Ночь. Март 1920 года
Он не увидел людей. Долинскому показалось, что на пристани в голубоватом, призрачном свете луны между канатами и литыми чугунными кнехтами лежат предметы неопределенной формы, возможно мешки с фуражом или какие-нибудь другие упакованные в тюки грузы. Но когда он подошел ближе, то понял, что это люди. И опознал двух казаков, охранявших их.
Полночь студила ветром, хлынувшим с запада. И туман не простирался над морем. Наоборот, оно было ясным, но не сверкающим, как обычно, а очень мягким, почти серебристым, точно мех песца, который в Екатеринодаре Долинский выиграл у барона Хайта. Офицеры тогда коротали вечер в Дворянском собрании. Развлекались картами. Как правило, в «двадцать одно». Хайту везло. Долинский сперва проигрывал ему крупно. Но потом судьба отвернулась от барона. И он спустил все, вплоть до шкурки голубого песца, попавшей к нему лишь богу известными путями.
Барона Хайта убило у Касторной, когда он под прикрытием четырех танков вел эскадрон на село Успенское. Танки поначалу наделали паники в стане противника. Большевики кричали:
— У, гады! Яки-то воза пустили, що идут и стреляют.
Немного погодя осмотрелись. И за орудия…
Два танка пришлось на буксирах в Касторную оттаскивать. Для ремонта. Барона тоже доставили на станцию. Только ремонт ему уже не потребовался. Он умер возле коновязи, протянутой по четырем гладким дубовым кольям. Лошадь его крутила хвостом, дико водила глазами и грызла удила, норовя освободиться от привязи, наконец метнулась в страхе по флангу эскадрона, подминая и людей, и амуницию.
Шкурку песца Долинский полагал превратить в талисман, своего рода шагреневую кожу. Но в тифозном Ростове ее съели крысы…
— Поднять людей! — сказал Долинский казакам.
Один из казаков, видимо старший, кряхтя, встал с кнехта, поправил сползшую с плеча лямку карабина и сказал не громко, а, скорее, нудно:
— Поднимайтесь, граждане. Мабудь, не глухие. Команда их благородием дадена.
Люди вставали без понуканий. Не быстро и не медленно. А спокойно, с выжидательной осторожностью…
Долинский сразу же решил не смотреть им в лица, но среди девяти разных по возрасту женщин стояла девочка лет семи с прижатым к груди плюшевым медведем, у которого было оторвано левое ухо. Долинский не удержался, остановил взгляд на ребенке. Почувствовал холод между лопатками. «Ей тоже холодно», — подумал он. Была середина ночи. Конечно же, девочка хотела спать.
Люди не знали уготованной им судьбы. У ног женщин темнели чемоданы, горбились оклунки. Долинский подумал: «Нужно сказать, чтобы не брали вещей». Но тут же отказался от этой мысли: женщины заволнуются, запаникуют.
Широкая баржа черным пятном покачивалась возле пристани. Вода хлюпала. Матросы с буксира, над которым горела желтая мутная лампочка, ладили на баржу трос. Буксир был раза в три меньше баржи. Черная труба торчала над ним, как шляпа.
Капитан буксира — здоровяк в незастегнутом бушлате преданно смотрел в глаза Долинскому.
Долинский сказал:
— На барже оставьте надежного матроса. Пусть он по нашему сигналу откроет кингстон. А потом под охраной перейдет на буксир.
— Все будет в ажуре, ваше благородие.
Военно-полевой суд приговорил арестованных подпольщиков к смертной казни через расстрел. Между тем начальник контрразведки на свой страх и риск решил поступить иначе. Он не считал себя жестоким по натуре, но, по его разумению, жестокости требовало время. И у Долинского выработалась своя собственная точка зрения в отношении к государственным преступникам. Он полагал, что любой человек, вне зависимости от его политических воззрений, много раз задумается, если будет знать, что за совершенное преступление понесет ответственность не только он лично, но и члены его семьи, пусть даже невиновные. Вот почему Долинский решил вывезти на старой барже приговоренных к смерти подпольщиков вместе с их семьями, а там, в море, открыть кингстон — клапан в подводной части судна, служащий для доступа забортной воды. С открытым кингстоном баржа не продержится на воде и четверти часа.
Абазинский проспект мрачной дырой темнел между высокими пирамидальными тополями. Неярко светя фарами, с проспекта к набережной выползла грузовая машина. Громыхнул задний борт. И ночь подхватила звук, как горы эхо. Конвой привез арестованных. Их было четверо. Трое — с завода «Дубло». И один — с завода «Юрмез». С того самого постылого «Юрмеза», где действовала мощная большевистская организация во главе с неуловимым Бугай-Кондачковым[1]. Сапоги казаков гулко стучали по деревянному настилу пристани. Арестованные же были босоноги. Двигались почти неслышно, оборванные, избитые, с лицами, оделенными спокойствием — не тупым, безысходным, а одухотворенным, точно на иконах.
Кто-то из женщин охнул и зарыдал громко. Но казак крикнул:
— Прекратить!
И рыдание стихло. Лишь слышалось всхлипывание, редкое, приглушенное.
Четыре и девять. Тринадцать! Нехорошее число. Долинский сказал казаку:
— Ребенка в баржу не сажать. Пусть остается.
Казак схватил малышку за плечи. Но она продолжала держаться за материнскую юбку. И со слезами кричала:
— Мама! Мама! Я с мамой! Мамочка, не оставляй меня!
Женщина лет двадцати шести, с косой, уложенной вокруг головы, и лицом правильным, чистым, сама не знала, что же ей делать. Возможно, она предчувствовала беду, ожидающую их всех там, на барже. Потому только бормотала:
— Доченька, милая…
Казак сильно дернул девчушку. Мишка, которого она прижимала к груди, выпал, кувыркнулся по пристани и плюхнулся в воду. Долинский увидел, что он плавает лапами вверх. И глаза у него сверкают, как у живого.
Девочка голосила отчаянно. Долинскому было жутко слышать ее крик. Он подумал о загадочности бытия: почему все-таки эта маленькая жизнь так настойчиво рвется к смерти? «Рок, судьба, — несколько высокопарно определил он. — Да, ее величество судьба».
Долинский махнул рукой:
— Оставьте девчонку с матерью.
Когда с баржи убрали трап, начальник гарнизонной контрразведки поднялся на палубу буксира.
…Через полчаса буксир и влекомая им баржа были далеко в море. Оно по-прежнему выглядело мягко-голубым, но город утопал во мраке. И горы сливались с небом, темным и очень звездным…
— Подавайте сигнал, — сказал Долинский.
Усы капитана буксира надломились в улыбке:
— Все будет в полном ажуре, ваше благородие.
Потом капитан поднял руку, в которой был зажат увесистый металлический болт. И тьма раскололась угластой молнией. И забортная вода шумно приняла тело Долинского…
Начальника контрразведки спасло чудо в образе остроконечного ржавого буя, сорванного вешними штормами с какого-то черноморского пляжа. Только на рассвете Долинского обнаружил патрульный катер. Матросы не смогли разжать пальцы, которыми окоченевший контрразведчик держался за обрывок каната. Пришлось прибегать к помощи ножа.
Трупы казаков, несших охрану на барже, выловили лишь на пятые сутки. Баржу буксир увел к красным в Новороссийск.
Анализируя случившееся, Долинский понял, что не ошибся в недавнем донесении. Большевистское подполье в Туапсе продолжало действовать…
Входная дверь хлопнула. Клавдия Ивановна догадалась: пришел постоялец.
Она опустила крышку рояля. Несколько минут сидела без движения, не отнимая пальцев от лакированного дерева. Вспомнила: видела в Ростове спектакль, где актер вот так же сидел у рояля. Он изображал человека, думающего о чем-то сложном и важном. Кто-то же учил актера сесть именно так, замереть, откинуть назад голову, Молчать. Значит, есть связь между позой человека и его размышлениями.
А может, все это ерунда. И нет, и не было никакой связи между тем, как человек сидит и о чем думает…
Постоялец щелкнул замком своих дверей.
«Странная личность, — подумала о нем Клавдия Ивановна. — Хотя…»
В людях, и прежде всего в мужчинах, Клавдии Ивановне нравилась загадочность. Нет-нет, разумеется, она не требовала от каждого таинственности Монте-Кристо, но полагала, что человек должен быть сложнее, чем арифметическая задача в два действия.
Постоялец, назвавшийся врачом, вопреки традициям своей профессии, был человеком малообщительным. Уходил на службу рано утром, возвращался поздно вечером, а иногда даже на рассвете.
— Я работаю в военном госпитале, — объяснил он однажды. — Это совсем иное, чем частная практика.
Был он красив, этот сорокалетний мужчина, рыжебород, одевался опрятно и со вкусом.
Они жили вдвоем в большом и, пожалуй, пустынном пятикомнатном доме, отгороженном от тихой улицы буйно цветущим фруктовым садом, между тем постоялец не делал никаких попыток ухаживать за своей молодой и достаточно привлекательной хозяйкой. Это не то чтобы обижало Клавдию Ивановну, привыкшую к вниманию со стороны мужчин, но несколько озадачивало.
Взгляд женщины уже давно был обращен к просторному венецианскому окну, но только сейчас она поняла, что сумерки сгущаются и что нужно встать из-за рояля и пойти закрыть голубятню.
Голуби уже спали. Настоящие почтари брюссельской породы, они имели красивый, как говорил покойный отец Клавдии Ивановны, подбористый вид. Он был страстным голубятником, ее отец. Но разводил только почтовые породы, ценя в них прежде всего чистоту. В его роскошной голубятне можно было увидеть редкие по тем временам породы почтарей: карьер, люттихский, антверпенский, брюссельский, дракон, скандарон.
Клавдия Ивановна помнит отца вечно сидящим перед голубятней на самодельной маленькой скамейке, убеждающим кого-нибудь из приятелей: «Что твои царицынские! Высоко летают, да без толку. Почтарь же — не поверил бы сам, но читал — до тысячи километров одолеть может. Конечно, не каждый, а выдающийся. Но может же…»
Голуби. Словно чувствуют, паршивцы, что их нахваливают. Корпус несут прямо, шеей вертят бодро. Округлость головы у почтарей плавная. Сходится с клювом почти без всякого угла. Восковица над клювом большая, серая. Вокруг глаз — бело-розовые кольца с красноватыми прожилками.
Нельзя сказать, что Клавдия Ивановна любила голубей. Но их любил покойный отец. И это было для дочери свято.
Дернув конец старого, однако еще крепкого шнура, она подняла сетчатый козырек голубятни. Закрепила шнур в повлажневшем от вечерней росы медном кольце. И вернулась в дом.
Постоялец стоял возле ведра с водой, отхлебывая из кружки. Капли воды застряли в его бороде. И он вытер их большим клетчатым носовым платком. Поставив кружку на квадратную, сделанную из дуба дощечку, он спросил Клавдию Ивановну:
— Вы сами носите воду из колодца?
Клавдия Ивановна отрицательно покачала головой:
— Это делает соседский мальчик.
Постоялец понимающе кивнул. Он был в сером костюме, в свежей сорочке, при галстуке и в короткой соломенной шляпе канотье.
То, что он, будучи в доме, не снял шляпу, говорило о его плохом воспитании и немного покоробило Клавдию Ивановну. Впрочем, она ничем не выдала этого. И ничего, кроме любопытства, не было в ее глазах.
— Это правда, что наши оставили Новороссийск? — спросила она.
Вместо прямого ответа он вспомнил библию:
— Правда сиречь истина… Как сказано у Иоанна: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными…»
— Очень ли это нужно?
— Быть свободным? Сие понятие — как мода. Никто не задумывается, нужна ли она. Ей просто слепо подражают.
Он говорил тихо. Но с какой-то едва заметной долей фальши, точно провинциальный актер, играющий роль человека, давно познавшего жизнь и уставшего от ее нелепостей.
— А нельзя ли образумить людей? — Клавдии Ивановне не хотелось, чтобы разговор окончился так быстро. Она должна разобраться, что за человек ее постоялец.
— В истории человечества акция вразумления много раз имела место, но, увы, безуспешно. Вот и сейчас красные и белые вразумляют друг друга пулями, снарядами, саблями. А иногда попросту плетьми.
— Я имела в виду совсем другое — слова. Ибо сказано: вначале было Слово…
— Но сказано и другое: я глас вопиющего в пустыне… Милая девушка, строгие, только очень строгие меры способны вразумить человечество. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается…
Он повернулся и направился к двери в свою комнату, явственно давая понять, что не склонен продолжать беседу.
— Спокойной ночи! — проникновенно пожелала Клавдия Ивановна.
Он обернулся, на какое-то время задержался у двери:
— Спасибо. Увы, профессия эскулапа не всегда позволяет осуществить это хорошее пожелание. Спокойной ночи и вам, милая хозяйка. — Он открыл дверь, потом вновь обернулся. И, увидев, что она продолжает стоять на прежнем месте, спросил: — Кстати, вы по смогли бы перепечатать для меня несколько страниц?
— У моей машинки сломался лентоводитель.
— Давайте я посмотрю.
— Благодарю вас. Но я уже пригласила мастера.
«Странно, — придя в комнату, подумала Клавдия Ивановна. — Откуда он может знать, что у меня есть пишущая машинка? Ведь я никогда не печатала в его присутствии».
Я, конечно, не видел лично, но слышал в разведотделе, что Деникин бежал из Новороссийска на военном корабле под французским флагом. Последним улепетывал из порта американский крейсер «Гальвестен». Американцы предлагали деникинцам бязь, фланель, солдатские ботинки, носки, лопаты в обмен на кубанскую пшеницу. Вот об этом я читал сам в белогвардейской газете «Кубанское слово».
Мы захватили кипы этих газет и еще других, белоказачьих — «Вестник Верховного округа». Газеты эти мы пустили на раскурку, потому что были охочи до табачка, а точнее, махорки, с которой подружились за трудные военные годы так же верно, как и с винтовкой, шинелью, седлом.
Кони разной масти, оставленные белогвардейцами, словно собаки, бродили по городу. Большими, обалделыми глазами глядели на опрокинутые повозки, тачанки, орудия. Будто в доме перед дальней дорогой, на улицах лежали узлы, чемоданы, корзины. Несметное количество! Железнодорожные пути были забиты эшелонами с фуражом, продуктами, снарядами…
Мы сдавали охране пленных на Суджукской косе, когда прискакал нарочный и передал мне приказ явиться в штаб 9-й армии к товарищу Каирову.
Вечерело. Но небо еще фасонилось голубизной, хотя на нем уже, точно веснушки, проступили первые звезды. Земля, разморенная солнцем, парила. И воздух на улице был мутноватый, как в прокуренной комнате.
Каиров, с перевязанной рукой, — разорванная кожанка внакидку — хитро посмотрел на меня и спросил:
— Как настроение?
За его спиной маленький и желтый, точно привяленный, человек, в очках со сломанной дужкой, монотонно диктовал машинистке:
— Захвачено сорок орудий, сто шесть пулеметов, четыре бронепоезда, тридцать аэропланов… Общее количество пленных составляет…
— Боевое, — ответил я.
— Добре. Дело для тебя есть.
— Наконец-то.
— Время пришло, — сказал Каиров. — Не зря же я тебя четыре месяца готовил. Посиди минут пять в коридоре. — И добавил с улыбкой: — Больше ждал.
Не знаю, почему он назвал прихожую коридором. Никакого коридора в этом барском особняке я не увидел. Двери с улицы — возле них стоял часовой-красноармеец — заглядывали прямо в широкую прихожую, выложенную цветным паркетом. На паркете тускнел пулемет. Усатый дядька протирал его ветошью.
В глубоком, обшитом золотым плюшем кресле небрежно, словно барин, сидел молодой парень. С толстыми губами, мясистым носом. Взгляд у парня был ленивый и немного презрительный. Он курил толстую вонючую сигару. Потом ему надоело дымить, и он затушил ее, вдавив в золотистую плюшевую обшивку.
— Друг, — сказал я, — мебель портишь.
— Буржуазную рухлядь жалеешь?! — окрысился парень. И сморщился, и заморгал ресницами, словно в глаза ему угодило мыло.
— Мебель не виновата, возразил я. — Теперь она наша. Революционная… Рабоче-крестьянская.
— Отвали! — сказал парень. — Ты мне свет застишь. И мешаешь сосредоточиться.
И он опять, уж, конечно, назло мне, ткнул в плюш кресла, правда, на этот раз загашенную сигару. Вывел какую-то закорючку. Возможно, расписался.
— Ты откуда такой умный? — спросил я.
— Откель надо, — ответил он. — Вот поднимусь, между глаз приласкаю. Полная ясность появится. И твой интерес ко мне пропадет.
Тут я тоже нахохлился:
— Интерес мой к тебе разбухает. Может, выйдем?.. Потолкуем.
— Выйдем, — равнодушно ответил парень. Поерзал в кресле. И достал из кармана наган.
— Кравец! — Каиров высунулся в приоткрытую дверь. — Давай-ка…
На этот раз мы не задержались в комнате, где стучала пишущая машинка, а прошли дальше, в узкий кабинет, стены которого сплошь были заставлены книгами.
Мы находились в кабинете только вдвоем. И Каиров спросил:
— Готов ли ты, рискуя собственной жизнью, спасти Миколу Сгорихату от смертельной опасности?
— Если смогу…
— Надо смочь.
Каиров присел на краешек письменного стола, широкого, ровного, обшитого хорошим зеленым сукном. И кожанка его коснулась мраморной доски с бронзовыми чернильницами, большими и массивными, точно ядра.
— Слушай меня, Кравец. Сутки назад Микола через горы ушел в Туапсе к белым… Я дал ему явку. А сегодня, два часа назад, мне сообщили, что явка провалена, что пользоваться ею нельзя… Туапсе — город маленький. Ты должен разыскать там Миколу. И сказать ему от моего имени, что задание остается в силе, но явка… недействительна. Понял?
— Все понял, — сказал я.
— Главная заковырка состоит в том, — Каиров нервно передернул плечами, накинутая на плечи кожанка сползла и упала к чернильному прибору, — что ты должен попасть в Туапсе раньше Миколы Сгорихаты. Как только он доберется до города, сразу же отправится на явку. Такова была установка. И Микола будет выполнять ее…
— Как же быть? — сказал я. — Если морем…
— Морем ни шиша не получится. И долго это… И французы вдоль берега шныряют… Закуривай.
Каиров достал портсигар. Закурили.
Потом он посмотрел на меня, словно о чем-то сожалея, и сказал:
— Выход такой… Есть у нас аэроплан на ходу. «Фарман». И летчик есть — отчаянный парень. Полетите на рассвете. Где-нибудь поближе к Туапсе найдете полянку, Приземлитесь. Оттуда — выложись, но завтра к вечеру в Туапсе прибудь.
— Сделаю, товарищ Каиров.
— Уверен. Но это только половина дела… Предупредив Сгорихату, ты направишься в поселок Лазаревский. Я дам тебе связь. В поселке находится престарелый и больной профессор Сковородников. И при нем коллекция древнерусской живописи, представляющая ценность. Надо сделать все, чтобы коллекция не была вывезена белыми за границу. Понимаешь, древние картины, иконы — это теперь народное достояние. Рано или поздно война кончится. А мы, большевики, должны думать вперед… — Каиров помолчал, затем неохотно сказал: — Не забывай лишь, чему я тебя учил. Храбрость, ловкость, находчивость — это все хорошо. Но главное для разведчика… — Он назидательно постучал пальцем по голове.
— Я все понимаю, Мирзо Иванович. Память у меня — как у волка ноги.
— Знаю. Потому и взял тебя в свое хозяйство. А теперь пошли. С пилотом познакомлю.
— Он?! — не поверил я своим глазам, когда в прихожей Клиров указал на плюшевое кресло, в котором сидел тот нахальный парень.
— Сорокин!
Парень вскочил, подошел к нам.
— Полетишь вот с ним, — сказал Каиров. — Ищите посадочную площадку. И приземляйтесь.
— Приземлимся — дело нехитрое, — ответил Сорокин. — Аэроплан загубить можно.
— Рискнешь, — твердо сказал Каиров. Потом он еще сказал: — Встретимся на аэродроме. Там получите окончательную инструкцию.
И ушел.
А мы остались вдвоем на красивом цветастом паркете, который видел, конечно, и мазурки, и вальсы, а теперь солдаты и матросы ступали по нему сапогами, как по каменке.
— Осознаешь? — спросил я.
Сорокин настороженно посмотрел в мою сторону. Признался:
— Думал, ты на меня накапал.
— Я, друг, не таковский. Ты лучше ответь: осознаешь ответственность и важность задания?
— Мы привычные. В нашем летном деле простых заданий не бывает. Это тебе не в пехоте щи хлебать.
— Что же, вас шоколадом кормят, пирожными?
— Угадал, — кивнул парень в знак согласия. И предложил: — Закурим. Трофейные.
Он картинно (знай наших!) вытащил из кармана коробку с сигарами, на которой розовым была нарисована пышногрудая девица, а за ней пальмы и море.
Не случалось мне раньше курить такой отравы. Говорят, большие деньги стоит. Поперхнулся дымом, закашлялся, слезы на глазах выступили.
А Сорокин от смеха разрумянился, как спелое яблоко.
— Деревня! — говорит. — На махре взращенная…
Саданул бы его по вывеске. Да нельзя. Кулак у меня что колода, еще аэропланом управлять не сможет. Сдерживаю себя, говорю:
— Из Киева я. Город такой, между прочим, на реке Днепр есть. Гимназию окончил. Диплом учителя земской школы имею.
— Буржуй, значит…
— Отец мой — переплетных дел мастер. Водку не пил. И о детях заботился.
— Водку одни гады не пьют, — сказал Сорокин. — Давить так-ких надо…
— Молодой ты, верхоглядный… Не верю, что с аэропланом сладишь.
Помрачнел Сорокин, засопел. Расстегнул на груди куртку. Бумагу вынул:
— Читай!
Предъявитель сего, Сорокин Сергей Егорович, есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей Красной Армии, что подписями с приложением печати удостоверяется.
— Значит, Серегой тебя кличут.
— Серегой-то Серегой… Но я думаю, ты, как и отец, водку не пьешь, потому лучше называй меня товарищ Сорокин.
Вечер загустел. И луна желтыми ладонями приласкала город. Море ворочалось рядом, поигрывало свежестью. Пахли медом цветущие вишни, яблони. Улицы не казались такими покалеченными, как днем. Темнота убрала все лишнее. Только кони по-прежнему бродили по городу, не в силах выбраться из лабиринта улиц, переулков. Они цокали копытами и грустно ржали.
Я остановил двух взнузданных тонконогих коней, седла с которых уже кто-то срезал. Сказал:
— Товарищ Сорокин, две ноги хорошо, а четыре лучше. Тем более аэродром неблизко.
Уже восседая на коне, я услышал в ответ что-то невнятное. Потом увидел, как краснофлотец воздухоплавательных частей подвел коня к опрокинутой бричке, вскарабкался на нее, рассчитывая, видимо, что таким образом сподручнее взобраться на лошадиный круп. Но конь, повертев шеей, сделал несколько шагов вперед, и Сорокину пришлось слезать с брички и опять хватать коня за узду и ругаться при этом громко и со знанием дела.
— Ты смелее, — подсказал я. — Обопрись руками. Неужели никогда на лошадях не ездил?
— Лешаку они нужны в авиации. Кабы у них крылья были.
С горем пополам Сорокин все-таки обхватил конские бока ногами. Натянул узду. Попросил:
— Не поспешай…
Поспешать действительно было некуда, потому что вылет наш планировался лишь на рассвете.
…Маленько мы сумели вздремнуть. На прелых, словно прошлогодняя листва, матрацах, сваленных в ветхом сарае, стоящем на самом краю взлетного поля. Матрацы были из госпиталя, воняли йодом, карболкой. А крыша в сарае светилась как решето. И понятно, что матрацы прели. Но нам нужно было отдохнуть хоть пару часов, и лучшего места поблизости не оказалось.
Каиров приехал за полчаса до рассвета на открытом автомобиле, который чихал, словно простуженный, стрелял, точно орудие, и чадил дымом, будто испорченная керосинка.
На заднем сиденье, за спиной шофера, куталась в платок какая-то женщина. У Каирова по-прежнему правая рука была на перевязи. И он морщился, когда ненароком делал какое-нибудь движение.
Подойдя к нам, он спросил:
— Отдохнули?
— Само собой…
Тогда, словно слепой, он ощупал здоровой рукой мое лицо. И, повернувшись к машине, коротко бросил:
— Побрить!
Женщина вышла из машины. Шофер включил свет, фары заглазели в темноте. И поле перед радиатором и дальше стало зеленым и нежным.
Открыв плоский маленький чемодан, женщина виновато сказала:
— Вода холодная.
Голос у нее был приятный. Сочный и не писклявый.
— Сойдет, — ответил я.
Она стояла спиной к свету. И я не видел ее лица, потому что оно оставалось темным, как тень. Но руки у нее были теплыми и мягкими. Я подумал: конечно же, всю дорогу она их прятала под платком.
Пульверизатор шипел, как гусь. Одеколон щекотал кожу.
Я сказал:
— Спасибо.
Женщина закрыла чемодан.
Это удивило меня. И я спросил:
— А Сорокина?
— Он бреется один раз в две недели, — без подначки, а как-то очень равнодушно ответил Каиров.
Но Серегу аж передернуло. Он засопел и повернулся ко мне спиной. Каиров распахнул дверцу, взял с заднего сиденья узел средних размеров, что-то сказал шоферу… Дрогнув и задымив, машина увезла парикмахершу в дальний конец поля.
Узел упал возле моих ног.
— Переодевайся, — сказал Каиров.
Трава была влажной, а небо серым. И уже можно было различить лица и детали одежды, если стоять так близко, как стояли мы.
Я рванул веревки. В узле оказалась форма белогвардейского поручика.
— Да, — сказал Каиров. — Там, в Туапсе, у них сейчас винегрет.
Мешанина разных частей и подразделений. Никакого планомерного отступления они организовать не смогли. Драпали на юг каждый по собственной инициативе… Вот документы. Подлинные. Ты — Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича, откомандированный в распоряжение штаба Кубанской армии. В штабе без нужды не появляйся. Для встречи с патрулем — документы надежные… Запомни адрес проваленной явки. Улица Святославская, дом восемь. Я никогда не был в Туапсе, не знаю этой улицы. Ты ее разыщи. И сделай все, чтобы встретить Миколу Сгорихату. Повтори адрес.
Я повторил.
Каиров удовлетворенно кивнул. Посмотрел на Сорокина:
— Найдешь поближе к Туапсе поляну или лощину, приземлишься. Если не сможешь взлететь, замаскируешь самолет. И будешь пробираться навстречу нам.
Армейской конференции, которая должна была состояться в самое ближайшее время, предстояло выбрать делегатов на X съезд партии. Каиров намеревался выступить в прениях по текущему моменту. На партийных собраниях Мирзо Иванович редко пользовался трибуной, ограничиваясь, в случае нужды, репликами с места, порой по-восточному цветистыми, но всегда дельными и нередко остроумными. На этот раз он собирался изменить своему правилу, ибо коммунисты, выдвинувшие его на конференцию, просили обязательно сказать несколько горячих слов от их имени про революцию, про мужество, про текущий момент.
Вернувшись с аэродрома, Каиров не лег спать, что, кстати сказать, было ему крайне необходимо, а сел за письменный стол с решением набросать конспект своего выступления.
Он задумался, призвав в помощники благословенную предутреннюю тишину. Но, увы, она тут же была нарушена скрипом колес, ржанием лошадей, забористым солдатским словом.
Каиров подошел к окну. Распахнул раму. Дом был одноэтажный, но стоял на высоком фундаменте. И двор поэтому лежал внизу. Из окна хорошо было видно, что тыловики-снабженцы превратили двор в продовольственную базу. И вот сейчас двое красноармейцев разгружали телегу. Они сняли задний борт, положили наискосок доску, пытаясь скатить по ней бочку. Но лошадь ненароком ступила вперед. Доска соскочила, бочка тоже. Ударилась о бетонный выступ фундамента и раскололась надвое.
Сладковатая свежесть утра отступила под натиском проперченного и начесноченного рассола, запах которого был таким духовитым и упругим, что казалось, его можно потрогать руками. Небо глянуло на огурцы. И они сделались сизыми, потому что облака стояли сизые и неподвижные, как лужи.
— Угостите огурчиком, ребята, — попросил Каиров.
Солдат, прервав замысловатое словоизвержение, изумленно посмотрел на окно. И, вероятно узнав Каирова, подобрал ему с полдюжины самых крепких, самых славных огурцов.
— Спасибо, — сказал Каиров. И вернулся к столу.
Значит, текущий момент. Оценка ему, безусловно, благоприятная. Да-да, благоприятная. Главная причина тому — V съезд партии. На съезде правильно решен вопрос о строительстве Красной Армии, разоблачена «военная оппозиция», призван к порядку Троцкий, стремившийся к ослаблению партийного влияния в армии.
Взяв карандаш, Каиров написал:
«Сопутствующие причины благоприятности момента.
Июль, 1919-й — армия Юденича отброшена за Ямбург и Гдов.
Январь, 1920-й — расстрелян адмирал Колчак и члены его «правительства».
Март, 1920-й — взят Новороссийск, армия Деникина дышит на ладан.
О чем нельзя забывать: граница меньшевистской Грузии начинается в 10 верстах южнее Гагр. Значит, нужно быстрее освобождать Туапсе, Лазаревский, Сочи; Врангель сидит в Крыму; на польско-русской границе — Пилсудский…»
— Бели не секрет, какие сутки вы не спите, Мирзо Иванович? — Уборевич, командарм-девять, был, как всегда, превосходно выбрит, подтянут. И пенсне, отражая бледную синь рассвета, скрывало следы усталости возле глаз.
— Нам бы об этом вспомнить вместе, Иероним Петрович, — вздохнул Каиров. — Угощайтесь.
Уборевич даже пальцем повел по губам — до того аппетитными показались огурцы.
— Непременно для князей готовили, — улыбнулся он. — Вкусно.
Каиров спрятал конспект в папку. Сказал:
— Отправил я парня в Туапсе на самолете.
— Пилот надежный? — Уборевич сощурился. Морщины обозначились резко на лбу. Сбегали к переносью.
— Надежный. Но все равно душа болит.
— Без этого нельзя. Без боли мало что в жизни получается.
— Так-то оно так… Да дело совсем новое.
— Я понимаю. Давай порассуждаем вслух… Если все обойдется хорошо, то мы будем иметь перспективную игру с далеким прицелом. Если дело на каком-то этапе сорвется или получит нежелательное для нас развитие, то и в этом случае мы основательно прощупаем контрразведку белых. От этого тоже польза немалая…
— Хорошо. Будем ждать.
Мне приходилось лазить по горам. Смотреть вниз на долину, где домики кажутся размером с ботинок, деревья — не длиннее штыка, а спешащая к морю речушка выглядит тонкой и гибкой, как уздечка.
Нечто подобное ожидал я увидеть из аэроплана. И чуточку опешил, когда взглянул за борт. Под нами проплывали горы, но не прежние, гордые и высокие, а покатые, приземистые, словно упавшие на колени. Деревья, облепившие их, напоминали темные кляксы. А дома… Я понял, почему на топографической карте их рисуют в виде крохотных прямоугольников.
Облака, белые и круглые, курчавились над горами. И выше нас. Но мы ни разу не попали в облако. Мне так хотелось потрогать его руками.
Необшитый корпус самолета был гол, как рама велосипеда.
И место, где мы сидели, походило на корзину, зажатую сверху и снизу крыльями. Мотор гудел громко, но очень ровно. Я быстро привык к его монотонному гулу. И мне нравилось лететь. И задание не казалось сложным и опасным. Колючий воздух холодил лицо. Забирался под шинель. Мне пришлось нагнуться к ветровому щитку. И видеть перед собой лишь небо да шлем Сереги Сорокина. Шлем был поношенный, темный. А небо — очень красивым: с востока золотистым, а с запада густо-голубым.
Широкие крылья «фармана» немного покачивались, а иногда машину бросало в воздушную яму, и сердце тогда замирало, как на качелях.
Сорокин стращал меня накануне, что я могу укачаться, вывернуться наизнанку и вообще превратиться в живой труп. Но ничего подобного не случилось. Я чувствовал себя превосходно. Ибо верил в удачу еще на аэродроме, когда с аппетитом ел горячую кашу, запивая ее свежим молоком. Потом Каиров развернул карту, уточнял с Сорокиным маршрут полета, а я ходил по влажной траве и смотрел в небо, на котором угасали звезды…
Внезапно тишина пинком отшвырнула рев мотора назад, за хвост самолета, и горы стали разгибаться, поднимаясь во весь свой гигантский рост. Я не сразу понял, что мы падаем, а только тогда, когда Сорокин обернулся ко мне и я увидел его злое, бледное лицо. Я услышал:
— Мотор отказал!
Мы падали, не кувыркаясь с хвоста на нос, не переваливаясь с крыла на крыло, а планируя, точно бумажный голубь, пущенный ребенком.
— Не психуй! — крикнул я. — Может, сядем?
— Куда?
На самом деле: куда? Не садиться же на вершину горы!
— Серега! Лощина!
— Вижу!
— Рули туда.
— А если камни?
Но выбирать не из чего. Да и время не позволяет. Наш «фарман» делает полукруг. И лощина дыбится перед нами…
Я уловил момент, когда мы коснулись земли. Толчок получился сильный, упругий. Но у меня сложилось впечатление, что аэроплан подскочил, будто мячик, и мы опять зависли в воздухе. В действительности же мы катили по лужайке — совсем не широкой, короткой, — врезались в плотный кустарник. Едва ветки захлестали по корпусу и крыльям, как взревел мотор, отчаянно завертелся пропеллер. Сорокину не сразу удалось его утихомирить.
Когда же вновь наступила тишина, он повернулся ко мне и сказал:
— Видишь, какой подлый! — Последнее слово повторил несколько раз. Выбираясь из кабины, предложил: — Попробуем его, паскуду, развернуть.
Я тоже спрыгнул на землю. Ой как приятно стоять на теплой, пахнущей весной земле! Разглядывать траву зеленую, букашек разных. А первые шаги делаешь — состояние такое, словно под хмельком.
Сорокин обошел самолет.
— Собачье дело, — говорит, — левое шасси погнули.
— Туапсе далеко?
Он пожал плечами:
— Верст пятьдесят, возможно…
По горам. Без дороги. Такое расстояние за день мне никак пешком не одолеть, если даже я из кожи вылезу. Конечно, вслух этого не сказал, только подумал.
А Сорокин говорит:
— Давай этого слона выкатим. Молоток у меня есть. Может, шасси выпрямить удастся.
Я сбросил шинель, Сорокин — куртку, потому что солнце висело над лощиной и было тепло и немного душновато. Молодая трава, молодые листья зеленели радостно, чисто. Запах от земли шел добрый, густой.
Стоило обойти самолет, как я сразу убедился: прежде чем его выкатить, нужно избавиться от кустарников, в которых он зарылся, как телега в сено.
А характер у Сорокина оказался раздражительный. Словами лихими жонглирует, точно циркач, а дело — ни с места.
Возимся мы полчаса, возимся час. Машина по-прежнему в кустах. И надежда вытащить ее с каждой минутой подтаивает, как льдинка. У меня же в голове одна мысль: надо спешить в Туапсе, надо спешить…
Вдруг за спиной — бас:
— Руки в гору!
Поворачиваюсь. Ребята обросшие, с карабинами. А на шапках красные ленты. Партизаны, значит.
— Братцы! — кричу я. — Какая удача!
— Шакал тебе братец, сволочь господская! Поднимай руки!
Партизан шестеро. А который басит, тот, видимо, главный.
Здоровый такой, насупленный. Брюки ватные, в сапоги заправленные. Стеганка желтыми и зелеными пятнами бросается — на земле, знать, лежал. Как гаркнет:
— Обыскать!
Ко мне невысокий подбежал. Мужчина годов на тридцать.
С лица белый, и ресницы, и брови, и глаза белесые, а губ словно совсем нет — уж такие они тонкие.
Опасливо сказал:
— Ты только не шуткуй. А то вмиг начинку свинцовую схлопочешь.
Обшарил он меня. Документы, револьвер… все забрал. Вслух читает:
— «Поручик Никодим Григорьевич Корягин, офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича…»
У партизан глаза от удивления на лоб лезут.
— Вот так птица!
Потом удостоверение Сорокина читать стали:
— «…есть действительно краснофлотец воздухоплавательных частей…»
Реплики:
— А сигары в розовой коробке — барские.
— Ни черта не поймешь.
— Ярмарка!
Тонкогубый:
— А мне все как сквозь стеклышко. Поручика предлагаю при аэроплане шлепнуть, а краснофлотца частей этих самых, — он показал рукой на небо, — доставить до командира. Голосуем.
Трое из партизан подняли руки, потом и главный поднял, но только не для голосования, а чтобы почесать затылок. Этой секундой я и воспользовался.
— Меня нельзя при аэроплане шлепать, — говорю. — У меня специальное задание… Ведите и меня к командиру.
— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки!
Он, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно:
— Вы что, очумели, паразиты проклятые! Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий рядовой боец Красной Армии!..
Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:
— Предлагаю шлепнуть у аэроплана и ентого. — Он указывал штыком на Сорокина. — Голосуем!
— Милый капитан, я уезжаю. — У графини были прямо-таки лимонные глаза. И по цвету, и по форме.
«Если бы сбылась голубая мечта моего детства, — подумал Долинский, — и я, как Брешко-Брешковский писал детективные романы, я бы начал главу о графине Анри так: «Она была красива. Но как-то очень не по-русски. И обычные сравнения, которыми наделяют российских женщин — березка, ивушка, рябина, — совсем не шли к ней. И ее легче было сравнить с магнолией или кокосовой пальмой, волей шального случая оказавшейся на черноморском берегу».
В меру банально и романтично.
Долинский, почтительно поцеловав руку графини, опускал ладонь медленно, чувствуя, как нежны и холодны ее пальцы. Она смотрела на него со своей обычной загадочной улыбкой. А может, и не загадочной, а просто порочной. Но Долинскому не хотелось в это верите. Потому что он знал графиню очень мало, знал с самой лучшей стороны. А слухи… К черту все слухи! Жизнь, подобно глыбе, сдвинулась с места и покатилась под уклон, давя и пачкая все святое. И прежде всего веру. Это было особенно жутко, потому что без веры человеку нельзя никак. Долинский считал, что верить в женщин и легко, и трудно, но еще и мистически приятно верить в женщину вопреки логике, вопреки слухам, сопутствующим ее имени.
Вторым абзацем мог быть такой: «Графине, видимо, исполнилось тридцать. Или исполнится совсем скоро. Наверно, ночами она задумывается над тем, что уже подступает старость, и рассматривает себя в зеркало с грустью, трепетом, тоской».
Годы… Долинский тоже не забывает о них, однако не считает морщин на своем лице, потому что они, морщины, равно как и седина, свидетельствуют об опыте, о зрелости, а это весьма важно для мужчины.
К сожалению, опыт и зрелость, подобно духовным ценностям, — понятия не материальные. Может, в другое время, спокойное, как осеннее течение реки, личные качества человека, так сказать сокровища непреходящие, имели известную цену, но в нынешнее лихолетье люди, в их числе и молодые красивые женщины, уж очень откровенно предпочитают уму бриллианты, а благородству, честности — крупную сумму в твердой валюте.
Долинский не имел намерения осуждать графиню. Да и осуждение как понятие, как критический процесс по отношению к женщине молодой, красота которой достойна всяческих эпитетов, едва ли соответствовало этическим представлениям капитана. Он мог принимать жепщину или не принимать. Графиня Анри принадлежала к первым.
Они шли аллеей к морю. И кипарисы стояли вдоль нее породистые, как аристократы на высочайшем приеме. Море лежало желтое, раздольное. Солнце ласкало его жарко, с томительной весенней страстью. И юные липы смотрели на море с открытой завистью, и птицы шалели, словно гости на свадьбе.
— Евгения… — сказал он, коснувшись рукой ее локтя.
Она остановилась. Завороженный ее профилем, он вдруг забыл слова, которые хотел сказать. Ему почему-то стало плохо — не в переносном, а в самом прямом смысле. Он понял, что может упасть на этой тщательно заасфальтированной дорожке. И от этой мысли пришел страх. И холодным потом покрылись лицо и руки.
— У вас перевязана голова, — сказала графиня. — Ранение?
— Пустяки.
— Не храбритесь, Валерий Казимирович. — Она говорила тихо, но как-то очень озабоченно, словно была его матерью или по крайней мере старшей сестрой. — Епифан Егорович Сизов заверил меня, что немногие люди вашей профессии переживут эту весну и уедут к благословенным заморским берегам.
— Я не собираюсь к заморским берегам.
— Верите в победу?
— Верю или не верю — какая разница?.. Лишь Россия для меня земля благословенная.
— Вы полагаете, для меня Россия — пустое место?!
— Ваши предки были французами.
Он чувствовал себя уже лучше. Уверенно взял женщину под руку. И они продолжили путь по аллее к морю.
Она шла очень легко, чуть наклонив голову. И он видел улыбку в уголках губ ее и догадывался, что лимонные глаза графини не подвластны грусти.
— Моя прабабка была японкой. Да и у вас, бесстрашный капитан, к русской крови добавлена не только польская, но, может, еще и немецкая, и монгольская. Если историкам придется разбираться в вашем генеалогическом дереве…
Они обратятся к вам за помощью, — перебил Долинский, что очень удивило графиню, заставило остановиться. Посмотреть в лицо спутнику.
— Ну все, — потерянно произнесла она после небольшой паузы, когда они оценивали друг друга взглядами. — У вас на лице, как в библии, написано и будущее, и прошлое. Не отрицайте, вы верите, что ваше мужество и бескорыстие принесут вам известность и признание соотечественников.
Я не думаю об этом.
— Правда была бы вашим счастьем.
— Я не вижу иного счастья, как в спасении отечества.
— И вы собираетесь спасать его, работая в контрразведке?
— Совершенно верно.
— Вас убьют, капитан.
— Так вещал Епифан Егорович Сизов?
Она усмехнулась открыто, и доброта не покинула ее лица, равно как не покинули убежденность, спокойствие.
— Епифан Егорович Сизов со вчерашнего дня мой супруг. Он имеет в швейцарских банках золота на восемь миллионов и еще шестнадцать судов в Средиземном море. Его непроходимое невежество может вызывать улыбку и даже раздражение, но он дальновидный человек, и в этом ему отказать нельзя.
Графиня Анри говорила назидательно и громко, как гувернантка, вдалбливающая премудрости бестолковому воспитаннику. Но Долинский плохо слышал ее, складывая в уме новый кусок романа.
Пусть будет так…
«— Я счастлив за вас, графиня. И прошу не судить строго мою дерзость. Удобно, когда общество имеет одну гарантированную конституцию, но каждый человек живет по своей собственной конституции, которая внутри нас.
— Вы хотите сказать, что наши с вами конституции несовместимы?
— Ваши чуткость и проницательность ничуть не уступают вашей красоте.
— Но есть же еще чувства, не подвластные уму.
— Вот почему я буду бороться до конца. И хочу верить, что, если стану героем, ваша благосклонность и сердечность не оставят меня. А коли погибну — бог нам судья… И то и другое лучше, чем следовать за вами на Лазурный берег и быть стареющим пажем у ваших ног…
— Вы не видели ног, о которых говорите, капитан. Иначе бы не торопились с выводами.
— Охотно верю, графиня. Но счастье, увы, выпадает не каждому».
«С ногами, конечно, перебор, — подумал Долинский. — А впрочем, в стиле времени. Графиня двадцатого года должна говорить именно так. Может, и правда, что год назад в пропахшем рыбой Ростове полуголодная Евгения за небольшое вознаграждение демонстрировала господам офицерам свои прелести. И не только демонстрировала, но иногда позволяла ими пользоваться».
Они вышли к берегу моря, который не был расчищен. Водоросли лежали на камнях, как рыбацкие сети. Коряги и щепы, обглоданные волнами, чернели на берегу.
Голубая дача купца Сизова стояла под горой, близ Сочинского шоссе, недалеко от поселка Лазаревский. Место было редкостным по красоте, сухим, хорошо продуваемым ветрами. Построенная в начале века, за десятилетие до первой мировой войны, дача несомненно являлась свидетельством благополучия и богатства ее владельца.
Долинскому не приходилось раньше слышать фамилию Сизова в ряду крупнейших русских миллионеров. Но ведь сегодня положение с капиталами весьма своеобразно. Размер богатства нынче зависит от того, где были вложены капиталы — в России или за границей. Кто-то потерял все, кто-то много выиграл.
Много ли выиграла графиня Анри? На это может ответить только будущее. Кажется, у купца Сизова нет прямых наследников. Он бездетен. А супруга его лет пять назад отбыла в мир иной. Может статься, что восемь миллионов золота в швейцарских банках и шестнадцать действующих паровых судов очень скоро достанутся молодой графине…
— Счастье выпадает тем, кто за него борется. Это прописная истина, капитан, Но ведь все великие истины уже прописные.
Долинский порадовался. Графиня говорила словно на страницах романа.
— Я согласен с вами, Евгения. Я согласен очень. Я готов бороться за свое счастье. Потому не складываю оружия. Потому утверждаю: за пределами России для меня места нет.
— Если у человека есть деньги, для него найдется место на земном шаре. Но как я догадываюсь, именно в бедности — истоки вашего патриотизма?
— У нас с вами странный разговор. И совсем не в тональности, уместной для беседы очаровательной женщины с мужчиной, влюбленным в нее.
Графиня требовательно спросила:
— Это признание или издевка?
— На последнее по отношению к вам я не способен, — ответил он вполне искренне.
Она разочарованно сказала:
— Вы опять ушли от ответа. Вот что значит сыскная школа.
Повернулась и не торопясь пошла прочь от моря по аллее, тянувшейся к даче. Долинский покорно последовал за ней.
— Мы уезжаем сегодня, капитан. Как только прибудет авто из Сочи. Епифан Егорович вызвал пароход. Завтра на рассвете он уйдет в сторону Стамбула. Я могу пригласить вас совершить с нами это путешествие, но, полагаю, вы откажетесь. Ибо подобный поступок означал бы дезертирство из рядов доблестной русской армии и с вашими принципами несовместим.
— Я восхищен вашей дальновидностью.
— Спасибо. Однако о дезертирстве может идти речь до тех пор, пока существует армия. Я верно схватываю суть?
— Верно.
— В самое ближайшее время остатки Кубанской армии прекратят существование.
— Смелый вывод.
— Деловые люди перебираются в Грузию, а кто побогаче — в Европу. Это признак краха.
— У вас государственный ум, Евгения.
— По мере того как вы будете узнавать меня, капитан, вы откроете во мне много неожиданных достоинств.
— Оптимизм неизменно вселяет надежду.
— Приятно слышать нотки бодрости в вашем голосе.
— Я вовсе не нытик. — Он уже не был уверен в том, что этот разговор происходил наяву, а не в его воображении.
— Выслушайте совет! — решительно сказала графиня. — В Лазаревском сейчас проживает известный искусствовед, собиратель древнерусской живописи профессор Михаил Михайлович Сковородников… При престарелом профессоре находится уникальная коллекция древнерусской живописи. Епифан Егорович предлагал за нее миллион. Сковородников отказался.
— Сколько же коллекция стоит в действительности?
— Этого никто не знает. Но уж если Сизов дает миллион, то два миллиона она стоит точно. Вы догадываетесь, что от вас требуется?
— Уговорить профессора дать согласие на продажу.
— Не совсем. Попросите у него коллекцию.
— Я не понимаю.
— Объявите себя знатоком, любителем. Я не знаю, — чертом, дьяволом! Попросите коллекцию на хранение. Для народа русского. А если откажется, конфискуйте…
Кто мне даст на это право?
Я даю вам право. Я… Когда коллекция будет в Европе, я уговорю мужа заплатить полтора миллиона. И тогда вам незачем будет ждать химерной победы над большевизмом, чтобы женщины видели в вас героя. Мужчина с деньгами — победитель всегда.
Долинский подумал: «Вот и все. Моя ступенька в социальной лестнице та, на которой стоят громилы».
Родилась концовка главы романа:
«— Графиня! — гневно произнес капитан. — Вы смеете предлагать мне это?
Поистине издевательская усмешка промелькнула в глазах и на губах женщины. Словно процеживая слова, она сказала спокойно и ясно:
— В таком случае я могу предложить вам гоголь-моголь. Он помогает при импотенции.
Она повернулась. Гордая, стройная, продолжала путь к дому, только несколько быстрее, чем прежде…»
Качнув головой, точно стряхивая наваждение, Долинский взял графиню за руку. Сказал устало:
— Я подумаю над этой идеей, Евгения.
Балки, почерневшие, дубовые, распирали стены сарая, держа на себе стропила, крытые старой дранкой. Солнечный свет, ручьями сочившийся сквозь дыры, золотил паутину, которая, точно сеть, свисала между балками, а паук, маленький, но пузатый, прятался, стервец, в самом углу под крышей, поглядывая крохотными хитрыми глазами.
Мы лежали на сухих кукурузных стеблях, что были свалены в углу сарая.
За дверью ходил часовой с винтовкой и мурлыкал какую-то незнакомую мне песенку.
Лучи солнца, проникавшие в сарай, меняли угол, становясь все отвеснее. Время двигалось к полудню, а я лежал в сарае, где-то у черта на куличках. И меня охранял часовой, точно самую настоящую контру. Серега Сорокин глядел в мою сторону виновато. И кусал губы. И клял свой «фарман» на чем свет стоит.
Командиром партизанского отряда оказался высокий, худощавый адыгеец в богатой черкеске с серебряными газырями. Он не пугал нас, не матерился, не грозился «шлепнуть немедля». Посмотрев мои документы, он выслушал доклад старшего группы, пленившей нас. Потом вежливо, с холодной улыбкой спросил:
— Как прикажете поступить, господа?
— Не господа мы, товарищи, — сказал Сорокин.
— Пусть будет так. Что дальше?
— Разведчик я. Посланный разведотделом девятой армии в Туапсе. Задание имею важное. Неужто такое диво, когда разведчик в форму врага переодевается?
— Это хитрость, — согласился командир отряда. — Хорошая хитрость. Но почему я вам должен верить?
Я полюбопытствовал:
— Как же без веры?
— Вопрос уместен. — Он опять согласился. — Но, веря людям, мы должны проверять. Иначе нас могут обманывать. Кто вас послал?
— Товарищ Каиров.
— Не знаю такого.
— Я вас тоже не знаю. Но вы красный партизан. А я красный разведчик. У меня задание прибыть в Туапсе сегодня до захода солнца. Если я не прибуду вовремя, можете меня расстрелять. Завтра мне в Туапсе делать нечего.
Озадачил я партизанского командира. Стал ходить он по комнате. Сапоги на нем мягкие, дорогие. Кинжал в серебряных ножнах. Остановился. Нас разглядывает. Говорит:
— Вы мои гости. Я вам верю. Я вас понимаю… Наш кавказский обычай требует, чтобы гости тоже верили хозяину, тоже его понимали. Буду откровенен с вами, как с родным отцом… Я пошлю человека в Новороссийск. Пусть найдет там товарища Каирова, пусть привезет для вас добрые вести.
— Когда он вернется? — с надеждой спросил я.
— Быстро. Поскачет как ветер, друг. Как ветер… Лучшего коня дам. За два дня успеет.
После этих слов у меня прямо опустились руки. Что делать? Как быть?
А командир отряда сказал партизану:
— Отведи гостей в сарай. Накорми. Пусть отдыхают.
Хорош отдых!
В шинели, но без поясов (отобрали пояса и у меня, и у Сорокина) я пригрелся на сухих кукурузных стеблях.
Сорокин ходил по сараю. Хмурый, злой. Иногда он останавливался у дверей и разговаривал с часовым.
— Эй, земляк. Ступай к командиру, пусть до аэроплана велит людей послать.
— Чаво? — переставая бубнить песню, спрашивал часовой.
— Охранять аэроплан надо. Дорогая эта машина.
— Уж не дороже коровы.
— Десять… Двадцать коров за ее цену купить можно.
— Ты это брось! — сердито говорил часовой. И со смешком — дескать, простака нашел: — Двадцать коров! Корова телкой рождается. Ее три года растить и блюсти надобно. А это, тьфу, фанера да железяки.
— Серый ты человек, — сокрушенно говорил Сорокин. — Крестьянин.
— Это верно, — соглашался часовой. — Крестьяне мы…
И опять бубнил свою песню.
— Влипли! — Это Сорокин мне.
— Ложись, — говорю, — экономь силы.
Он на меня смотрит. В глазах решимость.
— Хочешь, — говорит, — я сейчас воды попрошу. Откроет дверь часовой, я ему промеж глаз. А ты беги. Вон кони оседланные стоят…
Сквозь щели виден затоптанный в навозе двор. И кони под седлами. Пять, шесть, семь коней.
Я молчу.
Сорок верст! Три часа езды по хорошей дороге. В горных условиях час набавить нужно. Четыре часа езды. Пусть пять…
Теперь я тоже шагаю по сараю. Останавливаюсь у перекошенной двери. Она сколочена из старых, но крепких досок. Закрыта на щеколду. Дверь неплотно прилегает к наличнику. Между ними щель. Отлично. Я нахожу в сарае щепку. Крепкую, но достаточно тонкую… В конце концов, и я, и Сорокин рискуем одинаково. Кого из нас раньше пуля отыщет, разве угадаешь!
— Начальник! — говорит Сорокин. — Слушай, начальник, у меня от вашего душевного гостеприимства живот расстроился.
И далее, не выбирая выражений, пространно объясняет, по какому делу ему необходимо покинуть сарай.
— Может, потерпишь. — В голосе часового нерешительность.
— Побойся бога!
— Уж приспичило, — ворчит часовой, но дверь распахивает.
В светлом солнечном проеме фигура его точно вырублена из угля. Даже не могу разобрать, стар он или молод.
Сорокин, потягиваясь, выходит. Скрипят петли. Звякает щеколда. Яркая полоска щели, вдоль которой дрожат серебристые пылинки, словно зовет меня. Я приник к шершавым доскам, теплым, пахнущим лошадьми. Вижу, как Сорокин и часовой идут по двору. Поворачивают к кустам. А кони стоят возле забора. И седла на них такие хорошие. И во дворе — никого из партизан.
Пора!
Сердце сжалось. И не только сердце. А будто весь я стал меньше и легче. Но страха нет. Лишь во рту пересохло, язык к нёбу прилипает.
Щепка свободно вошла в щель. Подскочила щеколда. Эх, дверь, сатана, скрипит. Надрывно и громко.
Я шагаю через двор. Ноги гнутся в коленях, норовят в бега броситься. Но бежать нельзя. Нужно идти спокойно, обыкновенно. Бег обязательно привлечет чье-нибудь внимание. Тогда крышка. Припечатают друзья партизаны в два счета.
Кони вертят мордами. Сытые. Породистые кони. Я уже облюбовал вороную кобылку. Она стоит крайней. У дороги. Уздечкой за столб привязана. Узел подается хорошо, потому что руки мои ведут себя молодцом. С ногами дела похуже. В какой-то момент меня охватывает сомнение: смогу ли в седло забраться?
Смог. Лошадь послушно выходит на дорогу. И я бросаю ее в галоп.
Солнце, ветер… Низкие ветки деревьев. Они хлещут меня по голове, я пригибаюсь… Слышу запах лошадиного пота. И гудение пчел. Это, наверное, дикие мелкие пчелы. Теперь выстрелы! Я понимаю, догадываюсь, что никаких пчел не было. Просто гудели пули.
Вот они… Справа, слева. Чего доброго, и куснуть могут. Жаль! День-то какой хороший. Теплый день, пахнущий весной.
Как там Серега Сорокин? Прощай, краснофлотец воздухоплавательных сил!
Видимость на дороге короткая, точно конский хвост. Повороты, повороты. Обалдеть от них можно. А за каждым поворотом нетрудно и на засаду нарваться. Ведь сидят где-то же в засадах партизаны. Неужели вокруг отряда охраны нет?
Я слышу цоканье копыт. Ржание лошадей. Это погоня!
Гнилое дело!
По одну руку — овраг, растерзанный кустами. По другую — горы лесистые. Дорога — камни да глина. По такой дороге далеко не ускачешь.
Спешиваюсь. Беру коня под уздцы и начинаю уходить в гору. Деревья заслоняют меня. И я слышу, преследователи проскакали мимо. Это хорошо. Однако нужно торопиться. Партизаны скоро поймут свою ошибку. А эти леса и горы они знают лучше, чем я.
Час. Нет, конечно, больше часа шел я горами, оврагами. Иногда на коне, но чаще рядом. Мне нужно пробираться на юго-запад. И я легко определял направление, потому что небо было ясное, солнце не заслоняли облака. И оно красовалось передо мной. И я понимал, что иду правильно. На склонах гор дул свежий ветер, в оврагах же оседала духота. И воздух там был затхлый по-подвальному.
Лошадь послушная, выносливая. Она шла рядом. И я слышал ее дыхание, чувствовал ее теплоту. Я называл ее словом «милая», потому что не знал ее клички, а это слово очень подходило к ней.
Я старался идти быстро, но кусты, камни, деревья вставали на моем пути. И я с нетерпением мечтал выбраться хоть на какую-нибудь дорогу.
Мне повезло. Теперь я понимаю, что там, в горах, когда за мной гнались свои же, партизаны, мне, можно сказать, крупно повезло.
Перевалив через лесистую вершину, я, к радости и удивлению, оказался вблизи железнодорожного полотна. Желтоватые от ржавчины рельсы, огибая гору, убегали по черным шпалам к морю на юго-запад. Я помнил: в этих местах только одна железная дорога. И она ведет к Туапсе.
Шпалы лежали сношенные. Осевшие. И лошадь легко скакала между рельсами, не рискуя зацепиться и переломать ноги.
Скоро с лошадью мне пришлось расстаться… Неожиданно пробасил гудок паровоза. Съехав с железнодорожного полотна, я спрятался в кустах. Через несколько минут по рельсам пошел густой стонущий гул. Из-за поворота показался товарный поезд. Он полз медленно, но вагоны казались пустыми. Лишь в тамбуре первого вагона дремал пожилой проводник.
Я потрепал лошадь за холку:
— Бывай здорова, милая! — и вскочил в тамбур предпоследнего вагона.
Большое лицо Валерия Казимировича Долинского, подпаленное рыжей бородой, поза (сидел он в кресле, чуть подавшись вперед), взгляд, несосредоточенный, но живой, полный любопытства, выражали почтительное внимание к словам собеседника.
Говорил профессор Сковородников. И чувствовалось, что Михаилу Михайловичу нравилось говорить несколько нравоучительным, менторским тоном. И Долинский слушал его терпеливо, подобно Телемаку — сыну Одиссея, и лишь изредка позволял себе вставить короткую фразу или задать вежливый вопрос.
— Я специализировался на древнерусском искусстве. — Сковородников смежил ресницы. После паузы, длившейся около минуты, продолжил: — Из современников мне ближе всех… Духовно ближе… И видимо, по каким-то еще чисто вкусовым ощущениям, прошу прощения за несколько гастрономический речевой оборот… Мне близок Михаил Александрович Врубель.
— Замечательный художник.
— Я, простите меня, Валерий Казимирович, не выношу эпитетов в искусстве. Замечательный, превосходный — это разговорная манера салонных дам. Истые ценители обходятся без словесной мишуры. Вы не обиделись?
— Мне по сердцу ваша прямота.
— Ну и добро… Увлечение Врубелем дошло до того, что я отложил в сторону трактаты об иконах. И вот рукопись, которую вы видите на моем письменном столе, — будущая книга о Врубеле. Я постараюсь ее окончить. Говорю, постараюсь, потому что в моем возрасте жизнь меряют не на года, а в лучшем случае на часы, если не на минуты.
— Так говорить нельзя. Будем надеяться, что у вас еще впереди годы жизни. Однако торопиться действительно нужно. По другой причине, профессор. Красные имеют тактический успех на побережье. И однажды могут оказаться в Лазаревском.
— Белый и красный цвет интересны мне только на полотне. Я равнодушен к политике. Политикой нужно заниматься профессионально или не заниматься совсем. Я презираю дилетантизм.
— Позволю, однако, заметить: вы уехали от красных из Москвы.
— Я уехал из Москвы не потому, что там изменился цвет власти. Двадцать три года я имею дачу в поселке Лазаревском. И приезжаю сюда, когда сочту нужным. Здесь мне пишется.
— Простите. Я отвлек вас неуместным замечанием.
— Полноте, батенька.
Вошла супруга Сковородникова — Агафена Егоровна. Женщина солидная, немолодая. В цветастом сарафане, в платочке. Похожая на большую добродушную матрешку. Принесла мужчинам чай на серебряном подносе. Сказала:
— Милости прошу. — И деликатно удалилась.
Чай был ароматный, хороших сортов.
Прихлебывая из чашечки, Сковородников говорил:
— Я не разделяю общепринятую точку зрения, что Врубель был послушным учеником Чистякова. Там, где речь идет об изучении природы, влияние Чистякова неоспоримо. Однако Михаил Александрович серьезно увлекался виртуозностью кисти и красками испанца Фортуни, совет Репина «искать себя» попал на благодатную почву. Такая работа, как «Натурщица в обстановке Ренессанса», показала, что у Врубеля определился собственный характер, что у него есть способность углубленно разрабатывать мотив, есть тонкий и сложный взгляд на природу. Наконец, есть своя палитра и хороший рисунок. Ведь когда в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году потребовался художник для работ в церкви Киево-Кирилловского монастыря, мы назвали единственного кандидата. Врубеля! И не ошиблись… В библейских акварелях Иванова, в византийских и итальянских религиозных композициях Врубель открыл новый источник красоты и вдохновения. Возьмите эскиз «Воскресение Христово». Духовное родство с Ивановым. Открытое родство! В «Надгробном плаче» мы находим своеобразное воскрешение византийского искусства. А вдохновенные «Богоматерь», «Святой Кирилл», «Святой Афанасий» доносят до меня отзвуки мозаик венецианцев пятнадцатого века.
Скажите, у него есть последователи?
— Нет. Последователи — это и хорошо и плохо! Последователи — это значит школа. Направление в искусстве. Но Врубель слишком ценил индивидуальность. Он был вне направлений. Замыкался в себе. Шел своей собственной дорогой. Непоследовательно. Странно. Временами терпел неудачи. Он обособлен и слишком своеобразен, чтобы иметь школу и последователей.
Изящная ложечка из почерненного серебра позвякивала о края чашки мелодично, словно колокольчик, потому что Долинский уже выпил почти весь чай, и тонкие фарфоровые края чашки резонировали превосходно. Облик и поза Валерия Казимировича по-прежнему выражали почтительное согласие со всем, что говорил Сковородников. А между тем мысли его были весьма далеки и от почтения, и от согласия…
Он и сам не смог бы восстановить их в памяти последовательно и точно. Записать на бумаге так, чтобы потом разобраться, проанализировать. Они были какими-то мельтешащими и тревожными, как тени в глухую полночь. И еще они были неосознанными. Немного чужими. Варнее, просто чужими. Подсказанными графиней Анри в солнечный день на берегу моря.
Тогда, чтобы успокоиться, обрести нормальное состояние духа, Долинский обратился к спасительному средству: мысленно начал складывать главу ненаписанного романа.
«Его удручало течение беседы, в которой ему была уготовлена роль неоперившегося студента, тогда как прежде он надеялся увести разговор в выгодное для себя русло. Заставить проболтаться занудливого старика, где же он хранит свои изъеденные временем коллекции».
«Да, — подумал Долинский. — Если я унесу ноги из чертова ада, я, наверное, стану писать книги. Наверное. Во всяком случае, это нужно иметь как запасной вариант».
Поняв, что старик часами способен говорить о Врубеле, Валерий Казимирович воспользовался первой же паузой:
— Мне рассказывали, вы увлекаетесь коллекционированием древнерусской живописи.
— Этим я целиком обязан моему другу Павлу Михайловичу Третьякову. Павел Михайлович был, пожалуй, первым русским человеком, который взглянул на икону не только как на предмет религиозного культа, но и как на явление искусства.
— И сколько стоит старая икона? — Долинский испугался собственного вопроса. Испуг отразился на его лице. И Сковородников заметил. И не разозлился. Только иронически произнес:
— Я не знаю сейчас, сколько стоит кусок мыла. А кто способен определить цену иконы, приписываемой кисти легендарного Алимпия! Вы обратили внимание, я отступил от правила и употребил эпитет.
— Нет правил без исключений.
— Такая икона может стоить миллион, десять миллионов, а может, и все сто.
— Золотом?
— Вы неисправимы, мой дорогой! Не керенками, конечно…
— Как же такое сокровище попало к вам?
— Перст божий! Мне подарила икону старая, очень старая женщина в глухой владимирской деревушке.
— Почитал бы за счастье взглянуть на икону хоть одним глазом.
— Сейчас это невозможно. После моей смерти собранная мною коллекция займет место в картинной галерее.
— Какой?
— Не суть это важно. Главное, чтобы галерея была русская…
— Вы убежденный националист?
— Я патриот. Я всю жизнь служил России и ее народу. Вот все мои убеждения. У вас, разумеется, другой взгляд на эти вещи.
— Россия больна. Увы, не с семнадцатого года. Она заболела раньше. И надолго… И кажется, ни барон Врангель, ни большевики не спасут ее. Ana paré ne lasse de brare[2].
— Любопытная концепция. И какой же выход, батенька, предлагаете?
— Я непригоден для роли вождя, — признался Долинский. И добавил: — Критиковать всегда легче.
— Что верно, то верно, — согласился Сковородников. Кивнул: — Я очень благодарен графине Анри, что она рекомендовала мне вас в качестве своего друга.
Долинский поднялся:
Мне хотелось что-нибудь сделать для вас, профессор.
— Благодарствую, батенька… Коли сможете, достаньте хотя бы пачку «Кэпстэна»[3].
Буду счастлив… Но у меня есть разумное, перспективное предложение. Я предлагаю вам, Михаил Михайлович, вашей супруге Агафоне Егоровне, не дожидаясь, пока большевики прижмут нас к границам меньшевистской Грузии, уйти вместе со мной в Константинополь.
— Уйти?
— На фелюге.
— Увольте, Валерий Казимирович. Увольте… Чужеземные страны даже в молодости на меня навевали скуку… Если говорить откровенно: не вижу смысла в вашей затее. A navre brse tous vents sont contrares[4].
Долинский не то чтобы не посмел возразить, а просто не нашелся. Поклонившись, несколько церемонно сказал:
— Я пришлю табак сегодня же вечером.
— Благодарен вам буду, батенька… Трубка — моя слабость.
На крыльце с почерневшими дубовыми перилами яркий солнечный свет резанул Долинского по глазам. И он на секунду зажмурился, а борода его вновь запылала, как факел. Ступеньки были только что вымыты, еще влажные, от них хорошо пахло пресной водой, а мокрая тряпка лежала в самом низу. И о нее следовало вытирать ноги тем, кто заходил в дом.
Валерий Казимирович переступил через тряпку. На ухоженной дорожке, что тянулась от крыльца до калитки, он увидел Агафену Егоровну. Супруга профессора по-прежнему была в лубочном сарафане и яркой косынке. Казалось, она поджидала Долинского.
С улыбкой, просительно Агафена Егоровна сказала:
— Валерий Казимирович, мне бы только два слова.
— Я готов слушать вас целый день, — любезно ответил Долинский, внезапно подумав, что в лице этой простой и, видимо, недалекой женщины он может обрести союзника. — Чем могу служить, Агафена Егоровна?
— Валерий Казимирович, сударь мой, люди мы пожилые, немолодые. А времена нынче лихие…
— Неспокойные времена, справедливо замечено.
— Я об этом и говорю. На веку, как на долгой ниве, всего понасмотришься. Но вот такого беспорядка отродясь видать не приходилось. Слыхали, третьего дня господа офицеры пили — пили за победу русского оружия. Опосля дом подожгли, а сами в непотребном виде пошли купаться на море.
— Вода-то еще холодная, — невпопад заметил Долинский.
— Страсть холодная, согласилась Агафена Егоровна. И безо всякого перехода сказала: — Я о чем хочу вас попросить… Прислали бы вы нам для охраны пару солдатиков. Если, конечно, можно.
— Попробую.
— Спасибо! Не за себя ратую и не за Михаила Михайловича… Коллекция при нас. Большой ценности. Пропадет если — беда.
Утратил вес Долинский. Утратил от радости, от неожиданности. Кажется, оттолкнись он сейчас ногами — и, словно пушинка одуванчика, полетит над этим цветущим садом, над береговой галькой, блестящей от наката, над морем, раскинувшимся и вправо, и влево, и до самого горизонта.
— Хранится коллекция в надежном месте?
— Бог ее знает. Михаил Михайлович не сказывает.
— Я что-нибудь сделаю, для вас, Агафена Егоровна. Можете положиться на меня.
Поезд, вздрагивая на стыках, медленно и лениво втягивался на запасный путь. Землистые от грязи, с облущенной краской, вагоны других эшелонов стояли в несколько рядов, загромождая все видимое пространство. Они стояли без паровозов, наверное, давно. И солдаты, и офицеры готовили на кострах варево, лазили под вагонами. Играли в карты, спорили…
Я понял, что товарищ Каиров поступил правильно, нарядив меня в офицерскую форму. Мне будет нетрудно затеряться в этой безликой солдатской массе.
Когда поезд остановился, я прыгнул из тамбура. Пролез под соседним вагоном. И неожиданно оказался перед группой офицеров. К счастью, они вели громкий разговор и не обратили на меня внимания. Полный, обрюзгший полковник, задыхаясь, выкрикивал:
— Батеньки! Посмотрите по сторонам. Нас погубили вот эти эшелоны. Огурцы, сукно, пшеница. Хватай, бери! Довольствие местными средствами превратилось в грабеж! Боже мой! Тылы обслуживает огромное число чинов, утративших элементарное представление о солдатской и офицерской чести. Да-да, господа!
Я опять нырнул под вагон…
Наконец, когда железнодорожные пути и бесчисленные эшелоны оказались за моей спиной, я увидел перед собой маленький город, окруженный горами. Сады и деревянные домики на склонах точно гнезда.
Навстречу мне шла пожилая дама, лицо под черной вуалью.
— Извините, сударыня, вы не подскажете, где здесь улица Святославская?
— Это на Пауке.
— Как? — не понял я.
— Приморская часть города, сударь, называется в Туапсе Пауком.
— Мне следует идти к морю?
— Вам лучше подняться на Майкопскую дорогу. Это сюда. — Дама указала рукой на изломанную, уходящую в горы тропинку. — Потом выйдите на Абазинский проспект. У типографии Гаджибекова сверните направо. И пройдите по Полтавской улице. А еще лучше вам добраться до набережной. Там по Ольшевской мимо больницы акционерного общества вы пройдете на Паук.
— Премного благодарен.
Земля крошилась под сапогами, шурша, сползала вниз. Короткая трава по краям тропинки утратила свежесть, окрасилась в пепельно-бурый цвет, так непохожий на яркую зелень, буйствующую на склоне горы.
Майкопская дорога отличалась непривлекательностью и засохшей грязью, точно невымытые галоши. Сверху на нее наседали дворы. Дружные кавказские дожди размывали их. Тащили на дорогу землю и камни. Если земля, подхваченная ручьями, большей частью уносилась дальше вниз, к железнодорожным путям, то камни оседали на дороге, нагромождаясь один на другой, портили и без того сносившееся покрытие.
Нижний чин вел солдат. Они шли вразброд, без лихости строевой выправки. На меня не обратили внимания, словно я был в шапке-невидимке. С дисциплинкой у них нелады. Это показалось мне хорошим предзнаменованием. Я спокойно пошел дальше.
Люди попадались редко. И у меня сложилось впечатление, что Туапсе совсем безлюдный городишко.
Однако я ошибся…
По дороге я пришел в центр города на Абазинский проспект, где вдоль засаженного кленами бульвара теснились лавки, кабаки, магазины, просто деревянные домики без всяких вывесок. Бульвар был переполнен народом. Штатским, военным. В суете и гомоне, царящих вокруг, чувствовалась нервозность, обеспокоенность. Лица у людей были озабоченные, недовольные.
— Поручик, будьте любезны! — Я не сразу понял, что обращаются ко мне. — Поручик! — Голос у женщины звучал властно и капризно. Она была совсем еще молода. Может, лет двадцати двух. Может, годом старше. И очень красива. Лицо нежное, холеное. Взгляд барский. И одета со вкусом. Голубое платье из дорогой материи. На плечах белый шарф. Черная шляпка, черные перчатки. И туфли тоже черные. Возле нее стояли две громадные плетеные корзины, в которых что-то лежало, завернутое в плотную бумагу.
— Поручик, — она улыбнулась только губами, а во взгляде вдруг появилась пытливость и хитринка, точно у цыганки, — сделайте милость, найдите мне извозчика.
Я оглянулся. И совсем неинтеллигентно, что свидетельствовало, прежде всего, о моей профессиональной неподготовленности, ответил:
— Здесь проще найти слона или верблюда.
Она засмеялась, кажется, искренне:
— В таком случае помогите донести эти корзины. Мой дом недалеко.
Корзины словно приклеены к земле. С трудом поднял их. Сказал:
— Здесь, конечно, золото?
— Посуда. Из саксонского фарфора. Теперь в Туапсе можно купить все, даже саксонский фарфор.
— Вы местная?
— Я родилась в Туапсе. В этом городе прошло мое детство. Но потом… я жила в Ростове. Училась музыке.
— Вы играете на гитаре? — не подумав, спросил я: вспомнилась наша санитарка Софа, которая тоже была из «бывших» и чудесно играла на гитаре.
— На рояле.
— Солидный инструмент. Вам будет трудно увезти его отсюда.
— Куда?
— В Турцию, во Францию…
— Я русская. Мне хорошо и здесь.
— А большевики?
— Вы полагаете, что я капиталистка?
— Сомневаюсь, удастся ли вам убедить красных в своем рабочем происхождении.
— Увы! Ваша правда… Мой покойный папа имел в Туапсе баню. Теперь я единственная владелица бани и хорошего дома в пять комнат. Я смело смотрю в будущее по двум причинам. Первая — баню никак нельзя назвать эксплуататорским предприятием, тем более что мой покойный отец был не только хозяином, но и банщиком и мозолистом. Вторая причина — люди будут мыться в бане при любом политическом устройстве.
— Да… Вы барышня образованная.
— Я бы сказала, начитанная. А вы, как я понимаю, поручик, из пролетариев.
— Заметно?
— Заметно. Впрочем, вы не очень и стараетесь это скрыть. Человек, в котором есть порода, человек, чье детство прошло под бдительным оком гувернантки, не стал бы в такой вот ситуации нагонять на девушку политические страхи. Он предпочел бы шутки и легкий флирт.
— Это верно, — согласился я. И, вспомнив, что, как офицеру связи генерала Юзедовича, мне следует как-то объяснить свою простоту, добавил: — Вы говорите очень верно и очень мило. К сожалению, мы огрубели за годы бойни. И теперь не только поручики из пролетариев, но и офицеры из баронов грубы, точно портовые грузчики.
Корявые акации с белыми кистями стояли словно в кружевах. Они росли по правой стороне улицы, с другой стороны на них, как женихи, смотрели длинные тополя. Их вершины высоко уходили в небо. Оно по-прежнему было голубым и солнечным.
Дом покойного владельца бани, как и большинство увиденных мною домов в Туапсе, был построен в саду за фруктовыми деревьями.
Я втащил корзины на террасу, когда-то синюю, но давно не крашенную. Половые доски с темными щелями скрипели под ногами. В доме, видимо, никого не было. Потому что барышня открыла дверь ключом. И мы вошли в просторную неприбранную комнату, в правом углу которой стоял чуть припыленный рояль. Два окна бросали на него по желтому солнечному квадрату. И пыль от этого была еще приметней. Слева, у глухой стены, громоздился диван.
На нем в беспорядке валялись какие-то тряпки. На круглом столе с полированными гнутыми ножками теснились тарелки. На них — остатки еды.
Барышня равнодушно пояснила:
— У меня постоялец — врач. А дом построен глупо. Остальные комнаты смежные. Мне пришлось перебраться сюда, потому что не могу без рояля.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Клавдия Ивановна. Вы тоже не представились.
— Никодим Григорьевич Корягин, — выпалил я. — Офицер связи пятого кавалерийского корпуса генерала Юзедовича.
— Разве пятый кавалерийский корпус прибыл в Туапсе? — деловито спросила Клавдия Ивановна.
— Нет. Я откомандирован в распоряжение штаба Кубанской армии.
— Простите, поручик. Я оторвала вас от важного дела.
— Я рад был помочь вам.
— И я… Я благодарю случай, познакомивший нас.
На ее лице была улыбка, но как мне показалось, не очень искренняя.
— Приятные минуты всегда коротки. Мне пора… Вы не подскажете, как пройти на улицу Святославскую?
Она не сумела скрыть удивления:
— Святославскую? Вам какой дом?
… — Четырнадцать, — соврал я.
— Там нет такого дома, — сказала она. — Это очень короткая улица. Последний дом номер восемь.
— Значит, я что-то путаю.
— Похоже. Вам лучше всего идти через центр. Выйдите к морю. И направо по дороге, вдоль берега.
— Спасибо вам. Прощайте.
— Одну минутку, поручик. Во-первых, не прощайте, а до свидания. Во-вторых, мне хотелось отблагодарить вас. Вы, конечно, курите.
— Угадали.
Клавдия Ивановна подошла к дивану, из-под цветастого покрывала достала черный ридикюль. Раскрыла его:
— Вот смотрите.
В руке ее блестел никелированный квадратик. Она нажала кнопку. И над квадратиком поднялось крохотное желто-голубое пламя.
— Это зажигалка, — пояснила она. — Я дарю ее вам. Сколько папирос выкуриваете за день?
— Штук пятнадцать.
— Великолепно. Ежедневно пятнадцать раз вы будете вспоминать обо мне.
— Я не могу принять ваш подарок. Это очень дорогая вещь.
— Вы меня обижаете, поручик.
— Извините. Спасибо.
— На здоровье, — насмешливо ответила Клавдия Ивановна. — Если у вас будет время и вы пожелаете послушать музыку, приходите. Вечерами я редко расстаюсь с роялем…
— Спасибо.
— Теперь последняя просьба: отнесите корзины за рояль. Как вы догадываетесь, им не место в центре комнаты.
Я поднял корзины. Понес их к роялю. Но там, в углу, проявил неосторожность. Одна из корзин, правая, зацепилась за выступ подоконника. Ручка с хрустом оторвалась. Корзина перевернулась. Послышался треск битого стекла — и… десятка два ручных гранат, градом застучав об пол, раскатились в разные стороны.
Позднее я часто задумывался над тем, что же испытал в то мгновение: страх, удивление, недоумение? Кажется, ни того, ни другого, ни третьего. Случившееся было некоторое время выше моего понимания. И меня захлестнуло изумление, какое бывает вызвано ловким карточным фокусом.
Рука Клавдии Ивановны, нежная, белая рука с тренированными пальцами, скользнула в глубину ридикюля. А потом я увидел короткий никелированный пистолет.
— Вы будете в меня стрелять? — спросил я.
Она ответила очень уверенно:
— Да. Если вы попытаетесь отсюда выйти.
— Это смешно. Какое мне дело до ваших штучек!
— Возможно, вы и правы. Но ничего другого я не могу придумать.
— Думайте быстрее.
— Не получается. Я на это не рассчитывала. Вы такой ловкий и сильный… И вдруг такая неосторожность.
— Я должен идти.
Она отрицательно покачала головой. Взгляд ее не выражал ничего, точно большие серые глаза были стеклянными.
— Вы когда-нибудь убивали человека? — спросил я.
— Не приходилось.
— Думаете, это легко?
— Я привыкла к трудностям.
— Слышите, я не спрашиваю, кто вы. И вы не спрашивайте меня. Но я не враг вам.
— Вы знаете мою тайну.
— Гранаты. Может, вам подсунули их вместо фарфора.
— А если я коллекционирую взрывоопасные предметы?
— У каждого свои чудачества.
— На все есть ответ.
— И выход из любого положения есть. Если подумать.
— Однако вы мешаете мне думать. Мешаете своими разговорами.
— Обычно я не страдал разговорчивостью. Это нервы.
— Может быть…
— У вас есть закурить?
Она могла бы сказать, что не курит или что у нее нет папирос. Просто отказать. Но я спросил, как говорится, без всякой задней мысли. Вопрос получился естественным. Клавдия Ивановна вновь раскрыла ридикюль…
И в этот момент я ударил ее крышкой от корзины.
Ну… Я вновь на том самом, кишащем людьми бульваре, где минут тридцать назад встретился с Клавдией Ивановной. Я понимаю, что тогда мне следовало всерьез задуматься над тем, кто же эта молодая женщина или барышня, обожающая рояль и гранаты. Ручные, солдатские гранаты, с убойной силой на пять метров. Что за доктор поселился в ее неудобно построенном доме? Но времени не было…
Солнце начало клониться к западу. Часы на площади, крутобокие, словно бочонок, показывают ровно три. Нужно пробираться на Паук. Странное название. Будто из сказки о Кащее Бессмертном.
Хочется пить. Это от быстрого бега. Когда я выпрыгнул в окно, то подумал, что Клавдия Ивановна начнет палить мне в спину. Но она не стала стрелять. Не захотела привлекать внимания.
Пить, пить… И толстая тетка прямо из окна выходящей на тротуар квартиры бойко торгует петровским квасом. Увы, мои карманы пусты. В них — ни копейки. Хотя товарищ Каиров снабдил меня приличной суммой, приведшей в изумление командира партизанского отряда.
А это что за очередь? Чем здесь торгуют? Керосином. В блестящем клеенчатом фартуке, в кепке с обгрызенным козырьком, керосинщик ловко наполняет латунную меру. Керосин, фиолетово-желтый, льется из широкого крана и немного пенится, точно квас.
Кто-то берет меня за плечо. Я поворачиваю голову — и глазам своим не верю. Чистое наваждение. Да это же партизан. Тонкогубый, что предлагал меня и Сорокина у самолета «шлепнуть».
— Рад вас видеть, господин поручик, — говорит.
Я спрашиваю:
— А как вы сюда попали?
Но тонкогубый не отвечает на мой вопрос. Повелительно говорит:
— Берите его.
Двое солдат хватают меня за руки. Но злость придает мне силы. Я раскидываю солдат, словно они тряпичные. Бросаюсь вперед. На моем пути внезапно вырастает старик с бутылью керосина, которую он держит на груди, точно малого ребенка. Падает дед, падаю я. Падает и бутыль. Разбивается о мостовую. Солдаты бросаются за мной. Толпа шарахается, опрокидывает бочку с керосином. Я лежу в луже керосина. А керосинщик матерится на все Туапсе. Да, он потерпел убыток.
Стучат о тротуар сапоги. Тротуар старый, словно ему сто лет. Перекошенный, истоптанный, трещины вдоль и поперек. Люди расступаются, давая дорогу мне и моим конвоирам. На лицах я не вижу испуга или презрения, но и сочувствия не вижу тоже. Нас сопровождает шепот, скороговорка, ясные, членораздельные реплики. Из них узнаю, что я торговал опиумом, изнасиловал двенадцатилетнюю, украл золотой брегет у командира полка…
Тонкогубый возглавляет процессию. Он идет шага на три впереди меня. А конвоиры на полшага сзади. Бежать бессмысленно. Пристрелят. А если и пожалеют пулю, все равно догонят.
Я вижу рябое от солнечных бликов море. Причал. Плосковатый, черный сухогруз, ошвартованный в дальнем конце причала. Дым, точно гребень, над его тощей трубой. Но меня ведут не на корабль. Мы поворачиваем вправо. И деревянные неприветливые дома заслоняют море. И делается немного грустно и тоскливо.
Мы останавливаемся возле старых ступенек, которые поднимаются на широкую террасу.
У порога переминается с ноги на ногу часовой. Молодой, розовощекий. Нос пуговкой, глаза мелкие.
Тонкогубый говорит:
— Мы к капитану Долинскому.
Часовой ничего не отвечает. Равнодушно поводит подбородком, точно лошадь, сторонящаяся мух. Дескать, проходите.
Миновав террасу, оказываемся в тесной полутемной прихожей. Запахи — табака и перегара — как в трактире. Даже керосин перешибают.
Три двери. Тонкогубый стучит в среднюю, приоткрывает.
— Разрешите, господин капитан?
В комнате возле стола, заваленного папками, рыжебородый мужчина в штатском. Ему уже, конечно, за сорок. Волосы наполовину седые. Лицо бледное. Голова перевязана бинтом. Нос заостренней. Он смотрит на меня не пристально, а напряженно, словно между нами туман. Может, голова у него трещит. А может, вообще такая подлая манера смотреть на людей.
— Это он, — коротко выдыхает тонкогубый.
Капитан Долинский молчит. Потом опускает глаза, перебирает папки. Кажется, бесцельно.
— Позвольте сделать заявление, господин капитан, — говорю громко я. — Человек, который задержал меня, — большевистский агент. Я видел его сегодня в партизанском отряде.
— Кто вы? — Долинский вновь смотрит на меня, на этот раз, кажется, тумана между нами нет.
— Поручик Корягин. Офицер связи кавалерийского, корпуса генерала Юзедовича.
— Документы?
— Я бежал из партизанской тюрьмы. Документы у меня отобрали партизаны.
Он говорил, что послан в разведку штабом девятой армии красных, — сказал тонкогубый.
— Это правда? — спросил капитан.
— А что другое я мог сказать?
Долинский поморщился, потер пальцами виски:
— Заприте поручика в чулан. Я допрошу его позже.
Приказание выполнено.
Я сижу в квадратном четырехметровом чулане, двери которого выходят на террасу. Но маленькая отдушина выглядывает прямо в коридор. Одновременно она служит и окном. Слабый мерцающий свет проникает сквозь нее. А мои глаза уже привыкли к темноте. И я хорошо различаю пустые полки, табурет. На отдушине, разумеется, нет стекла и решетки тоже нет. Но она крохотная. Даже голова моя сквозь нее не пролезает.
Часового у чулана не поставили. Часовой ходит перед террасой. Но дверь крепкая. Ее без шума не сломаешь.
Духота.
А керосином прет от шинели — до тошноты. Я стаскиваю ее, бросаю на пол. Но запах керосина не исчезает. Наоборот, усиливается. И вот тогда у меня возникает желание распрощаться с шинелью окончательно. Я с надеждой смотрю, на отдушину…
За стеной в коридоре тишина. Может, офицерье дрыхнет после обеда… Дрыхнет, похрапывая и причмокивая.
Скатав шинель в этакую длинную и гибкую колбасу, я подвинул к стене табурет. Забрался на него. И начал не спеша просовывать шинель сквозь отдушину. Сейчас все зависит от случая: пройдет или не пройдет кто-нибудь из белогвардейцев по коридору.
А пока была тишина. Когда шинель почти полностью скрылась за стеной и в отдушине торчал лишь край ее подола, похожий на огромный фитиль, я чиркнул зажигалкой. И поднес к шинели желтый ноготок пламени. Керосин вначале вспыхнул рыже и ярко, потом закурчавился копотью. Я спрыгнул на пол, поднял табуретку. И ее ножкой окончательно вытолкнул шинель за стену.
Оставалось ждать. При падении огонь мог угаснуть, но мог разгореться еще сильнее.
Вскоре клубы дыма повалили в отдушину.
Хорошо. Все идет хорошо! Еще немного…
А вот уже кто-то кричит:
— Горим!
Захлопали двери, зазвенели стекла. Понятно. Горел ведь коридор. И господам, чтобы выбраться из дома, пришлось пользоваться окнами.
