы современной жизни. А поскольку никакая работа, сколь бы трудоемкой она ни была, не помогала Тиму израсходовать всю его неуемную энергию, его иногда можно было видеть в этом зале на гребном тренажере часа в два или три пополуночи. Чтобы отвлечься от других мыслей, он сам придумал себе задание — воображаемое путешествие на лодке из Италии в Нью-Йорк. Каждый вечер он записывал количество «пройденных» за минувший день миль, рассчитывая, что к концу года их сумма достигнет двух тысяч.
Как-то ночью, когда Тим, обливаясь потом, бороздил просторы океана в районе Азорских островов, его состояние атлетического транса было прервано голосом из не слишком далекого прошлого.
— Господи, Хоган, что ты делаешь? Хочешь довести себя до сердечного приступа?
Это был Джордж Каванаг, тот самый, что когда-то жарким днем в Перудже признался Тиму в своем грехопадении. Теперь, в белом воротничке католического священника, он выглядел удивительно импозантно. Тим мысленно застонал. Для него год, проведенный без общения с Джорджем, был огромным облегчением. Каванаг вызывал у него болезненные воспоминания об их последнем дне с Деборой много лет назад.
— А тебе давно пора спать! — огрызнулся он, удивленно взирая на старого товарища.
— Как же я могу спать, когда мой ходячий пример для подражания еще бодрствует? — Джордж с улыбкой уселся на банкетку, взял в руки гантель и стал бесцельно сгибать и разгибать руку. — Нет, в самом деле, — продолжал он, — я не иронизирую. Я правда тобой восхищаюсь, Хоган. Ты настоящий гений стратегии. Я, понимаешь ли, слышу похвалы в твой адрес со всех сторон — от правых и от левых, от консерваторов и от прогрессистов. Ты действительно спец по части римских нравов.
Тим увеличил темп упражнения и задышал чаще, с хрипом втягивая воздух.
— Только не говори мне, Хоган, что тебе это понятие неведомо. «Римские нравы»!.. — продолжал Каванаг. — В ватиканском обществе придворная интрига — это ключ к успеху. Способность создать загадку и нанести на нее глазурь обаяния. Будь сегодня жив Макиавелли, он бы написал книгу о тебе.
Тим с ненавистью воззрился на него.
— Перестань, — сказал Джордж. В голосе было теперь неподдельное восхищение. — Говорят, Фортунато зовет тебя вести семинар по каноническому праву?
Тим молча продолжал свою греблю, а Джордж все нащупывал почву.
— Поговаривают также, что ты его предложение отклонил. Чем же ты тогда собираешься заняться?
— Почему бы тебе самому мне не подсказать, отец Каванаг? Ты, кажется, и так уже все знаешь.
— Ну, я-то слышал только, что ты запросил место священника в Штатах. Я понимаю, что «возделывание нивы» украшает биографию, но неужели ты считаешь, что совершаешь правильный шаг, уезжая из Рима сейчас, когда твоя звезда на подъеме?
— Я священник, а не политик, — зло ответил Тим.
Джордж поднялся.
— Извини, Хоган, — сказал он с нескрываемым раздражением. — Я, увы, не силен в этой самой придворной стратегии, в которой на самом деле главное — искусный подхалимаж. Pax tecum[62].
К концу весны диссертация Тима была готова. Защиту назначили на четвертую неделю мая. Председательствовать должен был сам декан факультета, отец Анджело Фортунато.
— Это большая честь, — заверил Тима Аскарелли. — Я, конечно, тоже буду присутствовать. Кстати, я еще не получил приглашения.
— На защиту? — удивился Тим.
— Конечно, нет! На это мероприятие всех пускают. Я говорю о банкете в твою честь.
— Боюсь, никакого банкета не будет, — ответил Тим.
— Ты что, рехнулся, сын мой? — рассердился Аскарелли. — Или ты хочешь лишить старика приличной еды?
— Нет, правда, святой отец, приема никто не устраивает.
— Ага! — ответил писец, предостерегающе грозя пальцем. — Тебе просто еще не сказали. Но могу тебя заверить, когда на защите председательствует декан Фортунато, за ней всегда следует обильное застолье.
Слова старого писца оказались пророческими. Вернувшись в начале второго ночи в коллегию, Тим обнаружил у себя под дверью конверт. На обратной стороне было золотое тиснение — герб с девизом: «Civitas Dei est patria mea» — «Град Божий — мой истинный дом».
Тим вскрыл конверт. На бланке с шапкой «Кристина, княгиня ди Сантиори» и адресом дворца где-то на Палатинском холме каллиграфическим почерком было выведено:
«Дорогой отец Хоган!
Прошу простить мне мою самонадеянность, но весть о ваших замечательных и столь многочисленных достижениях обрела крылья и разнеслась далеко за пределами ватиканских стен, так что мне кажется, что мы с вами уже давно знакомы.
Мой хороший друг декан Фортунато рассказал мне, что ваша «защита» (которая, я уверена, станет скорее серией панегириков, чем вопросов) назначена на двадцать шестое число сего месяца. Насколько я понимаю, никто из вашей семьи не сможет прилететь из-за океана по этому торжественному случаю, и потому я беру на себя смелость предложить вам организацию приема в вашу честь в моем доме.
Если вы сочтете мое предложение приемлемым, прошу вас дать мне список ваших друзей, с которыми вы хотели бы разделить радость получения вами докторской степени.
Искренне ваша,
Кристина ди Сантиори».
Тим был доволен. Улыбаясь, он включил плитку, чтобы вскипятить воду для кофе. Прежде чем солнце покажется над Эсквилинским холмом, ему еще многое предстоит сделать.
Лишь когда в шесть часов (после каких-то трех часов сна) он поднялся к мессе, до него наконец стал доходить смысл вчерашнего послания.
Семья Сантиори входила в круг, известный в Риме как «Черная знать». Это были светские семьи, которые на протяжении столетий играли важную роль при папском дворе, так называемые «Тайные камергеры Меча и Ризы».
За некоторыми были закреплены передаваемые по наследству обязанности на папских церемониях. Это были целые династии — как Серлупи Крещенци, веками заведовавшие папскими конюшнями, или Массимо, чей клан из века в век держал наследственный пост Главного почтмейстера.
Но положение Сантиори было еще выше. Из их рядов издавна выходили Грандмейстеры Святого приюта. Это был самый высокий ранг, на какой мог рассчитывать мирянин при панском дворе. А главным признаком их подлинного аристократизма служило то обстоятельство, что их фамилия никогда не фигурировала в прессе. Если они давали прием, то о нем ничего не сообщалось. Все, кто был достоин о нем знать, оказывались в числе приглашенных, а представители «четвертой власти» в этот круг не допускались.
Тим сидел в углу трапезной и задумчиво ковырял ложкой кукурузные хлопья, когда появился Джордж Каванаг.
— Можно к тебе подсесть, отец Хоган?
Тим поднял глаза и, стараясь не выказать своего раздражения, рассеянно бросил:
— Добро пожаловать!
Джордж, уже успевший расположиться, к удивлению Тима, излучал на первый взгляд вполне искреннюю сердечность.
— Послушай, Хоган, я знаю, что защита проводится открыто, но все же хочу спросить: ты не будешь против, если я заявлюсь? Я хочу сказать, я столько лет тебя допекал. Вот я и подумал, вдруг своим присутствием выведу тебя из равновесия?
— Нет, нет, все в порядке, приходи, — ответил Тим. — У меня такой мандраж, что хуже уже не будет.
— Спасибо. Жду не дождусь, как буду сидеть и хлопать глазами, ни слова не понимая.
Тронутый его тактичностью, Тим поспешил добавить:
— Послушай, Джордж, там потом банкет намечается…
— У Сантиори? — Джордж улыбнулся, взгляд его оживился.
— Да.
— Спасибо. Я так и думал, что ты меня пригласишь.
Хотя исход его защиты был фактически предрешен, атмосфера некоторой нервозности все же ощущалась. Большой зал был до отказа заполнен студентами и преподавателями факультета, а где-то в их гуще восседала и княгиня «Черной знати» со своей свитой.
Тим прибыл за пятнадцать минут до начала испытания, но отец Аскарелли уже был на месте.
— У меня так плохо со слухом, что я непременно должен сидеть в первом ряду, — объявил старый иезуит. Он нагнулся ближе к своему протеже и шепотом дал ему совет — точнее, вручил секретное оружие: — Не забывай: несмотря на всю ученость тех, кто станет задавать тебе вопросы, будь готов к тому, что среди них будут и идиотские. В таких случаях просто говори: «Non pertinet»[63] — и переходи к следующему. Ты знаешь свою тему лучше их всех, поскольку у тебя она свежее в памяти. Конечно, декан Фортунато устроит тебе допрос, но больше — из стремления продемонстрировать, какой он сам умник. Польсти ему, вырази полное согласие с его точкой зрения и дуй в свою дудку.
— Благодарю вас, отец, — с вялой улыбкой сказал Тим.
— А теперь возьми вот это.
Старик что-то сунул Тимоти в руку. Это оказалась плитка шоколада «Хершиз».
— Один мой бывший ученик шлет мне их из Америки коробками, — пояснил Аскарелли. — Шоколад отлично стимулирует работу мозга.
От эксцентричности этого жеста Тим не смог удержаться от смеха. Под пристальным взором довольного Аскарелли он с жадностью сжевал шоколад.
Тим уже двинулся к сцене, когда старик еще раз окликнул его.
— И последнее, — сказал он с любовью. — Эти два часа станут для тебя последними в роли студента. Постарайся получить от них удовольствие!
В каком-то смысле происходящее напоминало финальный сет теннисного матча. Тимоти умело отразил несколько десятков самых разных вопросов от мощных подач и аккуратных свечей до совершеннейших аутов. В точности как предсказывал старик. Была даже группа поддержки — хотя она, конечно, вела себя тихо, если не считать изредка доносившихся с первого ряда от Аскарелли слов одобрения: «Bene… optime»[64].
Когда все было позади, Тим почувствовал облегчение, смешанное с грустью. Аскарелли оказался прав. Это был последний случай, когда он блистал как студент.
Огромный Палаццо Сантиори элегантно царил над Виа-Сан-Теодоро. Его залы и комнаты с высокими потолками были украшены величественными полотнами, среди которых имелись даже произведения раннего Возрождения, когда художники творили под непосредственным покровительством этой семьи.