Плечом наваливаюсь на дверь. Крепко стоит, проклятая! Толчок. Еще раз… Трещит наличник. Дверь распахивается…
Толстомордый фельдфебель с ведром кричит мне:
— Посторонись, ваше благородие!
Во дворе толпа зевак из гражданских. Я сбегаю с террасы, ору во все горло:
— Песок! Давай песок! Не то рванет, мать твою!..
Народ шарахается. Мне легко удается затеряться в толпе.
Синь, заволакивающая город, ступает на цыпочках. Она крадется по веткам, улицам, крышам. Жмется к заборам. Густеет под ними. И улицы сужаются. Худеют.
Прежде я никогда не замечал, как наступает вечер. Не было времени присматриваться к красотам природы. Даже не подозревал, как неохотно земля со светом расстается. Норовит промедлить, словно влюбленная.
А мне это на руку. Я сижу между бочками (здесь какой-то склад бочкотары) и при робком закатном свете вижу улицу Святославскую. Она и в самом деле короткая. Четыре дома — по одну сторону, четыре — по другую. И под горой вот этот полузаброшенный, неохраняемый склад.
Дом восемь — напротив склада, чуть левее. Мне думается, что Микола Сгорихата не повторит моих ошибок и не пойдет через центр города. На аэродроме товарищ Каиров говорил, что Микола уже как-то бывал в Туапсе. Значит, скорее всего, он будет пробираться на Святославскую тихими горными улочками. Подальше от контрразведки и комендантских патрулей.
Он должен прийти сегодня вечером. Если, конечно, ничего не случится…
Вот и вечер. Хорошо, что лунный. Полная луна, яркая. Важничает над горой, словно выкрикнуть хочет: «Смотрите! Любуйтесь!»
Дом номер восемь выглядит при лунном свете многозначительно и таинственно, как замок. Он двухэтажный, с остроконечной крышей, не прячется в глубине сада, подобно большинству других домов. Он стоит совсем близко, у забора из редкого, невысокого штакетника. В сторону улицы выходит четыре окна. Все темные. Кроме одного на втором этаже. Там мерцает огонек. Но окно завешено плотной шторой.
Возле соседнего дома на скамейке сидят трое мужчин. И еще женщина, закутанная в платок. Один из мужчин играет на гармошке. С большим мастерством и душевно.
Прохожие появляются на улице очень редко. Ничего удивительного. Святославская улица что ни на есть самая окраина.
Роса охлаждает пустые бочки, сухую землю и мою непокрытую голову. Продираясь сквозь толпу, я потерял фуражку. Не беда. На дворе весна. И Черное море рядом. Хотя, честно говоря, вечера все-таки здесь прохладные.
У меня пересохло в горле. Давно хочется пить. А колодец метрах в сорока. В конце улицы. Но я не могу больше рисковать, добравшись с такими трудностями до цели. А может, никакого риска в этом нет. Не знаю. Не имею опыта работы в тылу врага. И делаю одну ошибку за другой. Хватит ошибок! Люди сутками, случается, не пьют и не умирают. Терпение — лучший друг разведчика. Это мое собственное открытие, не вычитанное, не услышанное. Правильно оно или нет? «Правильно» — от слова «право».
Имел ли я право бежать один, подвергая Сергея Сорокина смертельной опасности?
Если рассуждать по-простому, то мы обязаны стоять друг за друга, как на кулачной схватке. Сам погибай, а товарища выручай. Бежать — так вместе, под пули идти — тоже вместе. Это и есть братство. Это и есть плечом к плечу.
Но а с другой стороны… Я теперь не я. Не Димка Кравец — красноармеец второго отделения первого взвода третьей роты. А разведчик. И взял меня товарищ Каиров к себе не за красивые глаза, а по партийной рекомендации. И я обязан оправдать доверие. А война — она жестокая. Она без жертв, без риска, без мужества не бывает. И тут уж как кому повезет.
Успокаиваю я себя такими размышлениями… Вдруг вижу, возле колодца человек покачивается. Похоже, под хмельком. А мне воды хочется. Трудно передать как. И слежу я за этим человеком, точно в цирке за клоуном. И замечаю… Нет, быть не может! Микола Сгорихата в разведке — и вдруг пьяный! А если он прикидывается? Пьяный наверняка не вызовет подозрений у военного патруля и у контрразведки.
А возможно, мне мерещится? Внушил себе. И вот в каком-то забулдыге чудится Сгорихата.
Бочка за моей спиной покачнулась. Значит, налег на нее с силой. А пьяный поворачивается. И луна ему в лицо. Эх, была не была!
Засидел я ноги. Покалывает в икрах, когда иду к колодцу. Но теперь уже не сомневаюсь, что передо мной Сгорихата. В стеганом ватнике. Мятой кепке.
— Ты меня узнаешь, Микола? Это я, Кравец!
— С поручиком Кравцом не знаком.
— Нализался, чертяка! Голову тебе оторвать мало. Я себе все жилы вымотал, чтобы встретить тебя здесь.
— Говори спокойно, — просит Сгорихата и тихо стонет.
— Я от товарища Каирова. Он послал предупредить тебя, что явка на Святославской, восемь провалена. Ею пользоваться нельзя. Но твое задание остается в силе. Уходим скорее отсюда.
Обнимаю его за плечи. На этот раз он стонет громко:
— Ранили меня, Кравец. Прострелили плечо левое. Кажется, ключица перебита.
— Дела… — растерянно произношу я.
Неторопливо идем к моему убежищу. Я поддерживаю Миколу за здоровый локоть. Но все равно при каждом шаге лицо его искажается от боли.
— За бочками, в безопасности, и обмозгуем, что делать. Я здесь уже часов шесть отсиживаюсь.
Помогаю Миколе опуститься на покрытую росой землю. Он прислоняется здоровым, правым плечом к бочке. Говорит:
— Попробуй стащить с меня ватник. Нужно бы хоть чем перевязать… А то я приляпал на рану шмоток рубашки.
Расстегиваю ватник. Осторожно тяну за рукав. Микола корчится от боли. Голова у него горячая. И сам словно прогретый солнцем.
— Слушай, — говорю, — кажется, не с того бока. Давай сначала с правой стороны потащим.
— Погоди! — вертит головой Микола. — Лучше о деле. А то, чего доброго, я еще отключусь.
— Что ты! — успокаиваю я. — Если сразу не убили, если на своих двоих топаешь, значит, рана несмертельная.
— Все верно. Да, кажись, крови много утекло.
Ощупываю ватник — липкий, набухший. Относительно крови Сгорихата не ошибается. Тихо, едва слышно произносит:
— При штабе Кубанской армии есть офицер контрразведки. Капитан Долинский.
— Знаю такого, — спокойно говорю я.
— Откуда? — встрепенулся Микола.
— В гостях у него был. Чай не пил, но в чулане, где раньше варенье хранилось, сидел.
— Ты проще мне объясняй. Не улавливаю я, когда шутки шуткуешь, а когда дело толкуешь.
— Задержали меня белые. Да я сбежал.
— Молодец, — прохрипел Сгорихата.
Помолчал, верно собираясь с мыслями. Потом сказал:
— Его люди как собаки в меня вцепились. Едва ушел в перестрелке…
— Понятное дело.
— Вдруг со мной что случится… За все отвечаешь ты. — Сказав это, Микола точно избавился от тяжелой ноши. Вздохнул глубоко. И опять прислонился к бочке правым плечом: — Есть еще один пароль. Про него Каиров ничего не говорил?
— Нет. Говорил лишь, что на Святославской явка недействительна.
Луна голубила бочки. И лицо Сгорихаты. И оно казалось неестественным, застывшим, как у покойника.
— Микола, ты чего… Не засыпай, Микола. Мы сейчас ватник стащим. И я перевяжу тебя…
— Огонька не найдется, мужики? — уловил я голос за своей спиной.
Их стояло трое. Мужчин. Двое поплотнее, солиднее. Третий молодой, с гармошкой под мышкой. Луна была за спинами пришельцев. И лица не были освещены настолько, чтобы по их выражению можно было определить, добрые или дурные намерения у этих людей.
— Есть, — ответил я. И вынул из кармана зажигалку.
Я говорил спокойно… Если они из деникинской контрразведки, нам с Миколой все равно не отбиться. Если же это просто люди, то, значит, у них есть сердца. И тогда… Можно разжиться горячей водой, чтобы промыть Миколе рану, попросить бинтов, а на худой конец чистых тряпок.
Седоволосый мужчина с коротким поперечным шрамом на лбу наклонился к огоньку, сжимая в губах толстую самокрутку. Выпустив струю дыма, он сказал, имея в виду зажигалку:
— Хорошая машинка. Подари.
— Дареное не дарят, — ответил я.
Чуть повернув голову, седоволосый сказал в темноту:
— Клава.
Из-за бочек неслышно, точно скользя над землей, появилась закутанная в платок Клавдия Ивановна. Одета она была гораздо проще, скромнее, чем днем. Теперь я понял, что перед нами те самые люди, которые весь вечер сидели возле забора, слушая голосистую гармошку.
Посмотрев на меня, Клавдия Ивановна кивнула седоволосому, не сказав ни слова.
Через секунду она опять исчезла. А во мне заметалась мысль: может, я сплю и все это только кажется?
— Почему на вас форма? — спросил седоволосый.
— Не ходить же мне голому!
— Вы не офицер.
— А вы? Вы кто такие? — Дотошность седоволосого взвинтила меня, и теперь я говорил пренебрежительным, ленивым голосом, который может считаться уместным лишь за полминуты до начала драки.
— Мы местные жители, — сказал седоволосый.
— Исчерпывающий ответ, — заметил я.
— Помоги мне подняться, — неожиданно попросил Микола.
Его желание было очень некстати, потому что, пока я наклонялся, они могли сбить меня с ног. И легко повязать нас. Но они не сделали этого.
Микола стоял нетвердо, по-прежнему чуть пошатываясь. Но глаза его были зрячими. Смотрели испытующе.
— Мне сказали, — с трудом выговаривая слова, начал Сгорихата, — что у вас можно одолжить бот под названием «Петр Великий».
Я решил, что Микола бредит. Однако седоволосый, переглянувшись со спутниками, четко сказал:
Бот требует ремонта. Имеется лодка под названием «Катюша».
— Товарищи… — произнес Микола. И рухнул на землю.
Одновременно седоволосый со шрамом на лбу и я подались к Миколе.
— Что с ним?
— Ранен в плечо.
— Вас преследовали?
— Мы шли порознь. Он не успел рассказать мне подробности.
— Принесите воды.
Ушел тот, что без гармошки. Вернулся быстро. Вода капала из фуражки, желтая, с искорками. И пальцы у мужчины были мокрыми. Значит, колодец был неглубоким, и, черпая фуражкой воду, он замочил руки.
Седоволосый плеснул прямо в лицо Сгорихаты. И Микола очнулся. Он дышал тяжело, хрипло. Но сделал попытку встать. И мы подхватили его за поясницу. Поставили на ноги.
— Товарищи, — сказал Сгорихата. — Друзья…
Он умолк, словно забыл следующее слово.
— Вас успели предупредить, что явка на Святославской недействительна? — спросил седоволосый.
— Все же кто вы? — вопросом на вопрос ответил я.
— Странно… Откуда же вы знаете пароль?
— Я не знаю никакого пароля.
— Он говорит правду, — подтвердил Микола. — Пароль знаю я. Кравец был послан за мной вдогонку, чтобы предупредить о проваленной явке.
— Мы вторые сутки держим Святославскую под наблюдением с этой же целью, — сказал седоволосый.
— Если не ошибаюсь, вы товарищ Матвей? — Сгорихата сейчас дышал спокойнее. — Каиров мне рассказывал, как вы бастовали на Путиловском. И про шрам…
Матвей усмехнулся:
— Этим шрамом царская охранка меня на всю жизнь пометила.
Слушая их разговор, я изумлялся. Причем изумление мое не было вызвано приливом восторга. Наоборот, я не очень доверял этому Матвею. И боялся, что из-за потери крови Сгорихата утратил бдительность. И теперь выбалтывает военные тайны первым встречным, быть может, подосланным тем самым капитаном Долинским, которому мы должны устроить неприятности в жизни и помешать отбыть к турецким берегам.
— Нужно поскорее уходить отсюда, — сказал Матвей.
— Правильно, — согласился я. — Но прежде я должен поговорить с Миколой с глазу на глаз.
— Говори. Здесь все свои хлопцы.
— Нет! — заупрямился я. — Хочу напрямик.
— Хорошо, — сказал Матвей. — Только побыстрее.
Они шли. Далеко ли? Угадать трудно. Потому что кругом пустые бочки.
— Слушай, Микола! — начал я. — Смотри на мой палец. Он у тебя в глазах не двоится? А меня ты хорошо видишь? Бороды, усов на моем лице нет?
— Я тебя хорошо вижу. И лицо твое бритое, и палец не двоится.
— Тогда какого ты черта раскрываешься перед первым же встречным-поперечным!
— Они знают пароль…
Но ведь явка…
— Я говорил, Каиров дал мне два пароля. Первый — явочный. Второй — для связи с подпольной партийной организацией. Он показывал мне фотографии товарища Матвея. Рассказывал о приметах.
— А если Матвей переметнулся?
— Говори, да не заговаривайся. Они с Каировым друзья. Большевики-путиловцы. А здесь, в Туапсе, Матвей — член городского подпольного комитета.
— Между прочим, — сказал я, — эта женщина, которая появилась перед нами и исчезла, словно видение, сегодня в полдень целилась в меня из пистолета.
Рукавом ватника Сгорихата вытер пот с лица. Было ясно, что силы Миколы иссякают.
— Товарищи! — позвал я.
Когда нас опять стало пятеро, Микола сказал:
— Вы правы. Нужно убираться отсюда.
— Но вначале надо сделать Миколе перевязку, — заметил я.
Нет, во мне еще не было полной уверенности, что мы действительно повстречали друзей. Но если это враги, то, значит, мы влипли крепко. И здесь уж, кажется, ничего не поделаешь.
Стук в дверь… Есть в нем что-то похожее на кошку — такой же настырный и вкрадчивый. Крыша тенью окутывает маленькое крыльцо, и, хотя двор и улица брызжутся лунным светом, мы плохо видим Матвея, стоявшего перед дверью.
Собаки не лают. Вернее, лают, но где-то далеко на горе, а может быть, и за горою. На этой улице тихо, вот только стук в дверь. Он беспокоит меня. Настораживает. Я сжался, точно для прыжка. Что ждет нас за дверью?
Обстановка такая: Матвей на крыльце, мы все на улице, за забором, двое поддерживают Сгорихату, а я стою у них за спинами, шагах в трех.
Если в доме засада, я, возможно, сумел бы убежать. Но не бросать же в беде Сгорихату!
Кто-то отворил дверь. И Матвей с кем-то шепчется. О чем?
Я еще не рассказал, почему мы здесь. Когда за бочками они перевязывали Сгорихату, то, увидев, сколько крови он потерял, решили, что его надо обязательно показать врачу. Пустыми переулками, дворами мы пробрались к его дому.
Клавдия Ивановна смотрит на меня с улыбкой. У нее очень добрый, располагающий взгляд. И я бы, конечно, верил ей, если бы у меня отшибло память и я забыл бы, как она держала в руке пистолет и в глазах ее не было ничего, кроме холода.
Спускается с крыльца Матвей. Товарищ ли он? Луна оделила голову его серебром, и он сейчас не очень похож на старого путиловского рабочего.
— Они мобилизовали всех городских врачей, — говорит Матвей.
— Мой постоялец — доктор, — говорит Клавдия Ивановна.
Он дома?
— Думаю, что да.
— Идем, — решает Матвей.
— А можно ему довериться? — спрашиваю я. — Не выдаст?
— Не позволим, — отвечает Матвей и достает из кармана револьвер. — Кстати, у вас есть оружие?
— Нет, — признаюсь я.
— Возьмите. Пригодится.
Сжав рукоятку увесистого револьвера, я не просто почувствовал себя увереннее — меня покинуло, если можно так сказать, чувство неполного доверия к этим повстречавшим нас людям.
— Предстоит миновать опасный район. Будем следовать так: мы четверо впереди, Клава и Кравец сзади. Идите медленно, под ручку. Воркуйте о чем-нибудь. В случае опасности Семен заиграет на гармошке…
Мы почти одного роста? Нет. Это прическа у нее высокая. А плечами она пониже меня. И духов, чувствую, не пожалела.
— Кравец, согните руку в локте. Я сама возьму вас. Так будет удобнее.
Я сгибаю руку, но, оказывается, не ту. Нужно левую, а я согнул правую.
Нежные у нее пальцы. Интересно, у всех женщин вот такие нежные, теплые руки?!
— Так дело не пойдет, Кравец! — капризно произносит она и добавляет назидательно: — Можно подумать, что вы никогда не гуляли с девушкой.
— Милая Клавдия Ивановна, это было так давно, что я уже все позабыл.
Неожиданно впереди грохнул выстрел. Кто-то страшно и громко закричал: «Держи!» По улице навстречу нам, догоняя свои тени, бежали люди.
Торопливо заиграла гармошка. Я видел, наши ребята подались влево, уступая кому-то дорогу. Клавдия Ивановна увлекла меня к забору. И, обняв за плечи, прижалась щека к щеке. Требовательно прошептала:
— Не стойте как истукан. Обнимите меня.
Это было сказано кстати. Мимо нас пробежал казак с узлом за спиной. Его преследовали два офицера-пехотинца. Один из них был капитаном, погоны другого я не разглядел. Офицеры на ходу стреляли из пистолетов. Возле нас капитан остановился, прицелился. И казак рухнул на землю…
Тот, второй, подобрал узел, выстрелил в лежащего… Потом он подошел к капитану, кивком указал в нашу сторону. Капитан был пьян. От него разило водкой. Приблизившись к забору, он уставился на нас.
Клавдия Ивановна по-прежнему обнимала меня. Я опустил руку в карман, где лежал револьвер. Но мне еще нужно было достать оружие, а мой противник держал его в руке. Наконец тщательно и с усилием произнося слова, как это делают изрядно выпившие люди, капитан спросил:
— Вы сейчас что-нибудь видели, поручик?
— Никак нет. Не видел ничего.
— А где ваша фуражка?
— Я потерял ее, господин капитан.
— Возьмите мою, — с щедростью пьяного предложил он.
— Не могу позволить такую вольность.
— «Вольность»! — передразнил капитан. — Лучше не увлекайтесь, поручик, в этом заштатном городе свирепствует триппер! — Он слащаво хихикнул и нетвердо повернулся кругом.
Ушли.
Мы вздохнули свободно. Теперь незачем было обнимать друг друга за плечи. И Клавдия Ивановна отстранилась от меня.
— Бежим, — предложил я.
— Страшно? — спросила она.
— Жутковато.
— Мне тоже. Но бежать нельзя. Пойдем быстрым шагом.
Она мыслила спокойно и последовательно, эта загадочная девушка, которую я несколько часов назад не жалеючи огрел крышкой от корзины. Не сильно ли? Я спросил об этом. Она ответила:
— Нет. И ваше счастье, что я опешила.
— Смешно. Я счастливый.
Сейчас, когда мы шли быстро, ей неудобно было держать меня под руку. И мы просто ступали рядом. И я вдруг понял, что стесняюсь этой девушки. Волнуюсь в ее присутствии…
Фигуры наших друзей маячили впереди. Ребята шли в обнимку, покачиваясь. И конечно, их легко было принять за подвыпившую компанию. Клавдия Ивановна вздохнула:
— Господи, хоть бы мой доктор оказался дома.
Не думаю, что там, на небесах, услышали ее просьбу, но еще с улицы мы увидели освещенное окно. Хлопнув в ладоши, Клавдия Ивановна радостно, словно маленькая девочка, воскликнула:
— Нам повезло!
Я не сомневался, что мы вновь пришли к тому самому дому, куда днем я принес на себе гранаты, прикрытые фарфором.
Но сада я не узнавал. Это был лунный сад. Казалось, на деревьях вместо обычных яблок и груш здесь растут маленькие луны.
Семен, тот, с гармошкой, остался возле калитки:
— Вы проходите. А мне Матвей велел доглядывать за улицей.
Клавдия Ивановна опередила всех. У нее ключи.
Скрипнули доски. А шаги стали глуше — в прихожей половик.
Пятно света плюхнулось перед крыльцом, будто кто выбросил охапку желтой соломы: вытирайте ноги.
Застонал Сгорихата. Видать, не по силам ему подняться на ступеньки. Взяли Миколу мы втроем — под колени, за пояс, я голову поддерживал — да и внесли в дом. Перво-наперво — в ту самую комнату, где рояль. Положили на диван.
Под потолком люстра хрусталем поблескивает. Рояль, аристократ, в углу затаился, смотрит в нашу сторону исподлобья. А Сгорихата подмял под себя покрывало, тяжело дышит. Надо, значит, за доктором поспешить. Выбегаю я на террасу. А дверь в соседнюю комнату, как есть, наполовину стеклянная. Свет в комнате ярко горит. И вижу там… капитана Долинского.
Долинского не очень расстроил, не очень напугал пожар в собственной резиденции. Безответственность и расхлябанность многих нижних, а порой и высокопоставленных чинов нередко приводили и к более пагубным последствиям, чем кратковременная паника и восемь метров сгоревших обоев. Причиной подобных зол было, разумеется, не чрезмерное увлечение самогоном и местными кавказскими винами, не леность и пренебрежение к элементарным правилам человеческого общежития, а катастрофически очевидное падение воинского духа.
Воинский дух и его магическое влияние на боеспособность армии издревле являлись предметом разговоров больших умов и специалистов в области военного искусства. Не только из личного любопытства, но и в силу служебной необходимости капитану Долинскому пришлось прочитать немало трудов на эту тему. Но, увы, никакое чтение статей и трактатов, никакие самые горячие дискуссии не в состоянии оказались заменить непосредственный контакт с реальной жизнью. Вопреки многочисленным утверждениям, падение воинского духа начиналось не с боязни смерти, не с нежелания сражаться, что было бы сразу очевидно, а потому и пресекаемо. Нет, падение воинского духа начиналось незаметно, исподволь, со страшной внутренней опустошенности, с потери элементарных человеческих качеств, на первый взгляд весьма далеких от способности вести военные действия.
Угасающий костер покидают тепло и свет. Люди в шинелях тоже походили на такие костры. Их покидали теплота отцовских, родительских чувств, свет любви к матери и женщине. Они были способны только к разрушению. Но борьба во имя этого не имеет смысла. Это было понятно, это было очевидно. Но очевидно было и другое: жизнь на земле возможна лишь в том случае, если в борьбе категорий разрушения и созидания верх одержит последняя.
Капитан Долинский даже под пыткой не стал бы утверждать, что штыки красных несут России созидание, но и любому своему начальнику, пусть самому высокому, он не побоялся бы сказать: весной двадцатого года белые армии олицетворяли исключительно силы разрушения, силы тьмы, но не света.
Капитан работал в контрразведке. И знал очень много…
Долинский не был религиозным человеком. Он и верил и не верил в бога. Но глубоко верил в судьбу, в предначертание свыше. Ничто не взялось из пустоты, ничто не возникло само по себе. На все есть веление: на жизнь и смерть, на блаженство и муки. Горит дом, погибает младенец, обогащается подлец — таково веление.
Разумеется, в Долинском философия эта до поры до времени не была столь обнажена, препарирована. Ее заслоняла довольно-таки прочная стена каждодневных забот, требующих отдачи нервной и физической, сопряженных порой с опасностью для жизни. Лишь циничная прямота графини Анри заставила Долинского взглянуть на себя как бы со стороны. Спросить: есть ли бог в тебе самом, Валерий Казимирович?
Подумав так, он усмехнулся. Ответ рождался из строк все того же ненаписанного романа. Строк высокопарных и, кажется, несерьезных:
«Бога в нем не было. Был страх перед временем. Кто знает, может, время и есть тот самый бог, которого веками безуспешно ищут люди.
Время отказывало в будущем. Оно требовало борьбы и крови…»
«Пророка из меня не выйдет», — понял Долинский. И горько усмехнулся…
Вернувшись к себе, он не застал дома свою молодую хозяйку. Долго лежал на кушетке, слушая воркованье голубей. Потом незаметно уснул.
Проснулся он, когда уже было темно. Правда, за окном светила невидимая из комнаты луна. И сад белый-белый, казалось, заполнял собой всю землю. Некоторое время Долинский любовался им. Потом включил электричество. И решил побриться. Теплой воды, разумеется, не было. Капитан зажег спиртовку. Пламя над ней было фиолетовое, почти прозрачное. Долинский любовался им, как цветком.
Послышались шаги. Валерий Казимирович понял, что хозяйка вернулась не одна. Правда, он не слышал ее голоса и не видел ее. Но шаги были уверенные, хотя, может быть, несколько суетливые.
Долинский решил не выходить, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, тем более что вода в колбе уже закипала…
Валерий Казимирович! — молодая хозяйка совершенно неслышно отворила дверь. Говорила улыбаясь, открыто строила глазки. — Вы работаете в госпитале. У вас большие связи. Помогите мне эвакуироваться.
— Вам очень одиноко, Клавдия Ивановна?
— Да.
— А ваши гости?
— Они ушли.
— Они приходили по делу? — Он рассматривал ее цепко и пристально.
— Да. — Она смущенно потупила взгляд. Сказала грустно: — Для того чтобы жить, мне приходится продавать вещи, доставшиеся в наследство.
— Это всегда очень печально, — согласился он. И вдруг предложил: — А не распить ли нам бутылочку коньяку?! Мне французы подарили бутылку самого настоящего «Камю».
— Никогда не слышала о таком, — созналась Клавдия Ивановна.
— Все познается со временем, — широко улыбнулся Долинский, жестом приглашая хозяйку сесть на диван.
— Профессионал не ломал бы себе голову над этим, — вздохнул Каиров.
— Многим ли мы рискуем? — спросил Уборевич.
— Перепелку я никогда не видел в лицо. Я очень верю рекомендации Матвея. Но он ни черта не смыслит в разведке.
— Он опытный подпольщик, — возразил Уборевич. — Разве подполье — не школа?
— В какой-то мере… — развел руками Каиров. — Но ведь для девчонки достаточно одной ошибки. И они… Да что объяснять, Иероним Петрович, сам знаешь, как работает контрразведка белых!
— Ошибки может и не случиться. В этом деле чем проще, тем лучше, Мирзо Иванович. А затея с почтовыми голубями в силу своей наивности обеспечивает почти легальную связь.
— Внедрится ли она?
— Почему сомнения?
— Все по той же причине. Никогда не видел человека.
— Фотография перед тобой.
— Красотка. Но ведь больше ничего не скажешь. А факты — против нее. Три недели жила с Долинским под одной крышей и думала, что он врач. Связного моего, Кравца, едва не застрелила.
Фактов можно набрать на каждого. В том числе и на тебя, Мирзо Иванович… Ты поглубже смотри. Есть ли сомнения в ее верности нашему делу, в ее партийной убежденности?
— Нет! — твердо сказал Каиров. — По этому вопросу я глубоко Матвею верю.
— Разговор о кандидатуре Перепелки исчерпан. Что еще заботит?
— Имею несколько запасных вариантов на тот случай, если Долинский попытается уклониться от содействия Перепелке.
— Оставьте про запас вариант, предусматривающий немедленную его ликвидацию.
— Понял.
Была глубокая ночь. Плотные бежевые шторы заслоняли окна в кабинете командарма. Карта с большим синим пятном Черного моря висела на деревянных рейках, приколоченных к стене, оклеенной серебристо-розовыми обоями. Уборевич поднялся из-за стола, минуты две молча и медленно ходил по комнате. Потом остановился и сказал:
— Понимаешь, Мирзо Иванович, что бы ни случилось, а мы обязаны проводить такие операции. Мы должны внедрять своих людей в стан врага. Внедрять и с ближним и с дальним прицелом… Война еще не окончена. И никто не знает, через сколько лет господа откажутся от попытки вернуть утерянное. И скольких еще наших ребят покосят белогвардейские пули. Пусть мы только армейская разведка. И у нас свои локальные задачи. Но ведь их тоже нужно решать. А относительно профессионализма — прав ты, Мирзо Иванович. Только не одного тебя эта проблема мучит. Сейчас многим партийцам приходится новые профессии приобретать всерьез и надолго.
Гора, крутобокая, взъерошенная, опоясанная у подножия кустами орешника, седловиной прогибалась вдоль берега. И дом сидел на ней, точно всадник, уверенно и лихо.
Широкие стекла веранды без всякого любопытства смотрели в сторону моря, где плавно перекатывались пологие просветленные волны, рождающие шум — устойчивый и мерный, словно тиканье часов. Хотя справедливости ради нужно отметить, что единственные в доме часы не тикали уже больше недели, потому что голландская пружина, пережившая за долгий век многих хозяев, вдруг лопнула в прошлую среду. И фарфоровый пастушок в салатовой блузе и голубых панталонах не выскакивал больше из уютного шалаша, не играл на золоченой свирели. А в большой, отделанной дубом гостиной, с высокой, наряженной в цветную керамику печкой, стало тихо, как при покойнике.
Михаил Михайлович Сковородников мучился бессонницей. Он был стар, немощен. И по давней привычке встречал рассвет на излюбленном месте — веранде. Его длинное, худое тело утопало в кресле-качалке, и оранжевый, с синими разводами, плед, прикрывающий ноги, касался некрашеного, но хорошо вымытого пола, еще не высвеченного солнцем, но чуть прихваченного несмелой розоватостью, что случается на рассвете близ моря, предвещая отменный, погожий день. Клетки с канарейками висели на выбеленной мелом стене. И маленький, цвета яичного желтка, кенар выводил трель в четыре колена, но непременно срывался на пятом. Старик в кресле морщился от неудовольствия и с прищуром, презрительно поглядывал на птицу. Он не любил бездарностей вообще.
— Все готово, профессор. — Грек Андриадис говорил по-русски совсем чисто.
— Было что-то серьезное?
— Не очень, профессор. Механизм заржавел. Пришлось сменить пружину.
— А в часах ты не сможешь сменить пружину?
— У вас есть запасная?
— Нет.
— Всегда нужно иметь запас.
— У меня нет запаса, Костя.
— Часы старой работы, профессор. Такой пружины в Лазаревском не найдешь.
— А не в Лазаревском?
— В Сочи?
— Или дальше.
— Дальше я теперь не хожу.
— Раньше ходил?
— В молодости… В Турцию ходил, в Болгарию ходил…
— Ты много видел.
— Да, профессор.
Я думаю, что ты все-таки контрабандист.
— Как вам угодно, профессор.
— Ты не обижаешься?
— Андриадис не может обижаться на профессора. Андриадис хорошо помнит, чем вам обязан.
— Ладно, — Сковородников потер пальцами виски, — приступай. Только без шума. Полагаю, тебя излишне предупреждать, что никто, кроме нас двоих, не должен знать об этом.
— Я могу дать клятву! — Золотая коронка огоньком сверкнула во рту грека.
— Я верю тебе на слово.
— Спасибо, профессор.
— Ты со всеми так вежлив?
— Нет, профессор.
— Почему?
— Люди меня боятся.
— И справедливо?
— Не знаю.
— Ты носишь с собой нож?
— Только для самозащиты.
— Ну, с богом…
Андриадис понимающе кивнул. Направился к дверям из веранды в гостиную. Однако Сковородников остановил его:
— Там не сыро?
— Там сухо, профессор.
— Почему заржавел механизм?
— Железо. С ним всегда такая катавасия.
— Ты меня не убедил.
Грек пожал плечами:
— Я не умею убеждать. Я говорю, что думаю.
Сковородников перевел взгляд с грека на кенара, который опять залился трелью и наконец вывел пятое колено.
— Не забудь завернуть ящики в рогожу.
— Я все помню, профессор.
Уборевич сухо кивнул адъютанту. Развернул настольную лампу, отделанную розовым мрамором. И начал читать директиву, которую только что принесли из аппаратной.
«№ 1341/п 4 апреля 1920 г.
34-я дивизия передается во всех отношениях в подчинение командарма-9, которому приказываю немедленно установить с ней связь, если первое время не удастся прямую, то через штарм 10. Левому флангу 9-й армии ставлю задачу стремительным наступлением овладеть районом Туапсе и не позже 12 апреля очистить от противника все Черноморское-побережье от Джубской до Гагры включительно. Командарму-9 выслать в Джубскую передовой оперпункт для обеспечения надежной связи со своим левым флангом. О получении и отданных распоряжениях донести.
Командкавказ Тухачевский. Наштафронта Пугачев».
Вызвав адъютанта, Уборевич сказал:
— Попросите Мирзо Ивановича.
У Каирова было совершенно землистое лицо. Глаза, воспаленные от бессонницы.
— Передислокация частей девятой дивизии на Таманский полуостров, по нашим данным, завершена. Рыбаки настроены революционно, охотно предоставляют транспортные средства для десанта на Керченский полуостров.
— Обстановка в Туапсе? — спросил Уборевич.
— Осуществляется эвакуация войск морским транспортом…
— В сторону Крыма?
— Да.
— Этого как раз нельзя допустить.
— Нами организованы несколько диверсионных актов в порту. Мы располагаем точными цифрами о личном составе и технике. На большее сейчас трудно рассчитывать.
— Надо брать Туапсе! — решительно сказал Уборевич.
За окном сыпал дождь с градом. И небо было темным, словно поздним вечером. Гремел далекий перекатистый гром. Ветер хлопал форточкой, колыхал штору.
— Получена голубеграмма Перепелки. Внедрение осуществлено. Туапсинский гарнизон частично передислоцируется в поселок Лазаревский.
— Кто будет поддерживать с ней связь?
— Кравец. Тот человек, которого я послал спасти коллекцию.
— Коллекция — это хорошо, — почему-то грустно сказал Уборевич.
У въезда в Макопсе, маленькое, жалкое поселение, над обрывом прилепился дом, сработанный из неоструганных зазелененных сыростью досок. Над входом был нарисован усатый джигит в башлыке и грязно светлело пятибуквенное слово: «Духан».
К удивлению Кравца, в духане торговали. Аппетитный запах жареной баранины и пригорелого лука стоял вокруг дома, точно туман на болоте. В неуютном, прокисшем зале с низким, обшитым струганым грабом потолком вытянулись, зияя щелями, два небрежно сколоченных стола, вокруг которых замерли тяжелые табуретки.
Стойка лоснилась клеенкой, розовой от вина. Бочонки за спиной духанщика распирало самодовольство. Казалось, оно перешло к ним от лица хозяина — мужчины дородного, гладко выбритого, с красными прожилками на щеках и шее.
Трое черкесов ели брынзу, запивая ее вином из узкогорлых глиняных кувшинов. За вторым столом перед тарелкой с шашлыком одиноко сидел человек в офицерском френче без погон. Он жевал баранину с каким-то редкостным безразличием, словно делал нудную, нелюбимую работу.
Традиционной любезностью осветился взгляд духанщика. Словно для объятий, приподнял он руки и воскликнул, растягивая слова:
— Вай! Вай! Проходи, дорогой! Шашлык на углях танцует…
— Спасибо, уважаемый! — вежливо ответил Кравец. — Покушаю с великим удовольствием.
— Еда без вина — что свадьба без музыки! Смотри, дорогой, «изабелла», «гурджиани»…
К сожалению, Кравец совершенно не разбирался в винах. Это, наверное, был недостаток в его профессиональной подготовке. Позднее, набравшись опыта, Каиров станет более разносторонне готовить своих людей. Но тогда… Кравец только и мог сказать:
— Налей стакан, любезный.
— Какого? — хлопнул в ладоши духанщик.
— На свой вкус.
Цокнул языком духанщик от восторга:
— Иди за стол! Все как в сказке будет!
Снял котомку со спины Кравец. Положил на пол возле табурета. Мужчина в офицерском френче оторвал взгляд от шампура с бараниной, посмотрел на Кравца. В равнодушных глазах его вдруг прорезалась тоска, неожиданно и скупо, как солнечный луч прорезается сквозь тучи в хмурый осенний день.
Кравец присел на табурет. И, встретившись с незнакомцем взглядом, на всякий случай робко сказал:
— Здравствуйте.
Незнакомец кивнул в знак приветствия. Но не сказал ни слова. И взгляд его стал загасать, словно под пеплом.
Духанщик поставил перед Кравцом дымящийся шашлык, приправленный молодым луком, графин с вином, стеклянный, пузатый.
— Гм! — смутился Кравец. — Я просил стакан.
— Вай! Вай! — укоризненно покачал головой духанщик. — Зачем стакан, когда есть графин!
Пальцы духанщика, волосатые, короткие, оплыли жиром. При виде их у Кравца как-то сразу пропал аппетит. Он поспешно сказал:
— Спасибо, любезный. Спасибо.
Вино было в меру кислым и холодным. Темно-красное на цвет, оно пахло осенью, душистой и конечно же привяленной, как опавший лист.
Позавтракав, Кравец расплатился с духанщиком. И продолжал путь.
Как ни трудно идти по бездорожью, но он решил избегать Сочинское шоссе.
Был уже полдень. Кравец шел вдоль берега, но не по самой гальке, пропеченной солнцем, а поодаль, между кустами и низкорослыми деревьями, которые качались у берега. Похоже, осенние штормы из года в год накрывали их, обламывали верхушки. И деревьям, чтобы выжить, приходилось раздаваться в ширину, загораживаться кустами ожины, шиповника. Тропинки попадались часто. Но они были короткими, протоптанными местными жителями для своих нужд. И как правило, вели от берега в горы.
Иногда Кравцу приходилось огибать кусты, иногда продираться сквозь них. Так что он терял в скорости. Но этот путь казался ему безопаснее. Хотя… Нарвись он на пост или засаду белых, чем бы все кончилось? Все же посреди открытой дороги легче поверить в то, что ревнивый сапожник из Армавира разыскивает свою беглую жену…
Кравец старался не думать об опасности. И это получалось, в общем-то, легко. Ибо все его мысли были с Клавдией Ивановной.
У них не оказалось времени поговорить по душам. Да он, в сущности, и не знал, как можно говорить по душам с женщиной.
К ухающим стонам волн вокруг присоединился просторный звенящий шум.
Кравец замер. Он догадался, что впереди долбят землю. Кирками, ломами.
Он лег и осторожно пополз вперед. Грунт был колкий, щетинистый. Царапал ладони, цеплялся за обшлага рукавов. Короткая, как червь, змея медянка выглянула из-за камня, вильнула своим красновато-лиловым телом. И скрылась в траве…
Кравец раздвинул кусты.
Впереди, вдоль лощины, больше сотни солдат, оголенных по пояс, рыли окопы. Они расположились цепочкой. И линия обороны, тянувшаяся от самого берега, вырисовывалась ясно.
Некоторое время он шел назад. Потом пересек шоссе, поднялся в гору. Перевалил вершину. И оказался возле реки.
Полоска жгучей, как плеть, воды. А потом камни, камни… Подобно печи, они пышут жаром. Круглые, продолговатые, плоские, широкие камни тесно прижаты друг к другу. Шагать по ним неудобно. Тем более быстро… Однако у Кравца нет никакой возможности медлить. Он и так вышел из графика. При такой черепашьей скорости ему не прийти с рассветом в Лазаревский. Это только беспредельные оптимисты верят в то, что тише едешь — дальше будешь…
Горные речки часто меняют русло. Поэтому вокруг столько камней. Вода тащит их с гор, трет камень о камень. И они становятся гладкими, правильными, без углов и задиринок. И нет в них больше природной чистоты и дикости — точь-в-точь как у зверей в зоопарке.
На противоположном берегу его встретили кусты, выше человеческого роста, и склон горы — необрывистый, но очень крутой, на котором деревья и те держались через силу, распластав, точно щупальца, могучие серые корневища. Земля оседала под ногами, ветки кустов трещали, точно предупреждали о ненадежности. Вдобавок местами склон столь лихо загибал вверх, что нечего было и пытаться одолеть его. И Кравец выискивал обходы. Выбиваясь из сил, карабкался к вершине.
Наконец-то…
Оглядевшись, Кравец оценил выгодность позиции. Один смельчак с пулеметом может задержать здесь целый полк. Потому что вся долина просматривается отсюда, как карта. Сектор обстрела — лучше не сыскать!
Нужно быть осторожнее. Вполне возможно, что белые тоже оценили выгоду этой позиции. И разместили поблизости солдат.
Рысь — кисточки на ушах торчком — прыгнула с дерева. Счастье Кравца, что секундой раньше он обернулся. И увидел палевую лоснящуюся спину зверя. Он не успел поднять руку для защиты. Но и рысь не смогла вцепиться ему в затылок. Она как-то нескладно ударилась о его плечо, шаркнула лапой о котомку и соскользнула вниз, к ногам, упав при этом на спину. Она была величиной со среднюю собаку. Кравец пнул носком сапога ее рыжеватое брюхо. Она перевернулась. Стремительно — пыль и камни полетели из-под широких лап — скрылась в густом кустарнике. Он слышал, что рыси нападают на людей крайне редко. Но возможно, это была какая-нибудь ненормальная, изголодавшаяся рысь.
Во всяком случае, встреча с ней заставила Кравца вынуть револьвер из кармана.
Так, от дерева к дереву, прислушиваясь и оглядываясь, он шел около часа. Он не мог определить, на сколько километров продвинулся вперед. Потому что шел вначале к морю, увидев дорогу, повернул в горы, поднимался и спускался по склонам — спасибо, более пологим, чем у реки.
Грек Андриадис, которого весь Лазаревский знал исключительно по имени Костя, вышел к морю. В ореховой роще, что тянулась вдоль берега, лагерем стояли казаки. Еще вчера вечером договорился Костя встретиться с их интендантом. Он мог достать казакам овец, но не хотел брать за это бумажные деньги. Ибо не было в ту пору ничего ненадежнее, чем хрустящие русские кредитки.
Костя понимал, что интендант не даст золота. Может, еще и есть оно у казаков. Но маловероятно, чтобы они вот так просто расстались с ним из-за отощавших за зиму овец.
Глаза у интенданта были красными, как вареные раки. «Пьет много», — подумал Костя.
— Золота ты у нас не получишь, — сказал интендант. Он вообще отнял бы овец у грека, но хитрый грек прятал их где-то в горах.
— Я приму фунты, доллары.
— Вот. — Интендант свернул кукиш и сунул греку в лицо.
В другое время Костя бы зарезал обидчика. Но сейчас он сделал вид, что понял веселую, остроумную шутку казацкого начальника, оскалил в улыбке зубы с золотыми коронками.
— Согласен на сукно, — сказал Костя.
— Об этом можно погутарить, — ответил интендант, у которого горел с перепоя рот и раскалывались виски.
— Пять метров за голову, — сказал Костя.
— Нехристь! Четыре метра — край… Иначе ничего не получишь. Овец конфискуем, а тебя к стенке.
Грек опять улыбнулся, но белки от гнева у него стали белее белого.
— Решено? — неуверенно спросил интендант.
— Пять метров, — ответил Костя. Он понял, что казак уступит.
А скоро, по всем признакам, нагрянет фен — теплый и сухой ветер, дующий с гребня горного хребта вниз по склону. И тогда спадет влажность. Легче станет дышать. И жить станет легче…
Спокойно и мудро переговаривались волны. На зеленых размашистых плечах они несли солнце. Оно путалось в их белых гривах, играя точками и линиями из яркого-яркого света. Этот свет потом отдыхал на гальке. И запах нагретого камня был очень силен на берегу.
Прямой и высокий, Костя как-то очень легко и даже грациозно повернулся и пошел прочь от моря.
Рыжебородый мужчина в шляпе канотье и сером, в клетку, костюме, сидевший на скамейке возле забора, встал и оказался на пути грека.
— Господин Андриадис? — спросил он негромко, но достаточно властно.
— Да! — гордо ответил Костя, не останавливаясь и не укорачивая шага.
— Я сотрудник контрразведки, — сказал рыжебородый и пошел с ним рядом.
— Мне это безразлично, — сказал Костя. — Я не занимаюсь политикой.
— Вы занимаетесь контрабандой, — шепотом пояснил мужчина и улыбнулся.
— Это нужно доказать.
— Мне приходилось доказывать менее очевидные вещи.
— И вас до сих пор не убили? — Костя остановился, в упор посмотрел на рыжебородого. — Странно.
— Меня много раз пробовали убить… И всегда неудачно.
— Не расстраивайтесь. В Лазаревском более везучий народ.
Костя пошел дальше. Но рыжебородый последовал за ним, сказав при этом:
— Не оставляйте меня одного.
— Что вам нужно?
— Когда вы ждете фелюгу брата?
Они шли улицей, ничем не вымощенной, со следами желтой засохшей глины. Зелень густо свисала над забором. Три кипариса росли в саду напротив. Костя любил эти деревья за красоту и гордость. Лишь тополя соперничали с ними, немного простоватые, но такие же высокие и жадные до солнца.
— Брат тоже не занимается политикой. Контрабанду вы ему не прилепите. Он подданный Греции. Ведет торговлю согласно обычаям своей страны.
— Не все обычаи законны, господин Андриадис.
— Это пустой разговор, господин, как вас там…
— Вы не очень вежливы.
— Только с жандармами.
— Даже если они платят деньги?
— Что сейчас стоят деньги! Бумажки!
— Существует и твердая валюта.
— Твердая валюта? Вы говорите пока загадками. — Костя хитро улыбнулся.
— Мы скоро выйдем к рынку. Я не хочу, чтобы нас видели вместе. Давайте постоим здесь…
Кусты ожины карабкались на ветки дерева, образуя над землей угол, прикрытый тенью.
— Укромное местечко, — сказал рыжебородый.
— Для свиданий с девушками.
— И для деловых встреч…
— Деловые встречи хороши за стаканом вина.
— Я думаю, господин Андриадис, что ни у меня, ни у вас нет на это времени.
— Верно, — согласился Костя. — Вы упоминали о твердой валюте.
— Но вначале о фелюге брата…
— Если вы думаете, что я продам брата, то оскорбляете меня.
— Я меньше всего намерен оскорбить вас. Наоборот, домогаюсь вашей дружбы. И как деловому человеку хочу предложить выгодную сделку.
— Я не в детском возрасте и не очень верю в добряков, которые навязывают выгодные сделки.
— Согласен с вами… Обстоятельства. Увы, иногда они бывают выше накопленного нами опыта.
— Я не знаю, кто вы такой.
— Моя фамилия Долинский. Мне нужно знать, когда прибудет фелюга вашего брата.
— Скоро.
— Как скоро?
— Я могу повторить то, что уже сказал.
— Но от срока прибытия зависит мое предложение.
— Когда вам нужно, чтобы фелюга была здесь?
— Во всяком случае, в течение ближайших трех дней.
— Это осуществимо. Дальше?
— Я хочу зафрахтовать судно.
— Полностью?
— Да.
— Это будет очень дорого стоить.
— Сколько?
— Договоритесь с братом. Но дорого… Курс?
— Я скажу потом.
— Брат в Крым не пойдет.
— Почему?
— Он не симпатизирует врангелевской таможне.
— Мы поплывем не в Крым.
— Хорошо. Я передам ваше предложение. Где мне искать вас?
— Я приду к вам сам.
Солнце уже ушло за море. И небо осталось синим, очень ярким, и оно напоминало Михаилу Михайловичу Сковородникову плащ второго ангела рублевской «Троицы». Может, именно вот в такой теплый весенний вечер восхитился Рублев чистым небом и рискнул положить в самой середине иконы пятно из ляпис-лазури. Как бы реагировал Феофан Грек, если бы мог увидеть вольность своего ученика? Порадовался, удивился, огорчился?
Вглядываясь в далекое небо, Сковородников попытался представить себе Русь XV века, еще не воспрянувшую после долгого татарского ига. Ветряки на горизонте, кладбища по обочинам дорог… Деревни из рубленого леса.
Каков он был, этот инок из Андроникова монастыря? Все ли он сделал, что мог, что хотел, о чем думал?
И о чем думают в «Троице» его неземные юноши? Большая загадка кроется в этом…
Во дворе было свежо. В дом возвращаться не хотелось. Агафена Егоровна принесла шерстяную куртку и набросила мужу на плечи. Он сидел на скамейке, с лицом взволнованным, отрешенным. Она знала — в такие минуты Михаила Михайловича отвлекать нельзя. Он злился. И говорил:
— Ты вторглась в мой творческий процесс!
Между тем грек Костя уже около часа томился на кухне, терпеливо ожидая возможности переговорить с профессором. Наконец Сковородников спросил жену:
— Чего вздыхаешь?
— Тревожно, — призналась Агафена Егоровна.
— Я все больше убеждаюсь в том, что в жизни человеку всего отпущено поровну. И если он живет долгую жизнь, то непременно познает и славу, и радость, и позор, и горе. Так и хочется пойти и записать: счастливые, удачливые люди, не забывайте умереть вовремя.
Агафена Егоровна возразила робко, но убежденно:
— Не согласна я. Жизнь, она хоть и печальная, а все жизнь. Смерть что? Сам же ты говоришь, что того света нет.
— Было бы слишком большой удачей для всех живущих на земле, если бы я ошибался.
— На земле все живут по-разному. Вон эскимосы из шкур не вылазят, тогда как африканцы снега не видывали.
— Так-то оно так. И все же живут одинаково. — По тону его слов Агафена Егоровна поняла, что муж подвел черту и продолжать разговор непозволительно.
Она решилась сказать о греке:
— Михаил Михайлович, этот Костя настоятельно хочет тебя видеть.
— Зови.
Способность ходить неслышно едва ли была у Андриадиса врожденной. Возможно, он усвоил ее в ранней юности, когда стал помогать отцу и братьям — контрабандистам по призванию и по рождению. Потом, поселившись в Лазаревском, Костя вел «дела» самостоятельно. Но восемь лет назад в перестрелке с порубежной охраной он получил пулю в грудь. Истекающего кровью грека подобрал профессор Сковородников, который ехал в экипаже из Туапсе. Узнав, что власти разыскивают раненого контрабандиста, Сковородников не выдал Костю. Наоборот, пригласил знакомого хирурга. Тот извлек из грека пулю. После чего Андрнадис все три летние месяца пролежал в доме профессора… С тех пор он стал другом семьи Сковородниковых.
— В чем дело, Костя? — спросил Михаил Михайлович.
— Есть хорошая возможность, профессор.
— Хорошая?
— И не просто хорошая.
Сковородников поднял взгляд на Костю. Грек молчал.
— Какая же еще?
— Последняя возможность, профессор! Ровно через сутки, завтра после обеда, мой тесть поедет с лошадьми в аул. Я договорился. Он возьмет вас с собой. Я думаю, на несколько дней вам лучше уйти в горы.
— Почему я должен уходить в горы, Костя?
— Скоро сюда придут красные.
— Ты боишься красных?
— Дело не во мне… Скорее всего, красные справедливые люди. Иначе бы простой народ не пошел с ними. Но вы, профессор, не простой народ. Хотя человек и хороший… А у войны глаз нет. Будут стрелять пушки, гореть дома. А от этого вашего дома может ничего не уцелеть. И от дорогих вам людей и вещей тоже… В горах будет спокойнее. И вам, и вашей коллекции. Костя Андриадис хотел, чтобы остаток ваших дней был бы солнечным.
— Спасибо. Ты прямой человек, Костя. Это нравится мне. И может, ты прав… Но я слишком стар. И болен. А самое главное, Костя, я не цепляюсь за жизнь.
Рынок начинал работать рано. Сразу после шести. Однако Кравец появился на нем только без четверти девять. Потому что «окно» для связи открывалось с девяти до десяти часов. Нужно сказать, время было выбрано не очень удачное. Хозяйки закупали продукты сразу по открытии. А ко времени прихода Кравца базар начал редеть. В основном казаки и солдаты слонялись между прилавками, шумливо толпились возле ларька, где молодой грузин, с не по возрасту пышными усами, наливал стаканы доверху так, что вино плескалось на покрытый клеенкой прилавок и расползалось по нему веселыми красными лужами.
Хорошо одетый мужчина средних лет вкрадчиво спрашивал женщину:
— В транспорте не нуждаетесь, мадам?
Она не поняла:
— В каком транспорте?
— Автомобиль-с… До города Сочи.
— Нет.
Мужчина нырнул в толпу, растворился в ней, точно в мутной воде. Немного погодя Кравец опять увидел того, хорошо одетого, мужчину. Он в чем-то убеждал молодую городского типа женщину, видимо беженку, а она растерянно, почти умоляюще смотрела на его чисто выбритое потасканное лицо.
Как и надлежало, Кравец устроился возле овощных рядов. Поставил у боковой стены ларька раскладной табурет, достал из котомки лапку, молоток, баночку с мелкими гвоздями. На стене прикрепил картонку: «Ремонт, починка, растяжка. Работа — экстра!»
Первой клиенткой оказалась старуха с мальчишкой-подростком, у которого прохудился ботинок. Старуха была болтливая, а работа нетрудная. И у Кравца пропало ощущение скованности, охватившее его вначале на рынке. Он понимал, что ему нужно быть очень осторожным, но осторожность эта должна являться незаметной, скрытой где-то в глубине, ибо подозрительно настороженный человек обязательно привлечет чье-то внимание. А рынок — это как раз то место, где наверняка агентов контрразведки как медуз в море. Здесь надо вести себя очень ловко и очень умело.
Кравец сразу решил, что старуха не может быть человеком Каирова, разговаривал с ней свободно, не ждал услышать пароля.
Потом он чинил полуботинки матросу. Видимо, анархисту. Матрос сидел прямо на земле, вытянув разутые ноги в драных, несвежих носках, и неуважительно отзывался о всех государственных системах, вспоминая при этом господа бога, богородицу… и многое другое.
Денег у матроса не оказалось. И он подарил Кравцу большой мундштук из чистого благородного янтаря.
«Матвей предупредил, что Долинский появляется в Лазаревском, — думал Кравец. — Только маловероятно, чтобы он узнал меня в таком обличье».
Без двадцати десять к Кравцу подошла моложавая женщина, о которой никак нельзя было сказать, что у нее открытое лицо и прямой взгляд. На ней было яркое шелковое платье, ноги в черных чулках, туфли, явно не требующие ремонта. Она выжидательно, словно изучая, посмотрела на Кравца. Потом, выбрав момент, когда поблизости никого не оказалось, наклонилась к нему.
«Связная», — решил Кравец.
— Кожу не купишь? — шепотом спросила женщина.
Кравец онемел от удивления.
— Кожа нужна? — повторила женщина.
— Какая?
Свиная.
— Нет. Только крокодиловая.
Женщина обозвала его непечатно и скрылась за прилавками.
Солнце ползло вверх. Жара усиливалась. Кравец сходил к молодому грузину и выпил два стакана вина подряд. Когда он вернулся, у его скамейки стоял грек Костя.
— Это ты сапожник? — спросил недоверчиво Андриадис.
— Ну я, — неохотно ответил Кравец.
— Сможешь починить модельные туфли французской работы?
Кравец заметно напрягся, услышав слова пароля. Опустил взгляд, сказал чужим голосом:
— Я чиню все, кроме лаптей.
— Приходи на Александровскую, семнадцать. Хорошо заплачу, — пообещал грек.
Минут через сорок езды машина с Долинским и Клавдией Ивановной свернула с Сочинского шоссе в сторону моря. Вначале они ехали по узкой дороге. Ветки акаций смыкались над ней так густо, что делали ее похожей на туннель. Потом, подгоняемая неброским вечерним светом, выплыла кипарисовая роща и голубая дача близ моря.
Смеркалось. Но море еще не растратило солнечного тепла и света. Оно было зелено-розовым, с искринками…
Судя по всему, владелец виллы — купец Сизов — был влюблен в голубой цвет. Стены большого двухэтажного дома отливали голубизной, павильоны и скамейки в парке, раскинувшемся до самого моря, тоже были голубыми. Даже ступени, ведущие на длинную каменную террасу, казались сделанными из застывшей морской воды.
На террасе, возле вазы с кустом сирени, стоял мужчина в штатском. Он вытянулся в струнку, увидев Долинского. Даже прищелкнул каблуками.
— Все готово? — спросил Долинский.
— Так точно, ваше благородие.
Долинский потянул на себя дверь. Массивную, дубовую, с надраенным медным кольцом вместо ручки. Пропустил вперед Клавдию Ивановну.
Она вошла смело. Солдат-шофер нес за ней чемодан с одеждой и клетку с голубями.
Четыре больших окна, освещенные закатом, висели, словно розовые шторы. Свет, проникающий сквозь них, неверный и мягкий, ложился широкими полосами на огромный голубой ковер, распластавшийся посреди гостиной. В световых пятнах угадывался тонкий, причудливый орнамент, желтой паутиной оплетающий голубое поле. Клава подумала, что при нормальном, хорошем освещении ковер имеет цвет морской волны.
Слова в углу на подставке из темно-бордового мрамора стоял бюст Петра. Клава узнала копию скульптуры Растрелли. Деспотически гордый и суровый Петр был изображен в пышном одеянии, при всех регалиях. Он недовольно и вопрошающе глядел на вошедших, словно спрашивал: как вы осмелились ступить на этот пышный ковер? кто вам позволил?
— Бронза? — спросила Клава.
Долинский подошел к скульптуре, щелкнул Петра по лбу:
— Гипс.
Повел рукой, приглашая Клавдию Ивановну ступить на лестницу, которая серым ковром сползала к гостиной.
— Романтическая дача, — сказала Клава. — Мы будем здесь работать?..
— К сожалению, только четыре дня.
— Значит, вы калиф на час?
— В наши дни других калифов не бывает;
…Наверху Долинский распахнул одну из многочисленных дверей. И они оказались в комнате, небольшой, обшитой розовым шелком. На тахте лежал ковер. Блестел паркет.
— Здесь вы можете отдохнуть. Принять ванну. Тем временем я позабочусь об ужине. После мне придется уехать в Лазаревский. Совещание начнется завтра… Я не думаю, чтобы солдаты охраны могли позволить себе лишнее. Однако на ночь на всякий случай заприте дверь.
Долинский ушел.
Клавдия Ивановна осмотрелась. Туалетный столик совершенно пустой. Кресло. Где же выход в ванную комнату? Уж не это ли зеркало в стене? Она чуть нажимает на ореховую раму. Зеркало неподвижно. А если так… Правильно. Зеркало уходит в стену, как дверь в купе поезда.
Полутемная ванная встречает ее сыростью. Узкое окно, точно в больнице, закрашено в белый цвет. Окно заделано наглухо. Открывается лишь небольшая форточка у потолка. Чтобы дотянуться до нее, Клаве пришлось взобраться на подоконник…
Она оставила в ванной голубей. Подумала, что отсюда, через форточку, можно выпустить птицу с голубеграммой. Вспомнился разговор с Матвеем на явочной квартире. Долгий разговор, обстоятельный…
Матвей пил чай с сухой малиной. И хрипло кашлял. Потому говорил он с мучительными паузами. И у Клавдии Ивановны было время подумать над его словами.
— Задание тебе такое… Уйти с белыми. И уйти надо, разумеется, до прихода красных. Поэтому я с тобой беседую, но получаешь ты задание не только по партийной линии… — В этом месте он закашлялся, да так сильно, что даже слезы выступили на его обветренном, изуродованном шрамом лице. — Но задание это прежде всего от разведотдела девятой армии. Однако, поскольку мой друг Каиров не может побеседовать с тобой лично, это дело он передоверил мне.
Матвей посмотрел на нее, словно спрашивал взглядом, понимает ли она сказанное. И она кивнула послушно, точно маленькая девочка.
— Ты не будешь взрывать склады, поджигать казармы. И вообще заниматься какой-либо диверсионной деятельностью… На тебя другая надежда. Догадываешься?
— Нет, — призналась она.
— Ты должна стать надежным, хорошо законспирированным источником информации. У тебя будут связные… Через них ты станешь получать задания от нас и передавать сведения нам…
— А что я смогу передать? — спросила Клавдия Ивановна. — Беженцами запружено все побережье… Что я увижу? В сторону фронта проехало пять телег, крытых рогожей. Протопал взвод солдат… Много ли стоит такая информация.
— Может, все-таки попьешь чайку? — спросил Матвей.
— Мне и так жарко.
— Жарко или нет, но не горячись. Продумана и та сторона дела, которая тебя волнует… Мы рассчитываем использовать твое умение печатать на пишущей машинке… Долинский…
— Вы…
— Не перебивай! — рассердился Матвей. Стукнул ребром ладони по столу. И чай плеснулся в широкое васильковое блюдце. — Ты меня с мысли сбиваешь хуже, чем температура… Долинского мы потом ликвидируем. Маленько позднее, когда надобность в нем отпадет…
Комната, в которой они сидели, была большой, в ней пахло уютом и сдобным тестом. Несколько пар детской обуви стояло в уголке возле двери. На комоде сидела кукла с голубым бантиком. Клавдия Ивановна любила в детстве играть с куклами. У нее их было десятки. И тряпичных, и гуттаперчевых.
— Хорошо, — сказала Клавдия Ивановна. — Я все поняла.
— Ты не поняла ничего, — возразил Матвей. — Долинский может устроить тебя только в военную организацию. Других организаций здесь просто нет… Освобождение Черноморского побережья Северного Кавказа командование Красной Армии считает вопросом нескольких недель. Часть белых, видимо, подастся в меньшевистскую Грузию, кто-то сбежит в Турцию, кто-то уйдет в Крым к Врангелю.
Ты должна попасть в Крым. Мы дадим тебе явки — в Севастополе и в Ялте… В этом твоя основная задача…
— Вот вы говорите, Долинский… А думаете, мне легко?
— Шибко пристает? — поморщился Матвей.
— Пора самим догадаться…
— Ну и что?! — твердо ответил Матвей. — Ты порядочная девушка. А за порядочными вначале принято ухаживать. Предложить руку и сердце… Потом уж это самое…
— То когда было! — со вздохом возразила Клавдия Ивановна. — Теперь все наоборот.
— Мы на тебя надеемся, — как-то вяло, а может, просто смущенно сказал Матвей.
— Буду стараться, — пообещала она.
Вечером 7 апреля 1920 года над дачей купца Сизова поднялся почтовый голубь. В портдепешнике лежала записка:
«8 апреля на Голубой даче начинаются четырехдневные сборы диверсантов-подрывников под кодовым названием «Семинар». Судя по продовольственным аттестатам, на сборы прибывает 42 человека. По окончании сборов диверсанты будут засланы в тылы Красной Армии на территорию Кубани и Северного Кавказа. Особое значение придается дезорганизации работ в Трудовой армии[5]. На связь в Лазаревский выйти пока не имею возможности. Перепелка».
«К сожалению, перемены в характере человека, в его взглядах на жизнь, на понятие добра и зла происходят не только в лучшую сторону. Это давно известно. И едва ли следовало вспоминать о столь прискорбном явлении, если бы оно не сопровождалось воистину трудолюбивым поводырем, имя которому — заблуждение. Издревле под этим словом понимали действие ошибочное, принимаемое, однако, за верное, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Враг истины — заблуждение далеко не всегда бывает врагом того или иного человека, позволяя в известный момент смягчить, оправдать поступки и деяния неприличные, а порой и мерзкие». Откинувшись на мягкую спинку автомобильного сиденья и закрыв глаза, Долинский по привычке складывал строки мысленного романа.
В штабе ему попалось агентурное донесение из тыла красных:
«Объявляется постановление Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов от 8 сего апреля о награждении командующего 9-й армией тов. Уборевича-Губаревича Иеронима Петровича Почетным Золотым Оружием за отличие, выразившееся в следующем: тов, Уборевич-Губаревич Иероним Петрович, будучи назначен командующим 9-й армией, создал из нее мощную и грозную силу, способную наносить врагу сокрушительные удары. В дальнейшем, следуя с частями вверенной ему армии и перенося все трудности походной жизни, тов. Уборевич лично руководил боями армии, которая благодаря этому сыграла решающую роль в преследовании деникинских армий…»
Наградили Золотым Оружием… Он помнил этого литовца еще по Петербургскому политехническому институту. Там все началось с невинных чтений Войнич и Чернышевского, а окончилось подпольным кружком. Самое печальное и самое смешное» что и Долинский входил в этот кружок. И вначале просто так, по собственному убеждению. Это потом он стал работать на охранку. И не без его помощи Иероним Уборевич предстал перед ковенским губернским судом…
Однако судьба благоволила к литовцу. Окончив Константиновское артиллерийское училище, он стал подпоручиком, а три года спустя (разве это срок!) — командующим армией. Такой карьере мог бы позавидовать любой военачальник.
Долинский понимал, что в Европе, в мире, куда он теперь стремился, было бы смешно рассчитывать на подобный успех. Тому имелось много причин. Но главным являлись деньги. Они были если не всесильны, то во всяком случае котировались выше многих человеческих добродетелей.
Графиня Анри оказалась реалисткой. Грех не воспользоваться ее советом. И не только грех, но и глупость…
Пусть его действия выглядят гадко. Не очень благородно. В конце концов, разве реквизиция хуже, чем донос.
— Михаил Михайлович, — сказал Долинский профессору. — Меня привел к вам долг. Тяжкий, как и вся наша проклятая жизнь… В контрразведку поступили сведения, что у вас находятся живописные произведения, составляющие государственную ценность. Мне поручено просить вас передать картины и иконы на сохранение военным частям ввиду надвигающейся большевистской опасности.
— Картины — моя собственность. А как известно, белая гвардия сражается именно за нее.
— Совершенно верно… Вы прекрасно разбираетесь в политике, хотя еще недавно отрицали это.
— Тогда о чем разговор?
— Все о том же… Картины могут попасть в руки большевиков, которые попросту надругаются над ними.
— Этого не случится. Я не отдам своих картин никому.
— Я понимаю вас, Михаил Михайлович. И в душе горячо поддерживаю. Но поймите и вы меня. Я человек казенный…
— Продолжайте, Валерий Казимирович.
— Мне придется произвести обыск.
— У вас есть ордер?
— Не будьте наивны, профессор. До формальностей ли сейчас…
Сковородников едва заметно усмехнулся:
— Ищите. Впрочем, не уверен, что предприятие сие окончится успешно. Коллекции в доме нет.
— Я был бы счастлив, если бы это оказалось правдой. — Долинский повернулся к сопровождающим его казакам и сказал: — Приступайте!
Внимание Долинского привлекли прежде всего часы. Они стояли в большой комнате, громадные. Очень старинные. И не шли. Долинский подумал, что тут есть какой-то секрет. Маловероятно, чтобы такую махину использовали как украшение.
Он повертел стрелки, качнул маятник, потом приказал казакам отодвинуть часы, но никакого тайника за ними не обнаружилось. Усердствовавшие казаки, которым он еще до начала операции поднес по стакану самогона, перешерстили чердак, подвал, простучали стены. Долинский сам заглянул в топку большой, выложенной темно-синей керамикой печи, выдвинул заслонку. Ничего! Немного поколебавшись, он приказал рвать полы.
Доски скрипели, трещали. Гвозди выходили ржавые, скрюченные… И скоро стало очевидно, что затея эта зряшная. Полы были настланы лет десять, а то и пятнадцать назад; с тех пор никто не трогал их и ничего под ними не прятал.
С окаменевшим, не выражающим ни страха, ни печали лицом, профессор Сковородников сидел в своем кресле на террасе. События, происходившие в доме, казалось, не волновали его.
Разгоряченные, вспотевшие, все в пыли, казаки не выбирали слов, адресуя их друг другу, и господу богу, и хозяину, застывшему в своем кресле, точно в гробу.
Между тем в доме не оставалось места не прощупанного, не простуканного, не обысканного.
Выйдя на террасу, Долинский в упор спросил:
— Где?
Брови профессора чуть подались вверх, но лицо не ожило и по-прежнему походило на маску, и печать удивления не отметила его.
— Зачем вам иконы? Вы же дилетант в живописи.
Прежде чем ответить, Долинский мысленно сложил такой абзац:
«Он не считал больше нужным лгать и притворяться. И ему хорошо было говорить правду. Он омывал ею душу, испоганенную, постылую, точно бесполезная, тяжелая ноша. И ему хотелось покряхтывать от радости и немножко приплясывать».
Облегченно вздохнув, капитан улыбнулся, как ребенок, сказал откровенно:
— Я продам их и получу большие деньги.
— Деньги в России потеряли сейчас цену.
— Я продам иконы за границей. Куплю отель на Средиземноморском побережье.
— Полагаете, вам хватит средств?
— Вы же сами говорили, иконы дорогие.
— Нужно найти ценителя, способного оплатить их подлинную стоимость.
— У меня есть покупатель.
— Вот как! А коллекция?
— Только глупость беспредельна, профессор. Всякое же упрямство имеет предел.
— Сентенции, подобные этим, легко произносить. Хотел бы я видеть, как вы попытаетесь их реализовать.
— Очень просто. Я спалю дом вместе с вами и вашей коллекцией.
— Подойдите ближе, — сказал Сковородников. — Я посмотрю в ваши глаза.
Долинский знал, что если смотреть напарнику в переносицу, то можно выдержать любой встречный взгляд, сколь бы долгим и эмоционально заполненным он ни был.
— Вы жуткий человек, способный на любую мерзость, — вывел Сковородников.
— К сожалению, совершенно верно, профессор. Жизнь сделала меня таким. Но еще я и душевный человек. И очень жалостливый. Мне будет горько, очень горько, что бесценные памятники старины погибнут в огне только потому, что два интеллигентных человека не нашли общего языка… Подарите мне иконы, и я назову свой отель вашим именем. Отель «Святой Михаил». Звучит!
— Назовите свой отель лучше именем дьявола.
— Нет-нет! Я благородный человек. Я все помню. И не бросаю слов на ветер. Ну!!! Где коллекция?
Тяжело вздохнув и сморщившись, профессор поднялся с кресла, тихо сказал:
— Коллекция в печи. Отодвиньте заслонку. И нажмите третью плитку. Вверху справа…
Печь, покрытая синей керамикой, поехала в сторону безо всяких посторонних усилий. Пружину грек Костя совсем недавно поставил новую, а болты хорошо смазал маслом…
Связь, связь, связь…
В разведке — она как воздух. Боишься сделать лишнее: вдруг подведешь кого-то, сорвешь чей-то замысел… Грек Костя долгое время имел связь цепочкой. Я смутно представлял, что это такое. Видимо, один человек приходит по определенному адресу, передает сообщение. И так далее…
Но вот 9 апреля наши взяли Туапсе. Линия фронта сместилась южнее города. И что-то нарушилось в цепочке. И мы остались без связи. Последнее сообщение, которое Каиров передал Косте, было о моем предполагаемом прибытии.
Костя заверил меня, что коллекция в надежном месте, что эвакуироваться профессор Сковородников не собирается. Вот почему я был спокоен за эту часть задания. Ежедневно появлялся на рынке на тот случай, если кто-то придет от Каирова.
Падение Лазаревского можно было ожидать со дня на день. И я полагал, задание мое завершится безо всяких осложнений. Просто и буднично. Как это случается чаще всего.
Однако 10 апреля произошли два события, озаботившие нас, поставившие под угрозу выполнение задания.
Рано утром ко мне на Александровскую, 17 пришел Костя, злой, взволнованный.
— Сковородникова ограбили, — сказал он.
— Кто? — Мне показалось, что я ослышался.
— Долинский. Вчера вечером он вывез всю коллекцию.
— Куда?
Костя пожал плечами.
— Надо узнать, — сказал я. — Он не мог это сделать один.
— С ним были казаки, — хмуро ответил Костя. Поскреб ногтем небритый подбородок: — Боюсь, коллекции уже нет в Лазаревском. Он мог отправить ее в Сочи.
В раскрытую дверь врывался запах сирени. И сама она, белая, у порога играла солнцем радостно и хорошо.
— Он интересовался фелюгой вашего брата. Значит, коллекция еще здесь.
— Можно думать и так, — нехотя согласился Костя. Но тут же возразил: — А можно и по-другому… С фелюгой много еще не ясно. Я не давал твердой гарантии. А фронт приближается… В Сочи порт. И там больше возможности договориться с капитанами.
Если же сюда заглянет фелюга моего брата Захария, то она может зайти и в Сочи.
— Возможно, вы и правы… Тогда нужно ехать в Сочи. А если коллекция все-таки здесь?.. Постарайтесь узнать наверное…
По выражению лица Андриадиса было ясно, что он не очень уверен, удастся ли ему это сделать. Однако Костя не стал больше возражать. Он просто сказал:
— Я приду на рынок. — И ушел.
…Работы на рынке хватало. Людей в поселке не уменьшилось. Потому что с транспортом было худо. Обыкновенная телега до Сочи стоила баснословные деньги. Я часа два не расправлял плеч, согнувшись над лапкой, как вдруг услышал знакомый женский голос:
— Вы сможете починить модельные туфли французской работы?
Ответ произнес как-то механически:
— Я чиню все, кроме лаптей.
Передо мной стояла Клавдия Ивановна. В светло-зеленом платье, в модной шляпке, замшевых ботинках, она, честное слово, точно сошла с раскрашенной картинки!
— Куда их можно принести? — спросила она капризно.
— На Александровскую, семнадцать. Вам срочно?
— Чем скорее, тем лучше, — ответила она высокомерно. Повернулась и ушла, не удостоив меня даже кивком.
…Через час она сидела в моей комнате. В той самой, надежной, которую подготовил для меня Костя. Море шумело рядом. Огород бугристыми грядками выходил к самому берегу. Грядки были взрыхленные. Две или три зеленели луком, петрушкой.
— Есть что-нибудь для Перепелки? — спросила Клавдия Ивановна.
— Перепелка — это ты?
Она чуть заметно кивнула.
— Мы четвертые сутки сидим без связи, — признался я.
— Это плохо, — вздохнула она. И рассказала мне про сборы под кодовым названием «Семинар». Передала списки.
Я сказал, что ценность списков относительная. Скорее всего, диверсанты будут заброшены под другими фамилиями, по фальшивым документам. Она ответила, что об этом ничего не знает. Я спросил, уезжал ли вчера капитан Долинекий в Сочи.
Она сказала твердо:
— Нет.
Мы условились встретиться завтра. Потому что у Перепелки была возможность завтра появиться в поселке. Она собиралась забрать свои вещи из интендантского склада, подлежащего эвакуации.
Они сидели в лесу, километрах в трех от поселка.
Склон горы был не очень крутой, правильно сказать, пологий склон. Деревьям на нем жилось вольготно. Они вымахали огромные-огромные. Их вершины позаботились о тени. Она устилала землю с отменной щедростью. Солнце проникало сквозь листву. И прогалины эти были как окна — яркими и светлыми.
— Здесь есть змеи? — спросил Кравец.
— Есть, — ответила Перепелка. — Боишься?
— Терпеть не могу змей и пауков.
Она засмеялась.
— Чудно? — Он улыбнулся.
— Почему? Многие девушки боятся пауков, мышей, змей.
— Но я же не девушка, — заметил он.
— Вот этого я не знаю.
Он лег на спину, закрыл глаза. На лбу у него собрались морщинки, губы были крепко сжаты.
Глядя на него искоса, она вдруг почувствовала прилив симпатии к этому непонятному, но, видимо, очень смелому парню. И сейчас, с густой неухоженной бородой, он казался ей более мужественным и естественным, чем там, в Туапсе. И она неожиданно не только для него, но и для себя, нагнулась и поцеловала его в губы. Он вскочил, точно подброшенный. Нет. Не вскочил на ноги, а резко поднялся, опираясь на руки. И теперь не лежал, а сидел. И смотрел на нее. И глаза его были такие по-детски растерянные, что у нее стало вдруг светло-светло на душе, будто там поселилось солнце…
Он наклонился, протянул к ней руки. Она погрозила пальцем. И сказала:
— Но-но… Не двигаться…
Он сразу сник. И опустил голову. Потом, словно набравшись сил, спросил напрямик:
— Ты рада, что на связь пришел я?
— Нет.
Он вздрогнул от ее ответа. И взгляд его стал отчужденным. Злым.
— Глупый! — как-то совсем по-матерински сказала она. — Я волнуюсь… Долинский видел тебя однажды. И твое пребывание здесь опасно…
— У меня есть приказ — убрать Долинского, если он больше не нужен тебе.
— Он мне не нужен… — устало ответила она. — Он даже опасен. Обратил внимание, что в клетке осталось только два голубя.
— Ho теперь ты голубей передала мне. Вдруг он спросит, где они?
— Скажу, что продала на рынке…
— Он поверит?
— Какая разница!
За круглыми зелеными кустами держидерева, между стволами старого дуба, пахнущими трухой и сыростью, показалось пегое тело лошади, навьюченной двумя корзинами. Грек Костя шел слева, держа в руке уздечку. Шея его была обмотана пестрой, в синюю и красную клетку, косынкой. Лошадь цокала копытами. Шмель кружился над ней, норовя сесть на спину.
— Полный порядок. — Костя придержал лошадь.
— Ты уверена, что вещи твои не станут проверять? — спросил Кравец.
— Уверена, — ответила она тихо и спокойно. Посмотрела на корзины оценивающе. Спросила: — Не мало?
— Динамита столько, что от дачи Сизова не останется камня на камне, — заверил Костя. — Главное — уйти вовремя. — Он вынул из кармана плоскую металлическую коробочку, по виду напоминающую портсигар. Пояснил: — Взрыватель химический. Нажмешь кнопку, и взрыв произойдет через сорок — шестьдесят минут. Сорок гарантированы. За это время нужно уйти из дачи. И как можно дальше.
— Я буду ждать тебя у оврага. Как договорились, — напомнил Кравец.
Клавдия Ивановна кивнула. Костя открыл замки и поднял крышку громадного чемодана из коричневой кожи, стоящего за деревом.
— За свои вещи не волнуйся, — сказал он Клавдии. — Вещи я сохраню.
— Постарайся.
— Слово — закон…
Костя аккуратно начал вынимать из чемодана кофты, платья, туфли, платки…
— Долинский не появлялся? — спросил Кравец.
— Коллекция здесь, — усмехнулся Костя. — Ему по-прежнему нужна фелюга.
— Это хорошо, — сказала Клава.
Внизу, за обрывом, круто изгибалась дорога, скатывающаяся к неширокому, усыпанному галькой берегу. По дороге ползли телеги, шли пешие, ехали конные солдаты… Над дорогой клубилась пыль, гудел людской говор, слышалась матерщина. Кубанская армия дружно отступала…
Южная стена дачи была окутана хмелем и глицинией, прижившимися возле бетонного фундамента, за которым сразу начиналась клумба с лилиями и нарциссами, махровой гвоздикой и высокими лиловыми цветами, похожими на гребни и, быть может, потому называемыми петушками. Черные в полуденном свете кипарисы ровными, густыми полосами тянулись через клумбу, натыкаясь на фундамент, поворачивали вверх, коротко, как согнутые пальцы. Вверху над крышей и дальше, у берега, с ошалелым криком носились чайки, тени от них скользили нечеткие, размытые, словно акварель голубовато-серого цвета. Акварельными казались и дорожки, пересекающие парк в разных направлениях, погруженные в зелень, в солнце, в голубизну, вздрагивающие узкими крыльями стрекоз да легким тополиным пухом.
Грек Костя остановил лошадь возле арки, которую перегораживали чугунные ворота, нехитрые узором, но высокие и надежные. Тени от них падали внутрь двора, на посыпанную песком площадку, на солдата-часового, вышагивающего перед воротами.
Покряхтывая, безо всякого энтузиазма Костя снял с лошади два чемодана. До неприличия громко торговался с Клавдией Ивановной из-за червонца, то хлопая ладонью лошадь, то свою волосатую грудь. Рубашка на греке была расстегнута, рукава засучены. Плюнув себе под ноги, он сказал Клавдии Ивановне:
— Запомни, дамочка, на мне не разбогатеешь. — Сверкнув зло глазами, вскочил на неоседланную лошадь и ускакал.
— Эй! — крикнул часовой. И вскинул винтовку.
— Оставьте его, — попросила Клавдия Ивановна. — Помогите лучше с чемоданами.
Наездник уже скрылся за крутым поворотом дороги, обозначенным высоким обрывом горы — в трещинах и уступах, — однако стук копыт о грунтовку был слышен хорошо, как и голос волн со стороны бесконечно длинного берега.
Солдат суетливо распахнул ворота. Внес за ограду чемоданы. Оглянулся, позвал другого караульного. Тот оказался совсем тощим. И когда первый сказал: «Пособи барыне», Клавдия Ивановна подумала, что два чемодана ему будут не под силу. Но ничего, солдат выдюжил. Набрал в грудь побольше воздуха. Схватил чемоданы за ручки. Шустро и даже торопливо, словно опаздывая, поспешил к даче. В холле была необычная тишина, да и вся дача казалась совершенно пустой.
— А люди где? — спросила Клавдия Ивановна.
— Уехали, — тяжело дыша, ответил солдат.
— Как?! Совсем уехали? — В голосе Клавдии Ивановны почувствовалась растерянность.
Поднимаясь по лестнице так грузно, что звуки шагов были слышны даже сквозь ковер, солдат пояснил:
— На занятия повезли. Кажись, по минному делу.
Попросив поставить чемоданы в шкаф, Клавдия Ивановна дала солдату золотой. Тот счастливо сказал:
— Рад стараться. — И ушел, оставив ее одну.
Кинув взгляд на стол, она поняла, что в ее отсутствие приходил Долинский. Рядом с пишущей машинкой лежала его папка из зеленой кожи. Долинский не руководил сборами, не обеспечивал их охрану. Он пребывал здесь как представитель контрразведки. В его задачу входило изучение личных дел слушателей, проверка их благонадежности, родственных и деловых связей, психологического состояния и других подобных сведений, очень важных для контрразведки. Ибо от письменных характеристик, которые Долинский был обязан представить в штаб армии к концу сборов, зависела судьба агентов, возможность их дальнейшего использования.
Клавдия Ивановна находилась при Долинском как личная секретарь-машинистка. Их комнаты были рядом.
Окно, прикрытое наполовину шторой, гасило уличный свет и яркую зелень сада, воспринимавшуюся сквозь стекло, как театральная декорация. Скалистая стена горы проглядывала между ветвями акаций ржавыми пятнами — большими, широкими и узкими. В комнате стоял запах перегретых обоев и застарелой мебели. Клавдия Ивановна подняла шпингалет, распахнула раму. Движение воздуха не почувствовалось, но запахи у окна стали свежеть, ощущаться белыми, лиловыми кустами сирени, готовыми взлететь вдруг, как связка детских шаров.
Щелкнул никелированный замок ридикюля — два опрокинутых, никогда не звеневших колокольчика.
Клавдия Ивановна вынула взрыватель, похожий на портсигар. Взвесила на ладони. Ничего особенного. Даже легкий.
Рычание подъехавшего автомобиля вывело Клавдию Ивановну из задумчивости. Она сделала шаг к окну. Перегнулась через подоконник, опершись локтем о пыльный наличник, белая краска на котором потрескалась и шелушилась. Площадка между кипарисами, где Обычно стояли машины, пустовала. Цемент на ней тускнел, старый, в ржавых потеках дождя и глины. От подъезда к фонтану, растопырив циркулем ноги, ступал шофер в желтых крагах.
Долинский вошел в комнату без стука. Но она знала эту особенность его характера или поведения — как уж тут точнее сказать! — и приготовилась к встрече, убрав подальше ридикюль, тщательно захлопнув створки шкафа.
— Завтра нам надо обвенчаться, — сказал он, целуя ее по привычке в лоб.
— Нужна ли такая спешка? — строго спросила она.
— Безусловно! — Он быстро оглядел комнату: — Вещи целы?
Клавдия Ивановна кивнула.
— Ты проверяла? — спросил он недоверчиво.
— Разумеется.
Он сел на диван рядом. С облегчением снял шляпу, точно была она не из соломы, а из железа.
— Зачем венчание? — усмехнулась Клавдия Ивановна. — Этим мы никого не обманем. Ты же все равно не веришь в бога.
— Кто не верит в аллаха, и его ангелов, и его писания, и его посланников, и в последний день, тот заблудился далеким заблуждением. — Долинский притворно закатил глаза к потолку, на котором сидели мухи. Потом потер ладонью лицо. И, уже не поймешь, серьезно ли, шутя, сказал: — Если мне удастся вырваться отсюда живым, мы поселимся на Востоке и примем магометанство. Во имя аллаха милостивого, милосердного!
— Похоже, ты давно подумывал о гареме. Едва ли мысль о принятии магометанства пришла тебе сейчас в этой суматохе.
— Я давно подумывал о тишине, спокойствии, изначальной мудрости.
Лицо Долинского — скулы, лоб, переносицу — покрывала болезненная серость. И только борода по-прежнему рыжела вызывающе ярко, точно парик.
— Не может быть такого дела, из-за которого стоило бы торопиться, — вспомнила Клавдия Ивановна.
— Только на Востоке могут сказать так хорошо, — вяло кивнул Долинский.
И вдруг резко, почти рывком, поднялся с дивана. Быстрыми мелкими шагами начал семенить по комнате, которая была очень маленькая, чтобы ходить по ней широкими шагами.
— Завтра сборы заканчиваются. И мы должны уехать. Уехать, уехать… Характеристики к утру следует перепечатать все, если даже для этого придется работать всю ночь. Ты поняла меня?
— Представь! — Она сузила глаза, недовольная то ли перспективой утомительной работы, то ли глупым вопросом.
— Твои чемоданы я заберу сейчас! — решительно сказал он. — Сегодня у меня есть машина. А что будет завтра, гадать трудно. Транспорт в наших условиях — надежда на жизнь.
— Есть еще ноги, — возразила она.
— Что ноги? — не понял Долинский.
— Ноги — тоже надежда, поскольку они в какой-то мере и транспорт.
— Обстановка такова, что, ей-богу, не до шуток.
— Почему же, Валерий Казимирович? Чувство юмора, наверное, тоже надежда.
— Эта мысль только кажется бесспорной…
— Нет. Я твердо верю в нее… — Клавдия Ивановна сказала это почти с вызовом. И улыбнулась, чуть сощурив глаза.
Долинский равнодушно кивнул. Впрочем, может, не столько равнодушно, сколько устало. Попросил:
— Приготовь чемоданы.
Ушел в свою комнату, гремел там сейфом. Вернулся с широким увесистым портфелем. Неновым, но солидным. Из кожи. С двумя огромными позолоченными замками.
Чемоданы стояли у порога. Четыре. И все большие.
— Один я оставила, — пояснила Клавдия Ивановна. — Нужно будет переодеваться. И потом… Всего не увезешь. Да и стоит ли это делать? Женская одежда быстро выходит из моды.
Он сказал:
— Я пришлю за ними солдат. Ужинай без меня. Вернусь поздно.
— К этому я уже привыкла, — сухо ответила она, обиженно оттопырив губы.
— Надеюсь, ты не ревнуешь?
— Надейся… — Она теперь улыбалась безмятежно и даже чуточку наивно.
Сумерки запаздывали. Небо у моря простиралось безоблачное. И солнце висело над четкой линией горизонта, как вырезанный из бумаги круг, раскрашенный лиловой акварелью. Лиловые блики дрожали на воде, гнездились среди листьев, даже серая скала, что стояла близ дачи за поворотом дороги, была выкрашена сейчас в густо-лиловый цвет.
Белые буквы на черных клавишах пишущей машинки казались покрытыми тонкой сиреневой пленкой. Почему? От усталости или из-за призрачного, неестественного света, падающего в раскрытое окно.
Клавдия Ивановна закрыла глаза ладонями. Откинулась на спинку стула. Почему-то вспомнила ясный вечер очень далекой осени 1912 года. Старая шаланда возле пристани со свернутыми парусами. Такой же лиловый закат. И гимназист из выпускного класса, пытающийся обнять ее, совсем еще юную-юную… Удочки как струны уходят в море. Поют чайки. Мечутся и поют…
Загорелая женщина в зеленой юбке до самых пят прямо на пристани продает молодую кукурузу. Желтоватые початки лежат в круглой корзине из ивовых прутьев, дышат серебристым паром.
Пар виден лишь по краю, овальному, прикрытому льняным полотенцем, расшитым яркими крестиками. А выше, за корзиной, седые от соли доски тянутся до берега, к бетонным опорам, на которые приналег причал.
Она не помнит, как звали того гимназиста. Кажется, Вова или Витя. А может, Вася… Они целовались потом под тополями. И тополя что-то шептали им…
…За окном, перед дачей, был развод караула. Громко подавались команды. Солдаты топали сильно, но недружно. Звуки не ложились, а сыпались, как град по стеклу.
Поправив прическу, Клавдия Ивановна спустилась в столовую. «Семинаристы» уже поужинали. Запах табака плыл из бильярдной, оттуда слышались голоса. Солдат, исполнявший должность официанта, поставил перед ней тар елку с жареной рыбой и стакан чаю. Сказал вежливо:
— На здоровьице…
Он был стар, некрасив. Белый фартук на нем казался нелепым…
В половине десятого, когда стемнело уже плотно, Клавдия Ивановна при свете свечи вставила в мину взрыватель. Мина в чемодане лежала среди брусков динамита, прикрытых старым плащом. Клавдия Ивановна подумала, что теперь, после того как Долинский увез все ее вещи, плащ, хотя и старый, может пригодиться. Она вынула его из чемодана, перекинула через спинку стула. В комнате запахло нафталином. Это напомнило дом. Клавдия Ивановна не знала свою мать, умершую при родах. Но отец, суеверно боявшийся моли, все вещи в доме пересыпал нафталином…
Она не имела понятия об устройстве мин и взрывателей и не без страха нажала кнопку, как учил грек Костя, опасаясь, что в ту же секунду сверкнет пламя и раздастся взрыв. Пламя действительно сверкнуло, но не в чемодане, а за окном… Перекат грома послышался вскоре. И Клавдия Ивановна поняла: гроза начнется с минуты на минуту.
«Сорок минут! — вспомнила она слова грека. — Сорок минут у тебя есть».
Без торопливости надела плащ. Вынула из папки документы, свернула в трубочку. И спрятала во внутренний карман плаща. На буфете стояла нераскупоренная бутылка шампанского. Клавдия Ивановна выстрелила ею в потолок. Шампанское было теплым, пенилось бурно. Мелкие пузырьки ложились на хрустале. А на стеклах распахнутой рамы уже ложились капли дождя.
Часы в золотом медальоне отец подарил ей в день окончания гимназии. Клавдия Ивановна никогда не носила их на цепочке, тонкой и витой, потому что не любила украшений. Она считала — украшения придают ей несколько вульгарный вид. И очень хорошо обходилась без них. А часы спокойно тикали на дне ридикюля, рядом с расческой, помадой, носовым платком…
Красные стрелки, казалось замершие над циферблатом, показывали без двадцати десять. Десять минут проскочили как одна. Клавдия Ивановна дунула на свечу. Рыжий уголек, над которым, чадя, вилась узкая струйка копоти, изогнулся, вытянулся на мгновение. Загас…
В коридоре дремал полумрак. Керосиновая лампа, прикрепленная возле лестницы на обшитых деревом панелях, светила вполсилы. На первом этаже в холле горели три лампы. В бильярдной была тишина. У входной двери на кресле сидел казак. Длинные ноги его, обутые в тщательно начищенные сапоги, были вытянуты. Он равнодушно смотрел на приближавшуюся женщину, не меняя позы.
Клавдия Ивановна остановилась у порога. Требовательно посмотрела на казака.
— Не можно, — сказал тот.
— Что «не можно»? — не поняла Клавдия Ивановна.
— На улицу никого пущать не велено, — пояснил казак.
— Вы знаете, кто я такая? — спросила она высоко и резко. Удивляясь звукам собственного голоса, которые слышала будто со стороны.
— Це мне без надобности.
— Встань, скотина! — выкрикнула Клавдия Ивановна. И сжала кулачки. Затрясла ими бессильно…
Казак удивился. Но встал с кресла. Вытянулся.
— Пошел бон от двери! — Клавдия Ивановна говорила теперь ; глухо грозно.
— Не можно, барышня… Не можно. — Казак с испугом смотрел на ее покрывающееся красными пятнами лицо.
— В чем дело, мадам? — Начальник караула подошел неслышно.
— Я хочу выйти, поручик. — Клавдия Ивановна искоса взглянула на офицера.
— У меня есть приказ, мадам, после двадцати одного часа никого не выпускать из здания. — Офицер говорил четко, даже красиво. И пожалуй, любовался звуками собственного голоса.
— Это что-то новое…
— Совершенно верно, мадам… Сегодня в перестрелке уничтожена разведгруппа красных. Обнаруженный у них топографический план местности свидетельствует, что они шли именно сюда, на Голубую дачу. Поэтому поступил приказ усилить караулы. А внутренний распорядок сборов перевести на особый режим.
— Мне необходимо срочно увидеться с капитаном Долинским! — Ничего другого она не смогла придумать.
Офицер взял под козырек:
— Я приложу все усилия, чтобы связаться с капитаном по телефону… Мадам, прошу вас пройти в свою комнату…
Она вновь зажгла свечу. Шампанское еще пузырилось в раскупоренной бутылке, отливало голубой зеленью.
Молния полыхала за окном, бело прыгала над морем, над горами. Дождь валил, как толпа.
Было страшно. Было беспомощно. Она не имела понятия, можно ли извлечь взрыватель обратно. Но хорошо помнила о другом. Он все равно взорвется. Даже извлеченный. Сам по себе. Поскольку химический. Что, он щелкнет, как пугач? Или разнесет комнату? Грек Костя не говорил об этом. Костя сказал, что динамита много. Динамита хватит на корабль, не то что на дачу. А про силу взрывателя Костя не сказал ничего.
Часы показывали без пяти минут десять. Пятнадцать минут надежды.
«Надо думать, — сказала она себе. — Надо думать. Успокоиться и думать. Как обычно. И тогда все будет хорошо».
Ночь с дождями и молниями уже однажды была в ее жизни…
— Меня ищут жандармы, — сказал незнакомый парень с мокрыми волосами, которые, словно тина, свисали поперек его лба.
Это было в Ростове. Клава снимала комнату в маленьком доме в районе Нахичевани. Хозяйка — добрая упитанная старушка — страдала глухотой. И Клава могла играть на пианино даже ночами. Видимо, на вальс Шопена и постучался этот парень, мокрый с ног до головы. Ей, молодой девушке, казалось просто невероятным, что в такое осеннее ненастье кто-то может ходить по улицам.
Парень часто дышал, но испуг не коснулся его лица, а глаза были умные и спокойные. Он сказал:
— Я нырну под вашу кровать.
И она не возразила, а согласно кивнула в ответ. Ей нравились вот такие отчаянные ребята.
Жандармский офицер появился в дверях всего лишь минуты три спустя.
— Вы одна? Вас никто не беспокоил, барышня?
— Кроме вас, никто.
— Барышня не очень любезна.
— Вы мешаете. У меня завтра экзамен.
Топая, жандармы удалились. Их голоса еще слышались с улицы — стражи престола прочесывали весь район.
Клава вернулась к пианино. Играла долго и с настроением.
— Вы молодец, — сказал парень, выбравшись из-под кровати. Потом он вынул из-за пазухи пачку листовок. Удовлетворенно заметил: — Не промокли. — И с горечью: — Жаль, котелок с клеем я потерял.
— Есть клей, — сказала Клава. В комнате был ремонт. И осталось почти полбанки хорошего клея.
Вы совсем молодец, — обрадовался парень.
— Это страшно, клеить листовки?
— В такую погоду холодно.
— Можно, я помогу вам? — Еще секунду назад Клава не думала об этом, и эта просьба или предложение вырвались у нее непроизвольно, как вздох.
Парень посмотрел на нее пристально. Спросил:
— А экзамены?
— Я способная, — похвалилась Клава беззаботно, весело.
Накинув пальто, она загасила свечи. И вышла вслед за парнем.
Шепотом спросила в саду:
— Вы анархист?
— Я большевик.
…В дверь постучали. На пороге стоял начальник караула. Тень от двери, точно, вуаль, прикрывала его лицо.
— Мадам! — почти торжественно сказал он. — Капитан Долинский у телефона.
Она торопливо прошла за поручиком полутемным коридором, лестницей с мягкими дорожками. В комнате, отведенной для дежурного офицера, висела аляповатая картина, изображающая обнаженную женщину, выходящую из морской волны. Едва ли Афродита появлялась из моря так непристойно.
Телефон исказил голос Долинского до такой степени, что вначале Клавдия Ивановна даже сомневалась: с капитаном ли она разговаривает?
Она сказала:
— Меня не выпускают. Прикажите, чтобы меня выпустили.
— Это опасно, — ответил он. — И потом, такая погода…
— Но мне срочно нужно в Лазаревский.
— Зачем?
— Я не могу сказать этого по телефону.
— Хорошо. Я приеду минут через тридцать.
Ей не оставалось ничего, как передать трубку поручику.
Она опять поднялась в свою комнату. Посмотрела на часы. Три минуты одиннадцатого. За семь минут Долинский никак не может успеть сюда, тем более что и обещал он быть только через полчаса. Впрочем, какое это имеет значение? Даже будь у нее в запасе эти тридцать минут, тридцать пять, сорок… Что она скажет Долинскому? Как объяснит необходимость срочно покинуть дачу?
Долинский и прост, и не прост. И знает она капитана совсем плохо. Вчера он вдруг сказал:
— Возьми чистый лист бумаги. Я начну диктовать роман.
Она решила: он шутит. Но, увидев бледное лицо и глаза, почти безумные, а еще больше — тоскливые, она послушно вставила в каретку чистый лист бумаги.
— «Ночью стали слышны раскаты орудийной канонады, — начал Долинский. — День все же сильно был заполнен звуками — канонаде не хватало тишины, как порой не хватает света картине, чтобы ее могли рассмотреть хорошо, пристально… Красные приближались к городу. Могли взять его в самое ближайшее время. Под покровом темноты из порта спешно уходили суда и влекомые буксирами баржи. Они держали курс на юг. К берегам Турции…»
Их прервали. Пришел кто-то из офицеров. И потом уже Долинский не возвращался к разговору о романе.
Однако листок с началом Клавдия Ивановна положила в папку. Она знала, что капитан вспомнит о нем, потому что не забывает ничего…
…А на часах — восемь минут одиинадцатого. Сто двадцать секунд, чтобы спасти жизнь. Клавдия Ивановна распахнула крышку чемодана. Допустим, ей удастся извлечь взрыватель. Предотвратить взрыв динамита. Сам-то взрыватель рванет все равно. Пусть она на время спасет себе жизнь. Но подготовка диверсии будет раскрыта. А это значит допросы, пытки, расстрел…
Капли воска слезами катились вниз. Фитиль оголился. Пламя прыгнуло, распушив над собой щедрый хвост копоти. Комната захлебнулась в желтом подрагивающем свете. И мокрые стекла заморгали ярким светом, как море в ясный солнечный день.
Клавдия Ивановна решительно загасила свечу.
За окном все еще лил дождь, но не такой жестокий, как прежде. Нащупав лозу глицинии, Клавдия Ивановна поднялась на подоконник. Села. Торопливо разулась. Крепко схватила руками лозу. И повисла над окном. Как ей помнилось, карниз находился сантиметрах в шестидесяти под окном. Нога коснулась его. Клавдия Ивановна осторожно двинулась по карнизу, держась за глицинию. Добравшись до колонны, обхватила ее, холодную, мокрую, и, вспомнив детство, когда она, как кошка, могла лазить по деревьям, спустилась вниз.
Она давно отвыкла ходить босиком и, когда, миновав мягкую клумбу, вышла на залитую водой дорожку, почувствовала, как остры камни. И пожалела, что не спрятала туфли под плащ.
Забор вокруг дачи был плотным и высоким. Клавдия Ивановна подумала, что надо идти к берегу, как договорились они с Кравцом. Разумеется, берег охранялся. Но взрыв дачи, который должен произойти с минуты на минуту, непременно отвлек бы часовых. Это позволило бы ей добраться до оврага, где ее ожидает Кравец с конями.
Она не пошла мимо парадного входа, а обогнула дачу с северо-восточной стороны. И никто не остановил ее. Она оказалась на аллее, упирающейся в берег. Выйдя на аллею, Клавдия Ивановна почувствовала, что надо бежать, что только метров за сто от дачи можно считать себя в безопасности. А за сто метров было уже море, совершенно невидимое из-за дождя и темноты.
Клавдия Ивановна побежала. Аллея была асфальтированная, и бежать босиком по ней уже можно было быстро. Вода бурлила, скатываясь к берегу. И Клавдия Ивановна, поднимая брызги, бежала, точно по ручью.
Если, конечно, здесь, вдоль аллеи, и стояли часовые, то в такую погоду ничего услышать, ничего увидеть они не могли…
Вокруг все озарилось белым светом. До жути коротким, неживым.
«Все! — мелькнула мысль. — Взрыв!»
Но тишина, последовавшая за вспышкой, объяснила: молния. Только молния!
— Стой! — закричал кто-то рядом. Закричал истошно, перепуганно. — Стой!
Значит, ее увидели при вспышке.
— Стой!
Она не остановилась. Она поняла: в нее стреляют. Вобрав голову в плечи, она побежала быстрее. А пули сжигали темноту. И дождь. И кипарисы. Потом вновь была вспышка. Но не такая желтая, как молния. Наоборот, она была кирпичного цвета. И грохот при ней казался неотделимым, как берег от моря.
Перепелка остановилась. Дача на ее глазах поднималась в небо. Теплая волна взрыва катилась по аллее, разгоняя дождь.
«Надо упасть, — подумала Перепелка. — Надо упасть». Но не успела этого сделать. Что-то толкнуло ее в грудь. Вначале тупо и не больно, будто палкой. Однако палка оказалась горячей, не палка, а раскаленный прут. Перепелка приложила ладонь к тому месту на груди, где жгло.
Догадалась…
Догадалась. Кровь… Было удивительно. Почему она не падает? Почему не кружится голова? Она повернулась и побежала вперед. А море тоже бежало ей навстречу. Бежало, бежало… Синее и яркое, точно днем…
Фелюга появилась на закате. Ее паруса целовало солнце. И они казались позолоченными. Голубые разводы неба были под цвет воды, тоже голубой в середине моря, а возле берега вода густела зеленью. У горизонта переливалась малиновыми разводами.
Костя посмотрел на море. И сказал Кравцу:
— Это мой брат, Захарий.
Фелюга легко скользила по зеленоватой морской воде. Волна не била, а лишь шлепала ее левый фальшборт. И трисель на гафеле[6] — косой четырехугольный парус — выгибался от дружного попутного ветра и был похож на большого белого лебедя. Снасти стоячего такелажа, которым крепились мачты, фор-стеньги{1}, грот-стеньги[7], косыми, пересекающимися тенями ложились на палубу и на воду.
— Захарий ждет сигнала, — пояснил Костя.
За рекой сразу начинался лес. Он рос на полосе между берегом и горой, которая была относительно ровной и широкой. Матерые деревья каштанов и ореха теснились здесь вперемежку со стволами дуба, ясеня, клена, акации…
Когда вошли в лес, Костя сказал Кравцу:
— Я пойду вперед.
— Думаешь, так лучше?
Загорелое лицо грека вдруг стало непроницаемым. Морщинки собрались над переносицей да так и застыли. Глядя прямо перед собой на темные изломанные стволы деревьев, Костя твердо сказал:
— В меня он стрелять не станет.
Хорошо. Я приду потом.
— Ты приди минут через десять.
— Хорошо, — согласился Кравец, — я так и сделаю.
Грек ушел по тропинке, которая пролегала между жестким коротким кустарником.
Кравец замедлил шаг. Вынул пистолет…
Ветер не продувал лес. И запахи коры, листьев были тут крепкими, постоянными. Кравцу казалось, что они пахнут лекарствами, и особенно йодом, как комната грека Кости, где лежала теперь раненая Перепелка.
Вчера вечером Кравец терпеливо ожидал её в овраге, узкое дно которого оказалось захваченным холодным стремительным потоком. Вода гудела, ворочала камни. Кони вздрагивали, ржали испуганно…
Ему посчастливилось услышать выстрелы. Вернее, увидеть. Это после он догадался, что тонущие в реве моря и шуме дождя звуки, похожие на треск сухой палки, есть не что иное, как выстрелы. Он вывел коней из оврага. Привязал их к ясеню, который приметил раньше, накануне. Вынув пистолет, пошел вдоль берега к даче. Именно тогда и раздался взрыв. Крыша дачи вдруг высветилась. Поднялась чуть-чуть, точно крышка над закипающей кастрюлей. Потом стремительно стала расширяться огнем, копотью, балками, железом, досками. Стены осели. И рухнули…
Вот тогда метрах в тридцати от себя, на аллее, Кравец увидел согнутую женскую фигуру. И понял, что это Перепелка.
Налетев на старую рыбацкую сеть, провисшую на покосившемся сушиле, он запутался в ней. Выбирался, чертыхаясь. Судя по времени, Перепелка должна была уже выйти на это место. Но никто не пробегал берегом, совершенно точно.
Овраг, в котором назначили встречу, находился слева от дачи. И Перепелка должна была бежать берегом сюда, в сторону Лазаревского. Никаких видимых причин, мешавших ей двигаться влево, Кравец не находил. За исключением… За исключением того, что в Перепелку стреляли.
Пригнувшись как можно ниже, Кравец широкими прыжками бросился в глухую ночь, туда, где темнела аллея. Прибрежная галька, крупная и мелкая, блестела жалко, тускло, неслышно проваливаясь под сапогами. Зато море горланило вовсю. Волны шли высокие, частые, с длинными пенистыми гребнями. Гребни эти белели, как клочки тумана, то пропадая, то появляясь вновь.
Сверкнула молния. Сверкнула на долю секунды. Но и этой доли было достаточно, чтобы Кравец увидел Перепелку, лежащую поперек аллеи…
Спасибо, кони были рядом.
Кравец понимал, что Перепелка еще жива, что она ранена, но ничем помочь ей в данный момент не мог. Он положил ее поперек седла и медленно двинулся к берегу моря…
Фелюга приближалась. Кравец сразу увидел ее, как только вышел из леса. Еще он увидел Долинского и грека Костю у самой кромки воды, поигрывающей редкими, веселыми волнами.
— Кто это? — повернувшись на звуки шагов, спросил Долинский.
— Мой человек, — равнодушно пояснил Костя.
Но скорее всего, ответ грека не удовлетворил Долинского, у него была профессиональная память на лица. Потому что взгляд контрразведчика цепко задержался на Кравце. И Кравец понял, что он узнан.
Кравцу удалось раньше выхватить пистолет. Однако резким движением Долинский схватил Костю за шиворот рубахи и прикрылся им, как щитом. Грек рванулся, оставив в руке рыжебородого большую часть рубахи. Упал. Галька зашуршала под его телом. И Долинский направил ствол пистолета на Костю, хотя это было тактически неграмотно и диктовалось лишь злостью.
Кравцу нужно было пробежать еще метров пятнадцать, чтобы достигнуть Долинского и защитить Костю. Он понял, что не успеет. И выстрелил…
Долинский опрокинулся на спину. Волны теперь лизали его лицо и бороду, которая, смоченная водой, утратила пышность и стала жидковатой, похожей на водоросли. Над морем летали чайки. Они были белыми, легкими. Выстрел не вспугнул птиц, и они по-прежнему свободно парили в воздухе, и стремительно падали, и взмывали вверх. Волны глядели на птиц, и вздохи их были полны зависти.
Стряхивая с одежды мокрую мелкую гальку, Костя произнес:
— Отвоевался.
Ящики с коллекцией лежали чуть в стороне, прикрытые сломанными ветками. Долинский, видимо, торопился. Крышка на одном не была заколочена плотно. Держалась только на двух гвоздях. Приподняв ее, Костя сразу узнал завернутые в рогожу иконы и картины, которые еще совсем недавно он прятал в печь профессора Сковородникова.
— Все здесь? — спросил Кравец.
— Похоже, что все, — наклонившись, сказал Костя. — Точно ответить может только профессор.
— Этот человек, профессор, — сказал Костя, кивнув на Кравца, — покарал Долинского. Он вернул вам иконы.
Профессор Сковородников чуть приподнялся в кресле, будто попытался заглянуть в ящики сквозь крышки, потом вдруг обмяк и откинулся назад.
— Вам плохо? — спросил Кравец. — Воды бы…
Однако Михаил Михайлович сделал знак рукой, что все хорошо, что ему ничего не нужно.
— Иконы опять спрятать в печь?
Терраса теперь не была идеально чистой, как обычно. Следы грязи и беспорядка — результат обыска — виднелись повсюду.
— Иконы не надо прятать в печь, Костя, — сказал профессор. Потом он посмотрел на Кравца и спросил: — Кто вы такой, молодой человек?
— Кравец.
— Уж не красный ли вы?
— Угадали.
— Разве красные пришли в Лазаревский?
— Скоро придут.
— Вы авангард?
— Я разведчик…
— Вот как… — Старик пошамкал губами: — У меня к вам просьба, господин разведчик…
— Товарищ, — поправил Костя.
— Виноват… Товарищ разведчик. Какое у вас образование?
— Я учитель земской школы, не преподававший в школе ни одного дня.
— Ваши родители пролетарии?
— Мой отец — переплетный мастер.
— Иконы, которые вы спасли, — произведения древнерусского искусства… Сохраните их. А потом передайте в дар народу.
— Через день-другой вы сможете это сделать сами.
— Сегодня в два часа пополудни скончалась моя жена Агафена Егоровна. У меня нет уверенности, что я намного переживу ее.
— Это пройдет, — сказал Кравец. — Вы человек мужественный.
Сковородников горестно усмехнулся. Его сухое невыбритое лицо вдруг напряглось. И синие прожилки набухли у висков и на щеках. Подняв высоко подбородок, он сказал:
— Нет, товарищ молодой большевик. Мужество не абстрактное понятие. Оно весьма и весьма конкретно… Я никогда не мог быть до конца мужественным, потому что считал жизнь неотрежиссиро-ванным спектаклем, предпочитая оставаться пассивным зрителем. Увы, сегодня я об этом сожалею, но я мог и не дожить до сегодняшнего дня. И тогда бы умер, находясь в плену собственных заблуждений. Вы меня поняли?
— Да, — ответил Кравец.
— Повторяю свою просьбу. — Сковородников говорил хрипло, кажется выбиваясь из последних сил: — Передайте мою коллекцию в дар народу России.
— Я сделаю это, профессор.
Голубеграмма:
«Кравец — Перепелке
Многоуважаемая Клавдия Ивановна!
Сегодня наши войска освободили Сочи. В этот радостный день очень сожалею, что рядом нет Вас, славного боевого друга. Вы такая смелая, чистая и красивая! Я всегда думаю о Вас. Это правда. Желаю скорейшего выздоровления. Верю, этот голубь прилетит к Вам.
29 апреля 1920 года.
К р а в е ц».
Голубеграмма:
«Перепелка — Кравцу
Милый Кравец!
А Вы, оказывается, лирик…
Голубь нашел меня. И я была очень тронута Вашей запиской. Тронута не оттого, что Вы так щедры на комплименты, а из-за этой выдумки с голубем, которая прежде всего показывает, что я не поняла Вас, не угадала Ваших лучших качеств. Я всегда была черствой по натуре. И не отвечала тем хорошим эпитетам, которыми Вы меня наделили.
Товарищи рассказывали, что своим спасением я обязана Вам. Сердечное спасибо, дорогой мой. Верю, что в Вашей жизни еще будет много хорошего. Будет и славная девушка, достойная Вас.
5 мая 1920 года.
П е р е п е л к а».
«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.
Считаю своим партийным долгом доложить следующее.
Посланная в тыл к белым с целью внедрения и последующей эвакуации в Крым, я, Карасева Клавдия Ивановна, не проявила смекалки, находчивости, не смогла установить связь с армией. В результате чего не использовала возможности, которые предоставляло мне положение подруги капитана контрразведки.
Я никак не заслуживаю благодарности, объявленной мне приказом по армии. Прошу разобрать сообщенный мною факт. И принять решение.
И еще прошу Вас сегодня, когда в стране объявлено военное положение с мобилизацией коммунистов, ходатайствовать о направлении меня на борьбу с белополяками.
Обещаю оправдать доверие Революции.
12 мая 1920 года. Туапсе.
К. К а р а с е в а».
«Уважаемая Клавдия Ивановна!
Приказ по армии, объявляющий Вам благодарность, отменять не считаю нужным.
Операция по уничтожению диверсионно-террористической группы в составе 42 человек, осуществленная Вами совместно с товарищами, является, безусловно, героическим поступком. И должна быть достойно оценена.
Да, действительно, отправляя Вас в тыл к белым, мы имели в виду далеко идущие цели. К сожалению, не все задумки сбываются полностью. Так было всегда. Так, наверное, и будет…
Но сколько бы мал ни был личный успех каждого в борьбе за дело Революции, он кирпичиком ложится в общее здание нашей победы. Здание большое и прочное.
Мы приперли белых к границам меньшевистской Грузии. Это хорошо, это здорово.
Поправляйтесь быстрее. И уверяю, у Вас еще будет возможность отличиться во имя нашей славной Родины!
13 мая 1920 года.
М. К а и р о в».
«Разведотдел 9-й армии, тов. Каирову М. И.
Посланный Вами в тыл белых, я проявил слабость духа и влюбился в свою напарницу К. И. Карасеву (по кличке Перепелка). Прошу Вас больше никогда не посылать меня на важные задания с женщинами. И прошу направить на фронт бить белополяков.
14 мая 1920 г. г. Сочи.
Д. К р а в е ц».
Из служебной записки командарму-9.
«…Считаю целесообразным направить в распоряжение разведотдела 14-й армии Юго-Западного фронта тт. Кравца Д. П. и Карасеву К. И. для дальнейшего прохождения службы.
14 мая 1920 года.
М. К а и р о в».
ДОНУГРО
Красноармейская у л., 39, тел. 50
Из допроса И. Н. Строкина, арестованного Донским уголовным розыском за бандитизм в городе Ростове-на-Дону 14 августа 1926 года.
В о п р о с. Гражданин Строкин, при обыске в вашей квартире обнаружен золотой потир, украшенный драгоценными камнями. По мнению специалистов, он изготовлен в пятнадцатом веке и принадлежит к предметам произведений искусств, похищенных из Зимнего дворца. Объясните, каким образом потир оказался у вас? Только не говорите, пожалуйста, что вы нашли его.
О т в е т. Я действительно нашел его, гражданин следователь. С августа по ноябрь месяц семнадцатого года я служил в караульной роте Петроградского гарнизона. Несколько раз мне приходилось нести караульную службу в Зимнем дворце. Однажды вечером помощник начальника караула поручик Шавло привел нас, двух солдат, в Малахитовый зал. Там мы взяли ящик и вынесли к машине. Было уже темно. Когда машина уехала, я увидел: на брусчатке что-то блестит. Поднял, По весу понял — это золото. Незаметно спрятал в урну. Потом забрал.
В о п р о с. Вы можете вспомнить число?
О т в е т. Нет. Точно нет. Это было начало месяца. Четвертого, пятого или шестого. Скорее всего, так.
В о п р о с. Что собой представлял ящик?
О т в е т. Деревянный, некрашеный. Примерно метровой длины. Без замков. Три сургучных печати.
В о п р о с. Вас не удивил характер поручения?
О т в е т. Нет. Еще в сентябре из Зимнего вывозили какие-то ценности в Москву. Это все знали. Поручик тогда и сказал, что ценности отправляются в первопрестольную.
В о п р о с. Ящик был опечатан. Каким образом потир мог выпасть?
О т в е т. Не знаю. В машине находились какие-то сумки. Возможно, он выпал из сумки.
В о п р о с. Скажите, вы не можете вспомнить марку машины?
О т в е т. Могу. Я всегда интересовался машинами. По профессии я механик. Это был «роллс-ройс», светло-серого цвета.
В о п р о с. Было же темно?!
Ответ. Светло-серое можно отличить и от черного, и от красного, и от синего.
В о п р о с. Что за люди были в машине? И сколько?
О т в е т. Двое. Один сидел в машине. Культурный. В пенсне, с усиками, козлиной бородкой. Голос тонкий. Другой — шофер. Высокий. Открывал дверцу. Говорил, как ставить ящик. Слова произносил с сильным кавказским акцентом.
В о п р о с. О чем они говорили?
О т в е т. Точно не помню. Тот, который в пенсне, что-то сказал поручику Шавло… Кажется, про дом на Фонтанке, где его ждут… Я не прислушивался.
В о п р о с. Вам, случайно, неизвестна дальнейшая судьба поручика Шавло?
О т в е т. Дальнейшей судьбы не оказалось. Его убили.
В о п р о с. Когда?
О т в е т. Вскоре. Буквально дня через два после того случая. Точно. Через два дня. Мы вернулись из караула, а в казарме уже были разговоры, что Шавло прихлопнули.
В о п р о с. Убийцу нашли?
О т в е т. Что вы, гражданин следователь, время-то какое было!
«В Краевое административное управление
от учительницы Лосевой Веры Васильевны
Дорогие товарищи!
Второй год я работаю в начальной школе станицы Камышинской. Приехала сюда из Ростова-на-Дону. Снимаю комнату у крестьянки Клоповой Антонины Ивановны. С ее слов узнала, что в 1919 году у нее в доме квартировали белый есаул Кратов и его денщик Василий, убитые при неясных обстоятельствах. После них остался сундучок с вещами. Вещи до настоящего времени не сохранились. Однако среди немногих уцелевших бумаг, которыми Антонина Ивановна иногда пользовалась для растопки печи, я нашла письма жены Кратова, письмо денщика Василия брату Петру и клочок листка с описью предметов.
Письма жены — чисто личного характера. Однако письмо денщика Василия и клочок с описью посылаю вам. Возможно, они окажутся интересными. А если нет, то простите за беспокойство.
В. Лосева.
20 мая 1927 г.»
В левом верхнем углу письма: «Донугро. Боровицкому. 24 мая 1927 г.». Подпись неразборчива.
Письмо денщика Василия брату Петру:
«Уважаемый брат Петр, добрый день или вечер!
Пишет тебе единокровный брат Василий из станицы Камышинской, что на берегу реки Дон. Оказался я тут по надобности воинской, в час гораздо недобрый. Господин мой и благодетель есаул Кратов Валентин Еремеевич вчера преставился, смертельно раненный в грудь, убиенный по тайной причине.
Перед смертью, придя в сознание, Валентин Еремеевич поручил мне забрать его вещи, которые он оставил в городе Северокавказске, в гостинице «Гусак» или «Индюк». С перепугу не помню, все в голове перепуталось. Я поклялся на кресте, что найду его вещи. Они спрятаны в подвале гостиницы, за лестницей. Вещи в деревянном ящике с тремя сургучными печатями. Ценности громадной, даже нельзя сказать какой. Про них знал полковник Ованесов, но он мертвый уже как месяц. Знал еще Дантист. Очень опасный человек. Кратов сказал мне, что Дантист убил его и Ованесова из-за этого ящика…
Есаул Кратов велел мне взять ящик незаметно. Половину вещей он подарил мне. Половину — жене своей. Она живет в Петрограде, на улице Фонтанка. Адрес у меня есть.
Брат Петр, я поклялся на кресте, что опережу Дантиста… Но как это сделать — я не знаю, служба суровая. И за дезертирство стреляют. Ты должен поехать в Северокавказск. Если не сможешь увезти ящик, перепрячь в свое место. Отыскать ящик легко. Стена под лестницей кирпичная. А на стене гвоздем нацарапано матерное слово…»
Уцелевший клочок описи:
35. Кадило золотое.
36. Ковш серебряный. XV в.
37. Братина золотая, с камнями.
38. Ендова серебряная, с позолотой. XV в.
39. Блюдо кутейное, серебряное.
40. Кубок золотой, с аистом.
41. Табакерка с бриллиантом.
42. Табакерка с эмалью.
Штора не была задернута, свисала тяжело, касаясь скупо блестевшего паркета. За окном серебряно отсвечивала вершина горы, острая, чуть склоненная набок. Она словно всматривалась в ночь или прислушивалась к чему-то. А звуков трепетало много, обыкновенных земных звуков, из которых складывалось то, что принято называть тишиной ночи. Шумела горная мелкая речка — катила воду и камни; подавали сигналы цикады; кричали птицы; на железнодорожной станции маневрировали паровозы — шипели паром, захлебывались гудками, лязгали вагонными буферами. Луна в небе гуляла полная, круглая, большая и неестественно красивая. Город и горы вокруг него, словно дождем, были омыты мягким и теплым светом.
Дежурный администратор гостиницы «Эльбрус» Ксения Александровна Липова вышла из-за конторки, пересекла гостиничный холл и остановилась на пороге, подперев плечом распахнутую входную дверь. Дверь была высокая, старая. Не сбитая, а собранная из черных досок, маленьких и больших, аккуратно подогнанных друг к другу. Дверная ручка в форме шеи и головы гуся, отлитая из бронзы, мерцала на темном фоне, словно свеча.
Ксения Александровна много раз видела такую летнюю ночь, с запахами гор, реки, мимозы, лесопилки, паровозного депо. Она работала в этой гостинице пятнадцать лет, с тысяча девятьсот двенадцатого года, когда гостиница «Эльбрус» была известна горожанам под прозаическим названием «Гусачок».
Летними ночами Ксения Александровна обычно запирала входную дверь после двух, если, конечно, не было грозы и непогоды, а светила луна и можно было спокойно любоваться горами, их простотой и величием.
Прежде чем повернуть ключ в замке — ключ был тоже бронзовый, как и дверная ручка, — Ксения Александровна посмотрела вниз, в долину, где белел домами и улицами город, почувствовала тоску по сыну, в который раз подумала: «Пора найти нормальную работу, дневную, без ночных дежурств».
Дверь не скрипнула, пошла легко. Завхоз Попов наконец смазал петли. Поклялся, что масло особенное. Смазка будет держаться до осени и даже до зимы. Ксения Александровна не уважала Попова. Не за то, что он пьет. Считала, всякий мужик пьет, если деньги и здоровье позволяют. Она не уважала Попова за трепливость. Укоряла его:
— Зотикович, самое последнее дело — пообещать и не выполнить.
— Ты права, Ксеня. Ты права, — деловито сдвигал брови Попов. — Я сам этого не уважаю. Вот скажи, я тебя хоть однажды подвел?!
— Уходи с глаз моих, — просила в таких случаях Ксения Александровна.
— Непременно! Непременно! — Попов рассекал ребром ладони воздух и незамедлительно выполнял просьбу.
Ксения Александровна повернула ключ. Услышала шаги на лестнице. Осенью и зимой лестницу покрывали ковровые дорожки. Весной, когда начинала одолевать грязь, дорожки снимали. Чистили. И до осени Попов хранил их в своей кладовке, которая была на первом этаже под лестницей.
— Вы уже заперли дверь?
— Я могу открыть.
Она узнала постояльца с третьего этажа из тридцать шестого номера, молодого мужчину с короткими усиками и золотой фиксой, которую можно было видеть слева в верхнем ряду зубов, когда он говорил или улыбался. Ксения Александровна окрестила его про себя Фиксатый.
— Ничего, — сказал он. — Просто хотел подышать свежим воздухом, проветриться… Да ладно… Пойду спать.
Он жил в гостинице четвертый день. Часто уходил. Однако, как правило, быстро возвращался. Керосиновая лампа светила за его спиной на стене, возле лестничной площадки. Тень Фиксатого перегибалась, сбегая по ступенькам в холл, где лежала ровно и длинно, касаясь ног Ксении Александровны.
Пожав плечами, Ксения Александровна наступила на тень. Доброжелательно сказала:
— Спокойной ночи.
— Спасибо, — ответил он не двигаясь. Потом нерешительно спросил: — Вы не сможете разбудить меня в шесть?
— Пожалуйста, — кивнула Ксения Александровна, спокойно направляясь к конторке.
Фиксатый как-то странно смотрел на нее. Внезапно, будто от боли, сжав губы, мотнул головой. Негромко, точно себе, сказал:
— Нет-нет… Будить не надо. Я сам проснусь. Я сам!.. — и побежал по ступенькам вверх.
Бронзовые стержни для поддержки дорожек звякали, как мелочь в кармане.
Взяв с конторки свечу (электричество в городе через день отключалось в двенадцать часов везде, кроме железнодорожного вокзала и ремонтных мастерских, которые в городе называли одним словом — депо), Ксения Александровна пошла за лестницу, чтобы проверить, заперт ли черный ход. Она поступала так всегда.
Коридор тянулся узкий, невысокий, пропитанный запахами столярного клея и струганых досок. Рядом с кладовкой Попова находилась мастерская столяра, сухонького, щупленького старичка, который не спеша и добротно ремонтировал гостиничную мебель.
Пламя свечи колебалось. Тени двигались по стенам, словно дул ветер. Ксения Александровна подняла свечу выше. Растопленный воск скользил по свече прозрачной, чистой слезой.
Завхоза Попова она узнала сразу. Он лежал поперек коридора, в клетчатых брюках, в парусиновых туфлях бежевого цвета. Лежал на животе, уткнув лицо в согнутую правую руку.
«Господи! — подумала Ксения Александровна. — Это надо же упиться до такой степени».
Она присела на корточки, продолжая держать свечу высоко. Коснулась спины завхоза, вернее, постучала в нее пальцами, как в дверь. Сказала громко:
— Вадим Зотикович!
Поза, в которой лежал завхоз, напоминала позу пьяного человека. Но что-то насторожило женщину. Насторожило уже тогда, когда она только присела. Прошла секунда, другая, третья… И Ксению Александровну словно пронзило: завхоз не дышит. Она протянула руку к его голове. Тронула волосы. И почувствовала липкость на пальцах. Свет, теплившийся вокруг свечи, не отличался большой яркостью. Но его оказалось достаточно, чтобы понять: на пальцах густела кровь.
— Зотикович, — на этот раз шепотом, почти неслышно выдавила из себя Ксения Александровна, разумеется не надеясь услышать ответ.
Мышцы ее онемели, будто она много часов сидела или лежала в неудобной позе. Страх заколотился в груди, дрожью вошел в руку. Она подумала, что, может уронить свечу и остаться в кромешной тьме здесь, в этом страшном узком коридоре, с дверью, которая не заперта и ведет в захламленный двор, упирающийся в крутую гору, где, кроме камней и кустарников, нет ничего.
Теперь она хорошо видела, что дверь черного хода только прикрыта. Тяжелая задвижка, на которую завхоз, уходя домой, вешал замок, была выдвинута. Замок лежал в метре от Попова, ровно на половине расстояния до двери. Ключа в замке не было. Он смотрел скважиной вверх, темнеющей остро, как зрачок.
Ксения Александровна пощупала лицо завхоза Попова. Оно пугало холодом, не таким, какой чувствуешь при прикосновении к холодному стеклу или металлу. Это был холод смерти.
Обрывисто уходил в небо берег. Лодка не покачивалась. Якорный канат, исчезавший в мутной, желтоватой воде, был натянут струной. С криком летали птицы, похожие на чаек. Но Каиров знал, что это не чайки, а, скорее всего, нырки. Впрочем, возможно, он ошибался.
На дне лодки между почерневшими досками уныло блестела вода — неглубокая, сантиметра два, в которой, выпучив глаза, тяжело шевелил жабрами лещ, очень даже большой.
Боровицкий обмотал голову майкой. Сидел сутуло, лопатки выпирали заметно, как у ребенка. Каиров подумал, что начальник, наверное, в первый раз за лето выбрался на рыбалку.
— Мирзо Иванович! — говорил Каирову Боровицкий. — Я тебя на леща зимой свожу. Это сказка! Лунки рубятся ночью, часа за два, за три до рассвета, потом опускается прикорм из мелких мотылей или рубленых червей. Запорашивают лунки чистым снегом или ледяной крошкой… А как рассвет — тут уж снасть на дно…
— Не любитель я, — признался Каиров.
— Не любитель, потому что ни разу не был… Вот съездишь со мной, проситься будешь…
— Я цветы люблю.
— Кто же их не любит?
— Нет, Володя, ты меня неправильно понял. Я, как решил, в сорок лет женюсь. Домом обзаведусь. Цветы разводить стану. Понимаешь, разные…
— Вот и хорошо. Два года еще в запасе… За это время я из тебя не просто рыбака, а мастера сделаю.
— Упрямый я человек, Володя.
В отличие от Боровицкого Каиров не разделся. Сидел на корме в розовой клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Черные, с проседью, волосы ничем не покрыты. Лицо загорелое. Нос с горбинкой как из меди. Развернул газету. Краевую — «Молот». На третьей полосе, внизу, бросились крупно и жирно набранные слова:
Не тратьте дорогого рабочего времени, не совершайте прогулов на производстве, отрываясь за наведением необходимых вам справок в то или другое учреждение.
Необходимую справку по интересующему вас вопросу из любого города можно получить через почту на СПЕЦИАЛЬНЫХ КАРТОЧКАХ для справок. Срочные справки можно получить по ТЕЛЕГРАФУ.
Краевое справочное бюро.
Шлепая мокрыми колесами, по фарватеру полз низенький белый пароход с высокой, похожей на шпиль трубой. Борт широко и сочно украшало название: «Красный маяк». Волны потянулись к берегу рядочками, один выше другого. Лодка качнулась… Боровицкий пробудился от оцепенения, сказал:
— Раз на раз не приходится. Шумновато тут, неспокойно. Лещ тишину любит, покой…
— Тишину и покой не только лещ любит, — заметил Каиров, сворачивая газету.
Боровицкий посмотрел на Каирова, иронически улыбнулся:
— Сколько мы с тобой, Мирзо Иванович, не виделись? Семь лет… А ты нисколько не изменился.
— Меняются девочки. Вначале — когда женщинами становятся, потом — матерями. Мужчины не меняются. Они мужают. Разумеется, настоящие…
— Все верно, — согласился Боровицкий. Тряхнул головой, скинув со лба густые, цвета пшеницы, волосы, сползающие на глаза. Закрепил удилище поперек лодки. Повернулся к Каирову, спросил: — Материалы прочитал?
Каиров равнодушно зевнул, потянулся, лишь потом ответил:
— Их журналистам передать нужно.
— Журналистам? — удивился Боровицкий.
— Пусть пофантазируют, придумают историю о похищенных сокровищах из самого Зимнего дворца. Интересная штука получиться может…
Боровицкий загорелся взглядом, подхватил мысль Каирова:
— Алчные хищники похищают, а смелые работники Донского уголовного розыска находят…
— Все верно, Володя. Как тебе известно, я в семнадцатом находился в Питере. После взятия Зимний дворец был открыт на несколько дней для свободного посещения публики. Ну а публика, она бывает разная, в том числе и сволочная… Таскали из дворца постельное белье, зеркала, фарфор… В связи с этим было даже опубликовано обращение об охране музеев… Случай же, о котором рассказывает налетчик Строкин, произошел еще при Временном правительстве. Я слышал, что действительно какая-то часть сокровищ была вывезена из Зимнего дворца в Москву.
Боровицкий кивнул:
— Я тоже слышал… Именно в этот период и могли быть провернуты авантюры. Скорее всего, об одной из них и рассказывает Строкин.
— Вполне возможно — покладисто согласился Каиров.
Тряхнул головой Боровицкий. И лодка качнулась в такт. Хлюпнула о борт вода: «хлюп-хлюп».
— Эх, Мирзо, Мирзо! — в сердцах сказал Боровицкий. — Совсем позабыл ты меня за семь лет. Неужели я после столь долгой разлуки подсунул бы своему заместителю в первую неделю работы квелое, дохлое дело?!
— У меня, между прочим, — напомнил Каиров, — еще десять дней от отпуска осталось.
— Тем более почему бы тебе не съездить в Северокавказск?! Там чудодейственная водолечебница.
— Вот как?! — удивился Каиров. — Кончай говорить загадками. Выкладывай.
Боровицкий сморщился. Скорее всего, от солнца, резанувшего по глазам:
— Двадцать восьмого мая в Северокавказске, в гостинице «Эльбрус», которая до революции называлась «Гусачок», был убит завхоз Попов. Убит за лестницей, возле кирпичной кладки. Словом, у того самого места, которое описано в письме денщика Василия. И матерное слово нацарапано…
— Ты думаешь, ящик там?
— Я не думаю, а знаю. Я ездил в Северокавказск. С местным угро мы аккуратно, не привлекая внимания сотрудников гостиницы, вскрыли через кладовку стену. За кирпичной кладкой, которой отгорожен угол, обнаружили ящик с тремя сургучными печатями.
— Как в сказке. — Каиров произнес слова без иронии, совершенно серьезно, подав корпус вперед.
— По всем приметам ящик простоял в тайнике лет семь-восемь. Тайник не вскрывался, это я гарантирую. Но… — поплавок качнулся, его резко повело в сторону. Боровицкий поспешно схватил удилище. Подсек. И тут же разочарованно признался: — Сорвалось. — Он опять повернулся к Каирову. Щурясь от яркого солнца, сказал: — К сожалению, сказка оборвалась наполовине.
— Ящик оказался пустым?
— Нет, Мирзо, он не был пустым. Но и никаких ценностей в нем не лежало. Он был набит домашним хламом. Утюгами, сковородками. Порожними бутылками. Даже кочерга оказалась в ящике, завернутая в Бюллетень Ростово-Нахичеванского единого потребительства… Все остальные предметы изготовлены в Северокавказске. Что ты на это скажешь?
— Надо подумать.
— У стены, — продолжал Боровицкий, — мы обнаружили крошки кладки. Кто-то царапал цемент между третьим и четвертым кирпичами снизу. При внимательном осмотре заметили вмазанный в цемент пятак… Моя рабочая версия такова: завхоз Попов был убит потому, что помешал кому-то проверить тайник. Пятак служил приметой: вскрывали — не вскрывали. Значит, убийца приехал в город за ящиком. Именно приехал. Если бы он жил там всегда, то не стал бы ждать столько лет.
— Кто же подменил содержимое ящика? — спросил Каиров. И тут же ответил: — Только не Дантист и не есаул Кратов. Это мог сделать Ованесов.
— Мог и еще кто-то другой, неизвестный. Ясно одно: мало вероятно, чтобы из Малахитового зала был вынесен в семнадцатом году ящик, набитый кухонной утварью.
— Верно.
— Я считаю, мы должны расследовать причину убийства. И сейчас, Мирзо, я скажу, почему я просил бы тебя подключиться к этому делу. На мой взгляд, убийство это случайное. Незнакомый человек убивает незнакомого. На месте завхоза мог оказаться кто угодно. Местный угро проверяет и другие версии. Но я убежден, что убийца знал о тайнике и не имел понятия о том, что содержимое ящика подменено. Попов же случайно застал его, когда тот обследовал кладку. В мою схему укладывается Дантист.
Каиров грустно усмехнулся:
— Все может быть и проще… Учительница, которая обнаружила письма, наверняка рассказала кому-нибудь в Камышинской про денщика Василия и все остальное… Может, кто-то из азартных людей и решил проверить: правда или нет. Все-таки спрятанные сокровища — это всегда заманчиво.
Боровицкий развел руками, сказал:
— Не спорю. Просто напоминаю: в нашем крае убили человека. Местное угро с делом не справляется. Мы должны им помочь. Продумай план работы, Мирзо. Срок сутки.
Огонь в керосинке чуть теплился. Она стояла на длинном, покрытом ржавой клеенкой столе среди других керосинок, в узком прокопченном коридоре, куда выходило пять дверей, не считая дверей в туалет и на лестничную площадку.
Каиров поднял чайник, взвесил его в руке. Скептически покачав головой, слил половину воды в раковину. Раковина оказалась засоренной. Муть вдруг пошла широкими кругами. Соседка, неопределенного возраста женщина, в белой, завязанной на подбородке косынке, сказала, словно ни к кому не обращаясь:
— Вот так в грязи и утопнем, как в болоте. — Она сжала губы и заморгала часто-часто, точно грязь попала ей сразу в оба глаза.
— Постараемся, чтобы этого не случилось, — как можно приветливее ответил Каиров и поставил чайник на керосинку. Спросил: — Где в этом доме можно достать кусок проволоки?
— На чердаке. На чердаке, — быстро ответила соседка. — Там усё достать можно. Усё!
— Проверим, — сказал Каиров.
Вернувшись в комнату, достаточно просторную для зеленой односпальной кровати, стола и стула, Каиров взял с подоконника фонарик. Попробовал — светит.
Через минуту он уже поднимался по пыльной лестнице к черневшему вверху распахнутому люку, из которого тянуло сыростью, будто из подвала.
Выставив вперед фонарик, Каиров нажал кнопку. Желтый круг света сразу же запутался в паутине между балками. В темноте что-то грохнуло, кто-то быстро побежал. Потом раздался протяжный кошачий вой…
Каиров подтянулся. Ладони его стали пыльными. И наверно, не только ладони. Он подумал, что конечно же нужно было переодеться, прежде чем лезть сюда. Но, как говорится, дело уже было сделано.
Он стоял согнувшись, потому что балка шла в полутора метрах над люком, старая, побитая шашелем. Толстая скоба торчала, как поручень трамвая. Каиров обратил внимание: на скобе не было пыли. Скобою пользовались.
Свет фонарика распространялся метров на пять. И все это пространство было захламлено самыми различными предметами. Дырявыми рукомойниками, безногими стульями, рваными чемоданами, бездонными ящиками, поломанными кроватями и всякими другими предметами домашнего обихода, пришедшими в негодность.
Нашлась здесь и проволока. Ею была перетянута сетка кровати.
Проволока оказалась толстой, пружинистой. Размотать ее было не просто, но именно такая и требовалась Каирову.
Соседка встретила его с победоносным видом. Еще бы, слова ее подтвердились!
— Там усё есть, — сказала она снова.
— И золото? — весело спросил Каиров.
Соседка посмотрела на него подозрительно. Гмыкнула:
— Золото… Золото на чердаке только дурни хранят.
Каиров старательно, не спеша прочищал раковину.
Чай не закипал долго…
Каиров вымыл руки, умылся. С удовольствием, смакуя, пил душистый чай, закусывая мятными пряниками…
Потом сидел молча, рисуя на листке бумаги хвостатых чертиков.
В половине одиннадцатого надел пиджак и пошел на улицу разыскивать исправный телефон-автомат, чтобы позвонить Боровицкому.
За эти вечерние часы он пришел к выводу, что там, в Северокавказске, не должны ждать человека из Донугро. Наоборот, они немедля обязаны начать расследование убийства завхоза Попова самым обычным путем, не связывая его с тайником в гостинице. Надо допросить круг людей, с которыми он общался, родственников, знакомых. Изучить его образ жизни, привычки, симпатии, антипатии.
Все это надо делать тщательно и точно, по крайней мере по двум причинам. Если убийство действительно связано с тайником, то расследование в ложном направлении успокоит убийцу, стимулирует его дальнейшую активность. Если же убийство завхоза Попова никак не связано с наличием тайника, то такое обычное расследование необходимо тем более.
Об этом Каиров и сообщил Боровицкому поздно вечером по телефону-автомату.
Мужчина болезненной худобы, с длинной шеей и большим кадыком, в серой тройке, при галстуке, лоснившемся у подбородка, сидел за письменным столом размером с полкомнаты. На столе молчал старый телефон с сильно потертой ручкой и лежала тощая канцелярская папка, вверху которой химическим карандашом было выведено: «Попов В. 3.»
За вырубленным в стене окном, схваченным монастырскими чугунными решетками, выгибалась зеленая улица, погруженная в солнечное утро. Где-то рядом — скорее всего, в доме напротив, кто-то старательно играл на пианино. До, ре, ми, фа, соль… Фа, ми, ре, до…
Мужчина некоторое время прислушивался к звукам, повернув голову к окну.
Это был Салтыков. В городе Северокавказске он возглавлял уголовный розыск. Кабинет Салтыкова — маленький, бывшая келья с низким, давящим потолком, толстой внешней стеной, рассеченной по центру узким полукруглым окном.
Дверь из грубых некрашеных досок, соединенных темными чугунными болтами, приоткрылась, заглянул милиционер:
— Товарищ Салтыков, здесь к вам гражданин Попов просится.
При фамилии Попов начальник угро вздрогнул. Посмотрел на папку. Сказал торопливо и недовольно:
— Да-да, пропустите!
Костюм из белого полотна на Попове был конечно же из магазина портного Макарова — лучшее мужское платье, готовое и на заказ.
Попову уже исполнилось сорок. Был он коренастым, немного сутулым. Но возможно, так казалось из-за короткой шеи. Волосы с сединой.
Войдя, остановился у порога. Сдержанно кивнул:
— Я — Попов Андрей Зотикович. Брат Вадима.
Салтыков показал рукой на стул:
— Прошу.
— Я приехал сегодня утренним поездом. Узнал о беде с Вадимом.
— От кого узнали? — строго спросил Салтыков.
— Соседка сказала.
— Фамилия соседки?
— Тетя Айша. Фамилия, кажется, Такмозян. Точно, Такмозян.
— Куда вы ездили? — Салтыкова скрутила изжога. Он не смотрел на посетителя, а лицо из землистого стало чуть ли не зеленым.
— В Ростов.
— С какой целью?
Попов с недоумением глядел на Салтыкова. Ответил почти обиженно:
— По делам… У меня фотоателье в городе. Я ездил к контрагенту за химикалиями. Их нужно было получить срочно, потому что истекал срок…
Салтыков повернулся к тумбочке, налил в стакан воды из графина, спросил Попова:
— Скажите, пожалуйста, Вадим знал о вашей поездке?
— Да.
— Когда вы видели его в последний раз?
— В день отъезда. 28 мая. В субботу, что-то около одиннадцати дня. Я пришел к нему в гостиницу. Взял у него деньги.
— Большую сумму? — поинтересовался Салтыков.
— Нет. Он должен был пятьдесят рублей. А тут мне потребовались деньги. Фотоматериалы сейчас — чистое разорение… Я находился у него, может, минуты две. Потом мы вместе вышли. Он направлялся в магазин с намерением купить электролампочки.
Только сейчас Салтыков вспомнил — художественная фотография Андрея Попова. Исполнение фотопортретов: черных, сеткой и красками. Производственные снимки — специальными объективами.
— У вашего брата были враги, как вы думаете? — спросил Салтыков.
— Относительно врагов я ничего не знаю. А вот относительно женщин он был весьма неразборчив. Я несколько раз предупреждал, что добром это не кончится…
Сегодня утром ко мне пришла Таня Шелепнева. Она в гостинице буфетчицей или горничной работает. Не знаю… Она попросила у меня разрешения зайти в комнату Вадима, чтобы найти там свои письма к нему. Во-первых, у меня не было ключей от комнаты брата. Но их можно было взять у тети Айши, которая убирает у нас. Однако я сказал Шелепневой, что не могу этого сделать без разрешения милиции. Она расстроилась. Боится, что о письмах станет известно мужу. Я попытался убедить ее, что милиция умеет хранить чужие тайны… По-моему, она не успокоилась…
В этот момент на столе Салтыкова задребезжал телефон. Начальник угро снял трубку с такой тоской в глазах, что казалось, в следующую секунду он расплачется.
— Да. Салтыков. Ну чего тебе? — Приналег на стол, вернее, на руку, которая прикрывала край стола. — До восьми вечера дежурит. Ладно… Пригласи ее на полдевятого.
Положил трубку. Выпрямился.
— Шелепнева… — Салтыков не мог сразу найти нужного слова, — его любовь… его увлечение… прошлого времени или последнего?
Попов смутился, даже покраснел:
— Не знаю… К нему домой она давно не ходила. Но они вместе работали. Встречались почти ежедневно.
Весь день небо хмурилось, облака плыли низко, над самыми крышами. Плыли, как корабли, друг за другом. Порой они огибали солнце, порой заслоняли его. Жару сменял дождь. Духоту — ветер. В домах хлопали окна. Звенело стекло…
Наступал вечер…
— Таким образом, — говорил Боровицкий, — мы определили три этапа революционного движения на Кавказе…
Он проводил политбеседу с сотрудниками Донугро и горугро, со всеми теми, кто в этот вечер оказался на Красноармейской, 39.
За окном ударил гром. Рама качнулась. Каиров взял мраморное пресс-папье, просунул его между рамой и подоконником. Дождь вдруг полил с необыкновенной силой, но вода не заливала в окно. Ветер сносил ее к тротуару. Она изгибалась заметно, как полотнище паруса, закипала на асфальте белыми частыми пузырями. В окнах начал вспыхивать свет, размытый, оранжевый, похожий на отблески костров.
Приоткрылась дверь. Из окна потянуло ветром, точно из трубы. На пороге, стоял сотрудник в новой милицейской форме, с красной повязкой на левом рукаве.
— Дежурные оперативники по горугро, на выход! — крикнул он звонким мальчишеским голосом.
Трое оперативников поднялись, сняли со спинок стула пиджаки, направились к выходу.
— Что случилось? — спросил Боровицкий.
— Убийство на Александро-Невском кладбище! — молодо и бодро доложил милиционер. — Гражданина нашли с финкой в груди. И записку: «Во всем виновата она».
— Может, и виновата, — негромко заметил кто-то.
— Ладно, не будем отвлекаться! — строго сказал Боровицкий. — Продолжим занятия…
После занятий Боровицкий попросил Каирова к себе в кабинет. Прежде чем начать разговор, Боровицкий включил свет, задернул шторы. Только после этого распахнул одну раму.
Дождя не было. Слышался цокот лошадиных копыт о каменку, реже — шуршание автомобильных шин. Где-то в темноте, на Дону, басовито гудел пассажирский пароход.
Боровицкий прошел к столу, отодвинул настольную лампу, сделанную в форме пузатого ангелочка, устремившего взор в голубой, как ясное небо, абажур.
На письменном столе лежало стекло, а под ним — различные бумажки, в том числе календарь и один любопытный документ.
1. На основании ст. Кодекса Законов о труде, производство работ в 1927 г. воспрещается в следующие праздничные дни:
1 января — Новый год.
22 января — День 9 января 1905 г. и День памяти В. И. Ленина.
2 марта — День низвержения самодержавия.
18 марта — День Парижской коммуны.
1 мая — День Интернационала.
7 ноября — День пролетарской революции.
Примечание. День принятия Конституции Союза ССР празднуется в первое воскресенье июля месяца, то есть в 1927 г. — 3 июля.
2. Помимо указанных выше праздничных дней на основании ст. 112 Кодекса Законов о труде на 1927 календарный год устанавливается по краю 8 следующих дополнительных дней отпуска:
23 апреля — страстная суббота.
25 апреля — 2-й день пасхи.
2 июня — вознесение.
13 июня — духов день.
6 августа — преображение.
15 августа — успение.
25-26 декабря — рождество…»
— Так, — сказал Боровицкий. — Сегодня суббота, одиннадцатое июня. Мирзо Иванович, поедешь завтра… В Северокавказске будешь тринадцатого. В духов день. Может, это и лучше, что он нерабочий. Улицы окажутся людные. Потребляемость вина увеличится.
— Это хорошо, — сказал Каиров.
— Я тоже так думаю, — согласился Боровицкий. — Значит, в Северокавказске ты ни разу не был. Что о нем тебе сказать? Город красивый, сам увидишь. Населения шестьдесят тысяч. Минеральные источники. Поэтому людей там сейчас, конечно, больше, чем числится официально. Город многонациональный. Пятьдесят восемь процентов русских, тринадцать процентов осетин, одиннадцать процентов армян. Живут там грузины, персы, греки, евреи, поляки, украинцы, татары, немцы, ингуши… Вот так… Что еще? Коммунальные предприятия: кирпично-черепичный завод, водопровод, механические мастерские, электростанция, которая работает из рук вон плохо, спирто-водочный завод Госспирта. Работает отменно. Ремонтные мастерские Северо-Кавказской железной дороги. Типография. В аренде у частных лиц: гильзовая фабрика, консервный завод, пивоваренный завод и одна мельница. Скучно?
— Нет. Почему же? — спокойно ответил Каиров.
— Действительно, почему же? — Боровицкий сел за стол. Кивнул в сторону кресла: — Садись, Мирзо… Говори. Я — весь внимание.
Кресло стояло между окнами, пухлое в подлокотниках, в спинке, однако само сиденье было дряблое и обвислое, как старый проколотый мяч.
— План мой прост, — сказал Каиров уже из кресла. — Но прежде я выскажу сопутствующие соображения…
На этом месте его прервал телефонный звонок. Боровицкий снял трубку. Крикнул:
— Да! — и сразу обрадовался: — Где взяли? На Сенном базаре? Да… Без шума? Молодцы! Хвалю! Приступайте к допросу, через полчаса подойду. — Боровицкий положил трубку. Сказал Каирову: — Сову взяли. Он и пушку вынуть не успел.
Каиров не имел понятия, кто такой Сова. Потому промолчал. Боровицкий понял иначе: дескать, обиделся. Сказал:
— Извини, что прервал тебя. Выкладывай сопутствующие соображения…
Все-таки Боровицкий выглядел молодо. Едва тянул на тридцать. Но Каиров-то знал, что они ровесники.
— Первое, — начал Каиров, — необходимо связаться с учительницей Лосевой и получить от нее письма жены есаула Кратова. В письмах могут быть какие-то фамилии, адреса, наводящие обстоятельства. Обязательно нужно уточнить, кому и когда рассказывала учительница о письме денщика Василия, с кем она советовалась, прежде чем обратиться к вам. Второе: в краевое административное управление письмо пришло обычной почтой. На всякий случай необходимо поинтересоваться: как там у них проходит обычная почта. Достаточно ли надежные люди вскрывают письма. Не могло ли быть утечки оттуда? Третье: при допросе Строкина следователь не придал особого значения золотому потиру, поскольку Строкин шел за бандитизм, которого даже не отрицал…
— Он не мог отрицать. Он был пойман с поличным…
— Ясно! — отмахнулся Каиров. — Следователь заинтересовался потиром, как далекой загадочной историей, которая к данному делу не относится. А между тем в показаниях Строкина по этому моменту есть весьма сомнительные ответы. Он утверждает, что увидел потир, когда уехала машина. Тогда возникает вопрос: почему золото увидел только Строкин, а другой солдат и поручик не увидели? Предположим, повезло. Но как он смог сохранить его, будучи солдатом? Да и потом — на строительстве шахтерского поселка, когда жил в бараке. Наконец, с двадцать первого года по двадцать третий он находился в заключении за продажу казенного тулупа. Где все эти годы Строкин хранил потир? Куда спокойнее было бы продать его, пропить, проиграть в карты. Короче говоря, есть серьезные основания полагать, что потир попал к Строкину после двадцать третьего года. А принимая во внимание характер его жизни, скорее всего, незадолго до последнего ареста, то есть летом двадцать шестого.
— Никто о пропаже потира заявления не делал, — заметил Боровицкий.
— Неудивительно, — ответил Каиров. — Надо уточнить, кому из специалистов показывали потир. Если он действительно пятнадцатого века, то вполне мог состоять в той описи, обрывок которой прислала учительница…
— Тогда это ниточка…
— Да-да-да!.. Ниточка, которая может вывести к месту, где надо искать содержимое ящика с тремя сургучными печатями. Я смотрел дело Строкина. Он служил в Петрограде в караульной роте. И мог грузить на машины ящики с ценным имуществом. Что касается потира, то следователь своей неопытностью сам натолкнул на ответ. Следователь прямо выложил, что, по мнению специалистов, потир принадлежит к произведениям искусства, похищенным из Зимнего дворца… Мне кажется, в интересах дела нужно показать потир не только специалистам-историкам, но и торговцам-ювелирам. Вот на улице Энгельса, семьдесят четыре, «Часовой и ювелирный магазин Л. Перельман», а на противоположной стороне улицы — «Часы, золото, серебро М. Добина»… Интересно, что они скажут.
— Мысль стоящая, — согласился Боровицкий. — Но где потир? В Москве? В Ленинграде? Кто нам его вернет?
— А жаль, — вздохнул Каиров. — В деле есть фотографии. Показать хотя бы их.
— Можно попробовать, — без особой уверенности ответил Боровицкий.
— Теперь о моей поездке. Вначале я считаю нужным проверить твою версию: убийца завхоза Попова прибыл в Северокавказск с целью вскрыть тайник. Вполне возможно, что так оно и есть…
— Как это осуществить?
— Очень просто. Я приеду в Северокавказск с той же целью, что и он. Вскрыть тайник и вывезти его содержимое. Если убийца, назовем его условно Дантист, соответствует нашей модели, то трех — пяти дней ему будет достаточно, чтобы обнаружить меня. И попытаться принять меры. Так он себя выдаст…
Шляпу Каиров купил в Армавире. Поезд стоял здесь долго. Пассажиры, разморенные духотой, дорогой, торопливо выпрыгивали на перрон, низкий, старый, грязный. На перроне оказалось более душно, чем в купе. Каиров уже хотел вернуться в вагон, как вдруг возле камеры хранения увидел грузина со стопкой желтых соломенных шляп. Шляпы были с очень широкими полями. И больше походили на женские. Но покупали их исключительно мужчины. Солнце ли тому виной или святое чувство мужской солидарности, но Каиров стал в конец очереди из трех человек. Грузин выкрикивал:
— Сапсем задаром! Сапсем задаром! Один полтинник!
«Сапсем задаром» было, конечно, рекламным трюком. Потому что в июне 1927 года полтинник весил ровно столько, сколько три года назад пятьдесят полнокровных рублей. Каиров вынул из кармана новенькую сверкающую серебряную монету, где с аверса[8] гордо смотрел государственный герб и лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», положил его в ладонь грузина кверху реверсом[9] — уж больно хорош молотобоец, изображенный на этой стороне.
Шляпа была в самый раз. Каиров забыл о широких полях и полумужском ее фасоне. Тем более рядом с вокзалом, под пыльной акацией, растопырилась фанерная будка, на широкой стене которой ярко и броско было написано: «Государственный пивоваренный трест «Украинская Новая Бавария». Продажа столового и пльзенского пива высшего качества в любых количествах».
Усатый дядька — рубашка на груди вышита крестом — наполнял высокие кружки пивом. Оно пенилось восхитительно. Каиров попросил две кружки.
Возле акации, на пятачке тени, стояли трое ребят, остриженных «под горшок». Один, в синей рубашке, самый маленький, играл на гитаре и пел:
Я вам скажу один секрет:
Кого люблю, того здесь нет.
Кого-то нет, кого-то жаль,
К кому-то сердце мчится вдаль.
Пиво оказалось не только вкусным, но и холодным. С хорошим настроением Каиров вернулся в вагон.
…Поезд прибыл в Северокавказск почти по расписанию, в тринадцать часов, опоздав всего на несколько минут. Широкие сосны по склонам гор озарялись розовым светом, прыгающим с ветки на ветку. Ветки вздрагивали под его прыжками. А может, виной тому был легкий ветер, дующий из ущелья, за которым в дрожащем мареве сиренево проступали лобастые очертания укутанных снегом вершин.
Широкоплечие носильщики стремились в вагоны с такой самоотверженностью, словно встречали не случайных пассажиров, мающихся с багажом, а любимых родственников.
Чемодан Каирова был невелик и легок. Мирзо Иванович отказался от услуг молодого, на вид цыганистого, носильщика, равно как отказался и от услуг чистильщика ботинок, который почему-то преследовал его до самого турникета у выхода в город.
У вокзала росли розы. На большой клумбе. И вдоль тротуара, между кипарисами. Пахло розами, кипарисами… лошадьми. Телегами и тарантасами была запружена вся привокзальная площадь. Лишь возле аптеки, аккуратного каменного домика, на широком фасаде которого была нарисована обвивающая чашу змея, стоял длинный «роллс-ройс» светло-серого цвета. Модель примерно десятилетней давности.
Молодая женщина в бриджах, с распущенными, каштанового цвета, волосами, спадающими на спортивного покроя оранжевую куртку, и седой мужчина в строгом черном костюме (в правой руке черный баул) подошли к машине. Женщина распахнула переднюю дверцу. Мужчина поставил баул на заднее сиденье, обернулся к вокзалу, сверкнув стеклами пенсне.
— Дорогой мой, куда надо? — спросил с козел фаэтона бородатый кучер в белой лохматой шапке. — Да-а-а-ставлю как на орлиных крыльях.
— Гостиница «Эльбрус».
Кучер закатил глаза, зацокал отчаянно, словно Каиров просил отвезти его в Турцию. Потребовал рубль. Сторговались на тридцати копейках. Трамвай в Ростове стоил шесть копеек. Правда, с девяти вечера цена за проезд подскакивала до десяти копеек, а на первом номере трамвая, который ходил от вокзала до Нахичеванского депо, — даже до шестнадцати копеек, но это уже считалось загородным движением.
Когда под Каировым скрипнули пружины фаэтона, «роллс-ройс» огибал привокзальную площадь. Женщина с каштановыми волосами сидела за рулем.
— Чья это машина? — спросил Каиров.
Кучер вновь зацокал языком. Сказал:
— Балшого человека. Адвоката.
— Впереди жена его?
— Нет… Вдовец он. Дочка его… Балшая женщина.
Вопреки посулам кучера фаэтон ехал медленно. Может, потому, что выложенная камнем улица заметно взбиралась в гору, может, и потому, что кучер регулировал скорость движения в соответствии с оплатой. Во всяком случае, Каиров имел возможность спокойно дышать свежим воздухом и рассматривать этот одноэтажный городок, утопающий в зеленых садах, огороженных стенами из белого камня. Встречались здесь и двухэтажные дома, и даже трехэтажные. Но они оставались левее, ближе к центру, фаэтон же двигался в сторону окраины.
— Совэтую посэтить! — Кучер указал кнутовищем на дом, выходящий окнами на небольшую площадь, от которой вниз убегало сразу четыре улицы.
На доме висела длинная фанерная вывеска:
Недалеко за Верхне-Осетинской слободкой, расположился кирпично-черепичный завод Максима Павловича Джанаева и единственная в городе паровая химическая красильня В. С. Пупкова.
Дорога от гостиницы уходила вниз вдоль мелкой горной речки, облизывающей камни, крутые и белые, покрытые местами сероватым мхом. На противоположном обрывистом берегу реки, зеленом от густых кустов ожины и кизила, виднелся двор, огороженный новым некрашеным штакетником. За забором стоял дом с разобранной крышей. На крыше сидел человек с молотком.
Из окна были видны горы. Высвеченные ранним солнцем, они дышали туманом и синевой, прохладой, глубокой, подступающей из ущелья.
Дантист опустил занавеску. Медленно прошелся по номеру из угла в угол. Сел на неубранную постель. Вынул из бумажника календарь-открытку. Перечеркнул в июне 13-е число. На оборотной стороне календаря был нарисован рабочий в фартуке и красным по белому шла надпись: «Новый 10% выигрышный заем. По облигациям займа начисляется 10% годовых».
У большого зеркала в деревянной раме, отделанной резными цветочками, Дантист освежил лицо одеколоном из пульверизатора, вытер губы платком. Потом он вышел из номера, запер за собой дверь. И пошел по коридору к лестничной площадке. Ни в коридоре, ни на лестнице ему никто не встретился.
Вестибюль гостиницы был пуст. Дежурный администратор — невзрачная маленькая женщина наливала в кружку кипяток из закопченного чайника с помятым боком. Из середины вестибюля дверь под лестницу была не видна. Дантист решил задать какой-нибудь вопрос дежурной. Тогда, уходя из конторки, он мог бы невзначай повернуть голову и увидеть, по-прежнему ли опломбирована дверь или нет. Однако внимание его привлекло большое объявление на стене, которого вчера еще не было. Он смело пересек холл, впрочем не посмев скосить глаза направо.
Объявление извещало:
Книжный отдел снабжен учебниками и учебной литературой. Своевременно получаются все новинки по беллетристике и политике. Школам и учреждениям скидка и долгосрочный кредит.
Канцелярский отдел.
Цены вне конкуренции.
Чернила, ручки, пеналы, циркули, счеты, перочинные ножи и т. д. получаются непосредственно от лучшего производителя-кустаря.
Большой выбор заграничных канцелярских товаров: клетчатка, калька, рулетки, перья, карандаши, готовальни, ленты для пишущих машинок, копировальная бумага, кнопки и т. д.
по самым дешевым ценам».
Дантист достал авторучку, блокнот. Сделал какую-то запись. Потом вернулся. И вот тогда взглянул за конторку, под лестницу. Пломбы на двери больше не было. Дверь стояла даже немного приоткрытой…
Он вышел из гостиницы. Кругом растекалась необычная, почти недневная тишина. Мелодично журчала река. Розовые пятна, как листья, плыли по ее стальной воде. Высокие облака отражались в воде. Толстоватые чинары держали над собой роскошные кроны блестящих листьев — темно-зеленых, лиловых, золотых. Тополя, наоборот, были стройны, глядели в густеющее небо, где парила какая-то черная птица, возможно даже орел.
Было свежо, словно осенью. Во дворе напротив, что уползал в гору фруктовым садом, дымила глиняная печь. Возле печи был навес из ржавого железа, видимо защищающий от дождя. Смуглая женщина подкладывала в огонь рубленые ветки. Маленький мальчик держал на руках кошку. Женщина что-то сказала. Мальчик выпустил кошку и побежал в дом…
Дантист пересек город пешком до самого вокзала. На вокзале он взял из камеры хранения чемодан. Потом позвонил по автомату.
— Викторию Германовну можно? — спросил он в трубку.
Сода в стакане поднялась, когда Салтыков начал мешать ложкой.
— Извините, — сказал он Шелепневой. — Вы присаживайтесь.
Шелепнева осторожно, будто в потемках, села на стул, не сводя красивых испуганных глаз с начальника уголовного розыска.
Салтыков выпил воду. Сморщился. Поставил стакан на тумбочку. Вынул из ящика стола чистый лист бумаги. Положил перед собой.
— Шелепнева Татьяна Павловна.
— Да.
— Год рождения?
— 1904-й.
— Место рождения…
— Город Батайск.
— Семейное положение?
Шелепнева потускнела глазами. С напускной кокетливостью передернула плечиками:
— Не расписаны мы…
— Кто это «мы»? — спросил Салтыков, пододвигая к себе чернильницу.
— Ну… Федор и я.
Салтыков теперь изучающе смотрел на Шелепневу. Нет, ее нельзя было отнести к числу женщин, наделенных яркой красотой. Однако она была милая, с хитроватыми черными глазами, с хорошей фигурой. Само собой разумеется, ее могли любить мужчины. И ревновать тоже. В этом сомнений у Салтыкова не было.
— Место работы и должность.
— Гостиница «Эльбрус», горничная.
— А этот ваш… муж Федор… Пожалуйста, отчество, фамилия. Чем он занимается?
— Федор Максимович Глотов… Работает инспектором в Компоме.
— Где? — не понял Салтыков.
— В Комитете по оказанию помощи демобилизованным инвалидам и их семьям.
— Так… Хорошо, — записал Салтыков. Потом спросил: — Вы знали Попова Вадима Зотиковича?
— Знала, — тихо ответила Шелепнева. — Он работал у нас завхозом.
— Какие были у вас отношения?
— Мы дружили. Конечно, до моего замужества, — поспешно пояснила Шелепнева.
— А ваши письма к нему? Трудно поверить, что, живя в одном городе, вы переписывались.
— У нас с Федором была ссора. Вернее, разрыв… И я уезжала к родителям в Батайск… Вот тогда и возникла переписка с Поповым. Он хотел на мне жениться, по-настоящему… — Она умолкла. Но взгляд не опускала, смотрела напряженно, выжидательно. На ее загорелой длинной шее пульсировала жилка.
— Вы не согласились? — спросил Салтыков.
— Федор помешал. Он приехал в Батайск. И стоял на коленях… Я простила.
— Он знал о Попове?
— Ну и что? — запальчиво ответила Шелепнева. — Я не спрашивала, что у него с кем было. И не собиралась перед ним отчитываться…
Салтыков неодобрительно усмехнулся. И даже покачал головой:
— Отчитываться вам перед Глотовым или нет — это дело ваше. Личное… Мы же, работники уголовного розыска, должны помнить, что бывает, когда, казалось бы, сугубо личные дела приобретают общественную окраску. Особенно на почве ревности… И если вдруг Федор Максимович Глотов ревновал вас к Вадиму Зотиковичу Попову, то… Могло случиться то, что случилось…
— Нет! — Шелепнева испуганно повела рукой, словно отстраняясь от этой страшной мысли.
— Глотов проживает с вами на одной площади?
— Да, — сказала она едва слышно.
— Я выпишу ему повестку.
Каирова поселили в двадцать первом номере на втором этаже. Комната узкая. Возле лестницы. Кровать, стол, зеркало, рукомойник. Окно высокое. За окном — синие горы, зеленое ущелье. И река…
Шляпа, купленная в Армавире, хороша. Даже вчера, на духов день, когда центр города кишел народом, Каиров не увидел второй такой шляпы. Ужинал в шашлычной «Перепутье». Наверное, по случаю нерабочего дня там было полно посетителей. Однако владелец ее, Зураб Илларионович Лаидзе, услышав, что дядя Шалва шлет ему привет из Баку, обнял и расцеловал Каирова, на всякий случай пустил радостную слезу, чтобы никто не сомневался в его горячих чувствах к родному дяде и к друзьям родного дяди.
Он отвел гостя в маленький кабинет, вход в который, прикрытый тяжелой портьерой, находился прямо за чучелом медведя. Там, в кабинете, Зураб деловито спросил:
— Как устроились?
— Хорошо.
— Салтыков звонил, интересовался, приехали вы или нет. Что ему передать?
— Во сколько вы открываете шашлычную?
— В двенадцать.
— Встретимся здесь в половине первого.
— Все понял. Как Володя Боровицкий?
— Живой.
— Мы с ним в двадцать первом году в Белоруссии за бандой Прудникова гонялись. Ее из Польши перебросил контрреволюционный комитет «Народного союза защиты родины и свободы». Володя мне тогда жизнь спас. Братьями мы стали.
— Он рассказывал.
Зураб улыбнулся, спросил:
— Что будешь ужинать?
— Самое лучшее, — ответил Каиров.
— Все ясно без дальнейших объяснений.
На другой день, 14 июня, Каиров, как и было условлено, встретился в шашлычной «Перепутье» с начальником горугро Салтыковым.
— Боровицкий просил подготовить для вас список жильцов, которые были в гостинице в день убийства Попова, 28 мая, и живут по настоящее время. Таких жильцов осталось трое. — Салтыков передал Каирову лист бумаги.
На листе были напечатаны следующие фамилии:
1. Нахапетов Рафаил Оскарович, 1899 года рождения, прибыл из г. Майкопа. Заготовитель Агентства Всероссийского кожевенного синдиката. Комната 31.
2. Сменин Гавриил Алексеевич, 1880 года рождения, прибыл из г. Сочи. Врач — частная практика. Комната 33.
3. Кузнецов Александр Яковлевич, 1890 года рождения, прибыл из г. Москвы. Место работы: Совкино. Комната 38.
Салтыков сказал:
— Следует обратить внимание, что дежурный администратор Липова видела Нахапетова ночью на лестнице в гостинице за несколько минут до того, как обнаружила труп завхоза Попова. В понедельник 30 мая Нахапетов выехал из гостиницы и в субботу 4 июня поселился вновь. Мы запросили Сочи, Майкоп, Москву подтвердить данные, на этих людей. Ответ пришел пока только из Сочи. Врач, занимающийся частной практикой, по фамилии Сменин не зареги-стрирован.
— Хорошо, сказал Каиров, возвращая листок бумаги Салтыкову.
— Вы не возьмете?! — удивился тот.
— Я все запомнил… Просьба такая к вам: выясните, кому принадлежит светло-серый «роллс-ройс» и как он попал к владельцу.
— Отвечу сразу. В городе всего две частные машины. «Роллс-ройс» принадлежит Шатровой Виктории Германовне. Попал он к ней совершенно законным путем. Она купила машину у вдовы красного командира, который в свое время был награжден этой машиной за доблесть и мужество в борьбе с белогвардейцами. По профессии Шатрова художница. На паях владеет здесь художественной мастерской. Оформляет интерьеры, рекламу. Исправно платит налог с каждой силы самодвижущегося экипажа — 6 рублей за одну лошадиную силу, дважды в год.
— Сколько же в машине сил? — поинтересовался Каиров.
Салтыков ответил:
Больше двадцати. Не знаю точно.
— При деньгах дама.
— Безусловно, — кивнул Салтыков. — Отец ее адвокат. Ведет гражданские дела нэпманов. Живут они вдвоем…
Кто-то вскрикнул. Пронзительно, отчаянно. Каиров вскочил, будто подброшенный. Пружины кровати надсадно скрипнули. Слабый свет угасающего дня вливался в комнату через незашторенное окно, густым лиловым цветом играл, на стекле. Где-то звенел колокольчик, мелодично, перекатисто.
Каиров распахнул дверь в коридор. Девушка с длинными темными волосами перевела на него испуганный взгляд, открывая рот беззвучно, точно рыба.
— Что случилось? — хриплым, совершенно неузнаваемым голосом спросил Каиров.
— Там, там… — Девушка показывала пальцем на лестничную площадку.
— Что там? — на этот раз спокойнее спросил Каиров.
— Крыса.
Электричество в коридоре еще не было включено. Однако на лестничной площадке во всю стену поднималось окно, светлое и голубое, с темной изломанной линией гор понизу.
— Там нет крысы, — присмотревшись, сказал Каиров.
— Но она была, — убежденно ответила девушка.
— Значит, она испугалась! — весело пояснил Каиров. — Услышала ваш крик и убежала.
— А вдруг она прячется за дверью! — Девушка не двигалась, смотрела на Каирова почти умоляюще.
— Вам нужно пройти?
Она кивнула.
— Пойдемте. — Он протянул ей руку.
Она подала свою. Пальцы у нее были холодные.
Когда пересекли лестничную площадку, Каиров хотел остановиться, но девушка не выпустила его руки, посмотрела ласково.
— Меня зовут Валя, — сказала она.
Он тоже представился:
— Мирзо.
— Интересное имя, — сказала Валя, спускаясь по ступенькам.
— Вы знаете, какой человек носил его?
— Нет, — призналась она.
— Мой дедушка.
Из холла на них смотрел молодой мужчина с короткими усиками, одетый в темный костюм и белую рубашку, воротник которой подпирал галстук «бабочка». Взгляд у мужчины был не злой, но и не добрый, скорее, холодный был взгляд и острый, как лезвие ножа.
— Рафик! — возбужденно сказала Валя, по-прежнему не выпуская руки Каирова. —> Познакомься, это Мирзо. Он выручил меня из беды.
Рафик вздрогнул, досадливо поморщился. Громко спросил:
— Беды? Какой беды?
— На меня напала крыса! — Валя наконец отпустила руку Каирова;
— Крыса? — Рафик вначале не уловил связи между бедой и крысой. Но когда понял суть дела, улыбнулся, стряхнул с глаз блеск металла. Сказал: — Моя сестра Роза тоже боится крыс.
— Каиров.
Рафик пожал протянутую руку:
— Нахапетов… Спасибо вам. Вы сегодня приехали?
— Вчера.
— Тогда у нас еще будет время распить бутылку натурального кахетинского вина фирмы «Иверия».
— Натуральное вино — это то, ради чего стоит жить.
— Вы торгуете винами? — спросил Рафик.
— Не только винами.
Нахапетов уважительно кивнул.
— Спасибо вам еще раз, — сказала Валя.
И они ушли.
Глядя им вслед, Каиров вспомнил:
«Нахапетов Рафаил Оскарович, 1899 года рождения, прибыл из города Майкопа. Заготовитель «Агентства Всероссийского кожевенного синдиката. Комната 31».
В холле у окна на кресле лежал полосатый, похожий на матрац мешок, набитый вещами. Женщина, окруженная тремя детьми дошкольного возраста, громко договаривалась о номере с рябым администратором. Она хотела поселиться непременно на первом этаже, то и дело указывая рукой в сторону древнего старичка, который сидел возле мешка на камышовой циновке и, закрыв глаза твердил:
— Аллах экпер! Аллах экпер!
Аллах, видимо, на самом деле был велик. Потому что рябой администратор бросил женщине ключи. И зажал уши руками.
Подождав, когда женщина, а за ней — и дети, ушла от конторки, Каиров спросил администратора:
— У вас в городе где-то есть художественная мастерская? Оформление интерьеров, реклама.
— На улице Кооперации, — быстро и угодливо ответил администратор. — Как раз напротив водопровода.
Улица встретила его прохладой. Первыми звездами. И запахами шашлыков. Где-то играла музыка, скорее всего на какой-нибудь открытой террасе, обвитой дикими розами, глициниями, плющом. Скрипели рессорами тарантасы, щелкали кнуты кучеров:
— Но-о! Мила-а-ая!
Каиров вначале увидел не водопроводную колонку, а «роллс-ройс». И решительно направился к мастерской. Для осуществления намеченного им плана необходим был транспорт. Каиров не собирался тащить ящик на себе. Конечно, проще договориться с извозчиком. Но разве «самодвижущийся экипаж» хуже телеги? Нет. А уж хозяйка экипажа, само собой разумеется, симпатичнее любого здешнего владельца конного транспорта.
…На двери висела табличка: «Открыто». Каиров легко толкнул дверь. Она пошла вовнутрь, распахиваясь светлой комнатой, обшитой деревом, с верстаком вдоль стены и мольбертом у окна, слева от входа. В центре комнаты стояла Виктория Шатрова в бриджах и оранжевой куртке спортивного покроя. Руки на бедрах, ноги на ширине плеч. Не обращая внимания на Каирова, она продолжала делать гимнастику, энергично поворачивая туловище то в одну, то в другую сторону.
— Мой покойный приятель полковник Ованесов говорил, что человек — это прежде всего система мышц. И что жизнь — это не карты и даже не женщины, а прежде всего — движение.
Каиров просто так, вспомнив совет Боровицкого, упомянул фамилию Ованесова. В конце концов, это очень распространенная фамилия.
— Что же помешало вашему приятелю дожить до ста лет?
Виктория прекратила делать гимнастику. Дышала она глубоко, но ровно. Лицо ее было свежим, розовым.
— Встреча, — ответил Каиров. И улыбнулся так, как обязан был улыбнуться мужчина кавказского происхождения женщине, которая ему нравится.
«Наверно, я переигрываю, — подумал он. — Так ли должен держать себя владелец чайной из города Баку. Может, наоборот, надо бы побольше занудливости и чванства. Все-таки ей предстоит на мне заработать. Я ей буду платить…»
Однако Виктория смотрела на него не как на заказчика. Это было ясно. И Каиров пояснил:
— Он встретился с кинжалом.
— Романтичная… но неприятная встреча, — иронически ответила она. Добавила: — Убереги нас, судьба, от этого.
— Убереги, — согласился он.
Она провела ладонью по волосам, изогнув при этом руку как-то особо женственно, словно это было движение из танца, продолжала смотреть на Каирова изучающе. И ему почему-то показалось, что ей доставляет удовольствие видеть его. Он даже засомневался, нужно ли выдумывать заказ для несуществующей чайной. Или просто сказать: я увидел вас и вот пришел.
— Чем могу быть полезна? — Это была обычная, заученная фраза. Но в голосе дрожали смешинки, позванивали колокольчики.
Он приподнял руку и вздохнул при этом, как бы выражая растерянность. Сказал:
— Можно мне прийти в другой раз?
— Почему же?
— Вообще-то, я приезжий.
— Это очевидно, — улыбнулась она.
Улыбка обнадежила Каирова. Свято веря в каждое слово, он говорил:
— Я, конечно, по делу. Но не только по одному делу…
— По двум, — подсказала Виктория. Она села на край стола и закинула ногу на ногу.
— Вы правильно меня поняли… Я из Баку. У меня там чайная. И вместе с родственниками мы открываем ресторан. Я увидел, какие в вашем городе красивые рекламы… И увидел, какая красивая вы…
Виктория, продолжая улыбаться, покачала головой:
— Два дела нельзя делать одновременно. Давайте начнем с основного. Какую вы хотите рекламу?