— Невероятно! — восхищенно проговорил Тим, в благоговении застыв перед «Благовещением» Рафаэля. Он настраивался на знакомство с нынешними сильными мира сего, но не был готов одновременно на встречу со Старыми Мастерами.
— У Сантиори всегда было чутье на талантливых людей. — Княгиня оказалась невысокой, пышущей здоровьем женщиной с седыми волосами и глазами, которые своим живым блеском затмевали сияние ее многочисленных бриллиантов. — Это более ранний вариант по сравнению с тем, что висит в Ватикане, — пояснила она. — Но когда дело касается Рафаэля, сказать, что первично, а что вторично в смысле красоты, невозможно. Вы согласны?
— О да, конечно, — быстро ответил Тим и подумал, как же должен чувствовать себя человек, живущий в доме, полном столь бесценных сокровищ.
— Пойдемте, отец. Можно мне называть вас Тимотео? Позвольте мне представить вас некоторым замечательным людям. Как-нибудь в другой раз заходите и любуйтесь картинами, сколько вам будет угодно.
Тим проследовал за княгиней по широкой мраморной лестнице. Ее каблуки стучали почти в унисон с его стремительно бьющимся сердцем. Еще один пролет, и они вышли в разбитый на крыше дворца сад, который освещался фонарями, установленными через равномерные промежутки на ограде. От вида Вечного города, открывающегося с террасы, у Тима захватило дух. С этой «смотровой площадки» можно было видеть весь Форум, освещенный прожекторами. Тим не мог оторвать взора от этих благородных руин империи — отчасти потому, что не чувствовал себя по-настоящему достойным людского величия, живые воплощения которого сейчас во множестве толпились на террасе.
Знакомый голос вернул его к действительности.
— Nunc est bibendum. Пора предаться возлияниям, как сказал поэт, — произнес где-то рядом отец Аскарелли. — Вот кто был подлинный поэт Рима — Гораций! Разве не так?
Тим обернулся на своего наставника и негромко рассмеялся.
— Отец мой, вы, я смотрю, времени зря не теряете! — сказал он. В каждой руке Аскарелли держал по узкому бокалу шампанского.
— Видишь ли, мой мальчик, — в свою очередь рассмеялся старик, — в моем возрасте надо использовать каждый момент. Я уже выпил за твое здоровье и еще выпью. Спасибо, что включил меня в список своих приглашенных. Теперь у меня есть шанс умереть с безупречным послужным списком в обществе.
— Carpe noctem[65], — с теплотой в голосе сказал Тим.
— Et tu bili[66], — отозвался Аскарелли и растворился в море знаменитостей.
Тим тут же мысленно поклялся пить в этот вечер только минералку, дабы запомнить каждое лицо, каждый звук, каждую ноту этого вечера… Вечера, устроенного в его честь.
Тем не менее на следующее утро голова у него раскалывалась. Не от выпитого или съеденного, а скорее, как он рассудил, от титанического умственного напряжения вчерашнего дня, когда сперва он сам источал блеск, а затем блеск источали на него.
В коллегию он вернулся как раз к утренней мессе, после чего свалился от усталости и проспал завтрак.
Вечером в трапезной за ужином к нему опять подсел Джордж.
— Вчера тебя вполне могли бы избрать, Хоган.
— Что-что?
— По моим подсчетам, на приеме было шестнадцать Князей Церкви — причем не все из них итальянцы. Когда за тебя поднимает бокал кардинал, архиепископ Парижский, готов поклясться, все французы не раздумывая отдадут тебе свои голоса.
— Он там правда был? — простодушно удивился Тим. Он уже научился пропускать мимо ушей едкие замечания своего товарища и конкурента относительно его продвижения по церковной лестнице.
— Ты что, его не видел? A-а, ты небось другим делом был занят — все на Софи Лорен глазел.
— Что?!
— Перестань притворяться! Надо было быть слепым, чтобы не заметить ее с этим ее заботливым супругом — Карло. Не забывай, смотреть нам не запрещено! Да ладно. Лучше скажи, с кем тебе удалось поговорить?
Тим потер ноющий лоб и сказал:
— Знаешь, Джордж, я не в силах всех припомнить. Я не шучу. Можешь пройти ко мне, я там список набросал.
— Что ж, от такого приглашения грех отказываться, — с готовностью согласился Джордж.
Вернувшись в комнату Тима, оба склонились над его столом, и Джордж с нескрываемой завистью произнес:
— Ну, Тим, это действительно почетный список. И ты по-прежнему хочешь вернуться в Бруклин, чтобы выслушивать там кающихся в грехах подростков и старушек?
— Я еду в приход Сент-Грегори, — твердо заявил Тимоти. — Это моя родина.
— Дело твое. — Джордж пожал плечами. — Но не думаю, что это лучший способ, каким может служить церкви человек с твоими способностями.
— Что ж… А у тебя какие планы? — поинтересовался Тим.
— Не могу назвать это дальновидным шагом с точки зрения карьеры, — ответил Джордж, — но я специально попросил для себя места у иезуитов в Аргентине. Я рассудил, что если стану делать добро другим, а не только себе, то появится больше шансов оказаться на Небесах.
— Весьма похвально, — вполне искренне прокомментировал Тим. — Если честно, никогда не думал, что ты…
— Альтруист? — подсказал Джордж, нимало не обидевшись. — Понимаю. Порой я сам удивляюсь, что во мне вдруг стали крепнуть христианские чувства.
Приглашение пришло в таком же, разве что не пергаментном, конверте с печатью Сантиори.
«Мой дорогой Тимотео!
Присланные вами цветы были сколь изысканны, столь и излишни. Истинным цветком на нашем скромном банкете были вы с вашими выдающимися дарованиями. Все мои друзья в плену вашего обаяния и ума.
Я знаю, что сейчас, накануне отъезда в Америку, вы должны быть очень заняты, но, может быть, у вас найдется немного времени, чтобы разделить со мной обед у меня на вилле в ближайшее воскресенье? Будет один из моих родственников, знакомство с которым, я уверена, доставит вам удовольствие».
Подписано было просто «Кристина».
На этот раз присутствующих было всего четверо. Они сидели за накрытым белой скатертью столом в роскошной столовой Сантиори, таким длинным, что гости находились на изрядном расстоянии друг от друга. Во главе стола восседала княгиня, справа от нее — Тимоти, слева — сестра хозяйки Джульетта, а напротив — красивый седовласый священник пятидесяти с чем-то лет.
Представлен он был как младший брат княгини Джанни, но Тим знал, как он поименован в «Ежегоднике Ватикана»: монсеньор Джованни Орсино, помощник Госсекретаря Святого престола по Латинской Америке.
Брат не уступал сестрице в обходительности и обаянии.
— Если не возражаете, — обратился он к Тимоти с некоторой долей озорства, — я бы предпочел беседовать по-английски. Точнее говоря, вы бы говорили по-английски, а я бы тоже немного потренировался, чтобы хоть чуть-чуть оторваться от своего примитивного уровня.
— Разумеется, — согласился Тимоти и вежливо добавил: — Но вы очень хорошо говорите по-английски!
— Только senza complimenti[67], прошу вас! Я был бы больше рад, если бы вы меня поправляли. Это меня нисколько не обидно.
— Конечно, монсеньор, — ответил Тимоти, делая вид, что не заметил легкой оговорки собеседника. — Но разве вам в секретариате так много приходится пользоваться английским?
— В моей нынешней должности — нет, — ответил монсеньор Орсино. — Ведь документы, с которыми я каждый день имею дело, все на испанском. А испанский, как говорится, это тот же итальянский, только с пришепетыванием. Но когда-нибудь…
В этот момент с другого конца стола его многозначительным тоном перебила сестра:
— Скоро, Джанни, очень скоро!
Орсино покраснел и сказал:
— Ну хорошо, как говорит моя оптимистка-сестра, — он сделал жест в сторону княгини, — «очень скоро» я могу получить новое значение.
— Вы, наверное, хотели сказать — «назначение»? — с улыбкой поправил Тимоти.
Княгиня, пользуясь своим положением хозяйки, закончила за брата:
— Джанни входит в число самых высокопоставленных сотрудников секретариата, а через полтора года, когда уйдет в отставку Бонавентура, освободится пост апостольского посланника в Вашингтоне. И тогда…
С чисто итальянской утонченностью княгиня завершила предложение изящным жестом, из которого можно было заключить, что уж она-то позаботится о том, чтобы ее брат стал преемником архиепископа Бонавентуры. Отсюда — и необходимость в придании его английскому дипломатического блеска.
— Мне очень хотелось, чтобы вы познакомились, — продолжила она. — Тем более что назначения на епископские посты в Америке проходят через Рим. А Рим крайне важное значение придает рекомендациям апостольского посланника в Вашингтоне.
— Кристина! — замахал руками Тимоти. — Я ведь собираюсь стать не более чем помощником пастора. Я даже и не мечтаю о епископском престоле.
— А я мечтаю, — заявила та.
Неторопливо шагая от Палатинского холма под лучами вечернего солнца, Тим думал о том, что в случае Кристины Сантиори ее титул княгини — или, если буквально, принцессы — далеко не пустое обозначение.
Хотя корона ее была невидима глазу, влиянием она обладала вполне осязаемым.
Пройдя половину обучения в еврейской семинарии, Дебора обнаружила, что центр тяжести учебной программы сместился с древнего Закона на современную жизнь.
Будущим раввинам преподавали психологию, учили справляться с теми душевными проблемами, которыми станут делиться с ними их прихожане. Семейные конфликты, разводы, болезни, смерть — полный цикл земных тягот.
— И тут, — внушал им профессор Альберт Редмонт, — мы подходим к существенному отличию раввина от психотерапевта. Большинство сегодняшних докторов слишком заняты, чтобы предложить своим пациентам нечто существенно большее, чем лекарственный препарат для приема три раза в сутки. На самом деле, это не решение проблемы, а уход от нее. В арсенале раввина — более действенные лекарства. Вера может поднять падшего. И даже излечить больного, причем намного эффективнее ученого-медика, чьи возможности ограничены знанием. За пределами этого знания как раз и начинается вера в Бога.