— Основное как раз наоборот…
— Спасибо за комплимент. — Сейчас она говорила уже без улыбки.
Он понял, что нельзя зарываться. Сознательно изобразил на лице грусть и даже маленькую обиду. Подошел к стене и, обозначив рукой размеры будущей рекламы, сказал:
— Я хотел бы примерно так… «Шашлыки из карачаевского молочного барашка, сациви, сацебели и другие туземные и европейские кушанья и закуски, а также вина лучших фирм! Имеются обставленные уютные кабинеты. Играет симфонический оркестр. Все это можно получить во вновь открытом ресторане-погребе «Булонский лес».
— «Булонский лес»! — скептически усмехнулась Виктория. — В Баку? Может, лучше что-нибудь восточное.
— Восточное? — обиделся Каиров. «Булонский лес» казалось ему самым изысканным названием в мире.
— Конечно, — не уловила обиды Виктория. — Допустим, можно ваш ресторан назвать «Лампа Алладина». Заказать специальные лампы. Я сделаю эскиз. Понимаете, в ресторане-погребе — одни дампы. И никакого электричества.
— А как же симфонический оркестр? — спросил Каиров.
— Оркестр? — задумалась Виктория. — Оркестр… Свечи не пойдут… Можно разработать маленькие лампы с голубым стеклом. Подвесить их к потолку. И они будут над оркестром, как звезды… Я набросаю эскиз интерьера. Но для этого мне придется поехать с вами в Баку.
— Ради вашей поездки я готов отказаться от названия «Булонский лес».
— Вы молодец, — сказала Виктория. — Я поняла это сразу… Вы где остановились?
— В гостинице «Эльбрус».
При слове «Эльбрус» Виктория Шатрова, кажется, вздрогнула. А может, это всего лишь показалось Каирову…
Пар над ванной поднимался заметно, с запахом резким и тяжелым. Занавески на никелированных прутьях, разделявшие ванны в зале водолечебницы, светились зеленовато, потому что с улицы в оконные стекла, матовые и большие, било яркое солнце и стены, выложенные белым кафелем, отражали его.
Санитарка, некрасивая, с космами нерасчесанных волос, вылезающих из-под косынки, сказала Каирову:
— Смотри на песочные часы.
Он кивнул.
Санитарка задернула небрежно занавеску. И ушла. В щель Каиров видел угол подоконника, край батареи парового отопления.
Песок, цвета натурального кофе, сыпался беззвучно тонкой, похожей на иголку струйкой. Каиров погрузился в воду по шею, расслабился.
Вспомнились подробности сегодняшнего завтрака в буфете. Буфет при гостинице «Эльбрус» был более чем скромным. Стойка и два столика — оба приставленные к стене. Так что за каждым из них могло поместиться только три человека. Буфетчица, вежливая старушка с лицом профессиональной гувернантки, чинно и спокойно подавала кефир, чай, бутерброды. Сумму подсчитывала в уме. Не бросала на прилавок мелочь, а клала ее в тарелку с желтыми цветочками, чуть выщербленную по краю, клала аккуратно и даже несколько церемонно.
Когда Каиров расплатился, взял свой кофе и яйцо всмятку, он увидел, что за столиком, ближе к двери, сидит вчерашний старик, бормотавший «аллах экипер», шумная женщина, его родственница, и трое ребятишек: двое на одном стуле, а самый маленький — у женщины на коленях. За другим столиком допивал чай седоволосый мужчина, который, видимо, когда-то, надо полагать, был светским львом и сохранил отпечаток этого в чертах своего большого величавого лица.
Каиров спросил:
— Можно?
Седоволосый важно кивнул. И басом сказал:
— Прошу. — Он поднес к губам чашку, с наслаждением отхлебнул чай, прикрыв при этом глаза.
В это время в буфет вошел сухопарый мужчина. На нем были коричневый берет, коричневые брюки и оранжевая рубашка с закатанными рукавами. Через плечо переброшен ремень, на котором висела незачехленная кинокамера.
— Гавриил Алексеевич, пролетарский привет! — крикнул он с порога, обратив на себя внимание всех присутствующих в буфете, за исключением старика, продолжавшего невозмутимо смотрёть в лепной потолок.
Седоволосый медленно и трудно повернул голову, словно шея у него была гипсовая, сказал:
— Доброе утро, Александр Яковлевич.
«Кузнецов Александр Яковлевич, — восстановил в памяти Каиров, — 1890 года рождения, прибыл из Москвы. Место работы: Совкино. Комната 38. Так, значит, с кинокамерой Кузнецов. Для своих лет мужчина основательно потасканный… Надо полагать, что «светский лев» — Сменин Гавриил Алексеевич, 1880 года рождения, прибыл из Сочи. Комната 33. Сочинской милицией частная практика не подтверждена».
— Есть ли у вас успехи, Александр Яковлевич? — спросил Сменин, когда Кузнецов поставил на стол свой завтрак и сел рядом.
— Жду пленку, — без особой горечи, даже с оттенком беззаботности, сказал Кузнецов, размазывая ножом масло по мягкой булке. — Еще двадцать шестого мая дал из Ростова телеграмму в Совки но. И как в бездну… А погода прекрасная…
— Здесь всегда прекрасная погода, — тоном, не допускающим возражений, заявил Сменин.
— У меня другая беда. С бешеными трудностями выпросил у Донснабторга на десять дней машину для съемок, а пленки все нет.
Сменин усмехнулся:
— Что Донснабторг? Организация… Здесь в городе есть одна очаровательная дама со своим собственным «роллс-ройсом». Прямо как в сказке. Могу познакомить.
Встрепенулся, заблестел глазами Кузнецов:
— Буду премного благодарен, Гавриил Алексеевич. Видел ее. Дважды видел. Проезжала она на своей машине, как амазонка на коне.
— Вот, вот… — удовлетворенно пробурчал Сменин.
Каиров сказал:
— Извините меня, пожалуйста. Но из ваших разговоров я понял, что вы живете здесь давно… Как мне лучше добраться до водолечебницы?
— Лучше всего на извозчике, — внимательно посмотрел на него Сменин, может быть, даже недовольный тем, что Каиров прервал разговор.
— Это на противоположном конце города, — добродушно пояснил Кузнецов.
— Спасибо, — ответил Каиров и встал из-за стола.
Выйдя из буфета, он некоторое время постоял у входной двери. Потом, увидев, что Кузнецов и Сменин покидают буфет, пересек холл и решительно направился под лестницу в коридор к черному ходу.
— Гражданин, вы куда? — почти с испугом спросила дежурный администратор Ксения Александровна Липова. После несчастья с Поповым она внимательно следила за этим коридором. — Гражданин…
— В чем дело? — спросил Каиров.
— Туда нельзя.
— Почему?
— Это служебный коридор, — пояснила Липова.
Очень недовольное лицо сделал Каиров:
— Мне сказали, что здесь можно погладить брюки.
— Вас ввели в заблуждение… Брюки можно погладить у портного Зальцмана. Это за углом, пятьдесят метров отсюда.
— Ну и гостиница! — возмутился Каиров. — У нас в Баку таких гостиниц не бывает…
— У нас хорошая гостиница, — возразила Липова. — Мы от треста «Кавотель» благодарность имеем…
— Благодарность! — пренебрежительно махнул рукой Каиров. — Денег нет у вашего треста удобства организовать…
— Как нет денег?! — обиделась Липова. — Наш основной капитал двести семьдесят тысяч рублей. У нас еще две гостиницы кроме «Эльбруса»… «Гранд-отель» и «Европа».
— «Европа», — скривился Каиров и повернул назад.
В холле громкий разговор с Липовой привлек внимание постояльцев. Кузнецов и Сменин находились среди них…
Песок продолжал струиться точно и беззвучно. В верхней половине часов его оставалось со спичечную головку.
«Итак, я знаю всех троих, — рассуждал Каиров. — Нахапетов, Сменин, Кузнецов. Но вся штука в том, что, вполне возможно, никто из них не имеет никакого отношения к убийству Попова. Дантист, если он существует, не обязательно должен жить в гостинице. Он может работать в коммунальном тресте, иметь доступ в любую из трех гостиниц. В тресте работает сорок шесть человек. Надо будет сказать Салтыкову, чтобы он занялся трестом. Убийство на почве ревности тоже исключать нельзя».
— О! Это вы! — Виктория чуть откинула голову назад и поправила волосы таким же грациозным жестом, что и вчера вечером.
Рабочий в фартуке — скорее всего, осетин — склонился над верстаком, остругивая доску. Стружки падали на пол неслышно, потому что рубанок, бегающий туда-сюда, повизгивал громко и тягуче.
— Я всю ночь думал о наших лампах, — сказал Каиров, протягивая Виктории розы. Их было три. И все белые.
— Спасибо, — ответила Виктория, принимая розы. — Это очень мило с вашей стороны.
Каиров засмущался.
Виктория поднялась из-за стола. И ушла в другую комнату, вход в которую прикрывала черно-красная портьера.
Рабочий продолжал стругать, не обращая на Каирова никакого внимания. Каирову ничего не оставалось делать, как повернуться к нему спиной. Смотреть в окно на светлую немощеную улицу, на чугунную водопроводную колонку, лужу вокруг нее и похожее на барак одноэтажное здание с вывеской: «Консервное производство, солка огурцов и разных маринадов. Г. К. Алоджава».
Виктория вернулась. Мокрыми пальцами она держала глиняный кувшин, в котором стояли розы.
— Сколько музыкантов будет в вашем симфоническом оркестре?
Ее вопрос застал Каирова врасплох.
— Человек шесть, — сказал он.
Она засмеялась:
— Какой же это оркестр?
— Живой. И даже очень хороший.
— Вы представляете, сколько музыкантов должно быть в настоящем симфоническом оркестре? — Она поставила цветы на стол.
— Много.
— Верно, — сказала Виктория. И осталась стоять рядом, на расстоянии протянутой руки.
«Ей, конечно, уже тридцать, — подумал Каиров. — Или около того. Смотрит она уверенно. Понимает, что неглупа и красива. Улыбка капризная. Впрочем, почему бы ей не позволять себе капризов».
— Дорогая Виктория, — сказал Каиров.
— Вы знаете, как меня зовут?! — удивилась она.
— Эту тайну знает весь город… Дорогая Виктория, я открою свой маленький секрет. Симфонический оркестр — это такая же реклама, как и карачаевский молочный барашек.
— О! Торговцы… После этого ходи к вам на шашлыки!
— Именно ужин в шашлычной я хотел предложить на сегодняшний вечер. Мы могли бы уточнить форму ламп и состав симфонического оркестра.
— Как вас зовут?
— Мирзо Иванович. Можно просто Мирзо…
— Мирзо Иванович лучше. — Она смотрела на него с улыбкой. Но улыбка эта еще не означала согласия на ужин. И Каиров понимал, она оценивает его внимательно и придирчиво, как могла бы оценивать шубу в магазине женской одежды.
Вздохнув, она тихо сказала, чуть сощурив глаза:
— Не очень вы похожи на владельца чайной и ресторана-погреба «Булонский лес». Но это даже интересно…
Каиров помимо воли бросил взгляд в сторону рабочего, стругавшего доску. Виктория заметила:
— Он не понимает по-русски.
— На кого же я похож? — Теперь он тоже смотрел на нее пристально и говорил тихо.
— У нас будет время это выяснить… — заверила она. — В восемь вечера приезжайте за мной на Луначарскую улицу, шесть. Возьмите кучера. После шашлычной за руль я не сажусь… И последнее, не надевайте эту дурацкую шляпу. Офицерскую выправку шляпой не скроешь.
— Я и не скрываю, — обиделся Каиров. — За свое антипролетарское прошлое я отсидел срок от звонка до звонка. И сегодня перед новой властью чист.
Она будто не слышала его слов. В мастерскую вошли две женщины, очень похожие друг на друга. Вполне возможно, сестры. Виктория раскрыла объятия:
— Руфина! Сарочка!
— До свидания, — сказал Каиров.
— До встречи, — подчеркнула Виктория.
Уголовное дело, возбужденное городским прокурором по поводу убийства завхоза гостиницы «Эльбрус» Попова Вадима Зотиковича, висело на Салтыкове тяжелым грузом.
Прокурор, интеллигентный и старый, поучал его сегодня:
— Вторая стадия уголовного процесса — предварительное расследование — должна представлять мини-энциклопедию преступления. От «а» до «я». Все фактические обстоятельства, все необходимые доказательства, которые неизбежно потребуются при судебном разбирательстве, должны быть выявлены именно во второй стадии.
— Я об этом догадываюсь, — хмуро сказал Салтыков.
— Этого мало, уважаемый товарищ. О мастерстве в конечном счете говорит результат.
— Вы же знаете, одновременно этим делом занимается и Донугро.
— Не нам учить, как говорится, товарищей из края… Но мне помнится, еще до их приезда вы высказывали интересную версию…
— Убийство на почве ревности.
— Вот, вот… Скептическое отношение к первой версии в наших сферах стало чуть ли ни хорошим тоном… А между прочим, в истории криминалистики ой сколько примеров, когда первая версия являлась и единственно правильной… В здешних же краях народ темпераментный, горячий. Когда же речь идет о вопросах чести, тем более женской чести… Тут и кулак, и нож могут пойти в ход в самый неожиданный момент…
— Судя по всему, Попов был убит кастетом.
— Экспертам виднее… Во всяком случае, если бы это было запланированное убийство, тело бы пришлось искать долго и, возможно, безрезультатно…
— Может быть, и так, — мрачно согласился Салтыков.
— Ищите женщину. — Прокурор сделал жест рукой, точно приглашая к танцу.
…Вернувшись от прокурора, Салтыков по заданию Каирова позвонил в Ростов и попросил выяснить: отправлялась ли 26 мая телеграмма в Совкино гражданином Кузнецовым?
Потом он пригласил к себе ожидавшего в коридоре Глотова Федора Максимовича.
Лицо у Глотова было треугольным. Широкое во лбу, оно точкой сходилось на подбородке. Нижняя губа чуть отвисла, придавая лицу выражение удивления и легкого испуга. Однако глаза из-под мохнатых бровей смотрели нагловато, недоверчиво.
Задавая первые традиционные вопросы, Салтыков обратил внимание, что Глотов моложе Шелепневой. Она была с 1904 года рождения, он — с 1906-го. Салтыкову показалось это верхом безнравственности. Его начал раздражать даже голос допрашиваемого.
— Вы были знакомы с Поповым Вадимом Зотиковичем? — спросил Салтыков в упор.
Глотов, разумеется, ожидал этого вопроса. Ответил не задумываясь:
— Да-да… Я был знаком с ним. Не любил его. В ночь под Новый год поставил ему фонарь под глазом.
— По какой причине?
— Он, пьяный, как свинья, приперся поздравлять мою жену.
— Татьяну Шелепневу?
— Татьяну, — кивнул Глотов. На лице его блестели бусинки пота.
— Почему вы с ней не расписаны? — Это был необязательный вопрос. Но Салтыкова — в душе основательного семьянина — раздражала неряшливая манера открытого сожительства, называемого гражданским браком.
— Мы распишемся, — смущенно пообещал Глотов.
И Салтыков поверил ему. Даже больше того, он поверил в то, что Глотов не убивал Попова. Чутье подсказывало.
— Федор Максимович, — Салтыков произносил слова спокойно, беспристрастно, — вы когда в последний раз видели Попова?
— Двадцать восьмого. В день убийства…
— Расскажите об этой встрече подробнее.
— Подробнее?! — удивился Глотов.
— Да-да… — подтвердил кивком Салтыков.
Глотов заволновался:
— Я был у него всего три минуты. В обед зашел.
— Время?
— Минут пять второго… Я сказал ему, чтобы он оставил Татьяну в покое, или рожу набью.
— Сразу так и сказали? — опустил в чернильницу перо Салтыков.
— Нет. Там у него жилец какой-то был… Ну а когда он ушел, я и сказал ему.
— Что за жилец?
— Не знаю. В годах. Мордатый такой. И волосы на голове седой гривой. Он что-то в номере заменить хотел. А Попов сказал, что про это знает. Мол, администратор уже докладывала. А я сказал и ушел. Пальцем его не трогал.
— Где вы с ним разговаривали? — спросил Салтыков.
Глотов раздраженно ответил:
— В его кладовке под лестницей.
— Пожалуйста, вспомните, чем вы занимались вечером двадцать восьмого мая.
— До четырех дня я был в Компоме. Потом ездил на мельницу. Она инвалидов обслуживает. На мельнице пробыл часа полтора. На обратном пути взял билеты в кино «Гигант». На девятичасовой сеанс. Пришел домой. Мы с Татьяной поужинали. Потом пошли в кино. Вернулись в одиннадцать. Легли спать.
— Какой фильм смотрели?
— «Луч смерти».
— Кто может подтвердить, что, вернувшись из кино, вы никуда не уходили?
— Татьяна.
— А еще кто?
— Не знаю. Наверное, соседки. От них ничего не скроешь.
Сменин шел через зал тяжело, подав плечи вперед, и казалось, ресторанные столики сами собой раздвигаются на его пути, как вода перед кораблем. Убранные медью светильники скалились со стен индейскими масками, а на эстраде, за музыкантами, высвеченный красным и зеленым светом, гордо опирался на копье вождь племени с перьями вокруг головы и стеклянными серьгами в ушах.
— Вождя мы сделали из гипса. Владелец пожелал назвать ресторан «Эльдорадо», — рассказывала Виктория Каирову. — Мне пришлось читать книги о конкистадорах. Я узнала, что в 1526 году Писсаро, Альмагро и Луке заключили договор во имя бога-отца, бога-сына и святого духа и девы Марии… Они заключили так называемый договор трех конкистадоров об открытии и завоевании Перу…
Сменин не вертел головой, не искал никого глазами. Он вообще смотрел куда-то вверх, шагал раздольно, словно степью. Следовавший за ним Кузнецов, хотя и был тоньше, гибче, вне всякого сомнения, физически ощущал тесноту зала, хаотическую разбросанность столов, жесткость спинок стульев. Он двигался полубоком, подчеркнуто стараясь никого не задеть, не потревожить.
— Сохранилась легенда о том, как на берегу озера Тики-кака однажды появились мужчина и женщина. Они были прекрасны и не очень похожи на диких, невежественных людей, обитавших тогда в Перу. Он был сыном Солнца. Она — дочерью Луны. Его звали Манко Капак, ее — Мама Ойльо.
Каиров не сомневался, что Сменин и Кузнецов подойдут к их столу. Виктория сидела спиной к залу. Она видела террасу за распахнутой зеркальной дверью и кусок ночи, темной и звездной, обтягивающей дверной проем, как картина подрамник.
— Манко Капак и Мама Ойльо были братом и сестрой. Но не только… Они были еще и мужем и женой.
— Разве такое бывает? — спросил Каиров и отхлебнул вина из бокала.
— Я верю в легенды.
— Правильно, Виктория Германовна… Легенды, в сущности, неписаная история. И может, более правдивая, чем та, которую пишут! — Сменин возвышался над столом, выдвигал стул уверенно, точно в собственном доме.
У Каирова создалось впечатление, что Кузнецов прятался за спиной Сменина. Нельзя сказать, что вид у кинооператора был смущенный или боязливый, однако бесцеремонность товарища, скорее всего, озадачивала его.
Каиров решил, что ему тоже не следует радоваться незваной паре, сдвинул в удивлении брови, колюче посмотрел на Викторию.
Только сев на стул, Сменин соизволил заметить Каирова:
— Приятная встреча… Мы же знакомы.
— Нет, — холодно возразил Каиров. — Мы лишь завтракали за одним столом.
— А теперь поужинаем… Если вы не возражаете?!
Не задумываясь Каиров хотел ответить, что возражает. Однако Виктория опередила его:
— Ужин носит деловой характер. Хозяйка за столом я. Прошу вас. — Последние слова относились к Кузнецову.
Он церемонно поклонился. Прежде чем сесть, посмотрел на рассерженного Каирова и незаметно мигнул Сменину.
— Можете ничего не говорить. — Виктория повернулась к Кузнецову. — Машину оформим как взятую напрокат. Вам придется оплачивать стоимость бензина. И кроме того, три рубля в час. Сюда входит амортизация транспорта и оплата моего труда как водителя.
— Между прочим, Александр Яковлевич, по официальным данным, — сказал Сменин, — средняя месячная зарплата рабочего Севкавжирмасло — 62 рубля 63 копейки, а в Севкавспирте — 37 рублей 91 копейка.
— Совкино — богатая организация, — беспечно улыбнулся Кузнецов. — Я согласен.
— Столь точные цифровые данные странно слышать из уст врача. — Виктория коротко, с прищуром, взглянула на Сменина. Потом обратилась к Каирову: — Надеюсь, Мирзо, вы будете джентльменом.
Каиров послушно кивнул и принялся наливать вино в бокалы.
— Этой весной моим пациентом оказался бухгалтер Краевого статуправления, — пояснил равнодушно Сменин. — Он был влюблен в цифры, как в женщину. Из общения с ним я, например, узнал, что в прошлом году добыча лесного материала по краю равнялась 120 тысячам кубических саженей, а нефти — 137 миллионам пудов, или 32% всей общереспубликанской добычи…
— Такие знакомства обогащают, — сказала Виктория, но сама, видимо, была уверена в обратном. Она вдруг потеряла к присутствующим интерес и смотрела в сторону кухни, где стенка как бы расступилась, образуя проход, похожий на щель.
Каиров тоже посмотрел туда. В проходе скрылся официант с подносом, на котором громоздилась посуда. Замаячил белым колпаком повар, несколько раз затянулся папиросой, выпустил дым в зал.
Виктория с сожалением сказала:
— Никогда не наблюдала проход в кухню с этой стороны. Можно сказать, местные «Ворота солнца»…
— Лучше ворота в рай, — пошутил Кузнецов.
Кухня была напротив него, и ему не требовалось поворачиваться, чтобы видеть, куда смотрят Виктория и Каиров.
— Нет! — возразила Виктория. — «Ворота солнца» — это памятник культуры древних перуанцев тиауанаку. Судя по описаниям, он гигантский, монолитный… Но ведь это «Эльдорадо» — только стилизация.
Сменин неподвижно смотрел на опустевшую бутылку, казалось, не замечая бокалов, наполненных вином. Виктория повернулась к столу, сказала:
— Давайте выпьем.
— Надо заказать еще, — предложил Сменин Кузнецову.
— Кто наш официант? — с готовностью спросил оператор.
— Все уже заказано, — успокоила Виктория. И подняла гордо подбородок, словно предоставила возможность полюбоваться своей шеей и ниткой жемчуга на ней.
Кузнецов великодушно заявил:
— Расходы оплачивает Совкино.
— Браво! — вкрадчиво сказала Виктория. — Если мужчина с размахом, это всегда приятно.
Она взяла бокал, пила вино с удовольствием. А когда выпила половину, подняла глаза на Каирова:
— Мирзо, почему бы вам не пригласить меня на танец?
Играли фокстрот. Площадка перед эстрадой была мала. И теснота свирепствовала такая, что, несмотря на быстрый темп, люди не танцевали, а только шевелились.
— Здесь хорошо зимой. Зал почти пуст. И возникает настроение и какой-то интерес… К жизни, к счастью.
Виктория прижималась к Каирову. Он чувствовал теплоту ее и запах волос.
— Вы недовольны, Мирзо?
— Зачем здесь эти люди? — спросил он почти ревниво.
— Это они должны задать подобный вопрос.
— Почему?
— А потому, что с Гавриилом Алексеевичем я договорилась об ужине раньше, чем с вами.
— Кто он такой?
— Хороший человек. Безнадежно влюбленный в меня вот уже два года.
— Он не здешний.
— Разумеется. Он, кажется, из Крыма. Второй раз приезжает сюда на воды… У него что-то с почками.
— Почки вином не лечат.
— Не будьте таким педантом, Мирзо… Иванович. Он завтра уезжает.
— Теперь понятно, для чего я здесь, — сказал Каиров со вздохом.
— И очень хорошо, что понятно. Вы — моя симпатия, мое увлечение, мой мужчина… Вас не устраивает такая роль?
— Роль?
— Не придирайтесь к словам. В конце концов, все зависит от вас.
«Я никогда не понимал женщин, — думал Каиров. Впрочем, может, это непонимание как раз и есть их самое-самое понимание… Что собой представляет Виктория Шатрова? О внешности вопросов нет. Легко догадаться, какой она была в восемнадцать — двадцать лет и сколько молодых людей сходили по ней с ума! Надо полагать, ее отец уже тогда был адвокатом. Значит, она училась в гимназии, общалась с определенным кругом людей, которые, подобно мне, не чистили ботинки на улицах Баку. Судя по ее разговору, она много читает… Несомненно, человек увлекающийся. И вместе с тем практичный, расчетливый. Как она четко определила отношения с Кузнецовым! Прокат, бензин, амортизация… И мне отвела роль: хочешь радуйся, хочешь обижайся… Другое дело Сменин… Почему-то не верится, что он влюблен в нее. Утром в буфете он сам предлагал Кузнецову знакомство с очаровательной дамой — владелицей «роллс-ройса». Любимых не предлагают…»
— Вы думаете обо мне? — спросила Виктория.
— О вас, — признался он.
— И что вы обо мне думаете?
— Хорошее…
— Нет, — укоризненно посмотрела она, чуть отстранившись, чтобы видеть его глаза, и повторила: — Нет, вы как будто что-то считали. Когда человек думает о хорошем, у него совсем другие линии шеи и подбородка. Они мягкие, как нежный взгляд. А вы… Вы в напряжении. Но прячете его под ревностью к моим гостям.
— Я вообще ревнивый, — признался Каиров. — И отец мой был ревнивый, и дед… Но о вас я действительно думал хорошо… И мне приятна ваша наблюдательность. Правда, я размышлял… Зарезать мне Кузнецова или только сломать ему два-три ребра.
— Почему Кузнецова? — не без испуга спросила Виктория, отстраняясь от Каирова.
— Но ведь Сменин завтра уезжает.
Она засмеялась, шаловливо сказала:
— Когда я была гимназисткой, мне ужасно хотелось, чтобы из-за меня кого-нибудь зарезали. Однако мальчишки ограничивались разбитыми носами и синяками.
— Жаль, — заметил Каиров.
— Немножко… Зато я рано вышла замуж. В семнадцать лет. Подружки охнули от зависти. Они бы не завидовали, если бы знали, что в двадцать два года я стану вдовой.
Танец кончился. Толпа густо поползла, растекаясь в направлении столиков, увлекая Викторию, отделяя ее от Каирова. Между ними оказались женщина и мужчина. А Виктория не оборачивалась. Говорила какие-то слова, надеясь, что Каиров идет следом. Он попытался приблизится к ней. Протиснулся было вперед, задев пленом усатого высокого мужчину. Тот сердито посмотрел на Каирова:
— Осторожней надо!
— Прости, дорогой. Хочу пробиться к даме.
— Пожалуйста, пожалуйста, — отодвинулся мужчина, пропуская Каирова. Однако ворчливо пожелал: — Будь терпеливым, кацо.
Виктория наконец заметила, что Каиров отстал, посторонилась, ожидая его. Он взял ее за руку, сказал:
— Извините.
— Извиняю.
Они были одного роста. Губы их оказались рядом. И поцелуй получился, как прикосновение.
Когда они шли к столу, Каиров спросил:
— Сменин хороший врач?
— Не знаю… У меня здоровые зубы.
Бутылок на столе прибавилось. Время от времени прикладываясь к высокому стакану с местным красным вином, Сменин говорил:
— Слабость дедуктивного метода видится мне прежде всего в том, что в поступках и действиях людей нередко встречается парадокс. Не случайно в науке под парадоксом понимают неожиданное явление, не соответствующее обычным представлениям.
— Честно говоря, Гавриил Алексеевич, — Кузнецов выпустил дым изо рта, положил папиросу на край пепельницы, керамической, по цвету и форме похожей на солнце, — я о дедукции читал только у Конан-Дойля. Но мне кажется, что дедуктивный метод столь широко популярен и известен лишь потому, что он предполагает глубинное, а не поверхностное изучение явлений…
— Глубинное изучение! — недовольно сказал Сменин. — Все слова… Я могу доказать, что, отхлебывая это вино, произвожу глубинное изучение напитка.
Сев за стол, Виктория пояснила:
— Не обращайте внимания, Мирзо… После третьего бокала Гавриил Алексеевич обычно ощущает потребность в пространных рассуждениях на самые общие темы.
Сменин согласился:
— Как чуткая натура, Виктория Германовна уже давно заметила эту мою слабость. А у кого нет слабостей?
Вопрос остался без ответа. Возможно, присутствующие не захотели признаваться в слабостях. Возможно, помешала музыка. Кузнецов поднялся, сказал Виктории:
— Разрешите?
Она разрешила.
— Нам остается только выпить, — глубокомысленно изрек Сменин. — Ваше здоровье, Мирзо.
Каиров поднял бокал:
— Спасибо.
Сменин выпил, поморщился:
— Виктория прервала наш разговор…
— Ваш, — поправил Каиров.
— Не имеет значения… — Очевидно, Сменину было все равно, перед кем высказывать свои мысли. — Я никогда не соглашусь с теми, кто называет тривиальной фразу: «Жизнь — лучший учитель». Она не тривиальна. Она бесспорна и бессмертна… Но жизнь не только учитель. Она и фантазер. Не знаю, известно ли вам, но, прежде чем в 1810 году основать Сюртэ — французскую криминальную полицию, — Эжен Франсуа Видок был арестантом.
— Обыкновенным арестантом?! — искренне удивился Каиров.
В молодости он был артистом, солдатом, матросом, кукольником. Несколько раз бежал из тюрем. А потом пришел к властям и сказал, что с преступным миром может бороться только бывший преступник. Другими словами, тот, кто знает обычаи, нравы, законы этого мира. То, что мы с вами понимаем под словом «специфика».
— Но может, у него было не только знание предмета. Но и талант сыщика. Пестрая жизнь его была всего-навсего поиском истинного призвания.
— Пожалуй, Мирзо, вы правы. Истинное призвание способно делать чудеса. Шеф полиции Лондона Джон Филдинг, брат писателя Генри Филдинга, был слепым. И если верить современникам, мог различать три тысячи преступников по голосам.
Немолодой официант с раскосыми глазами принес серебряное ведерко со льдом. И в нем бутылку шампанского.
Сменин и Каиров обменялись удивленными взглядами. Официант понял. Обратился к Каирову.
— Вам прислали шампанское вон из-за того стола.
Каиров посмотрел туда, куда указывал официант. За столом улыбался Нахапетов и рядом с ним Валя.
— Я не знаю, как у вас в Баку…
«Откуда ему известно, что я из Баку? — подумал Каиров. — Могла сказать Виктория… Конечно, могла».
— А у нас в Сочи за курортный сезон случаются два-три серьезных преступления. Как-то: применение холодного оружия в состоянии аффекта и алкогольного опьянения; нападения на граждан с целью изъятия ценностей…
— Вы из уголовного розыска? — в упор спросил Каиров.
— Упаси боже! — Сменин даже вздрогнул.
Вернулись Виктория и Кузнецов. Виктория сказала:
— Может, это и невежливо, но я должна вас покинуть. Прошу, Мирзо, проводить меня.
— А шампанское? — с обидой в голосе спросил Сменин.
— Шампанское? Это очень мило! — улыбнулась Виктория, наверное полагая, что Сменин заказал серебряное ведерко и бутылку в ее честь. — Шампанское на посошок.
Свет луны длинными косыми срезами белел в пролете улицы, изогнутой по краю обрыва. За цементным бордюром высотой до колена, испещренным старыми трещинами, уходили вниз, к каменному руслу реки, густые заросли самшита и держидерева, оплетенные гибким плющом, как паутиной.
Еще ниже начинались сады: айва, персики, слива. У самой реки на высоких фундаментах стояли домики. От домиков к улице и в сады пролегали не тропинки, а ступеньки. Каждая из них — дубовая дощечка и два крепких дубовых колышка.
У дома Виктории Каиров отпустил кучера. Виктория сказала, что им нужно либо расстаться, либо пройти в дом, хотя бы на террасу, потому что она уже вышла из возраста, когда можно обниматься возле калитки.
— У калитки хорошо обниматься в любом возрасте, — заметил Каиров.
Однако они прошли в сад и поднялись на террасу. С реки тянуло запахом холодной воды и тины.
Вспыхнул свет. Мошки закружились вокруг лампочки. Старческий голос спросил за дверью:
— Кто там?
— Это я, папа, погаси, пожалуйста, свет.
Терраса захлестнулась темнотой, в первые секунды плотной, почти непроницаемой. Потом серебряно выступила река, обозначилась изгибом дорога.
Виктория села на перила, обхватила руками подпирающий крышу столб, прислонилась к нему головой. Тихо потребовала:
— Ну… Рассказывайте о себе всю правду.
— Так сразу!.. Зачем она вам?
— Пока не знаю.
— Это хорошо, что вы не знаете.
— Странный вывод, — с сомнением заметила она.
— Наверное, мне потребуется автомобиль, — сказал он, выделяя каждое слово.
— Условия проката вам известны, — ответила она равнодушно. — Что вы еще хотите сказать?
— Что я холост. И это правда.
— Вполне возможно. — Она произнесла эти слова сухо, как бы подчеркивая, что семейное положение Каирова ей безразлично.
— Вы мне нравитесь.
— Мирзо, я нравлюсь многим мужчинам! — Теперь она говорила с откровенным раздражением.
Он ответил обиженно:
— Вы хотели слышать правду, я ее говорю.
— Извините. — Она отстранилась от столба, соскользнула с перил.
— Нравиться можно по-разному.
— Я вам нравлюсь сильно?
— Сильно, — кивнул он. — Вы мне верите?
— Допустим…
— Это плохой ответ.
— Это честный ответ.
— Спасибо. — Каиров взял ее за плечи. — Я тоже с вами правдив и честен… У меня нет ресторана в Баку. Это был лишь предлог для знакомства с вами.
— Представьте, я догадывалась.
— Не обижайтесь… Но я приехал сюда совсем по другому делу.
— Вам нужна моя помощь? — спросила она.
— Нет… У меня мужское дело.
— В таком случае вы зря отпустили тарантас. По ночам здесь улицы темны и пустынны. А до «Эльбруса» далеко.
— Ничего. Говорят же, влюбленным и пьяным помогает судьба.
Из окна был виден задний двор, разделенный тенью от угла гостиницы до сарая, в котором хранилась мебель, большей частью старая, требующая ремонта. Сразу за сараем начиналась гора — кустами и мелкими деревьями, осыпью грунта, вспухшей бело, круто.
По двору, в затененной его части шел человек. Шел не крадучись, но осторожно, и шаги были — как сдерживаемое дыхание.
Дантист смотрел из-за шторы. Человек, вне всякого сомнения, направлялся к двери черного хода.
Полночь дышала свежо. Ветер несильный, но заметный, касался листьев. В небе появились облака. Они плыли быстро, словно куда-то торопились.
Там, внизу, человек остановился у дверей и, кажется, дернул ручку. С минуту он не двигался. Возможно, прислушивался. Потом решительно пошел к углу здания.
Когда человек оказался в полосе света, Дантист узнал Каирова.
Где-то вдалеке, на дороге, звенели колокольчики и пели цыгане…
— Мирзо, поехали в горы!
Каиров теперь не сомневался: за дверью находился владелец шашлычной «Перепутье» Лаидзе.
— Зураб, это ты? — на всякий случай спросил Каиров.
— И не один. Открывай быстрее и посмотри, кто со мной.
От Зураба пахло вином, и глаза поблескивали с хмельным лукавством — рядом в коридоре стояли три молодые цыганки и цыган с гитарой, в лиловой рубахе навыпуск, перехваченной ремнем с бахромой.
Каиров поспешно прикрыл дверь. Сказал в щель:
— Извините. Мне надо одеться.
— Извиняем. И ждем тебя у подъезда.
На лестничной площадке Зураб сказал цыганам:
— Сей секунд… Догоню.
Вернулся. Прошел в номер Каирова. Тот, надевая пиджак, спросил:
— Что стряслось?
— Салтыков передал срочное сообщение из Ростова, — абсолютно трезвым голосом ответил Зураб, положил на стол перегнутый пополам конверт. — Я пошел. Мы ждем тебя внизу.
— Может, мне необязательно ехать с вами?
— Обязательно. Во-первых, мы все равно разбудили всю гостиницу. Во-вторых, обидятся мои друзья, а поют они чудно…
Оставшись один, Каиров вскрыл конверт.
«Телефонограмма из Донугро
С р о ч н о
К а и р о в у
В дополнение к имеющимся сведениям сообщаю, что из затребованных писем жены есаула Кратова Валентина Еремеевича стала известна ее фамилия: Шатрова Виктория Германовна. Уроженка города Северокавказска. Год рождения 1898. Социальное происхождение — из дворян. Возможная фамилия Дантиста Разумовский. В письме от 16 июля 1917 года имеется фраза: «Вечером Филарет играл на рояле Шопена. Однако из него такой же музыкант, как из Разумовского дантист».
Считаю целесообразным выяснить, не проживает ли Шатрова или кто-нибудь из ее родственников в Северокавказске. Проверить граждан с фамилией Разумовский.
О ходе операции прошу сообщать каждые сутки.
Боровицкий».
Еще в конверте Каиров нашел записку от Салтыкова:
«Москва подтвердила личность Кузнецова Александра Яковлевича, сотрудника Совкино, командированного в Северо-Кавказский край для изучения возможности киносъемок.
Ростов подтверждает отправление телеграммы в Совкино 26 мая».
Каиров запер за собой дверь номера. По лестнице с третьего этажа спускался Нахапетов. Увидев Каирова, приподнял руку в приветствии:
— Вы еще не спите, Мирзо Иванович?
— Друзья не разрешают.
— Хорошие друзья. — Нахапетов остановился, неожиданно странно посмотрел на Каирова, блеснул фиксой:
— Мирзо Иванович, я хотел посоветоваться с вами… По одному делу.
— Сейчас? — удивился Каиров.
— Нет-нет… Время терпит.
— Тогда давайте днем.
— Ближе к вечеру, — подсказал Нахапетов.
— Можно к вечеру, — согласился Каиров, вспомнив, что на запрос относительно личности Нахапетова Майкоп не дал никакого ответа.
Тридцать восемь — сама по себе, конечно, небольшая цифра. Но если к ней прибавить слово «лет», тогда наверняка получится половина жизни, а может быть, и больше. Это уж как повезет!
Каиров верил в свое везение. Верил спокойно, рассудительно, с достоинством смелого, опытного человека, повидавшего на своем веку всякого — и хорошего, и плохого, — знающего цену риску, уверенности, бесстрашию. В его биографии не было ничего исключительного. Скорее, наоборот, она была характерной для многих людей того поколения. 1899 год — ученик сапожника в городе Баку, 1903 год — юнга на шхуне «Вознесение», 1917 год — большевик-красногвардеец, 1920 год — служба в разведотделе 9-й армии, 1921 год — старший следователь военного трибунала Туркестанского фронта… Была и другая работа. В Донугро он приехал после специальных юридических курсов.
На курсах лекции читали серьезные специалисты, приезжали руководители кабинетов судебной экспертизы из Харькова, Киева, Одессы. Практические занятия, преподанные самой жизнью, оснащались теорией, как шхуна парусами, крепкими, надежными, потому что плавание могло оказаться штормовым и дальним.
Безусловно, знания, полученные на лекциях, были важными и ценными. Оставалось лишь правильно применять их на практике.
Тогда в Ростове они с Боровицким решили, что Каиров поедет в Северокавказск под своей фамилией. Биографическая легенда такова: в прошлом белый офицер, служил в Добровольческой армии; воевал против красных; после гражданской войны отбывал наказание; сейчас живет в Баку, вместе с родственниками держит чайную. Сюда приехал лечиться. Принимать минеральные ванны, дышать горным воздухом. В административном отделе, тем более в местном угро не должен появляться. Связь держать через шашлычную «Перепутье».
Каиров сказал:
— Мне нужно дней пять. Если за эти дни убийца на меня не выйдет, пусть эти дни пойдут в счет моего отпуска.
Известие о том, что Виктория является вдовой есаула Кратова, не внесло в дело ничего обнадеживающего. По сведениям Салтыкова, она вернулась в Северокавказск в двадцать втором году. Чистой наивностью было предполагать, что, знай о тайнике, она бы пять лет выбирала момент для завладения им.
Можно предположить другое: Виктория была знакома с Дантистом. Твердой уверенности в этом нет. Но предположить можно. И вдруг Дантист появляется здесь, в городе. «Роллс-ройс» в городе один. Дантист вполне может увидеть и узнать Викторию. Однако это совсем не означает, что она тоже может увидеть Дантиста, если он этого не захочет. В курортный сезон здесь больше ста тысяч жителей.
Итак, если Дантист не пожелает встречи с Викторией, то в его силах это осуществить.
Однако следует продумать и другой вариант. Дантист встречает Викторию. Они узнают друг друга. Как поведет себя Дантист? Откроет ей цель приезда? Или, наоборот, попытается выведать: известно ли Виктории что-нибудь о тайнике?
Если не откроет истинной цели, то Виктория опять в стороне. Но…
Допустим, откроет.
Для чего? Ему нужна ее помощь? В чем? В транспорте? Но чемодан очень просто положить в коляску, не открываясь кучеру.
Есть и еще один вариант.
Дантист — чистая условность. Тот, настоящий Дантист (предположительно Разумовский), мог по какой-либо причине поведать кому-нибудь тайну старой кладовки, как это сделал есаул Кратов. Тогда нынешний Дантист и Виктория могут не знать друг друга и потому не вступить в контакт.
Нет, естественно, возможен случайный контакт мужчины и женщины. Впрочем, стоп! Разумовский мог открыть тайну не обязательно мужчине. Забавно, Дантист может оказаться женщиной.
Боровицкий в Ростове говорил:
— Задержание убийцы завхоза в данном случае не только факт справедливости, возмездия… Здесь есть ещё один любопытный момент. В похищении участвовали офицеры: поручик Шавло, есаул Кратов, полковник Ованесов… Возможно, за ними стояла или стоит организация… Сам знаешь, сколько их было!.. И «Союз возрождения», и «Национальный центр», и «Союз защиты родины и свободы»… Мы должны сделать все, чтобы с этим разобраться. Похитить такие ценности в одиночку, без серьезной поддержки невозможно.
— Тогда почему об этом забыли? — спросил Каиров.
— Я не Шерлок Холмс… Но одно предположение у меня есть. Ящик с ценностями мог составлять неприкосновенный фонд какой-то офицерской организации. Поскольку единства в белом движении не было, такая секретная организация могла существовать уже тогда. В Северокавказске я узнал, что в девятнадцатом году примерно около двух недель в гостинице «Эльбрус», бывшем «Гусачке», располагался штаб казачьей дивизии. Видимо, тогда и был устроен тайник. Естественно, вся организация об этом знать не могла. И вот один из знавших, скорее всего, Дантист, стал убирать остальных, посвященных в тайну. Он ликвидировал Ованесова, Кратова, денщика Василия, может, еще кого-то… Но Дантист не знал, что содержимое ящика подменено…
Конечно, в предположениях Боровицкого не было ничего фантастического. Но и твердого, проверенного тоже ничего не было.
…В магазине около рынка Каиров купил большой чемодан, а в скобяной лавке — тяжелый лом. Положил лом в чемодан. И принес в гостиницу. Невдалеке от гостиницы повстречал Сменина и Кузнецова. Сказал им:
— Здравствуйте.
Они ответили. С удивлением посмотрели на огромный некрасивый чемодан.
Салтыков был обескуражен. Смотрел на Андрея Зотиковича Попова немигающими глазами без обычной цепкости, растерянно, облизывая пересохшие губы. Перед ним на столе лежали бронзовый кастет и листок из школьной тетрадки в косую линейку, исписанный крупно, торопливо.
Андрей Зотикович Попов сидел красный, вспотевший. Дышал часто. Наверное, от быстрой ходьбы. Взгляд его был помечен испугом и даже мольбой о защите и помощи.
— Вы-то чего так боитесь? — спросил наконец Салтыков.
— Я — нет… — неуверенно запротестовал Андрей Зотикович. — Лично я не боюсь. Но все это неприятно. И, я бы даже сказал, жутко.
— Жутко, — согласился Салтыков. Попросил: — Повторите, пожалуйста, где вы все это нашли. Где и когда?
— Я же говорил… Полчаса назад, — он вынул из нагрудного кармана золотые часы, — на крыльце перед собственной дверью. Открываю дверь. Смотрю: лежит газета, а в нее что-то завернуто. Мне газету «Северокавказская правда» всегда в почтовый ящик кладут. А тут она на полу, под ногами. Я взял. Чувствую — тяжесть. Развернул. А там, как сами видите, кастет и письмо.
— Вы кому-нибудь показывали свою находку?
— Что вы?! Я прямо бегом к вам. Даже извозчика искать не стал. Сразу к вам…
— Правильно поступили, — сказал Салтыков. — Я вас попрошу об этом случае пока никому ничего не рассказывать.
— Я понимаю. — Андрей Зотикович вытер платком вспотевший лоб: — Вы его поймаете?
— Не сомневайтесь.
После ухода Попова Салтыков позвонил в Компом и попросил к телефону Глотова Федора Максимовича. Ответили, что его нет на работе. На вопрос: «И давно?», поколебавшись, объяснили: «Второй день». Тогда Салтыков выяснил номер телефона начальника отдела кадров и договорился о встрече. Через двадцать минут от был в Компоме. Смотрел личное дело Глотова.
В час дня встретился с Каировым в шашлычной Лаидзе.
Каиров подбросил на ладони кастет, потом внимательно прочитал письмо.
«Андрей Зотикович!
Я знаю, что вы не очень любили своего брата Вадима. Тем не менее родная кровь — всегда кровь. Поэтому, прежде чем исчезнуть, я хочу признаться вам, что убил вашего брата Вадима по причине ревности, из-за любви к Татьяне Шелепневой, с которой ваш брат имел связь долгое время. Убил вот этим самым кастетом, что будет приложен к письму. Меня уже вызывали в уголовный розыск. Второго вызова я ждать не намерен. Поэтому покидаю Северокавказск и края эти навсегда. Россия, она большая.
Федор Глотов».
— Почерк его? — спросил Каиров.
— Похож, — сказал Салтыков, протягивая Каирову лист бумаги. — Я изъял из личного дела Глотова автобиографию.
Каиров присвистнул, прочитав документ:
— На экспертизу! У Глотова начальное образование. В автобиографии семь ошибок. В письме — ни одной.
— Здесь слова простые, — заметил Салтыков.
— А слог? Тем не менее… Я хочу признаться… Имел связь. После начальной школы так не пишут.
— Идентификацию почерка можно сделать только в Ростове. На это уйдет не меньше недели.
— Я позвоню Боровицкому. Попрошу ускорить… Вызовите Шелепневу. Поговорите с ней тщательно. Если Глотов убил из-за нее человека, он не мог бы расстаться с ней просто так. Исчезнуть… Это надо сделать сегодня. По крайней мере завтра… Там, в протоколе, фигурирует старушка, которая убирала в доме братьев.
— Такмазян?
— Да, Такмазян. Побеседуйте с ней. Старые люди, они наблюдательные.
Старушка двигалась и говорила с бойкостью подростка. Махала руками, вскакивала со стула. Салтыкову уже несколько раз приходилось просить ее сесть и говорить тише.
Это была та самая Такмазян, о которой напомнил Салтыкову Каиров. Она жила рядом с домом убитого завхоза. Имела ключи от дома, потому что по понедельникам и четвергам производила в комнатах уборку, за что получала десять рублей в месяц.
— Зотикович называл меня тетя Айша. Тетя Айша, на тебе конфет! На тебе ключи!.. Тетя Айша, вот билет в кино. А зачем мне кино, я его боюсь… Хороший был человек Вадим Зотикович… А вот брат его Андрей — свинья. Грязный, все тряпки в проявителе… Доброго слова не скажет. Нос кверху… Плохой человек!
— Айша Давыдовна! — Старушка обтирала губы платком, и Салтыкову наконец удалось задать вопрос: — Какие отношения были между братьями?
— Отношения? Были отношения, Один брат, второй брат…
— Я спрашиваю, какие были отношения? Хорошие, плохие?
— Плохие, плохие! — зачастила старушка. — Совсем плохие. Ругались братья. Убить грозили.
— Кто грозил? — насторожился Салтыков.
— Вадим Зотикович грозил. И Андрей грозил. Убью, зарежу. Голову оторву.
— Часто такое случалось?
— Вечером случалось. Вечером…
— Каждый вечер?
— Каждый вечер, каждый вечер, — убежденно говорила старушка. — И утром тоже случалось, и днем случалось… Всегда случалось. Со стол ростом были, уже дрались.
— Понятно. Спасибо.
— Что «спасибо»? У меня три внука. Только ходить научились, уже дерутся.
— Да-да! — улыбнулся Салтыков. Айша Давыдовна, еще один вопрос.
— Спрашивай сколько хочешь. На все отвечу, — заверила старушка, моргая черными мохнатыми ресницами.
— Последнее время перед убийством не встречались вам в доме Попова какие-нибудь незнакомые люди?
— Был, был, был… Зотиковича, значит, в субботу убили… А перед этим, в четверг, пришла я убираться и слышала из комнаты Андрея, как Зотикович у себя с мужчиной разговаривает. А потом они вышли. Я на террасе была. Оба вышли. Мужчина нестарый. Может, черкес, может, осетин. Худой. С золотым зубом.
— Где зуб? — поспешна спросил Салтыков.
— Во рту. Во рту…
Салтыков поморщился:
Я не об этом. Вверху, внизу… Справа, слева.
Старушка задумалась:
— Не помню.
— О чем разговор был?
— Я не прислушивалась… Подметала я. Кажется, мужчина о чем-то просил. А Зотикович громко ответил, что это дорого будет стоить. Большие деньги потребуются…
— На террасе они ничего не говорили?
— Нет. Худой сказал мне: «Здравствуйте». А Зотикович: «Тетя Айша, я пошел».
Салтыков заболел. Его скрутило в рабочем кабинете. Врач со «скорой помощи», хорошо знавшая начальника уголовного розыска, определила диагноз — обострение язвенной болезни — и сказала, что непременно нужна госпитализация. Салтыков, конечно, отказался ложиться в больницу. Смотрел мутно, упрямо повторял:
— Все пройдет… Я знаю лучше.
Врач была седая. С сухими длинными пальцами. Говорила старательно, щелкая вставными зубами, как ножницами:
— Так нельзя, товарищ Сал-тыков. Вы человек государ-ствен-ный.
— Сам знаю, какой я! — не очень вежливо отвечал Салтыков. — Мне полежать надо часок… Часок, и все!
— Беречь здоровье на-до. Вы не мальчик.
— Знаю, знаю, — морщился Салтыков.
Недовольно повертев головой и пожав плечами, врач уступила.
…Салтыкова привезли домой на служебной машине. В тот же день его навестил Каиров.
Начальник угро сидел на кровати, в черных сатиновых трусах и морской тельняшке, прикрыв ноги ватным лоскутным одеялом. Со спинки стула свешивались пиджак и брюки. Солнце, попадавшее в окно, блестело на маленькой бляхе ремня, сделанной в форме сердца.
— Я утром буду как штык, Мирзо Иванович. Слово твердое. Я эту Шелепневу к девяти пятнадцати вызвал… Я к ней подход найду. Она от меня ничего не скроет.
— Хорошо, хорошо, — сказал Каиров. — О Шелепневой сейчас не думай. Тебе, товарищ Салтыков, надо подлечиться. Основательно. А значит, подумать нужно о своем здоровье. Шелепневу в крайнем случае я возьму на себя. И вообще, в письмо Глотова не верю. Не написал ли его сам Андрей Зотикович Попов?!
— Попов?
Каиров развел руками:
— Нет, я не утверждаю. Я думаю так… Допустим, Глотов убил Вадима Попова. Зачем ему признаваться в преступлении брату убитого? Зачем оставлять серьезную улику? Проще уехать скрытно. Ищи ветер в поле.
— Нужно ждать заключение специалистов-графологов, — подтянув одеяло, сказал Салтыков. — Вдруг Глотов псих. От психа можно ожидать любых поступков.
— Кстати, нужно выяснить, не состоит ли он на учете у психиатров, — напомнил Каиров. После паузы сказал: — Если письмо поддельное, то и ребенку ясно, только убийца заинтересован в том, чтобы подставить следствию Глотова.
— Верно, — кивнул Салтыков, однако тут же заметил: — С другой стороны, неужели убийца настолько глуп, что не способен рассуждать так же, как и мы.
— Нет. Он не глуп. Он понимает, что такая версия придет нам в голову. Но ведь версию надо проверять. А на проверку необходимо время. Значит, он хочет выиграть время. Сколько?
Салтыков потер подбородок, на котором проступала рыжая щетина, подался вперед так, что панцирная сетка под ним скрипнула.
Сказал:
— Надо усилить наблюдение в гостинице.
— С этим тоже надо быть крайне осторожным. А вдруг он почувствует, что наблюдение есть. Как быть тогда?
Фотография А. 3. Попова находилась у входа на рынок. Это была фанерная будка, втиснутая между палаткой и приемным пунктом вторсырья, возле которого запряженный в повозку ослик равнодушно жевал сено. Слабый ветер лениво раскачивал картонный щит, свисавший с дерева. На картоне в несколько рядов были наклеены фотокарточки, некоторые из них приковывали внимание голубым небом и зелеными деревьями, небрежно раскрашенными кисточкой.
Фотограф Попов, в бурой фланелевой рубашке с засученными рукавами, сидел у входа на табурете, разбирал длинный деревянный штатив с потемневшими латунными зажимами.
— День добрый, — сказал Каиров.
Попов поднял глаза, посмотрел на Каирова оценивающе, сказал:
Портрет, документ? Шесть на девять, девять на двенадцать? Или прикажете три на четыре?
— Когда будут готовы? — спросил Каиров.
— Через два часа. — Попов поднялся, прислонил штатив к стене. Вынул из кармана золотые часы на толстой золотой цепочке. Уточнил: — Можно через полтора.
— Нет, — ответил Каиров. — Через полтора мне не нужно. Я приду за карточками завтра утром.
— Как прикажете. Можно и завтра утром.
— Квитанция будет?
Попов изумленно развел руками:
— Предписание финорганов — для нас закон.
— В таком случае надо сфотографироваться.
Попов распахнул перед ним дверь:
— Рекомендую формат девять на двенадцать. Английская бумага «бромпортрет».
— Ладно, — согласился Каиров, — пусть будет английская. Кутить так кутить.
…После процедуры фотографирования Попов выписал Каирову квитанцию. Мирзо Иванович внимательно прочитал ее и спрятал в карман.
На следующее утро Каиров зря ожидал, когда откроется фотография Попова. Если верить объявлению о часах работы, она должна была открыться в восемь. Однако и в девять часов, и в десять на дверях висел замок.
В половине одиннадцатого выяснилось, что Андрей Зотикович Попов повесился у себя дома в платяном шкафу, не оставив ни письма, ни записки…
Часом раньше уборщица, подметавшая в гостинице «Эльбрус» за лестницей возле черного хода, обратила внимание на остатки мусора в виде сухой глины и ржавчины, словно нарочно высыпанных возле стены. Будучи женщиной сварливой и раздражительной, она в грубой форме выразила свое неудовольствие дежурному администратору Липовой.
Сотрудник уголовного розыска, присутствующий в холле гостиницы, слышал этот разговор. Он немедленно позвонил Салтыкову. Однако начальника угро на месте не оказалось.
Телефонный разговор с Салтыковым состоялся только в три часа дня. Салтыков спросил, цела ли кладка. Кладка была цела. Ответ сотрудника успокоил Салтыкова. И он не придал факту должного значения.
Конный экипаж остановился возле шашлычной «Перепутье». Каиров легко спрыгнул на мостовую. Бросил взгляд на двух молодых парней в одинаковых клетчатых костюмах и двух хихикающих девиц, на мороженщика, катившего перед собой фиолетовую повозку. Посмотрел на далекий пик горы, чуть размытый в угасающем небе, и вошел в шашлычную.
Зураб Лаидзе встретил гостя улыбкой, с которой встречал всех дорогих гостей. Провел в отдельный кабинет за чучелом медведя. Громко сказал:
— Дорогой Мирзо, вот меню! Выбирай что хочешь. Все экстра-класс.
В меню была вложена запись сегодняшнего разговора Салтыкова с Шелепневой.
На первой странице красным карандашом был отчеркнут следующий текст:
«Ответ. Нет, мы с Федором не ссорились. Он никуда не собирался уезжать. Ему нравился этот город. Накануне мы отнесли в пошивочную мастерскую пальто Федора, чтобы перелицевать. Утром, как обычно, вместе пошли на работу. Он просил сделать на ужин вареников с вишнями. Больше я его не видела».
На третьей странице были выделены такие строчки:
«Ответ. Я, конечно, не знаю о всех знакомствах Федора. На работе он мог встречаться с разными людьми. К нам же в дом никто не приходил. Правда, был один случай. Федор вернулся домой обеспокоенный: к нему возле почты подошел какой-то человек, пожаловался на близорукость и попросил подписать адрес на конверте. Федор зашел с ним на почту. Что-то насторожило его в этом человеке. А что — не знаю.
В о п р о с. Когда это было?
О т в е т. Дня три или четыре назад. Точно не помню.
В о п р о с. По какому адресу направлялось письмо?
О т в е т. В Ростов. Про адрес Федор не говорил.
В о п р о с. Как выглядел этот человек?
О т в е т. Интеллигентно».
Смерть наступила в результате удушения между двумя и тремя часами ночи 21 июня 1927 года. Следы прижизненного происхождения, имеющиеся в районе грудной клетки и голени ног, свидетельствуют о том, что А. 3. Попов был привязан веревкой к кровати и подвергнут пыткам путем введения иголок под ногти правой и левой кистей, прижиганием правой и левой пяток.
Удушение, видимо, подушкой или другим мягким предметом произведено, когда А. 3. Попов находился в горизонтальном положении. Изучение расположения и характер трупных пятен, нарушение трупного окоченения позволяют сделать вывод, что труп был перемещен и подвешен.
В организме обнаружено наличие алкоголя, достаточное для средней степени опьянения.
— Ну, механики, думайте, — сказал Каиров.
Была глубокая ночь, тишина. Сотрудники уголовного розыска стояли под лестницей со свечами в руках. Желтый неяркий свет покачивался, как на воде. По краю кирпичной кладки, оштукатуренной несколько лет назад, сверху вниз чернела трещина, прямая и узкая, будто разрезанная ножом.
— Теперь ясно, за что убили завхоза Попова. — Каиров повернулся к Салтыкову: — Стенка раздвижная. И Попов знал секрет.
Один из сотрудников с черными, стриженными «под бокс» волосами сказал:
— Механизм поворота может быть вмонтирован только в лестницу. Больше его нигде не спрячешь.
Он поднял свечу, свободной рукой коснулся едва выглядывающего из бетонного пролета болта. Осторожно потянул на себя. Болт не двигался.
— Попробуй развернуть, — посоветовал Салтыков.
Совет оказался дельным. Болт легко подался в правую сторону, потом вниз. И, по мере того как болт выходил из бетона, кирпичная кладка разворачивалась, поскуливая, точно щенок.
На лице Каирова появилось выражение грустной иронии, когда он увидел ящик со сдвинутой набок крышкой, обрывки бумаги и ржавый утюг. Даже при свете свечей легко было догадаться, что стена разбиралась со стороны столярной мастерской и недавно была заделана.
— Прошляпили, — уныло признался Салтыков.
— Надо поискать отпечатки пальцев, — напомнил Каиров и пошел в холл.
Администратор Липова находилась за конторкой, где стояли телефон и керосиновая лампа.
Каиров спросил:
— Скажите, а столяр ваш до сих пор болен?
— Да. Но поправляется. Из больницы выписали.
— Как его фамилия?
— Пантелеев.
— В последние дни никто не интересовался его адресом?
Липова вздрогнула:
— Сегодня спрашивали. Что-то около двенадцати дня.
— Кто?
— По телефону. Голос мужской.
— Вы дали адрес?
Липова кивнула:
— Улица Станичная, шесть.
Зазвонил телефон. Липова сняла трубку.
— Гостиница. Одну минутку. — Она опустила трубку. Сказала почему-то шепотом: — Товарища Салтыкова.
Салтыков пришел быстро. Дежурный по городскому управлению милиции прочитал ему телефонограмму из Ростова. Речь шла об идентификации почерка Глотова:
«Результаты анализа частных признаков почерка автобиографии и письма, а также анализ индивидуальной совокупности признаков позволили прийти к конкретному выводу, что автобиография и письмо написаны разными людьми. Совпадение некоторых признаков почерка в письме и автобиографии может быть отнесено за счет умышленной вариационности почерка или обусловлено случайным сходством».
— Этого и следовало ожидать, — негромко сказал Каиров. — Пошли человека на Станичную, шесть. Нужно проверить, жив ли столяр Пантелеев. И понаблюдать за его домом.
— Прямо сейчас? — кисло спросил Салтыков.
— Да, — кивнул Каиров. — Не исключено, что мы уже опоздали.
Было тепло, но дождь лил холодный. Кисти рук хотелось спрятать в карманы, уткнуться лицом во что-нибудь сухое, мягкое. Мутный ручей, извиваясь и пенясь, бежал вниз по левой стороне улицы, лизал край тротуара.
Каиров увидел слово «Кассы» и только потом название кинотеатра по верху вытянутого, похожего на сарай здания: «Совкино № 2».
Где-то должна была находиться афиша. Однако дождь лил такой частый, что дальний край кинотеатра расплывался, как в тумане. Помещение перед кассами, достаточно просторное, оказалось заполненным людьми, нашедшими здесь, подобно Каирову, убежище от дождя. Люди разговаривали, многие курили.
За открытой дверью серо пузырилась дождем улица. Раскатисто ухал гром. Иногда проезжали извозчики. К сожалению, с пассажирами. Свободного — ни одного.
Дождь застал Каирова на улице Кооперации, возле художественной мастерской, что напротив водопроводной колонки. Еще издалека, только выйдя на эту улицу, Каиров увидел, что «роллс-ройса» у мастерской нет. Он, конечно, понял: Виктория отсутствует. Но, возможно, в мастерской есть кто-то другой, кто сможет ответить, когда вернется Шатрова или где можно ее найти. Нет. В окне мастерской белела табличка с надписью «Закрыто». Каиров несколько раз дернул ручку двери. Безрезультатно. Дверь не поддавалась.
Вот тут-то и полил дождь. Наотмашь. Как ударил…
«Та-та-та-та…» Грохот грома — будто перекаты канонады. Эхо между горами долгое-долгое.
— Я горы люблю. Кавказ люблю, — сказал сегодня Нахапетов. — Мне без Кавказа будет трудно.
Салтыков утром сообщил, что Майкоп наконец подтвердил личность Нахапетова. 28 лет. Заготовитель Агентства Всероссийского кожевенного синдиката. Проживает в городе Майкопе, по улице Ленина… Все сходится…
У Нахапетова свои проблемы. Много планов. Валя — девушка, с которой он здесь, — чья-то невеста. С трудом она убежала от жениха. Нахапетов несколько дней ожидал ее. Потом уезжал в Майкоп, чтоб поддержать девушку, убедить… По суровым горным обычаям, у них могут возникнуть серьезные неприятности. Очень серьезные… Нельзя им в Майкоп возвращаться. Вначале Нахапетов хотел в Северокавказске остаться. Мастерскую модельной обуви открыть. Завхоз Попов, который все ходы и выходы знал, обещал помочь ему. Но говорил, что это будет дорого стоить. Нахапетову деньги обещал дядя. Однако гораздо меньше, чем нужно было для мастерской… Несчастье с Поповым помешало довести дело до конца. К тому же дядя сказал, что Северокавказск очень близко от Майкопа. И тогда Нахапетов подумал о Баку.
Каиров спросил:
— Откуда вы узнали, что я из Баку?
— От ваших друзей.
— Каких?
— Тех, с которыми вы были в ресторане «Эльдорадо».
— Понятно, — сказал Каиров. И посоветовал: — Рафаил Оскарович, Баку тоже близко. На вашем месте я бы уехал куда-нибудь в Донбасс или на Волгу… Или в Москву.
Вот тогда Нахапетов и сказал о своей любви к горам.
Каиров покачал головой:
Я думаю, что Валю вы любите больше, чем горы. Это тот случай, когда выбирать не приходится.
— Вы правы, Мирзо Иванович, — сказал Нахапетов. — Я последую вашему совету. Как только я увидел вас, сразу поверил, что встреча с вами принесет мне удачу.
— Я буду рад…
Каиров произносил эти слова, а сам думал о плотнике Пантелееве, которого вновь увезли в больницу и Дантист не успел навестить его. В доме столяра оставили сотрудника. По версии, выстроенной Каировым, Дантист непременно должен прийти на Станичную, шесть.
Версия проста.
Дантист не собирается долго задерживаться в городе. Для изъятия ящика или его содержимого ему необходимо несколько дней. Четыре-пять. Но твердых, надежных. Для этой цели он убирает Глотова и подбрасывает фальшивое письмо фотографу Попову. Дантист не сомневается, что фотограф сообщит о письме в угрозыск и расследование дела на какой-то срок пойдет по ложному пути.
Однако, вскрыв тайник, он видит перед собой ящик, набитый хламом, испытывает чувство растерянности. Он замечает, что тайник вскрывали со стороны столярной мастерской. Кто это мог сделать? Первый ответ — завхоз Попов, который много лет работал здесь, занимался ремонтом здания. Но завхоз мертв. Однако у него есть родной брат. У братьев могло не быть секретов. Тем более у фотографа Попова золотые карманные часы явно старинной работы. Не из ящика ли они? Вот почему фотографа Попова, прежде чем задушить, пытали.
«Кто еще мог вскрыть?» — думает Дантист. И второй ответ напрашивается сам собой: столяр Пантелеев. Значит, Дантист будет ожидать, когда Пантелеев вернется домой, потому что пытать человека в городской больнице невозможно.
Через час дождь утих. Небо по-прежнему было обложено тучами. Все тонуло в сумраке, наметанном серо, густо. Пахло мокрой глиной, корой, печными трубами, потому что печи стояли чуть ли не в каждом дворе под навесами, мазаные и выбеленные, с кастрюлями и сковородками на конфорках. То тут, то там слышался стук топора, треск поленьев, собачий лай, людской говор. Лишь двор Шатровых поражал воображение мрачной тишиной и темным домом с закрытыми ставнями. Дом смотрелся неприветливо и заброшенно, словно в нём уже давно не жили.
Каиров подошел к калитке. Она оказалась запертой на внутренний замок. Мокрые доски давили толщиной, массивностью. В левом верхнем углу калитки чернела прорезь и просматривалось облезшее слово «почта».
Дождь теперь падал редкими одинокими каплями. Каиров вынул блокнот. Написал: «Виктория Германовна! Мне нужно срочно поговорить с вами по очень важному делу. Весь вечер я буду ожидать вас у себя в гостинице. Мирзо».
Он просунул записку в прорезь. Посмотрел по сторонам. Улица была пустынна. Однако у Каирова возникло ощущение, что кто-то наблюдает за ним. Дорога, как и вчера вечером, изгибалась по краю обрыва круто, длинно. Там, за выступающей вперед, похожей на полуостров горой, начиналась другая улица, одна из центральных. И до нее был еще один путь, более короткий, понизу. Для этого узким проулком следовало спуститься к реке. Нижняя дорога была прямой, почти как линейка. Это хорошо было видно с того места, где стоял Каиров.
Дождь мог вновь хлынуть каждую минуту. Поразмыслив, Каиров решил сократить путь. Проулок, весь в камнях и булыжниках, был похож на широкую трубу, зажатую с двух сторон кустарниками и деревьями, верхушки которых часто Смыкались, заслоняли небо. Вода бежала вниз узким мутным ручейком, и Каиров постоянно смотрел под ноги, опасаясь поскользнуться. И все-таки ботинок скользнул по серому булыжнику, видом и размерами позволявшему рассчитывать на его устойчивость. Каиров потерял равновесие и, падая, ухватился за ветку орешника. В этот момент что-то просвистело над его головой. Лежа на боку, он увидел, как из ствола кряжистого дуба, росшего метрах в двух ниже по проулку, торчит нож, вздрагивая, словно железнодорожный рельс, по которому только что прошел поезд.
Каиров резко повернулся. Увидел вверху на дороге темный силуэт человека, мелькнувший с быстротой вспышки. Поднявшись, Каиров вынул из дерева нож, предварительно обмотав его ручку носовым платком. Ручка была из старой кости. С каждой стороны по четыре медных клепки ромбовидной формы.
Каиров посмотрел на часы. Стрелки показывали 6 часов 11 минут.
Вверху проулка появились две женщины. Первая несла пустую плетеную корзинку. Когда они поравнялись с ним, Каиров спросил, не видели ли они мужчину в темном. Они отрицательно покачали головой. Каиров пошел вверх.
Улица по-прежнему была пустынной. Но в глубине двора напротив играли дети. Они играли в прятки. Тонкий, немного плаксивый голос мальчишки выкрикивал: «Раз, два, три, четыре, пять! Я иду искать!»
Каиров вернулся к калитке дома Шатровых. Как и несколько минут назад, она была запертой. Приподнявшись на носки, Каиров перекинул руку через калитку, нащупал крышку почтового ящика. Открыл ее. Обшарил ящик пальцами. Записки там не было.
…Дождь вновь хлынул с лавинной силой. Но Каиров уже успел добраться до шашлычной «Перепутье». Там он выпил стакан вина, носившего звучное название «Сан-Ремо». Переговорил о чем-то с хозяином. Тот нашел ему извозчика. И Каиров уехал в гостиницу.
Когда он проходил через холл, повстречал возле лестницы Сменина. В руках у того были чемодан и портфель. Сменин многозначительно сказал:
— Прощайте. Да пусть не покинет вас удача.
— Спасибо, — поблагодарил Каиров.
Он пришел в свою комнату. Включил электричество, понял, что в его отсутствие кто-то здесь побывал. Уборщица? Едва ли. Она приходила утром, когда Каиров завтракал в буфете.
Машина гудела ровно. Виктория без напряжения держала темный, давно утративший блеск руль. Иногда оборачивалась на два-три мгновения в сторону Каирова, неопределенно улыбалась.
Сырой рассвет клочкастым туманом поднимался из ущелий, заслоняясь от дороги кустами и ветками, еще глянцево черными, без полутонов, которыми были щедро помечены облака, выгнанные на сине-голубое пастбище. Неторопливо и равнодушно они пощипывали вершину горы, светлую и чуть позолоченную, похожую на спелую разломанную дыню.
Между ущельем и дорогой по склону, окутанному в мягкую тень, высокими фундаментами ступали вверх домики под острыми драночными крышами, призывно заливался пастуший рожок, мычали волы.
— Иногда мне хочется бросить все, — сказала Виктория, — уйти в горы. Стать женой пастуха. И жить до ста двадцати лет.
— Не много ли?
— В горах живут долго.
— Что же мешает осуществить эту голубую мечту?
— Разное. — Виктория прикрыла ресницы, притормаживая, потому что из-за каштана, росшего на крутом повороте скатывающейся вниз дороги, показалась телега с дровами, которую медленно тянули две лошади. — В том числе и такие товарищи, как ты.
— Странный ответ…
Виктория кивнула. Без грусти, без улыбки. Совершенно спокойно признавала странность ответа.
Она вломилась в номер, чуть забрезжил рассвет. Энергичная, деловая. Глядела на заспанное лицо Каирова и не могла скрыть улыбки.
— Извини, Мирзо, но твою записку я нашла только утром. Отец положил ее на мой письменный стол. А я вернулась вчера усталая как черт. И сразу завалилась в постель… Одевайся, я обожду тебя в холле. Поехали.
— Понимаю, понимаю, — нудновато повторял он, несколько ошарашенный напором и стремительностью. Все-таки догадался спросить: — Куда поехали?
— Какая разница! — беспечно ответила она. — Потом узнаешь.
…Дорога взбиралась на гору частыми петлями, очень красивыми издалека. Скалистая стена, что долго тянулась справа, вдруг начала уменьшаться.
— Смотри внимательно, — сказала Виктория. — Мы въезжаем на перевал. Через минуту, Мирзо, увидишь море.
Оно прыгнуло снизу. Зависло, как воздушный шар. Огромный. Серо-зеленоватый. Казалось, его можно достать, протянув руку.
Линия берега не просматривалась. Ее прикрывали пологие вершины гор, бурой лесенкой спускающиеся к морю. Белые черточки кораблей были разбросаны, как блики. Над тремя из них вились неширокие черные дымки.
— Останови машину, — попросил Каиров.
Она выполнила его просьбу, повернулась, прислонившись плечом к желтой коже сиденья. Он взял ладонями ее лицо и крепко поцеловал в губы.
— Сумасшедший! — тихо удивилась она.
Он кивнул. Она сказала:
— Я прощаю тебя. Похоже, ты никогда раньше не видел моря.
— С такой высоты — да.
— Тогда все понятно. — Она убрала тормоз. Дорога медленно поползла навстречу. Плохая, никогда не знавшая асфальта дорога.
Она дала сигналы: два коротких и один длинный. Железные ворота, непроницаемые, как сундук, распахнулись перед машиной. Неторопливо. Вначале правая половина, затем левая. Дорожка от ворот, на которую они выехали, не была выложена камнями. Редкая, невысокая трава росла между неглубокими колеями, заметными в сухой глине.
Старик, отворивший ворота, был совершенно лыс, пышные седоватые усы казались приклеенными к его сухому маленькому лицу. Сощурившись, он стоял почти по стойке «смирно», неподвижно глядя на Викторию, всем своим видом выражая почтительный испуг. Огромные платаны, росшие по саду, бросали вокруг себя плотную тень. И Каиров почувствовал, что воздух здесь, конечно, более влажный, чем на дороге. Где-то рядом журчала вода. Впереди за деревьями белела глухая стена каменного дома.
— Ну! — Виктория уже вышла из машины и стояла перед стариком, чуть расставив ноги, руки на бедрах, как однажды у себя в мастерской.
— С благополучным прибытием, — очень четко, по-военному приветствовал старик.
— Готовь завтрак. И поплотнее! — Виктория кивнула Каирову, дескать, можно выходить.
Когда он вышел, старик перестал жмуриться. Смотрел острыми, холодными глазами.
— Это мой друг, — сказала Виктория. — Зовут его Мирзо. Он большой начальник.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — приосанился старик.
— Здравствуй, дорогой, — ответил Каиров. И пошел вслед за Викторией.
Она шла широко, по-хозяйски оглядывая сад. Остановилась возле бассейна, выложенного камнем и похожего на серп молодой луны. Присела, попробовала рукой воду. Вода катилась по керамическому желобу. От ключа, который был тут же в саду, но немного выше.
— Хороша, — сказала Виктория, тряхнув мокрыми пальцами.
— Холодная?
— В самый раз. Я умываюсь здесь, когда бывает очень жарко.
За бассейном была площадка. На площадку спускалась деревянная лестница, старая, ведущая на широкую террасу, увитую мелкими дикими розами, ярко-красными и белыми.
— Куда мы попали? — спросил Каиров.
— На мою дачу.
— А старик?
— Он ухаживает за садом. Впрочем, больше бездельничает, чем ухаживает. Он живет здесь на, первом этаже, рядом с кухней. Он и его старуха. В прошлом это был дом моего деда. Они всегда служили у деда.
— Почему ты назвала меня большим начальником?
Она посмотрела на Каирова с вызовом. Смешливые глаза ее сузились и удлинились, а лицо на секунду застыло, словно не лицо, а маска. Потом она тряхнула головой, повела плечами. Оранжевая блузка натянулась, обозначив выпуклость груди. Дрогнула жилка на длинной шее. Виктория сказала:
— Хафизу девяносто лет. Жизнь была к нему строгой. И он твердо уверовал — хорошим человеком может быть только начальник… Нам нужно подняться по лестнице.
Она держалась рукой за перила, нетерпеливо постукивала крашеным ногтем о старое, вымытое дождями дерево.
Каиров пошел. Ступеньки под ним не скрипели, а вздыхали. Когда поднялся на террасу, посмотрел назад. Думал, что Виктория так и осталась внизу.
Нет. Она стояла рядом. Значит, у нее был неслышный, мягкий шаг. Немного театрально она показала рукой на дверь. Сказала:
— Милости прошу.
Каиров прошел в дом. Темноватая прихожая, просторная и пустая, встретила его запахами лака и краски. Двустворчатая дверь, в верхней половине своей застекленная, была распахнута, утро голубело на толстых ромбовидных стеклах, оправленных позеленевшей медью. За прихожей открывалась длинная комната с тремя широкими незанавешенными окнами. На противоположной стене и в простенках между окнами висели картины. Это были полотна, расписанные маслом, натянутые на подрамники. Видимо, они принадлежали кисти одного автора, и автор этот был пейзажистом. Каиров увидел перевал и дорогу, по которой они только что ехали, ишака и арбу возле дома, глубокое ущелье, тонущее в облаках вершины гор…
— Это работы моего покойного дедушки. Есть решение местных властей организовать здесь Дом-музей… — Виктория задумалась, потом сказала: — Тогда я распрощаюсь со своей мастерской. И стану смотрителем. Буду выписывать из Ростова книги по искусству, ждать почтальона, комнаты в доме станут называться залами, и я буду водить по дому экскурсантов. Рассказывать им о прекрасном, вечном. — Она тряхнула головой, словно избавляясь от наваждения: — Нет-нет… Это случится позже. Не сегодня…
Она мягко повернулась на каблуках, пошла в другой конец комнаты, где за портьерой оказалась узкая дверь.
«О чем все-таки она думает сейчас? — размышлял Каиров, следуя за Викторией. — Не для того же она везла меня в такую даль, чтобы показать картины своего дедушки. Она что-то знает, или догадывается, или просто демонстрирует женский характер. Может, умнее было бы с моей стороны прикинуться больным и отказаться от поездки… Такие вещи трудно предусмотреть заранее».
Виктория обернулась, губы ее чуть вздрогнули, она смотрела так, словно просила прощения. Браунинг лежал в заднем кармане брюк. Каиров отодвинул полу пиджака. Виктория угадала жест.
— Нет-нет! — Глаза ее затуманились, как холодные ущелья. — Здесь ты в безопасности.
Каиров почувствовал, что у него пересохло во рту, а язык стал шершавым, неспособным произносить слова. Она протянула ему руку и нырнула между портьерами. Плюш коснулся его лица, обдал застарелой пылью. Дверь взвизгнула сипло, голосом прокуренным, недовольным.
«Простоват я для такой работы», — подумал Каиров, ступая в яркий свет…
Салтыков уснул поздно. Проспал часа три. Проснулся с ощущением, будто что-то разбудило его. За окнами, неплотно прикрытыми занавесками, угадывался ранний рассвет. Стекла блестели темно, серо, словно смоченный водой асфальт. В комнате было тихо и душно. Салтыков встал с кровати и пошел к окну, чтобы распахнуть раму или форточку. Ковер на полу лежал мягкий, пушистый. Награжден им был Салтыков к празднику Первого мая, как было сказано в приказе: «За хорошую работу и успешные результаты по ликвидации преступного мира». Будучи холостяком, Салтыков не стал вешать ковер на стену, чтобы не увязнуть в болоте мещанства, а бросил на пол. И с удовольствием ходил по нему босиком.
Не дойдя до окна двух-трех метров, Салтыков услышал скрип половиц под чьими-то осторожными шагами. Салтыков мгновенно обернулся… Нет. Скрип проникал в комнату из-за окна.
Не прикасаясь к занавеске и стараясь оказаться на таком расстоянии от стекла, чтобы его не увидели с улицы, он вгляделся в окно. Просматривалась часть двора, одичалые кусты самшита, дорожка между ними, угол дома, за которым тянулись сараи с покосившимися дверями, крыльцо с тремя прогнившими ступенями. На крыльце, переминаясь с ноги на ногу, курил владелец шашлычной «Перепутье» Лаидзе.
Салтыков подошел к столу, где рядом с тарелками стоял телефон. Снял трубку. Вздохнул. Все ясно: телефон не работал.
Повернув ключ в замке, Салтыков распахнул дверь. Сказал:
— Привет, Зураб! Чего сторожишь меня? Жулье не станет брать комнату иачугро. В городе дома и побогаче есть.
— Про ковер забыл, — бодро ответил Зураб, затянулся папиросой, бросил на тропинку.
— Что случилось? — спросил Салтыков, закрывая за ним дверь.
— Телефон у тебя не работает.
— Я им сегодня скандал устрою! — пообещал горячо Салтыков.
Зураб махнул рукой:
— Им не скандал нужен, ты аппаратуру им новую устрой.
— Для этого другие люди есть! — недовольно возразил Салтыков. — Что у тебя?
— Увела она его прямо из-под самого моего носа. Посадила в машину и покатила в сторону перевала.
— Скорее всего, в дом своего деда. Она часто туда ездит. Надо бы дозвониться в местное отделение.
— Пробуют ребята… Но это не все. В час ночи неизвестный гражданин позвонил дежурному и предупредил, что в гостинице «Эльбрус» проживает член тайной монархической организации офицеров Мирзо Иванович Каиров, прибывший в город с террористической целью.
Салтыков взял кружку, нацедил из чайника воды. Отхлебнул и только после этого сказал:
— Ясно. Каиров мешает Дантисту. Вчерашняя попытка убийства оказалась неудачной. Тогда Дантист решил сдать Каароква нам. Отсюда вывод — сегодняшняя поездка на перевал не угрожает жизни Каирова. Тогда бы не было звонка.
Зураб возразил:
— Звонок может быть обыкновенной страховкой. Если не ухлопают его по дороге, тогда пусть берут власти…
Глядя пристально и твердо, Каиров процитировал:
— Вечером Филарет играл на рояле Шопена. Однако из него такой же музыкант, как из Разумовского дантист.
Виктория не сразу вспомнила строки своего письма. Нет, текст был ей знаком. Но то, что именно эти слова она писала в письме к Валентину, сразу не пришло ей в голову. Она подняла на Жаирова синие глаза, сказала как бы из вежливости:
— Продолжайте.
— Я запомнил только это. Писем было много. Целая пачка.
— Продолжайте, — повторила она теперь уже дрогнувшим голосом.
— Почему Разумовский получил кличку Дантист?
— Ах вот что, — сказала она почти равнодушно, посмотрела в свою тарелку, взяла стебелек кинзы, вертела его между пальцами.
Каиров понимал: равнодушие дается ей нелегко, сейчас она стремительно размышляет, что отвечать и как вести себя дальше.
— Разумовский, будучи юношей, провел несколько лет с родителями в Индии. — Виктория говорила медленно, отделяя слово от слова короткими, но подчеркнутыми паузами. Так учительница читает в школе диктант. — В Петербурге Разумовский утверждал, что один индус, бродячий лекарь, научил его удалять зубы пальцами, причем без боли и без крови. Однажды на пикнике одного из членов нашей компании обломился зуб, и Разумовскому представилась возможность продемонстрировать свое умение. Однако он оплошал. С тех пор за ним утвердилось шутливое прозвище Дантист.
— Расскажите мне о нем подробнее.
— Нет! — Виктория вновь подняла глаза на Каирова, вазгляд ее был усталым, опустошенным. — Я мало его знала. Одно время перед войной он часто приходил к нам на Фонтанку. Но Валентину это не нравилось. Он ревновал меня к Разумовскому. Он вообще был ревнивым… Какое-то время они служили вместе. Потом Разумовский бежал вместе с Врангелем… Остальное вам известно лучше, чем мне.
«Странно, — думал Каиров. — Значит, она полагает, что я бежал вместе с Врангелем. Как же я оказался здесь? С какой целью? С целью следить за Разумовским? Она считает, что нас послали сюда одни и те же люди…»
Виктория сказала:
— Вы знали моего мужа? Как он погиб?
Каиров вынул из бумажника письмо денщика Василия, передал Виктории.
«…Я поклялся на кресте, что найду его вещи. Они спрятаны в подвале гостиницы, за лестницей. Вещи в деревянном ящике с тремя сургучными печатями. Ценности громадной, даже нельзя сказать какой. Про них знал полковник Ованесов, но он мертвый уже как месяц. Знал еще Дантист. Очень опасный человек. Кратов сказал мне, что Дантист убил его и Ованесова из-за этого ящика…»
По мере того как Виктория читала письмо, лицо ее белело.
Застекленная веранда выгнулась вокруг них подковообразным фонарем. Несколько створок было распахнуто, и прохладный, пахнущий каштанами воздух врывался из сада, подталкиваемый ветром.
— Письмо не окончено, — глухо сказала Виктория.
— Дантист убил денщика Василия.
— Он убьет и вас.
— Если вы мне поможете, этого не произойдет.
Виктория закурила. Вспомнила:
— Ованесов был веселым человеком. Зачем вы сразу выложили мне, что дружили с ним?
— Хотел довести этот почетный факт до вашего сведения.
— Я так и поняла… — Она вздохнула тяжело, закрыла лицо ладонью, может, не хотела, чтобы он видел ее слезы.
Он не увидел. Когда Виктория отняла ладонь, лицо ее было сухим и суровым.
Я помогу вам, — сказала она. Еще четверть часа назад они были на «ты».
— Спасибо.
Юна поморщилась:
Пустое. Наша поездка предпринята с этой целью. После того как отец попросил меня показать вас, я поняла, что вам грозит опасность.
— Зачем я вашему отцу? — удивился Каиров.
— Нет. Ему вы не нужны. Об этом просил Дантист. Его интересовало, не встречал ли вас отец в девятнадцатом году, когда в гостинице стоял штаб дивизии… Помните, вы провожали меня из «Эльдорадо»? Мы поднялись на террасу. И вспыхнул свет. Я сказала: «Это я, папа. Погаси, пожалуйста, свет».
— Помню, — ответил Каиров.
— Отец тогда рассмотрел вас. Он сказал Дантисту, что никогда не встречался с вами прежде.
— Интересно. Откуда же мне грозит опасность?
— Боже! До чего же ты глупый! — Виктория с отчаянием посмотрела на Каирова: — Разумовский уверен, что тебя прислали следить за ним. Он боится тебя. Боится!
— Ему не следовало убивать завхоза.
— Это он? — испуганно спросила она. — Я так и догадывалась. Но молчала.
— Убийство завхоза осложнило проведение операции. Совершенно ясно, что ведется расследование.
— Да, ведется. Отец рассказывал. Милиция склонна верить, что убийство совершено на почве ревности.
— «Склонна верить»… Это еще не доказательство.
— Конечно, — согласилась она. — Я не знаю планов Дантиста. Но думаю, что если денщик пишет правду и в ящике ценности, а не секретные списки организации, то с ценностями Дантист не расстанется. Кровь будет пролита.
— Он говорил о списках?
— Да. Но отец не верит. Документы такого характера в случае острой нужды сжигают.
«Безусловно, — размышлял Каиров, — она считает, что мне известна фамилия Дантиста, под которой он находится в Северокавказске. Сменин или Кузнецов? Скорее всего, кто-то из них двоих… Вот же черт! Напрямую спрашивать опасно. Вдруг замкнется, насторожится».
— Мирзо, ты прости меня! Я думала, мы поживем здесь в тишине два-три дня, а потом я отвезу тебя на разъезд. И ты уедешь… куда глаза глядят… Захочешь найти меня, напишешь. Я такая дура, что готова поехать за тобой на край света.
— Почему же дура?
— Не будем! — Она тряхнула головой, не желая слушать никаких возражений. — Понимаешь, я хотела переждать… Уйти в сторону. Но… после всего того, что я узнала из письма денщика, планы мои переменились. Я отвезу тебя на разъезд сегодня же, сейчас, а сама вернусь в Северокавказск. Дантист должен расплатиться за все.
— Он и так расплатится! — заверил Каиров. — У него паршивые документы.
— Да, — согласилась она. Досадливо сказала: — Это надо же быть таким идиотом, чтобы выдавать себя за кинооператора, не умея держать в руках даже фотоаппарата.
Похоже, в конце улицы справляли свадьбу. Молодые парни — черкесы — танцевали, образовав круг от забора до забора. А баянист, свесив чуб на потный загорелый лоб, играл весело и быстро-быстро…
Переспелые ягоды черной шелковицы падали, разбивались о землю, оставляя следы, похожие на чернильные кляксы. Небо над деревьями уже синело. Приближался вечер.
Каиров шел в угро к Салтыкову. Открыто, не таясь. Потому что дело было сделано. Личность Дантиста установлена. Остальное — все, что предстояло, — относилось к категории ловкости и профессионального умения. Безусловно, преступника следовало взять, не привлекая общественного внимания.
Виктория умоляла его ехать к разъезду. Каиров не открылся ей. Он лишь сказал, что чувство долга повелевает ему вернуться в Северокавказск. Она посмотрела на него пристально-пристально. И сделала вывод, что он настоящий мужчина.
Тогда он подумал и поделился опасением:
— За мной ведь тоже могут следить. Кто такой Сменин?
Она успокоила:
— Не волнуйся, я знаю его много лет. Он спекулирует медикаментами. Рано или поздно его посадят. Он согласен, что заслуживает наказания. И даже уверяет, что однажды придет в прокуратуру с повинной…
Дежурный милиционер, увидев на удостоверении слово Донугро уважительно взял под козырек.
На лице Салтыкова Каиров не обнаружил удивления. Оно было настолько озабоченно, что Каиров на какой-то момент решил: начальник угро не узнает его.
— Товарищ Салтыков, я чувствую, что у вас опять изжога. И все равно приглашаю в шашлычную «Перепутье», чтобы отметить мой отъезд. И нашу общую удачу…
— Удачу? — спросил Салтыков тоскливо.
— Совершенно верно, — ответил Каиров. — Ты не ослышался… Давай пару человек. И через час в этих стенах ты увидишь Дантиста.
— Кто он?
— Кинооператор Кузнецов.
— Да? — виновато заморгал Салтыков. — Так я и думал. — Салтыков приподнялся на носках. Достал патрон лампочки и повернул на нем белую головку выключателя. Лампочка загорелась. Салтыков хмуро сказал: — Кузнецов убит. По мнению врача, убийство произошло вчера между семью и девятью часами вечера. Труп обнаружен сегодня в половине одиннадцатого дня около кладок, за мельницей.
Виктория опознала труп.
Морг был в подвале, с толстыми каменными стенами, на которых виднелись ржавые потеки и серые пятна плесени. Салтыков зажал в кулаке пузырек с нашатырным спиртом. Но спирт Виктории не потребовался. Она держалась сурово и спокойно. Взглянула на тело мельком, без сожаления. Сказала:
— Я знала этого человека до революции под фамилией Разумовский. В настоящее время он носил фамилию Кузнецов.
— Когда вы видели его в последний раз?
— Вчера. Вечером он попросил довезти его до кустарной мельницы. Ну той, что около кладок.
— Зачем?
— У него там было деловое свидание.
— С кем?
— Я не спрашивала. — Виктория повернулась и пошла к выходу.
— Одну минуточку, — сказал Салтыков. — А какие отношения были у вас с убитым?
— Он за мной ухаживал, — ответила она, не останавливаясь. У дверей добавила: — Естественно, когда был живым.
«Д о н у г р о — К а и р о в у
Фотографию потира опознал владелец ювелирного магазина Перельман. Около года назад подобный потир просил оценить неизвестный мужчина. Перельман сказал, что поскольку не торгует антиквариатом, то может оценить лишь стоимость золота и драгоценных камней. По предложенной цене одна тысяча двести рублей неизвестный продать потир отказался. Предъявленную фотографию И. Н. Строкина владелец магазина не опознал.
Сообщаю приметы неизвестного. Возраст — на вид 60 лет. Тип лица европейский. Рост высокий. Телосложение атлетическое.
Жестикуляция указательная. Осанка прямая, голова откинута назад. Волосы седые. Мимика развитая. При разговоре часто закусывает губу, поднимает брови. Голос — средний дискант, чистый.
Особые приметы: короткие усы по форме кисточкой, узкая, клинообразная борода. Носит пенсне.
Напоминаю, особые приметы совпадают с показаниями И. Н. Строкина от 14 августа 1926 г. (с. 11).
Нельзя исключать, что неизвестный подвергся бандитскому нападению со стороны И. Н. Строкина. Поскольку заявления об ограблении не поступало, можно предполагать два варианта: 1. Неизвестный ограблен и убит; 2. Неизвестный имеет основания не сообщать об ограблении.
Прошу уделить особое внимание вдове есаула Кратова В. Г. Шатровой.
Б о р о в и ц к и й».
В бурой темноте вздорно заголосил петух. Крик резанул ночь наискось, утонул в шуме реки. Молодая луна высвечивала булыжную мостовую и створки распахнутого окна.
— Я никогда не надеялась, что беды будут обходить меня, — задумчиво произнесла Виктория. — Я самоуверенно полагала, что могу обойти их сама.
— Об этом не стоит жалеть, — ответил Каиров.
Виктория перехватила его взгляд, усмехнулась досадно;
— Я не жалею… Я не понимаю. Наконец, я не верю в то, что человек беспомощен перед судьбой.
— Человек не живет сам по себе. Ему не дают это делать другие, — с нарочитой бесшабашностью пояснил Каиров.
— Потому что он слаб, — повернулась к нему Виктория.
— Слабый человек, сильный человек — это, конечно, разные понятия. Но и тот и другой способен проявить себя лишь в определенных обстоятельствах. Обстоятельства же редко зависят от нас. Их рождают причины. А наше желание — всего лишь одна из причин.
Промелькнула за окном пролетка. Белые кони несли ее галопом. Шуршание шин и стук копыт были такими громкими, что заглушали голос реки. Река затихла, будто прислушивалась.
— Это все понятно, — сдавленным голосом ответила Виктория. Она злилась. — Это все плавает на поверхности, как дважды два — четыре. А если дважды два — пять? Ты понимаешь меня, Мирзо?
Мирзо не понимал.
— На тебе грузом лежит твое дворянское прошлое, — пояснил он. — Ты хочешь смотреть на жизнь со стороны, а чувствовать себя в ее гуще.
Она поглядела на него с любопытством. Отвернулась, ничего не сказав. Он также отвернулся, подставив лицо скупому свету настольной лампы; Закончил мысль, возможно убеждая самого себя:
— Сколько два на два ни умножай, пять не получится.
— Все может получиться, Мирзо! — упрямо ответила она. — Понимаешь, все-все…
— Что ты говоришь?! — Каиров даже покраснел от возмущения.
— Жизнь, она все-таки круглая, как мячик.
Каиров прищурил глаза. Перечеркнул лицо соединившимися у переносицы черточками.
— Это женская логика круглая, как мячик. А жизнь, она формы не имеет. Она от земли до земли.
— Рок смерти! — вскочила Виктория. Прошла через комнату. Остановилась у зеркала. Поправила в мерцающей хрустальной вазе цветы, которые Каиров принес ей в подарок. Обернулась: — И мы ходим под ним по земле, точно приговоренные.
— Я понимаю, — сказал устало Каиров, — это звучит пугающе. Но ведь поделать ничего нельзя.
Она вернулась на диван. Взяла его ладонь в свои ладони. Смотрела мудро и нежно, будто он был маленький-маленький мальчик.
— Говори, говори! — попросил он.
— Если поделать ничего нельзя, тогда и ничего нельзя требовать. Ни порядочности, ни преданности, ни верности, ни милости. Тогда отца не за что судить. Какая разница, где лежали эти ценности — в Эрмитаже или в тумбе письменного стола?
— Ценности — факт государственного хищения, — возразил Каиров.
— Похищены они были не у Советского государства, а у проклятого, загнивающего… Что касается Разумовского… Этот профессиональный убийца заслуживал смерти при любом строе…
— Но меня тоже хотели убить, — напомнил Каиров.
— Вот сейчас мы подошли к главному! — обрадовалась она. — Случайно в тебя не попали, промахнулись. То есть прилагали силы, имели желание… Не получилось. А человек ты хороший. И хочешь жить.
— Хочу, — сознался Каиров.
— Тем более… Значит, ты предпринимал и будешь предпринимать определенные действия, чтобы сохранить свою жизнь.
— Не только свою.
— В силу профессии. То же самое делает врач. И ты, и он вмешиваетесь в рок, при этом иногда одерживая победы. Кстати, победы очевидные. Ликвидирована банда, ликвидирована холера… Но подумай, а разве дровосек не влияет на факт существования человека, обеспечивая его теплом, крестьянин хлебом, портной одеждой?.. И так далее. Поэтому если рок и есть, то ему с человеком тоже нелегко приходится… Ты прости меня за долгие и нудные рассуждения, но я уверена, что нас с тобой разделяет не стена, а стеночка. И через нее можно перешагнуть…
Из служебной записки Каирова:
«…23 июня, в четвергов 19 часов 20 минут, нами был задержан гражданин Шатров Герман Петрович, чьи приметы совпадали с последней телефонограммой Донугро. Задержание произошло в шашлычной «Перепутье», куда он по нашей просьбе был приглашен своей дочерью гражданкой Шатровой В. Г. Узнав о способе убийства Разумовского — Кузнецова, гр. Шатрова опознала нож, которым он был убит, а также опознала нож, который 17 июня бросали в меня. Она сказала, что ее отец, гр. Шатров, уже много лет занимается метанием ножей, для чего в подвале дома по ул. Луначарского оборудован специальный тир.
Обыск в доме гр. Шатрова подтвердил наличие тира и ножей, но никаких других улик обнаружено не было.
На вопрос, почему не было заявления об ограблении в 1926 году, гр. Шатров ответил, что его никогда не грабили.
Тогда я сказал, что потир у нас и нам все известно об убийстве поручика Шавло. После этого гр. Шатров заволновался. Нам стало ясно, что мы на правильном пути.
Высокую сознательность и гражданский долг, несмотря на свое буржуазное происхождение, проявила гр. Шатрова В. Г. Она предположила, что сокровища нужно искать на даче в тумбе письменного стола, ключ от которого постоянно хранится у гр. Шатрова Г. П.
Предположение гр. Шатровой В. Г. оказалось правильным. В тумбе стола действительно обнаружили предметы художественной ценности.
После чего гр. Шатров Г. П. дал показания.
Он подтвердил, что ему удалось подменить содержимое ящика, когда его зять есаул Кратов вместе со своими друзьями, в числе которых был и Разумовский, квартировал у него несколько дней в июле 1919 года. Он утверждает, что не знает, была ли это группа заговорщиков или каких-либо других контрреволюционеров, но предполагает, что все эти люди составляли какую-то единую группу, люто ненавидящую рабоче-крестьянскую власть.
Гр. Шатров Г. П. утверждает, что не знал, в каком месте впоследствии был спрятан ящик, но догадывался, что это где-то в гостинице или возле нее. Он также утверждает, будто не знал поручика Шавло. А в Петрограде находился лишь несколько дней у дочери, возвращаясь из госпиталя.
Гр. Шатров Г. П. подтверждает факт ограбления его в 1926 году, 11 июля, в г. Ростове-на-Дону, близ школы для взрослых им. Профинтерна. Во время ограбления у него был изъят золотой потир и 87 руб. денег.
Гр. Шатров Г. П. утверждает, что со слов Разумовского знал: документы на имя Кузнецова Разумовский достал в Ростове и предупредил, что не может ими долго пользоваться.
По мнению гр. Шатрова Г. П., завхоз гостиницы «Эльбрус» Попов убит Разумовским.
В воскресенье 29 мая Разумовский пришел к Шатрову обеспокоенный. Он попросил в случае необходимости подтвердить его алиби в ночь на 29 мая. Больше ничего по этому вопросу гр. Шатров Г. П. сообщить не может.
Поскольку при осмотре вещей Разумовского обнаружены золотые карманные часы, принадлежащие фотографу А. Попову, и конверт, подписанный Ф. Глотовым, можно, без сомнения, считать, что и А. Попов, и Ф. Глотов убиты Разумовским. Однако труп. Ф. Глотова до сих пор обнаружить не удалось.
Гр. Шатров признал за собой факт убийства Разумовского — Кузнецова и попытку покушения на меня. Вместе с тем он заявил, что считает Разумовского агентом иностранной разведки, каковым считал и меня.
«В данном случае, опасаясь шантажа, я руководствовался политическими мотивами, по-своему защищая существующий строй, — сказал Шатров. — Больше ничего я вам говорить не намерен. Следствие по делам иностранных агентов, — заявил далее Шатров, — не входит в компетенцию уголовного розыска».
Со своей стороны полагаю, что убийство Разумовского — Кузнецова гр. Шатров Г. П. совершил из опасения, что, обнаружив в ящике подмену, Разумовский заподозрит в этом его, со всеми вытекающими последствиями.
Покушение на меня, по всей вероятности, было совершено потому, что и Разумовский — Кузнецов, и Шатров Г. П. считали, будто я прислан из-за рубежа контролировать действия Разумовского — Кузнецова».
Первым номером трамвая можно было за двенадцать копеек доехать от вокзала до Нахичеванского депо. Утро, сухое, душное, надвигалось на город. Звезды быстро блекли и таяли в светлеющем небе. Громко-громко в тишине еще спящих улиц кричали галки.
«Донвескровать» крупными буквами заявляло о производстве весов и кроватей. Товарищество «Новый путь» приглашало всех желающих в парикмахерские. На тыльной стене кирпичного здания возле булочной Каиров увидел номер своего телефона.
Первой строчкой сообщалось, что «скорая помощь» вызывается без номера, потом шли телефоны на случай пожара и обвала дома. Четвертая строка напоминала:
«При налетах, убийствах, грабежах — тел. 50».
Земля лежала под инеем, тонким и чуточку сизым от хмурого рассветного неба, нависшего над горами. Дорога белесой лентой разматывалась вдоль склона, по которому вниз, к оврагу, сбегали каштаны с широкими безлистыми кронами, тоже прихваченные инеем, но не такие светлые, как дорога.
Впереди на взгорке маячило подворье. И дым валил из трубы, пригибаемый ветром к длинной, одетой в железо крыше.
Четверо бойцов красного кавалерийского эскадрона — Иван Поддувайло, Семен Лобачев, Борис Кнут, Иван Беспризорный — ехали на лошадях и вели негромкий разговор.
— Это тот дом, — сказал Поддувайло. Он был старшим группы. — Здесь окрест километров на пятнадцать другого жилья нету. Нужно заслонить егерю путь к югу. Пужнуть его выстрелом в случае чего…
— Верно, — согласился Кнут. — Если он смоется в заповедник, тогда амбец. Тогда можно разматывать портянки и сушить их на солнышке.
— Почему? — пробурчал Лобачев.
— Потому, что Северокавказский заповедник он знает лучше, чем ты свои грабли.
— Некультурное сравнение, — вмешался Беспризорный. — Огрубел ты, Борис. Можно сказать, знает лучше, чем ты свои пять пальцев.
— Это тебе для стихотворений культурные сравнения нужны. А жизнь на них плевать хотела. Она со всякими дружит — и с культурными, и с бескультурными.
— Прекратите чепуху молоть! — строго сказал Поддувайло. — Слухайте приказание. Красноармейцы Лобачев и Кнут, ступайте в овраг и как можно швыдче выходите вон к тому карьеру. Ясно? Мы с Беспризорным пойдем прямо в хату…
— Опасно, — заметил Лобачев.
— Все равно вражину брать нужно. Прикрывайте.
Борис Кнут и Семен Лобачев слезли с лошадей.
Было раннее-раннее утро. Дул резкий ветер. Тучи, лохматые и седые, лениво надкусывали горы. И горы стояли без вершин, словно люди без шапок. И тишина была белой и немного сладкой от запаха прелых листьев.
Опустив морду, лошади с большой осторожностью ступали по скользким листьям, под которыми дремал овраг. И голые прутья кустарников мокро хлестали их по ногам и по крупам.
— Как ты думаешь, Семен, — спросил Боря Кнут, — у этого старого паршивца самогон есть?
— Заботы у тебя несерьезные, — ответил Лобачев укоризненно.
Боря Кнут не смутился. И не без хвастовства заявил:
— Я и сам несерьезный. Таким меня папа с мамой сладили.
— Среди людей живешь.
— Люди разные встречаются… Человек, он, понимаешь, Семен, как арбуз. Его же насквозь не видно. Это только в бутылке все ясно и прозрачно.
— Болтун ты, Борис… Уж лучше что-нибудь про любовь бы рассказал, про женское сердце…
— У кого что болит, тот про то и говорит, — усмехнулся Боря Кнут. — Относительно Марии сомневаешься. А ты плюнь на сомнения. К сердцу прислушайся. Там и ответ найдешь. Тем более не спец я по женской части. Женщины любят красивых и серьезных.
Овраг круто уходил вверх. Узкие камни лежали один на другом долгими желтыми пластами.
— Нам здесь не выбраться с лошадьми, — сказал Боря Кнут. — Лошадей привяжем в овраге. Им тут спокойней будет и безопасней. Вдруг тот псих стрелять начнет. Он птица непростая. Связным в банде Козякова был…
Семен Лобачев вздохнул:
— Места, конечно, необжитые. И даже жуткие.
— В том-то и заковырка. Как сказал бы Поддувайло: «Я тебе бачу, а ты мене ни». Может, старый черт нас давно на мушке держит. И наши молодые жизни от его фантазии зависят.
…Привязав лошадей, они выбрались наверх и, пригнувшись, пошли прямиком к карьеру. Дом егеря Воронина был отсюда на расстоянии полусотни метров. И они хорошо видели, как Иван Беспризорный, вскинув винтовку, присел за забором, а Поддувайло поднялся на крыльцо. Он недолго стучал в дверь. Ему открыла женщина в ярком сине-красном переднике. Он что-то сказал ей, а потом они скрылись в доме. Вскоре в дом пошел Иван Беспризорный. Было впечатление, что Поддувайло позвал его, выглянув в окно.
Семен забеспокоился:
— Может, нечисто там! И помощь наша требуется!
— Не дети они. Знак дадут. Криком или выстрелом.
— Знака нет — все спокойно. Так я понимаю?
— Правильно понимаешь, Семен. Кажется, старый хрен без боя сдался. Или дурака валяет, овечкой прикидывается.
— Закурим?
— Не грех.
Они не успели закурить. Из дома егеря Воронина вышел Поддувайло. Позвал их.
— Взяли? — спросил Кнут.
Поддувайло покачал головой:
— Утек. Старуха, значит, жена евонная, бачила, что в ночь он подался. Собрал жратвы, ружье, патронташ…
— Да, — подтвердила старуха, — собрался как для большого обхода. Только сказал: не жди, а поспешай к дочке в Курганную.
Она произносила слова без страха, но как-то злобно, словно едва сдерживала себя.
— Складно очень говоришь, мать, — прищурился Боря Кнут. — Точно молитву читаешь. А я скажу: обыскать прежде дом следует. Все закоулки, погреба, кладовки проверить.
Лицо у старухи не дрогнуло и взгляд не потускнел. Она продолжала говорить быстро. И все так же — с ожесточением. Точно избавлялась от тяжести.
— Воля ваша! Господь свидетель, правду сказываю! И утруждать себя обыском вам не нужно. Сама покажу. Склад тута есть. С оружием и припасами. На банду мой хозяин работал, чтоб ему, царица небесная, пути не было! Помогите мне горку сдвинуть.
Горка с посудой стояла в первой большой комнате, которая могла считаться и прихожей, и гостиной, и столовой, и залой. Из этой комнаты вправо и влево вели по две двери. Таким образом, в доме имелось пять комнат. В одной из них, где нежно пахло хорошими духами, Кнут увидел на смятой постели иностранную книгу. И очень удивился, хотя и не понял, на каком языке она написана.
— Чья? — спросил он. — Кто у вас в доме по-буржуазному читает?
— Анастасия.
— Родственница ?
— Сам-то велел называть ее племянницей. Только мы в родстве с полковником Козаковым не состоим. Дочкой она ему доводится, — ответила старуха.
— Где же теперь прячется эта Анастасия?
— Ушла. — Хозяйка посмотрела на Борю так, что у него мурашки на спине выступили. Боря винтовку крепче сжал. Семену Лобачеву шепнул:
— Ты выдь, посиди возле дома. А то вдруг нас здесь, как котят, передавят. Сомневаюсь, что старый черт далеко смылся.
А в это время Поддувайло и Беспризорный возились с горкой. Она была вделана в пол. Закреплена, видимо, на винтах. И хотя трещала, но не двигалась.
— Под горкой лаз в погреб, — словно шипя, говорила старуха. — Он меня выгонял, как собаку, ежели туда спускался. Ну, да окна в доме есть.
— Секрет тут какой-то, — сказал Беспризорный.
— Полки пробуйте, в полках хитрость, — подсказала хозяйка.
Тогда Поддувайло обратил внимание, что ребро левой полки, второй снизу, залапано и что на полке ничего не стоит. Он двинул полку ладонью, и весь левый нижний отсек пополз в стену. Из черной пасти погреба дохнуло сыростью.
Старуха зажгла керосиновую лампу. Подала ее Ивану Поддувайло, который уже стоял на лестнице, спустившись в погреб больше чем наполовину. Пламя, изогнувшись, лизало стекло, и копоть убегала вверх длинной, расширяющейся книзу дорожкой.
Иван принял лампу. Держа ее над головой, спустился в погреб.
Вначале он молчал. Наперло, осматривался. Потом громко сказал:
— Хлопцы! Под нами целое богатство.
Боря Кнут крикнул:
— Иван, я к тебе!
Через несколько секунд он стоял рядом с Поддувайло в низком, но широком и длинном погребе. И считалвслух:
— Три пулемета. Винтовок… раз, два… Семнадцать, восемнадцать… Двадцать четыре винтовки. А это, конечно, гранаты. И в ящиках гранаты.
— В ящиках патроны, — ответил Поддувайло, который успел сорвать крышку с одного ящика. Патроны лежали по пятнадцать штук в небольших коробках из промасленного картона. Поддувайло разобрал коробку, и патроны заблестели у него на ладони.
— Девять ящиков — это много, — сказал Боря Кнут. — Это тебе не хулиганство. А настоящая контра… Я вот одного, Иван, не пойму. Ведь сейчас не восемнадцатый год и не двадцатый… Тридцать третий, можно сказать, свое оттопал. И вдруг саботаж. И бандиты, как грибы после дождя, повылазили. Ты, Иван, коммунист. Ты и сведи мне концы с концами…
Поддувайло нахмурился, крякнул, бросил патроны в ящик. Сказал Кнуту:
— Подойди поближе. Глянь, на каком языке нанисано. А эти гарные винтовки? Что их, на Кубани или в России сработали? Догадываешься, как они сюда попали?
— Ясно.
— То-то и оно… — И Поддувайло показал рукой на темную, обшитую дубом стену. Затем, повернувшись лицом к Борису, продолжал: — Зерно в этом. Но брось ты зерно на каменный шлях, и оно погибнет. А урони в огороде — оно поросль даст. Вот Кубань и оказалась огородом. Кулачья здесь было — хоть пруд пруди. И пришлась им коллективизация ножом к горлу! Конечно, шпионы разные воспользовались… А народ бандитов не поддержал. Вот они и лютуют…
Поддувайло резко повернулся и зашагал к лестнице. Сказал:
— Возьми лампу.
…Минут десять они держали военный совет. Обсуждали создавшуюся ситуацию, которая не была предусмотрена приказом. Стало ясно, что приказ был отдан наспех, когда кавалерийский эскадрон вышел на преследование банды Козякова. Командир взвода, уже сидя в седле, подозвал к себе Поддувайло и велел взять трех бойцов и отправиться за несколько десятков километров, чтобы задержать егеря Воронина. О том, что егеря может не быть дома, никто не подумал. Обнаруженный склад боеприпасов и оружия еще больше усложнил ситуацию. На четырех лошадях они никак не могли увезти все. С другой стороны, вполне можно было предположить, что бандиты очень рассчитывают на склад. И придут сюда. Это может случиться и завтра, и послезавтра… Но может случиться и сегодня, через час, через два. Или даже через несколько минут.
Было принято решение, показавшееся самым разумным. Лошадей укрыть в конюшне егеря. Семену Лобачеву отправиться в штаб эскадрона. Трое же — Иван Поддувайло, Борис Кнут, Иван Беспризорный — останутся в доме егеря — в засаде.
Семен Лобачев вскочил в седло…
Поддувайло и Кнут снимали смазку с «максима», который они вытащили из погреба. Иван Беспризорный, наблюдатель, сидел у окна.
Старуха сказала:
— Сынки, я вам картошки наварю. И мука у меня есть. Оладьи пожарить можно.
— Спасибо, товарищ мамаша, — ответил Поддувайло и поинтересовался: — Скажите, как вас зовут?
— Матрена Степановна.
— Спасибо вам, Матрена Степановна. Мы про ваше хорошее участие командирам доложим.
Боря Кнут улыбнулся. Озорно спросил:
— Нескромный вопрос. Я понимаю. Но чего это вы на своего дражайшего муженька зуб имеете?
— А это уже наше между ним дело…
Матрена Степановна ушла к печи. Некоторое время никто ничего не говорил. И только было слышно, как позвякивали детали пулемета да гремела конфорками хозяйка.
Потом Кнут подмигнул Поддувайло, кивком головы указал на Беспризорного:
— Опять Иван стихи пишет.
Беспризорный положил карандаш на подоконник. Ответил:
— Первую строчку придумал. «Жестокое слово «засада»…»
— Верно, согласился Кнут. — Слово такое, что кровью от него пахнет, как… Ищу культурное сравнение. Как из ствола порохом.
— Слово обыкновенное, — отозвался Иван Беспризорный. — Только очень старое. Придет время, и оно умрет.
— А разве слова умирают?
— Конечно. Только не так легко, как люди.
— А я не верю, — возразил Кнут. — Что их, чахотка поедает?
— Время хуже чахотки. Вот пример. Ямщик — мертвое слово. Потому что нет на Руси ямщиков. Последний, может, уже полвека в земле лежит.
— Значит, когда-нибудь и последняя засада будет?..
— Выходит, так.
Боря Кнут лицом посветлел, точно небо на рассвете:
— Братцы, кто знает: вдруг наша засада и есть самая последняя.
— Все может быть… Гадать не время, — ответил Беспризорный, всматриваясь в окно, и с тревогой добавил: — Лобачев вернулся.
Они услышали цокот копыт во дворе. А вот уже и Лобачев вбегает в комнату:
— Бандиты!
— Много?
— Десятка три. В километре от оврага. Двигаются в нашем направлении.
Поддувайло выпрямился. Руки ниже пояса. Пальцы в смазке.
— Лобачев, мигом прячь лошадей в конюшню. Пулемет на чердак. Занимаем круговую оборону. Кнут — север. Беспризорный — восток. Лобачев — юг. Они двигаются с запада. Я встречу их пулеметом. Раньше меня никто огонь не открывает. Подойдут близко, встречайте гранатами. К бою, товарищи! Кнут, помоги мне втащить пулемет.
Возможно, осторожность и не родная сестра победы. Но все равно они в близком родстве. И это понимают бандиты. И без нужды не рискуют.
Они сосредоточились в овраге. Вперед выслали только одного.
И он не шел, а трусил мелко, как побитая собака, точно чувствовал, что всадят ему сегодня промеж костей несколько граммов свинца. И жизнь кончится, и страх тоже… Он был совсем молодой. Может, шестнадцати лет, может, семнадцати… Чей-то кулацкий сынок… И вот он двигался к дому егеря Воронина с обрезом наперевес. И конечно, очень боялся. Он не упал, а плюхнулся на землю, когда раскрылась дверь и вышла Матрена Степановна. А потом, увидев старую женщину, он сообразил, что ему, казаку, не к лицу лежать перед ней на пузе, поднялся, подтянул штаны и крикнул:
— Тетка! Хозяин дома?
— Шоб тебя, проклятый, лешак побрал вместе с моим хозяином.
Парень осмелел:
— Тетка! А ты одна?
— Отвяжись, окаянный… Нешто в мои годы полюбовников приваживать?
— Эй! — закричал парень, повернувшись лицом к оврагу, и замахал над головой рукой.
Из оврага стали выбираться бандиты — и конные, и пешие. Гурьбой, наперегонки устремились к дому, силясь опередить друг друга, чтобы разжиться жратвой.
Иван Поддувайло очень удивился этому. Он не знал, что кавалерийский эскадрон жестоко потрепал бандитов. И преследует их буквально по пятам, что полковник Козяков уже несколько часов лежит мертвый и что бандиты очень торопятся…
Очередь вышла смачной. Бандиты падали, как в кино. Извивались, корчились, раскрывали рты в крике… Здорово! Ой как здорово! Еще десяток секунд, и все будет кончено. Им же, гадам, некуда деться. Они как оглашенные бегут к оврагу. Да только не успеют. Не успеют!..
И вдруг — тишина. Нет. Внизу стонали, и кричали, и топали. Но Иван ничего не слышал. Пулемет молчал. Заело ленту. Или что-то стряслось в механизме подачи… Иван стал на корточки. Откинул крышку затвора…
Его увидели из оврага и убили.
И если бы они тотчас вновь бросились в атаку, дом пал бы.
Но бандиты не бросились. Они не знали, сколько людей засело в доме. И потому повели себя так, как вели осаждающие во все времена. Они окружили дом. И только потом поняли, что количество защитников невелико.
Но бандиты очень торопились. Они даже кричали:
— Эй, вы! Большевики! Отдайте нам три ящика патронов! И мы уйдем!..
Боря Кнут ответил на это предложение крепким словом.
Беспризорный стрелял редко. Он видел, как выглянуло солнце, как схлынули тучи, обнажив золотистые вершины гор. И подумал, что еще очень рано, наверное, часов восемь утра. Он бросил гранату, когда увидел группу бегущих на него небритых людей. И еще он бросил вторую гранату. А третью не успел… В последнюю секунду он не думал о стихах. Но лицо выстрелившего в него бородатого человека показалось Ивану похожим на веник. Такой узкой была голова, а борода, наоборот, расходилась веером.
Частил Семен Лобачев. Попадал редко. Но двое уже лежали возле конюшни. Неподвижно лежали. А остальные не смели подойти. Стреляли редко. Берегли, сволочи, патроны. Ему показалась подозрительной тишина. И он распахнул дверь в большую комнату. Увидел лежащего на спине Борю Кнута и кровь, вытекающую из него. Он шагнул к товарищу… Пуля встретила Семена Лобачева.
А бандиты уже бежали прочь, бежали сломя голову. К дому егеря выходили цепи кавалерийского эскадрона…
Матрена Степановна спустилась с чердака, обошла комнаты. Перекрестилась. Но вдруг увидела живое лицо лежащего на спине Бориса Кнута. Красноармеец пошевелил губами и тихо сказал:
— Мать…
Она решила, что он просит пить. Принесла ему ковш воды. Он припал губами к холодным краям. И вода текла по подбородку на гимнастерку и смешивалась с кровью. Отстранив ковш, Боря Кнут сказал:
— Мать, у тебя нет, мать, самогончику? Хоть стакан или половину. Я тебе отдам. Честно. Мне один поп четверть должен. За библию. За такую красивую. Но тяжелую, как кирпич…
Она побежала в чулан, где под скамейкой стояла бутыль в плетеном чехле. Но когда вернулась со стаканом, Кнут был мертв.
— Царство тебе небесное, — сказала Матрена Степановна, перекрестившись торопливо.
Во дворе красноармейцы обыскивали пленных бандитов…
Так закончилась операция по уничтожению банды полковника Козакова. Но заключительная точка во всей этой истории еще не была поставлена.
Давайте вернемся на три месяца назад и проследим за событиями, предшествовавшими последней засаде Ивана Поддувайло и его боевых друзей.
Большие жилистые руки лежали поверх малинового одеяла. И пальцы были сжаты в кулаки со страшной силой, отчего линии сосудов проступали, словно татуировка. Перебинтованная голова вминала подушку, прислоненную к низенькой спинке голубой узкой кровати — единственной в палате, с большим, выходящим во двор окном. Над окном трепетали накрахмаленные занавески. И Каиров, войдя в палату, сразу обратил внимание на эти занавески. Вернее, на то, что ветер колышет их. Значит, рамы открыты!
Каиров подошел к окну, посмотрел вниз. Он увидел асфальтированную кромку возле стены, гаревую дорожку, а за ней рыжеватый подстриженный газон. Нетрудно было догадаться, что во все палаты первого этажа можно легко проникнуть с улицы через окно, ступив ногою на маленький карниз, возвышающийся в полуметре от земли, а затем подтянуться до подоконника.
Проведя по подбородку ладонью, словно проверяя, не зарос ли, Каиров строго спросил:
— Кто распорядился поместить раненого на первом этаже?
— Я, — тихо ответил дежурный врач. — Сотрудники, доставившие его, потребовали отдельную палату. Эта была единственной. В больнице на втором этаже ремонт.
Каиров нахмурился, достал из кармана толстовки папиросу. Остановился возле кровати, глядя в затылок Челни — седенького милицейского доктора. Выпрямившись, поправив пенсне, Челни обернулся к дежурному врачу, напуганному происшествием, и спросил:
— Где у вас умывальник, коллега?
— Вторая дверь направо… Я вас провожу.
— Одну минутку… Ваше слово, доктор Челни, — сказал Каиров.
Челни вынул большой, в половину газеты, носовой платок и, вытирая руки, предложил:
— Мирзо Иванович, вчера за визит я получил ведро картошки. Это же богатство! У меня есть вяленая ставридка. И немного чачи… Поехали ужинать.
— Интеллигентный вы человек, Семен Семенович. Слишком интеллигентный для нашего сурового времени. — Каиров скептически улыбнулся. — Ну а теперь о деле…
— Смерть наступила мгновенно. Четверть часа назад, в результате ножевого ранения в область сердца. — Челни снял пенсне, убрал его в футляр и сказал дежурному врачу: — Пойдемте, коллега.
Каиров вышел вслед за ними. Стоявший у двери милиционер вытянулся. Каиров назвал его по фамилии и велел вызвать инструктора с собакой, чтобы тщательно обследовать газон и прилегающие к нему дорожки.
Рывком распахнув дверку, Каиров втиснулся в машину. Через минуту пришел Челни. Положил на колени портфель. Сказал:
— Как же насчет ужина, Мирзо Иванович?
— Настойчивый вы мужчина, необыкновенно… — ответил Каиров. Он говорил с незначительным кавказским акцентом, и буква «е» через раз у него звучала, как «э».
— Настойчивый… Представьте… Нет, не отмахивайтесь, а только представьте… Молодая кубанская картошка. Розовая. Одна в одну. Такую и за большие деньги не купишь.
— У кого они есть, эти большие деньги?
— Думаете, нет?.. Прикиньте, сколько здесь на побережье в восемнадцатом году золота осело!
— Торгсин свое дело делает…
— Товары не только в торгсине. Французское мыло предлагали моей жене не далее как вчера. Этакий ароматный желтый квадратик с выдавленной надписью «Париж».
— Где предлагали?
— У скобяного магазина на улице Полетаева.
— Кто?
— Мужчина.
— Какой он из себя? Приметы?
— Женщины есть женщины. Даже если она и жена милицейского доктора.
— Многие женщины очень наблюдательны.
— Моя супруга не такая.
Машина ехала медленно. Улицы были узкие, без тротуаров. И люди ходили по проезжей части. И не спешили сторониться, услышав сигнал автомобиля. Они замедляли шаг. Провожали машину взглядом не злобным, а удивленным, как если бы смотрели на слона.
— У меня прострел, — сказал Каиров.
— Нагрейте соли… А еще лучше — подкладка из собачьей шерсти.
Каиров недоверчиво покосился на доктора, но не возразил.
Вскоре машина въехала во внутренний двор трехэтажного дома, сложенного из белого кирпича. Высокий кипарис, возле которого торчала водопроводная колонка, возвышался посреди двора, покачивая узкой вершиной.
Было пять часов вечера. И небо уже отливало розовым светом. Как оно всегда отливало осенью в это время, если тучи не заволакивали солнце. Двор был не убран. На траве и около потемневшей от ветхости скамейки валялись обрывки газет. Сотрудники, разморенные за долгие часы работы в душных кабинетах, под вечер выходили подышать свежим воздухом, покурить, пожевать принесенный из дому бутерброд.
В четвертом подъезде оперуполномоченный Волгин говорил утешительные слова заплаканной вдове Мироненко — машинистке из угрозыска.
— Крепись, Нелли. Горю слезами не поможешь, — сказал Каиров. — Найдем убийцу. Верно я говорю, Волгин?
— Точно, — подтвердил Волгин.
— Пойдем. Ты мне нужен.
Каиров тщательно прикрыл за собой дверь, прошел к столу, указал Волгину на диван:
— Садись. Рассказывай, как Хмурого брали.
— Ну вы знаете, что опознали его два дня назад. Привесили хвост. Но он ни с кем не встречался. Жил в гостинице. Вещей при нем не было. Только маленький баульчик с продуктами. Во вторник и в среду с половины двенадцатого до двенадцати прогуливался на центральном бульваре у афиши кино. Ровно в двенадцать становился спиной к афише и был неподвижен в течение минуты.
— Вы не запомнили название фильма?
— «Парижский сапожник»…
— Что было дальше?
— В ночь со среды на четверг, в третьем часу, он пришел на вокзал к поезду. Билет купил до Ростова. За десять минут до прибытия поезда Мироненко приказал брать Хмурого… В последний момент Хмурый понял, что попался. Бросился бежать по шпалам в сторону переезда. Оттуда и грохнул выстрел… Когда мы подбежали, Хмурый уже бредил.
— А именно, что он говорил?
— Повторял слово «нумизмат»… А может, это было какое-нибудь другое слово. Но мне показалось, что он раза три повторил именно это слово.
— Больше он ничего не говорил?
— Нет… Когда мы принесли его в медпункт вокзала, он потерял сознание. Я попросил медсестру остановить кровотечение и наложить повязку. Она сказала… Возможно, боялась… Но она хотела, чтобы я был рядом. В это время раздался еще один выстрел. А секунд десять спустя началась стрельба. Я знал, что Мироненко и два дежурных милиционера обследуют прилегающий к переезду участок. Оставив Хмурого на попечение медицинской сестры, я побежал к переезду… Мироненко был уже мертв. Милиционеры лежали возле него и палили в кусты ежевики. Буквально пять минут спустя мы оцепили пустырь со стороны шоссе и по склону Бирюковой горы… Но никого не обнаружили. Вероятно, неизвестный стрелял из револьвера. И гильзы остались в барабане. Мы не нашли ни одной. Трудно предположить, чтобы он собирал их в темноте.
— Дежурный по переезду допрошен?
— Да. Оказалось — женщина. Проверенный и надежный товарищ. Выстрелы она слышала. Но ни по путям, ни по шоссе мимо будки никто не проходил. Побывали мы и в поликлинике. Там тоже находились дежурные. А в лаборатории люди работают круглые сутки. И они слышали выстрелы, но выходить из помещения побоялись. Говорят, береженого и бог бережет.
Лохматый, как пудель, Золотухин приоткрыл дверь и, просунув голову, спросил:
— Мирзо Иванович, можно?
— Входи!
Золотухин шел плавно, словно скользил по паркету.
— Мирзо Иванович, а мы кое-что нашли.
Неужели гильзы?
— Сразу гильзы. Пуп земли — гильзы… Кое-что поинтереснее. — И он положил перед Каировым крошечный белый лоскуток величиной с автобусный билет: — На кустах ежевики висел.
— Ну и что? — не скрывая разочарования, спросил Каиров.
— Я высчитал условную траекторию полета пули. Линия шла под углом в тридцать пять градусов к железнодорожному полотну. Зная убойную силу револьвера, мне нетрудно было определить место, где стоял убийца. Когда я был маленький, Мирзо Иванович, физика и тригонометрия были моими любимыми предметами. Я и сам не пойму, почему позднее решил стать милиционером. Убийца стрелял с тридцати метров. Не попади он в переносицу, мы могли бы навещать Мироненко в больнице.
Каиров скептически улыбнулся:
— Милый мой, даже точные науки подчиняются законам логики. Если ты задумаешь кого-нибудь убивать осенней ночью, ты не станешь надевать ни белую блузку, ни куртку, ни халат… Или еще черт знает какую одежду, в которой будешь виден за километр.
— Однако факт налицо. Вы же первый, кто требует от нас фактов, и прежде всего фактов.
— Ты отнимаешь у меня время, — сказал Каиров со свойственной ему прямотой. — Но раз в мои обязанности входит и воспитание кадров, садись, наматывай на ус…
Каиров раздраженно поднял телефонную трубку. С усилившимся кавказским акцентом — первым признаком недовольства — сказал:
— Девушка, соедините с поликлиникой. Заведующего… Товарищ Акопов, это Каиров. Проконсультируйте меня по одному вопросу.
— Пожалуйста.
Кажется, у Акопова был громкий голос, а может, это целиком заслуга телефона, но Золотухин и Волгин отлично слышали все, что говорил заведующий поликлиникой.
— У вас в поликлинике кто-нибудь остается на ночь?
— Безусловно. Дежурный врач «скорой помощи». Медицинская сестра. Кучер. Сотрудник в лаборатории.
— Скажите, они выходят ночью из здания поликлиники?
— Безусловно. В случае вызова «скорой помощи»…
— И только?
— Безусловно. То есть не совсем безусловно. У нас нет канализации.
— Ясно. Людям приходится выходить ночью…
— Да… Но в туалете, если это слово здесь применимо, отсутствует электричество.
— Остается пустырь, — подсказал Каиров.
— Вероятно, так. Мне никогда не приходилось бывать ночью в поликлинике.
— Спасибо. Еще один вопрос. Ваши люди и ночью носят белые халаты?
— Безусловно.
— Как вы думаете, они снимают их, когда выходят э… на улицу?
— Думаю, что не всегда.
— Спасибо вам, товарищ Акопов. — Звякнула трубка. Каиров довольно посмотрел на Золотухина: — Вот так, милый сыщик… Надо бы помочь докторам. Послать к ним электрика. И у нас, глядишь, время зря бы не пропадало.
Золотухин — большой артист. У него на лице одно, а про себя другое. Он сейчас не хочет раздражать начальника. И всем своим видом демонстрирует: сдаюсь, ваша взяла.
А Каиров любит, чтоб брала именно его… Вот он вышел из-за стола, заложил руки за спину и не спеша начал ходить от двери до окна… В кабинете стоял густой сумрак, но Каиров не включал свет. Он не хотел зашторивать окна. Потому что в свои сорок пять лет был полным человеком, страдал одышкой и предпочитал свежий воздух всем другим благам.
— С личным делом Хмурого вы знакомы, — сказал Каиров. — Контрабанда. Валюта. Наркотики… Хмурый не убит на переезде, а чае назад зарезан в больнице. Никто из его старых дружков на мокрое не пойдет… Все-таки появление Хмурого, которого месяц назад видели в Лабинске, и действия банды Козяка — это одна цепь… С бандой будет покончено в течение ближайших недель. Нас интересует другое… Очевидно наличие иностранной агентуры, которая руководит и помогает банде. Мы не знаем каналы связи. Но они существуют… Возможно, что Хмурый прибыл сюда как связной. Но где же тот, к кому он шел?.. Вот это нам и поручено выяснить. К выполнению операции приступаем сегодня же. Золотухин, устроишь побег Графу Бокалову. В десять вечера. Для приличия пусть дадут пару выстрелов вверх. С помощью Графа необходимо выявить всех, кто связан с контрабандой, валютой, торговлей наркотиками. Всю операцию знаю я. И начальник краевого отделения. Кодовое название операции… Где они встречались? У какой афиши?
— «Парижский сапожник», — подсказал Золотухин.
— Операцию назовем «Парижский сапожник», — решил Каиров.
Он любил названия загадочные и необычные.
Когда Золотухин ушел, Каиров положил руку на плечо Кости Волгина и сказал:
— Тебе, Костя, предстоит выполнить самую трудную часть операции «Парижский сапожник».
Густая изморось. Степь круглая, хмурая. Пирамидальные тополя оголенные, мокрые. Они, точно странники, появляются то справа, то слева. И дорога — кашица из черной грязи, по которой едва двигается телега.
Пара усталых лошадей рыжей масти бредет медленно. Воздух холодный, и над крупами животных поднимается пар. Возница сидит на передке как-то полубоком. Искоса поглядывает на пассажиров. Он не очень им доверяет.
Пассажиров трое. Один, Владимиром Антоновичем его называют, по возрасту, видать, самый старший. В шляпе, в очках, в тонком пальто. Что пальто тонкое — это его собственное дело. Очки на Кубани многие носят, особенно кто в городе родичей имеет. А вот насчет шляпы товарищ маху дал. Не привыкшие тут до шляп жители. Раздражение такой убор вызвать может. Сомнение.
Второй — может, цыган, может, татарин. Глаза черные, хитрые. Ростом маленький. Всю дорогу руки в карманах плаща держит. Это точно — пистолеты не выпускает.
Третий — чистый жулик. В кожанке и с чубчиком.
Ящики какие-то с ними, лопаты…
— Так вы, значит, добрые люди, из Ростова будете? — заискивающе спрашивает возница.
— Бери выше, отец, — говорит жуликоватый. — Из самой Москвы. Мы, батя, геологи. Полезные ископаемые в ваших краях искать будем…
— Окромя грязи, тута ничего нету, — заявил возница.
— А мы дальше поедем…
— Дальше дальшего не бывает. Куда же это?
— В хутор Соленый… Рожкао…
Возница побелел. Повернулся к ним. Руки трясутся.
— Люди добрые, не губите…
Никакого впечатления. А коротышка рук из карманов не вынимает. Так и жди, всю обойму выпустит.
— Сынки, если шо, забирайте коней и телегу тоже… Я ходом своим до Лабинской доберусь. Я, понимаете, пять душ детей имею… Жилка на прошлой недели ногу подвернула… В каких дворах золото есть, не знаю. В нашей семье его отродясь не было.
— Что с вами, товарищ? — спросил тот, в очках и шляпе.
— Пужливый я больно… — признался возница.
— Зачем же нас пугаться? Мы ученые, приехали сюда проводить геологоразведочную работу. Я профессор Фаворский. А это мои коллеги.
— Меня зовут Аполлон, — сказал жуликоватый. — А его Меружан…
Возница опять побледнел:
— Имена-то… странные…
— Какие родители дали! — усмехнулся Аполлон.
Меружан не улыбался, никак не реагировал, а сидел неподвижно, словно глухонемой. Не вынимал рук из карманов. И ткань плаща подозрительно оттопыривалась, точно в карманах и в самом деле торчали пистолеты.
— Может, нам документы предъявить? — спросил профессор.
— Для порядку бы, — сказал возница; никогда не ходивший в школу, он и расписывался-то крестиком.
Вид бумаги с машинописным текстом и фиолетовой печатью подействовал на него успокаивающе. Возвращая ее профессору, повеселевший возница сказал:
— Люди добры, да куда же вы едете? Вы знаете, шо здесь творится? А в тех краях особенно… Бандитов — как собак нерезаных. На прошлой неделе наши их сильно потрепали. Да вот жаль, начальника отделения в том бою убили… Добрый мужик был. С пониманием… И все кулачье проклятое!..
— На этих днях бандиты не показывались? — впервые за всю дорогу подал голос Меружан.
— В горах, гады, отсиживаются… Если бы жинка ногу не подвернула, я бы с обрезом!..
Возница достал из-под тулупа большой промасленный обрез и положил в телегу.
— Так-то лучше, отец, — сказал Меружан: — Я эту пушку давно заприметил…
— Шо вы, добры люди… Бандюги же моего родного братана прикончили. Председателем сельсовета он был. И жинку его попоганили и зарезали. И дочку трехлетнюю не пожалели. Я их, гадов, многих в лицо знаю. Всю Малую Дабу излазаю, до Псебая дойду… Пусть только жинка ногой затопает…
— Горы большие, — сказал Аполлон. — Искать бандитов будет не легче, чем иголку в стоге сена.
— У меня ниточка есть… Старый княжеский холуй егерь Воронин. Чуется, что он не побрезгует и на бандитах заработать…
Возница провел рукавом по мокрому лицу. Вскинул вожжи.
Пахло землей, лошадиным потом. Надрывно повизгивали колеса.
Одноэтажные домики станицы показались лишь в сумерках.
Гостиница стояла в самом центре. И достаточно было войти в прихожую, оклеенную состарившимися обоями, чтобы сразу представить «блага», которые ожидают путника. Вонь, холод, клопы…
Геологам отвели боковую комнату. В ней стояло шесть убранных кроватей. Наволочки на подушках свежие, но залатанные и заштопанные. Одеяла — солдатские, зеленоватого цвета.
Профессор предупредил заведующего гостиницей, что они везут ценную аппаратуру, и просил посторонних в номер не поселять.
Койки выбрали подальше от окна. Оно вытянулось чуть ли не во всю стену, с мутными пятнами на стеклах. Вторых рам не было. Шпингалеты держались на честном слове…
Аполлон вышел в коридор и спросил у дежурной, что и где здесь можно купить из съестного. Плохо одетая женщина — и, может быть, прежде всего по этой причине непривлекательная — терпеливо разъяснила, что базар в станице бывает с шести до девяти утра. Там иногда предлагают продукты: лепешки, требуху, вареную кожу. Но больше на обмен. За деньги купить почти ничего невозможно.
Пришлось терзать свои запасы…
Поужинав, геологи потушили свет и легли. Несмотря на дальнюю дорогу, которую им пришлось сегодня преодолеть, сон не приходил.
Аполлон сел, опустив на пол ноги, и без энтузиазма сказал:
Клопы предприняли психическую атаку.
— Ты самый толстый, — сказал Меружан. — Клопы знают, что делают.
— Не включай свет, — предупредил профессор.
— Я не кошка, я в темноте не вижу.
— Все равно не включай, — предупредил профессор.
— Может, он не придет, — возразил Аполлон.
— Не будем дискутировать, — сказал профессор. — Лежите и ждите…
— Знаете, сколько времени человек тратит на ожидание? — спросил Меружан. — Двенадцать лет, или одну пятую всей своей жизни.
— Сам подсчитал? — спросил Аполлон.
Меружан промолчал.
— Что молчишь? Стесняешься?
— На глупые вопросы не отвечаю.
— Все, — сказал профессор. — Молчок, коллеги…
Тикали часы. На-улице лаяли собаки. Тараканы шуршали под обоями, словно гонимые ветром обрывки газет.
В окно трижды постучали. Профессор сбросил одеяло и оказался совершенно одетым. Мягко ступая в шерстяных носках по крашеному полу, он приблизился к окну и повернул шпингалет. Шпингалет звякнул громко, точно оброненные ключи. Скрипнув, разошлись рамы.
— «Два», — сказал человек за окном.
— «Восемь», — ответил профессор.
— Владимир Антонович?
— Да?
— Вам записка и привет от Кравца.
Светало. Вода чавкала под сапогами. Листья, и не успевшие облететь, и те, что уже несколько недель лежали на земле мягким желто-коричневым ковром, поблескивали капельками воды уныло и даже сумрачно. Потому что небо тоже было сумрачным — без низких свинцовых туч, похожих на глыбы, серое, обложное небо.
Пахло прелыми листьями, и желудями, и разными травами, пожелтевшими и примятыми монотонным осенним дождем.
День обещал быть слезливым. Это совсем не радовало егеря Воронина, путь его ожидал длинный и в такую погоду небезопасный. Вода размочила склоны, взбодрились ручьи. Они спешили вниз, пенясь и урча, узкие и холодные, как змеи.
Егерь нес трех подстреленных на заре тетеревов. Так как считал, что с пустыми руками ему идти неудобно. Воронин же любил охотиться на боровую дичь. В пятьдесят лет у человека масса привычек, от которых поздно избавляться и которые стали характером, натурой, полноправной частью человека, как голова, ноги, борода, морщины.
Давно. Очень давно. Сколько же лет? Сорок. Или тридцать девять. Да. Тридцать девять… Отцу тогда за пятый десяток перевалило. Они забрались в шалаш еще затемно. Свежие порубленные ветки отдавали тем запахом, который можно учуять, лишь ткнувшись лицом в скошенную траву, едва привяленную, зеленую, но удивительно пахучую, как молодое вино.
Не рассвело. И в синем воздухе едва проглядывались темные деревья, когда отец схватил сына за плечо и они услышали бормотание тетерева. Вначале одного, затем двух, трех… Это было старое токовище. Отец помнил такие места. Он знал заповедник лучше, чем кто другой… Тетерева пели вначале на деревьях, потом на земле. Петухи дрались из-за тетерок как ненормальные. И Воронин-младший понял, что это глупая, похотливая птица. И у него не было к ней жалости. И нет. С того самого момента, когда он в первый раз нажал спусковой крючок и песня оборвалась…
Радость тогда переполняла его. Она не шла ни в какое сравнение с другими радостями, которые были позднее. Отец сказал, что сын прирожденный охотник. И парнишке подумалось: вот такое чувствуют, когда любят.
Но он ошибся… Любовь никогда не приносила ему удовлетворения, как охота.
Он не задумываясь произносил слово «люблю». Говорил «люблю» Галине. Быстрой казачке. С черными глазами и косами. Говорил Марии даже после венчания… Говорил «люблю» фрейлине Вере, когда она, нагая, как создал ее господь бог, вбежала к нему в сарай, где он чистил ружье…
Один шут ведает, что творили эти фрейлины. Великий князь Кирилл не случайно привозил их в личную вотчину.
Челяди приезжало много. Летних дач не хватало. И тогда разбивали палатки, устраивали завесы. Князь понимал толк в удовольствиях. Охота без выпивки не обходилась. И дамы не уступали мужчинам…
Воронин оступился и, упав на бок, покатился вниз по склону горы. Заросли шибляка придержали его. Егерь с трудом поднялся, присел на корточки и тупо смотрел на голые переплетенные ветви боярышника, грабинника, шиповника, держидерева. Смотрел, не думая ни о чем. Ожидал, когда пройдет боль. Терпеливо, как не однажды он ожидал секача, сидя в засаде на кабаньей тропе.
Полегчало. Воронин нашел шапку, поднял с земли тетеревов. Закурил. И неторопливо, посматривая под ноги, двинулся в гору.
Обогнув вершину, он оказался на широкой седловине, поросшей желтоватой травой. Десятка два коней бродили по поляне. Хмурый, обросший мужик, с карабином навскидку, выглянул из-за скалы. Узнав Воронина, сказал:
— Оне там, — и кивнул головой влево.
Шалаш был устроен под высоким грабом. Большой шалаш, похожий на опрокинутый кулек. Шипя и потрескивая, у входа горел костер. Перед костром стоял полковник Козяков в бурке и в отделанной каракулем кубанке. Лицо его было желтым, а под глазами лежали зеленоватые круги. Возможно, полковника трясла малярия.
Воронин бросил дичь, не сказав «здравствуйте». Полковник повернулся, протянул руку. Воронин пожал руку и недовольно пробурчал:
— Стар я почтарем по горам мотаться… — Он достал из кармана примятое письмо в самодельном конверте, отдал полковнику. Потом вынул из-за пазухи бутылку водки: — Едва не угробил. Ноги чужими стали. Ревматизма…
Полковник взял бутылку. Удивился:
— «Московская» ?
Воронин кивнул.
— Откуда?
— Постояльцы наделили.
Что за новости? Кто такие?
Воронин неопределенно повел плечами. Закусил нижнюю губу.
— Требухов! — позвал полковник.
Юркий мужчина, с круглым, рассеченным вдоль правой щеки лицом, поспешил к костру.
Полковник кивнул на дичь:
— Займись!
— Слушаюсь, господин полковник! — Осклабившись, Требухов посмотрел на Воронина, потом нагнулся и взял тетеревов.
— Пошли, Сергей Иванович, — сказал Козяков.
В шалаше на земле лежал ковер. И еще два ковра висели. Кроме постели, накрытой коричневым одеялом из верблюжьей шерсти, в шалаше был изящный столик на гнутых ножках и грубо сколоченный табурет.
— Садись, Сергей Иванович.
Егерь опустился на табурет. Полковник — на постель. Читал письмо, щуря глаза. И выдох был тяжелый, как у простуженного. Повертел конверт, перегнул пополам и спрятал под подушку.
— Скучно ей, — сказал раздумчиво. — Ну да ладно! Теперь выкладывай, что за постояльцы.
— Геологами называются… Камни ищут.
— Красный конгломерат?
— Мне не докладывали.
— Много?
— Трое. Один профессор. Два чином поменьше.
— Анастасию видели?
— Пока нет… Она из боковушки не выходит. Затем и шел, чтобы посоветоваться. Может, убрать их, да и концы в воду?
Не пойдет… Твой дом должен быть чист, как стакан, из которого пьют. Пусть девушка не прячется. Она твоя племянница, приехала из города старикам по хозяйству помогать. И смотри, Воронин, если с Анастасией что приключится! Запомни, я не господь бог. Я ничего не прощаю!
Воронин недобро усмехнулся:
— С барышней все будет в лучшем виде… О себе подумайте, господин полковник. В Курганную целый эшелон красных конников прибыл.
— Пугаешь?
— Предупреждаю… Знать, не грибы они собирать приехали.
Козяков обхватил ладонью лоб и, не глядя на егеря, спросил:
— На почту ходил?
— В среду пойду. Не могу так часто… Я человек простой. Не люблю привлекать внимание.
Положив локти на колени, Козяков согнулся, будто у него случились колики в животе. Потом резко выпрямился. Раскупорил бутылку. Крикнул:
— Требухов! Стаканы!
— Я не буду, — сказал Воронин. — Моя дорога дальняя.
— Ты сделался слишком боязливым для своей профессии.
— Моя профессия — егерь.
— Знаю, что егерь… И все же… Красных конников ты боишься. На почту ходить боишься. Хлебнуть на дорогу водки боишься!
— Лес к осторожности приучил.
Водка заполнила стаканы на треть. Но запах сразу полез в нос. И Козяков морщился, когда пил, и Воронин морщился тоже…
Похрустывая огурцом, полковник сказал:
— Я шучу, Сергей Иванович. Шучу… Иначе в твоих местах одичать можно.
— Зачем так?
— А как? Места дивные… Но зимовать здесь в мои планы не входит! Я уверен, что на белом свете есть более теплая зима, нежели в предгорьях Северного Кавказа. Да и Настенька у меня на шее висит, хоть и ночует под твоей крышей. Слушай внимательно… В субботу пойдешь на почту… — Козяков опять взялся за бутылку, на какие-то секунды задержал ее в руке, потом поставил на стол. Раздумчиво сказал: — Меня беспокоит только одно: почему Бабляк не подал условленного сигнала? Теперь та же история повторяется с Хмурым… Если письма не будет, достань мне зимнее расписание поездов. Жду тебя в воскресенье. Понял?.. И не трусь. Со мной бедным не будешь. Я бумажками не расплачиваюсь. Бумажки в наше время только для одного дела годятся, если рядом лопуха нет.
— Я вам верю, — сказал Воронин. — Вы дворянин. Человек чести. Вы за идею маетесь. А дружкам вашим я не верю. И вы не верьте. Ворюги они…
— Тише! — оборвал его Козяков. — Прикончат. И я воскресить не сумею.
Воронин промолчал. Собрался было уходить, но вдруг сказал:
— Странный парень один из этих геологов…
Козяков вопросительно сдвинул брови.
— Вышел утром во двор. Озырился вокруг. Да и говорит мне: «Давно, дед, егерем служишь?» «Почитай, тридцать лет», — отвечаю. «Значит, и отца моего тут видел». «Красный командир?» — говорю. Геолог, Аполлоном его зовут, усмехнулся. Да и сказал тихо: «С князем Кириллом отец, царство ему небесное, в этих краях бывал. Смекаешь, дед?..» Я ответил, что с князем Кириллом много всякого люду бывало. Всех не упомнишь.
— Занятно. — Козяков поднялся с постели: — Посмотреть бы на этих субчиков…
— Можно устроить.
— Следи за ними… Если что, дорогу знаешь… И про расписание не забудь…
— Фамилией не интересовался?
— Спрашивал… Не сказывает. Смеется: «Называй хоть горшком, только в печь не ставь».
Когда Воронин ушел, полковник Козяков собрал банду, сказал:
— Четверь часа назад я получил радостное известие из центра. В ближайшие дни англичане и французы высаживаются на Черноморском побережье. От нас нужно только одно: собрать в комок нервы и силы. И быть готовыми к решающей схватке. Я даю вам слово офицера… слово дворянина… что еще до первого снега Кубань будет свободной. А к рождеству, если это будет угодно богу, мы услышим звон московских колоколов…
Козяков вернулся в шалаш, вылил в стакан остатки водки. «За ложь во спасение!» — произнес мысленно.
На душе было жутковато, точно он смотрел в пропасть.
Граф Бокалов узнал немногое…
Конечно же, он не мог узнать о Хмуром больше, чем знал сам Хмурый. А точнее, чем Ноздря. Потому что именно Ноздря поделился с Графом сомнениями. А Ноздря был битый-перебитый. И уже год молчал, как собака на морозе. И его никто не мог схватить за руку — ни угро, ни Чека. Ноздря остерегался вынимать руки из карманов. Хотя, разумеется, мелкая контрабанда не обходила его стороной. Но только мелкая и верная. Без хвоста и подозрений.
С того самого дня, когда пьяный матрос с новороссийского буксира врезал Ноздре разбитой бутылкой и лицо фарцовщика стало запоминающимся, как улыбка Моны Лизы, он предпочитал работать на дому. И у людей, знающих его поверхностно, могло сложиться обманчивое впечатление, что Ноздря исчез с «делового» горизонта, завязал. И пленился разведением парниковых огурцов. Или австралийских попугайчиков…
Граф Бокалов имел на этот счет свое мнение. Потому-то «мальчики» Графа и не теряли Ноздрю из виду. Хотя Ноздря никогда так не опускался, чтобы скупать краденое, но он иногда не брезговал услугами карманников и форточников, то есть основных асов Графа.
Графу Бокалову исполнилось девятнадцать лет. У него были доверчивые голубые глаза, широкие плечи. А за плечами — количество краж, вдвое превышавшее возраст. Кличку Граф ему преподнесла шпана, знавшая, что он щедр на синяки и шишки и раздает их с ловкостью фокусника.
К чести Графа нужно отметить, что он почти не употреблял спиртных напитков, не курил.
Каиров принес ему книжки Горького. Кто мог подумать, такой великий писатель, а босяками не брезговал!..
Граф не любил сантиментов. А к хорошему отношению просто не привык. И книги Горького, и беседы с Каировым… Все это было ново, будто он в первый раз нырнул с открытыми глазами.
— Имей я такого отца, как вы, — признался Граф Бокалов, — падла буду, никогда бы не оказался на этом месте!
— Вовка, — назвал его по имени Каиров, — ты не знаешь своего отца. А я знаю, кто был твой отец. Я все знаю, Вова, это моя специальность. Твой отец был красный командир. Его убили врангелевцы на Перекопе. Твой отец был большевик… Вова, все немножко виноваты, что ты стал тем, кем ты стал. Но ты молод. Ты еще можешь исправиться. И я буду твоим отцом, Вова.
Они все обговорили с Каировым.
Кто-кто, а Мирзо Иванович ясно представлял трудности и опасности, которые встанут перед Графом.
Бокалов вышел из огольцов — мелких воришек, молодых по возрасту, — чья фантазия не поднималась выше карманов прохожих и вывешенного на просушку нижнего белья.
Взрослые, опытные воры сторонились столь несерьезной публики, способной, к примеру, «на хапок» сорвать у женщины самые дешевые серьги. Вольные настроения, царившие среди огольцов, казались ворам верхом безответственности. Они взывали к осторожности. И не испытывали ни малейшего желания предстать перед судом по статье 35 УК РСФСР.
Между тем Граф перерос своих сверстников. И наступил тот период, когда он должен был примкнуть к клану зрелых воров. Но в этом клане были свои неписаные законы. И если среди огольцов еще существовало понятие старшинства, то к началу тридцатых годов у воров со старшинством было покончено. Всякая попытка сколотить группу и возглавить ее объявлялась «магеронщиной», что было очень опасно. Ибо знаменитый бакинский вор-карманник Костя Магерои — последний оплот старой воровской традиции — был приговорен на «сходнике»[10] к смерти. И зарезан своими же коллегами.
Поэтому Каиров предупредил Бокалова: никакой инициативы, никаких атаманских замашек. Скромность, осторожность, внимательность.
Когда зашла речь о том, где Графу осесть после побега, вспомнили о Ноздре. Собственно, вспомнил Граф. И даже не вспомнил, а сразу, еще в первый раз, когда Каиров заговорил о деле, Граф подумал, что Ноздря и есть то самое тихое болото, в котором могут водиться черти.
Каиров дал Графу номер своего телефона. На крайний случай. Предупредил, что Граф Бокалов должен вести себя так, как если бы на самом деле сбежал из тюрьмы. Любой опрометчивый поступок может навлечь подозрение. И тогда его постигнет участь Хмурого.
Пароль для связи: «Вы не подскажете, где мне найти сапожника?» — «Я могу чинить обувь, но у меня нет лапки».
Две недели назад, в субботу, в девять часов вечера, Граф Бокалов совершил «побег». Два выстрела вспугнули летучих мышей, гнездившихся в развалинах за городской тюрьмой. Дежурный записал о происшествии в журнал.
Почти сутки Граф отлеживался в заброшенной часовне. Мерцание крестов. Выкрики совы… От этих прелестей леденела кровь. К утру стало совсем холодно. Куртка на «молнии» не грела. Граф Бокалов подумывал о том, стоит ли торчать в этом мусорном ящике целый день. Не лучше ли сейчас же податься к Ноздре. Согреться чайком. Вздремнуть…
Но слово есть слово. Дал. Нужно держать. Каиров не какой-нибудь трепач. Пижонов презирает. Требует точного исполнения плана.
А план Граф помнит назубок. Дождаться вечера. И на морской вокзал…
День прошел без приключений.
С сумерками Граф вышел на набережную. Он был голоден, но это тоже входило в план. Каиров верил в актерские способности Бокалова, но рисковать не хотел. Все должно быть натуральным. Без подделок.
Граф двигался по освещенной электричеством набережной, держась в тени платанов. Пахло пылью и лавровишней. И как всегда, нефтью немного пахло тоже… В горпарке трубил духовой оркестр. Мужчина в неновой стеганке ходил от скамейки к скамейке, предлагая вяленую ставриду.
У ларька, сделанного в виде большого винного бочонка, толпились забулдыги. Они чокались гранеными стаканами, курили, спорили, ругались…
Чутье подсказывало Графу: такое добычливое место не могло ускользнуть из поля деятельности «мальчиков». И точно. Бокалов увидел знакомую тощую фигуру Левки Сивого.
Левка лез к стойке, прижимаясь к невысокому толстяку в белом чесучовом костюме. Левой рукой Сивый протягивал пустой стакан. Правой… Можно было не смотреть. Можно было сесть на лавочку и взглянуть на звезды. Потому что правой рукой Левка обычно вытаскивал бумажники, закрыв глаза. И делал это так же ловко, как смежившая веки старушка безошибочно продолжает вязание на спицах.
Уже через десять секунд Левка деловито удалялся в сторону промтоварной базы курортторга.
— Сивый! — позвал Бокалов.
Сивый остановился, удивленно повернул голову и, не веря своим глазам, произнес:
— Граф?!
Бокалов положил ему руку на плечо. Обнявшись, как два старых добрых приятеля, они пошли по скверу.
— К твоей матери сегодня приходили из милиции. Сказали, что ты смылся. — Сивый замолк, дернул носом.
— И все? — спросил Граф.
— Объявишься — велели им сообщить…
— Сообщают сводки погоды. И то лишь для Москвы. Ладно. Жрать хочется. Сколько выбрал?
Сивый раскрыл бумажник:
— Поужинать хватит…
От Сивого несло чесноком и папиросами.
— Босяк ты, — сказал Граф. — Выходишь на вечерний променад, а жрешь, чеснок, словно цыган на ярмарке.
Сивый виновато ответил:
— Забыл я.
Они вышли к морскому вокзалу — двухэтажному выбеленному зданию с пузатыми колоннами у входа и тяжелым лепным портиком.
На клумбе опадали последние цветы. Скамейки стояли грязные, и краска лезла с них охотно, словно шерсть с линялых кошек. Фонарь на боковой аллее не горел…
Граф оглянулся — и схватил Сивого за локоть. На скамейке, низко опустив голову, сидела женщина. У ее ног стоял чемодан. Сивый понимал Графа без слов. Они подошли к женщине. Она дружелюбно посмотрела на них. Они увидели, что она молодая. С короткой стрижкой. Упрямым скуластым лицом. Женщина сказала:
— Мальчики, вы не подскажете, где мне найти сапожника?
— Я могу чинить обувь, но у меня нет лапки, — ответил Граф Бокалов. Затем поднял палец и, как маленькому ребенку, пригрозил: — Не пищать!
Сивый тяжело подхватил чемодан.
— Вы коллекционируете кирпичи, мадам? — спросил Граф. — У моего, кореша прогибается позвоночник.
Женщина молчала. Только сжимала губы. И лицо было, белым и плоским, как кусок стены.
В следующую секунду голова женщины дернулась, тело покосилось и ничком рухнуло на скамейку.
— Чудачка, с перепугу отправилась в обморок, — заключил Граф. — Похряли… — И подумал про себя: «Каково? Сивому и в голову не пришло, что все идет как по нотам. Только ноты эти писал не композитор, а начальник милиции. Женщина молодец — настоящая актриса. Изобразила обморок на все сто. Она работает секретарем у Каирова. Я ее видел там. Каиров называл ее Нелли…»
Около часа ночи Сивый крадучись, словно кот, подошел к дому Ноздри. Оглянулся… Дом, деревянный, под железной крышей, выходил окнами на проезжую часть улицы, потому что тротуар пролегал лишь с одной, противоположной, стороны, где стоял длинный кирпичный дом в три этажа; в полуподвале дома размещались парикмахерская, скобяной магазин и мастерская «Гофре, плиссе»
Над входом в парикмахерскую светила небольшая лампочка.
Сторож ходил у гастронома, который находился на улице Пролетарской, метрах в ста от дома Ноздри.
По правой стороне улицы, рядом с домом Ноздри и дальше, до самого Рыбачьего поселка, темнели такие же деревянные дома, с садами и огородами. Брехали собаки. Но к этому уже давно все привыкли, как и к выкрикам петухов по утрам.
Сивый постучал в ставень. В доме хлопнула дверь. Кто-то вышел на застекленную веранду. Простуженно спросил:
— Кого нелегкая носит?
— Силантий Зосимович, свои, Лева я.
— Какой Лева? Сивый?
— Да-да… Силантий Зосимович.
— Чего хочешь? — сердито спросил Ноздря, приоткрыв дверь, насколько позволяла цепочка.
— Граф Бокалов просит на пару слов.
Граф на «курорте». Любой босяк в городе это знает, — возразил Ноздря.
— Времена меняются, — сказал за забором Граф.
Ноздря распахнул дверь, по скрипучим ступенькам спустился во двор. Подошел к калитке. Злобно лаявший пес, узнав хозяина, радостно завизжал. Громыхала заржавленная цепь. Сонно выкрикивали куры. Запах куриного помета, мочи, псины и вяленой ставриды держался во дворе стойко.
Ноздря положил ребром кирпич. Встал на кирпич, схватившись руками за верх высокой калитки. Он был на редкость осторожный, точно старый секач, чуявший охотника на расстоянии.
— Добрый вечер, Силантий Зосимович, — вежливо приветствовал Граф.
— Спокойной ночи, — пробурчал в ответ Ноздря.
— Спасибо за теплые пожелания. Только я вторую ночь зубаря втыкаю…
— Это точно, — подтвердил Лева, — Граф позавчера вечером отвалил…
— Я не батюшка. Зря исповедоваться пришли, — недовольно ответил Ноздря.
— Товар есть, — сказал Граф.
— Краденое не скупаю.
— Может, адресок подскажете?
— У Левки что, память отшибло?
— Кузьмич такое не берет… И Мария Спиридоповна тоже, — оправдывался Левка.
— До свидания. Бывайте здоровы. Абсолютно ничем помочь не могу… — Ноздря слез с кирпича. Над калиткой торчал только его нос, длинный и загнутый, словно крючок.
— Ну, сука! — взорвался Граф. — Мешок с трухой, ты еще припомнишь нашу встречу! И десять кобелей не устерегут твою поганую конуру! Мне терять нечего! Меня угро по всему городу ищет! В меня стреляли!
— Не ори, психопат! — оборвал его Ноздря. — Что за товар?
— Чемодан кофе. В зернах.
Ноздря поперхнулся от удивления. Сопя, открыл замок. Подалась калитка. Покряхтывая, Левка втащил чемодан во двор.
В дом Ноздря их не повел. Они обогнули курятник и очутились в маленьком сарайчике. С полками во всю стену, на которых что-то стояло. И хотя было темно и ничего не было видно, Граф знал: в таких сараях обычно хранят банки, пустые бутылки, столярные и другие инструменты и еще разную рвань: тряпки, плащи, старую обувь. Все это, конечно, покрыто пылью. И пауки живут по углам припеваючи.
Ноздря чиркнул спичкой. Просунул руку под полку. Щелкнула задвижка. Полка подалась на Ноздрю. В стене открылось отверстие, ведущее под пол.
Электрическая лампочка светила на стене. Она была ввернута не в простой патрон, медный, с белым фарфоровым ободком. Такие патроны продавались на базаре, в скобяном магазине. Их можно увидеть в любой квартире города. Нет. На стене висело бра, вероятно переделанное из позолоченного подсвечника: пузатенький ангелочек с пупочком держал в руке рожок. В этот рожок и ввинчивалась лампочка.
Может, Ноздря купил бра у какого-нибудь ворюги, но не рискнул повесить его в комнате.
У стены под бра стоял высокий сундук, на котором лежала овчинная шуба.
Чемодан открылся. Крупные кремовые зерна кофе лежали, словно мелкая прибрежная галька.
— Турецкий, — сказал Левка.
— Ты-то, сопля, знаешь! — съязвил Ноздря.
— Что ж я, Силантий Зосимович, турецкого кофе не видал? Я даже пил его…
— В Турции кофе не растет, — сказал Ноздря.
— В Турции все растет, — возразил Левка. — И табак, и кофе. Я сам в ресторане «Интурист» такое блюдо видел — турецкий кофе.
Ноздря отмахнулся от него, как от мухи.
— Сколько хочешь?
— Одежду соответственно сезону. И укромное местечко на неделю, разумеется с харчевкой. Отлежаться надо, пока фараоны решат, что я все-таки в Ростов прорвался.
— Беру, — сказал Ноздря.
Граф устало опустился на сундук.
— Задешево отдает, — сказал Левка. — Вы бы видели, Силантий Зосимович, как мы накололи чемодан! Прима! Высший класс. Дамочка в обморок. Граф — жентельмен…
— Пока будешь находиться здесь. Подушку принесу. — Ноздря кивнул Левке: Помоги!
Левка потащил чемодан наверх. Ноздря поднялся за ним.
— Жратвы не забудь, — напомнил Граф.
Они вернулись минут через десять. Граф дремал, привалившись на тулуп.
— Сутки средь могил ховался, — сказал Левка. — Как подумаю: гробы, покойники!.. Аж дрожь берет… Вставай, Вова.
Ноздря принес бутылку самогона, запечатанную туго свернутым газетным пыжом, полдюжины сырых яиц, малосольный огурец, пяток помидоров и ворох вяленой ставриды.
— Барахло завтра подберу.
— Чтоб приличное было, — напомнил Граф, потирая кулаками глаза.
— Как чижика оденем, — успокоил Ноздря.
…Тогда они выпили крепко. Видимо, Ноздря считал сделку удачной. Он еще раз сбегал за бутылкой. И еще…
Захмелев, Ноздря болтнул, что к нему заходил Хмурый. Они крепко-крепко поддали. И Хмурый держал себя как метр. Говорил, что напал на золотую жилу и намерен обеспечить себе беззаботную старость «на том берегу». Какой это берег, Ноздря не уточнял, но догадался, что турецкий.
Хмурый обещал не забывать Ноздрю, если Ноздря будет помнить его, Хмурого.
Глаза у Хмурого были масленые, и он говорил, что стосковался по женщинам, но ему, дескать, нельзя впадать в разгул. У него должна состояться деловая встреча. Важная встреча, которая сыграет в его судьбе поворот… Уходя, Хмурый просил Ноздрю подумать, найдется ли где подходящее место: тайничок надежный и безопасный. На всякий случай, если придется что спрятать.
Больше Хмурый не приходил. Однако Ноздря знал Хмурого не первый год. И был уверен: такой делец зря слов на ветер не бросает…
В конце концов Ноздря упился до чертиков и со слезами умиления лез целоваться к Графу, называя его сынком, родненьким.
Левка уволок Ноздрю лишь на рассвете.
Граф накрылся тулупом и уснул…
Несколько дней Анастасия видела геологов только через окно. Даже после разговора с полковником Козяковым Воронин не велел ей показываться во дворе. Он сказал: нужно выждать, присмотреться, что это за люди. Хорошие или плохие. И пусть даже хорошие. Все равно следует остерегаться. Потому что даже самый хороший, увидев такие волосы и глаза восемнадцатилетней девицы, может натворить столько дел, угодных черту, что потом никакими молитвами не откупишься.
Анастасия никогда не замечала, чтобы Воронин молился или стоял перед иконами. Но помянуть имя господа всуе с неприличным словом он любил. И делал это особенно громко. Быть может, из-за того, что жена его, сгорбленная сердитая старушка, была туговата на ухо.
Некоторое время Анастасия не знала, как вести себя с хозяйкой дома. Лицо этой неприветливой женщины и глаза ее казались Анастасии загадочными, а порою одержимыми. Но была ли это одержимость или какое-то обостренное состояние нервов, а может, всего сложного комплекса, который называют психикой, — определить трудно. Анастасия и Матрена Степановна относились друг к другу настороженно. Хозяйка приглашала Анастасию к столу в завтрак, обед, ужин. Девушка, поев, благодарила и уходила в свою комнату. Кажется, на второй день пребывания в доме егеря Воронина Анастасия хотела вымыть после завтрака посуду, Матрена Степановна сухо сказала:
— Я сделаю это лучше.
Воронин тут как тут:
— Вы, барышня, не извольте беспокоиться. — И добавил: — С вашими ли пальчиками в помоях возиться! Цыпки наживете!
Вскоре она поняла, что хозяйка недолюбливает ее и потому относится с подчеркнутой холодностью. Но это не очень взволновало Анастасию. Нет, отношение людей не было для девушки безразлично. Сейчас ее беспокоило другое — отец, воскресший словно из пепла…
Как-то хозяйка истопила баню. И Анастасия мылась. Вначале одна, потом пришла Матрена Степановна. Она помогла девушке мыться и, глядя на нее, неожиданно сказала по-матерински тепло:
— Кожа-то у тебя какая! Одно слово — господская…
— Зачем вы так?
Хозяйка вздохнула:
— Батюшка ваш, чтоб им на том свете черти подавились, не любит вас, не жалеет. Лиходей он, сколько жизней тут, на Кубани, загубил! И вас, Настенька, погубить хочет. Креста на нем нету. Тикайте вы отсюда к своей бабушке, пока не поздно.
— Почему вы так говорите? — возмутилась Анастасия. — Он за свое борется. Новая власть все у нас забрала.
— Молода ты еще, дочка. Ох как молода!.. И старую власть, стало быть, не видела. А меня при этой самой власти без всякого моего согласия вот за этого волка отдали. Мне же в пору ту и семнадцати годочков не исполнилось. И груди мои были такие высокие, как твои, и ноги тоже розовые. А волосы, они до сих пор у меня густые, сама видишь. Власть-то старая к нам из самого Петербурга приезжала. Насмотрелась я… Князь великий, значит, кобель кобелем. И женщины с ним гадючие… Никем не брезговали. Моим хозяином тоже. А он перед ними вертелся, как кот линялый.
— Бедняжка вы, — пожалела Анастасия. — Зачем же вы с мужем-то своим остались? Ушли бы.
— Уходила… Нашел он меня. Избил так, что в позвонках хрустнуло. С тех пор разогнуть спину не могу.
— Жестокий он, — согласилась Анастасия.
— Вся порода у них такая…
Высокий, плечистый, стройный, с седеющей головой и вислыми запорожскими усами, Воронин одним своим взглядом пугал Анастасию.
Однажды он вошел в ее комнату. Настенька сидела на кушетке, поджав ноги. Читала французскую книгу. Французскому языку ее научила мать. Мать была женщиной, совершенно не приспособленной к новой жизни. Но французский язык знала лучше, чем русский. За год до смерти она начала особенно серьезно заниматься с дочерью. Анастасия не только свободно говорила по-французски, но и читала и писала. И больше того, иногда даже думала на французском языке.
Воронин остановился перед кушеткой. И Анастасия, не поднимая взгляда, сжалась в комок, будто ждала, что он подомнет ее, раздавит.
— Так запомните еще раз… Вы моя племянница, приехали из Ново-Минской. Тятька с мамкой в тифу, а может, от голоду померли. Наряды свои московские — платьица, туфельки — подальше заховайте. И книжки эти тоже. Племянница кубанского казака не может читать по-аглицкому или немецкому…
— А по-французски может? — не сдержалась Анастасия.
— Нет!
— Хорошо, — прячась за раздражение, как за щит, сказала Анастасия. — Я выполню все, что вы сказали. Но я хочу видеть отца.
— Сейчас это невозможно.
— Тогда я возвращаюсь в Москву. Мне надоело затворничество. Я не привыкла к такой жизни, без друзей, без подруг…
— Отпускать вас отсюдова не велено. Я за сохранность вашу башкой отвечаю.
— Ничего не понимаю. Ничего… Я напишу отцу…
— Только не сегодня. На следующей неделе. Всему свой срок.
Анастасия поднялась. Она доставала Воронину до подбородка. Почувствовала тошнотворный запах табака и самогона. И шагнула в сторону. Прильнула к окну.
— Барыншя! — сказал Воронин. — На чердаке в стружке хранятся груши и яблоки…
— Принесите! — оборвала Анастасия. Она считала, что нужно показать характер. И насмешливо добавила: — Или вы хотите подняться со мной на чердак?
— Мы хотим, чтобы у вас не был бледный цвет лица, — сказал хмуро Воронин. И кашлянул.
На другой день геологи куда-то ушли еще ранним утром. С рюкзаками, кирками, лопатами. И пелена дождя скрыла их, как скрывали и горы, и дорогу.
Сам отлучился из дому вчера к вечеру, велев женщинам крепко запираться и не впускать в дом никого ни под каким предлогом.
Старуха пекла хлеб. Анастасия любила смотреть, как жена Воронина возится у печи, совершая удивительное таинство серьезно и молчаливо. И в доме, и даже во дворе стоял запах свежего хлеба, сладковатый, хмельной запах.
Часам к трем погода прояснилась. Небо стало синим-синим, с круто замешенными белыми облаками, которые плыли с юга над вершиной горы.
Анастасия подошла к ограде. И посмотрела вверх. Ощущение времени исчезло незаметно, как порою исчезает боль.
— Добрый день или, вернее, вечер, — сказал мужчина.
И она сразу узнала самого молодого из геологов, которого несколько раз видела из окна.
Аполлон улыбался, глядя на нее чуточку смущенно. Щеки у него покраснели. И она тоже почувствовала, что не в силах скрыть румянец. Хотя за последнее время привыкла к пристальным, а порою откровенно восхищенным взглядам мужчин.
— Я так и думал, что у старого егеря есть все основания прятать свою племянницу.
— Разве такие основания вообще могут существовать?
— Да. Посмотрите в зеркало.
— Я не верю зеркалу. Лучше в воду…
— Вы говорите так, словно всегда жили в лесу. А между тем в вас много городского. Вы не похожи на внучку кубанского казака.
Аполлон, не стесняясь, разглядывал ее тонкие белые пальцы, длинные, заостренные ногти.
— Молодые девушки везде одинаковы, — ответила Анастасия.
Ей все-таки нравился этот геолог из Москвы. И она добавила: — Le printemps de la vie ne revient jamais[11].Аполлон усмехнулся:
— On a tous les ans douze de plus[12].
— Вот именно. — Анастасия силилась побороть смущение.
И даже страх. Как ни суди, но внучке или там племяннице кубанского казака ни к чему болтать по-французски с незнакомым человеком. Однако что-то было в этом мужчине располагающее к откровенности. Кажется, глаза, умные и ласковые. Она не могла сердиться, глядя в них. Она только сказала: — До свидания.
Каиров сразу узнал певучий голос уполномоченного ГПУ. Даже в трубке чистый и немного протяжный, будто человек, произносивший слова, хотел их пропеть, но потом передумал, а звучание осталось.
— Мирзо Иванович, милый, ожидаешь?
Каиров ответил:
— Мирзо Иванович человек терпеливый. Более терпеливый, чем квочка.
Уполномоченный захохотал:
— Так не пойдет… Мужчина! Азиат! И вдруг квочка! А почему не сокол, высматривающий добычу?
— Какой сокол?.. Зачем душу крутишь? Говори прямо: ты ко мне придешь или я к тебе?
— Ни то и ни другое. Сапожник молчит.
— Значит, еще не время.
— Там виднее.
— Звони.
— Домой?
— Что говоришь? — удивился Каиров. — Я у себя. В милиции. Часы есть. Смотри на стрелки.
Наступила пауза. Видимо, уполномоченный действительно смотрел на часы.
— Двадцать минут третьего, — донеслось из трубки.
— Вот видишь. Скоро утро.
— Хорошо бы выпить крепкого чая. Всего, Мирзо Иванович.
Положив трубку, Каиров очень зримо представил большой фарфоровый чайник с двумя красными маками на боках, которым уполномоченный гордился, солдатскую эмалированную кружку и подумал, что неплохо бы и в милиции завести чайник, а может быть, самовар, чтобы вот такой глухой ночью ребята могли побаловаться кипяточком. Он и сам любил горячий чай со свежей душистой заваркой. И чтобы варенье было в кругленьких белых розетках с какими-нибудь маленькими цветочками, вишневое варенье, сливовое и обязательно из алычи. И хорошо, когда за окном ветер, и голые ветки трутся о стекло, и тучи спешат, деловые, озабоченные… Тогда чай уже не чай, а наслаждение, словно добрая баня или верховая езда. Впрочем, при одном условии: если на сердце не щемит, если на сердце все спокойно. В противном случае лучше пить вино, или чачу, или простую водку. Но только немного, ради просветления…
Каиров стиснул виски ладонями — голова раскалывалась и без вина. Он поднялся. Медленно подошел к двери, погасил свет, щелкнув выключателем, и вышел в коридор.
Дверь в туалет была распахнута. В коридоре пахло хлоркой и аммиаком, и слышно было, как журчит вода, заполняя бачок.
«Кто из врачей дежурит сегодня в милиции?» — подумал Каиров, но вспомнить не смог.
Доктор Челни сидел за столом в сером двубортном пиджаке, белой накрахмаленной рубашке, при галстуке цвета морской волны. Перед ним на газете пыхтел никелированный чайник, на блюдцах стояли две чашки, высокие, темно-бордовые, с золотой каемкой, а ручки у них были такие тонкие, такие изящные, что боязно притронуться. В маленьких белых розетках лежало варенье. И на розетках были нарисованы мелкие цветы. Каиров различал это ясно.
Челни виновато сказал:
— Я совсем забыл про вишневое варенье. Но это из персиков, — он показал на среднюю розетку, — необыкновенно ароматное. Я бы сказал, нектар.