Будущие раввины трудились в больницах, домах престарелых, детских садах. Они не на словах, а на деле учились встречать лицом к лицу страдание, которое хуже самой смерти, — страх умирающего перед неизвестностью.
— Держите меня за руку и повторяйте: «Да, я пойду через долину теней усопших, но не убоюсь зла. Ибо Ты пребудешь со мною, о Господи; Твой жезл и Твой посох придадут мне сил…»
— Спасибо вам, равви Луриа. Спасибо за вашу доброту.
От общения с людьми, нуждающимися в ней, Дебора лишь укреплялась в мысли о правильности выбранной ею жизненной стези.
На выпускном курсе Дебору на Святые дни направили в формально не существующий приход в Новой Англии.
Иными словами, ей предстояло на время стать духовным лидером группы евреев, собиравшихся вместе лишь на так называемые Дни трепета — еврейский Новый год и Йом Кипур[68]. Помолиться с ними об отпущении их грехов и укрепить в вере.
Прихожане, с которыми ей предстояло работать, были из нескольких населенных пунктов, разбросанных на площади порядка трехсот квадратных миль в районах Нью-Гэмпшира и Вермонта близ канадской границы. Раз в год они собирались в мэрии или унитарианской церкви какого-нибудь из этих поселков, привозили туда единственный свиток Торы (весь год сберегаемый одним хирургом-ортопедом) и получали от своих братьев по вере новый заряд единомыслия, благодаря которому им удавалось еще двенадцать месяцев продержаться в своей немыслимой глуши, где их было, наверное, меньше, чем медведей.
— Господин декан, — почтительно спросила Дебора, узнав о своем распределении, — не подумайте, что я ропщу, но большинство моих однокурсников едут в крупные города, а то и в колледжи. — Она ткнула на карте в свой медвежий угол: — Почему именно я?
— Хотите услышать правду? — спросил декан Ашкенази.
Она кивнула.
— Работать в колледже трудности не составляет. Там тебя всякий поймет. К тому же поскольку студенты охотно соглашаются помолиться, чтобы подсократить себе лекцию, то вот вам и благодарная аудитория. — Он задумался. — Дебора, вам предстоит проповедовать среди людей, оторванных от своей культуры. Весь год, а особенно в Рождество, они спрашивают себя, зачем им все это нужно — прилагать такие усилия к сохранению своей самобытности. Не лучше ли быть как все? Община, конечно, изначально небольшая, но нас тревожит тенденция к сокращению ее численности. Таким образом, — подытожил он, — я вынужден послать туда лучшего, кто у нас есть. — Он посмотрел на Дебору и подвел черту: — А это, равви Луриа, — вы.
Городок Ларош в штате Вермонт лежал так далеко на севере, что уже в конце сентября листья деревьев здесь были окрашены в золото и багрянец.
Дебора вышла из автобуса, и в лицо ей неприветливо дохнул холодный ветер. Ноги у нее затекли от долгой дороги, которая, казалось, пролегала через всю Европу и Ближний Восток: позади остались города с такими названиями, как Бристоль, Кале, Западный Ливан и Иерихон.
Ларош был конечным пунктом маршрута, и к тому моменту в автобусе, кроме Деборы, оставался только один пассажир.
В первую минуту это вызвало некоторое замешательство у двоих закутанных в пуховики и шарфы мужчин средних лет, встречавших на автобусной остановке «раввина Луриа». Под их представление об иудейском служителе Господа не подходил ни восьмидесятилетний фермер, ни молодая женщина с портфелем и в пальто из верблюжьей шерсти.
Старца на квебекском сельском диалекте приветствовала родня. Если пойти методом исключения, то, при всей неловкости, следовало предположить, что Дебора и есть обещанный раввин.
— Вам разве не говорили, что я — женщина? — спросила она, видя смущение на лицах у доктора Харриса и мистера Ньюмена, делегированных на роль встречающих.
— Вообще-то, наверное, говорили, — неуверенно произнес доктор. — Но я так закрутился со всеми оргвопросами — не говоря уже о сломанных костях, — что, должно быть, пропустил это мимо ушей. По правде сказать, раньше Еврейский университет нам только мужчин присылал.
— Намекаете, что от них была польза на лесоповале? Или когда станете строить суку[69] после Йом Кипура?
— Нет, что вы. — Мистер Ньюмен смущенно улыбнулся и открыл ей дверцу своего пикапа. — Я только подумал, что скажут наши жены…
— А я-то думала, они обрадуются, увидев на кафедре женщину.
— Конечно, конечно, — пробормотал Ньюмен. — Просто вы такая…
— Молодая? — подсказала Дебора.
— Вот именно, — поддакнул он и машинально добавил: — И к тому же очень красивая.
— А это плюс или минус? — спросила Дебора.
Ньюмен загнал себя в угол. Ему на помощь поспешил врач:
— Пожалуйста, мисс Луриа… то есть равви… Не обижайтесь! Мы тут совсем от жизни оторваны. Эти собрания — единственная ниточка, связывающая нас с событиями в еврейском мире.
— Ну что ж, — весело объявила Дебора, — считайте, что я и есть одно из таких событий.
Унитарианская церковь была до отказа заполнена людьми, в которых Дебора ни за что не признала бы евреев. Такое впечатление, что их внешность претерпела изменения под воздействием непривычного климата и, благодаря ускоренной эволюции, они стали неотличимы от своих соседей-иноверцев.
Органист пытался изобразить что-то по нотам, привезенным Деборой, а она в белой накидке и четырехугольном головном уборе взошла на кафедру. По залу пронесся удивленный ропот, и она почти физически ощутила нарастающее напряжение.
— Шана това[70]. — Она улыбнулась. — Как видите, на этот раз к Новому году для вас припасли что-то новенькое.
По церкви пронесся смех, и напряжение спало. Тактика удалась.
— Для начала откройте, пожалуйста, молитвенники на странице тридцать первой.
Органист взял аккорд, и Дебора сразу покорила слушателей, пропев своим красивым голосом на иврите: «Как прекрасны шатры твои, Иаков…», а затем продолжила службу по-английски:
— «Чрез Твою великую любовь вхожу я в Твой дом. В благоговении преклоняю колени пред Ковчегом святыни Твоей».
Все повторяли за ней.
Дебора продолжала:
— «На закате уходящего года к Тебе обращаемся, как до нас взывали к Тебе отцы наши и матери. Предстаем пред Тобой со всем святым народом Твоим…»
Этих оторванных друг от друга и от внешнего мира людей, два раза в год съезжавшихся вместе для поддержания собственного самосознания и обновления религиозного чувства, сейчас сплотило рвение Деборы. Ей и самой передалось чувство духовного единения.
— «Да прозвучат в нас звуки трубные и да пробудят они нас к добру и новой жизни душ наших».
К тому моменту, как подошел момент чтения Торы со священного свитка — единственного бесценного свитка, бережно хранимого доктором Харрисом, Дебора успела завоевать сердца всех присутствующих.
На проходившем после службы ужине, казалось, не было человека, кто не рвался бы поговорить с Деборой. Не просто пожать ей руку, а воспользоваться ее присутствием, чтобы получить что-то вроде публичного пастырского наставления.
— Вы себе не представляете, равви, как много это для нас значит, — сказал Нейт Берлинер, ортодонт из городка на границе со штатом Мэн. — Мы с семьей сотню миль проехали ради этих служб. Если на следующий год вы окажетесь отсюда за тысячу миль, мы и туда приедем.
— Почему ваша семинария почаще не присылает таких людей? — спрашивали многие прихожане. Но большинство разговоров сводилось к жалобам на свою оторванность. Как выразился кто-то, «трудно сохранять заряженным аккумулятор своей веры. Дважды в год крутнуть мотор — этого же мало!»
— Я поговорю с деканом, — обещала Дебора. — Может быть, он устроит так, чтобы раввин приезжал к вам хотя бы раз в месяц.
— Ой, тогда мы смогли бы организовать для детей воскресную школу! — обрадовался кто-то.
— Только просьба, — сказала миссис Харрис, которая в начале службы возмущалась тем, что на кафедре стоит женщина. — Пусть это будет обязательно такой же замечательный человек, как вы!
Когда Дебора рассказала брату о своих достижениях в Лароше, тот вызвался составить ей компанию в День искупления.
Им двигало не просто любопытство. Будучи отлучен от общины, Дэнни по-прежнему трепетал при мысли о Суде Божьем. И этот самый торжественный день еврейского календаря ему хотелось провести в обществе самого дорогого ему человека.
Дебора поставила его возглашать Тору, и аудитория восхищенно слушала, как он без запинки воспроизводит стихи ее наизусть. В самом конце долгого дня поста и молитвы, когда вся конгрегация стоит пред открытыми вратами Господа и молится о том, чтобы Бог еще на один год внес их в «книгу жизни», Дэнни протрубил в бараний рог.
Он дунул в шофар с такой силой, что, как потом признался мистер Ньюмен, ему показалось, что этот трубный звук должен был дойти до самого Господа.
Всю долгую дорогу домой Дэнни прямо-таки излучал энтузиазм.
— Теперь я понимаю, что означают слова: «Господь, наблюдающий за остатками Израиля», — сказал он. — Эти люди — противоположность тем, кто живет в замкнутых городских районах — которые раньше назывались «гетто». На то, чтобы их собрать, уходит триста шестьдесят пять дней. Если ты мечтаешь о настоящей работе раввина, Деб, то почему бы тебе не распределиться сюда после окончания колледжа?
— Ага, и тогда Эли сможет каждый день посещать новую школу. Почему ты сам этим не займешься?
— Позволь тебе напомнить, что я не раввин, — уклончиво ответил он и смущенно улыбнулся.
— Ну, знаешь, это дело поправимое, — возразила Дебора. — Не мне тебе говорить, что стать раввином — совсем не то, что принять священнический сан. Любой раввин может произнести необходимые слова для возведения в достоинство раввина другого еврея. Так что на следующий год, когда у меня будет диплом…
— Я подумаю, — сказал Дэнни, не желая показать, что сестра задела больные струны. Немного помолчав, он спросил: — Когда ты сказала «священник»… и вообще, когда ты это слово произносишь, тебе не вспоминается Тим?
Дебора тихо ответила:
— Вспоминается. Он мне все время вспоминается. А больше всего — в День искупления.