Каиров на какое-то время закрыл ладонью глаза. Ему показалось, что он спит стоя. Не отнимая ладони он глухо проговорил:
— Я пришел за таблеткой, Семен Семенович. Пожалуйста, как в прошлый раз. Тогда головная боль прошла быстро и усталость вместе с ней тоже.
— Кофеин, — засуетился Челни, семенящей походкой подошел к шкафу, растворил дверки, выдвинул верхний ящик. — Вот. — Он вынул из бумажного пакетика белую таблетку: — Запьете чаем. При содействии горячей воды она быстро растворится в организме. Через три — пять минут вы почувствуете облегчение. Садитесь, Мирзо Иванович. — Челни подвинул к нему чашку и налил в нее чай.
Каиров понял, что он не спит, а только очень устал. И не дело и не время удивляться по поводу такого пустяка, как накрытый для чая стол.
— Сегодня спокойная ночь, — сказал Челни, может, просто для того, чтобы начать разговор.
Ночь и должна быть спокойной. Так задумано природой. К сожалению, не все задуманное осуществимо.
— Потому что мир вещей существует вне нашего сознания…
— И каждая вещь в себе принципиально непознаваема.
— Вы читали Канта, Мирзо Иванович?!
— Когда в пятнадцатом году я сидел в Екатеринодаре, в политическом изоляторе, у меня было время и на чтение, и на раздумья…
— Вам не кажется, что Кант сильно страшился будущего? И только потому хотел примирить идеализм с материализмом.
— Красивые домыслы, Семен Семенович. Кант путал божий дар с яичницей.
Челни иронически улыбнулся:
— Так просто.
— И вульгарно. Подумали, но не сказали. — Каиров поставил пустую чашку на блюдце и отодвинул от себя: — Правильно подумали. Правильно… Но я не буду оправдываться, напоминать, что в сутках двадцать четыре часа. И у меня нет времени на философию Канта, рыбную ловлю и домино. Даже если бы к суткам добавили три часа или пять, все равно я не стал бы заниматься Кантом. У меня другая задача. Борьба с преступностью. Вот на эту тему я готов говорить с увлечением, как юноша с любимой. А четыре антиномии Канта лучше оставить философам. Хотя одна из них весьма любопытна.
Челни:
— Положение: в мире существуют свободные причины. Противоположение: нет никакой свободы, а все есть необходимость. Вы имели в виду это?
— Семен Семенович, вы угадали. И я могу раскрыть вам тайну. Я сторонник противоположения. Все в жизни порождается необходимостью. Вот почему в основе преступности прежде всего лежат социальные корни.
— Да, — сказал Челни. — Но и наследственные. И религиозные… Я этим несколько интересовался. Не знаю, известно ли вам, что в начале девятнадцатого века в Индии было раскрыто древнее религиозное общество фансегаров, или, как они называли себя, «братьев доброго дела». Братья поклонялись некоему божеству Бохвани, самыми желанными приношениями для которого были человеческие жизни. В основе лежала весьма примитивная формула: блага на том свете находятся в пропорциональной зависимости от количества жертв, принесенных божеству.
— Занятно, — согласился Каиров.
— В религии многое идет от плутовства, от шулерства. Не случайно отмечал Вольтер, что религия произошла от встречи дурака с обманщиком.
Каиров засмеялся:
— С вами беседовать одно удовольствие.
Голова больше не болела. После таблетки, после выпитого чая была бодрость, которую, казалось бы, способен вернуть лишь крепкий сон.
Уже у дверей Каиров обернулся, внимательно посмотрел на Челни:
— Семен Семенович, только честно, вы умеете читать чужие мысли на расстоянии?
— Мне бы так хотелось соврать, сказать «да».
— Тогда откуда это? — Каиров показал рукой на стол. — Чай, варенье… Розетки.
— Жена. Все жена… Настояла, чтобы на дежурстве при мне был горячий чай, варенье…
— Это у вас вторая жена?
— Да… — грустно ответил доктор. — Моя первая жена умерла в Одессе. От брюшного тифа. Я девять лет был верен ее памяти…
— Извините меня, Семен Семенович.
— Нет, нет… Минутку. Позвольте, я закончу свою мысль. Так вот. Вскипятив чай, я увидел из этого окна, что ваша машина стоит у подъезда. Я понял: вы здесь. И решил пригласить вас на чай. Однако вы опередили меня, словно прочитали мои мысли.
— Ловко вы это повернули. Вам надо бросить медицину и заняться адвокатской практикой.
— Возможно, вы правы. Возможно, восемнадцатилетним гимназистом я совершил ошибку.
…Каиров вернулся в свой кабинет. Телефон надрывался.
— Слушаю, — сказал Каиров.
— Приезжай, Мирзо Иванович, — сказал уполномоченный ГПУ.
Через минуту машина фыркнула белым дымком, крепко пахнущим бензином, выползла на шоссе и помчалась по городу. Луна висела над крышами. Но небо было не очень темным, а словно выцветшим. Где-то далеко на окраине лаяли собаки. Город спал…
Машина остановилась. Каиров широким шагом вошел в один из подъездов трехэтажного дома, на фасаде которого лепилось много различных вывесок: «Рыбхоз», «Райфо», «Заготскот»… И справа, под пыльной лампочкой: «Уполномоченный ГПУ».
…Некоторое время спустя Каиров вышел из подъезда, сел в машину. Бросил шоферу:
— Домой! — Но тут же передумал: — Нет. Сначала в порт.
Спать не хотелось. До сна ли после такого известия: сегодня в 2 часа 47 минут операция «Парижский сапожник» началась.
Глубокая ночь. Быстро бегут облака. И луна словно купается в них. Ветер холодит землю. Холодит деревья. Холодит листья. Последние незеленые листья. Он срывает их. Бросает под ноги лошадям.
Шестеро всадников и две лошади без седоков пробираются по узкой размытой дороге, ведущей к дому егеря Воройина. А вот и дом. Он стоит на бугре. И его белые стены видны далеко, точно паруса яхты.
Сипло дышат лошади… Цокают копытами о вымытые камни…
Всадники останавливаются в тени раскидистого граба. Спешиваются. Привязывают лошадей.
Один из них, видимо начальник, решительно говорит:
— Обождем минуту. Сейчас туча луну проглотит… Петро остается здесь. Соболев идет к дому Воронина. Мы вчетвером — к даче…
…Анастасии не спится. В комнате душно. Так душно, что не уснуть, даже сбросив одеяло. «Ну и дикая привычка у моих хозяев закрывать на ночь ставни! И не просто закрывать на крючки, а закладывать поленом… Конечно, если всю жизнь прокоптеть здесь, как эти стены, ничто не будет казаться диким. Я зря злюсь. И на старика особенно. Он, конечно, хитрый мужик. Зверь. Да это и понятно — от рождения дела со зверями имел. Не случайно у моей кровати шкура рыси лежит.
Как мне надоело торчать в этой дыре! И отец… Чем он занимается? За два месяца я видела его всего один раз. И зачем он здесь? Где же обещанный Париж и вилла в Плезансе? «Обожди, дочка, скоро Кубань будет свободной». Говорит, а по голосу чувствуется, что и сам не верит. «Я собой не распоряжаюсь!» Кто же им распоряжается? Борец за идею. Не хочет ли он объявить себя императором Кубани? Интересно, как чувствуют себя дочери императоров? Им все можно или не все?
А ставни я попробую открыть».
Анастасия опускает ноги на ворсистую шкуру. Ощупью находит чувяки. Крадучись добирается до окна.
Засов — толстое, обтесанное полено — поддается с трудом. Девушка напрягает силы… Есть! Прислонила засов к стене. Распахнула створки ставней. Повернула задвижку. Форточка откинулась вправо. Вот он, свежий воздух. Как легко дышится. И приятно, точно в жаркий день утоляешь жажду.
«Аполлон! Он смотрел на меня, словно я редкий минерал. «Вы не похожи на здешних девушек». А на Клеопатру я похожа?»
Чужие шаги врываются в тихое бормотание ветра. Кто-то идет к дому. Шум… И выстрелы. Один, второй, третий… Злобная ругань…
Чья-то фигура метнулась мимо окна, исчезла в кустах за забором. Потом другой человек кричал: «Стой!» — и палили из пистолета…
В доме Воронина произвели обыск. Ничего подозрительного не нашли. Но главный — в серой каракулевой папахе, в длиннющей кавалерийской шинели, как положено, с раструбами на рукавах, в пахнущих сапожным кремом сапогах с блестящими шпорами, которые время от времени позвякивали, с пистолетом в руке и шашкой на боку — говорил Воронину:
— Как же ты недоглядел? На каком таком основании беляков пригрел?
— Геологами они назвались. Справки показывали, — оправдывался Воронин.
Справки… Бандиты они, а не геологи. Шайку сюда создавать приехали. Забрать тебя, дед, нужно.
— Что же я? Я документам Советской власти верю. Бумага печатями пропечатана. — Воронин говорил неторопливо. И в голосе не чувствовалось волнения. Вот только глаза недобро горели, как у зверя.
Главный удобно сел на стул. Свернул папироску. Прикурил от лампы. Сказал:
— Фамилия ваша Воронин?
— Она самая.
— Поскольку одному из бандитов удалось скрыться, — продолжал главный, — и он представляет опасность для населения, точно голодный волк, вы, товарищ Воронин, должны нам помочь.
Егерь понимающе кивнул.
— Что вы знаете о сбежавшем бандите?
— Зовут его Аполлоном. Роста высокого. Волосы светлые. Молодой. Лет тридцать будет… Веселый. Всегда песенки напевал… Происхождения высокого. Про отца сказывал, что тот к самому князю Кириллу близок был… Больше ничего не знаю.
— Бдительности у тебя, отец, нет… Не пролетарской закалки ты человек… Да ладно… Из этих мест бандит далеко не уйдет…
— Из этих мест можно уйти в самую Турцию, — скептически возразил Воронин.
— Если знать дорогу, — многозначительно заметил главный. — Так вот, Воронин, коли бандитский Аполлон появится в ваших местах, постарайтесь задержать его силой или хитростью. И сообщите нам в кавалерийский отряд или в отделение милиции.
Через четверть часа кавалеристы покинули хутор Воронина. Шестеро с карабинами. И между ними профессор и Меружан — руки связаны за спиной.
Луна по-прежнему купается в облаках. Только облака стали больше и плотнее.
Где-то воют шакалы…
Прибывает ветер. Кажется, днем опять польет дождь.
Кавалеристы останавливаются подле граба. Приветливо ржут лошади. Главный поворачивается и смотрит на белый, словно бумажный, дом Воронина. Потом решительно достает нож и… разрезает веревки, стягивающие руки профессора и Меружана.
— Мы вас не сильно помяли, товарищи?
«Профессор» шевелит затекшими кистями рук.
Меружан говорит:
— И холостым выстрелом можно запалить волосы, если стрелять прямо в чуб.
— Это Боря Кнут перестарался, — говорит главный.
Кавалеристы негромко смеются.
— По коням!
Осторожно ступают кони. Постукивают о камни копытами.
Восемь всадников скрываются в ночи…
Пуговиц двадцать штук. Маленьких, перламутровых, сидящих одна возле другой. Они удлиняют талию Варвары, и без того длинной и тонкой женщины. И платье зеленое, и глаза зеленые. И волосы, густые, спадающие на плечи, тоже какого-то зеленоватого отлива. Но в этом не следует винить Варвару. Она хотела сделать локоны золотистыми. Но заграничные химикаты даже в их парикмахерской, лучшей в городе, где все вывески и объявления пишутся на двух языках, русском и английском, даже в их парикмахерской эти химикаты давали иногда самые неожиданные результаты.
Варвара меняет иголку. Опускает мембрану на черный диск пластинки. Игриво улыбается гостям. Левка пыжится. Распрямляет грудь. Приглашает Варвару. Она кладет руку на его плечо. Чуть наклоняет голову. Волосы дождем сыплются на Левкину щеку, попадают на губы. Левка доволен, как кот, вылакавший сметану.
Граф Бокалов в небрежной позе развалился на диване.
Варвара на семь лет старше Левки. И вдруг любовь…
Бокалов немножко выпил. Коньячку. Граф либо совсем не пьет, либо пьет очень мало. Левка и Варвара накурились американских сигарет. В комнате плавают круги белого сладковатого дыма.
Иголка чуть дерет пластинку. Вероятно, пластинка заиграна. Певец томно поет:
Листья падают с клена,
Значит, кончилось лето.
И под сумрачным небом
Стоят дома.
Варвара не парикмахер. Она маникюрша. В женском зале. У нее пухлые губы. Яркие, как конфетная обертка. И может, оттого, что она сама худая, а губы пухлые и глаза широкие, точно спичечные коробки, нос на лице незаметен. Он у нее маленький, с горбинкой. И ноздри хищные…
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви.
— Ой, мальчишки! — говорит Варвара, когда они возвращаются к столу. — Сегодня до обеда случай был. Умора! Приходит такой месье. Костюмчик — обомрешь… И цвета сказать не могу какого. И синий, и серый. Одним словом, Париж! Садится за мой столик. Лопочет что-то по-французски. На ногти показывает. Делаю ему маникюр. Сама, как требуется, улыбаюсь глазами. Он… интересный. Песенку мурлычет. Пальцами в пузырьки с лаком тычет, насчет цвета указания дает. Обслужила его по первому классу. Ногтями любуется. Доволен. И опять что-то говорит по-французски. Я ему в ответ улыбаюсь и киваю головой. Приличия ради. Он еще в больший раж входит. «О-о!» — кричит. А потом берет, паразит, разувается. И потные свои лапы кладет на мой венский столик. У меня глаза на лоб. Я к заведующей… Но Полина Абрамовна только на немецком языке разговаривает и на английском… Кроме русского, разумеется… Кое-как она ему разъяснила, что педикюр не делаем. Он опять кричит: «О-о!» Только не радостно. Потом хлопает себя по кумполу. И достает из кармана два флакона парижских духов. Смотрите, как оригинально сделано…
— Эйфелева башня, — поясняет Бокалов.
— А ты откуда знаешь? — удивляется Варвара.
— Граф все знает, — авторитетно заявляет Левка Сивый.
— А запах! Настоящая роза! — восхищается Варвара. — Вот понюхайте.
Граф вдыхает аромат парижских духов. Спрашивает:
— Чем все кончилось?
— Ах! Чего ради французских духов не сделаешь! — призналась Варвара. — Да и Полина Абрамовна поддержала. Говорит, не расстраивайся, Варечка, педикюр — это тоже работа.
— Выпьем за педикюр! — предложил Граф.
— И за любовь тоже, — сказал Левка.
— Нет! За работу и педикюр. За француза и торгсин, что в переводе на русский язык означает торговлю с иностранцами.
— А не взять ли нам торгсин? — предложил Левка, морщась от лимона.
— При такой охране!.. Нереально, — ответил Граф.
— Можно подумать…
— Нереально.
Варвара поддержала Графа:
— Не зарься на государственный карман, Лева. Разве ты больше не любишь меня?
— Люблю, — сказал Лева.
— И я тебя люблю… Мальчики, — Варвара понизила голос до шепота, — есть одна квартира на примете. Провалиться мне на этом месте, если вы не поимеете там вшей.
— Что в переводе на русский язык означает золото! — весело заметил Левка.
Варвара встала и, не ожидая ответа, подошла к патефону. Стала крутить ручку.
— Нужно обмозговать. И все взвесить, — осторожно сказал Граф, которому Каиров строго-настрого запретил принимать поспешные решения.
— Что за квартира? — спросил Сивый.
Варвара поманила ребят пальцем к окну. Выключила свет и раздвинула шторы. Напротив в густом вечернем сумраке висели окна пятиэтажного дома.
— Считайте. Четвертый этаж, шестое окно с того края. Темное. Там никогда не горит свет… Хозяйка квартиры интеллигентная старушенция. Я еще девчонкой запомнила ее. У нее был муж. И двое сыновей. Все белые офицефы. Муж, кажется, погиб, когда красные входили в город. А сыновья бежали с Кутеповым… Я второй год наблюдаю за ней. Головой ручаюсь, есть у нее золотишко. А может, и не только золотишко. И мне представляется, что она не посмеет заявить в милицию.
Комната, в которой происходил разговор, была достаточно большой, но загромождена мебелью, высокой, темной, с резным орнаментом по дубу. Стол расплющился в центре на толстых, как тумбы, ножках. Полукресла, обшитые красным плюшем, стояли вдоль стола и справа и слева от двери, скрытой желто-золотистой портьерой.
Вместе со старой матерью Варвара занимала комнату, просторную прихожую и кухню. И хотя это нельзя было называть отдельной квартирой — туалет находился на другой стороне лестничной площадки, — все равно жилье очень устраивало Варвару и ее мать. Здесь не было любопытных соседок, споров и склок на кухне…
Эта удобная комната осталась им в наследство от деда, известного в прошлом ювелира. Когда-то дед имел свою мастерскую с громадной розовой вывеской на Садовой улице и трех помощников. С оборотом в несколько сот тысяч. Его клиентами были жены самых богатых и уважаемых людей в городе. Дворники и мелкие ремесленники кланялись ему в пояс.
В июле 1903 года прибыла на гастроли в город труппа артистов из Екатеринодара. Приехала деньжонок подзаработать, в море покупаться. Выступали артисты в летнем театре на голубой эстраде, сделанной в форме раковины. И была там среди прочих примадонн одна такая цыганистая! Роза Примак. Молодая, лет девятнадцати. Песни душевно исполняла. И особенно «Очи черные». Бывало, заведет:
По обычаю петербургскому,
По обычаю древнерусскому…
Нам нельзя никак без шампанского
И без табора без цыганского…
Как аплодировали, как на бис вызывали! Что там цветы — лавочники кошельки бросали…
Люди говорят: седина в голову, а бес в ребро. Влюбился ювелир в певичку. Стыдно признаться, светлячков с нею ночью в парке ловил, со скамейки прыгал, будто дочери его не двадцать лет было, а только двадцать месяцев.
За один сезон Роза разорила деда. И плаксивой осенью убыла в Екатеринодар вместе с труппой. А дед, лишившись сразу всего — мастерской, честного имени, — снял вот эту комнату с широкой прихожей.
Он много пил. Напившись, буйствовал. На какие средства жил, никто не знал. Полиция подозревала его в связях с контрабандистами. Вполне возможно, что филеры не ошибались. Знания деда по части золота и драгоценностей могли пригодиться молодым и ловким контрабандистам.
Осенью восемнадцатого года деда, зарезанного, нашли на камнях в ближайшей гавани. Что занесло его на эти громадные бетонные глыбы, в беспорядке лежавшие друг на друге, куда лишь иногда наведывались любители-рыболовы, остается загадкой. Известно совершенно достоверно: дед никогда рыбалкой не увлекался. И все местные «мокрушники» были его друзьями.
С того самого дня в комнате деда поселились Варвара и ее мать.
Граф познакомился с Варварой год назад. В то время ее мужа, технолога мясокомбината, посадили за групповое хищение… И Варвара вернулась к занятию, освоенному еще в годы ранней юности. Она стала наводчицей. И теперь сама искала связи с жульем.
Работая маникюршей, она легко знакомилась с клиентами. И наиболее интересным из них вполголоса рассказывала, что у нее старушка мать на руках и что после работы она обслуживает часть клиенток на дому. В ее распоряжении всегда имелось десятка два адресов с планами квартир и примерной стоимостью «улова».
— Торопиться не надо, — повторил Граф, возвращаясь к дивану. — Пусть Варя планчик сработает. Мы должны быть особенно осторожными…
Вечером Каирову, когда он после ужина читал газету, позвонила Нелли. По взволнованному голосу своей секретарши он догадался — произошло что-то серьезное. Она просила о встрече. О немедленной встрече.
Каиров велел ей прийти к нему домой.
Жена, убиравшая со стола, сказала:
— Мирзо, ты посмотри, что творится за окном. Дождь, тьма. И ни одного фонаря на нашей улице. Ты бы встретил Нелли. Девушке неловко одной…
Жена Каирова — полная красивая армянка с седеющими волосами, стянутыми в тугой узел, — принесла плащ.
— Нелли — смелый человек, — сказал Каиров, которому не хотелось выходить из теплой комнаты, такой уютной и светлой.
— Мирзо — старый человек, — насмешливо заметила жена.
Каиров вздохнул, поднял вверх руки, потом развел их в стороны, будто вспоминая гимнастическое упражнение. Он теперь ежедневно занимался гимнастикой. Доктор Челни как-то выслушал его тщательно и вынес приговор:
— Ежедневная гимнастика или ожирение сердца.
Надев плащ, Каиров долго возился с капюшоном. Капюшон сползал на глаза, и его пришлось зашпилить булавкой.
Переложив в карман плаща пистолет и зажав в руке английский фонарик — трубку коричневого цвета, — Каиров вышел на крыльцо. Свет из окна падал на ступеньки и на часть дорожки, выложенной плоским камнем.
Батарейки были редкостью, и Каиров решил пройти до калитки, не включая фонарика.
Дождь лил не ливневый, а обыкновенный мелкий осенний дождь, который не кончался неделями. И ветер метался. И шумело море…
Вдруг Каиров различил человеческую фигуру, копошащуюся у забора. Правая рука машинально скользнула в карман за пистолетом.
— Мирзо Иванович, батенька! — услышал он голос доктора Челни. — Я потерял галошу…
— О боже! — удивился Каиров. — Ему не спится и в дождь.
— Я составил оригинальную задачу. Белые начинают и делают мат в четыре хода… — сказал доктор Челни.
Вероятно, доктор споткнулся, потому что галоша соскочила на плите, где и грязи-то не было. Да и соскочила недавно… Когда Каиров включил фонарик, лиловая подкладка галоши еще была сухой…
— Хорошо, — сказал Каиров. — Пройдите в дом… Аршалуз обсушит вас и напоит чаем. А я через четверть часа вернусь…
— Спасибо, Мирзо Иванович. Я ведь тоже лишь на минутку.
Улица, виляя, спускалась к шоссе, с которого открывался вид на порт. Порт лежал внизу, под горой. И пристани, обозначенные желтыми точками огней, и зеленые и красные огоньки над выходом в море, и корабли, стоящие у причалов, со светлыми прорезями палуб — все это было знакомо Каирову, как собственная квартира. Сейчас справа покажется маяк — домик, похожий на пчелиный улей. Он стоит на белой треноге высотою с большой тополь. И светит нежно, фиолетово. Выше, на горе, есть еще один точно такой же маяк. Маяки — поводыри капитанов кораблей, приходящих в порт ночью. Огни обоих маяков должны совместиться. Это будет означать, что курс правильный.
Выйдя на шоссе, Каиров огляделся. Из города, разгоняя тьму метлами света, полз автобус. Когда автобус подошел, Каиров увидел Нелли. Она стояла у выхода, прижимая к груди черную сумочку.
— Мирзо Иванович, у меня в квартире что-то искали, — сразу же сказала она.
— Обыск? Кто давал разрешение?
— Это не обыск. И не кража. Это совсем другое… Перерыты все вещи Геннадия…
Каиров вспомнил, что за несколько дней до своей гибели Мироненко переселился к Нелли.
— Что же они могли искать?
— Плакаты, — сказала Нелли. — К счастью, я собралась перепечатать записи и взяла сегодня плакаты на работу…
— Ты их читала?
— Да.
— Что-нибудь серьезное?
— У Геннадия были подозрения, но он не доверял их бумаге…
— Плакаты с собой?
— Да. — Она открыла сумочку и вынула из нее бумажный сверток.
Каиров спрятал его под плащ.
— Я боюсь возвращаться домой.
— Придется, Нелли. Я сейчас позвоню оперативному дежурному, чтобы прислали сотрудников с собакой. Может, собака возьмет след. Или нам удастся заполучить отпечатки пальцев.
Когда Каиров пришел домой, доктор Челии пил чай и рассказывал Аршалуз какую-то веселую историю. Каиров отдал распоряжение по телефону. Челни спросил:
— Займемся задачкой, Мирзо Иванович?
— У меня задачка посложнее, — буркнул Каиров и заперся в кабинете.
Доктор Челни поболтал с Аршалуз еще четверть часа и вежливо откланялся.
Каиров стал смотреть записи. Записи не в тетради, не в блокноте, а на оборотной стороне плакатов. На плакатах была нарисована физкультурница, метающая диск. Рослая красивая девушка. Она улыбалась. Где-то на втором плане целился из ружья стрелок, стартовали бегуны, мчались мотоциклисты. Ниже белели стихи.
Работать, строить
и не ныть!
Нам к новой жизни
путь указан.
Атлетом можешь
ты не быть,
Но физкультурником —
обязан.
Знакомые плакаты. Всего три…
Луна лежала поперек моря. Длинная, серебристая. Она рассекала его надвое — от берега до горизонта. Волны мягко накатывались и отступали, словно тая, незаметно, с тихим клокочущим шепотом.
Колченогий шезлонг, беспризорный, забытый отдыхающими, приткнулся к зонту. Круглый, будто дыня, камень заменял ему обломанную ножку. Я присел, твердо решив разуться. Сапоги у меня брезентовые, узкие. Стащить их не так просто. Клок парусины свисал над реей. Я поднял глаза кверху и увидел дырку, залатанную небом и звездами. Перевернутый баркас, темневший метрах в пятнадцати, заслонял огни города. И море казалось мне большим. Я видел все это впервые. И длинную пристань, и маяки, словно цветы, у входа в порт…
Со стороны города послышались шарканье шагов и негромкие мужские голоса. Двое остановились по ту сторону баркаса.
Черный буксир, входя в порт, обрадовался таким пронзительным гудком, что я невольно вздрогнул. Буксир — маленький и низкий, но габариты баржи, которую он тащил, внушали уважение. Словно муравей, он старательно волочил свою ношу. Слабый, мутноватый прожектор щупал воду. Белесая в ночи дымка изгибалась над трубой, будто парус.
Мне почему-то стало радостно. Просто по-человечески — и все… Хорошо, что я приехал в этот город, где пахнет рыбой и нефтью, где растут магнолии и крошечные буксиры таскают баржи-великаны. И может, совсем зря мне не понравился Волгин, дежурный по отделению, небритый и заспанный, который с лабораторной тщательностью исследовал мои документы и в завершение предложил на ночь диван в комнате угрозыска. Облезлый, с двумя горбами, почище верблюжьих, в котором, наверное, столько клопов, что и до утра не сосчитать…
За баркасом кто-то застонал, почти вскрикнул. Секунду спустя что-то с глухим стуком подмяло гальку… Нет ничего хуже, чем быть застигнутым врасплох. Истина древняя, как сама жизнь. И тем не менее каждый открывает ее заново. Меня словно подбросило. Однако бежать в лишь наполовину снятом сапоге оказалось не очень ловко. Я запрыгал, потом, ругаясь, опустился на камни, стащил сапог обеими руками.
Человек лежал лицом вниз. Я осветил его фонариком. Крови почти не было. Только на затылке короткие, как щетка, волосы казались смоченными чем-то темным.
У пристани дрожали огни. Там должны быть люди. Я поспешил… Близ причала какой-то человек шпаклевал лодку.
— Слушай, товарищ, — сказал я, — нужно позвонить в милицию. Случилось убийство…
Человек выпрямился. Я включил фонарик. Человек вздрогнул и замахнулся на меня веслом.
— Полегче! — успел сказать я и вцепился в весло. — Брось дурить… Где ближайший телефон?
Опустив руки, он недоверчиво спросил:
— Вправду говоришь… убийство?
Он был немолод. Лет шестидесяти. Лицо морщинистое. Под лохматыми ресницами зоркие, как у птицы, глаза.
— Милиционер… Сейчас будет милиционер…
Он поднял с камней кепку и, сутулясь, пошел к пристани…
Вернулся с милиционером. Худым и длинным, как каланча. Осмотрев труп, милиционер сказал мне:
— Вы задержаны.
— Мне нужно обуться, — сказал я. — Мои сапоги там…
— Ничего не знаю, — сказал милиционер, расстегивая кобуру. — Вам лучше постоять… Следствие разберется.
Постоять так постоять. Только вот камни влажные, словно вспотели от страха. Это ложится роса. И чайки кричат громко и тревожно, будто не могут отыскать свои гнезда.
Подкатил новый, блестящий черным лаком ГАЗ-А. Два оперативных работника и врач, все в штатском, спустились к баркасу.
Вспышка магния — желтая клякса — легла на кусок берега. Щелкнул затвор фотоаппарата. Труп перевернули. Из кармана выпал бумажник. Оперативники не торопясь разглядывали его содержимое.
Я сказал милиционеру, что пойду обуюсь. Он кивнул, но тут же, спохватившись, шепнул:
— Кузьмич, иди с ним…
Кузьмич, тот самый лодочник, что едва не огрел меня веслом, с явной неохотой поплелся за мной.
— Сам-то не из ближних краев? — спросил он.
— С дальних.
— Брюхо рыбу чует. Публики нынешнее лето понаехало. Только рыба не дура. Такого паршивого клева пятнадцать лет не было.
Никогда сапоги не казались мне такими легкими и удобными. Кузьмич не отставал, будто тень.
У баркаса никто не обратил на меня внимания. Невысокий оперативник, видимо возглавлявший группу, спросил:
— Как вы полагате, доктор, когда произошло убийство?
— В двадцать часов семнадцать минут, — ответил я.
Все с удивлением посмотрели в мою сторону.
— Документы! — потребовал невысокий оперативник.
Я расстегнул нагрудный карман гимнастерки, в котором лежало заверенное подписями и печатью мое назначение на должность начальника уголовного розыска.
…В бумажнике убитого оказались паспорт на имя Бабляка Федора Остаповича, справка о прививке оспы, тридцать рублей и билет на поезд со станции Курганная. Билет двухнедельной давности.
Мокрая фотография Бабляка прилипла к газете, и потеки, словно плесень, расползались по ее краям. Снимок был сделан с паспортного фото. Широкий хрящеватый нос, казалось, занимал большую часть сходящего на клин лица. Темные черточки глаз, открытый, средних размеров, лоб, волосы короткие, зачесаны назад. Лицо как лицо… Словом, это была одна из тех неудачных фотографий, по которым мало что можно узнать о человеке.
Ночь кончалась. Я выключил свет, и окно отпрыгнуло назад. В кабинете душно. Распахиваю раму и сажусь на подоконник. Отсюда, со второго этажа, видна часть улицы, подпирающей круглую, как блюдце, площадь. Верещат птицы. В воздухе настоянный запах осени. Где-то вдалеке скрипит телега. Вскоре она выползает из-за дома и катит к площади. На телеге бидоны с молоком. Рядом шагает возница. Я узнал его по кепке-шестиклинке. Видимо почувствовав на себе взгляд, он поднял голову. Опознал меня. И дружески приветствовал взмахом руки. Это был Кузьмич. Тот самый, с пристани…
Кто-то вошел. В кабинете было темнее, чем на улице, и я не мог различить, кто вошел. Щелкнул выключатель. У стены стоял мужчина с непроницаемым, как икона, лицом. Он положил на тумбочку рулон, который развернулся. Девушка в спортивном трико смотрела на меня с плаката. Она улыбалась и замахивалась диском.
Мужчина сказал:
— Каиров.
Вот он какой, начальник городского отделения милиции! Я представился. Бросив взгляд на стол, где высыхало фото Бабляка, Каиров спросил:
— В чем дело? Убийство?
— Да… Девять часов назад… Его фамилия Бабляк, — сказал я. — Это ничего не говорит вам?
— Первый раз слышу! — быстро ответил Каиров.
Он вызвал дежурного и назначил служебное совещание на восемь тридцать…
Я, кажется, уснул. Разбудила секретарь-машинистка. Я видел ее еще вчера. Она тронула меня за плечо:
— Скорее в кабинет Каирова.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Нелли…
Ей лет двадцать. У нее каштановые, совершенно прямые волосы и загорелое скуластое лицо. Походка угловатая, мальчишеская.
— Я хочу коротко проинформировать вас, — начал Каиров, — о совещании, которое проводил начальник ОГПУ Северокавказского края.
Обстановка на Кубани напряженная. Борьба с кулаками вызвала известные временные осложнения. На реке Малой Лабе, в окрестностях заповедника, орудует банда одного из царских полковников. Фамилия его точно неизвестна. Скрывается он под кличкой Козяк. Людей в банде немного. Триста — четыреста. Но они отлично вооружены. Кто-то регулярно снабжает их боеприпасами. Есть сведения, что боеприпасы поступают через наш порт.
Октябрь выдался теплым. И листья на деревьях еще держались; они были серые от пыли и немного желтые от старости, но ветры, дующие с моря, от берегов Турции, ещё не могли сбить их. Листья держались до ноября, до тех пор, пока норд-ост, развернувшись в Новороссийске, не устремился к югу и желтая его дорога не протянулась до самого Батуми.
Я снял комнату у, полной особы, которая уверяла, что двадцать лет назад у нее была осиная, самая тонкая талия на всем побережье Северного Кавказа. Когда я пришел к ней, хозяйка спешила на концерт. Она была пианисткой.
— У вас современный вид, — сказала она. — Вы не спали и не брились по меньшей мере трое суток. Я не вижу причин, чтобы не уступить вам комнату. Судя по всему, вы ответственный работник.
— Я из угрозыска.
— В наше время такой квартирант — просто находка. Я возьму с вас вдвое дешевле.
Комната мне понравилась. Дом стоял на горе. Из окон, выходивших в маленький розарий, было видно море, порт, пристань… Но акация, что росла за соседним домом, густой кроной, точно пологом, закрывала то место на берегу, где в теплую сентябрьскую ночь произошло неразгаданное убийство. Я чувствовал, что другой, более опытный человек разобрался бы в этом деле. Вероятно, тогда на парткоме следовало проявить большую принципиальность и отказаться от неожиданного назначения.
Тяжеловато. И Каиров — человек трудный, настойчивый. Я признаю за ним силу воли. Но во многом не понимаю его…
Однажды Нелли, я и Каиров шли обедать. Был полдень. И солнце грело вполне. Цыганка в пестрых юбках сидела у входа в отделение. Это было не очень умно со стороны цыганки — усесться в таком месте, да еще, схватив Каирова за полу пиджака, нараспев сказать:
— Позолоти ручку, черноглазый. Как звать, скажу. Счастье угадаю…
Она, конечно, не знала, кто такой Каиров. И нахальничала, как с самым рядовым прохожим.
— Филиппов! — Милиционер появился на пороге. — Проверь документы, — бросил Каиров, указывая на цыганку.
— Откуда они у нее? От сырости? — лениво сказал Филиппов.
Каиров предупредил:
— Не отпускать до моего прихода.
Потом цыганку выпустили. И может, не стоило бы это вспоминать… Но в общении Каирова с людьми есть что-то панское. Я не понимаю, откуда это взялось у старого партийца. Возможно, виною возраст. Возможно, просто старый человек думает, что он самый умный, что он никогда не ошибается. Конечно, люди в пожилом возрасте бывают мудрые. Но и молодой, и средний возраст не состоит из одних дураков…
Нелли разделяет мою точку зрения…
Я народно избегал писать о Нелли. Но, видно, наступила пора сказать о ней сразу…
Это очень сложно рассказывать. Кто думает, что писать о любви проще пареной репы, тот либо никогда не любил, либо это было у него лет пятьдесят назад. Срок простительный, внушающий понимание.
Дело в том, что в феврале девятнадцатого года я женился на военфельдшере Тамаре Исаковой. Мне было девятнадцать лет, моей жене и того меньше. Свадьба случилась на фронте. Мы пили горилку из темных эмалированных кружек, закусывали квашеной капустой…
Я не верю в то, что есть песни, которые задумывались без души, без веры в их нужность, в их будущность. Но почему же тогда бывают плохие песни?
Кажется, именно взаимное непонимание, возникшее между мной и Тамарой в последние годы, побудило меня уехать из Ростова.
Обстоятельства сближают людей. Это не ново. Но верно. И многое кажется значимей и желанней, чем оно могло бы казаться в другое время.
Нелли я увидел в первый день, когда сидел у Волгина. Волгин вертел мои документы, а в соседней комнате стучала пишущая машинка. Потом машинка перестала стучать, а из комнаты вышла девушка. Она быстро взглянула на меня и сказала: «Здравствуйте». Я сказал: «Добрый вечер». Но девушка уже положила ключи на стол и ушла. И в дежурке опять стало нерадостно и дымно…
Кабинеты наши были напротив, и я встречал Нелли в коридоре. Я улыбался, ее же лицо не выражало никаких эмоций. Она всегда к кому-то торопилась с зеленой папкой в руках, а когда работала за машинкой, надевала очки. Раз или два в день она заходила в мой кабинет с поручениями от Каирова. И скоро я понял, что мне приятно видеть ее упрямые глаза и короткие, словно у мальчишки, волосы.
В воскресенье меня разбудили на рассвете. Посыльный сказал, что ограблен торгсин. Мы долго возились с этим делом. Только к трем часам дня я закончил диктовать Нелли протокол допроса сторожа, которого мы нашли в кладовой целым и невредимым, завернутым в ковер.
Из отделения вышли вдвоем. Поднялись к площади, где под мимозой дремал милиционер в белых перчатках.
Купили каштанов. Старый грек, насыпая каштаны в банку, бормотал:
— Каштаны печеные, каштаны вареные… Лучше пирожного, лучше мороженого… Разобрали — не берут!
В единственном в городе кинотеатре шел новый звуковой фильм «Путевка в жизнь». Зрители брали кассы приступом.
Нелли сказала:
— Пойдем в кино.
— Пойдем, — согласился я.
Администратор, посмотрев мое удостоверение, заверила, что обеспечит на последний сеанс двумя приставными стульями.
Чтобы как-то скоротать время, мы пошли к старику Нодару, с которым меня недавно познакомил Каиров.
Сидели в беседке за дощатым столом. Светило солнце, и белые облака бежали на запад. Нелли положила локти на стол, ладонями уперлась в подбородок. Нодар принес обмотанную тряпками бутыль и граненые стаканы.
— Прошлогоднее, — сказал он. — Взгляните, какое ясное…
Нелли усмехнулась. Вино было светло-розовое, ароматное.
Старик Нодар добавлял в него инжир, хотя ни за что на свете не хотел в этом сознаться.
Ветер дул из щели. Он был зябким. И желтые виноградные листья падали на стол. И он выглядел почти праздничным. Я поднял бутыль. И налил вино в стаканы.
— Выпей с нами, — сказал я Нодару.
Нодар покачал головой. Он покосился на старый, увитый глицинией дом, вздохнул и негромко пожаловался:
— Скандальная у меня баба. Не женись, кацо!
— У тебя нет такта, Нодар, — лукаво сказала Нелли. — А вдруг я хочу женить его на себе?
— Вай! Вай! — смутился Нодар. — Сохраню на свадьбу бочку вина. Первый сорт! «Изабелла»…
— Не храни, Нодар… Оно скиснет. К сожалению, личные дела наших сотрудников проходят через мои руки.
— Удобная штука — личное дело, — усмехнулся я. — Человек как на ладони.
— Скука… Неразгаданное лучше. — У нее был твердый, почти жестокий взгляд и строгие, сдвинутые брови, на которые спадала челка прямых волос.
…Мы не торопились, но пришли в кино еще задолго до начала сеанса. Когда поднялись в фойе, Нелли сказала:
— У меня есть боны. Пожуем чего-нибудь…
В торгсиновском буфете лежали узкие баночки шпрот, пирожные, бутерброды из настоящего белого хлеба и зернистой икры, черной и блестящей, точно бусинки. И еще лежали там многие другие приятные вещи, срёди них — папиросы «Пушка».
— И «Пушку» возьмем, — сказала Нелли. — Я ведь тоже изредка покуриваю…
— Не нужно тратиться, — остановил я. И, смеясь, добавил: — Насытимся духовной пищей…
В фойе была фотовыставка. На ней экспонировались работы местных любителей. Выставка называлась «Наш город». Несколько морских снимков с густыми низкими облаками были исполнены талантливо. Остальные — дрова…
Уже прозвенел звонок, и народ хлынул в зрительный зал. Нелли потянула меня за руку, как вдруг на стенде, что стоял возле самого окна, я увидел фотографию… Фотографию, в которую не мог поверить. Уголок сквера, на заднем плане — пристань. А у фонтана, сделанного в виде маяка, на скамейке сидят двое мужчин. Сидят и курят. Их лица так ясно и четко выделяются на фоне зелени, словно фотограф именно на них наводил резкость. По жестам и мимике лиц было очевидно, что это не просто два случайных человека. Нет, они курили и беседовали. Нелли перехватила мой взгляд.
— Я видела этого человека… Гена, это же тот, которого убили в день твоего приезда.
— Бабляк… Но кто второй?
Я покачал головой. Потом присел и стал разглядывать снимок через лупу…
Третий звонок дрожал над обезлюдевшим фойе. Заглянула билетерша. Она торопила нас.
— Пойдем, — шепнула Нелли. — Не привлекай внимания.
Мы пошли в зал. Но мне было не до кино. Я твердил фамилию фотографа — Саркисян…
Этот стук извел меня. Он был громким и повторялся через короткие промежутки времени: «тяк… тяк… тяк!..»
Я высунул голову из-под одеяла. Посреди комнаты стоял эмалированный таз. С потолка капала вода. Таз, вероятно, принесла хозяйка, потому что за окном лил дождь и было сумрачно. А крыша была совсем как решето. Хозяйка однажды сказала:
— Достали бы мне жести. Вы все можете…
— Не обещаю.
— Вы все можете, — повторила хозяйка. — Если захотите.
— Это другое дело.
Она деланно вздохнула и покачала головой. Что ни говори — дама с манерами. Вот и сейчас я слышу ее шаги на пороге. Она не стучится в дверь, а громко, нараспев говорит:
— Вы еще спите?
— Нет. Плаваю…
— У меня к вам дело, — говорит хозяйка.
Минуту спустя она уже в комнате. Громоздкая, словно шкаф.
— Вы будете иметь возможность беседовать с человеком необыкновенным. — Голос ее звучит как в бочке.
— Роза Карловна, кто вы по национальности? — спрашиваю я.
— Спросите что-нибудь полегче. Мать моя была гречанка. Отец прибалтийский немец… По паспорту я русская… У вас что, профессиональная манера перебивать говорящего? За месяц я так и не смогла сказать вам то, что могла и хотела. Но на этот раз вы меня выслушаете… Наш сосед — учитель ботаники. Настоящий русский интеллигент. Он всего боится. И только к органам власти питает доверие. К тому же он убежден, что у такой хозяйки, как я, не может быть плохого квартиранта. У него неприятности. Поговорите с ним. Это займет немного времени. А я приготовлю вам воду для бритья…
Над жухлым, худым лицом блестело пенсне. Учитель ботаники протянул мне руку и виновато сказал:
— Чайников.
Путаясь и заикаясь, он рассказал, что этой ночью к нему залезли воры. Очистили шкаф с шерстяными вещами. А дело идет к зиме…
Расследованием кражи в доме Чайникова занялся Волгин. Он обнаружил на шпингалете отпечатки пальцев. Вскоре выяснилось, что отпечатки принадлежат местному жулику по кличке Граф Бокалов. Графа взяли в три часа дня в торгсине, когда он сдавал золотое обручальное кольцо.
Девятнадцатилетний парень, бледный, с глазами наркомана, дурковато произнес:
— Граждане начальники, меня и самого совесть мучит. К старому учителю залез. К человеку, который мне про порядочную жизнь рассказывал…
— Где вещи? — спросил Волгин.
— Какие вещи? — удивился Граф. — Что-то вы тень на плетень наводите. Лучше спросите, из каких побуждений я кодекс уголовный нарушил. Что меня в чужое окно толкнуло? Я отвечу вам, граждане начальники… Жажда знаний! Вы и не ведаете, какая у старика богатая библиотека! При царском режиме собирал!
Болтая в таком духе, Граф Бокалов в течение трех часов утверждал, что забрался к учителю Чайникову с целью выкрасть книгу Лидии Чарской «Паж цесаревны».
Книгу обнаружили при обыске. Исчезновение ее Чайников просто не заметил. И еще в комнате Графа нашли нераспечатанную коробку в английской упаковке.
Потом Графом внезапно заинтересовался сам начальник отделения. Какие планы у Каирова на этот счет — профессиональная тайна. А может, он просто хочет помочь Бокалову порвать с преступным прошлым. Стать на правильный путь…
Я забыл написать о фотографии. Тогда, после сеанса, мы вернулись в фойе. И я снял фотографию, предъявив изумленному директору удостоверение угрозыска. Вообще я заметил, что люди либо удивляются, либо пугаются, столкнувшись с нашим братом. Почему так? Ведь большинство из них хорошие люди…
Сразу пошел в отделение. Показал фотографию. Волгину. Он часа два рылся в картотеке. Пришел и говорит;
— Привет от Хмурого. Выходит, что старый валютчик опять объявился в наших краях.
Фотографию увидел Каиров. Он поразил меня своим ответом:
— Хмурый. Поговорите с Саркисяном.
Саркисян — фотограф с базара — точно указал дату съемки:
— Двадцать третье сентября.
— Искать Хмурого! Возможно, он еще в городе! — приказал Каиров.
Вечером Хмурый был опознан сотрудниками уголовного розыска в тот самый момент, когда спокойно прохаживался возле афиши кинофильма «Парижский сапожник».
Я обещал Нелли взять билеты на этот фильм. Но, видимо, с временем я по-прежнему не в ладах.
У Нелли упрямый характер и теплый голос. Я преображаюсь, когда слышу его. Нет нужды делать тайну из того, что мы не можем жить друг без друга… Я и Нелли идем по набережной. Темной и грязной, застроенной пакгаузами, складами, мастерскими. Сегодня вечер с грустинкой, как весною. И звезды. И даже луна… Пахнет морем и нефтью. От запахов кружится голова.
У нас серьезный разговор про высокие материи. Иногда нужно говорить и об этом. Нелли не философ. И я тоже. Говорим, что чувствуем.
— Мы какие-то особенные, — говорит Нелли. — И жизнь у нас особенная… А мне хочется простоты. Вот ты любишь меня, а не знаешь… что я обожаю танцы и мороженое. У меня есть боны. Купим мороженое?
— Время особенное, — повторяю я. — Не надо себя переоценивать. Мы только люди. И выполняем свой долг… Это главное!
А потомки разберутся, что мы сделали. Как знать, может, эти улицы именами нашими называть станут…
Мороженое в круглых вафлях. На вафлях имена: «Таня», «Маня», «Ваня»… У Нелли на вафле написано «Гена».
— Твое имя, — говорит она. — Если у нас родится сын, я дам ему это имя в честь тебя…
…Мы возвращаемся домой очень поздно. Зажигаем свет. Уже три дня, как я перебрался в ее комнату. Так правильнее. И честнее… Она спит. Или делает вид, что спит…
Хмурый опять вертелся у афиши кино «Парижский сапожник». Кого он ожидал? И почему тот, неизвестный, не пришел на свидание?
— К афише не подходите…
Этот случайно услышанный телефонный разговор…
Нет. Об этом еще рано писать. Надо проверить. Надо тщательно проверить. Семь раз отмерь, один отрежь… Неужели враг действительно так близко? Я вижу его десятки раз в день. Здороваюсь с ним за руку… А может, это мания подозрительности, вызванная усталостью…
На этом записки обрывались.
В полночь Каирову позвонил дежурный по городскому отделению милиции. Он сообщил, что при тщательном осмотре квартиры на стекле книжного шкафа были обнаружены отпечатки пальцев, не принадлежащие хозяйке дома.
Составленную дактилоскопическую формулу по методу Гальтона и Рошера отправили в краевое отделение милиции.
Костя Волгин стал Аполлоном Пращуровым не случайно. И раньше ему приходилось менять имя и фамилию. Появляться в занятом деникинцами Екатеринодаре с паспортом турецкого коммерсанта Генриха Воркмана, разгуливать в белогвардейском Симферополе в погонах кавалерийского капитана, забулдыги и циника. Разыгрывать из себя слепого, немого, припадочного…
Но пожалуй, самой трудной была роль кафешантанного певца в Одессе в 1918 году. Может, потому, что это была первая роль. И трудности набегали, как волны на неумелого пловца. Он пел в кафе у Фанкони. И публика там была пестрая. И весь город был пестрый, оккупированный французами. Негры, зуавы, спекулянты самых различных пошибов, великосветские дамы — бывшие фрейлины и просто легкомысленные девицы дворянского происхождения. И конечно же, господа офицеры всех возрастов и званий.
В моде была серо-розовая камбала, круглая, как сковорода, и крюшон из белого вина с земляникой.
Волгину удалось завязать знакомство с майором из окружения генерала Шиллинга. Сведения, выуженные у майора, пригодились подпольной организации большевиков…
Года, года…
Только память сейчас походила на кладовую, где далеко не все разложено по своим местам. Многое затерялось. Позабылось… Но не эта встреча. Там, у Фанкони. После концерта к нему подошел светловолосый худощавый человек с удлиненным лицом. Пожал руку. И представился:
— Вертинский.
Каждый одессит знал, что Александр Вертинский гастролирует в Доме артистов. Там еще было кабаре. Настоящее европейское кабаре. С Изой Крамер и Плевицкой…
Жизнь родителей Кости и его близких родственников так или иначе была связана с театром: бабушка — известная костюмерша, мама — драматическая актриса, папа (он умер молодым) писал веселые куплеты и лично исполнял их под фортепьяно. Были среди родственников декораторы, режиссеры, музыканты, суфлеры и один гардеробщик — дядя Кеша, о котором в доме говорили с тихой печалью, будто о скончавшемся младенце. Дядя Кеша не перешел Рубикон. Мало того, подавая театралам шубы, он не брезговал чаевыми. Глаза у него всегда были красными. И кончик носа тоже. Полагают, что не из-за алкоголя, а по природной стыдливости.
Мама и бабушка уверовали, что Костя будет артистом. У мальчика обнаружилась отличная мимика, правильная речь. И притвора он был порядочный. Но бабушка проказы внука определяла как способность к перевоплощению.
Костя родился 2 января 1900 года. Появись на свет лет на пять позже, он, естественно, не стал бы в 1918 году разведчиком Красной Армии. Из него, скорее всего, получился бы интересный актер. Быть может, даже знаменитый… Однако в 1918 году молодой Советской стране прежде всего нужны были не актеры, а воины.
В мае 1928 года Костя Волгин демобилизовался из армии. Москва. Театральное училище. Седой профессор — старый друг семьи. И Костя. Одежда согласно времени: диагоналевая гимнастерка, хромовые сапоги. На груди два ордена Красного Знамени. Даже шашку еще не снял. Настоящую шашку, взятую у убитого офицера, в чеканной серебряной оправе, с георгиевским темляком.
— Поздно, друг мой, — проникновенно говорит профессор. — В двадцать восемь лет поздно учиться актерскому мастерству. Может быть, режиссура. Попробуйте свои силы в режиссуре. На следующий год мы предполагаем набрать целый режиссерский курс.
Люди, которые не однажды рисковали жизнью, сами не знают, сколько им лет. Каждый раз, когда смерть уже позади, они чувствуют себя заново рожденными. Будто впервые видят небо, траву, улыбки… И зачем только седеют виски?..
В старом, пропыленном диване Костя нашел растрепанную книгу без начала и без конца. Он так и не узнал название этой книги и ее автора. Одна часть, вероятно вторая, называлась «Под Южным Крестом», последняя — «Магараджа острова Борнео». В книге лихо описывались похождения двух французских авантюристов, схватки с пиратами… И хотя книга была наивной, а приключения надуманными, все равно с пожелтевших страниц дули ветры южных морей. Белыми гривами вздымались брызги над безымянными коралловыми рифами. Грустили высокие пальмы. Кричали непоседливые попугаи…
И Косте вдруг захотелось стать моряком дальнего плавания. Пусть вначале матросом, потом штурманом. А под занавес — и капитаном… Он представлял себя шагающим по набережной Сиднея или Порт-Саида. С сигарой в зубах… Маленькие таверны с диковинными названиями: «Три носорога», «Штопаный парус»… Улыбки смуглых женщин в пестрых узких платьях, подчеркивающих стройность фигуры. Мальчишки, торгующие финиками. И ром… Душистый ямайский ром, так полюбившийся людям Флинта…
Костя подался к Черному морю. Секретарь горкома партии, подвижный для своего возраста мужчина, терпеливо выслушал посетителя. И с не меньшим терпением, осилив с десяток папирос, убедил Костю Волгина, что, принимая во внимание его, Волгина, героическое прошлое, в штате городской милиции он гораздо нужнее, чем на набережной Сиднея или Сингапура…
За пять лет Волгину приходилось сталкиваться с разными феноменами преступного мира. Среди них были и дегенераты, и артисты-эрудиты…
Аполлон Пращуров… Обрадовался ли Костя? Мало сказать — да. Он уже и думать не думал, что когда-нибудь вновь ему придется заучивать роль. Вживаться в образ человека, знакомого ему лишь по легенде. О проведении операции «Парижский сапожник» были проинформированы немногие опытные и надежные люди. Но о том, что главную роль в ней будет исполнять Костя Волгин, во всем городе знал только один Каиров.
Через день после отбытия Кости в полутемном коридоре городского отделения милиции был вывешен приказ:
«Оперуполномоченного К. Волгина считать в командировке в г. Ростов-на-Дону. На курсах повышения квалификации».
Трудно представить доподлинно, как произошла их встреча, потому что ни Волгина, ни Козякова сейчас нет в живых. Волгин не успел подробно ознакомить Кравца с ходом операции, когда был у него однажды суматошной ночью.
Можно лишь предположить, что Волгин убедительно рассказал легенду, подготовленную для него Каировым, и полковник Козяков поверил в это. Хотя нет никаких сведений, что характера полковник был доверчивого. Но когда-то Козяков сочувствовал горю молодой вдовы полковника Пращурова, своего друга, погибшего в первой мировой войне. У Пращурова был сын Аполлон. И вероятно, не только Козяков, но и всякий другой человек с трудом мог бы признать в тридцатитрехлетнем мужчине ребенка, которого не видел более двадцати лет.
Пращуровы занимали второй этаж особняка, выходившего лиловым фасадом на набережную Фонтанки. Анфилады комнат, где все — и тяжелые портьеры, и тончайшие тюлевые занавески, и модная венская мебель — источало запах нежных духов, которые так любила мать Аполлона, белокурая немка Берта. Она была тогда молодой женщиной, умеющей томно смотреть и загадочно улыбаться. И глаза у нее были серые, а шея длинная и красивая. И вообще при своем высоком росте Берта отличалась на редкость правильными формами.
Козяков увлекался Бертой. И, как свидетельствовал Аполлон (подлинный, взятый в плен после разгрома Врангеля), мать легко изменяла отцу. И кажется, не только с Козяковым.
Может, сказанное выше в какой-то степени объясняет доверчивость Козякова. Дань молодости. Времени, о котором редко кто вспоминает без грусти…
Возможен такой диалог:
«Если это вы — в чем я не сомневаюсь, — то вы очень и очень постарели, — говорит Волгин. — Последний раз… Вы были у нас на обеде. И все жалели, что папа накануне уехал в Киев. Вы принесли большую плюшевую обезьяну. Мать всегда любила игрушки. И очень жалела, что я не девочка».
«Ты похож на свою мать, — говорит Козяков. — Те же глаза, те же волосы. И улыбка… Что с ней? Она жива?»
«Нет. Мама умерла в Одессе от брюшного тифа».
«Давно?»
«В восемнадцатом».
Ну а если Козяков окажется менее сентиментальным? И, схватив Волгина за грудки, крикнет:
«Врешь, сволочь!»
В этом случае… Он не может не заметить золотую цепочку… И медальон. Медальон, который он когда-то подарил Берте. И фотографию молодой Берты. Берты-девочки. И прядь волос…
«Вы любили ее?» — должен был спросить Волгин у присмиревшего Козякова.
И он, вероятно, ответит:
«Да».
Он мог ничего не ответить… И весь разговор мог сложиться совсем иначе, чем он представляется сейчас. Несомненно одно: Волгин выиграл первый поединок… И в банде почувствовали, что новенький пользуется доверием и покровительством атамана.
Люди, пославшие Волгина на это трудное задание, понимали, что, даже поверив в Аполлона Пращурова, Козяков должен был спросить:
«Хорошо, мальчик мой! Но зачем, для чего ты здесь? Неужели ты всерьез веришь в спасение отечества?»
Волгин должен был рассказать следующее:
«За несколько часов до смерти мать призналась, что я не сын полковника Пращурова. Я немец. Настоящий немец. Мать назвала мне кодовый номер вклада, который ее отец оставил в швейцарском банке. Это большая сумма. Мне нужно в Европу. Там я обеспеченный человек… Памятью матери заклинаю вас, помогите мне осуществить мечту».
Тогда еще никто не знал, что Анастасия дочь полковника Козякова и что по этой причине у Козякова вообще могут быть особые виды на Аполлона и на его «швейцарское наследство».
Сохранился протокол допроса Анастасии. Вот выдержки из него.
В о п р о с. Что вы знали о своем отце?
О т в е т. Ничего. Я встретила его шесть месяцев назад в Староконюшенном переулке. Подошел человек и сказал: «Я твой отец». И привыкла верить бабушке. А бабушка никогда не говорила, что отец жив и скрывается за границей. У бабушки такие честные, искренние глаза. У меня тоже честные, искренние глаза. И они остаются честными, искренними даже тогда, когда я вру. Но сейчас я говорю правду. Чистую правду. Потому что все так ужасно!.. Я по-разному представляла свою жизнь. Но никогда не думала, что стану вдовой в восемнадцать лет…
В о п р о с. Почему вы поехали с отцом?
О т в е т. Последние дни я думала об этом. Кажется, были три причины. Незнание жизни. Отсутствие того, что в газетах называют патриотизмом. И страх… Разве я испытывала что-нибудь, кроме страха, к этому усталому мужчине с седыми висками?! И когда он остановил меня в Староконюшенном переулке, мне показалось, что он принял меня за проститутку. И я покраснела, и мне хотелось провалиться сквозь асфальт. Он сразу понял это. Он сказал: «Чем же крашеные ногти лучше натуральных?» «Моднее», — ответила я. «Твоя мать, девочка, никогда не красила ногти. А вы похожи, словно две капли воды». — «Разве вы знали мою мать? Почему я не видела вас никогда раньше?» — «Я твой отец, Анастасия. Я вернулся, чтобы больше не расставаться с тобой».
И опять повторил, что я очень похожа на мать. Я и без него знала, что моя мать была похожа на бабушку, а я на мать. И фотографии, хранившиеся в старом бархатном альбоме, подтверждали наше сходство. Так что никакого открытия он не сделал. Но он умел говорить прописные истины точно бог.
Он взял меня под руку. Без разрешения. Словно я была его собственностью или он двадцатилетним красавцем из киноинститута и собирался предложить мне роль в своем фильме или хотя бы для знакомства пригласить в «Метрополь».
Мы шли к Арбату. И старушки в подворотне судачили о распущенности молодежи, а я как дура смотрела себе под ноги. Потому что я читала в книгах: когда отцы возвращаются из странствий, дети бросаются им на шею. Плачут, целуются… Короче говоря, проявляют теплые чувства. У меня не было никакого желания целовать его в гладко выбритые щеки, тем более в губы. Пестрый шарф выбивался из-под бежевого плаща. И этот шарф привлекал к себе внимание, точно родинка-мушка, посаженная над губой. А в его положении, как я позднее поняла, было глупо привлекать чье-либо внимание.
В о п р о с. Он вас уговаривал?
О т в е т. Он спросил: «Ты поедешь со мной?» — «Во Францию?» — «Да. У меня там дом под Парижем. Розы, виноград… Бабушка говорила о твоей мечте стать актрисой. В Париже много русских эмигрантов, подвизающихся в кино, в театре».
Он шел, высоко подняв подбородок, расправив плечи. И ноги ставил, печатая шаг. Я не забыла, как бабушка однажды проболталась, что мой отец белогвардейский офицер. И я спросила. Нарочно. Назло. Как он будет реагировать? «Ты большевик, папа?»
Он словно поперхнулся. И походка у него изменилась, точно его кирпичом ударили. «Я русский… Я потерял здесь все, что завещали предки. Но, слава богу, при мне остались моя голова, мои руки…» — «Как я — пролетарий?» — «Я не беден. Я приехал за тобой, Анастасия. Может, это и не вся правда. Но основная причина моего возвращения — ты. Я хочу показать тебе мир… Он велик и необъятен. Рим. Неаполь, Париж… Ницца…»
Он стрелял названиями городов. И я слушала… Меня качало, как лодку. И я держалась за его руку уже не просто ради приличия.
«Нельзя представить возможности, какие жизнь открывает перед человеком. Представить — это значит посадить мысль в тюрьму, в клетку. А мысль должна быть свободной, как птица», — говорил он. И верил, что все это придумал сам. И это было его дело — верить или не верить.
Но самое глупое заключалось в том, что и я верила в произносимые им слова. В набор слов, связанных банальностью, точно слюной. Может, в нем где-то спала телепатия. Может, иногда она пробуждалась. И тогда он мог делать с людьми все, что ему угодно. А ему угодно было подчинить меня своей воле.
В о п р о с. Свадьба… Расскажите о вашей свадьбе с Аполлоном Пращуровым.
О т в е т. Я полюбила Аполлона, как только увидела… Но разумеется, ни о какой свадьбе не могло быть и речи… Отец ничего не спрашивал о чувствах. Приехал ночью, вошел в комнату, не сняв кубанки, сказал мне: «Тебе придется выйти замуж. Приготовься, венчание через полчаса».
От удивления я даже не спросила, кто же мой суженый. Я просто сидела на постели, прижав коленки к подбородку, и сонно смотрела на одеяло, сшитое из разноцветных лоскутков. «Я объясню тебе позднее. Все позднее…»
А в соседней комнате уже позвякивала посуда. Накрывали стол. Три лампы освещали комнату. И еще красноватый огонек лампадки, висевшей под большой иконой святой Марии с младенцем Иисусом на руках.
Поп, от которого разило самогоном, наскоро совершил обряд. Мы обменялись кольцами. И поцеловались…
В о п р о с. Сколько времени в ту ночь оставался Козаков в доме Воронина?
О т в е т. Часа два. Перед отъездом он минут на десять выходил с Аполлоном во двор. О чем-то говорили…
В о п р о с. Одни?
О т в е т. Нет. С ними был Генрих Требухов. Он следил за отцом.
В о п р о с. Означает ли это, что полковник Козяков не мог поговорить ни с кем с глазу на глаз?
О т в е т. Нет, не означает. Но Требухов, как мне известно, всегда находился на расстоянии видимости, имея возможность в случае надобности прийти на помощь. Полковник так и называл его: «Мой телохранитель».
Вероятно, деятельность и карьера Генриха Требухова заслуживает особого изучения. Мы ничего не знаем о его детстве и юношеских годах, если не считать рассказанную им самим историю о романе с землемеровой дочкой, отличавшейся высокой грудью и низкой нравственностью… Поэтому перенесемся в 1923 год, когда Генрих работал делопроизводителем учетно-воинского стола при отделении милиции. Поскольку торговля заплесневелыми чернильницами и обкусанными ручками не сулила барыша, делопроизводитель начал продавать учетные карточки, без которых в ту пору трудно было устроиться на работу. Карточка приносила 10 тысяч рублей. Деньги, скажем прямо, некрупные, если учесть, что номер «Курортной газеты» стоил 20 рублей. Однако Генрих не тратился на прессу, предпочитая читать этикетки грузинских вин… Последнее занятие, как и первое, было прервано 114-й статьей Уголовного кодекса. Пункт 4 дробь 1. Народный суд определил Генриху Требухову меру наказания в три года, с сокращением срока в силу амнистии наполовину, с ущемлением в правах, по отбытии наказания на один год.
Время точит срок, как шашель мебель…
И вот Генрих опять в губсуде. Только уже не подсудимый, а секретарь-квалификатор камеры по делам о нарушении законов о труде.
Поднатаскавшись в новой должности, секретарь-квалификатор смекает, что большинство граждан-нэпманов совершенно не знают кодекса о труде. В один прекрасный день он приходит в трикотажный магазин гражданки Гофман и заявляет напуганной даме, что она привлекается к ответственности за наем служащих без биржи труда и что за это ей грозит строгое наказание.
— Я могу вам помочь, — сказал Генрих.
И черные усики над пухлой губой дамы дрогнули от умиления.
— Я могу вас совсем освободить от суда. Или квалифицировать преступление в более легкую сторону.
— Ближе к делу, — сказала гражданка Гофман, еще надеясь на свои чары, как сорвавшийся с пятого этажа надеется, что ему повезет и внизу он встретит не мостовую, а воз свежего сена.
— Полагаю, что содержание статьи сто тридцать второй Уголовного кодекса вам знакомо… Освобождение от суда обойдется вам в пять миллиардов рублей, а более легкая квалификация по первой части статьи сто тридцать второй будет стоить только три миллиарда…
— Я не держу дома и рубля, — доверительно сообщила гражданка Гофман. — Так приучил меня мой покойный муж… Придите завтра.
На следующий день, не застав хозяйку в условленный час, Генрих написал записку, в которой указал номер своего телефона, имя и отчество.
Гражданка Гофман позвонила ему вечером и, проявив практическую смекалку, попросила его принести «дело», дабы убедиться, что тут нет обмана.
Отправляясь с визитом, Генрих надел накрахмаленную сорочку, галстук «кисочку». Он нежно нес «дело», как молодая мать несет первенца.
Мило улыбаясь, гражданка Гофман приняла папку. И отсчитала задаток — один миллиард рублей… Генрих спрятал деньги в карманы. Из соседней комнаты вышли милиционеры…
— Пять лет.
— Прощай, «Хванчкара»… «Отто Поднек» — пишущие машинки всех систем, арифмометры, ротаторы. Трамваи и кинематограф… «Мастяжарт» — вакса, гуталин, охотничья мазь. Оптом и в розницу…
«Тук-тук!» — стучат колеса.
«Ду-ду!» — кричит паровоз.
Дальше в биографии Генриха Требухова — айсберг, или, как принято говорить, белое пятно. Промежуток в два-три года после выхода из лагеря не оставил никаких следов в судебной хронике. И можно лишь заключить, что именно в это время и произошло превращение Требухова из рецидивиста-комбинатора в бандита.
Выяснилось, что Козяков обещал переправить Требухова за границу… Может быть, никакого превращения не было. Жулик остался жуликом, только решил переменить климат.
Прежде чем перейти к описанию дальнейших событий, следует отметить один маленький эпизод, а если говорить строго, всего лишь случай, озадачивший Волгина в самый первый день пребывания в банде.
Малоподвижный мужчина с плоским небритым лицом вручил Волгину обрез. Сказал:
— Вычисти и покажи.
Обрез был подернут налетом ржавчины. Приклад измочален. Это немного насторожило Костю. Ему не доверяют. Ведь все остальные бандиты вооружены новенькими английскими карабинами.
— Кочерга, — критически сказал Костя. — Ею только золу ворошить.
— Какой бог послал, — лениво ответил мужчина с плоским лицом и сделал жест рукой, давая понять, что Волгину лучше выйти из землянки.
— Керосинчику бы, — напомнил Костя.
И вот у него в руке зеленая бутылка, заткнутая добротной пробкой, словно выдержанное вино, кусок ветоши. Волгин сидит под деревом и, насвистывая простенькую мелодию, чистит обрез…
Мимо кто-то проходит. Костя поднимает голову. И не верит глазам: по тропинке идут четверо красноармейцев. В шинелях, в буденовках с красными звездами. Только вот карабины за спинами все те же, английские. Люди, одетые в форму красноармейцев, садятся на лошадей и скачут вниз, в долину, где пенится река и в преддверии вечера курится туман…
Волгин в бессилии плюнул… Вот что значит не иметь связи! Бандиты задумали какую-то каверзу. А он никак не может предупредить своих. Вспомнилось наставление Каирова: «Твоя задача — Козаков. Ты должен выкрасть его при первом удобном случае. Очень важно ничем не выдать себя. Поэтому связь будет односторонней. Если нам потребуется что-то сообщить, к тебе придет человек. И скажет: «Поклон от Кравца».
Той же ночью неизвестные вырезали семью столяра Антипова и запалили дом. Соседи, боявшиеся прийти на помощь, все же следили за происходившим через окна и теперь в один голос утверждали, что налетчиков было четверо и все они красноармейцы.
Кравца мучила зубная боль, но, паля папиросу за папиросой, он лично допрашивал свидетелей. И вся загвоздка была в том, что Кравец, хотя ни на йоту не сомневался, что это дело рук бандитов Козякова, все же не мог понять, почему жертвой вдруг стал Антипов и его семья. Хромоногий столяр никогда не служил ни в какой армии, был человеком весьма зажиточным, к Советской власти особой любви не проявлял…
Когда вышел последний свидетель, Кравец спрятал исписанные фиолетовыми чернилами листки в ящик стола. Положив руки на бедра и слегка прогнувшись, он вдруг обратил внимание на то, что пол в кабинете давно не метен, заплеван окурками и заляпан дорожной грязью…
Кравец побрызгал пол водой прямо из графина, достал из-за печки огрызок веника и, согнувшись, принялся за работу. Он еще мел пол, когда в дверь заглянул дежурный.
— Товарищ Кравец, к вам просятся.
Кравец удрученно сказал:
— Не видишь?.. Я полы мою. У нас грязнее, чем в конюшне. Сегодня вечером генеральная уборка… Запомни.
— К вам этот…
— Кто?
— Егерь Воронин.
Воронин был бледен и зол. И глаза краснели воспаленно, словно он долго плакал.
Присаживайтесь, — сказал Кравец и бросил веник в угол.
Но Воронин не сдвинулся с места. Снял шапку и, опустив голову, глухо сказал:
— Заарестуйте меня.
Не ожидавший такого разговора, Кравец подвинул егерю стул. Повторил:
— Присаживайтесь.
И сам сел. Достал из пачки папиросу. Предложил закурить Воронину. Тяжело, словно у него подкосились ноги, опустился егерь на стул. Мутно посмотрел на Кравца. По старому, изморщиненному лицу Воронина катились слезы.
— Так.:. — Кравец вопросительно уставился на егеря.
Пряча руки между коленями, Воронин начал говорить негромко и прерывисто:
— Невтерпеж держать грех на душе. Бог свидетель… Пятьдесят лет худого людям не делал. И сейчас натура не позволяет. Во-первых, знаю, где банда Козяка. Людей сколько в банде — знаю: немногим меньше трех сотен будет. Все при конях… Это во-вторых… Еще, слыхал я, в наших краях они не задержатся. Уйдут… Сказывается мне, в Турцию…
Вынув из кармана огрызок карандаша, Кравец положил перед собой листок бумаги. Угрюмо посмотрев на бумагу, Воронин напомнил:
— Только отпиши, что я добровольно, по своей чистой совести пришел. Готов отряд красных такими тропками провести, каких никто и не знает. Врасплох мы Козяка застанем. Всех бандюг сничтожим.
— Хорошо, — сказал Кравец, — что сами пришли. Но почему так поздно? Вы были у Козякова связным?
— Связным я не был… Но помнил он меня по тем годам, когда приезжал сюда с князем Кириллом охотиться. Говорит, мужик ты тертый и покладистый. Вера тебе есть… А кто на моем месте не стал бы покладистым! Люблю я свою работу. И любил… Потому и угождал всем… Хотя про себя другое думал… А почему поздно пришел, гражданин начальник? Как на духу скажу, может, вовсе бы и не пришел, если бы они Ильюшку Антипова не порешили. Племянник он мой. Сын сестры единокровной…
— Мы тоже знаем, что это бандиты. Но зачем бы им озлоблять вас? Смысл какой?
— А чтобы я на красноармейцев больше злости лютой поимел. Да меня не проведешь. Я калач тертый. Известно мне, что они не в первый раз в форму красных переодеваются.
Лицо Воронина было суровым, глаза жестокими…
— Поможете нам, Воронин? — перегнувшись через стол, в упор спросил Кравец.
Воронин степенно кивнул. Кивнул с чувством осознанной силы, непримиримой, злой…
— Решено, — сказал Кравец. — Мы свяжемся с вами, когда вы нам понадобитесь. А сейчас возвращайтесь домой и ведите себя так, словно и вправду верите, что красноармейцы убили вашего племянника и его семью.
Воронин еще раз кивнул… Ушел не простившись.
Через полчаса Кравец послал две шифрованные телеграммы. Одну — начальнику ОГПУ Северокавказского края, вторую — руководителю операции «Парижский сапожник» Каирову.
Между тем Воронин, прежде чем отправиться к себе домой, заглянул на почту и у окошка «до востребования» спросил, не поступило ли письма на его имя. Женщина в платке протянула конверт с зеленой маркой.
Выйдя на улицу, Воронин еще раз внимательно оглядел конверт, но распечатывать не стал и спрятал во внутренний карман. Потом сел на коня и уехал.
Сто шагов… Кравец отсчитал сто шагов и остановился посреди кабинета. Кабинет был маленький. И Кравец несколько минут ходил из угла в угол. Сизая темнота заполняла комнату. И она немного давила, эта темнота. Во всяком случае, мешала думать… Тогда Кравец снял стекло с керосиновой лампы. Чиркнул спичкой и коснулся ею паленого фитиля. Желтый огонь, подернутый черной копотью, потянулся кверху. С хрустящим стуком влезло в гнездо стекло. Сразу же сделалось светлее. Кравец поднял лампу и, приблизившись к стене, повесил ее на гвоздь.
Ни из Ростова, ни от Каирова ответных телеграмм еще не поступало. Кравец подумывал, не связаться ли ему лично с командиром кавалерийского отряда и, воспользовавшись помощью Воронина, накрыть бандитов врасплох.
Это было очень заманчиво — покончить с Козяковым одним ударом, понеся при операции минимальные потери. А он, Кравец, был уверен, что бандиты не ожидают нападения и не смогут оказать особого сопротивления.
С другой стороны, как человек опытный, он должен был взвесить все варианты. В том числе и самый худший… Но Кравец уже не спал двое суток. И в голове у него гудело. Неплохо бы отдохнуть…
Однако явился новый свидетель и задал новую задачу.
Переминаясь с ноги на ногу, колхозник Никодим Буров сказал, что подозревает в убийстве Антипова егеря Воронина.
— Встретил я его намедни. Плачет в тряпочку, да уж больно усердно. Жаль ему Илью… Может, это все и правда… Горе человеческое осмеивать грех… Но по тому, как знаю егеря Воронина характером, радоваться смерти племянника он должен… Известно мне, что они золотишко на Лабе при англичанах промывали и опосля тоже. И где-то вместях, как говорил однажды выпивший Антипов, до лучших времен заховали.
— Когда Антипов говорил про золото?
— Года два… три назад. На пасху…
— А если он просто болтнул?
— Я здесь родился и всю жизнь безвыездно и безвыходно… Как облупленного Антипова знаю. Месяцами пропадал он на Рожкао. Красный камень толок…
— Конгломерат?
— Он самый.
— А разве вы в тех местах не бывали?
— Случалось, за ладаном ходил. Много его в горах. Попы хорошо за ладан платили…
В тот год Европу заливали осенние дожди…
И люди, стоя в очередях за газетами, держали над собой зонтики. Черные зонтики — один около другого, похожие сверху на летучих мышей. Газеты, как всегда, пахли типографской краской. И жирно набранные заголовки на полосах бросались в глаза. Это были новости. Калейдоскоп новостей. Их приносили радио, телеграф, телефон…
Политическая полиция закрыла во Франкфурте-на-Майне институт социальных исследований, обвиняя его в том, что он поощряет антигосударственные стремления.
На совещании исполнительного комитета федерации лесоторговцев в Лондоне было принято постановление отклонить вмешательство канадского премьера Беннета во внутренние дела Англии, и правительству был послан протест с требованием, чтобы лесоторговцы при заключении сделок предварительно совещались с федерацией. Эти решения расцениваются как различное отношение к импорту советского и канадского леса. Указывается, что Канада не в состоянии снабжать в достаточном количестве Англию нужным ей лесом и не может предложить лес по ценам, приближающимся к ценам тех же сортов леса, предлагаемых СССР.
Сотрудники Академии наук СССР, работая в Библиотеке имени В. И. Ленина и в архивах и книгохранилищах Горьковского края, обнаружили новые материалы о восстании Степана Разина. Найденные документы подробно освещают крестьянский быт допетровской эпохи и дают новые сведения о разгроме ряда сел при ликвидации восстания 1670 года.
Сегодня на берлинской бирже курс доллара снова упал до 2,86 германской марки против вчерашнего курса — 2,90 за доллар (паритет 4,20 марки).
Вашингтон. Из авторитетных источников стало известно, что Рузвельт намерен без всяких ограничений осуществить программу военно-морского строительства. В 1936 году, когда программа будет завершена, в американском флоте окажется на 101 судно меньше, чем это разрешено договорами, а в английском флоте — на 64 судна меньше, тогда как японский флот достигнет к этому времени максимальных пределов.
Вчера в 16 часов 15 минут три французских самолета, на которых следовал французский министр юстиции Пьер Кот и его спутники, снизились на центральном аэродроме Аэрофлота в Москве. Все три прибывших самолета — трехмоторные монопланы. Особый интерес представляет флагманский аппарат «Девуатин-332».
Агентство Ассошиэйтед Пресс передает из Буэнос-Айреса, что все попытки Аргентины, Бразилии, Чили и Перу выступить с посредничеством между Боливией и Парагваем потерпели неудачу. По словам агентства, Парагвай готовится к войне на неопределенный срок для оказания сопротивления Боливии. Парагвайское правительство намерено завербовать в свои войска 10 тысяч русских белоэмигрантов-казаков. Царский генерал Беляев направляется в Европу в целях вербовки. Парагвайское правительство обещает белогвардейцам, которые примут участие в войне, земельные наделы в районе Чако, послужившем поводом для конфликта. Агентство указывает, что расходы по переправке белогвардейцев взял на себя «видный парижанин».
По сообщениям из Гаваны, стачечное движение на Кубе ширится. Рабочие захватили в свои руки ряд новых сахарных заводов, требуя от американских предпринимателей повышения заработной платы. Опасаясь растущего революционизирования солдат, рабочих и крестьян, новое правительство Сан-Мартина вооружает несколько тысяч студентов. Многих капралов и сержантов правительство продвинуло на высшие должности.
Радио, телеграф, телефон… Осень 1933 года…
Тучи на рассвете густели. И горы казались плоскими, точно наляпанными на бумагу. Из щели дул ветер. Листья падали темные, как тучи.
Ведомые под уздцы кони ступали осторожно, будто не доверяли мокрым камням, прятавшимся под листьями. Требухов шел впереди. И его спина в запачканной глиной телогрейке маятником раскачивалась перед глазами Волгина.
Всю дорогу молчали. И это было удобно, потому что нужно было думать. Думать серьезно, как никогда. У Волгина были все основания ругать себя за то, что выполнение задания затянулось, что события приняли такой оборот, когда трудно предсказать, чем они кончатся. Но с другой стороны, работать без связи почти невозможно. Не с кем посоветоваться, некого проинформировать.
Если даже он, Волгин, больше никогда не попадет в банду, не увидит Козакова, время, которое он пробыл здесь, даром не пропало… Ему известен пароль. Это и мало, и много. Мало, если тот, кто скрывается в городе, что-то заподозрит и не придет на место встречи. Много, если все будет хорошо… Потому что похищение Козякова не было самоцелью. Он нужен был живой, чтобы дать сведения. Рассказать, кто же действительный руководитель бандитских шаек, кто снабдил их английскими карабинами, патронами…
Этот пароль ниточка. А может, леска. Авось добыча не сорвется. И если сейчас вести себя как нужно и, купив билет на первый же скорый поезд, уехать в город, то Каиров не станет сердиться, не скажет: «Подвел. Сорвал серьезное задание». Вернее, не сказал бы. Не будь этой свадьбы…
Но свадьба состоялась… Да, дети не отвечают за родителей. Пусть Анастасия Козякова — человек наивный и легкомысленный, но она не преступница… Нет, нет, нет! И она красивая. И Костя Волгин любит ее. Он никогда не любил раньше. А теперь любит. Но, честное слово, он не собирался на ней жениться! Честное-честное!..
Да, это трудно доказать… Сейчас, когда он не привез Козякова, связанного по рукам и ногам, с кляпом во рту… Можно подумать, что это так просто — связать Козякова, словно грудного ребенка.
Костя очень рассчитывал на свадьбу, когда узнал, что она состоится в доме Воронина. Он был уверен, что гости перепьются. И если выйти с дорогим тестем подышать свежим воздухом, а потом ударить его на черепу маленьким, но таким тяжелым браунингом, который лежит в кармане куртки… И тогда не велика проблема связать его и положить поперек седла. А за час, даже за полчаса можно уйти далеко…
И Косте удалось в ту ночь выманить Козякова из дома.
Холодный ветер трепал ветки. И они раскачивались, словно в танце. Иней подбелил землю, и ступеньки крыльца, и перила. Тихо ржали кони, привязанные у сарая. Мотали хвостами, гривами.
Козяков прислонился плечом к стене, спокойный, довольный. Смотрел на Волгина, попыхивая папиросой.
Волгин нащупал в кармане пистолет. Взял за ствол. Рукоятка достаточно тяжела, чтобы свалить кого угодно…
— Что ты хотел сказать мне, Аполлон? — Голос Козякова был почти ласковым.
— Я теперь не один… Мы с Анастасией должны убраться отсюда, пока не настали морозы.
Он повел локтем, намереваясь вынуть из кармана пистолет и мгновенно нанести удар. Но… Скрипнула дверь. Хмельные голоса на секунду стали громкими. Однако тут же опять затихли, словно удалились. На крыльце кто-то остался. Козяков передернул плечами и пошел к крыльцу. Волгин не двинулся с места.
— Что, Генрих, не пьется?
— Нужно ехать, — сказал Требухов.
— Аполлон, останешься здесь.
— Я бы с вами, — возразил Волгин.
— Хорош зятек… От молодой жены в первую же ночь убежать готов! Останешься до утра… Воронин проводит тебя. Мы будем на прежнем месте.
Все так же не унимался ветер. Хлопала дверь. Бандиты выходили поодиночке. С ухмылкой желали Волгину счастливой ночи.
Садились на коней. Стук копыт растворялся в шуме ветра… Горы лежали вокруг мрачными черными пятнами. Где-то за ними была луна. Она немного подсвечивала. И поэтому небо было светлее, чем горы. А горы казались еще непрогляднее.
Старуха убирала посуду. Воронин дремал, положив голову прямо на стол.
— Ступай, — старуха кивком указала на дверь, — волнуется она. Молодое дело, известное…
Волгин вошел в комнату Анастасии. Лампа была пригашена. На спинке стула висело белье. Волгин смутился и перевел взгляд. Анастасия лежала в кровати, повернувшись лицом к стене…
Внезапно Требухов остановился, подал знак рукой. Внизу по обмелевшей речке двигался конный дозор. Пятеро всадникбв в буденовках, с карабинами в руках. Передний вскинул бинокль и долго рассматривал склон горы. Потом он что-то сказал товарищам. Всадники подъехали к горе. Теперь кусты и деревья скрывали их из виду.
Требухов шепнул:
— Надо уходить.
Вскочили на коней…
Днем прятались. В расщелине между скалами… Вечером еще ехали около двух часов.
Наконец коней привязали в кустах близ самшита, единственного на опушке, потому приметного. Несколько километров шли до станции пешком. Уже стемнело. Дорога была незнакомая, осенняя, студеная, с вязкой глиной и лежалыми листьями.
Паровозный гудок подсказал, что станция близко. На поросшем травой запасном пути стояло несколько товарных вагонов. В маленьких, под самой крышей, оконцах бледнел свет. Сушилось белье на невидимых в темноте веревках. Играла гармошка, однообразно и вызывающе. И кто-то танцевал, кажется в крайнем вагоне, возле которого уже было срублено крыльцо из некрашеных досок.
Женщина вышла из вагона и сказала кому-то оставшемуся в тепле:
— Снимать нужно. Сыроватое… Да уж стащат, ищи ветра в поле.
Живут вот люди: работают, спят, стирают белье. А ветер сушит его. Хорошо. Все хорошо. И гармошка играет. Хорошо: Значит, людям радостно.
Волгин и Требухов прошли близ женщины. Она посмотрела на них. Пристально или подозрительно, попробуй разбери.
Когда шагали по шпалам, Требу хов сказал:
— Пожрать бы.
Метров через тридцать остановились. Вдоль линии лежали горки угля. Под фонарем, висевшим на перекошенном столбе, топтался красноармеец, держа поперек винтовку. Искрящийся шар мерцал вокруг лампочки. Волгин провел по-лицу рукой. Мокро. Изморось была мелкой и липкой, как туман.
— Придется в обход, — с досадой сказал Требухов.
— Не заблудимся?
— Язык до Киева доведет…
Но спрашивать не пришлось. Несмотря на то что было еще не поздно, на улицах не встретилось ни одного человека. Требухов сориентировался по водонапорной башне, и вскоре они стучали в нужную калитку. Долго лаяла собака. Неприветливо, хрипло. Потом вышел хозяин:
— Чего желаете, люди добрые?
— Еще минута, и я бы пристрелил твоего пса! — раздраженно ответил Требухов. — Рано спать ложишься, свояк.
— Днем не бездельничаем, — ответил хозяин.
— Керосин экономим, — подсказал Требухов.
— Проходите. — Хозяин открыл калитку, пропустил их во двор. Сам же вышел на улицу. Оглянулся. Никого не было.
Все это не нравилось Волгину. И предчувствие не обмануло его. Едва вошли в теплую продымленную комнату, как он обратил внимание на человека с коротко отросшими волосами. Он показался ему знакомым. Стриженый и еще один, угрюмый мужчина с крупным подбородком, сидели за столом, в центре которого светила пятилинейная лампа. На столе, застланном чистой скатертью, больше ничего не было. Стриженый, верно, тоже узнал Волгина. Глаза его беспокойно забегали, и он убрал руки со стола, сунув их в карманы.
Может, это ловушка? Может, все подстроено Козаковым? Хорошо. Если Козаков заподозрил Костю, то зачем такие сложности? Разве он не мог прикончить его там, в горах? Резон. Последний разговор с Козаковым был особенным. Это был разговор теста с затем. И Козаков доверил ему такое, на что ни Волгин, ни Каиров даже не рассчитывали. Прибыв в город, Волгин должен приклеить на углу рыбного магазина (это возле нового колхозного рынка) объявление: «Коллекционер приобретет старинные медали и монеты, а также литературу по нумизматике. С предложениями обращаться: Главпочтамт, до востребования, Лазареву Юрию Михайловичу».
И все же… Коста где-то видел эту рожу. Но где, когда, при каких обстоательствах? Опасность быть узнанным, разоблаченным точно подстегнула его. Костя улыбнулся, спокойно сказал:
— Здорово, ребята.
Сдержанные рукопожатия, как всегда, между малознакомыми людьми.
Требухов заявил:
— Корми, дядька. Голодные, словно волки.
Хозяин сам набросил на стол клеенку. Принес соленья, картошку, сало. Бутылку с мутным самогоном.
Выпили. Волгин неожиданно разомлел. Сказалось недоедание. Снял куртку, повесил ее на гвоздь, вбитый в стену. Волгин только позднее вспомнит, что в кармане куртки остался пистолет. А сейчас Костя думает о том: кто же этот стриженый? Кто?
Поезд на Сочи прибывал только в четыре утра. Билеты начинали продавать не раньше чем за четверть часа до отправления.
Хозяин предложил передохнуть.
Костя лег на сундуке в маленькой комнате с окном, выходящим во внутренний двор. Подушки не было. Костя положил руки под голову и сразу вспомнил…
Стриженый! Точно! Костя присутствовал на допросе, который вел Мироненко. В чем же тогда подозревали стриженого? Кажется, в ограблении…
Нет сомнения, что стриженый тоже опознал Костю Волгина.
Редкую ночь Граф Бокалов проводил теперь под одной и той же крышей. Каиров не советовал ему спать дома. Считалось, что Бокалов скрывается от милиции, а значит, и квартира его под наблюдением. Дружки, чередуясь, водили Бокалова к себе. Это было не всегда удобно и, может, порою рискованно, но бродячая жизнь позволяла больше видеть и больше слышать. А это-то для него и было главным.
Видеть больше, слышать больше…
Два дня назад Граф встретился с Каировым на дровяном складе в маленькой дощатой сторожке с единственным, никогда не открывающимся окном. Каиров, по обыкновению, был в штатской одежде. Серое пальто, шарф, мягкий, из белой козлиной шерсти, кепка.
Слушал Графа не перебивая. Похвалил за наблюдательность. Потом сказал:
— Меня очень интересует Варвара. Не сможешь ли с ней сблизиться, Вова?
— Если нужно, я могу пойти пешком в Америку, — заверил Граф. — До Варвары гораздо ближе… Но… Левка Сивый порядочный олух. Он несерьезный и к тому же ревнивый…
— Если Сивый тебе уже не нужен, — сказал Каиров, — мы приютим его у себя. Кража бумажника…
— Хорошо, — сказал Граф. — Если Левка переселится «на курорт», Варвара не вынесет одиночества. И моя дружба может оказаться весьма кстати…
— Решено, — протянул руку Каиров.
— Нет, Мирзо Иванович, нужны деньги на представительство. С тех пор как я не занимаюсь делом, мой кошелек тощ, словно мартовский кот.
— Ясно, Вова. Получишь деньги…
— Сколько?
— Для начала — пятьсот…
— Считайте, что Варвара в наших руках.
— Скажешь гоп, когда перепрыгнешь. Слушай меня внимательно, Вова. Варвара часто стала бывать в клубе иностранных моряков. Сам по себе факт не очень примечательный, поскольку этот клуб привлекает многих потаскушек. Но Варвара амурных знакомств с моряками не заводит. И рано уходит из клуба. И всегда одна… Странно?
— Вполне, — согласился Граф Бокалов.
— Надо выяснить, зачем она приходит. Понял?
— Да.
— Действуй.
Темнело в шесть часов… В начале девятого Граф Бокалов направился к Варваре. Он решил не ехать автобусом, а пешком пройти через Старый порт, подняться к шоссе, а там до дома, где живет Варвара, рукой подать.
Вечер был с ветерком, сухим северо-восточным ветерком с кубанских степей. И в городе не пахло морем, а только немного нефтью. И улицы были безлюдны.
По выложенной камнем дороге прогромыхала телега, потом проехал мужчина на велосипеде. Тонкая луна изогнулась над горой, и тени у заборов густели нечеткие. Глухая ограда судоремонтного завода тянулась вдоль левой стороны дороги. Справа обрывистая гора, только на самой вершине перехваченная кустарником, прижимала к обочине деревянные домики, глядевшие из-под драночных крыш одним-двумя занавешенными окнами.
За оградой рабочие ночной смены клепали, вероятно, обшивку судна. Грохот пневмомолотков смешивался с повизгиванием лебедок, человеческими выкриками.
Бокалов хорошо знал этих ребят. Он и сам едва не пошел работать на судоремонтный завод. Колька Инженер красочно свое житье-бытье расписывал. Инженером его на улице ребята прозвали. За смекалку, за любовь к технике. А вообще, на заводе Колька слесарем в сборочном цехе… И Граф согласился пойти к нему в ученики, заявление написал. Но тут, как назло, продулся майданщикам в «двадцать одно»… Майданщики, занимавшиеся кражами на железных дорогах и в поездах, были угрюмыми и злыми. И срок для выплаты долга поставили три недели. Тогда Бокалов еще не был возведен в ранг воровского графа, и с ним можно было разговаривать на таких условиях. Бокалов сошелся с двумя чердачниками. Таскал с ними белье с чердаков: трусы, простыни, бюстгальтеры… Сбывал добычу на барахолке. Получал свой сармак — так на блатном жаргоне называлась доля… Потом познакомился с домушниками… И уже месяца через два его стали величать Графом благодаря смелости, инициативе, смекалке…
Что греха таить, Бокалов не сразу понял, куда ведет дорожка, на которую он ступил. Все это казалось игрой. Рискованной, но интересной. И было в этой жизни что-то притягательное, но и засасывающее, как болото… Первое открытие — назад дороги нет — было особенно безотрадным. Он стал приглядываться к своей воровской компании. И подумал, что многие из ребят, абсолютное большинство, за исключением двух-трех законченных кретинов, могли бы стать людьми вполне полезными обществу…
Камни делают дорогу похожей на шахматную доску. Они квадратные, но лежат не совсем ровно. И луна освещает их так, что одни камни блестят, точно смоченные водой, а другие остаются темными, шершавыми. И по камням хочется не шагать, а прыгать, как по «классикам».
Впрочем, больше всего Графу хочется довести дело, которое ему доверил Каиров, до хорошего конца. И начать новую жизнь…
Но кто это уже три квартала шагает сзади? Граф остановился, резко повернулся. Человек шел прямо на него. По силуэту и походке можно было определить, что это мужчина.
Чутьем или интуицией, называйте как хотите, Бокалов вдруг понял, что в него сейчас будут стрелять. И когда неизвестный вынул из кармана правую руку, Граф бросился к стене в надежде, что тень на какое-то время прикроет его. Он прильнул к стене, широко расставив руки, словно хотел обнять ее, и двигался боком, боком… Коленка ударилась о выступ. И Бокалов сообразил, что, может быть, судьба дарит ему последний и единственный шанс выиграть поединок. Вскочил на уступ, схватился руками за край стены и перебросил через нее туловище. В тот самый момент, когда Граф еще был на стене, первая пуля, попав в козырек, сбила с него кепку, вторая чиркнула о кромку стены, оставив на цементе темную продолговатую полоску.
Отряхнув брюки, Граф поднял с земли кепку и пошел к цеху — большому длинному зданию, в широких окнах которого горел свет.
— Володя? — В голосе у паренька удивление, изумление. Ясно, что Колька Инженер ожидал увидеть здесь кого угодно, только не Бокалова.
— Он самый… — вяло ответил Граф.
— Как же ты сюда попал?
— Профессиональная тайна. Где у вас телефон?
— Телефон?
— Да. Я хочу вызвать машину.
— Шутишь.
— Серьезно. Покажи, где телефон. — Граф посмотрел ему в глаза…
И Колька не спросил больше ничего. Он провел Бокалова в кабинет начальника цеха. В это время там уже никого не бывало.
— Выйди, — сказал Граф. И набрал номер телефона Каирова…
Иван Беспризорный сказал:
— Ребята, я вам стихи новые прочитать хочу…
— Не время, — ответил Сема Лобачев, который сейчас был за старшего.
Поддувайло возразил:
— Может, до рассвета никто и не объявится… Да и потом кто знает, чьи это кони.
— Бабушка надвое гадала, — поддержал Боря Кнут. — Скорее всего, кони ворованные. И здесь милиционеру сподручнее сидеть, а не нам, бойцам Красной Армии.
— Много говорите, — заметил Семен Лобачев. И потом разрешил: — Ладно, читай… Только негромко…
— Стихотворение называется «Сабля»… — начал вполголоса Иван Беспризорный.
Тучи расползались медленно и тихо, как расползается промокшая бумага. И появлялись звезды, маленькие, словно елочные свечи. И Семен Лобачев, который плохо слушал Ивана, глядя на небо, подумал, что третий десяток на земле живет, а первый раз видит, как звезды из-за туч появляются…
— Да, — сказал Боря Кнут. — Будешь ты, Ваня, большим поэтом. В столице жить будешь. А я к тебе проездом наведываться стану, на выпивку занимать…
— Я серьезно, ребята. Как ваше мнение?
— Мое мнение хорошее, — сказал Поддувайло. — Но я бы больше приветствовал, если бы ты анекдоты писал.
— А про любовь что-нибудь есть? — спросил Семен Лобачев.
— В смысле — про его Марию, — посмеиваясь без злобы, уточнил Боря Кнут.
— Лирических стихотворений у меня много, — заверил Иван Беспризорный. — Хотя бы это… «Я не знаю, как зовут девчонку»…
— Тише, — вскинул винтовку Семен Лобачев. — Кто-то идет…
От дороги в сторону опушки ехали всадники.
Окно светилось в ночи. И на полу у сундука лежал белесый квадрат, рассеченный рамою, точно крестом. Где-то скреблась мышь. В соседней комнате не спали. И замочная скважина по-прежнему оставалась желтой.
Волгин натянул сапоги, присел на сундук, мысленно ругая себя последними словами. Как же он мог оплошать? Забыть на гвозде куртку с пистолетом в кармане! Может, еще не поздно пройти в соседнюю комнату.
За стеной разговаривали. Костя замер у двери. Прислушался.
— Что я, маленький! Это точно, — говорил стриженый.
— А если путаешь? — спросил Требухов. — Ты знаешь, кто он? Зять полковника.
— Все равно… Похож он на того лягаша…
Тикали часы. Под ногами Требухова попискивали доски.
— Что будем делать? Задал ты мне задачу, — бурчал Требухов.
Костя на носках пробирается к окну. Двустворчатую раму соединяет с наличником лишь крашеный шпингалет. Движение руки — и шпингалет легко скользит вверх. Створки расходятся беззвучно.
Земля сразу затрещала под ногами. И собака метнулась к углу дома. Но цепь была короткой. Собака лаяла, но достать Волгина не могла. А он уже бежал через сад до забора. Перевалился через забор. Очутился на улице. И кинулся вперед, ища глазами водонапорную башню.
Звезды прыгали над головой и неслись за ним вдогонку. Полная луна мелькала справа за крышами. Он махал руками, как бегун на дистанции, и пот катился по его лицу. Но рубашка была тонкая, холод легко проникал сквозь нее. Между лопатками леденело, словно он прижимался к стеклу.
Черные шпалы выползали ему под ноги. И он бежал по шпалам, помня о часовом, охранявшем уголь.
И когда часовой крикнул: «Стой! Кто идет? Стой! Стреляю!», Волгин обрадовался, будто услышал голос близкого человека.
— Ты поскорей, поскорей вызывай своих! — торопил он часового.
А часовой смотрел на него подозрительно, точно на сумасшедшего.
Разводящий трижды переспросил. Покачал головой. Но, может, все же поверил, а может, просто путь в караульное помещение пролегал мимо дома, который занимал уполномоченный ГПУ. И разводящий заглянул туда. Кравец оказался на месте.
Кравец удивился. И не скрывал этого.
А Волгин не знал, с чего начать. Не знал, что можно говорить, а что нет. Поэтому, подумав, он сказал самое простое:
— Я от Каирова.
— «Два», — сказал Кравец.
— «Восемь», — ответил Костя. И на всякий случай добавил: — «Парижский сапожник».
Через семнадцать минут на явку, где оставался Требухов, был совершен налет. Чекисты обыскали дом, подвал, чердак, сарай и сад, но ни Требухова, ни стриженого, ни самого хозяина найти не удалось. На кухне оказались лишь перепуганная женщина да двое плачущих детей.
Куртка Волгина висела на прежнем месте. Но именного пистолета в боковом кармане не было.
Волгин рассказал Кравцу самое главное, про объявление с медалями и монетами. И про телеграмму, которую он должен дать на имя Воронина, если все будет хорошо.
На раздумья не было времени. Но и Кравец, и Волгин сразу сообразили, что самое главное в настоящий момент — перехватить Требухова, не дать ему возможности связаться с Козяковым. Потому что может существовать еще какой-то канал связи, по которому Козаков сумеет предупредить того, кто в городе, об опасности. И тогда сведения, добытые Волгиным, потеряют всякую ценность.
Командир кавалерийского эскадрона поступил правильно, выставив засаду возле лошадей, обнаруженных на опушке.
Однако, когда Семен Лобачев вскинул винтовку и сказал: «Тихо. Кто-то идет», это были не Требухов и его дружки… Это шли Волгин, Кравец и кавалерист — командир взвода…
Варвара читала журнал «Вокруг света». Она любила его. Здесь печатались приключенческие повести, интересные рассказы, большей частью переводные: про далекие моря и незнакомые города, по которым обезьяны разгуливают так же свободно, как у нас кошки.
Варваре нравился этот журнал. И она выписывала его… Она всегда делала все, что хотела, без лишних слов и шума.
В кресле было уютно. Свет настольной лампы ложился на письменный стол, этажерку, зеленый пуфик и ковровую дорожку неправильным кругом — с затейливым орнаментом по краям.
«Солнце опускалось за горизонт, освещая красными лучами ярко-зеленую поверхность Саргассова моря и Остров Погибших Кораблей с его лесом мачт. Этот исковерканный бурями, искрошенный временем лес, его изломанные сучья-реи, клочья парусов, редкие, как последние листья, — все это могло бы привести в уныние самого жизнерадостного человека.
Но профессор Людерс чувствовал…»
В дверь постучали. «Матери сегодня нет. Кто бы это мог быть?» Часы пробили один раз. Варвара машинально взглянула на циферблат: стрелки показывали половину первого. И от сознания, что она одна и уже поздно, Варвара замедлила шаги. Нерешительно остановилась перед дверью. Ей стало жутко, но лампочка в прихожей перегорела несколько дней назад, и свет падал лишь из той комнаты, где минуту назад она читала журнал.
Стук повторился, требовательный, громкий…
Варвара подняла крючок, повернула ключ. Скрипнула дверь и поплыла в полумрак лестничной площадки. На пороге стоял мужчина в низко надвинутой на глаза кепке. Варвара вздрогнула, но… дверь уже была далеко, и потянуть ее на себя просто невозможно.
Лицо мужчины показалось ей чуточку знакомым. И хотя ей было страшно, так страшно, что хотелось плакать, она ничем не выдала своего испуга, наоборот, нагловато сказала:
— Алло, милый!
«Милый» холодно спросил:
— Одна?
Она неопределенно пожала плечами, лихорадочно думая, что же делать.
— Можно пройти?
— Я жду любимого, — на всякий случай соврала Варвара.
Мужчина вошел в прихожую.
— Закрой дверь, — сказал он.
— Закрой сам, — ответила она. — Я боюсь темноты.
Они прошли в комнату, где горела настольная лампа. Мужчина спросил:
— Ты не разрешаешь мне остаться?
— Да. Это невозможно. Не переношу, когда мужчины увечат друг друга.
Варвара еще не могла его припомнить. Но он вел себя так, будто уже оставался ночевать в этой комнате. Сел в ее кресло. Достал пачку с сигаретами. Варвара охотно закурила. Бросив быстрый взгляд на пачку, поинтересовалась:
— Из загранки?
— Угадала.
С минуту он испытующе разглядывал ее. Потом сказал:
— Ты меня помнишь, Варвара?
— Глупый вопрос. Конечно же помню, ты обещал на мне жениться и увезти в какой-то… Э… э… Скадовск!
— Я никогда не был в Скадовске.
— Это где-то между Одессой и Севастополем.
— Возможно. Но я ничего не обещал тебе.
— Я не верю обещаниям.
— Ты большая умница, — покровительственно сказал мужчина.
И когда он сказал эти слова, она вспомнила. Год или два назад он приносил в парикмахерскую французские лаки, помаду, пудру, одеколон. Он не торговался, и все остались им очень довольны. А Варвара, польстившись на коньяк «Наполеон», пригласила его к себе…
— Даже самые умные женщины мечтают выйти замуж, — ответила она.
— Верно. Тем более что всегда можно разойтись. Не правда ли?
— Не пробовала. У меня все получилось проще… Мой супруг угодил в тюрьму… Ладно, ближе к делу. У тебя есть что-нибудь для продажи?
— Зачем так быстро? Мне приятно разговаривать с тобой на отвлеченные темы. Ты молода и красива… Тебе не место в этом городе. В Одессе ты была бы королевой…
— Легко дарить комплименты. Они ничего не стоят. А деньги? Где я возьму денег, чтобы перебраться в Одессу?
— Деньги зарабатывают не только в постели.
— Я этого не знала, — с издевкой возразила она.
— Ты по-прежнему ходишь в клуб моряков?
— Не подыхать же мне со скуки.
— Сегодня не пошла?
— Я хожу не каждый день. Кстати, сегодня понедельник, а по понедельникам клуб не работает.
— Я знаю. Поэтому хочу попросить тебя об одной услуге.
Она передернула плечами. У нее была такая привычка. Может, заменявшая усмешку. Может, слова, которые она не смогла бы так быстро подобрать.
— В среду передай эту книгу моему другу. Вы встретитесь с ним в клубе моряков.
Мужчина вынул из-под пальто книгу. Варвара прочла на буром корешке: «Граф Монте-Кристо».
— Как зовут твоего друга?
— Неважно. Он сам подойдет к тебе. Ты будешь ждать его в бильярдной комнате и держать книгу на коленях, раскрытую на тринадцатой странице…
Она скорчила гримасу.
— Не бойся… Все нормально. Я думал это сделать сам. Но мы стоим в этом порту только семнадцать часов вместо обещанных трех суток. Если он не придет в эту среду, жди в следующую…
— Дуру нашел… — ответила Варвара. — Буду я, как идиотка, таскаться на танцы с книгой.
Достав из кармана бумажник, мужчина отсчитал три сотенные и положил на стол рядом с книгой.
— Это аванс… Потом получишь еще столько. Как видишь, работа не физическая и для здоровья не вредная. Согласна?
Варвара молча кивнула. Однако, словно торгуясь, сказала: — По нынешним ценам это не такие уж большие деньги.
— Больше, чем твоя зарплата, между прочим, — резонно заметил он. Но все же вновь полез в карман за бумажником и добавил еще сотню.
Она закрыла за ним дверь и несколько минут стояла не двигаясь, зажав ладошками рот, готовая кричать от страха.
Припекало солнце. Оно выглянуло совсем недавно, жаркое полуденное солнце. И легкая дымка дрожала над землей и над деревьями, потому что и земля, и деревья, и опавшие листья еще блестели влагой. А ветра не было. И только птицы колыхали ветки, когда садились на них. Ветки поддавались, как резина мячика под пальцами ребенка. И капли падали на землю, яркие, словно кусочки солнца.
В темных лужах, мелких, точно блюдца, лежали листья, над которыми трещали кузнечики, зеленые — величиною с палец, коричневые — размером с фасоль. Выпорхнула бабочка с длинными стреловидными крыльями в черную полоску и долго кружилась над Волгиным, пока он не слез с коня и не повел его под уздцы.
Щебень полз под ногами. Но кусты цепко держались за землю, вставали на пути щебня. И лишь отдельные камни с тихим шорохом скатывались вниз.
Склон, по которому спускался Волгин, был открытым. И Костя, и его конь могли послужить отличной мишенью, если бы кто-то захотел встретить их выстрелом. Немного успокаивало, что до Лысой горы ходьбы больше часа. А засада в лощине казалась маловероятной, потому что любая группа людей, даже самая небольшая, рисковала быть замеченной сверху.
Неизвестное ждало внизу, за тем склоном. Оно не страшило, а просто сковывало мысль. И порою Костя чувствовал себя беспомощно, точно стрелок с завязанными глазами.
Явка у Лысой горы была последней зацепкой, способной возвратить Волгина в отряд Козякова. Но возвращаться можно, лишь опередив Требухова.
В лощине чуть-чуть тянуло сыростью. Журчал ручей, извиваясь между мшистыми камнями. Конь опустил морду. Коснулся губами воды. Фыркнул. И начал жадно пить… Костя присел, зачерпнул горсть воды. Она была прозрачная и холодная. И зубы ломило от нее. Но пить было приятно.
Похлопав коня по крупу, Костя повел его дальше. Правый берег начисто зарос кустарником, но перебираться обратно, на левую сторону, по скользким булыжникам не хотелось. Ручей шумел… Мерно и однообразно. И шум немного раздражал и настораживал Волгина, потому что скрадывал шаги. И свои, и чужие…
Встретился куст кизила, большой, раскидистый. Ягодами усеяна земля. Но и на ветках еще много плодов. Черно-красных! Костя дивился терпкому и одновременно сладкому вкусу переспелого кизила, пахнущего диким лесом. Руки стали черными и липкими от сока…
Но вот опять молчат над головой деревья. И небо редеет за ними. Опять душный и неподвижный воздух. И надоедливая мошкара кружится над гривой коня. На этой последней прямой можно заставить коня бежать резвее. Только нужно ли? Километра через полтора Лысая гора вырастет перед ним, загораживая горизонт, словно египетская пирамида. А на открытом участке нужно скакать во всю прыть. Скакать, как в атаку. Даже страшнее, потому что в атаку по одному не ходят…
Конь сам остановился. И Костя, не ожидавший этого, подался корпусом вперед. Тревожное ржание, настороженно поднятые уши. И вдруг чей-то стон…
Если бы жизнь была длинной, как те дороги, которые он не успел пройти. Если бы ему оставалось видеть небо, слышать ветер, дышать и бороться больше, чем семнадцать часов, Костя Волгин часто вспоминал бы эту минуту, когда он спрыгнул с коня. И в придорожных кустах увидел Анастасию. Следы крови. И свой браунинг, маленький, но тяжелый, который она сжимала в руке.
Он уже не думал о том, как Анастасия очутилась здесь, на дороге к горе Лысой. Он понял главное: Требухов опередил его…
Женщина, перевязанная платком крест-накрест, выкапывала клубни георгинов. Бережно складывала их в плетеную перепачканную корзину… Неширокая, метра в полтора, полоса, окаймляющая газон перед входом в клуб моряков, еще неделю назад белевшая живыми цветами, теперь была перекопана. Женщина уже заканчивала работу, когда оперативный уполномоченный Золотухин появился на набережной.
Втиснутая в море гора чернела, словно вырубленная из угля. Волны переливались бликами — желтыми вблизи, а у горизонта розовыми. Солнце садилось.
Увидев Золотухина, женщина собрала клубни, взяла корзинку и ушла…
Наступил черед Золотухина. Он поставил мольберт, достал краски…
Свет менялся, и тени исчезали. Быстро и заметно, точно след воды на горячем песке. Скрежетали лебедки. Вода омывала сваи обветренной пристани, к которой швартовался грязный, точно бродяга, сухогруз. На его корме трепыхал флаг, сейчас малиновый, потому что закат был очень ярким, и настоящий цвет флага Золотухин не смог определить. Вдоль набережной, словно оспой, изрытой солнцем и солью, сидели рыболовы: с десяток мальчишек и меньше — стариков. Удилища свисали над водой. Но рыба ловилась плохо… Впрочем, Золотухин не имел возможности все время наблюдать за рыбаками. Гораздо больше его интересовали люди, входившие в клуб моряков и выходившие оттуда.
Несмотря на то что вход в клуб моряков был свободным, местные жители редко приходили сюда. Когда наступали сумерки, возле клуба появлялись девицы определенной категории. Они знакомились с моряками, своими и чужеземными, тут же, в скверике.
Клуб моряков работал ежедневно, кроме понедельника. Это был красивый трехэтажный дом с большими концертным, бильярдным, танцевальным залами, рестораном, где за боны или прямо за доллары, фунты, марки продавались самые изысканные блюда и напитки.
Золотухин сразу заметил Варвару. Граф Бокалов накануне познакомил их, представив Золотухина как своего хорошего кореша. И Варвара успокоилась, поняв, что в клубе моряков она будет не одна, что там будут ее друзья, которых она, может, так никогда и не узнает. Ведь даже с Золотухиным она должна обходиться, как с совершенно незнакомым человеком.
В ту ночь, когда непрошеный визитер поручил ей передать книгу «Граф Монте-Кристо», Варвара не ложилась спать. Она сидела в кресле. Пила холодный кофе и листала «Графа Монте-Кристо», но никаких следов тайнописи или какого-то шифра она не находила.
В третьем часу ночи — опять стук в дверь. Долго не открывала, прислушивалась. Наконец узнала голос Графа Бокалова, ругающегося за дверью. Встретила его, как родного. И выложила все будто на духу.
Граф помрачнел:
— Влипла ты, Варя. Одно дело — взлом квартир и карманные кражи. Другое дело — шпионаж. За шпионаж — стенка.
Варвара плакала и просила выручить. Тогда Граф сказал, что он сейчас уйдет на некоторое время и чтобы она, кроме него, Графа, никого в квартиру не впускала ни под каким предлогом.
Граф вернулся минут через тридцать, которые показались ей годом, с Золотухиным. Варваре объяснили, что она должна делать и как себя вести.
…И вот сейчас Варвара шла неторопливо. Очень плавной и очень грациозной походкой. Одетая в светлое коверкотовое пальто, с черной газовой косынкой на волосах. В правой руке, согнутой в локте, она несла книгу, прижимая ее к груди.
Кто-то из подружек поздоровался с маникюршей. Она кивнула. Затем потянула на себя бронзовую, начищенную до блеска дверную ручку и вошла в клуб моряков.
Фойе блестело паркетом. Лестница из белого мрамора, ведущая на второй этаж, была покрыта широкой темно-бордовой дорожкой с голубыми полосами по краям. Изогнутые канделябры мерцали на стенах, словно свечи.
Гардероб размещался в полуподвале. Варвара сдала пальто. Поправляя волосы, положила книгу на столике возле зеркала.
Какой-то мужчина остановился за ее спиной. Она видела лишь блестящие от бриолина волосы и нос с большими ноздрями.
Мужчина маслено улыбнулся:
— Готов спорить, что книга, которую вы читаете, самая увлекательная на свете.
— Не знаю, — ответила Варвара. Она действительно не знала, что это за книга. Она не читала ее и ничего о ней не слышала. Вернее, смутно помнила, что рассказывали еще в детстве подружки, читавшие эту книгу.
— Интересуюсь названием, — сказал мужчина.
— «Граф Монте-Кристо».
— О-о… Занимательно. Мы еще увидимся! — бросил мужчина. И крикнул кому-то: — Роза Карловна, одну минуточку…
В бильярдной плавает папиросный дым. На зеленых столах шары, желтые и блестящие, словно налитые яблоки.
Возгласы. Разговоры. Говорят и по-немецки, и по-французски, и по-английски. Но Варваре все равно. Она не знает другого языка, кроме русского. Учила в школе немецкий: фатер, муттер, киндер… А больше не помнит.
Она сидит, закинув ногу на ногу, в костюме из мягкой шерсти, свежая и привлекательная. И глаза у нее красивые, задумчивые. И она не читает книжку, а думает о чем-то своем, наверное, очень важном и очень далеком… Книжка уже полчаса как открыта на одной и той же странице — тринадцатой.
А в танцевальном зале играет музыка. Бойкая мелодия. Называется «Рио-Рита».
Темнокожий в салатовом пиджаке и клетчатых брюках подходит к Варваре, любезно раскланивается. Что-то говорит. Вероятно, приглашает на танец.
Она не менее любезно отказывает. Темнокожий улыбается, обнажая зубы. Они у него обыкновенные. И просто кажутся большими.
Варвара терпеливо слушает музыку. Фокстроты, танго, вальсы…
И вдруг ей стало не по себе. Хотя никто не обращал на нее внимания. И вокруг бильярдного стола мужчины спорили и даже размахивали киями, словно шпагами. А потолок по-прежнему голубел от дыма. Но у Варвары сердце замирало, словно она прыгала с большой высоты. Сказывалась усталость, вызванная бессонной ночью. Не случайно, собираясь в клуб моряков, Варвара больше часа провела перед зеркалом, растирая лицо кремами, пудрясь, укладывая волосы…
Золотухин сказал, что, если никто не подойдет к ней и не заинтересуется книгой, она должна находиться в бильярдной до тех пор, пока не заиграют танго «Брызги шампанского».
В который раз Варвара перечитывала начало второй главы: «Известие о прибытии «Фараона» не дошло еще до старика, который, взобравшись на стул, дрожащей рукой оправлял настурции и ломоносы, обвившие окошко. Вдруг кто-то обхватил его сзади…»
Подсаживается пузатый иностранец. Маленькие глазки за выпуклыми очками в позолоченной оправе. Оценивающе смотрит на ноги Варвары. Что-то бормочет гнусаво, протягивает чулки.
Чулки, конечно, хорошие. Из черного шелка. И осенью, и зимой такие чулки были бы кстати. Но Варвара не имеет права их брать. Да и пузатый ей противен. Пусть о ней думают что угодно, но она еще никогда не опускалась до того, чтобы лечь в постель с человеком, который ей не нравится.
«Известие о прибытии «Фараона»…»
«Известие о прибытии «Фараона» еще не дошло…»
Вот и знакомая мелодия. «Брызги шампанского». «Почему брызги? Почему?..»
Варвара поднялась и пересекла танцевальный зал, в котором кружилось всего лишь несколько пар. В раздевалке она лицом к лицу столкнулась с полной, сильно накрашенной дамой, которая, увидев в руке у Варвары книгу, громко воскликнула:
— Я давно мечтала об этом романе! Милочка, вы не оставите мне его почитать?
Не успела Варвара что-либо ответить, как женщина уже потянулась за книгой.
— Пожалуйста, — ответила Варвара.
— Чудесно. Я верну, как только увижу вас здесь.
— Роза Карловна! — окликнула даму гардеробщица. — Вам целый вечер звонит мужчина. А я нигде не могу вас разыскать.
Граф встретил Варвару v выхода. Без всяких предосторожностей сказал:
— Провожу тебя.
Она ответила:
— Это можно?
— Нужно, — ответил он.
Ночь была тихой. Дорога казалась белой, точно вымазанная известью. Сады утопали в темноте. Но вершины деревьев тоже были белыми, как дорога. Светила луна. Большая, полная…
Весь вечер Каиров не выходил из своего кабинета, но все, что происходило в клубе моряков, было известно ему до мельчайших подробностей. Телефон звонил каждые пять-десять минут. К сожалению, первые полтора часа не принесли ничего утешительного. И вдруг:
— Варвара передала книгу пианистке Розе Карловне. В момент передачи книга не была раскрыта на тринадцатой странице. И Варвара находилась в гардеробе, а не в бильярдной. Сейчас Роза Карловна играет на рояле в голубой гостиной. Книга лежит рядом на столике.
— Продолжайте наблюдение… И выясните, по какому телефону ее вечером спрашивал мужчина.
Каиров повернулся, не вставая со стула, и протянул руку в открытый сейф, стоявший за спиной. Он вынул из сейфа тоненькую папку табачного цвета, на лицевой стороне которой была приклеена бумажка и черными чернилами выведено: «Георгец Никодим Харитонович».
Раскрыл пайку. На первой странице фотографии: хмурое, удлиненное лицо, шея с кадыком, нагловатые, без ресниц, глаза.
Не смог удержаться Каиров от улыбки. Он вообще редко улыбался на службе.
Механик судна «Сатурн» Георгец Никодим Харитонович. Это была чуть ли не первая крупная удача. Граф Бокалов оправдал себя. А Варвара, наблюдательная пройдоха, толково выложила устный портрет незнакомца, вручившего ей книгу. Не составляло труда связаться с начальником порта и выяснить, какие суда вышли в море в ночь с понедельника на вторник.
Оказалось, что между субботой и вторником только один сухогруз «Сатурн» швартовался в порту. Он стоял у пристани ровно семнадцать часов и отбыл в Новороссийск во вторник на рассвете. «Сатурн» был приписан к местному порту. В отделе кадров Каиров довольно-таки легко разыскал фотографию, совпадающую с приметами человека, приходившего к Варваре.
Золотухин показал фотографию маникюрше, и она без колебаний опознала незнакомца.
Кнопка возвышалась над зеленым сукном стола, словно маленькая горошинка. Каиров нажал ее. Дверь открыл сотрудник. Молча остановился у порога, ожидая приказания.
— Введите арестованного.
…Мужчина сутулился. И лицо его было, небритым. Он сел на предложенный стул и, щурясь от яркого электрического света, смотрел на зашторенное окно.
— Георгец Никодим Харитонович, — сказал Каиров.
Мужчина кивнул.
— Год рождения тысяча девятьсот первый.
Опять кивок.
— Уроженец города Одессы.
— Да.
— Национальность?
— Родителей не помню. Считаю себя русским.
— Запишем: русский. Образование?
— Самообразование. Юнга. Ученик механика. Затем механик.
— Литературу любите?
Георгец ответил не очень уверенно:
Люблю.
— Книги каких авторов предпочитаете читать?
— Товарищей Пушкина, Лермонтова…
— Что же вы читали товарища Лермонтова?
Молчание.
— Забыли?
— Да. У меня плохая память на названия.
— В ваши-то годы!
— А что годы? Не годы человека старят, а жизнь.
— И все же странно, — возразил Каиров. — Утверждаете, что поклонник русских классиков, — и не можете вспомнить ни одной прочитанной вами книги.
— Про золотую рыбку помню… И еще «Бородино»…
— Это уже лучше. А скажите, книги товарища Дюма вы любите?
— Не знаю.
— Удивительный вы человек. Может, и роман «Граф Монте-Кристо» не читали?
— Не читал.
— Вы оплошали. Я на вашем месте непременно бы прочитал эту увлекательную книгу, прежде чем передать ее маникюрше Варваре.
— Я никому ничего не передавал, — быстро ответил Георгец и насупился.
— Может, вы и с маникюршей Варварой не знакомы?
— Не знаком.
— Что вы делали в понедельник, в ночь с двадцать второго на двадцать третье ноября? — спросил Каиров. — Отвечайте быстро. Или не помните?
Не помню, — огрызнулся Георгец.
— Даже малолетние преступники врут ловчее.
— Двадцать второго вечером я был на берегу. Выпил вина. Потом познакомился с женщиной и пошел к ней. С берега вернулся во втором часу ночи. Можете спросить у вахтенного.
— Фамилия женщины и где она проживает?
— Я не спрашиваю фамилии у случайных знакомых. А живет она в железнодорожном городке. Где точно, не помню. Был выпивши.
— Как звали женщину?
— Тоня.
— Георгец, вы опять врете. И опять это заметно. Я, разумеется, знаю, где вы были и что делали двадцать второго ноября. Но хочу помочь вам. Мне кажется, вы запутавшийся человек. Но вы не враг. Нам известно, что вы спекулируете по мелочам, иногда даже контрабандными товарами. Вас давно следовало арестовать. Это помогло бы вам встать на честный путь. Однако история, в которую вас втянули сейчас, не уголовное преступление. Она имеет другое определение — шпионаж в пользу иностранной державы.
Георгец стал белым как полотно.
— Вы неглупый человек. И знаете, что шпионаж в нашей стране карается сурово. Если вы поможете следствию, это будет принято во внимание при вынесении приговора.
— Что я должен делать? — спросил Георгец.
— Рассказать, кто, где и когда передал вам книгу «Граф Монте-Кристо».
— У меня никогда не было такой книги.
— Вы забыли. — Каиров прикоснулся к кнопке звонка: — Полагаю, у вас будет время подумать. Вы вспомните все. А завтра утром мы встретимся снова. Разумной ночи, Георгец.
Конвоир увел механика «Сатурна», и Каиров остался один.
Позвонил Золотухин. Сказал, что Роза Карловна благополучно прибыла в свой дом. Комната, которую раньше занимал Мироненко, теперь сдана молодоженам. У них маленький ребенок. Он чем-то болен. Все время плачет. Роза Карловна заходила к квартирантам. Видимо, рекомендовала вызвать врача. Потому что квартирантка тут же оделась и ушла. Роза Карловна проводила ее до калитки. Заверила: «Хороший врач. Старой школы. Сошлитесь на меня, и он придет непременно».
Каиров сказал Золотухину, чтобы тот продолжал наблюдение.
Затем принесли две шифрованные телеграммы из Ростова. В первой сообщалось, что убитый в сентябре Бабляк Федор Остапович разыскивается саратовской конторой «Заготсырье» в связи с хищением крупной суммы денег. Вторая телеграмма была очень важной. Она содержала сведения, которые Волгин успел передать Кравцу.
«Значит, так, — расхаживал по кабинету Каиров, — убийство Бабляка не имеет политических мотивов. Возможно, не имеет. Встреча Бабляка и Хмурого, зафиксированная на фотографии, могла быть чисто случайной. А Хмурый прихлопнул Бабляка, видимо, с целью грабежа. Допустим, так… Но куда же Хмурый дел деньги? Не мог ли он передать их Ноздре под видом чемоданчика с вещичками? Маловероятно… Но придется вспугнуть Ноздрю, произвести обыск».
Дела идут хорошо. В руках Каирова три нити. Георгец. Роза Карловна… «Коллекционер приобретет старинные монеты и медали…»
Это уже целая сеть. И рыбе трудно будет из нее вырваться, какой бы крупной она ни была…
В одиннадцать вновь позвонил Золотухин. Соседка привела… доктора Челни.
Ну и Челни. Восьмой месяц работает в уголовном розыске, а частной практикой занимается, словно земский врач. Нужно поговорить с ним официально.
— Следите за Розой. Не спускайте глаз с ее дома.
Через четверть часа Золотухин докладывал:
Доктор Челни ушел. Роза Карловна жаловалась ему на печень.
— Он тебя видел?
— Да. Поздоровался. И спросил, что я здесь делаю. Я ответил: она опаздывает на свидание.
— Ох, Челни! Я же запретил ему подрабатывать на стороне.
Затем он взял чистый лист бумаги. И стал писать объявление: «Коллекционер приобретет старинные медали и монеты…»
У Лысой его никто не ждал. Однако следы копыт и запах конского навоза свидетельствовали, что час или два назад здесь находились два всадника, поспешно ускакавшие на юго-запад, может вспугнутые именно выстрелами.
Анастасия продырявила Требухова в четырех местах. Но у него еще хватило сил вскочить на ноги и пробежать метров десять. А потом он споткнулся и покатился под гору. И Волгин просто случайно увидел тело, застрявшее в кустах, когда метался в поисках воды, надеясь привести Анастасию в чувство.
Требухов был мертв. Но открытые глаза его удивленно смотрели на землю, словно никогда не видели ее раньше.
Минут через пятнадцать Анастасия пришла в себя. Она глядела на Костю с каким-то диким изумлением.
— Какое счастье, что ты жива, — сказал он.
Она молчала.
— Тебе нужно помыться. И ты мне все расскажешь…
Они вместе нашли ручей, и она попросила его уйти. Раздевшись донага, обмыла себя студеной водой. Вернулась от ручья раскрасневшаяся. И было заметно, что белье она надела на мокрое тело.
— Что случилось? — сразу же спросил Костя.
Анастасия отвечала сбивчиво, волнуясь. Но он понял следующее…
Рано утром в дом егеря Воронина явился Требухов. Он сказал, что Аполлон вовсе не Аполлон, а сотрудник уголовного розыска… Воронин был на пасеке. Но Требухов не стал его ждать. И велел Анастасии быстро собрать необходимые вещички и идти с ним.
«Куда?» — об этом Анастасия спросила, когда они уже находились в лесу.
«К отцу», — ответил Требухов.
«Я хочу к бабушке. В Москву. Покажите мне дорогу…»
«Я не знаю в Москву дорогу».
«Тогда я найду ее сама», — решительно ответила Анастасия и повернула на ту дорогу, где и нашел ее Волгин.
«Вернись, — остановил ее Требухов. — Ты знаешь, кто твой отец?»
«Догадываюсь…»
«Вот-вот… Тебя будут судить, если задержат. Большевики не признают церковных браков. И то, что ты спала с их агентом, не поможет тебе».
«Подлец! Мне безразлично, кто он — сотрудник уголовного розыска или рыбоконсервного завода… Он мой муж. И я люблю его».
Тогда Требухов набросился на нее. Повалил на спину. Но… из кармана выпал пистолет Кости. И Анастасия выстрелила четыре раза…
— Это правда, что говорил Требухов? Как тебя называть — Аполлоном или…
— Костей. Ты очень разочарована?
— Пусть Костя. Но я хочу знать всю правду. Я должна знать правду… — убежденно сказала Анастасия.
— Вся правда в том, что я люблю тебя.
— А ты… Ты имеешь на это право?
— Я не знаю, что такое право на любовь.
— Но почему ты не сказал об этом тогда, ночью?.. Ты не верил мне? Ты думал, что я способна тебя предать?
— Я не мог.
— Что мы будем делать теперь?
— Возвращаться на станцию. У нас есть лошадь. И мы доберемся к утру… Жена Воронина слышала, что говорил Требухов?
— Да. Она перепугалась…
— У меня есть краюха хлеба. И я знаю, где растет кизил. Там пообедаем.
— Мне не хочется есть. Совсем не хочется. Как все запуталось! Отец и ты. Он убьет тебя, если поймает?
— Или я его, или он меня…
— Это ужасно! Почему все так сложно в жизни?
— Помнишь у Киплинга «Маугли»?.. Там тигр-людоед…
— Помню.
— Твой же отец лишил жизни людей побольше, чем тигр Киплинга… Семьи вырезал. Детей малолетних не щадил…
— Это ужасно! — повторила Анастасия.
— Садись на коня, — сказал он. — Было бы неплохо засветло выбраться из этих дебрей.
…Они двигались остаток дня, вечер и большую часть ночи.
Потом произошла встреча.
Силуэт всадника, скакавшего одвуконь, мелькнул на фоне неба, более светлого, чем горы и лес, и Волгин сказал Анастасии, что это полковник Козяков. Он сказал, что узнал бы полковника с любого расстояния и ночью и днем, потому что тот учился верховой езде в императорском Александровском лицее и сидел в седле артистично.
Стук копыт приходил снизу. Можно было догадаться, что всадник уже выбрался из ущелья и горной дорогой, на которой с трудом могли разминуться две лошади, поднимался сюда, к дубу, где стояли Анастасия и Костя.
Глухо крикнула большая птица. Улетела в ночь, рассекая воздух черными крыльями…
— Это точно Козаков, — тихо сказал Волгин.
— Спрячемся, — прошептала Анастасия.
— Пусть прячется он. Мы у себя дома. Мы здесь хозяева.
Анастасия вспомнила, что у нее в кармане пальто лежит пистолет мужа. Она опустила руку в карман, чтобы передать Константину личное оружие. Но тут же увидела в правой руке Волгина другой пистолет.
Конь Волгина внезапно заржал. Козяков остановил свою лошадь.
— Руки вверх! — крикнул Костя и шагнул навстречу полковнику.
Но в это время за его спиной раздался выстрел. Волгин упал плашмя. И даже не вскрикнул…
Вздрогнул конь под Козяковым, поднялся на задние ноги. Едва удержался в седле полковник.
Не пужайтесь, господин полковник… — Из-за дуба вышел егерь Воронин с ружьем наперевес.
— Кого это ты успокоил, Сергей Иванович? — спросил Козяков, спрыгивая с седла. Но, не дождавшись ответа, вдруг опознал Анастасию и бросился к ней: — Анастасия! Бог милостив! Бог милостив! Я не рассчитывал тебя найти!
— Что вы наделали? — выдохнула она. — Что наделали? Вы убили его! Мерзавцы, подлецы, бандиты, сволочи!..
Успокойся, дочка. Успокойся…
— Это Аполлон, — сказал Воронин. — Они уже здесь около получаса отдыхали.
Сбросив оцепенение, в которое ее ввел внезапный выстрел, Анастасия подбежала к Волгину. Упала рядом с ним на колени и прижалась лицом к его голове. Пуля, вероятно, попала в затылок. Волгин был мертв. Но кровь еще не остыла.
— Нашел? — спросил Козяков Воронина.
— Да. В полной сохранности. Только перекласть во что-то нужно. Несподручно тащить в горшке будет…
— Придумаем. Где золото?
Егерь повернулся, чтобы идти к дубу, и уже сделал несколько шагов, когда поднялась Анастасия, быстро приблизилась к Воронину и выстрелила в то место, где воротник кожуха облегал шею. Затем она повернулась к отцу:
— А теперь твоя очередь…
— Анастасия! Не смей!
— Не подходи…
— Анастасия, Воронин принес золото. Мы сегодня же уедем отсюда. Уедем туда, куда я обещал…
— Не подходи!..
— Я не двигаюсь! Это тебе просто кажется!
Но она выстрелила все равно…
Эх! Только все это привиделось Анастасии. Привиделось, приснилось. Бывают же сны, похожие на явь.
Это, конечно, хорошо, что не случилось ничего страшного, непоправимого. Что уснула Анастасия, просто уснула.
Волгин и Анастасия действительно шли день, вечер и большую часть ночи. Большую часть, но не всю ночь. Потому что идти всю ночь у Анастасии не было сил. И они сделали привал возле заброшенного шалаша, с которого еще не облетели сморщенные, как гармошка, листья.
И когда Анастасия открыла глаза, то поняла, что они с Костей не одни. Кругом лошади и люди… Потом она услышала голос отца… И перепугалась за Костю…
Но Козяков еще не встречался с Ворониным. Ничего не знал… И он, вероятно, спросил Костю, почему они здесь. И Костя что-то сказал…
Когда Анастасия проснулась, то все уже очень торопились. Козяков сказал ей, что встретились они кстати. И бродить, и скитаться осталось им недолго. Он угадал, словно смотрел в воду. Но конечно, вкладывал совсем другой смысл в свои пророчества…
Сели на лошадей. Анастасия ехала рядом с Волгиным. Наступало уже утро. Красивое утро. Но вдруг впереди крикнули:
— Красные!
А потом началась беспорядочная стрельба. Конь понес Анастасию, и Волгин едва догнал ее. Схватил коня под уздцы.
А пули шипели и свистели. И кора отскакивала от деревьев, и белые щепки тоже. Вспышки выстрелов мелькали, будто кто-то размахивал желто-красными цветами. А потом упал один человек, и другой лежал на земле с разбитым в кровь лицом.
Козяков подтащил пулемет. Пулемет «максим». Поставил на очень хорошее место, а красные были внизу, и прошивать их из пулемета было очень сподручно. Козяков сам лег за пулемет. Брызнуло пламя. И люди внизу словно начали спотыкаться. Тогда Волгин, разгоряченный боем, крикнул:
— Уходи, атаман, я прикрою.
Козяков кинулся к лошади. Прокричал:
— Аполлон, мы поддержим твой отход огнем! Действуй!
Костя лег за пулемет, а козяковцы повскакивали на коней и подались в горы… Но когда они отъехали метров на сто, Волгин развернул пулемет и стал стрелять им вслед. И они падали и кричали. И тяжелые кони летели через головы, ломали хребты, ноги…
Стреляли и сверху, и снизу.
Анастасия лежала рядом с Волгиным и стреляла в бандитов из пистолета. И пуль было больше, чем пчел в улье. И попробуй узнай, чья пуля нашла Костю Волгина. Попробуй узнай!
Костя, конечно, видел, как выпал из седла прошитый очередью полковник Козяков. А что он еще видел, никто не знает…
…Утром кавалерийский дозор задержал молодую девушку с обезумевшими глазами. Она сжимала в руке браунинг и пыталась стрелять. Но патронов в обойме больше не было…
Золотухин стоял у тополя, торчавшего на изгибе улицы. Отсюда ему был виден дом Розы Карловны, вернее, верхняя часть дома и калитка, потому что высокий фундамент и ступеньки крыльца прикрыли вьющиеся по забору розы. И хотя розы сейчас уже не цвели, кусты их были достаточно густыми, чтобы делать невидимым с улицы двор и нижнюю половину дома.
После полуночи Золотухин подошел к забору вплотную. Теперь он мог лучше рассмотреть дом и дорожку, пролегающую между домом и палисадником. Тишина. Даже слышно, как маневрируют паровозы, хотя железнодорожное депо неблизко… А на часы лучше не смотреть. Время тянется долго. Так долго, словно дремлют часовые стрелки, словно они тоже наморились за день.
И вдруг Золотухин различает звук… Будто скрипнула дверь, заунывно, протяжно… Или показалось?
Бесшумно и легко (уж такая у него походка) Золотухин пробирается к калитке. Отодвигает задвижку. Двор уложен камнями, разными по размеру и по форме разными. Обыкновенными, случайными камнями. Золотухин задевает один из них носком ботинка и едва не падает. Нехорошая примета. А он верит в приметы. Хотя никому не признается в этом. Комнаты, в которые ведет парадное крыльцо, занимают квартиранты. Роза Карловна живет в противоположной части дома.
Двор густо зарос деревьями и виноградом. Во дворе темнее, чем на улице. И плохо видно из-за темноты. Золотухин огибает дом. Если с улицы дом имеет высокое бетонное крыльцо с белыми гладкими ступеньками, то с тыльной стороны — длинная деревянная терраса, незастекленная.
Золотухин останавливается возле узких ступенек, заглядывает на террасу. Дверь в комнату приоткрыта. Немного приоткрыта. На ширину ладони. Ну, может, чуть больше. Странно. Одинокая женщина. Пожилая. Ложится спать — и забывает прикрыть дверь? Некоторое время Золотухин неподвижен. Потом, вынув из кармана наган и фонарик, он поднимается на террасу и рывком распахивает дверь.
Луч фонарика опережает его. Роза Карловна лежит на смятой подушке. Рот широко раскрыт, глаза большие, набрякшие.
…Приезжает Каиров и с ним несколько оперативных работников. Машина останавливается под горой. К дому поднимаются гуськом. Каиров тяжело дышит от быстрой ходьбы. Пока доктор Челни осматривает труп, Каиров и Золотухин бродят по саду. Выясняется, что сад заканчивается оврагом. Непроходимым? Как сказать! Просто поросшим кустами ежевики и хмеля…
Доктор Челни констатирует, что никаких внешних следов насильственной смерти на теле Розы Карловны нет. Окончательное решение покажет вскрытие.
Да, но где же роман Дюма? Может, в доме есть тайник? Нужно все обыскать тщательнее.
Когда он подержал письмо над паром, между строчек выступили цифры:
И еще другие цифры.
Тринадцатая страница романа «Граф Монте-Кристо» начиналась следующей строкой: «Будь в Париже улица Каниебьер, Париж был бы маленьким Марселем».
Десятой была буква «ж», третьей буква «д», девятой «и» …
«Жди…» И далее, таким же методом: «Яхту тридцатого косого мыса два часа ночи сигнал круги красным огнем».
Мужчина взял книгу, письмо, конверт. Подошел к печке. Открыл заслонку. И бросил письмо и конверт в пламя. Затем он по два, по три листка вырывал из книги и тоже клал их в огонь, свертывая в трубочки…
После он разворошил пепел кочергой. И вышел из дому. Небо было облачным. Солнце не показывалось. Было прохладно.
На улице, в конце которой высилось, мутнея стеклянной крышей, здание рынка, женщины торговали последними георгинами. На углу, возле рыбного магазина, мужчина остановился. Среди десятка объявлений, написанных на обрывках бумаги («Ищу няню», «Продаю шкаф», «Учу игре на баяне»), мужчина отыскал одно, видимо заинтересовавшее его:
Таблетка акрихина была горькой на вкус и очень приятной, светло-желтой на цвет. Каиров поморщился, запивая таблетку водой, и выругался в душе: опять подобралась лихорадка, нашла ключик. И всему причиной два последних происшествия: ночное — с Розой Карловной и утреннее — с механиком судна «Сатурн».
В голове гудело. И его немного знобило. И пот, который выступал на лбу и под мышками, был очень холодным, как вода из-под крана.
Пришел Граф Бокалов:
— Здравствуйте, Мирзо Иванович.
— Здравствуй, Володя. Садись!
Граф подвинул стул поближе к столу.
— Ты не интересовался, Володя, почему в тебя стреляли?
Граф рассудительно ответил:
— Можно допустить один из двух вариантов: или меня с кем-то перепутали, или кому-то известно, что я на… — Он хотел сказать «на вас», но тут же поправился: — Что я у вас работаю.
— У нас много людей работает. Но без причины в наших сотрудников не стреляют.
— Разве я сотрудник?
— Внештатный… Но при желании и старании… Ладно, мы еще вернемся к этому разговору в более подходящий момент. А сейчас, Володя, к тебе еще один вопрос. Ты мне обо всем рассказываешь?
— Мирзо Иванович, как вы можете сомневаться?! Все, что представляет маломальский интерес, вам известно.
— А то, что не представляет маломальского интереса?
— Разве я имею право отнимать у вас время на всякую чепуху?
— Дорогой, если в человека стреляют, это не чепуха. Иди к Нелли, возьми у нее чистой бумаги. И опиши все, день за днем, до того вечера. Пиши, с кем встречался, о чем говорил, что делал. Факты, мне известные, можешь не описывать.
Как только Граф ушел, принесли заключение медицинской экспертизы. Оно подтвердило предположение Каирова: Роза Карловна умерла не своей смертью — ее задушили.
Оставалось последнее. Объявление.
— Нелли, разбудите Золотухина.
Золотухин вначале умылся. И лишь потом пошел к начальнику.
— Георгец раскололся? — спросил Золотухин.
— Нет.
— Вы его допрашивали?
— Нет. — Каиров говорил, как всегда, когда он был раздражен: «Нэт».
Но Золотухин никогда не отличался особым тактом и, казалось, не замечал плохого настроения начальника.
— Не успели?
— Как ты угадал? Не успел.
— Может, допросим?
— Этого нельзя сделать. Сегодня утром, за завтраком, Георгец принял яд.
Золотухин присвистнул от удивления.
— Не знаю, где уж он хранил цианистый калий. Не могли же его подбросить здесь, у нас! В моем учреждении! Но он принял яд с чаем, предварительно аппетитно позавтракав. Эта деталь настораживает.
— Нужно проверить отпечатки пальцев на посуде, — решительно предложил Золотухин.
Каиров махнул рукой:
— А… Чтобы подбросить яд в чай, не обязательно касаться кружки. Дошкольники такими делами не занимаются. Вот что, дорогой мой Золотухин, пиши объявление.
В те времена членский билет Общества Красного Креста и Красного Полумесяца являлся документом, вполне достаточным для того, чтобы, взглянув в него, вам выдали корреспонденцию «до востребования».
Два дня спустя, после того как объявление появилось на углу, возле рыбного магазина, что стоит возле колхозного рынка, Золотухин показал девушке с почты, сидящей за широким расколотым стеклом, членский билет Лазарева Юрия Михайловича и вежливо осведомился, не поступало ли что-нибудь на это имя.
Признаться, Золотухин был не в состоянии скрыть удивления, когда девушка приветливо положила перед ним пять писем. Достаточно было одного беглого взгляда, чтобы понять — письма писали разные люди.
Однако вежливость — прежде всего. Золотухин ответил улыбкой на улыбку девушки с почты. И поспешил к Каирову.
Итак, писем было пять.
Распечатали первое:
«Мы, члены краеведческого кружка школы № 8, прочитав ваше объявление, решили установить с вами контакт, но не на предмет купли и продажи старинных монет и медалей. А для взаимного обмена медалями и монетами… С пионерским приветом…»
Второе:
«Товарищ Лазарев!
У нас на чердаке лежат какие-то книги, на которых изображены монеты и медали. Но книги эти не русские. А на каком языке, не знаю. Если они вам нужны, отдам их даром. Василенко, работаю токарем».
Третье письмо было своеобразным:
«Ответьте мне на один вопрос, гражданин Лазарев, почему случается так, что в то время, как вся страна и весь народ напрягают силы на создание тяжелой индустрии, находятся люди, которые не помогают стране и народу в гигантском строительстве, а зарываются в мещанской трухе и выискивают разные монеты и медали, отлитые при ненавистном царском режиме? Недорезанный буржуй вы, гражданин Лазарев».
Подписи, разумеется, нет. Обратного адреса тоже.
В четвертом письме некий товарищ Коблев, шофер автобазы райпотребсоюза, предлагал товарищу Лазареву черкесский кинжал в серебряных ножнах. Кинжал старинный… Но… Шофер Коблев честно признавался, что ни монет, ни медалей у него нет.
«В память о моем покойном муже я храню коллекцию монет, собранную им в первые годы нашей совместной жизни. Это большая коллекция. И я не очень разбираюсь в ней, но помню, что среди монет имеется даже луидор времен Людовика XV, которым муж мой очень гордился. В свободное время можете навестить меня, во второй половине дня я всегда дома. Адрес: улица Мойка, 16, кв. 41. Седых Ольга Павловна».
Каирову было над чем задуматься. Золотухин сказал:
— В этом весь фокус. Лазарев один. Адресатов же в городе, где населения триста тысяч, не считая приезжих… Адресатов может быть сколько угодно. Я не удивлюсь, если завтра милая девушка предложит десяток писем.
Конечно, Золотухин преувеличил. На другой день девушка с почты положила перед ним четыре письма, на третий день тоже четыре. Больше писем пока не поступало.
Тринадцать писем! Роковое число. Не будем приводить здесь содержание остальных писем. Первые пять достаточно характеризуют корреспонденцию, поступившую на имя Лазарева Юрия Михайловича.
— Знаешь что, — сказал Каиров Золотухину, — Козяков, видимо, сообщил Волгину не весь пароль, а только первую его часть.
— Не вижу смысла, — возразил Золотухин. — Я склонен думать, что Волгин не успел впопыхах рассказать все Кравцу. Или Кравец запамятовал. Будь Костя жив… Я одного не пойму: почему его тогда опять понесло в горы?
— Я говорил с Кравцом по телефону. У него создалось впечатление, что Волгин вернулся из-за этой девочки, из-за Анастасии. И Кравец не мог запретить ему. Так как задание не было выполнено до конца, он имел все основания вернуться в горы. Это было его право на риск, дело профессиональной чести.
— Да. Я знал Костю. Если он полюбил, значит, девчонка заслуживала этого.
С минуту молчали. Может, как дань уважения погибшему товарищу. Может, это получилось просто само собой.
— Так, дорогой Золотухин, все-таки мне кажется, что Козяков сообщил Волгину первую половину пароля, вторую он сообщил другому человеку, который должен был ехать тайно от Волгина и даже следить за ним. Вероятно, этим человеком был Требухов. В момент, когда Волгин получил бы корреспонденцию «до востребования», они повстречались бы, и тот, другой, выбрал бы нужное письмо. Ибо он знал условные слова, которых не знаем мы. Выход один. Писем всего тринадцать. Пионеры не в счет и строитель индустрии тоже. Остается одиннадцать писем. Следует уточнить, что за люди их авторы. Действуй.
На столе под папками лежали листки, исписанные Графом Бокаловым. И когда Золотухин ушел, Каиров принял папки и подвинул листки к себе.
Граф писал крупным почерком, слегка наклоненным влево, жирно макая перо в чернила, и поэтому буквы вышли сочными и броскими. И читать было легко.
Вначале Каиров откладывал листок за листком, дивясь добросовестности Графа и тем не менее не находя в записях ничего интересного. Но вдруг вздрогнул, словно коснулся чего-то холодного. И вновь перечитал абзацы, насторожившие его.
«Не знаю, из каких источников Варвара узнала, что у старушки водится золото. Возможно, все это явилось плодом воображения Варвары. Я не высказывал определенного отношения к предложению Варвары, но и не мог отказаться от участия «в деле», чтобы не навлечь подозрений Левки Сивого.
Наконец Варвара прямо высказалась, что пора нанести визит мадам Седых (так она называла старушку — хозяйку квартиры).
Мы работали втроем.
Левка остался на улице. Я и Варвара вошли в подъезд. И я тут же почувствовал беспокойство. И Варвара тоже. Мы остановились, одолев первую ступеньку. Дверь захлопнулась, и свет проходил через окно над дверью, которое было заделано цветными маленькими, размером с половину кирпича, стеклами. Зеленые и красные пятна лежали на полу и на обшарпанных стенах, словно в подсвеченном аквариуме.
По лестнице кто-то спускался. Секунд через пять мы увидели на площадке сухонького пожилого человека, немного сутуловатого, который, судя по звуку и частоте шагов, спускался довольно легко. Заметив нас, человек остановился, круто повернулся и быстро пошел наверх.
Мы тоже пошли, потому что стоять было дальше неловко. И Варвара и я чувствовали себя скованно. Мужчина поднимался все выше и выше. Наконец на четвертом этаже он вошел, как нам показалось, в сорок первую квартиру — квартиру мадам Седых. Мы точно не видели, куда вошел мужчина. Но были уверены, что скрипнула именно левая дверь. Постояв на площадке, мы так и не рискнули стучать и представляться инспекторами городского жилищного управления. Мы вернулись вниз, а Левке сказали, что не достучались…»
Остальные записи не представляли ничего любопытного, разве что в психологическом плане. А между тем… в Графа Бокалова стреляли.
Каиров перевел взгляд на листок, где были записаны фамилии одиннадцати человек, откликнувшихся на объявление нумизмата, подчеркнул фамилию Седых и поставил против нее жирный восклицательный знак.
— Володя, ты смог бы опознать того пожилого мужчину, которого видел в подъезде дома мадам Седых?
— Разумеется, Мирзо Иванович. Тем более что я видел его не только в подъезде, но и в тот вечер, когда Варвара носила книгу в клуб моряков. На обратном пути он повстречался нам на Приморском бульваре. Я сразу шепнул об этом Варваре. У меня гениальная память на лица.
— Проверим, — решил Каиров.
И уже через час Бокалов с Золотухиным, как выразился Граф, «арендовали» комнату Варвары. Из окна отлично был виден шестнадцатый дом на Мойке и подъезд, ведущий в квартиру сорок один.
К Варваре в комнату провели телефон и обещали не отключать, что, естественно, обрадовало хозяйку.
Целый день Золотухин и Граф наблюдали безрезультатно. К вечеру набежали тучи. Стал моросить дождь. Разгулялся ветер… Людей на улице поубавилось. И это облегчило задачу Графа. Но окно сделалось мокрым, и приходилось всматриваться, до боли напрягая глаза.
Вероятно, Граф был человеком везучим. Когда казалось, что темнота вот-вот наступит, наступит раньше, чем зажгутся фонари, Граф сказал:
— Он.
— Ты не ошибся? — спросил Золотухин, глядя на человека, шагавшего под дождем.
— Нет. Смотри, он сейчас свернет в подъезд. Ну? Что я говорил?!
Золотухин позвонил Каирову:
— Мирзо Иванович, Бокалов опознал человека, зашедшего во второй подъезд дома шестнадцать. Да, но это, к моему удивлению… доктор Челни.
— Следите за ним, — сказал Каиров. — Поджидай на улице. Когда он выйдет из дому, пусть Граф сообщит мне по телефону.
Через полчаса Каиров получил у прокурора разрешение на обыск в квартире Седых Ольги Павловны. А также ордер на арест доктора Челни и на обыск в его квартире. Еще четверть часа назад, просматривая материалы расследования обстоятельств отравления механика судна «Сатурн», Каиров обратил внимание, что в момент приготовления завтрака на кухне кроме повара находился только один человек — доктор Челни, который снимал пробу пищи.
А еще через некоторое время Каиров установил, что отпечатки пальцев, оставленные доктором Челни на посуде, совпали с теми, что были обнаружены в комнате Нелли на стеклах книжного шкафа.
Доктор Челни вышел из дома мадам Седых черным ходом, через котельную. Нет, он не заметил, что дом находится под наблюдением. Но его чутье, поистине волчье чутье, взывало к осторожности.
Итак, человек, который дал объявление, на встречу не явился. Возможно, он уже задержан. Возможно, нет. Гадать не стоит.
На эту явку доктор больше не придет.
Девять лет прожил он в городе, нося личину подточенного годами старика. На последнем году даже в милицейские врачи пробрался. Репутация: не пьет, не курит, к больным внимателен. Достойный человек.
Интересно, довольны ли его работой там, за границей? Организовать банды и на первых порах снабдить их оружием ему удалось. Но потом… Не хватило ловких людей, способных переправить боеприпасы из города в горы. Первая осечка вышла на Бабляке. Ему было обещано место на яхте при условии, что он отработает его — займется доставкой патронов Козякову. Бабляк согласился, но после струсил. Хмурый чисто убрал его. Но угро искало Хмурого за старые грешки. Опознало. Привесило хвост. Пришлось ликвидировать. Грубо. В самый последний момент. А заодно с Хмурым и Мироненко. Он мог слышать, как Челни звонил в гостиницу и просил не появляться возле афиши «Парижский сапожник», потому что встреча с этим олухом Хмурым была назначена у рекламного щита.
Георгец идиот. Да, ему пришлось работать с такими идиотами, как Георгец, который способен доверить девке важное поручение только потому, что он однажды с ней спал! Пришить бы эту Варвару, да некогда. Пришлось пожертвовать Розой Карловной. И самое печальное, оставить следы…
Челни свернул на Приморский бульвар. Здесь ветер был сильнее и слышался шум волн. Челни с испугом подумал, что, если разыграется шторм, яхта едва ли придет тридцатого. Ветер качал редкие фонари, и круги света прыгали по скамейкам, по голым деревьям, по мокрому асфальту. И представлялось, что это мечется сам бульвар. На душе у доктора было очень неспокойно;
Лодочник Кузьмич, как и договорились, ждал его у «бочонка».
Возле стойки, прямо на открытом воздухе, пили еще несколько забулдыг. Челни попросил стакан «Хванчкары». Отошел с Кузьмичом в темноту.
— Ящики сегодня утопи, — негромко проговорил Челни.
— Все шесть?
— Да.
— Свежевато на море.
— Деньги тебе отправлены по почте.
Кузьмич кивнул, что понял.
Челни допил свое вино. Стакан поставил на прилавок. Купил пачку «Казбека». И пошел дальше. К набережной.
Возвращаться домой он считал опасным. Однако сутки нужно было где-то отлежаться. Идти к Кузьмичу было бы верхом неосмотрительности. Его вполне могут задержать, когда он будет сбрасывать в море ящики с оружием. Бродить по городу — не лучший выход из положения. Каиров наверняка объявит розыск.
Есть только одно место, где можно укрыться. По адресу, который оставил Хмурый…
Ноздря встретил его неприветливо. Смотрел с подозрительной настороженностью. Отвечал кратко и негромко, словно ленился раскрывать рот. Но Челни не был обескуражен холодным приемом. Именно таких замкнутых, осторожных людей, как Ноздря, Челни считал надежными, достойными доверия.
Он выложил перед Ноздрей сто рублей и сказал:
— На текущие расходы. Завтра получишь вдвое больше.
Ноздря спросил:
— Где желаете находиться? В доме или в тайнике?
— Веди в тайник, — решил Челни.
Ноздря повел Челни тем же путем, которым когда-то шел Граф Бокалов.
В тайнике было холодно и сыровато.
— Да-а… — поежился Челни.
— Можно электроплитку организовать, — сказал Ноздря.
— Умно. Это было бы очень умно, — согласился Челни.
Вскоре Ноздря принес ржавую электроплитку и узелок с продуктами.
— Ужинайте. — Ноздря вытащил из кармана неполную бутылку самогона. Поставил ее на сундук перед Челни.
В узелке были яйца, хлеб, огурцы, пустой стакан. Челни налил самогону в стакан. И тут он совершил последнюю, роковую ошибку. Может, ему уж очень понравился Ноздря, может, осечка, вышедшая у него с Графом, раздражала, будто заноза, во всяком случае, он сказал:
— Вы знакомы с Графом Бокаловым?
— Да, — ответил Ноздря.
Не доверяйте ему, он работает на Каирова.
Внешне Ноздря реагировал на предостережение так же, как если бы услышал: «Приготовьте галоши, завтра пойдет дождь».
Короче, он даже не шевельнул бровью. Словно Челни ничего и не говорил. Между тем в голове его мелькнула такая мысль: если Каиров подсылал к нему Графа, значит, дела плохи, значит, надо спасать собственную шкуру. А как спасать? Можно ли спасти? Кажется, да.
И, выбрав момент, Ноздря ударил Челни бутылкой по голове. Связал. Очистил карманы. Деньги припрятал в укромном месте. Пистолет, какие-то порошки, бумаги завернул в сверток. И пошел к Каирову…
…Лодочник Кузьмич этой же ночью был задержан пограничниками. А еще через сутки чекисты встретили яхту у мыса Косого.
«Дорогая Марфа Гавриловна!
С большой скорбью сообщаю Вам тяжелую весть о героической гибели Вашего сына и товарища нашего, Лобачева Семена Матвеевича, который бесстрашно и не щадя жизни сражался с бело-бандитами, отстаивая завоевания рабочих и крестьян.
Ваш сын, Лобачев С. М., был храбрым и сознательным красноармейцем, пользовался любовью и уважением товарищей. Память о нем навсегда сохранится в сердце революционного народа.
Похоронен Ваш сын и наш дорогой товарищ, Лобачев Семен Матвеевич, на кладбище в станице Лабинской.
С командирским приветом!
Комэска Лихоносов
20 ноября 1933 года».
«Здравствуйте, Оксана Петровна!
С большим горем, и скорбью спешу сообщить, что муж Ваш, Иван Антонович Поддувайло, героически погиб в схватке с белобандитами, отстаивая завоевания трудового народа.
Товарищ Поддувайло И. А. был храбрым и сознательным красноармейцем, пользовался уважением друзей. Память о нем навсегда сохранится в наших сердцах.
Похоронен Ваш муж и наш дорогой товарищ, Поддувайло Иван Антонович, на кладбище в станице Лабинской.
С командирским приветом!
Комэска Лихоносов
20 ноября 1933 года».
Иван Беспризорный и Боря Кнут родственников и близких не имели.
И опять светило солнце. Здесь всегда так. Сегодня дождь или мокрый снег, а завтра солнце, жаркое, южное. И словно нет на земле никакой осени, нет зимы. Только весна и лето. И небо было голубое. И море голубое. Они сливались, и казалось, что город повис в голубом воздухе.
Люди на перроне торговали виноградом, каштанами, вяленой ставридой и белыми хризантемами. Проводник объявил, что здесь меняют паровоз и стоянка продлится двадцать пять минут, но Анастасия не вышла из вагона, а стояла на площадке прокуренного тамбура. Она знала, что ее должны встретить друзья Кости Волгина, и считала, что на площадке ее легче найти, нежели в толпе у вагона. Анастасия ехала в Гагру, в санаторий, куда была направлена ростовскими врачами.
Золотухин поднимал над головой букет хризантем. Каиров обеими руками прижимал к груди кулек с виноградом.
— Я вас узнал сразу, — заявил Золотухин. — У вас внешность героини. Вам нужно сниматься в кино.
Анастасия была бледна. И улыбалась от смущения, но румянец не проступал на ее щеках. И они оставались желтыми, словно восковые. Только глаза были живые. И печальные. Она сказала, что очень тронута. Просила Каирова помочь ей оформить брак с Костей. Она хотела, чтобы ребенок Волгина носил фамилию отца.
Каиров заверил Анастасию, что любил Костю, как родного, и сделает для Анастасии все…
Потом поезд пятился назад. И Каиров, и Золотухин, и еще какая-то женщина, сунувшая ей в руку пакетик конфет, которую мужчины называли Нелли, махали Анастасии.
Под колесами загремел мост через зеленую речку с черными от мазута берегами… И Анастасия увидела море. Оно было живое. И от этого еще более величественное, чем на картинах в Третьяковке.
Волны шли одна за другой. Большие волны с белыми холками. И разбивались где-то у поезда. Но Анастасия не видела, как разбиваются волны. Лишь брызги попадали ей на лицо. Она знала, что брызги блестят на солнце. И они блестели! И хотелось, чтобы так было всегда.
Гудел паровоз, прикрываясь дымом, как зонтиком. Мельтешили телеграфные столбы. Город удалялся…
Этот незнакомый солнечный город, в котором она не была ни под одной крышей, не бродила по улицам. И все же не считала его чужим, потому что там остались люди, которые знали ее, верили ей. Люди — ее друзья!
Берег, подобно чаше весов, то поднимался, то опускался, потому что волна о борт била крупная, серая. И сторожевик не резал ее носом. Взмывал вверх. Ухая, падал. И тогда корма задиралась высоко, словно занавеска, подхваченная ветром. Брызги белые, но тусклые, шипя, погружались в море, с какой-то торопливой обреченностью перекатывались по палубе, стальной, холодной.
Каиров в прорезиненном плаще, который боцман почти насильно заставил надеть поверх шинели, стоял на ходовом мостике рядом с капитан-лейтенантом — высоким простуженным грузином. Каиров трудно, что всегда удручало его, переносил качку. Но море пахло хорошо. И это было просто спасением.
Стылые тучи ползли вслед за катером, обгоняли, громоздясь одна на другую, зависали впереди над нечеткими вершинами гор. Слева, не далее чем в миле, море вскипало, подставляя зюйд-весту лохмы соленых брызг, — это камни волнореза, старые, поросшие зеленым мхом, преграждали дорогу шторму. И море злилось. Бросалось на камни яростно, грозно. Темный мол, окаймлявший бухту, казался низким. Волны перекатывались через бетон, но не все. Большая часть их, взметнув к небу пенистые гривы, охая, откатывалась назад.
— Впервые сюда, товарищ полковник? — не оборачиваясь к Каирову, спросил капитан-лейтенант, собственно, не спросил, а выкрикнул.
— В начале тридцатых годов работал здесь начальником городской милиции. С тех пор и не был… — Каиров говорил тоскливо и тихо, без всякой надежды, что капитан-лейтенант услышит его. Но тот услышал. И снова выкрикнул:
— Немалый срок! Позапрошлой осенью немец превратил город в развалины!
Катер стал забирать влево. Волна валила его на борт. И небо покосилось, как старый, зализанный дождями забор.
Каиров, желтый, с набрякшими от бессонницы веками, полной грудью, будто зевая, вдохнул воздух, почувствовал, что тяжесть в груди спала, сказал:
— Жаль.
— Сегодня не сорок второй, сегодня сорок четвертый. Второй Украинский фронт уже в Румынии.
— Однако Гитлер еще в Крыму, — возразил Каиров, с въедливой рассудительностью старого человека.
— Выбьем!
— Не сомневаюсь. И все же хочу напомнить разумную азербайджанскую пословицу: вначале перепрыгни арык, а потом кричи «ура!».
Малыш MO-IV, прошмыгнув сквозь створы ворот, оказался в бухте, где вода была более спокойной, темно-зеленого цвета, с фиолетовыми маслянистыми разводами. Четыре подводные лодки, ошвартованные у пристани, чернели долгими, строгими, похожими на акул телами. Над мрачным тральщиком, покачивающимся в западной части гавани, кружились чайки. Они, наверное, кричали, но гул волн и шум мотора были сильны, и Каиров не слышал птиц и только подозревал, что они обязательно о чем-то кричат.
В береговой дымке проступали очертания зданий. Одни из них были разрушены, другие закамуфлированы: в коричневых, в зеленых пятнах. Лишь пирамидальные тополя да кипарисы, как и в прежние, довоенные годы, высоко качали вершинами.
— Лево руля! — крикнул капитан-лейтенант. — Так держать!
Теряя ход, катер плавно приближался к причалу.
По причалу, заложив руки за спину, расхаживал капитан в сухопутной длинной шинели. С мостика Каиров еще не мог разглядеть его лицо, но отметил, что капитан — человек приземистый и сутулый.
Заботливый боцман вынес из кубрика чемоданчик. Каиров снял плащ. Поблагодарил боцмана. Боцман был весь седой. Правую щеку его прорезал свежий шрам почти от глаза до угла губ. Когда боцман говорил, шрам натягивался, будто готовый лопнуть.
— Удачи вам, товарищ полковник. А коли в Поти снова надумаете, враз доставим.
— Боцман правильно говорит! Он службу знает! — весело заметил капитан-лейтенант. К его смуглому лицу с курчавыми бакенбардами очень шла морская форма. Он пожелал: — Счастливо оставаться…
— Всего вам доброго, друзья! — Каиров ступил на настил причала.
Капитан, у которого лицо оказалось самое обыкновенное, без всяких примет, и лишь взгляд был излишне холодным — он запоминался, — приложил правую руку к козырьку фуражки:
— Разрешите представиться, товарищ полковник, следователь особого отдела капитан Чирков.
— Каиров. Погон перекосился.
Глядя на грузного, немолодого полковника, страдающего одышкой и, кажется, въедливостью, капитан Чирков поспешно поправил погон и сказал четко и холодно, стараясь тем самым утаить досаду:
— Машина на набережной. Она отвезет вас в гостиницу.
— Спасибо, сынок, — удовлетворенно ответил Каиров.
— Начальник особого отдела просил выяснить, когда он может прибыть к вам для доклада.
— Я встречусь с ним завтра. Пусть подготовит в мое распоряжение человека.
— Этот человек я, — с грустью признался капитан Чирков.
— Тем лучше! Сводку Совинформбюро слушали?
— Утреннее сообщение. Наши войска овладели Симферополем.
— Спасибо за радостное известие, капитан… Шофера Дешина, случаем, не расстреляли?
— Никак нет, товарищ полковник. Исполнение приговора задержано по приказанию штаба фронта. Странно, такие высокие инстанции заинтересовались столь рядовым происшествием…
— Что такое рядовое происшествие? — Каиров шел на полкорпуса впереди Чиркова. Ему не хотелось смущать капитана своим взглядом. Ему не хотелось и говорить, и двигаться. Но он понимал, так или иначе, нужно добраться до гостиницы, так или иначе, нужно выяснить, что же за человек его помощник: вдруг придется от него отказаться!
— Не выходящее за рамки обыкновенного чепе, — ответил Чирков.
— Как отличить обыкновенное чепе от необыкновенного?
Чирков отвечал торопливо:
— Теоретически, возможно, и трудно. Но на практике нам, хоть мы и рядовые следователи, виднее, чем там… — Он поднял руку кверху.
Набережную и дорогу разделяли два ряда колючей проволоки, натянутой на высоких неоструганных столбах. Машина стояла по эту сторону ограды.
— В твои годы я думал то же самое… — Каиров махнул рукой, давая понять, что разговор окончен.
Но капитан уже не мог остановиться:
— Вы можете пересмотреть дело. Заменить расстрел штрафной ротой. Возражать, чинить препятствий никто не будет… Тем более что серьезных мотивов для преступления у Дешина не было. Их ничто не связывало с Сизовым, даже знакомство. Несчастный случай, а потом трусость. Элементарное дело… Прошу вас. — Капитан Чирков открыл дверку «виллиса».
— «Женщины потеряли тут всякую сдержанность…» Нет, ты послушай, Танечка… «Они появляются перед мужчинами с открытыми лицами, словно просят о собственном поражении, они ищут мужчин взорами; они видят мужчин в мечетях, на прогулках, даже у себя дома; обычай пользоваться услугами евнухов им неизвестен…»
Если бы китайцы не изобрели фарфор, трудно сказать, с чем можно было бы сравнить лицо Татьяны. Кремы, пудра, краски, тушь — все это так умело совмещалось на лице, что оно действительно казалось вылепленным из фарфора. Дрогнув ресницами, она почтительно спросила:
— Миша, и тебе нравится Монтескье?
Миша Роксан, майор интендантской службы, упитанный, румяный мужчина лет сорока, нарочито почесал затылок и, сморщившись, сказал:
— Нравится — это по-школьному. Меня поражают глубина его взглядов, широта тем, философское осмысление событий.
— Древние писали обо всем, — вздохнула Татьяна.
— Монтескье не столь древен, как ты думаешь. Восемнадцатый век. Эпоха французского Просвещения.
— Мы что-то учили об этом в школе. — Татьяна вспомнила: — Атос, Портос, д’Артаньян… Правильно я говорю?
— Да, милая, — несколько смутился Миша Роксан, — но я бы, с твоего позволения, добавил: Дидро, Даламбер, Руссо, Гольбах, Гельвеций. И конечно же, великий Вольтер!
— Помню, помню, — сказала Татьяна. — Он был любовником царицы Екатерины.
— Я, например, слышал, что они только переписывались. И старик Вольтер пытался внушить императрице основные идеи просветителей. Ликвидацию крепостничества, гражданские свободы, широкое просвещение народа, приобщение его к богатствам культуры.
— Одно другому не мешает. У нее было очень много мужчин.
— Ты ей завидуешь? — Миша спросил шутливо, мягко, почти шепотом.
И, словно признаваясь в сокровенном, Татьяна зарозовела и ответила:
— Мы, женщины, все немножко завистливы…
Она сидела у столика, за которым пестрели корешками книги на длинных стеллажах, закрывающих всю стену от пола до потолка. Другие стеллажи, короткие, стояли посреди комнаты. На них тоже лежали книги. Слева на узком, покрытом скатертью столе белели подшивки газет.
— А я завидую вашей работе. Еще год — и я окончил бы филологический, — сказал Миша Роксан. Он облокотился на перегородку, которая отделяла стол Татьяны и стеллажи от остального зала. И теперь смотрел на нее сверху вниз. Пальцы у библиотекарши были вымазаны чернилами. Она старательно оттирала их промокашкой.
— Где учился?
— В Москве…
— Этому можно позавидовать, — вздохнула Татьяна. И улыбнулась. Ее забавляла неуклюжесть Роксана, навязчивость, стеснявшая его самого.
— Война скоро окончится. У тебя все впереди, Таня, — сказал он убежденно.
— У меня все позади, Мишенька, — сказала она без всякого кокетства. Искренне.
И это так понравилось Роксану, что, сам тому не веря, без всякого страха он произнес:
— Таня, будь моей женой.
Она не смутилась, не покраснела. Подняла удивленные глаза. И… вдруг заплакала.
— Нет-нет! Я не хотел тебя обидеть, Таня! Честное слово! — Роксан склонился над барьером, коснулся рукой плеча женщины: — Я понимаю. Нелепая гибель Валерия. Я понимаю…
— Ничего ты не понимаешь. — Она вынула из сумки носовой платок. Заглянула в зеркало, прислоненное к фанерному ящику с абонементными карточками: — Валерий никогда не любил меня.
— Ты ошибаешься. — В словах Роксана не было уверенности. Просто ему не хотелось в это верить.
— Я говорю правду. Незадолго до того как он попал под машину пьяного шофера… мы поругались из-за письма…
— Какого письма? — Роксан почувствовал, как неприятно дребезжит его голос.
— Он разве ничего тебе не говорил?
— Нет.
— Письмо от женщины, — устало вздохнула Татьяна. Она уже привела свое лицо в порядок. И только глаза ее блестели, как листья после дождя.
— Ты что-то путаешь.
— Я нашла письмо в кармане кителя. А он ударил меня по лицу. И сказал, что лазить по чужим карманам свинство.
— Ты приняла это близко к сердцу?
— Когда тебя бьют по лицу, тут уж хочешь не хочешь — примешь близко к сердцу.
Миша Роксан нахмурился. Сказал на этот раз без срывов в голосе:
— О покойниках не говорят плохо. Но в данном случае майор Сизов вел себя недостойно.
Резкая, пронзительная сирена вспучила тишину. И это было так неожиданно, как если бы рухнул потолок или в окно хлынуло море. Молчавший до сих пор репродуктор вдруг забасил:
— «Внимание! Внимание! Говорит радиоузел штаба противовоздушной обороны. Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Коридор гостиницы был пуст. Сирены уже не гудели, зенитные орудия еще не стреляли. И в здании, и за его стенами хозяйничала тревожная тишина.
Выйдя на лестничную площадку, Каиров увидел часть освещенного вестибюля, стол с табличкой: «Дежурный администратор» — и однорукого мужчину в неновом матросском бушлате, Когда Чирков привел Каирова в эту гостиницу при Доме офицеров, в вестибюле дежурила женщина. Значит, произошла смена.
Заметив спускающегося по лестнице полковника, однорукий администратор поднялся со стула и предупредительно сказал:
— Бомбоубежище направо во дворе. — И добавил: — Под горой, товарищ полковник.
— Будет бомбить? — спросил Каиров.
— Да кто же его знает. Может, и пронесет… В сорок втором прикладывался крепко. Дня не было, чтобы два-три раза не шуровал. А теперь, случается, гуднет сирена, попужает… Да и отбой дают. Наши-то Симферополь взяли!
— Знаю.
Администратор, видимо, ровесник Каирова. Только лицо у него более жухлое и морщинистое. Он, кажется, охотник поговорить.
— Вот, кинь-перекинь, можно сказать, век отживаю, товарищ полковник, а только теперь понял, что города — они точь-в-точь как люди. В каждом из них какая-то штуковина заложена до поры до времени. Возьмите наш город… Живу я здесь с одна тысяча девятьсот седьмого года. Представление о нем имел самое обыкновенное. Моряки, грузчики, курортники. На рынке кубанцы с картошкой, адыгейцы с кизилом. Знаменитостей в нашем городе не рождалось, театра нет, трамвай опять-таки не ходит… А пришла беда, и у нашего города характер открылся. Что только немец не делал, сколько дивизий не бросал! Бомбил и днем и ночью… А люди наши по шестнадцать часов в сутки работали. Баррикады строили, противотанковые ямы рыли. Враг в город не прошел… И порт в самое лихое время Всесоюзное переходящее знамя получил.
— Про характер верно подмечено, согласился Каиров.
— Жизнь, она тайна сильная. Я бы сказал, могучая. Она как трава весной. Отбили немца. И помаленьку все налаживается. Детишки в школы пошли. Баня стала работать. Три раза в неделю танцы.
— И есть кому танцевать?
— Еще бы!.. Война, она не сильней людей. Фигу ей! Слыхал я, ребята и на передовой с гармонью не расстаются.
— И песни поют.
— Товарищ полковник, — администратор хитро улыбнулся, — лицо мне ваше, сдается, знакомо. Не бывали ли у нас до войны?
— Может, где в другом месте виделись?
— Нет. Я тута уже тридцать седьмой год безвыездно.
— Каиров — моя фамилия.
— Все ясно. Вспомнил… В тридцать втором, в тридцать третьем вы у нас милицию возглавляли.
— Было дело.
— О вас здесь добрая молва осталась… Рад с вами познакомиться — Сованков Петр Евдокимович.
— Очень приятно.
— Значит, к нам в гости.
— Служба.
— Понятное дело. В каком номере остановились?
— В одиннадцатом.
— Там один майор жил. Погиб недавно.
— Война.
— Все так… Однако на войне геройская смерть красна.
Дверь, как занавес, поползла влево. Вошла молодая женщина. Лицо правильное. Губы яркие, словно сами по себе. Глаза большие, темные, как ночные бабочки. Рядом с женщиной майор интендантской службы. Богатырь.
— Кто эта красавица? — с откровенным восхищением спросил Каиров.
Таня Дорофеева из библиотеки. Невеста погибшего майора.
— Привлекательная женщина, — очень серьезно сказал Каиров. И даже вздохнул.
— Надо поправить шторы, — сказал Чирков. — Кажется, свет проникает на улицу.
Он пластично, с женской аккуратностью переставил стул. Подоткнул штору под потертые ребра батареи парового отопления, давным-давно выкрашенные в синий цвет, который теперь уже был не синим, а просто грязным.
— Не надо переоценивать светомаскировку, — ворчливо сказал Каиров.
— Ночью с самолета хорошо виден каждый огонек.
Ты когда-нибудь летал ночью на самолете, сынок?
— Нет, товарищ полковник, — виновато ответил Чирков, видимо непривычный к манере обращения, свойственной Каирову. Он не знал, куда деть руки, где стоять и как: вольно ли, смирно.
Кивнув капитану на кресло, Каиров стащил сапоги и, не раздеваясь — в галифе, в гимнастерке, — лег на постель, поставив вертикально подушку, чтобы лучше видеть Чиркова.
— Спасибо, товарищ полковник. — Чирков присел на краешек кресла.
— Вижу, ты устал за день, капитан, — сказал Каиров. — Обещаю не задерживать долго. Выкладывай свою версию дела шофера Дешина.
— Я не могу этого сделать, — смутился капитан. Тут же поправился: — Никакой особой моей версии не существует. Есть одна общая версия, установленная следствием и подтвержденная судом.
— Одна так одна!.. — чуточку недовольно проворчал Каиров. — Эту версию я и имел в виду.
— Четырнадцатого марта в двадцать два часа десять минут из городского отделения милиции позвонили к военному коменданту. Сказали, что на третьем километре за Рыбачьим поселком стоит наша машина и под ней — мертвый офицер.