— Но это же был не грех! — Дэнни нежно взял ее за руку.
Она помолчала, а затем произнесла:
— Я все думаю, когда же я расскажу обо всем Эли. Я обязана открыть ему правду.
Денни кивнул:
— Раз уж речь зашла о твоих тайнах… Ты задумывалась, как скажешь папе, что собираешься стать следующим раввином из рода Луриа?
— Ты выбрал удачный момент для своего вопроса. Я как раз сегодня, в последней молитве, поклялась в этом году больше не лгать.
— И когда же?
— Когда осмелею.
На последнем году обучения полагалось выбрать какой-нибудь курс по своему усмотрению. Дебора избрала современную еврейскую поэзию. Для себя она объяснила это желанием закончить то, что не успела пройти в Израиле с Зэевом.
По случайному совпадению его имя оказалось на обложке сборника, по которому им предстояло заниматься. «Новая иерусалимская антология современной еврейской поэзии». В переводе и под редакцией З. Моргенштерна.
— Отличие этого нового сборника от всех остальных, — объявил профессор Вайс на первой лекции, — в том, что Моргенштерн не только знает язык, но и сам является настоящим поэтом…
«А я и не знала, — подумала Дебора. — Тогда, шесть лет назад, он об этом ни словом ни обмолвился».
Что это было — самонадеянность? Уверенность, что это и так ни для кого не секрет? Или, наоборот, скромность, если не сказать — застенчивость? Второе казалось ей более вероятным. Ведь он даже пригласить ее на чашку кофе отважился лишь спустя неделю.
Она вернулась мыслями к лекции как раз вовремя, чтобы услышать объявление профессора:
— Кстати, на будущей неделе Моргенштерн читает свои стихи в Ассоциации молодых евреев. Билеты, кажется, уже распроданы, но, если кто-то из вас заинтересуется, я, наверное, могу это устроить. Поскольку он остановился у меня.
Она не знала, как поступить. Идти или нет, сомнений не вызывало. Вопрос заключался в том, попросить ли для себя билет в первый ряд, если это вообще возможно. Может, он будет рад видеть ее лицо, улыбку и от этого станет читать с еще большим вдохновением? А может, наоборот, это его смутит и выбьет из колеи?
Или — хуже того — он ее и не вспомнит?
В тот вечер, когда было назначено выступление, Дебора после занятий вернулась домой, поужинала вдвоем с сыном и, поскольку Дэнни был в отъезде, оставила Эли на миссис Ламонт, объяснив мальчику, что идет «на очень важную лекцию».
Аудитория в здании Ассоциации молодых евреев на Девяносто второй улице была заполнена до отказа. Профессор Вайс вышел к кафедре и представил литератора. Народу было так много, что Дебора с трудом нашла себе свободное место в последнем ряду, куда ей пришлось буквально протискиваться.
Издалека она стала смотреть на Зэева. Тот уже сидел на сцене на стуле. Он не изменился. Или почти не изменился, только, как ей показалось, выглядел немного усталым.
После вступительного слова профессора Вайса Зэев неуверенно шагнул на кафедру. Из кармана поношенного твидового пиджака он достал очки.
«Ага, — подумала Дебора, — время не стоит на месте. Раньше он обходился без них».
Она припомнила, с какой страстью он читал еврейские стихи у них на семинаре. Но там аудитория была небольшая и студентов всего двенадцать человек. Сейчас его слушатели исчислялись сотнями, и она видела, что Зэев оробел.
Он начал с весьма удачного чтения современных поэтов. Затем прочел цикл собственных сатирических зарисовок ученых типов.
И лишь в конце прочел то, что можно было отдаленно причислить к лирике. Но это было самое смелое стихотворение, какое Деборе когда-либо доводилось слышать, — беспощадное анатомирование собственного внутреннего мира, элегия по сыну, внезапно скончавшемуся, едва успев отпраздновать бар-мицву.
Теперь стало ясно, почему Зэев оставил это стихотворение напоследок. После него он уже был не в состоянии продолжать.
Аплодисменты прозвучали сдавленно — не потому, что стихи не понравились, а в знак сострадания.
Профессор Вайс между делом успел сообщить Зэеву, что одна из его слушательниц из числа будущих раввинов попросила билет на сегодняшний вечер.
— Дебора! Вот так сюрприз! Почему вы тогда так внезапно исчезли?
— Это долгая история. — От его рукопожатия у нее учащенно забилось сердце.
— Как ваш малыш?
— Уже не малыш! Он уже в первом классе школы Соломона Шехтера.
— Невероятно! — ответил он. — Послушайте, Вайсы сегодня устраивают небольшой прием. Так, скромный фуршет. Уверен, они не будут против, если я приведу вас с собой. А вы… вы здесь одна?
— Вообще-то да, — ответила она. — И с удовольствием пойду.
Хотя во время приема все рвались переговорить с почетным гостем один на один, Зэев все-таки улучил минутку, чтобы остаться вдвоем с Деборой.
— Это стихотворение… про вашего сына… Оно было такое печальное, — негромко сказала она.
Он лишь кивнул.
— Я потерял больше, чем дитя, — невнятно произнес он. — Распался мой брак. Кажется, мы оба решили, что, если расстанемся, не будет такого чувства вины. Не знаю, как Сандра, но я до сих пор кажусь себе преступником из-за того, что, хотя у меня с кровяными клетками все в порядке, мальчик все же заболел лейкемией. — Он жестом попросил ее не отвечать. — Только не говорите мне, что это неразумно! Я тысячу раз слышал это от психотерапевтов. Они как будто не знают: кошмар все равно остается кошмаром, даже если вы осознаете, что это всего лишь сон.
— Я вас понимаю, — тихо сказала Дебора. И тут же спросила: — Так вы были женаты, когда мы познакомились?
— Каюсь, Дебора, я не был праведным мужем. Но теперь я другой. Поверите ли, за восемь месяцев, прошедших после нашего развода, я ни разу не пробовал поухаживать за женщиной.
— А вы поверите, что с момента… гибели моего мужа я перестала воспринимать мужчин как представителей другого пола?
Дебора сама поразилась собственной откровенности.
Зэев пристально вгляделся в нее.
— Не пора ли… — мягко начал он.
Она отвела глаза и едва слышно ответила:
— Наверное, пора.
— Я бы хотел стать этим счастливчиком, — сказал он. — Но не уверен, что смогу.
— Почему же? — обиделась Дебора.
— Потому что я не готов к отношениям на эмоциональном уровне. А с вами по-другому не получится.
— А если предложение будет исходить от меня? — Дебора опять удивилась своим словам. — Я хочу сказать… Если я не стану требовать от вас чувства, вы бы…
— Конечно, Дебора, — с благодарностью в голосе ответил Зэев. — Только я не думаю, что вы воспринимаете случайный секс легче, чем я.
Как выяснилось в тот же вечер, он был прав.
Никогда прежде она не прогуливала занятий. Но на следующий день после встречи с Зэевом она пропустила их все, чтобы побыть с ним. Она рассчитывала найти ответ на волновавший обоих вопрос: если объединить тот небольшой запас любви, который еще сохранился в их сердцах, хватит ли этого для создания прочных отношений?
После завтрака они пошли гулять в парк и поведали друг другу о тех событиях, что произошли в их жизни после их знакомства в Израиле.
Деборе было интересно — и немного страшно — узнать его отношение к избранному ею роду деятельности.
— Если без обиняков, то у меня к раввинам инстинктивная антипатия, — заметил Зэев. — Правда, мне еще не доводилось с ними целоваться. А если серьезно… Даже не знаю, Дебора, сможешь ли ты, с твоим происхождением и воспитанием, понять, насколько мне ненавистна религиозная составляющая в иудаизме. На мой взгляд, ортодоксы — это что-то твердолобое, закоснелое, спесивое. Не обижайся, что я так говорю.
— Обида тут ни при чем. Я скорее поражена. Если ты так это воспринимаешь, то как получилось, что ты приехал в Израиль, чтобы за гроши преподавать еврейскую литературу?
— Ага! — Он театрально поднял указательный палец. — В этом все и дело! У меня большие сомнения по части веры, но я всецело предан культурному наследию своего народа. Я люблю Библию за ее поэтичный язык, за богатство эмоциональной палитры. Но терпеть не могу самозваных интерпретаторов, мнящих, что им уготовано путешествие первым классом на огненной колеснице, когда придет пророк Илия.
Он дал себе успокоиться, после чего сменил тон на шутливый:
— Ты меня еще не начала ненавидеть?
— Ты, кажется, задался этой целью. — Она кокетливо улыбнулась. — Но я готова дать тебе выговориться.
— Я глубоко убежден, что человеческая жизнь — явление территориальное. И это в равной степени относится и к еврею, и к его соседу. Каждый народ должен иметь свою родину.
— А какое все это имеет отношение к моему намерению стать раввином?
— Ну, это я так хотел донести до тебя ту мысль, что все зависит только от твоих убеждений. Я хочу сказать, если ты собираешься проповедовать догматическую идею о «богоизбранности» нашего народа, то в этом я тебя поддержать не могу.
— А как ты себе представляешь мои функции?
Он снова разгорячился.
— Ты должна стучаться в сердце каждого благодушествующего еврея, хватать его за грудки и говорить, чтобы любил ближнего своего — начиная со своего соседа-еврея. Не буду тебе напоминать, что Гилель говорил, что именно это — основа основ всей нашей религии, а все остальное — не более чем комментарий.
Она улыбнулась и ласково сказала:
— Да, Гилель так и говорил.
Зэев вдруг повернулся, схватил ее за плечи и с жаром воскликнул:
— Я вижу, из тебя выйдет потрясающий раввин!
Он обнял ее.
— Дебора, я хотел бы стоять в первом ряду на всех твоих проповедях.
Они зашагали дальше. Зэев рассказал, как нашел единственное средство против неизлечимой душевной муки — работу. Он писал и занимался до изнеможения. С того дня, как умер его сын, он заглушил в себе все эмоции — как пловец задерживает под водой дыхание и выныривает на поверхность для глотка жизни лишь тогда, когда находится на грани потери сознания.
— Иногда я чувствую себя ходячей тучей. Я закрываю свет всем, с кем встречаюсь. Я знаю, что в данный момент я совершаю это и с тобой. Ты еще выдерживаешь мою хандру?
Она понимающе стиснула ему руку:
— Мне это хорошо знакомо.
Зэев остановился и пристально посмотрел ей в глаза.
— Значит, у нас есть что-то общее. У нас обоих только по половинке сердца. Если мы их сложим…
Она осторожно прикрыла ему рот рукой.
— Нет, Зэев, я этого не говорила. Я ночью смотрела, как ты спишь, и знаешь, у тебя и во сне это грустное и покинутое выражение. Мне хотелось сделать твою жизнь немного светлей.
— У тебя получится, — ухватился он. — Мы оба можем…
— Нет! — оборвала она. — Еще я поняла, что по-прежнему ощущаю себя частью «двоих». Я не просто отдала… отцу Эли половину себя — я отдала ему себя целиком. Я вижу, как ты отчаянно хочешь любить и быть любимым. Ты заслуживаешь человека, который сможет тебе это дать. Прости, Зэев. Мне жаль, но я этого не сумею.
Зэев снова помрачнел.
— Дебора, не хочешь ли ты сказать, что всю оставшуюся жизнь намерена прожить одна?
— Я не одна. У меня есть моя работа.
— Да, да, это понятно! — отрубил он. — И еще у тебя сын. Мы все это уже проходили. А как насчет мужа? Разве тебе для жизни мужчина не нужен?
Она нагнула голову и тихо сказала:
— Я понимаю, Зэев, что ты хочешь сказать. Но я также знаю, что никогда не смогу полюбить никого другого.
— А как же наша ночь? Ты просто ставила на мне эксперимент?
Она пожала плечами, но не нашла в себе сил сознаться, что он очень близок к истине.
— Прости, — прошептала она. — Я не знала, что так получится.
Зэев вспылил:
— Черт побери, Дебора, жизнь коротка! В один прекрасный день ты проснешься и обнаружишь, что уже слишком поздно!
Она с тоской взглянула на него.
— Зэев, уже и так слишком поздно. Я это точно знаю.
Он схватил ее за плечи и чуть было не начал трясти.
— Дебора, как ты не понимаешь? Он умер! Твоего мужа больше нет! Когда наконец до тебя это дойдет?
Она взглянула в его искаженное лицо и шепотом ответила:
— Никогда.
Она повернулась и зашагала прочь. Он окликнул, но она не обернулась.
— Ты сумасшедшая! — прокричал он вслед. — Ты сама не знаешь, что делаешь!
«Знаю, — сказала она себе. — И надеюсь, что когда-нибудь ты меня простишь».
Парадокс: почему получается, что все самые счастливые моменты в жизни неизбежно изглаживаются из памяти, в то время как ничтожнейшие подробности трагедии, как ни старайся, забыть не удается?
В пять шестнадцать утра в последнюю среду мая 1978 года, когда я мирно спал в чикагском отеле «Риц», меня разбудил звонок. Звонила Дебора. Чувствовалось, что она в панике.
— Что-то случилось с Эли? — спросил я.
— Нет, Дэнни, с папой…
— Заболел?
— Пока нет, но я боюсь, скандал его убьет. Он всю ночь совещался со старейшинами.
— Послушай, что произошло? Еще же ночь! Что, синагога подверглась осквернению? — У меня в груди нарастал ком страха.
— В каком-то смысле. Папу предал один из его раввинов. Угадай с первого раза, кто этот негодяй?
— Шифман из Иерусалима? — попробовал догадаться я.
— Да будет его имя навечно предано забвению! — Она произнесла самое страшное еврейское проклятие.
— Что он натворил? Успокойся, не то я так ничего и не пойму.
— Поймешь. Еще как поймешь! — с горечью произнесла она.
И начала рассказывать.
Судя по всему, внешне аскетичный ребе Шифман годами «заимствовал» денежки из казны. Это мягкая формулировка. На самом деле он бессовестного воровал деньги, жертвуемые набожными богатеями на создание нормальных условий для обучения еврейских мальчиков в Иерусалиме. Конечно, у нашей общины есть настоящая ешива, где в полном объеме преподается Тора, но часть пожертвований по наивности отправлялась на личный счет Шифмана.
Дебора рассказала мне о случае, который произошел во времена ее рабства в хибаре этого благочестивого раввина.
Была такая бескорыстная, добросердечная супружеская пара из Филадельфии — Эрв и Дорис Гринбаум, выбившиеся в миллионеры, но не нажившие детей. Шифману каким-то образом удалось вытрясти из них за обедом в «Царе Давиде» пятьсот тысяч долларов. Предполагалось, что взнос пойдет на строительство школьного общежития, в котором община крайне нуждалась. Денежки же чудесным образом перекочевали на некий счет в Цюрихе.
А недавно, через несколько месяцев после безвременной кончины мистера Гринбаума, его вдова, в сопровождении своей племянницы Хелен, отправилась в путешествие, намереваясь посетить все места, которые они с Эрвом в свое время одарили плодами совместных трудов.
Первым делом они посетили учебный центр в портовом городе Ашкелон, где она с удовлетворением узнала, какое множество бедных иммигрантов из арабских стран сумели выбиться в люди благодаря полученным здесь знаниям и навыкам.
На другой день в Иерусалиме они отправились на такси в Меа-Шеарим и попросили водителя подвезти их к ешиве общины Бней-Симха.
Все, что они увидели, было узкое, как казарма, двухэтажное здание. Это, несомненно, был жилой дом, переделанный под школу. Никакого общежития при ней не было и в помине.
— Это какая-то ошибка, — заявила Дорис племяннице и обратилась к таксисту: — Вы уверены, что это тот адрес, который мы вам дали?
— Конечно, уверен, — заявил тот, держа в одной руке бумажку с адресом, а другой показывая на вывеску над входом в здание: — Сами читайте: «Ешива Бней-Симха»!
— Мне очень жаль, — заметила Хелен, — но мы на иврите не читаем. Может быть, я кого-то еще спрошу?
— Даже не думайте! — предостерег водитель. — Ни один мужчина тут с женщиной говорит не станет. А женщины не станут говорить с незнакомыми. Лучше я сам попробую.
Американки ждали в машине, постепенно превращавшейся в раскаленную печку, а водитель силился найти достаточно либерального хасида, который стал бы разговаривать с незнакомцем, несмотря на отсутствие у того на голове кипы.
Он прибежал назад и сунул голову в окно.
— Тот человек утверждает, что никакой другой ешивы тут нет. Это она самая! Общежития у них нет. Учащиеся живут по углам в разных семьях.
У миссис Гринбаум началась истерика.
— Этого не может быть! — кричала она. — Мы с Эрвом чуть не десять лет назад перечислили сюда деньги. Нам надо немедленно повидаться с ребе Шифманом.
Таксист опять отправился на разведку — и даже осмелел до того, что вошел в здание школы. Спустя пять минут он появился на крыльце и медленным шагом направился к машине.
— Боюсь, его здесь уже нет, — доложил он.
— Как это понимать? — вскричала миссис Гринбаум.
— Школой теперь заведует его заместитель. Мне сказали, что ребе с семьей около месяца назад покинули страну.
— Но я не понимаю! — Дорис была на грани помешательства. — Я же написала ему и сообщила с точностью до дня, когда мы будем здесь.
Смысл происходящего, кажется, дошел до ее племянницы.
— Может быть, как раз поэтому он и уехал.
Вернувшись в отель, Хелен позвонила в Штаты своему мужу Морту, адвокату. Именно он в свое время занимался переводом денег в Иерусалим.
В Филадельфии было еще раннее утро, но Морт пообещал перезвонить, как только будет в конторе.
Через несколько часов он получил от банка, обслуживающего его юридическую контору, официальное подтверждение о том, что в начале 1969 года был надлежащим образом осуществлен перевод означенной суммы на счет, указанный в полученном банком распоряжении.
Морт позвонил в иерусалимский банк, куда были переведены деньги, под тем предлогом, что Фонд Гринбаума якобы снова захотел сделать пожертвование общине Бней-Симха, и попросил подтвердить номер счета.
Худшие из его опасений оправдались. Еще три года назад этот счет был закрыт.
Недолго думая, он поднял такой скандал, что добился разговора непосредственно с управляющим региональным отделением и потребовал от него информации о судьбе денег, уже пожертвованных фондом.
Менеджер поднял старые записи и сообщил, что на следующий день после поступления перевода все пятьсот тысяч долларов ушли на какой-то счет в Цюрихе. Предоставить более подробные данные ему не позволяла банковская этика. Американскому адвокату придется для этого идти официальным путем.
Через два дня все трое Гринбаумов сидели в Филадельфии в кабинете Морта и по громкой связи беседовали с главой международной общины Бней-Симха Моисеем Луриа.
В промежутке Морт успел провести собственное расследование и установить, что за многие годы ребе Шифман прикарманил почти два миллиона долларов и теперь перебрался куда-то в Швейцарию — по-видимому, поближе к денежкам.
Судя по словам Деборы, папа был вне себя от свалившегося на него позора и горя, особенно после того, как адвокат сообщил ему, что репортер какого-то информационного агентства уже пронюхал о скандале и заставить его держать рот на замке будет нелегко.
Морт пообещал сделать все возможное, чтобы уладить дело и не доводить его до огласки.
Если ему удастся получить список жертвователей за последние десять лет, он мог бы взять на себя труд связаться с заинтересованными сторонами, заручиться их молчанием и пообещать, что все незаконно растраченные средства будут возвращены.
— Но где я возьму такие деньги? — застонал отец.
— Прошу меня извинить, рав Луриа, — сказал адвокат. — Чудеса — это в вашей компетенции, а не в моей.
Я спросил у Деборы, какие срочные шаги папа намерен предпринять. Я отлично знал, что, даже если перезаложить все школьное имущество, это будет капля в море.
Дебора тоже понимала, что собрать такую астрономическую сумму у «наших» совершенно нереально. Но папа не смирится с поражением, сказала она. На семь часов вечера он уже созвал в шуле собрание общины.
— Дэнни, — взмолилась Дебора, — придумай хоть что-нибудь!
Я был в таком шоке от всего услышанного, что туго соображал. Я, конечно, был богат, но такие деньги под подушкой никто не держит. Я постарался не выказать своего отчаяния и успокоил сестру.
— Послушай, Деб, успокойся сама и сделай все, чтобы успокоить папу. Ровно через три часа я тебе перезвоню.
— Слава Богу, Дэнни! — вздохнула она. — Ты наша единственная надежда.
Я повесил трубку, довольный уже тем, что немного успокоил сестру.
Теперь оставалась одна проблема. Я понятия не имел, что мне делать.
Без четверти семь синагога уже была настолько забита, что молодежи пришлось стоять. Некоторые явились прямо с занятий, дабы не пропустить этого из ряда вон выходящего собрания. Наверху, на балконе, молодые женщины сидели даже на ступеньках.
Ровно в семь часов рав Луриа поднялся. Неверными шагами, с посеревшим от переживаний лицом, он взошел на кафедру и начал словами сорок пятого псалма:
— «Бог нам прибежище и сила, скорый помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля, и горы двинулись в сердце морей…»
Он обвел скорбными глазами море напряженных лиц, неотрывно взиравших на него.
— Друзья мои, настал час великой опасности. Эта опасность столь велика, что от нашего сегодняшнего решения зависит, сохранимся ли мы как единое целое или распадемся на тысячу кусочков, летящих в бездну. Я не преувеличиваю! И не боюсь, что что-то, сказанное в этих стенах, разнесется за их пределами, ибо в нашей общине брат не предает брата.
Он глубоко вздохнул.
— Пожалуй, скажу так. В нашем стаде завелся один, кто поступил с нами всеми, как Каин с Авелем. Виновный не заслуживает, чтобы имя его оберегалось от пересудов, поэтому назову вещи своими именами. Ребе Лазарь Шифман, руководитель нашей ешивы в Иерусалиме, скрылся с деньгами, которые на протяжении многих лет жертвовались благочестивыми иудеями на развитие образования в духе нашей веры.
По толпе пробежал шепоток, и рав подождал, пока люди выговорятся. Он рассчитывал, что воля к действию лишь окрепнет на волне общего возмущения.
— Я мог бы вверить это дело компетентным органам, чтобы они разобрались с вором так, как он того заслуживает. Но тогда будет запятнано наше доброе имя, которое, как сказано в Торе, наше самое главное богатство. Поэтому, — продолжал он, — я созвал вас сегодня, чтобы обратиться к вам с очень необычным призывом. В нашей общине почти тысяча человек. Среди нас есть преподаватели, лавочники, люди скромного достатка. Есть также бизнесмены, располагающие более внушительными средствами. Мы можем смыть с себя позор, если соберем сумму… — Он замолчал, набрал воздуха и с трудом назвал астрономическую цифру: — Почти два миллиона долларов.
Снова по залу пронесся ропот. В воздухе почти физически ощущалась паника.
— Мы уже перезаложили и эту синагогу, и нашу школу, но это даст нам чуть больше двухсот тысяч. Остальное мы должны каким-то образом изыскать силами нашей общины. Не забывайте, — голос рава дрожал от охвативших его чувств, — если нам это не удастся, нас всех назовут преступниками.
Это не призыв по случаю Йом Кипура, когда у вас есть возможность разойтись по домам, все обдумать, обсудить и взвесить. Вы должны мобилизовать все свои ресурсы — и прямо сейчас…
Пока раввин говорил свою речь, председатель синагоги Айзекс и несколько старших мальчиков начали раздавать бланки, которые были распечатаны всего лишь несколькими часами раньше. Наверху девочки раздавали такие же бумажки женской части прихожан.
— Когда вы заполните полученные вами бланки, — заключил рав Луриа, — предлагаю всем встать и пропеть псалмы.
Шум стоял неимоверный. К общему хаосу прибавилось шуршание бумаги и шарканье ног по ветхим половицам.
Через несколько минут собравшиеся, зафиксировав на бумаге готовность пожертвовать ту или иную сумму из своих сундуков, стали один за другим подниматься, чтобы излить душу в молитве.
Тем временем возле кафедры происходил необычный ритуал. Председатель синагоги Айзекс оглашал сумму, обозначенную в очередной записке, а доктор Коэн и еще двое старейших представителей общины суммировали ее с уже названными.
Три четверти часа они судорожно занимались этими подсчетами, по окончании которых рав Луриа издал столь громкий вздох, что вся синагога вмиг смолкла.
— Должен с сожалением сообщить, что мы ни на йоту не продвинулись. Нам не избежать позора. Я составлю краткое заявление, в котором мы дистанцируемся от действий ребе Шифмана и пообещаем возмещение убытков, хотя оно и займет сто лет.
Неожиданно с балкона раздался звонкий голос:
— Минутку, папа.
Все повернулись. В обычной ситуации мужчины обрушились бы на женщину, посмевшую подать голос из-за перегородки-мехицы, но сейчас случай был особый. К тому же это была дочь самого раввина.
— Да, Дебора? — тихо спросил отец. — Почему ты меня перебила?
Она подошла к самому краю балкона и протянула вперед руку, сжимавшую розовый листок бумаги.
— Равви Луриа, — с достоинством обратилась она, — с вашего разрешения я бы хотела сделать заявление.
Уловив общее желание услышать, что скажет Дебора, отец безжизненным голосом покорился:
— Читай.
— Дамы и господа, — начала она. Спиной она чувствовала, как женщины, которых она поставила в своем приветствии на первое место, поежились от неловкости. — Я держу в руке банковский чек, выписанный на имя общины Бней-Симха, на сумму… — Тут она замолчала. Дебора никогда не была лишена чувства театральности. Выдержав паузу, она торжественно объявила: — Один миллион семьсот пятьдесят тысяч долларов.
Все ахнули. В зале возникло замешательство. Ни один человек, включая сидящую рядом с ней миссис Хершер, не был уверен, что правильно расслышал.
Да и сам многомудрый рав Луриа был сбит с толку.
— А тот человек, который выписал этот чек, находится среди нас? Мы должны его поблагодарить!
— Нет, — ответила Дебора. — Ему не нужны никакие слова благодарности. У него только одна несложная просьба.
Рав открыл было рот, чтобы спросить, в чем заключается эта просьба, а со всех сторон уже неслись такие же вопросы.
— Наш благодетель просит только, чтобы в субботу его призвали возглашать Тору, и хочет получить благословение, какое ему может дать один рав Луриа.
По залу стаей смятенных птиц носились догадки. Какой благочестивый человек! Все глаза устремились на рава. По его лицу было видно, что он уже догадался, кому будет обязан.
Однако его ответ потряс всех.
— Можешь передать своему брату Дэниэлу, что, в какой бы страшной ситуации мы ни оказались, мы не поступимся нашими принципами. Искупление не покупается за деньги.
— Папа, ты отказываешься? — потрясенно спросила Дебора.
— Наотрез! — ответил рав Луриа и, потеряв самообладание, стукнул кулаком по кафедре. — Я отказываюсь, отказываюсь, отказываюсь!
Все повскакали. Раздались крики: «Нет, нет, рав Луриа!» и «Благословите его! Благословите!»
В общем шуме аргумент Деборы оказался самым неприятным.
— Ради Господа Бога, папа, не будь таким эгоистом!
— Эгоистом?! — рассвирепел рав Луриа, наливаясь кровью. — Как ты смеешь думать…
Он вдруг схватился за грудь и оступился.
Вмиг смолкнувшая синагога в ужасе наблюдала, как тело раввина оседает на пол.
На балконе Рахель Луриа хотела закричать, но изо рта не вырвалось ни звука.
Время, казалось, остановилось. Доктор Коэн опустился на колени, и тут же словно откуда-то из-под земли донесся его тихий голос:
— Он мертв. Рав Луриа скончался.
Едва заслышав страшный вердикт, все ожили и стали делать то, что повелевал инстинкт, а именно — хором произносить молитву, какую положено читать в случае смерти кого-то из близких: «Благословен Господь, судья праведный».
Затем наступила тишина, нарушаемая только леденящим душу звуком одежды, надрываемой в знак горя. Как будто на части раздиралось само небо. Община стала свидетелем смерти великого человека и должна была публично проявить свою скорбь и смирение.
И Второзаконие, и Талмуд велят хоронить покойника в день его смерти, пускай даже это будет полночь. Поэтому, когда дело шло о таком выдающемся человеке, каким был Моисей Луриа, с приготовлениями нельзя было терять ни минуты.
Как по волшебству, возникли несколько фигур — братья похоронного общества, хевра кадиша.
Никто не мог бы сейчас сказать, кто их вызвал. Но они появились, эта особая группа людей божьих, готовых в любое время исполнить свою миссию по воздаянию почестей умершему.
Тело рава Луриа перенесли домой. И оставили жену и дочерей оплакивать покойного и молиться за него вместе с другими женщинами, а сами братья стали поспешно готовить полночные похороны.
Доктор Коэн и дядя Саул, почтенные представители конгрегации, немыми свидетелями присутствовали при ритуале, совершаемом братьями при свечах. Согласно мистической традиции, вокруг тела должны были гореть двадцать шесть свечей.
Старший из братьев читал древнюю молитву, восходившую к первому веку. В ней содержалась мольба к Всевышнему позволить усопшему «гулять с правоверными в саду Эдем».
Под аккомпанемент псалмов и библейских текстов работники хевра кадиша накрыли корпус и ноги простыней — ибо такому именитому человеку, как рав Луриа, не пристало являться кому-либо в наготе. Затем они специальными растворами, в состав которых входило сырое яйцо, вымыли покойнику голову и волосы, не снимая простыни, омыли все тело и заткнули отверстия ватой.
Потом двое членов хевра кадиша взялись за тело рава Луриа и подняли, а другие стали поливать его водой из специальных сосудов, создавая проточную струю. При этом они нараспев произносили: «Он чист. Он чист. Он чист».
После этого тело обернули в саван ручного шитья, поверх него — в молитвенное покрывало — талит. Голову надо было закрыть накидкой.
Но прежде было необходимо совершить еще один ритуал.
Руководитель похоронного общества обратился к доктору Коэну:
— Это должен сделать его сын.
— Мы связались с Дэнни, — ответил врач. — Он едет с Манхэттена. Не знаю только, сколько это у него займет. У нас мало времени. Но зато здесь присутствует ребе Саул, он тоже близкий родственник.
— Нет. — Распорядитель ритуала сделал царственный жест. — Это должен быть сын. Еще немного подождем.
Все стояли неподвижно. Кто-то читал молитву. Наконец в комнату робко вошел Дэниэл Луриа. Лицо у него было почти такое же белое, как у его умершего отца.
— Дэнни, — сказал дядя Саул. Он говорил шепотом, но голос его, как всегда, был на октаву ниже всех других мужских голосов. — Я рад, что ты пришел.
Вновь прибывший не мог вымолвить ни слова. Его глаза метались по комнате, полные неподдельного ужаса.
То, что я испытывал, было намного сильнее страха. Это был своего рода смертельный ужас — готовность к обвинениям в его смерти, а более всего — страх увидеть тело моего отца.
Но больнее всего мне было сейчас от того, что поведала по телефону Дебора. Какая горькая ирония! Я ждал звонка с радостным известием, что отец согласился меня благословить и принять назад в свои объятия. А вместо того помертвелым от горя голосом сестра сообщила мне, что человек, чьей любви я жаждал всеми фибрами души, отверг меня даже в смерти.
Всю дорогу с Манхэттена — а мне казалось, такси едет бесконечно долго — я осмысливал случившееся. Я просто не мог поверить, что среди тех, кто был сейчас в комнате, где лежало тело моего отца, нашелся человек, санкционировавший мое присутствие.
И все же я был хоть и блудным, но единственным сыном покойного, и в таком качестве мне была отведена моя особая роль.
Старший группы ткнул в меня пальцем. Я заколебался. Он стоял у дальнего края стола, держа наготове газовую накидку, но мне казалось, я не вынесу вида отцовского лица. Я сделал несколько шагов, но заставить себя смотреть не мог.
Один из помощников выставил вперед сжатую в кулак руку, и я понял, что должен взять что-то из его ладони.
— Это священная земля — из Святой Земли. Ты должен посыпать ему на глаза. — Он пересыпал комочки земли в мои трясущиеся руки.
Много времени прошло, прежде чем я нашел в себе силы украдкой взглянуть на покойника.
К моему изумлению, на лице у отца было выражение доброты. Мне даже показалось, что он вот-вот улыбнется и станет таким, каким я запомнил его со времен своего далекого детства, когда он держал меня на коленях. Теперь со мной случилась другая странность: я не мог оторвать от него глаз. Я смотрел на Моисея Луриа, человека, которого я когда-то боготворил, любил и боялся, и испытывал неизъяснимую тоску.
Как же так, папа, думал я. Проснись, я же пришел тебя разбудить! Мне так много надо тебе объяснить, чтобы ты понял, почему я поступил так, а не иначе. И главное — чтобы простил меня. Я так этого хочу! Пожалуйста, не уходи так, не уноси в сердце ненависть ко мне!
Меня коснулась рука дяди Саула, и я пробудился от болезненного оцепенения.
— Пора, Дэнни, — ласково шепнул он. — Время не ждет.
Я посыпал землей закрытые веки отца и случайно коснулся рукой его лба.
Он оказался холодным, но не таким безжизненным, как я ожидал. Что, если он прочел мои мысли?
Старший тронул меня за плечо и немного оттеснил в сторону. Я усилием воли заставил себя отойти и встать рядом с дядей Саулом, а братья накрыли отцу лицо накидкой и переложили тело в простой сосновый гроб.
Они понесли этот ящик вниз по лестнице, а я в каком-то полугипнозе двинулся следом. Я видел, как мама с Деборой стараются протиснуться поближе в надежде бросить последний взгляд на своего мужа и отца.
Я пробрался через толпу людей и обнял мать и сестру. Дебора от горя лишилась слов, а мама тихонько попросила:
— Дэнни, скажи ему, что я всегда буду его любить.
И только когда я вышел из дома и двинулся за катафалком, до меня дошло все значение происшедшего. Вдоль погруженных в темноту улиц выстроилась бесконечная цепочка людей. Там были сотни, а может быть, и тысячи людей. Меня подтолкнули вперед, к голове процессии.
И эти люди были не только из Бней-Симха. Следом за катафалком мы двигались квартал за кварталам, и члены других религиозных общин почтительно стояли вдоль тротуаров, выражая глубокое уважение к заслугам покойного. Репутация моего отца как большого праведника далеко выходила за рамки нашей «территории».
Наконец, достигнув границ внешнего мира, мы расселись по машинам и двинулись к кладбищу Шаарей Цедек. Я снова был наедине со своим мыслями — которые то и дело возвращались к маме и Деборе. Еврейским женщинам запрещено ходить на кладбище, и им пришлось остаться дома. Им было отказано в чести и утешении видеть, как папа обретает последний приют.
Мне кажется, в тот момент я горевал по ним не меньше, чем по отцу.
Наконец я увидел огни.
Еще секунду назад из окна автомобиля я смотрел в такую глухую темень, что ее вполне можно было сравнить с мраком в моей душе. А теперь повсюду были огни. Размахивая огромными факелами, нашу машину обступили десятки мужчин.
Гроб с телом отца сняли с катафалка, и печальная процессия тронулась к свежевырытой могиле.
Семь раз мы останавливались для чтения молитвы. Один раз я осмелился оглянуться. Дядя Саул со слезами на глазах читал псалом. Голос его был похож на один долгий стон. Рядом с ним стояли мои зятья, доктор Коэн, старейшины общины и сотни людей, которых я вообще не знал.
И истовость, с какой они выражали свое горе, превратила это печальное событие в своего рода экстаз скорби, от которого, в сочетании с пляшущими огнями, у меня закружилась голова. Время от времени я вдруг различал какое-нибудь слово или целую фразу из того или иного псалма.
— «Господи, позволь мне узнать мой смертный час… Дай мне знать, сколь жизнь моя быстротечна…»
Мне тоже следовало молиться. И я хотел этого. Но меня настолько захлестнули переживания, что слова застревали в горле.
Наконец мы дошли до приготовленной могилы. Несшие гроб опустили его на землю и дали мне исполнить сыновний долг — произнести те слова, которые каждый еврей знает наизусть, как будто повторял их уже сто раз.
Едва я начал читать поминальный кадиш, как огромная толпа разом смолкла.
— «Восславим имя Господа в мире Его, который будет создан заново, ибо воскресит Он мертвых и поднимет их к жизни вечной…»
Собравшиеся подхватили:
— «Да восславится имя Его во веки веков…»
В эту страшную минуту я не мог не вспомнить, что те же самые слова произносил мой отец в момент моей символической смерти.
Гроб опустили в могилу, и распорядитель похорон произнес:
— О Господь и Царь, исполненный милосердия… в Своей доброте и любви прими душу рава Моисея, сына рава Даниила Луриа, приложившегося к народу своему…
Напоминание о том, что отец был сыном человека, носившего одно имя со мной, заставило меня содрогнуться. Вот только к имени деда добавлялась приставка «рав».
К концу молитвы на кладбище воцарилась такая тишина, что потрескивание факелов воспринималось почти как оружейная пальба. Распорядитель подал мне знак. Я знал свои обязанности. Я взял приготовленную лопату и стал засыпать гроб землей.
Моему примеру последовали другие, а я прошептал над могилой то, что просила мама, и ушел в темноту.
В строгом соответствии с традицией, следующие семь дней — неделю самого глубокого траура — мы все провели, сидя в надорванной одежде на коробках, сундуках и низких табуретах и пытаясь найти хоть какое-то утешение.
Нами овладело какое-то оцепенение, трижды в день прерываемое молитвами. Мы, мужчины, читали кадиш.
Согласно древнему обычаю, все зеркала в доме были либо завешены, либо повернуты к стене. Происхождения этого обычая толком никто не знает, но я лично думаю, что это должно помочь скорбящим не испытывать чувства вины за то, что они живы, при виде собственного отражения.
Те уважаемые люди, что отовсюду приходили в эти дни в наш дом воздать дань уважения покойному, ничем не могли облегчить мое горе. Единственным, что могло бы мне хоть как-то помочь, было одиночество. Но, по иронии судьбы, как раз одиночества я сейчас был лишен.
Мама, наоборот, казалось, находила утешение в обществе многочисленных подруг, которые постоянно находились рядом и создавали непрерывный поток вздохов и обрывков слов, которые ее израненной душе сейчас заменяли беседу.
Мое сердце потянулось к маленькому Эли. Мальчику едва стукнуло семь, и для него серьезной душевной травмой оказалось не только сама смерть дедушки, но и вид рыдающих родственников. Вдобавок он был напуган толпами одетых в черное незнакомцев, бродящих по дому и целыми днями бормочущих молитвы.
Но хуже всего было то, что взрослые будто позабыли о его насущных заботах. Мы с Деборой были настолько ослеплены горем, что, откровенно говоря, на время забросили Эли.
Да, теоретически Эли понимал, что такое смерть. Из школьных уроков он знал, что Авраам «приложился к народу своему» в возрасте ста семидесяти пяти лет, и даже Мафусаил, прожив, всем на удивление, целых девятьсот шестьдесят девять лет, все равно в конечном итоге оставил этот мир. Однако, когда дело дошло до его дедушки, ребенку оказалось трудно осознать все происшедшее. В конце концов, дедушкины книги остались на своих местах. И в кабинете все еще немного пахло трубкой. Эли никак не мог понять, что «деда» действительно больше не вернется.
Во время вечерних молитв я держал мальчика при себе, чтобы он уяснил хотя бы то, что мы читаем кадиш в честь его деда.
Все наперебой нахваливали Эли за то, что он так «хорошо держится». Но конечно, любой мало-мальски понимающий человек увидел бы, что все совсем наоборот.
Когда мои старшие сестры освобождались от очередных посетителей, пустоту заполняли их мужья. Но рядом с Деборой по большей части не было никого — только я, в те минуты, когда удавалось отделаться от сочувствующих, движимых благими намерениями.
Сестра не могла дождаться шабата. Не потому, что в этот день траур должен был прерваться, а и еще по одной причине: в субботу ей будет позволено вслух произнести кадиш в языческом храме Бейт-Эль, руководимом Стивом Голдманом.
Последняя воля отца воскрешала меня из мертвых. Из заключительной части документа я с изумлением узнал, что отец не совсем разуверился во мне и рассчитывал когда-нибудь дождаться от меня слов покаяния. При жизни я от него этого так и не услышал.
В завещании была высказана надежда, что Отец Вселенной вразумит меня, чтобы я принял свою судьбу и последовал по стопам отца. И в таком случае он давал мне свое полнейшее отцовское благословение.
Но отец остался прагматиком до самого конца. В случае, если человек, именуемый в документе «мой сын Дэниэл» (от одного этого слова, «сын», у меня дрогнуло сердце), не сможет служить Господу, отец повелевал, чтобы его молитвенное покрывало было возложено на плечи его возлюбленного внука, Элиши Бен-Ами, которому, по его убеждению, суждено стать великим человеком.
Далее, если смерть настигнет отца раньше совершеннолетия Эли, он просил назначить ребе Саула Луриа наставником мальчика вплоть до того времени, когда он достигнет надлежащего возраста для исполнения религиозных обязанностей.
Этим завещанием Дебора была повергнута в полное замешательство. По иронии судьбы, она, больше всех любившая отца, оказалась обижена всех сильней. Она еще не до конца пережила собственный символический мятеж против отцовских устоев, выразившийся в том, что она увезла от него Эли. Не для того она в муках рожала это дитя, чтобы отдать его в жертву устарелым догмам.
Сейчас она сидела, стиснув кулаки, сжимая в пальцах мокрый от слез платок, и изливала мне свою душу.
Она никак не могла побороть своего ужаса. А я неожиданно встал на сторону отца.
— Деб, постарайся понять. Он же имел в виду, что это для мальчика большая честь.
— Нет! — Она с горечью замотала головой. — Это его особый способ меня наказать. Ни за что не поверю, что он не представлял себе, чем я занимаюсь. При жизни он не сумел меня остановить, так решил сделать это сейчас.
— Нет! — возразил я и взял ее за плечи. — Я отказался от его затеи — значит, и ты можешь отказаться. От лица Эли.
Тут ее обуяли противоречивые чувства.
— Но тогда у общины не будет лидера! И Бней-Симха прекратит свое существование…
— Послушай, — не унимался я, — если наш народ чем-то и отличается от других, то это жизнестойкостью. Можешь мне поверить, Деб, они выстоят. А пока, слава богу, Саул еще достаточно крепок, чтобы занять папино место, и люди его уважают. Посмотри, с какой готовностью все приняли его на роль руководителя, пока Эли не повзрослеет и не сможет сам решить за себя.
— Вот тогда его и спросят! — возразила Дебора.
— Верно. И он сможет сам сказать «нет».
По ее лицу было видно, что Дебора всеми силами старается мне поверить.
— Верь мне, сестра, — сказал я. — Помни, что сказал Гилель: «Будь верен себе и не чувствуй за собой вины».
Она взглянула на меня. Лицо у нее было бледное, глаза красные от слез.
— Ты разве не чувствуешь себя виноватым?
Я отвел взгляд и уставился на дверь в гостиную, где с десяток посетителей пели псалмы.
Среди них были многие из тех, кто накануне вечером, во главе с доктором Коэном, приперли меня в угол и пытались уговорить возглавить общину. Я отказался, поведав им, как оступился и сошел с праведного пути, говорил, что в моральном плане недостоин, а в духовном — уже умер.
Они, казалось, не слышали меня, искренне полагая, что полное раскаяние очистит меня перед Богом. Они бы так и напирали на меня до бесконечности, если бы не вмешался дядя Саул. Он твердо заявил:
— Дайте ему время найти себя.
Пока продолжался наш траур и связанные с ним обряды, Саул — он уже десять лет как был вдовцом — перебрался к нам в дом. Умом я понимал, что его присутствие несколько утешит маму, но мне пока больно было видеть его в отцовском кабинете. Особенно когда он позвал меня и стал задавать самые болезненные вопросы бытия.
— Ответь мне, Дэнни, что ты намерен делать со своей жизнью?
Я только пожал плечами. Даже этому очень хорошему человеку я не мог признаться, что живу в золотых джунглях и окончательно сбился с пути.
— Это все равно что плюнуть на отцовскую могилу! — кричала Малка.
Все семейство Луриа ощетинилось. Была первая суббота после официальных семи дней траура, и по настоянию Рахель («Теперь в этом доме командую я!») Дэнни было позволено присутствовать.
Время не стояло на месте, и стремительно приближался момент рукоположения Деборы. Поэтому она выбрала этот вечер в качестве более или менее подходящего момента для объявления о своем решении стать раввином. Негативную реакцию старшей сестры можно было предугадать. Но что она будет высказана с такой страстью — навряд ли.
Смерть рава Моисея открыла им всем глаза на необыкновенную внутреннюю силу Рахель, которой прежде им видеть не доводилось. Теперь стало ясно, что, несмотря на разницу в возрасте, муж высоко ее ставил и ее мнение не было для него пустым звуком.
Если по вопросу о преемнике на троне Зильца еще можно было дискутировать, то сомнений относительно того, кто хозяин в доме Луриа, уже не возникало. В этот вечер Дэнни увидел, как Рахель превращается из мамы в главу семейства. Она поднялась и обратилась к детям со следующими словами:
— Послушайте меня, дети, и слушайте внимательно! В этом доме нет места для ненависти!
Дебора стала торопливо оправдываться:
— Малка, бьюсь об заклад, ты не знаешь, что мы все ведем свой род от раввина-женщины…
— Таковой в природе не существует!
— Лучше не показывай на людях свое невежество. Ее звали Мириам Шпира, и она прославила наш род. Ладно, наверное, ее действительно не называли «рав Мириам». Но она учила Закону Божию. А ты знаешь, что Луриа до сих почитаются как богословы.
— Она права, — негромко, но уверенно вступился Дэнни. — Она совершенно права.
— Ты еще! — опять крикнула Малка. — Ты и твоя сестричка! Вы оба — позор нашего рода!
В этот момент Эли, еще не оправившийся от утраты дедушки и напуганный новым всплеском эмоций, расплакался. Дэнни взял его на руки и стал успокаивать.
— Дядя Дэнни, — всхлипывал мальчик, — я не понимаю!
— Когда-нибудь все поймешь, — утешал Дэнни, втайне радуясь тому, что ему не надо прямо сейчас объяснять племяннику, почему некоторые люди расценивают замечательные достижения его мамы как пощечину Всевышнему.
Поскольку сестры столь негативно восприняли ее известие, Дебора решила не сообщать им еще и о том, что она фактически согласилась на собственный приход начиная со следующего года. Миссия, которую она решилась на себя взвалить, была исключительно сложной. Большинство ее однокашников пока не чувствовали себя готовыми к тому, чтобы возглавить собственные общины прихожан, и по большей части искали себе место «второго пилота». Тем самым у них появлялась возможность продолжить профессиональную подготовку — и учиться на ошибках старших раввинов.
Дебора, с ее выдающимися данными, сумела доказать свое соответствие самым высоким критериям. Имея за плечами опыт непростой работы с диаспорой Новой Англии — а также наблюдения, с малых лет, за своим отцом, — она, не колеблясь, подала заявку на место старшего раввина в относительно молодой и растущей общине.
Она хотела найти такое место, откуда можно было бы без труда ездить на машине в Нью-Йорк, чтобы Эли почаще виделся с бабушкой и продолжал ходить в любимые с детства места — парк, зоопарк, ботанический сад.
Отказа в предложениях не было, и Дебора подобрала себе кафедру с таким расчетом, чтобы сочетать удовольствие жить в лесной зоне Коннектикута с возможностью легко добраться до Нью-Йорка.
Община Бейт-Шалом в Олд-Сейбруке была относительно молодая. К тому же, благодаря близости к Йельскому университету, здесь был высокий процент интеллигенции. Тут не было еврейских школ наподобие той, куда Эли ходил в Нью-Йорке, зато всего в пятнадцати минутах езды от дома, который Дебора снимала на берегу залива Лонг-Айленд, была Ферчайлдская академия, славящаяся своими научными разработками и либеральностью духа.
В тот вечер, когда она официально приняла назначение, Дебора была настолько взволнована, что пошла с Эли к соседу — дяде Дэнни — с бутылкой шампанского. Непонятно почему, но вопреки ее ожиданиям брат не разделял ее энтузиазма.
Когда они остались вдвоем, Дебора захотела услышать его мнение.
— Ты права, Дебора, я не в восторге от твоей затеи. Я, конечно, знаком с этим шлягером — «Я говорю с деревьями», но не слышал, чтобы деревья помогали человеку решить его проблемы. Тебе не понравится то, что я сейчас скажу, но мне кажется, что этот твой Олд-Сейбрук — не более чем попытка спрятаться.
— Спрятаться от чего?
— От мужчин. Ты, когда соглашалась, задумывалась над этим?
— Да, — откровенно призналась сестра.
— Стало быть, ты собираешься стать первым в истории раввином, который примет обет безбрачия?
— Перестань, Дэнни! — возмутилась она, хотя в глубине души знала, что брат прав. — Ничего такого я делать не собираюсь.
— Ты уже это сделала! — проницательно заметил тот. — Уезжая в Олд-Сейбрук, ты фактически вычеркиваешь себя из всякого общения. — Он задумчиво добавил: — А кроме того, мне будет не хватать наших разговоров по душам. Ты ведь мне больше чем сестра — ты мой духовный наставник.
— Но существует же телефон!
— Перестань, Деб, ты сама знаешь, что это не одно и то же.
— Ну, тогда будешь приезжать к нам на выходные. — В голосе ее слышалась любовь. — И в любом случае, у нас еще целых два месяца, можешь хоть каждый день изливать мне душу.
Увы, в последующие недели Дэнни так и не нашел в себе сил признаться сестре, что его мучит совесть.
Ибо деньги, присланные им во спасение благодарной общины Бней-Симха, были не совсем его.
Поскольку на сбор такой гигантской суммы у него было меньше суток, Дэнни, естественно, был не в состоянии к сроку перевести их с собственных счетов. В отчаянии он пошел по пути искусной компьютерной махинации, «позаимствовав» на время требуемую сумму со счетов компании «Макинтайр энд Аллейн». Конечно, менее чем через неделю он внес ее целиком назад, с учетом процентов. Но это никак не меняло того обстоятельства, что, если исходить из буквы закона, благородная цель не оправдывает нечистых средств.
И в один прекрасный день, рано или поздно, последствий будет не избежать.