Следствие установило, что машину водил шофер местного гарнизона рядовой Дешин Николай Николаевич. Будучи за рулем — полагаю, в пьяном виде, — он сбил машиной майора Сизова Валерия Ильича. Оставив смертельно раненного майора истекать кровью, шофер Дешин из-за страха, обуревавшего его, сбежал в горы, а точнее, дезертировал…
— Его нашли?
— Он вернулся сам. Однако на вторые сутки. Да… В предъявленных обвинениях шофер Дешин признал себя виновным. За совершенные преступления Дешин приговорен к расстрелу.
— Это мне известно.
Каиров некоторое время задумчиво смотрел мимо Чиркова на стену, где в небольшой лакированной рамке висела картина, изображающая берег моря, кипарис и яхту, белую-белую, на рейде. Потом сказал неожиданно официально:
— Капитан Чирков, у меня еще один вопрос. Вы вели следствие и конечно же сможете назвать мне фамилии людей, которые дружили или близко общались — я понимаю, это все относительно, — с покойным майором Сизовым.
— Да, только относительно… Хорошо его знала Татьяна Дорофеева. Дружил с интендантом Роксаном. Вот это близкие… Ну еще кто? Общался он с товарищами по работе. Это нужно взять список офицеров штаба.
— Он всегда жил здесь, в гостинице?
— Нет. В начале пребывания в гарнизоне. И в последнюю неделю. Более двух месяцев он жил на квартире у Дорофеевой.
— Вы допросили Дорофееву, Роксана?
— Не считал нужным. Какое отношение они могут иметь к дорожным происшествиям?
— Понимаю… Так. Прошу завтра к десяти утра представить мне сведения на Дорофееву, Роксана и других офицеров, с которыми Сизов сталкивался по службе. Подготовьте мне список служащих гостиницы: дежурных администраторов, горничных, коридорных… Я имею намерение с ними побеседовать. Ясно?
— Так точно, товарищ полковник.
— Будь здоров, сынок. До завтра.
— Товарищ полковник, разрешите?.. Я вспомнил. Есть еще один человек, с которым Сизов находился в приятельских отношениях. Барабанщик Жан…
— Фамилия?
— Это легко выяснить. Три раза в неделю он играет в джазе здесь, при Доме офицеров.
— Хорошо, капитан. Спасибо.
Чирков, как на смотре, щелкнул каблуками. Четко повернулся кругом.
— Постой, сынок! — остановил его Каиров. Ты не знаешь, кто сейчас начальник городского отделения милиции?
— Майор Золотухин.
— Золотухин! Отлично. Еще раз спасибо, капитан. Хороший ты человек.
— Спокойной ночи.
— Тебе тоже.
Несмотря на доброе пожелание Чиркова, Каиров не уснул. Он долго глядел на картину — на белую яхту и зеленый кипарис. Картины, подобные этой, он видел почти во всех южных гостиницах. Море на них всегда было синим, небо розовым, а кипарисы походили на огурцы, поставленные вертикально. Но, странное дело, сегодня это не вызывало у полковника обычного раздражения. И он смотрел на картину спокойно, как на рядовой гостиничный инвентарь, оставшийся от славного довоенного времени и уже по одному этому милый для глаз.
Звонок у телефона повизгивающий, как разношенные борта машины. Каиров резковато хватает трубку:
— Слушаю!
— Товарищ полковник, это Чирков. Фамилия барабанщика — Щапаев Жан Герасимович.
— Спасибо за оперативность.
— Не стоит.
Вечер был не слишком холодным, но ветреным, пронизанным морской сыростью и шумом волн, которые, накатываясь на берёг, грохотали, словно взрывы. Может, в те, другие, мирные годы грохот разгулявшейся соленой волны никто бы и не стал сравнивать со взрывами, но после огневой осени сорок второго люди нет-нет да и вздрагивают от грохота волн.
«Эх, чайку бы не помешало!» — подумал старшина милиции Туманов и даже поежился, вспомнив о сопящем чайнике. Как ни рассуждай, что Черноморское побережье — рай, только вот такой сырой ветер в сто раз хуже самого лютого сибирского мороза.
Туманов вырос в Сибири. Детство в Красноярске провел, юность. Знает он цену тому краю. Не в пример другим, которых Сибирью пугать можно, как детей милицией. Там если мороз, то мороз. Днем солнце. Воздух звенящий. Ночью звезды считай! И благодать — ветер отсутствует. Ежели ты одет нормально, то морозу и кум и сват.
Здесь же листочки зазеленели, однако постоял час без всякого движения — и зуб на зуб не попадает.
«Да, — думает Туманов, — одиночество завсегда на размышления тянет. И самое паршивое, что закурить нельзя. Вдруг вспугнешь того, значит, неизвестного, что к тайнику прийти должен. Черт знает когда он придет! Может, ему плевать на этот баул с десятью банками свиной тушенки! Может, у него тушенки — ящиками! Ловкое жулье. В городе по хлебным карточкам раз в неделю кукурузную муку дают, на продуктовые лишь хамсу получить можно, а в развалинах под полурухнувшей лестницей — баул с пестрыми американскими баночками, на которых такие аппетитные кушанья нарисованы: тарелочка, значит, со свиной тушенкой, по краям — свежие помидорчики, молодая петрушечка! И как это я сегодня в полдень случайно на баул наткнулся?! В развалины зашел и глазам своим не поверил».
Сам начальник милиции товарищ Золотухин крепко жал руку. Молодцом назвал. Велел баул на прежнее место положить и скрытый пост выставить. Все так и сделали. Одна лишь разница: в бауле не тушенка, а три кирпичины, в газеты завернутые.
Человек, которого ждет старшина Туманов, уже идет по улице. Их еще разделяют два квартала. Но это немного. Семь минут ходу.
Человека зовут Жан. Ему двадцать лет. Он удивительно маленького роста. Один метр и сорок сантиметров. По этой причине или по какому другому дефекту здоровья в армию не призван.
На Жане куртка с «молнией», берет. Куртку, как и остальную одежду, Жану сшила мать. Она портниха. В городе известная.
Темно. И сейчас трудно рассмотреть лицо Жана. Проще это будет сделать в Доме офицеров, где Жан играет в джазе на барабане.
В городе введен комендантский час. Но у Жана есть пропуск. Об этом позаботился начальник Дома офицеров.
Музыка в жизни Жана — целый мир. Но время трудное. Жан понимает это. И потому еще работает приемщиком в мастерской по ремонту металлических изделий.
Погода нравится Жану. Улицы пустынны. Вой ветра и грохот моря глушат звуки шагов. И луны нет. Пусть отсыпается…
На перекрестке улиц Вокзальной и Карла Либкнехта патруль проверял документы. Конечно, можно топать прямо, пропуск законный. Но лучше обойти. Так спокойнее. Зачем привлекать к себе внимание. Зря разве мамочка учила: «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет». И Жан повернул в подъезд разрушенного дома…
Все-таки старшина Туманов замечтался. Он увидел неизвестного, когда тот уже миновал проем окна и приближался к лестнице. Старшина Туманов был обязан дать возможность неизвестному взять баул. Только после этого он имел право произвести задержание. Раньше нельзя. Если раньше, неизвестный скажет — зашел в развалины нужду справить. Потом доказывай…
Вот почему старшина Туманов строго придерживался инструкции. В левой руке у него был фонарик, в правой пистолет. Он не торопился, но и не медлил. К сожалению, из-за темноты старшина не мог видеть, взял ли неизвестный баул. И когда от лестницы вновь отделился силуэт, старшина нажал кнопку фонарика. Однако произошло непредвиденное. Фонарик только мигнул и погас.
Старшина крикнул:
— Стой!
Неизвестный не выполнил приказания, а бросился бежать со всех ног.
— Стой! Стрелять буду! — В инструкции предусматривалось и это.
Но, когда фигура появилась в проеме окна, выделявшегося на фоне густой, вязкой синевы, старшина был поражен маленьким ростом неизвестного.
Подлецы! Мальчишку подослали.
— Стой, паршивец! — И старшина выстрелил вверх. — Стой!
Жан и не думал останавливаться. Перебежав улицу, он прошмыгнул в другие развалины. Спрыгнул в подвал. Оттуда вышел в бездействующий канализационный туннель. И через четверть часа был далеко от места происшествия.
Золотухин смотрел, как Каиров закрыл за собой дверь. Как неторопливо, словно сомневаясь в прочности пола, вышел на середину кабинета. Остановился, по-хозяйски огляделся. Сказал с ухмылкой:
— Ты такой же лохматый, точно десять лет назад.
Золотухину давно казалось, что он забыл голос Каирова. Как забыл вкус березового сока, первые цветы медуницы: розовые, фиолетовые, синие. Судьба накрепко приковала его к этому городу. И все, что лежало вне города, было похожим на случайный сон.
— Седины прибавилось, Мирзо Иванович. Да и волосы лезут, точно солома с крыши.
Широк и грузен был Каиров. Золотухин обхватил его за плечи. Прижались щека к щеке.
— Не думал, что увижу вас, — почему-то виновато произнес Золотухин.
— Это очень хорошо. О встречах не нужно думать. Тогда они радостнее, — произнес Каиров с расстановкой и, шаркая подошвами, направился к дивану.
— Мы сейчас поедем ко мне домой. Я предупредил Нелли, как только вы позвонили. Она ждет вас с нетерпением.
— Сегодня поздно, — сказал, глядя на усталое, изможденное лицо Золотухина, Каиров. — Лучше завтра. Я пробуду здесь несколько дней. А может, всю неделю.
— Мы вам многим обязаны, Мирзо Иванович! — На шее у Золотухина пульсировала жилка. — Мы вас так любим!
— Ты правильно сделал, что женился на Нелли. Она верная женщина. Моя Аршалуз по-прежнему зовет ее дочкой.
Каиров почему-то не сел на диван. Стал ходить по кабинету. Смотрел вниз. И руки его были за спиной, будто сцепленные. Золотухин, хорошо знавший привычки своего бывшего начальника, молчал, терпеливо ждал, когда заговорит Каиров.
— Побит город. — Каиров расцепил руки, потер подбородок.
— Побит, — согласился Золотухин.
— Жаль.
— Само собой, Мирзо Иванович.
Каиров сел в кресло. Закрыл ладонями глаза.
— Извини… Я лишь сегодня приехал. А в море немного покачивало.
— Да, погода стоит дрянная… — согласился Золотухин и умолк, выжидая.
Положив руки на подлокотники, Каиров запрокинул голову и, глядя вверх, в угол, где встречаются потолок со стеной, сказал:
— Как понимаешь, я приехал к вам не случайно… В местном гарнизоне совсем недавно произошло на первый взгляд заурядное событие. Я подчеркиваю, на первый взгляд… Шофер по пьяной лавочке задавил офицера. Испугавшись, протрезвел. И два дня скрывался в горах. Машину и труп обнаружили твои люди.
Совершенно точно.
Кто именно?
— Старшина Туманов.
— Я хотел бы с ним поговорить.
— Завтра. Сейчас Туманов выполняет задание.
— Хорошо. — Каиров опустил голову. И теперь смотрел прямо на Золотухина. — Меня интересуют сведения о двух людях. Помоги узнать все, что можно.
— Постараюсь.
— Дорофеева Татьяна Ивановна. Библиотекарша при Доме офицеров. И еще… Щапаев Жан Герасимович. Где работает, еще не выяснил. Но подвизается в джазе барабанщиком. Тоже при Доме офицеров.
— Барабанщика Жана знаю в лицо. Виртуоз! — без восхищения, но с данью уважения произнес Золотухин.
— Надо будет посмотреть его в деле. Давно не слышал приличной музыки.
— У нас есть патефон. Десятка три пластинок. И бутылка коньяку из довоенных запасов.
— Ладно. Уговорил, — согласился Каиров.
Над горой висела звезда. Голубая, большая. Больше, чем в две ладони. Нелли никогда не видела ее раньше, ни в этом, ни в другом месте. Но звезда висела над черной, похожей на вещмешок горой, и это было не наваждение. Мелкие, другие звезды точками прокалывали небо где-то высоко, неярко, неподвижно. А эта покачивалась низко и лениво, точно медуза в спокойной волне.
«Красавица», — подумала Нелли. Почувствовала, что ей хочется погладить звезду, как щенка или котенка. Усмехнулась этому желанию. Сошла с крыльца.
За забором лежала темная улица, пахнущая молодой листвой кисловато, весело. Где-то орали коты, перелаивались собаки, одинокие светлячки пунктирили ночь вдоль и поперек. Машины не были слышны. Нелли прислушивалась долго. Далеко-далеко шумело море. На товарной станции маневрировал паровоз. Нелли поняла, что волнуется в ожидании встречи с Каировым.
Мирзо Иванович, какой он теперь?..
Нелли рано осталась сиротой, воспитывалась в детдоме. В общем, это было славное время. Хотя и голодное. Учителем по литературе был старенький, щуплый мужчина — Александр Михайлович. Он носил пенсне. И какую-то старую форменную куртку синего цвета.
Держась правой рукой за стол, словно для устойчивости он, приподнимая вверх согнутую в локте левую руку, читал:
И пад вершинами Кавказа
Изгнанник рая пролетал:
Под ним Казбек, как грань алмаза,
Снегами вечными сиял,
И, глубоко внизу чернея,
Как трещина, жилище змея,
Вился излучистый Дарьял,
И Терек, прыгая, как львица
С косматой гривой на хребте,
Ревел, — и горный зверь и птица,
Кружась в лазурной высоте…
Александр Михайлович любил Лермонтова. И многие его вещи помнил наизусть.
— Человечество никогда не узнает, кого потеряло в лице Лермонтова, — часто повторял старый учитель. — Оно может лишь догадываться, какой это был гений.
Теплота, которой Александр Михайлович согревал свои уроки, увлечение, с которым он рассказывал о кудесниках русского слова, оставили след в памяти Нелли. Она даже мечтала поступить в педагогический институт.
Нелли не пришлось учиться в институте. Семилетка по тем временам считалась хорошим образованием. Каиров взял ее секретарем в отделение милиции. И он, и его жена, Аршалуз Аршаковна, отнеслись к Нелли, как к родной дочери. Своих детей у них не было. И Нелли больше года жила в доме Каировых, пока Мирзо Иванович не выхлопотал для нее коммунхозовскую комнату.
Люди в милиции работали, конечно, разные. Характером, образованием, возрастом. Но у всех у них было два общих качества: доброта и смелость.
Нелли исполнилось семнадцать, когда она, в коротком заштопанном пальтишке, пошитом из старой английской шинели, пришла к Каирову. Было это в 1932 году. Двенадцать лет назад. Время, время… Так и хочется сказать — тяжелое. А может, и хорошо, что оно было не легким, как трухлявое полено. Милиционеры спорили о Маяковском. И бились с бандитами. И с другой сволочью.
С гордостью вспоминается, что она, Нелли, не только подшивала бумаги, регистрировала входящие и исходящие документы, разбирала почту. Каиров давал ей маленькие поручения оперативного характера. Пусть они были просты, несложны, и выполнение их не было связано с чрезвычайным риском, все же именно эти поручения помогали Нелли чувствовать себя своим человеком среди сотрудников милиции. Своим и нужным.
Потом она полюбила. Начальника уголовного розыска Мироненко. Она уже год работала в милиции. А Мироненко приехал из Ростова. Он был лирик. И писал повесть про их жизнь, про работу. Писал на оборотной стороне физкультурных плакатов. С бумагой тогда было бедно. Не хватало… Дописать повесть не успел. Погиб… Тогда шло трудное дело «Парижский сапожник». И оперуполномоченный Костя Волгин погиб. Он поначалу нравился Нелли. А она ему нет.
В тридцать шестом году Нелли вышла замуж за Золотухина. У нее был двухлетний мальчик от Мироненко. Золотухин любил ее. Человек он был стеснительный и толковый.
Теперь у нее двое детей. Старшему девять, младшему — шесть. А ей самой двадцать восемь.
Нелли с тоской взглянула на голубую звезду. И вернулась в дом.
Осторожно ступая, она подошла к детской комнате, прислушалась. Отворила дверь. Полоса света легла на красный, с синими квадратами, половик. Разделила комнату надвое. Справа, скомкав одеяло, лежал на постели младший — Алешка. Слева, уткнувшись лицом в подушку, спал старший — Генка.
Нелли накрыла Алешку одеялом и по-прежнему осторожно вышла из комнаты.
У них был отдельный дом с садом. Правда, далековато. В пригороде. Но именно вот такие далекие улицы, точно ступеньки, шагающие в горы, уцелели во время бомбардировок города. При саде был огород. Небольшой. Но Нелли, которая давно уже нигде не работала, а хозяйничала дома, умела собрать с него и капусты, и огурцов. Солила целых две кадушки. Их сделал сосед, старый грузин Нодар. Он же научил Нелли давить вино из винограда «изабелла». И Сейчас в подвале домовитой хозяйки дремал бочонок, накрытый для сохранности температуры изношенной шинелью.
Вернувшись в столовую, Нелли еще раз критически осмотрела стол. Переставила тарелки. Повернула бутылку коньяку этикеткой в сторону двери. Взяла с буфета графин. Потом остановилась. Посмотрела в круглое висевшее на стене зеркало и поправила локоны.
Какой он все-таки сейчас, Мирзо Иванович? Семь лет — это много. «Я, конечно, постарела, — подумала она. — И прическа у меня не прежняя, не под мальчика». Повертела головой. Волосы у нее не были длинными. И даже не касались плеч, а хорошо закруглялись на уровне подбородка. Спереди темнела челка, скошенная налево, поэтому правая часть лба была открыта и белым углом уходила в прическу. Это молодило лицо. И глаза у Нелли были молодыми — карие, под густыми черными ресницами.
Нелли опять вышла на улицу. На крыльце посмотрела вверх. Звезды над горой не было. По-прежнему тускнели мелкие дальние звезды. Но голубой звезды, которую хотелось взять в руки, не было. Это не удивило Нелли. Удивляться было не в ее натуре. «Я фантазерка, — может быть, сказала она сама себе. — Я могу придумать все что угодно».
Подвал был сделан под домом. Дом упирался в склон горы. И фундамент с фасада был немного выше, чем под глухой стеной, выходящей в гору.
Нелли повесила фонарик на гвоздь. И он светил прямо на бочку, покрытую старой милицейской шинелью. Нелли достала из ящика резиновый шланг, смахнула с него ладонью пыль, продула.
Вино из шланга, булькая, лилось в графин. И он темнел, наполняясь, и становился удивительно красивым. Лучи фонарика падали на графин, преломляясь, оставляя в вине яркие блестки.
Она услышала шум подъезжающей машины, когда запирала подвал на замок.
Собака, с лаем бросившаяся к забору, приветливо завизжала. И Нелли поняла, что это приехал муж…
— Засекли, проклятые! — выпалил Жан, переступая порог комнаты. — Засекли! И стукача поставили!
Марфа Ильинична, побледнев, каким-то механическим, словно заученным, движением проворно задвинула засов и повернула ключ в двери.
— Вот им! Шиш! Баул-то я унес. — По щекам Жана катился пот, смешанный с пылью, будто минуту назад, надрываясь из последних сил, долбил он ломом твердую известковую землю.
— Тебя преследовали? — испуганно спросила мать сына.
— В меня стреляли. Только черта им… Ночь прикрыла.
У Марфы Ильиничны, грузной, седоволосой женщины, подкосились ноги. И ее глаза, обычно властные, утратили свою привычную твердость. Хорошо, что под рукой оказалась спинка стула…
Жану пришлось торопливо отсчитывать капли. Но он, как всегда, был не в ладах с пипеткой, потому в стакан попало гораздо больше восемнадцати капель. И ему пришлось менять воду, к недовольству мамочки.
Лекарство подействовало не сразу. Некоторое время Марфа Ильинична сидела закрыв глаза и дышала шумно, и грудь ее под ярким халатом опускалась и поднималась, точно насос.
Жан снял куртку, брюки. Он был в пыли, в извести. А в доме не любили грязи.
На сундуке, прикрытом суровым чистым рядном, он увидел щетку с надтреснутой, блестевшей от долгого употребления ручкой. Он хотел немедля, сию же секунду, почистить одежду. Однако Марфа Ильинична уже открыла глаза. Повелительно, хотя и негромко, она сказала:
В бауле-то что? Посмотри в баул!
В трусах и в майке, Жан поспешил к столу, щелкнул замком.
— Что-то есть, — сказал он обрадованно.
— Бестолковый ты… По всему пора догадаться, что не пустой.
Мамочка! Кирпичи! Кирпичи в газете. Целых три штуки.
— Подменили, — спокойно сказала Марфа Ильинична. — Я так и думала, что подменили…
— Вы этой шлюхе деньги не отдавайте! — закричал Жан разгневанно и нервно.
— Она ни при чем. Милиция подменила, — спокойно ответила Марфа Ильинична и плотно поджала губы.
Все равно мы не должны нести убытки!
— Убавь голос, — поднялась Марфа Ильинична. — Да не маячь перед родной матерью без порток, бесстыдник!
— Я сейчас, мамочка. Я моментально. — Он убежал в другую комнату, не прикрыв дверь.
Она заглянула в баул, взвесила кирпич на ладони. Спросила громко:
— Уверен, что тебя не проследили?
— Премного.
Она задумалась. Поглаживала кирпич, будто ласкала. Вдруг спросила:
— Ну а если с собакой?
— Я махру в трех местах ронял, мамочка, — беспокойно ответил Жан. И добавил поспешно: — Как вы учили.
— Мне тайник этот с самого начала не по сердцу был, — сказала Марфа Ильинична.
— Ой, мама… Опять двадцать пять! — Жан появился теперь уже одетый. — Не могла же интеллигентная, хрупкая женщина таскать вам баулы да корзины, точно лошадь.
— Не в глаз, а в бровь… У этой хрупкой женщины бедра как лошадиные.
— Зря, мама… — возразил Жан. Правда, не очень уверенно. И даже опасливо.
— Противоборствуешь? Разума не приложу, Жан… То ты ее шлюхой называешь, то — интеллигенткой, хрупкой да красивой. Таишься что-то… Сдается мне, влюбился в нее? Али ревнуешь?
— Мне двадцать лет, мама. А я на вас работаю. Получку до последней копейки на этот стол кладу. Вы же мне от щедрот своих по пятерке на кино выдаете. При таких деньгах, опять же рост мой учитывая, у меня век невесты не будет.
— Глупый! — ласково, нараспев произнесла Марфа Ильинична. — При такой маме у тебя все будет. Что надулся, как индюк? Таньку пожалел… На родную мать рассердился. Эх! Глупый, глупый… Своя матка бья — не пробьет, а чужая гладя — прогладит.
— Вам легко говорить. Вы старая…
Марфа Ильинична руки в бока. Глядит козой:
— В старухи отрядил! Рановато, сынок! Мне пятьдесят шесть лет. Да если я захочу, ко мне еще сватов засылать станут. При моем доме, при моем саде, при достатке моем… — Усмехнувшись, раздумчиво покачала головой Марфа Ильинична: — Только не захочу я этого, не пожелаю… Для тебя живу, для сына своего… А Танька пустая. На мужиков падкая. Думаешь, она за тебя не пойдет, роста твоего постесняется? Ничего подобного! Посулить ей богатство нужно… И все хлопоты!
— Вот и посулите. — Жан, кажется, испугался собственного упрямства.
— Нет! — словно отрубила Марфа Ильинична. — Старше она тебя на четыре года. Мужиками избалована.
— Красивая да гладкая…
— Слышал, как в народе говорят: на гладком навоз кладут, а на рябом пшеницу сеют.
— Рябая мне не нужна.
— Без тебя знаю! И сама обо всем позабочусь! — Эти слова она произнесла строго. Но потом ласка появилась у нее в глазах. Она приблизилась, к сыну, положила руки ему на плечи: — Думаешь, для чего я в городскую баню вот уже второй месяц хожу? Невестку себе присматриваю. Жену тебе, глупенький. В бане девчонки-то без маскарада, как под стеклышком…
— У меня свои глаза есть, между прочим, — напомнил уныло Жан. — И потом, душа-то в шайке не моется. Ее-то как разглядишь?
— Хватит! — нахмурилась Марфа Ильинична. — Спать пора. А мне еще помолиться надо.
Она пошла в угол, где под потолком висела большая широкая икона — дева Мария с младенцем Иисусом на руках. Опустилась на колени. В это время в наружную дверь громко постучали.
— Матерь божья, пронеси и помилуй… — зашептала Марфа Ильинична. Кивнула сыну: дескать, ступай к двери, спроси.
— Кто там? — Голос у Жана был неуверенный, дрожащий.
— Откройте! Милиция!
Каиров обнял Нелли. По-отечески поцеловал ее в обе щеки. И она поцеловала его.
Золотухин прошел вперед. А они замешкались у крыльца. И Каиров сказал:
— Пойдем. Я хочу рассмотреть тебя при свете.
Перила — они были видны в темноте — подпирали крыльцо, но длинные ступеньки оставались невидимыми. И Нелли посветила фонариком, а Каиров держал ее под локоть.
Дверь, которую успел открыть Золотухин, оголила светлый проем, прикрытый колышущимися портьерами. Каиров поднялся на крыльцо. И его крупная фигура едва протиснулась сквозь дверь, а занавески он раздвинул руками.
Нелли поставила графин с вином на стол. Подошла к Каирову.
— Постарела я? Сильно? — спросила она с надеждой, чистой и чуть-чуть забавной.
— Что значит постарела? Я не постарел, а в твои годы… Тридцати нет.
— Скоро двадцать девять.
— Двадцать девять? Я этот возраст за детский считаю. Вот когда тебе будет шестьдесят, а мне девяносто, ты придешь, спросишь: «Постарела, Мирзо Иванович?» А я отвечу: «Шутишь, Нелли, ты стала зрелой женщиной».
— Вы такой же веселый человек, как и прежде…
Каиров вздохнул и улыбнулся:
— На том стоим, Нелли… Грусть — она хуже старости.
— Раздевайтесь, Мирзо Иванович. Нелли заговорит кого угодно.
— Ладно, Золотухин, — Нелли сказала с улыбкой, но решительно, — не проявляй остроумия.
Каиров посмотрел на стол. Покачал головой, вздохнул:
— Сдаюсь… Тут уж ничего не поделаешь…
— Сейчас мы организуем патефон. И довоенные пластинки, — сказал Золотухин и ушел.
— Как живете? — спросил Каиров, передавая Нелли шинель.
— По-семейному…
— Не ругаетесь?
— Он так выматывается на службе, что не способен даже ругаться.
— Мне не нравится твой ответ, дочка… Аршалуз Аршаковна просила передать тебе привет. И велела разузнать все о твоем житье-бытье.
— За привет спасибо. Житье-бытье у меня обыкновенное. А для военных лет — прямо хорошее. У других мужья на фронте, а мой рядом. У других дома разбомбили, а наш целый…
— Не нравится мне твой голос, Нелли.
— Ой, милый Мирзо Иванович, мне много чего не нравится!
— Выкладывай.
— Пойдемте на кухню. Умывальник на веранде, но там нельзя зажигать свет.
— Тогда я сниму китель.
— Конечно. Повесьте его на спинку стула.
Каиров склонился над белым эмалированным тазом, а Нелли сливала воду, держа обеими руками коричневый глиняный кувшин.
— Говори, — попросил Каиров.
— Что?
— Он тебя любит?
— Да.
— А ты?
— Вы же знаете.
— Он хороший человек.
— Хороший.
— Чем же еще недовольна?
— Засосала меня семья!
— Вай! Вай! Некрасиво говоришь.
— Домохозяйка я. Повариха, прачка, садовник, огородница…
— Полезные специальности.
— Я литературу люблю. На педагога хотела учиться.
— Еще не поздно.
— Легко говорить. А мне газету почитать некогда, не то что книгу.
— Э… Умение выкраивать время — это тоже талант.
— Сколькими же талантами должен обладать человек, чтобы прожить так, как он хочет?
— Видимо, многими. Однако к талантам нужна еще одна штука — сила воли. Иногда ее подменяет везение…
— Тогда все верно. — Нелли подала Каирову полотенце. — Значит, я на своем месте. И Золотухин здесь ни при чем… Понимаете, когда-то вы давали мне маленькие задания, пустяковые… А я, дура, думала, что вот так, от одного дела к другому, смогу стать оперативным работником. Человеком полезным… Увы, наивные мечты кончились детьми и корытом…
— Видишь ли, Нелли, — они еще минуту стояли на кухне, — возможно, у вас с Золотухиным где-то и не все ладно получилось. Но нельзя игнорировать и то сложное время, в которое мы живем. Не погибни от пули бандита Гена Мироненко — и твоя жизнь могла сложиться сейчас иначе. И ты бы не стояла, как говоришь, у корыта, а может быть, работала разведчицей в тылу врага… Или исполнилась бы первая мечта — и ты читала бы литературу в школе… Понимаешь?
— Понимаю… А поныть иногда все равно хочется.
Каиров засмеялся, хлопнул Нелли легонько по плечу:
— Ребенок ты еще маленький… А говоришь, постарела.
— А что мне еще говорить…
— Правильно. Тема исчерпана. Молчание… Нет, дочка, ты мне открылась, теперь моя очередь. Слушай, жизнь сложна, но и несовершенна. И мы в этой жизни не случайные гости, а бойцы. Так уж повелось, что у бойцов не спрашивают, кем бы они хотели быть, чем бы желали заниматься. Наше дело бороться за то, чтобы жизнь стала лучше. Я, сама знаешь, только и занимаюсь тем, что разных подонков и сволочей вылавливаю. А душа у меня, между прочим, к другому лежит. Если бы жизнь была идеальной, если бы не было на земле врагов рабочего класса, я знаешь чем бы занимался? Не поверишь, засмеешь… Я бы растения домашние выращивал…
— Цветочки?!
— Это для человека непосвященного они цветочки, травки, кустики. А у них имена есть, да еще какие!.. Мирзина африканская, санхезия благородная, бегония королевская, рафиолепис индийский, арегелия представительная… Вот так-то, милая. Я недавно роман одного американца прочитал про сыщика Ниро Вульфа. Толковый такой сыщик, ленивый правда. Так он, дочка, не только всякие убийства раскрывает, но и выращивает орхидеи самых редких, самых знаменитых сортов.
Нелли ласково положила руку на плечо Каирова. Тихо и очень искренне сказала:
— Мирзо Иванович, вы хороший…
— Хороший, хороший… Лучше некуда. А бедные цветочки возрастают сиротинками.
Они вернулись в комнату.
Золотухин поставил на пластинку круглую, как луковица, мембрану, спросил:
— Подходит?
Песенка была глупенькая, но очень модная в довоенное время. Мелодия была простенькая, приятная. Вадим Козин пел слащаво, по-женски. Однако настроения песня рождала мирные, беззаботные. И слушать ее было приятно.
Хмуришь брови часто,
Сердишься все зря.
Злость твоя напрасна —
Я люблю тебя.
Улыбнися, Маша,
Ласково взгляни.
Жизнь прекрасна наша —
Солнечные дни.
— И напьюсь же я сегодня! — сказала Нелли.
— Дома можно, — сказал Каиров.
— А кто будет стол убирать? — спросил Золотухин.
— Вот так всегда, — сказала Нелли. — Сплошная проза…
Им не пришлось долго сидеть за столом, предаваться воспоминаниям. Позвонил дежурный по отделению милиции. Сказал, что вернулся старшина Туманов.
— Пришлите машину! — приказал Золотухин.
Каиров решил ехать с ним, чтобы еще сегодня побеседовать со старшиной.
Нелли сказала:
— Мы увидимся, Мирзо Иванович. Вы же не уедете не попрощавшись?
— Конечно нет. Мы еще отведаем твоего вина, Нелли. Это я говорю, Каиров. А Каиров всегда держит слово.
Старенькая эмка, похожая на черепаху, неуклюже развернулась и подкатила к калитке. Она пыхтела. И газ возле стоп-сигнала клубился красный.
Золотухин и Каиров сели на заднее сиденье.
Каиров сказал:
— Черствый ты человек, Золотухин. Может, слова мои покажутся тебе давно известными. Но женщины — это цветы. Розы, гранат, персик. Они требуют внимания, заботы, восхищения.
— Мужчины — камни. Цемент, бетон. Восьмой год живем… Она меня ни разу по имени не назвала. Все Золотухин да Золотухин… Наверное, и не знает, что Дмитрием зовут.
Услышав слово «милиция», Марфа Ильинична напряглась, побелела лицом. Сутулая фигура ее, окаменевшая, будто бы потянулась к выкрашенному полу. И руки висели как плети.
За дверью переминались нетерпеливо: явно несколько человек. Кто-то сопел, покашливал.
Марфа Ильинична мотнула головой, стряхнула с себя оцепенение. Шепнула:
— Открывай не торопясь.
Быстро, словно ветер, подхватила со стола баул. Сунула его в пустую духовку. Метнулась в другую комнату: ну конечно же, грязную одежду бросил Жан прямо на стуле. Марфа Ильинична — разом брюки и куртку в шкаф. Все в полном порядке. Все?!
Кирпич, оранжевый, заметный, остался лежать на столе, бросая тень на чистую голубоватую клеенку.
Первой мыслью Марфы Ильиничны было схватить кирпич и сунуть его хотя бы под стол. Но два милиционера — один повыше, помоложе, другой пожилой, с усами — уже вошли в комнату.
Молодой приветливо сказал:
— Добрый вечер, хозяева.
— Спасибо, здравствуйте, — ответила Марфа Ильинична, расплываясь в улыбке.
— Одни в доме?
— Господи, спросят же… А кто еще у нас может быть? В такое-то время! До войны, когда муж, царство ему небесное, жив был, гостей мы часто принимали. Любил он компанию… Да вы садитесь, сынки. В ногах правды нет!
Младший сел. Подозрительно посмотрел на кирпич. Дрогнул взгляд у Марфы Ильиничны, что-то похожее на тень коснулось углов рта. Однако, пересилив себя, она выдавила стеснительную улыбку. Сказала тягуче:
— Извините уж… Не прибрано. Потому как гостей не ждали. А нынче прострел у меня в хребте. Так и ноет, и ноет… Надумала кирпичину прогреть. Да в постель с собой. Хорошее народное средство.
— Грелка лучше, — сказал милиционер с усами.
— Не скажу… — возразила Марфа Ильинична. — Грелка, она пар выделяет. А при простреле пар — что ни есть яд!
— Принесите паспорта и домовую книгу, — сказал молодой милиционер.
— Для чего, милый? — всплеснула руками Марфа Ильинична. — Чай, нас не знаете? Со дня рождения безвыездно и безвыходно в городе живем.
— Не волнуйтесь, мамаша. Пора привыкнуть. Обыкновенная проверка документов.
— Сей минут, сей минут! — Марфа Ильинична торопливо направилась в другую комнату. Милиционер с усами пошел вслед за ней.
Молодой милиционер поднял кирпич, подержал его на весу и, словно убедившись, что он не из золота, положил на клеенку. Барабанщик Жан стоял, прислонившись к косяку двери, ни живой ни мертвый.
— Квартиранты имеются? — спросил молодой милиционер.
— Нет-нет! — быстро ответил Жан.
— На чердаке кто прячется?
— Он заколочен, чердак…
— Тоже непорядок. А если пожар?
— Пожар? — переспросил Жан и заморгал часто, будто собираясь расплакаться.
— Именно пожар, — назидательно повторил милиционер и добавил: — Расколотить надо.
— Сейчас?
— Можно завтра.
— Обязательно, — поспешно заверил Жан и при этом почему-то поклонился.
— Придем проверим.
Марфа Ильинична положила на стол домовую книгу и два паспорта. Пришел и милиционер с усами. Доложил:
— Посторонних нет.
— Ну и ладно.
Молодой милиционер деловито перелистал домовую книгу. Посмотрел паспорта. Встал:
— Извините за беспокойство, хозяева. Спокойной вам ночи!
— Спасибо, сынки. Вам того же.
Марфа Ильинична проводила милиционеров до двери. И только щелкнул замок, а потом и задвижка, Марфа Ильинична облегченно вздохнула. И перекрестилась.
Часы в шестигранном футляре из темного полированного дерева висели на противоположной стене. Каиров видел, как большая стрелка под круглым выпуклым стеклом сползла с цифры «двенадцать» и стала клониться к цифре «один».
Старшина Туманов — мужчина сорока лет, — несколько удрученный разговором с начальником милиции, настороженно и вопросительно смотрел на незнакомого тучного полковника.
— Вы садитесь, товарищ Туманов, сказал Каиров, всматриваясь в лицо старшины, рябоватое и плоское.
— Ничего. Я постою, товарищ полковник, — уважительно ответил старшина, полагая, что приглашение начальника не более чем вежливость, что рассиживать ему, старшине Туманову, нет никакого резона.
— Садитесь, — настоял Каиров. — Вот так… Старшие знают, что говорят. Правильно?
— Так точно.
— У меня к вам вот какой вопрос: расскажите, где вы несли службу вечером четырнадцатого марта? Что произошло на вашем участке?
— Это вы про машину, которая офицера сбила? — догадался Туманов и тяжело вздохнул.
— Совершенно верно.
— Вечером четырнадцатого марта я нес службу в районе Рыбачьего поселка, — начал Туманов монотонно, словно пересказывал текст, заученный наизусть.
Каиров понял, что старшина не первый раз рассказывает эту историю, что она ему порядком надоела. Потому перебил вопросом:
— Во всем поселке?
— Нет. Ну… — Старшина почесал затылок: — По треугольнику, можно сказать: рыбозавод, начало улицы Плеханова и третий километр Приморского шоссе. Ну… Я ходил.
— Вы были без мотоцикла?
— Да. У нас на той неделе вышли из строя сразу три мотоцикла.
— Понятно.
Ну… Когда я пришел на третий километр… Там большая трансформаторная будка. Ну… Она, можно сказать, ориентир…
— Действующая будка? — Для Каирова ровным счетом не имело значения, была будка действующая или нет, но он еще улавливал монотонность в голосе старшины и стремился добить ее, эту монотонность, неожиданными вопросами.
— Нет. Она разбита. Ну… Когда я подошел к будке, мне показалось, что кто-то побежал в гору. Ветра не было, а камень посыпался. Я вынул пистолет. И поспешил за будку. Ну… Там такой съезд с дороги. Я смотрю, машина стоит, «студебеккер». По номеру вижу — военная… Ну… К ней у меня интерес сразу и отошел.
— Отошел, значит?
— Конечно. У военных своя служба. Мало ли они по какой причине машину за будкой поставили. Ну… У меня к тому времени курево вышло. Я спросил: «Хозяин, не найдется ли закурить?» Никто не ответил. Ну… — Старшина стеснительно пожал плечами: — Я подумал, или шофер по какому делу в гору полез, или с девчонкой притих в кабине.
— Бывает и так? — весело спросил Каиров.
— Всякое бывает… Я решил обойти машину. Ну… С фонариком, ясное дело. Смотрю… Метра за два от переднего колеса — след крови. А под передним левым колесом офицер…
— Какой это был час? Точно не скажете?
— Минут пять — десять одиннадцатого. Ну… Я скоро остановил попутную машину. И сообщил военному коменданту.
— А в милицию сообщили?
— И в милицию. Дежурному. Но сначала военному коменданту. Если машина военная, мы первым делом докладываем в комендатуру.
— Вы уверены, старшина, что, когда подходили к машине, какой-то человек полез в гору? — Каиров наклонился над столом, примяв лежащую на краю газету. Смотрел на старшину пристально и тревожно.
Туманов было заерзал под неожиданно потяжелевшим взглядом полковника, выдержал этот взгляд. Сказал тихо:
— Полез, точно. Ну… Человек ли? Судить трудно. Темно как было! Может, шакал. Может, бездомная собака.
— Следствием установлено, что машина шла из города. Случаем, вы не видели ее?
— Мы не автоинспекция. Наша задача следить за порядком. Чтоб хулиганства не было, разбоя. В ночное же время машин идет много.
— «Студебеккер» — приметная машина.
— Товарищ полковник, машина что человек. Ее остановить надо, разглядеть… Тогда запомнишь… Шли по дороге в тот вечер «студебеккеры». Два или три видел. Ну… Что из этого? Номеров не знаю, водителей в лицо не видел.
— Скажите, а сколько человек сидело в кабинах тех «студебеккеров»? По одному, по два?..
Старшина Туманов сочувственно, как-то по-отечески, хотя был намного моложе Каирова, посмотрел на докучливого полковника, но твердо ответил:
— Два человека, три…
— Вы уверены?
— Да. В сторону Новороссийска редко ездят в одиночку. Машина с одним шофером сразу привлекает внимание.
— Спасибо, старшина. Вы свободны.
Туманов вышел. Он неплотно прикрыл за собой дверь, и его тяжелые шаги еще долго и глухо слышались в коридоре.
Кряхтя по-стариковски, Каиров поднялся с кресла. Прошел к трехногой вешалке, где висели его шинель и фуражка. Золотухин сидел за столом, отрешенно глядя на откидной календарь.
— Я пойду, — сказал Каиров. — Чертовски выдохся за этот день.
— Я распоряжусь, и вас отвезут в машине, Мирзо Иванович. — Золотухин встал, намереваясь подать полковнику шинель. Но Каиров покачал головой, выражая этим недовольство. И Золотухин стоял возле вешалки немного растерянный.
— Здесь недалеко, — сказал Каиров. Я пойду. Это полезно — пройтись перед сном. Иначе я не усну. И буду долго мучиться.
— Вам виднее, Мирзо Иванович, — устало ответил Золотухин и опустил голову. Скорее всего он был серьезно огорчен неудачей, постигшей Туманова.
Каиров застегнул шинель. Сказал спокойно:
— Я тебе не начальник. Но, как старший товарищ, как твой учитель, должен сказать, что ты неправильно поставил задачу Туманову. Не нужно было пытаться брать этого неизвестного мальчишку, или кто бы там ни пришел, на месте, в развалинах… Нужно было проследить, куда он пойдет. Какие-то связи, какие-то каналы… Поискать каналы, по которым они достают эти продукты. А теперь что? Дело кончилось испугом. И все перекрыто.
Золотухин состроил гримасу. Видимо, он был очень недоволен словами Каирова, видимо, ему было больно слышать эти слова, хотя он, разумеется, и понимал всю их правоту. Но тем досаднее и обиднее было слышать это ему, сгорающему на работе и днем и ночью.
— Это все правильно, Мирзо Иванович. Правильно, так сказать, с точки зрения нормальной, мирной жизни. А сейчас разве есть возможность проследить что-либо?.. Это все может быть настолько случайно!.. Здесь нужно брать сразу, на месте. Потому что нас всегда поджимает время. Спекулянты. Их нужно хватать. И все. На допросах сознаются. Я в этом не сомневаюсь. Просто Туманова подвел фонарик. И сам он неточно все сделал…
Это сбивчивое и даже наивное объяснение конечно же не удовлетворило Каирова. И он напомнил недовольно:
— Нельзя было посылать одного старшину.
— У меня некомплект людей. Не хватает народу. Так работать трудно.
— Всем сейчас трудно. Война…
Они не сказали друг другу ни «до свидания», ни «спокойной ночи», но это не означало, что между ними возникла холодность. Скорее всего они действительно измотались за минувшие сутки.
Ночь по-прежнему была темная. И ветер цеплялся за улицу. И вертелся на ней, как гимнаст на перекладине. Гудок маневрового паровоза прозвучал жалобно, а точнее, тоскливо и одиноко. Грузовые машины с притемненными фарами двигались осторожно, словно на ощупь.
Солнце ласкало развалины. Короткая и очень зеленая трава пробивалась мелкими клочками между обуглившимися кирпичами, искореженным бетоном, ржавым железом. На баррикадах, осевших после нудных дождей, чирикали птицы. Пахло белой акацией, сиренью, морем.
— Покажите мне вещи Сизова, — попросил Каиров.
Чирков привел полковника на какой-то широкий двор, вход в который охранял часовой с винтовкой. Во дворе стояли старые продолговатые здания, низкие — в один этаж. Видимо, это был склад, скорее всего вещевой, потому что у одного из зданий солдаты грузили в машину тюки шинелей.
Вынув связку ключей, Чирков долго искал нужный. Наконец открыл замок. И они оказались в маленькой комнате, где было немного света благодаря небольшому окну, заделанному решеткой. Мебель в комнате отсутствовала. На полу вдоль стены лежали папки с бумагами, на которых крупно было написано лишь одно слово: «дело…», «дело…», «дело…» Черный потертый чемодан выглядел очень приметным. Он стоял перед папками. Рядом лежал узел.
— Это и есть вещи Сизова, — сказал капитан Чирков.
— Все забрали?
— Все, — ответил Чирков и добавил: — Естественно, представляющие ценность.
— Да, — задумчиво сказал Каиров, — ответ расплывчатый. Ценность, видите ли, может представлять все. Например, меня интересует, не было ли у майора Сизова дневников, записных книжек. Не нашли ли вы среди вещей каких-то бумажек, может, клочков, на которых что-нибудь написано или не написано. Мне это очень важно.
Чирков пожал плечами:
— Я не могу вам сказать ничего точно. Я лично не был… Вернее, не присутствовал, когда забирали вещи. Я послал за ними в гостиницу солдат. Понимаете, товарищ полковник, Сизов не был подследственным. Подследственным был шофер Дешин.
— У него не было библиотеки? — спросил Каиров.
— У Дешина? Не знаю… Ей-богу, не знаю…
— Сынок, меня интересует прежде всего майор Сизов. И только потом — шофер Дешин.
— Виноват, товарищ полковник. Но мне трудно судить, почему вас интересует пострадавший, собственно, даже жертва, а не преступник? — Чирков говорил почтительно, но настойчиво.
— Вы уверены, что Сизов жертва? — спросил Каиров, рассматривая чемодан.
— Это подтверждают факты.
— Меня уже в твои годы смущали дела, которые легко подтверждались фактами.
Чирков нахмурился, по-мальчишески зашмыгал носом:
— Никто не станет отрицать, что пьяный шофер Николай Дешин четырнадцатого марта сбил майора Сизова. Испугавшись расплаты, Дешин бросил истекающего кровью офицера и убежал и горы. Фактически дезертировал, тем самым усугубив свое положение. Логично?
— Относительно… А тебе не приходила в голову такая элементарная мысль, почему вдруг вечером четырнадцатого марта майор Сизов оказался на третьем километре за Рыбачьим поселком у разбитой трансформаторной будки? Что его могло привести туда?
— Я не ставил перед собой задачи уточнить это. Видимо, были какие-то причины, по которым он пришел туда. Может, он пришел на свидание.
— К Татьяне Дорофеевой? — серьезно спросил Каиров. — Едва ли. Он мог встретиться с ней и дома.
Чирков согласился:
— Да. Конечно, не к Татьяне Дорофеевой.
— Хорошо, что по этому пункту у нас общая точка зрения. Но меня интересует, почему все-таки Сизов оказался у трансформаторной будки.
— Товарищ полковник, у Сизова было сто дорог, у нас — одна. И всегда, если подумать, можно найти сто, двести, триста версий, вполне логичных, закономерных, оправданных, по которым Сизов оказался у трансформаторной будки ночью.
— Пожалуй, да, — согласился Каиров. И повторил: Пожалуй, да… Вот и давайте искать вариант, тот самый, единственный, верный.
— Нужно ли? — недовольно спросил Чирков. — У меня по делу нет никаких сомнений.
— Спасибо за откровенность.
— Это, пожалуй, самое главное в отношениях между людьми.
— Не самое главное. Но качество важное… Как-нибудь мы выберем свободный вечер, капитан, и поговорим на отвлеченные темы.
— С удовольствием.
А сейчас можете заниматься своими делами. — Неожиданный переход на «вы» будто подстегнул Чиркова.
Он щелкнул каблуками:
— Слушаюсь… Только вот… — Капитан Чирков протянул Каирову связку ключей: — К замку подходит вот этот.
— Спасибо, капитан.
— Разрешите идти?
— Идите.
Чирков четко повернулся, еще раз щелкнул каблуками. Такой лихости позавидовал бы завзятый строевик. Полы его шинели на мгновение растопырились, словно зонт.
Каиров невольно улыбнулся. Потом негромко и спокойно сказал:
— Одну минутку, капитан.
И опять повернулся Чирков — не мог же он разговаривать со старшим, стоя к нему спиной. Но теперь Чирков повернулся, переставив ноги, как обыкновенный штатский человек.
Рука Каирова легла на плечо капитана. И, повинуясь этой руке, словно в танце, Чирков двинулся шаг в шаг с Каировым. Они остановились у стены, против входа. Каиров тихо произнес:
— Есть одно обстоятельство, о котором ты раньше не знал, сынок. Я открою его… Майор Валерий Ильич Сизов, одна тысяча девятьсот пятого года рождения, уроженец города Астрахани, умер четырнадцатого ноября сорок третьего года от ран в Батумском госпитале. Нам надо выяснить, чей агент работал здесь четыре месяца по документам Сизова. И за что его бросили под машину. Ясно?
— Да, — так же тихо ответил капитан Чирков, с лица которого сразу исчезло выражение плохо скрытой обиды.
— Что думаешь по этому поводу?
— Сразу и не ответишь… Скорее всего, агентура абвера.
— Немцы в Крыму. Вывод кажется правильным… — Каиров сощурился: — Хотя как же быть с Батумским госпиталем? Батуми далеко от фронта.
— У абвера широкая амплитуда действий.
Каиров не любил, когда молодые офицеры щеголяли мудреными словами, будто новыми хромовыми сапожками. Он считал, что такая манера говорить равно свидетельствует о недостаточной скромности и о недостаточной профессиональной подготовке сотрудника. Поморщившись, он сказал:
— Так-то оно так… Но диверсионной деятельностью занимаются не только агенты Канариса. Уже два года действует «Цеппелин» — орган главного управления имперской безопасности. В отличие от абвера «Цеппелин» прежде всего интересуется глубоким тылом.
— Они могут действовать совместно, — предположил Чирков.
Каиров сказал:
— По нашим данным, особой дружбы между военной разведкой и гестапо не наблюдается. Но… ворон ворону глаз не выклюет. И координировать свои действия, по логике, эти службы могут вполне.
Видимо, можно утверждать, что профессия контрразведчика помимо честного отношения к ней, влюбленности, трудолюбия требует еще и таланта. Видимо, можно сравнить талант этот с водой, давшей возможность произрасти зерну, брошенному на сухое поле, вспаханное щедро, влюбленно, трудолюбиво.
Кроме личной храбрости контрразведчик должен обладать еще целой обоймой человеческих качеств. Таких, как принципиальность и наблюдательность, интуиция. Он должен обладать отличной памятью и великой выдержкой. От умения держать себя, быть терпеливым может зависеть исход всей операции, результат труда многих дней и ночей. С остротой журналиста или художника он обязан схватывать детали. И не просто схватывать, но и уметь их сопоставить и сделать выводы, способные запугать врага, загнать его в тупик. Само собой разумеется, что контрразведчик должен быть разносторонне эрудированным человеком. Знание языков, литературы, искусства, техники необходимо контрразведчику, как тиски или напильник слесарю. Контрразведчик должен быть тонким психологом, прирожденным актером, с присущим этой профессии умением скрывать свои чувства. И не только скрывать, но и радоваться, когда хочется плакать, восхищаться, когда естественнее выразить презрение, в гневе оставаться сдержанным и спокойным.
Но всего главнее — обязательное творческое начало в человеке, решившем бороться со шпионами.
Каиров прожил долгую жизнь и достаточно сложную. Он редко учился чему-то специально. Жизнь учила его сама. И в общем, неплохо… Очень нежный и тонкий по своей натуре человек, он конечно же затвердел за годы службы, свыкся с маской человека иронического, умудренного, всевидящего. Он по-прежнему любил природу, часами мог со своей Аршалуз разговаривать о комнатных растениях, наставляя ее, как правильно выращивать алоэ, амариллисы или бальзамины. Но маска нужна была ему, как дирижеру фрак, как футболисту бутсы. Он работал в ней. Аршалуз, его дорогая и славная, ворчала:
— Ты много повидал… Ты много знаешь. Не понимаю, зачем напускаешь на себя важность? Голова твоя от седины белая, как луна. Будь скромнее, Мирзо!
Он и сам бы рад быть скромнее. Не получается. А переделывать, перекраивать себя поздно. Стар. И голова действительно седая…
Аршалуз, как всегда, во всем права. Повидал он много. И знает — дай того же судьба каждому… Книгу бы ему написать! Опытом поделиться. С пользой бы прочитали такую книгу те, кто будет после него. Только времени взяться за перо нет. Нет времени… Вот война кончится, тогда другой разговор. Тогда многие писать станут. Будет что рассказать людям…
Еще в Поти, ознакомившись с обстоятельствами гибели майора Сизова, Каиров пришел к выводу, что под машиной Сизов оказался по одной из следующих причин. Либо его убрала своя же немецкая разведка, либо действительно произошел несчастный случай. Помочь выяснению этого мог только пересмотр дела под новым углом, изучению деталей малейших подробностей. Если Сизова убрали агенты немецкой разведки, вероятно по заданию центра, то должны быть причины, вызвавшие такое решение. Надо искать эти причины, надо искать агентов. Их конечно же, словно мошкару на свет, тянет к порту, ставшему в эти дни важной базой Черноморского флота.
Если верен второй вариант, если действительно произошел несчастный случай, то следует выяснить каналы связи Сизова. Он вполне мог быть резидентом. Но если он даже был рядовым шпионом, все равно существовали каналы, по которым он получал и передавал информацию.
Один знакомый археолог как-то рассказывал Каирову, что, обнаружив глиняную статую исполинского Будды, ученые снимали с нее тонны грунта маленькими кисточками, потому что малейшее усилие, неосторожное движение могли погубить находку, превратить ее в пыль. И вот сейчас у Каирова было такое чувство, что где-то здесь закопан глиняный Будда и что к нему тоже необходимо добраться с осторожностью. Гораздо деликатнее, чем археологам. Этого Будду можно вспугнуть. И он исчезнет. И тогда его придется искать снова. Долго и трудно искать.
Опыт подсказывал, что лучше всего идти от простого к сложному. Проверить версию с несчастным случаем. В пользу его говорило одно немаловажное обстоятельство. Какой смысл немецкой, разведке инсценировать несчастный случай, если она могла убрать неугодного ей агента менее хлопотливым способом? Убрать, не оставляя никаких следов.
Каиров поднял запись допросов шофера Дешина.
«В о п р о с. Признаете ли вы себя виновным в том, что вечером 14 марта сего года, нарушив правила вождения автомобилей, что выразилось в необеспечении безопасности движения, сбили майора Сизова Валерия Ильича, что и явилось причиной его смерти?
О т в е т. Признаю.
В о п р о с. Осветите подробно обстоятельства происшествия.
О т в е т. Какие обстоятельства? Сбил — и все!
В о п р о с. Есть одно обстоятельство. Вы сбили его не на проезжей части, а в тупике за трансформаторной будкой. Как вы попали в тупик?
О т в е т. Не знаю. Может, меня осветила встречная машина.
В о п р о с. А точнее?
О т в е т. Встречная машина осветила».
— Тупик — это зацепка, — сказал Каиров Чиркову. — Вы заметили, Дешин заколебался в данном пунктике. Лишь на повторный вопрос ответил утвердительно.
— Здесь бы надо поднажать, — сказал Чирков.
— В самый раз, — подтвердил Каиров.
— К сожалению, я же тогда не знал, кто такой Сизов на самом деле.
— Не все еще потеряно, — сказал Каиров. — Я должен видеть шофера Дешина.
— Это просто. Его сейчас приведут.
— Нет, — покачал головой Каиров. — Мне еще рано допрашивать. Посмотреть бы его между прочим. И поговорить бы между прочим…
— Со стороны понаблюдать?
— Не совсем. В камере какое отопление?
— Паровое.
— Батарея есть?
— Да.
— Отлично, капитан. Достаньте мне рабочую спецовку. Погрязнее только. Разводной ключ. Молоток. И перекройте паровое отопление.
Он редко садился на табурет, а больше мерил камеру шагами, сутулый, обросший человек с воспаленными от бессонницы глазами. Прислушиваясь к каждому звуку, раздававшемуся в коридоре гауптвахты, он замирал, напрягая слух и зрение. Узкая дверь в черных трещинах завораживала его. А когда она, скрипя, уползала в коридор, дыхание его останавливалось, словно шершавая петля захлестывала горло.
Никто точно бы не угадал, сколько ему сегодня лет, но по документам он числился 1916 года рождения. Значит, ему пошел двадцать восьмой год. Девять лет он проработал шофером. Образование — неполное среднее, холост. Беспартийный. Уроженец города Читы. Фамилия Дешин. Звать Николай. И отца Николаем звали.
Каиров заметил все: и испуг, и смятение, и облегчение, которое, как дыхание жизни, коснулось щек, глаз Дешина, уголков его рта, когда он увидел, что часовой остался за дверью, а в камеру вошел немолодой слесарь в промасленном комбинезоне и с сумкой, откуда торчал большой разводной ключ.
— Здорово, сынок! — приветливо сказал Каиров и, схватившись рукой за поясницу, сморщился. — У, черт, кости ломит! Можно? — Он кивком показал на табуретку.
— Валяй, отец! — грубовато, но уже как-то тоскливо сказал Дешин.
Каиров, кряхтя, добрался до табурета. Полез за папиросами. Не вынимая пачки из кармана, достал одну папироску. Потом в руках у него оказалось кресало. Оно было сделано из напильника. И концы кресала закруглялись, как колеса. Кремень, на который Каиров положил фитиль, голубел узкими изломанными прожилками. Он хорошо давал искры. Они веером разлетались в разные стороны. В камере приятно запахло огоньком.
— Не найдется закурить, отец?
Каиров прокашлялся. Нехотя, явно скупясь, ответил:
— Поищем.
— Да ты не жмись. Шестой день без курева. Уши опухли.
— Зарос-то как! Давно сидишь, что ли?
— Не спрашивай, — прикурив, ответил Дешин.
— Давно. Значит, скоро отпустят.
— Почему так думаешь? — быстро и настороженно спросил Дешин.
— Теперь долго не держат. Смысла нет. Воевать надо.
— Я хоть сейчас на фронт! — Дешин схватил себя за грудь: — Я фашистов!.. Я их, гадов!.. Да боюсь, не пошлют. Вышку мне, отец, приляпали.
— Не шути.
— Правду говорю, — Дешин произнес эти слова тихо и спокойно. Подошел к стене. Прислонился спиной: — Вот и сижу, как в мышеловке. Дожидаюсь.
Каиров сокрушенно сказал:
Выходит дело, каждую минуту тебя могут того? — и показал пальцами вверх.
— На помилование подал. Откажут, значит, того…
— Трудно ждать?
— Ой как трудно! — Дешин закрыл глаза. — Лучше бы пулю в лоб. Сразу. Чтобы не думать. Сыграть в ящик не страшно. Страшно думать об этом.
— Может, оно там спокойнее.
— А на хрена мне покой нужен, если земля останется, а меня не будет! Это же все… Больше не закуришь, девку не обнимешь. Песню не услышишь…
— Ох! — Каиров, покряхтывая, вынул из сумки разводной ключ, присел на корточки возле батареи парового отопления. Хмуро и укоризненно посмотрел на Дешина: — Натворил ты, видать, малый, дел нехороших, раз по такой строгости к тебе подошли.
— Офицера задавил, — моргнул Дешин короткими ресницами. И тоска была в его голосе. И страх.
— Шофер… — Каиров осуждающе покачал головой: — Водить машину не умеешь — ходи пешком.
— Я?! Ты не мели глупостей, отец! Я девять лет за баранку держался. — Теперь в голосе звучала только обида. Нет, пожалуй, не одна обида, но и раздражение.
— Он к тебе сам под колеса бросился?
— Не должен бы… — засомневался Дешин. — Баба у него здесь красивая. Сам майор. При деньгах.
— Знакомый?
Дешин неопределенно пожал плечами, будто и не знал, что ответить на этот вопрос.
— Знакомым не назовешь. Офицер из штаба. Иногда на машине его подбрасывал. У нашего брата шофера таких знакомых гарнизон. Дай еще закурить!
— Трудно сейчас с куревом, — поморщился Каиров и тяжело вздохнул.
— Не жмись, батя!.. — чуть ли не взмолился Дешин. — Еще достанешь себе. А для меня она, может, и последняя…
Каиров опять стучал кресалом о кремень.
— Спасибо, отец. На том свете встретимся. Угощать папиросами буду я.
— Зачем так шутить? Я старый человек. Я тоже о смерти думаю. Не надо шутить на эту тему.
— А я, может, от страха шучу. Я боюсь, может!
— Ты мужчина.
— Ну и что… Мне вот один парень рассказал. В далекие времена за границей, во Франции или в Италии, такой обычай был. Приговоренному к смерти мужчине в ночь перед казнью приводили молодую красивую девушку. И спал он с ней, чтобы семя все из него вышло. Чтобы не погибала вместе с ним будущая жизнь, которая в каждом из нас заложена.
— Красивый обычай, — согласился Каиров.
— Понятно.
Каиров уныло посмотрел на ключ, тяжело встал с табуретки. Сказал с сомнением:
— А мне одно непонятно. Задавил ты человека. Тяжелый случай, так за это же не стреляют!
— Стреляют не стреляют. Любопытный ты, отец, очень.
— К старости все любопытные… Я о чем говорю. Не умеешь водить машину — ходи пешком.
— Опять свое. Я шофер второго класса. Автобус в Чите водил. А здесь влип. И ничего не докажешь… Шел я в рейс. Напросился ко мне Сизов. Подбрось, говорит. Круг нужно было сделать. Выехали на третий километр. Он говорит: стой, друга обождать надо. В женское общежитие он, что при рыбозаводе, значит, захаживал. И сам ушел. А мне фляжку с водкой оставил. Съехал я с проезжей части в тупичок. За трансформаторную будку. Выпил. Может, оттого, что обедал плохо, отключился я. Пропала память. А когда очухался, майор под колесами мертвый… Я бежать.
— Перепугался.
— Перепугаешься… — грустно усмехнулся Дешин.
Каиров будто через силу подошел к стене, всем своим видом показывая, что ему нездоровится. Пощупал рукою батарею. Спросил:
— И сколько же ты бегал?
— Двое суток.
— Вышка тебе за дезертирство.
— Не помилуют, думаешь?
— За других решать трудно.
— Это верно… — Дешин делал затяжки часто-часто, будто его торопили.
— А тот, друг майора, не приходил? — поинтересовался Каиров.
— Нет. Не приходил.
— И кто он, не знаешь?
— Мне это без надобности.
— Зря… Я вот из твоего рассказа не разберу, когда же ты майора задавил?
— Сам не пойму. Вот думал, думал… Если только он когда слез — может, пошел за обочину помочиться. А я тут сворачивать в тупик стал, фары не включая. И может, задел его. Потом протащил…
— Да. Незавидное у тебя положение. — Каиров отвернулся к стене и несколько раз ударил ключом по батарее.
Через минуту в коридоре послышались торопливые шаги и кто-то громко спросил:
— Где сантехник будет?
— В шестой!
Открылась дверь. Запыхавшийся выводной сказал:
— Товарищ мастер! Быстрей в котельную, там трубу прорвало!
Старый шкипер Пантелеймон Миронович Обмоткин, впервые увидевший свою родную внучку Татьяну, когда ей пошел шестнадцатый годок, назидательно произнес: «Красива. Слишком красива! А красота, как и выпивка, хороша в меру». Дед ходил по многим морям, обметал клешами набережные Марселя, Сингапура, Шанхая… Ни один, даже самый большой, танкер в мире не вместил бы в себя столько спиртных напитков, сколько выпил Пантелей Миронович за сорок лет плавания. Виски, ром, джин, водка, коньяк… Эх, да разве перечислишь!
— Я много раз изменял своей жене, — говорил старый шкипер. — Вот почему мне достаточно взглянуть на молодую девицу — и я лучше всякой ворожеи определю, что из нее получится.
Татьяне запомнилась встреча с дедом. Многое из времен юности позабылось, схлынуло, не оставив в памяти следа, — так скатывается малая вода, успевшая только лизнуть берег да пошелестеть галькой. Но приезд деда она помнила ясно, точно это было вчера, а не девять лет назад — в тридцать пятом, году. Считалось, что дед живет в Одессе. Там жила и бабка. Но потом бабка умерла. Она попала под машину «скорой помощи». И Татьяна считала и до сих пор считает кончину бабки непростительной глупостью. О деде она много слышала. Представляла его высоким и сильным. И красивым, потому как милые родственники, все без исключения, заявляли, что Татьяна похожа на деда.
Очень радостно было отметить — дед оправдал ее лучшие ожидания. И рост, и осанка, и глаза деда могли украсить любого мужчину. Вот только старым был дед. И лицо его было морщинистым и коричневым, словно кожа портфеля.
Пантелеймон Миронович привез внучке подарки. К сожалению, он не знал ее роста, полноты. И все платья оказались в груди тесными Татьяне, а белье — велико. Но последнее не так уж страшно. Важно, какое это было белье, какие умопомрачительные гарнитуры!
Татьяна догадалась, что конечно же не внучке покупал их в Гонконге дед. Но по какой-то причине они не дошли по назначению. Татьяна благодарила судьбу за это.
Весна. 1937 год. Татьяна заканчивает десятилетку. Последняя четверть. Пора надежд, ожиданий. Правда, в классном журнале против фамилии Тани стоит некрасивое слово «пос.». Ну и что? «Посредственно» — тоже государственная отметка. На «хорошо» и «отлично» пусть страшненькие учатся. Им нужнее…
Цветет белая акация. Каждую весну цветет. Кажется, и привыкнуть можно. Но так только кажется… А вот потеплеет земля, засинеет небо, словно подрисованное. И море — разноцветная клумба — напоит запахами воздух. Тогда смотри на ветки акации. Скоро появятся белые гроздья. И к запахам моря прибавится еще один, приятный-приятный… Он вносит в душу смятение, будит мечты…
Каждый мечтает о своем: один хочет покорить горную вершину, другой — написать оперу, третий — получить толковую специальность…
Татьяна мечтала попасть в ресторан «Интурист». Она не задумывалась над тем, сдаст ли экзамены за десятилетку или нет, выйдет ли замуж или нет, станет ли в будущем доктором или пожарником.
Ей было глубоко безразлично все это. Она могла бы мечтать о красивом платье, о лакированных туфлях. Но и шелковое платье, и модельные туфли, покрытые черным лаком, и даже тончайшее нижнее белье из Гонконга у нее были. Предметом ее устремлений стал ресторан «Интурист».
Он голубел невдалеке от набережной, между городским парком культуры и отдыха и Домом моряков. Его обвитые глицинией террасы казались наполненными особой таинственной жизнью, где царствовали официанты в накрахмаленных куртках и вечерами играл золототрубный джаз.
Женщины с улыбками и без оных поднимались по широким ступеням. Женщин поддерживали мужчины. А ступени поддерживали выбеленные колонны. Они были вылеплены в форме ваз. Поэтому в каждой чаше росли розовые лохматые цветы, названием которых Татьяна не интересовалась.
Гуляя с подругами близ ресторана, Татьяна, словно воздушный шар, свободная от всякой тяжести, и прежде всего от тяжести предрассудков, с тоскливой завистью смотрела вслед входящим и выходящим парам. И думала, что когда-нибудь и для нее начнется настоящая жизнь. Начнется именно в ресторане «Интурист».
Это правильно, что человек — кузнец своего счастья. Это правильно: кто ищет, тот всегда найдет.
Парень был рослый. И мышцы у него играли под загорелой кожей, когда он лег на песок, а потом повернулся на бок и стал пристально разглядывать Татьяну. Она тоже лежала на песке. В сине-белом купальнике. А на парне были не черные сатиновые трусы, в которых обычно на пляже загорали местные ребята, а узкие пурпурные плавки с ярко-желтой тесемкой по краям и на боку. Татьяна поняла, что парень с корабля. И покраснела, как умеют краснеть еще не испорченные девочки, считая, что моряк неприлично долго разглядывает ее грудь.
— Где вы успели так загореть? — спросил парень.
— На крыше, — ответила Татьяна.
— Удивительно. Откройте секрет.
— Никакого секрета нет. С марта месяца ежедневно забираюсь на крышу сарая. Лежу там минут сорок, тридцать…
— Барсуков, — представился парень и спросил, как ее зовут.
Она ответила… Вообще, если смотреть со стороны, все было предельно обыкновенно. Тысячи, а может, десятки, сотни тысяч людей знакомились вот так, между прочим, на этом берегу, а потом встречались еще и еще…
Вечером Татьяна сидела в ресторане «Интурист», и деловитый официант с перекинутой через руку салфрткой записывал огрызком карандаша то, что диктовал ему Барсуков. Они расположились у окна. Скатерть на столе была не такая свежая, как казалось с улицы. И соль вокруг прибора была просыпана, и перец тоже.
В центре зала за тремя сдвинутыми столиками — веселая компания моряков. Очень часто кто-то из них подходил к оркестру, шептался о чем-то со скрипачом, скомканная кредитка переходила из ладони в ладонь. И тогда скрипач громко объявлял:
— По заказу экипажа танкера «Дунай» исполняем любимую песню их дорогого боцмана…
Боцман сидел к Татьяне спиной, и она не могла видеть его лицо, но решила, что он некрасивый. Боцман обожал народные песни. «Светит месяц» сменялся «Калинкой», а «Калинка» — «Коробейниками». Наконец боцман соизволил послушать «Очи черные». И Барсуков пригласил Татьяну танцевать. Он водил как бог. Это решило все…
Увы! Первая любовь оказалась столь же недолговечной, как и морская волна.
Через десять дней Барсуков ушел в рейс, а она познакомилась со студентом юридического факультета Чирковым, который проходил практику в местном народном суде.
В первую же ночь 1938 года Татьяна стала его женой. Супружеское счастье могло быть долгим, не страдай Чирков застарелой навязчивой идеей. Он полагал, что его жена должна иметь высшее образование и стремиться к знаниям, словно речка к морю. Но увы! Татьяну прельщало другое русло. Оно виляло между магазинами, ресторанами, парикмахерскими. Однако материальный достаток практиканта оказался шаткой посудиной для такого извилистого пути.
За Дорофеева Татьяна вышла в мае сорок первого года. Меньше чем через месяц началась война. Дорофеев был знаменитым в городе футболистом. Левым крайним в команде «Порт». Чирков, который не пропускал ни одного матча, водил с собой на стадион и Татьяну. Как-то получилось, что она запомнила игру Дорофеева. Он числился рабочим порта. Но, разумеется, не работал. А приходил два раза в месяц за зарплатой. Татьяна после развода с Чирковым устроилась кассиром в бухгалтерии морского порта. Так они и познакомились.
По сравнению с Чирковым новый муж показался ей таким пустым и глупым, что она через неделю поняла — они не смогут осилить медовый месяц.
Рассудила их война.
Уже в июле Татьяна овдовела.
Беженцы из Одессы и Крыма наводнили город. Горкомхоз стал проявлять естественный интерес к Татьяниной двухкомнатной квартире. Подселения можно было ждать со дня на день. Тогда Татьяне пришла счастливая мысль: пускать на постой офицеров. Они долго не задерживались в городе. И как правило, были мужчины остроумные и веселые.
Татьяна припудрила кончик носа. Кожа на нем немного шелушилась. Это раздражало молодую женщину. Даже пугало. Она понимала, что лицо ее стареет. И она вся стареет. И если доживет, то когда-нибудь станет такой же старой, как Марфа Ильинична. И мужчины будут смотреть на нее без воодушевления или просто не замечать. Что делать тогда? Для чего жить? Правда, при ее фигуре, при ее женских данных лет пятнадцать еще можно продержаться. А дальше? Трудно гадать… Жизнь подскажет. Закрыв коробку с пудрой, Татьяна взглянула на часы. Скоро на работу. А еще нужно забежать к Марфе Ильиничне. Торопливо накинув пальто, она схватила сумку и вышла в коридор. В это же время в дверь постучали. Татьяна повернула ключ. На пороге — Марфа Ильинична.
Протиснувшись в коридор, портниха шепотом спросила:
— Одна?
— Никого больше нет.
— Беда, — сказала Марфа Ильинична. — Несчастье.
Его вызвали ночью. После двенадцати. Заскрежетал замок. И дверь, скрипнув, вывалилась в коридор. Грязная стена, близоруко высвеченная лампочкой, словно подталкивала выводного, который не остановился в дверном проеме, а шагнул в камеру. Сухо сказал:
— Собирайся.
— Совсем? — без всякой надежды спросил Дешин. И что-то оборвалось у него под дыхом, и он почувствовал, что лицо, и руки, и все тело его мокрые, словно он стоит под дождем.
Выводной ничего не ответил. Снял с плеча карабин, поставил на пол. Приклад грохнул о доски, точно выстрел. Предчувствия Дешина усилились. Он спустил ноги с нар, поднялся, не ощущая собственного веса. Подумал, что сделает шаг — и упадет, бесшумно, плавно, как поставленная на ребро бумага. Он хотел накинуть шинель, но выводной остановил:
— Не надо.
— Может, и сапоги возьмешь, — сказал Дешин. — У шофера они всегда ноские.
— Прекратите разговоры! — отрезал выводной.
В коридоре Дешин увидел начальника караула, младшего лейтенанта, и с ним двух солдат. Вооруженных. Он сказал начальнику караула:
— Не имеете права. Вы обязаны показать мне ответ. Я просил о помиловании.
— Не дрожите, — ответил младший лейтенант. — Вас вызывают на допрос.
Слегка закружилась голова, вес стал возвращаться в тело. И Дешин почувствовал под собой цементный пол. И похвалил в душе выводного, что тот не воспользовался его минутной слабостью и отказался от сапог.
Свет в кабинете поставили так, чтобы освещался только стул, на котором будет сидеть допрашиваемый. Каиров отодвинул кресло в дальний угол кабинета. И оттуда мог спокойно следить за ходом допроса.
Как и договорились, Чирков начал без предисловий:
— Дешин, я допрашивал вас уже четыре раза. Поэтому опустим формальности. Уточним детали.
— Слушаю вас, гражданин следователь, — с готовностью ответил Дешин.
— Вот и отлично. Припомните, в какое время, где и куда майор Сизов просил вас его подбросить?
Нет. Дешин не вздрогнул. Он только оторопело посмотрел на Чиркова. Насупился. Глуховато ответил:
— Я не показывал это на следствии.
— Знаю… Поэтому спрашиваю.
— Если знаете, нечего и спрашивать.
— Дешин, полное и самое откровенное признание — ваш единственный шанс спасти жизнь. Я вас не обманываю, Дешин. Дело может быть пересмотрено лишь в том случае, если вскроются какие-то новые, особые обстоятельства. В ваших интересах говорить только правду.
— Я и говорю правду.
— Не всю.
— Меня помилуют? — с надеждой спросил Дешин, глаза забегали, казалось, из них вот-вот брызнут слезы.
— Возможно. — Голос невидимого Каирова, прозвучавший из глубины кабинета, казалось, напугал Дешина. Он внезапно сник, расслабился.
Чирков покачал головой:
— Будете молчать?
— Нет… Я скажу, — вяло ответил Дешин. — Майора Сизова встретил после обеда, когда вышел из солдатской столовой. Сизов спросил, как у меня сегодня со временем. Я ответил, что вечером отправляюсь в рейс. Он сказал: «Выбирайся раньше, подкинешь меня в Перевальный».
— Вас не удивила эта просьба?
— Нет. Я уже раза два или три возил майора туда.
— Для какой цели?
— У начальства не спрашивают.
— А все же? Он поручал вам перевезти груз или пассажиров?
— Нет. Он ездил один. Там госпиталь… Понимаете, гражданин начальник? — Дешин развел руками. И жалкое подобие улыбки появилось на его лице.
— Объясните! — сухо потребовал Чирков.
— Молоденькие медицинские сестры. Там даже я с одной познакомился. А майору и бог велел иметь среди них зазнобу.
— Кто она?
— Не могу ответить.
— А женщина, с которой встречались вы?
— Женщина? — удивился Дешин. Возразил печально: — Она еще почти девчонка.
— Фамилия?
— Не спрашивал. Аленкой ее зовут. Там все знают.
— Дальше? — поторопил Чирков. Если бы Дешин мог хорошо видеть лицо следователя, он бы легко понял, что капитан недоволен его вялыми, неопределенными ответами.
— Вечером, значит, я поехал. Затормозил у госбанка. Там ко мне в кабину сел майор Сизов. На третьем километре велел остановиться, друга, значит, забрать нужно было.
— Друг не ожидал майора у трансформаторной будки?
— Не… Он был в общежитии рыбозавода. Майор вылез. А мне фляжку с водкой оставил. Я в тупичок съехал, чтобы автоинспекцию не раздражать. Там и приложился к фляжке…
— Вас не удивило, что майор дал вам водку?
— Нет. Он всегда что-нибудь давал. Водки ли, папирос…
— А когда же вы задавили майора?
— Сам не пойму. Выпил. Вздремнул маленько… Когда пришел в себя, майор был готов.
— Почему вы скрыли это обстоятельство на следствии? — спросил Чирков.
— Я боялся… за нетрезвый вид получить больше.
— Получили под завязку… — подал голос Каиров. — А скажите, куда вы девали фляжку?
— Кажется, она осталась в кабине.
Ответ не удовлетворил Каирова:
— А если точнее!..
— Я не брал ее.
— Выходит, она исчезла.
— Я не брал ее, — повторил Дешин.
— Вспомните, когда вы очнулись, фляжку видели?
— Не обратил внимания.
— Жаль. Это единственное вещественное доказательство, которое могло подтвердить правдивость ваших слов. Но его нет.
— Может, фляжку взял милиционер, — сказал Дешин.
— Не думаю, — ответил Каиров. — Но мы уточним.
В тот день хорошо светило солнце. И молодые листья, желтые и клейкие, смотрели в небо, как в зеркало. Густо пахло землей и терпкой зеленью, а когда шоссе выходило к морю и оно веером разворачивалось перед машиной, воздух свежел, словно распахивалась форточка, и можно было угадать, как пахнут водоросли, ракушки, галька.
Они ехали вдвоем. Машину вел Чирков. Каиров сидел рядом. Щурясь от яркого солнца, глядел на дорогу, обсаженную выкрашенными в цвет земли столбиками, за которой, опускаясь вдаль, светлела лощина. Разбросанные по лощине домики и заборы вокруг них казались Каирову игрушечными.
Обогнали полуторку, заполненную ящиками. Вышли на крутой подъем, оплетавший безлесную гору, чуть прикрытую мелким кустарником.
Чирков, у которого сегодня не чувствовалось холодности во взгляде и настроение было под стать погоде, рассуждал:
— Если фляжка существовала в действительности, значит, ее кто-то взял. Получается, что был третий! Кто? А если это друг Сизова…
Нужно уточнить, были ли в тот вечер гости в женском общежитии. Возьмите это на себя.
— Слушаюсь, — кивнул Чирков.
— А про фляжку… Я, например, не вижу причин, ради которых Дешину следовало придумывать эту историю.
— Я тоже… Тем более он говорил про фляжку там, еще в камере, когда вы пришли к нему сантехником.
— Он узнал меня сегодня ночью? — спросил Каиров.
— Не думаю.
— Да. Запутанная история… Кстати, вам не кажется, капитан, что «дело шофера Дешина» звучит уголовно и не выражает сути? Наступила пора дать операции кодовое название.
— Согласен. Так удобнее. Неизвестно, что мы еще здесь раскопаем.
— Будду.
— Как вы сказали? — не понял Чирков.
Каиров опустил стекло. Быстрый ветер прошмыгнул между сиденьями, потом вернулся еще и еще…
— Предлагаю назвать операцию «Будда». Вам понятно почему?
— Нет, — сознался Чирков.
— Я потом объясню…
— Дело не во мне. Такое название не понравится начальству.
— Начальство знает мои вкусы. Оно просило меня только не кодировать операции названиями цветов. Представляете, операция «Азалия». Красиво?
— Вполне.
— Когда-нибудь видели ее?
— Нет.
— О! Это роскошные густо сидящие цветы с маленькими узкими листьями.
— У меня такое впечатление, что вы знаете все на свете.
— Контрразведчик должен обладать именно такими знаниями. К сожалению, в мире есть много вещей, о которых я не имею понятия.
В госпитале медсестру Аленку все считали похожей на мальчишку. И виной тому были не только волосы, подстриженные очень коротко, но и задиристые глаза, и походка, как у мальчишки-подростка, и манера говорить, отчаянно жестикулируя. Если учесть, что с лица она была миленькая, да еще светловолосая, всегда носила чистенький халат и белоснежную косынку, характер имела отзывчивый, то нетрудно догадаться — она слыла всеобщей любимицей. И никто не знал и, может быть, даже не подозревал, что Аленке вовсе не нравилось, когда в госпитале ее называют Ленька и добавляют при этом: «Свой парень». Она все-таки была девчонкой. Самой обыкновенной девчонкой…
Месяца два назад, промозглым февральским днем, когда широкие тучи шли низко, чуть ли не касаясь крыши госпиталя, и колкий дождь хлестался, точно кнут, Аленка познакомилась с шофером Николаем. Он привез какого-то майора и сидел в кабине машины. Аленка бежала через круглый асфальтированный двор в особняк, двухэтажный, с толстыми мрачными колоннами у входа, где жил весь медицинский персонал госпиталя. Николай открыл дверцу, крикнул:
— Девушка, притормози! — Она остановилась. А он сказал: — Угости чайком, милая. Промерз как сатана.
— Беги за мной, — ответила она.
И он побежал.
Раскрасневшаяся и веселая, она напоила его чаем с крепкой заваркой и кусковым сахаром. Он пил с удовольствием. Дул на край металлической кружки. И рассказывал смешные анекдоты, многие из которых Аленка слышала раньше. Но она все равно смеялась. Ей было весело с ним. И она чувствовала, что нравится ему…
Николай приезжал еще три раза, все с тем же майором. Но дважды Аленка, как назло, дежурила. А в последний раз майор пробыл в госпитале лишь несколько минут.
Прощаясь, Николай обещал заскочить в скором времени. Но обещания не выполнил…
…Койка Аленки стояла у окна. В комнате с высокими, окрашенными в салатный цвет панелями было свежо и чисто. Широкий шкаф, поставленный к стене торцом, загораживал вход, образуя перед дверью маленький тамбур, прикрытый узенькой цветастой занавеской. Комната на троих. В центре — стол. На нем темная бордовая цветочница с молодыми веточками распустившегося граба.
Сдернув покрывало, Аленка присела на кровать. Высоко подняв руки, стянула блузку. Тут же услышала, как дверь без стука отворилась. Аленка испуганно спросила:
— Кто там?
Колыхнулась портьера. Девушка в белом халате, лицом непривлекательная, остановилась у стола, покосилась на цветочник, потом сказала:
— К начальству госпиталя тебя вызывают, Алена.
— Спать хочу.
— С ночи?
— В шестой палате перед утром моряк скончался. В сознании умирал. Все пальцы мои рассматривал. И твердил, что они музыкальные, что мне нужно играть на виолончели. А я этот инструмент и не знаю. Ты когда-нибудь видела виолончель?
— Много раз, — уверенно ответила девушка. — Она на саксофон похожа. Только труба длиннее.
— А я почему-то думала, на гитару. Он так хорошо про пальцы говорил.
— Нет. На саксофон… Одевайся.
— У меня нет сил подняться с кровати, — призналась Аленка.
— Я скажу, что тебя не нашла.
— Все равно не отвяжутся.
В кабинете начальника госпиталя Аленка увидела только двух офицеров.
— Извините, мне нужен начальник, — сказала она. И хотела выйти.
— Не торопитесь, прекрасная девушка, — сказал немолодой тучный полковник. — Вас зовут Аленка?
— Да.
— Вот и отлично. Мы вас ждем. Проходите, пожалуйста, Аленка. Садитесь… Я полковник Каиров. Я это капитан Чирков.
Капитан был намного моложе полковника и, как показалось Аленке, серьезнее. За все это время он даже не шевельнулся и только смотрел на Аленку пристально, точно просвечивал рентгеном. Растерянность, коснувшаяся было Аленки, сменилась любопытством. Девушка неторопливо прошла в глубь кабинета. И опустилась в низкое неуклюжее кресло, покрытое мятым холщовым чехлом.
Каиров спросил:
— Аленка, вы знакомы с шофером Николаем Дешиным?
— С шофером Николаем — да… Но я не знаю, как его фамилия.
— Посмотрите, пожалуйста, — сказал капитан Чирков и вынул из лежащей перед ним папки крупную фотографию Дешина.
— Что он натворил? — мельком взглянув на фотографию, спросила Аленка.
— Это он? — повторил вопрос Каиров.
— Да.
— Он ваш друг?
— Мы знакомы, — спокойно, с внутренним достоинством ответила девушка.
— Давно?
— С февраля месяца. Он приезжал сюда.
— Часто? — спросил Чирков и почему-то смутился. Кончики его ушей покраснели очень заметно.
— Три раза.
— Один? — доброжелательно поинтересовался Каиров.
— Нет, — покачала головой девушка, перевела взгляд на Чиркова и ответила так, будто спрашивал капитан: — Он приезжал с майором.
— Вы знаете фамилию майора? — Голос у Чиркова был напряженный, словно он через силу выдавливал слова.
— Не интересовалась, — виновато призналась Аленка.
— А в лицо его помните?
— Видела один раз.
— Он здесь есть? — Чирков положил перед ней несколько фотографий.
Аленка быстро нашла фотографию майора Сизова:
— Вот он.
— Вы не путаете?
— Нет. Я его запомнила. Он посмотрел на меня так… Я поняла, что не понравилась ему.
— У женщин есть такое чутье, — заметил Каиров.
— Есть, — подтвердила Аленка.
— К кому он приезжал? — спросил Каиров.
— Не знаю.
— Жаль. — Каиров сокрушенно покачал головой. — Очень жаль. Мы на вас крепко рассчитывали, Аленка.
— Если нужно, я постараюсь узнать.
— Мы были бы вам за это благодарны, — сказал Чирков и неожиданно улыбнулся Аленке. Хорошо, нежно.
И она твердо ответила:
— Я узнаю.
— Только делать это нужно, не привлекая излишнего внимания, — пояснил Каиров. — Между прочим… Понятно?
— Да, — тихо и серьезно ответила Аленка.
— Пусть это будет вашим комсомольским поручением. Боевым поручением, — сказал Каиров, любивший (а что делать?!) громкие фразы.
Я приеду к вам завтра в это время, — сказал Чирков, вставая. — Срок достаточный?
— Вполне. — Аленка тоже поднялась.
— До свидания! — Чирков протянул ей руку.
«Я, Чирков Егор Матвеевич, родился 2 апреля 1917 года в семье юриста. Отец мой, Чирков Матвей Романович, был членом Минской городской коллегии адвокатов. Мать — домохозяйка.
В 1924 году мы переехали в город Борисов, где отец работал в нотариальной конторе, а я учился в средней школе. В 1927 году я был принят в пионеры, в 1933 году — в члены ВЛКСМ. Общественные поручения выполнял. Был редактором школьной стенной газеты.
В 1935 году я поступил в Московский юридический институт, который окончил в 1940 году.
В армии с первых дней войны.
Был женат. Но недолго, с января по август 1938 года. С гражданкой Татьяной Обмоткиной мы не сошлись взглядами на жизнь.
Родители мои погибли в 1941 году при бомбардировке города Борисова.
Под судом не был.
Родственников за границей не имею.
Капитан Е. Чирков
20.12.1942 г.».
— Что я ему скажу? — испуганно спросила Татьяна.
— Уж не знаю, не ведаю, — пряча взгляд, заявила Марфа Ильинична, и второй подбородок ее неприятно колыхнулся.
— Он не поверит.
— Его дело… Только появляться близ тайника, тем паче товар туда класть, не советую.
— Он сказал, что вы ему должны две тысячи.
— За кирпичи? Разбогатеет быстро, — сказала как отрезала Марфа Ильинична, махнула при этом рукой и покраснела.
— Он приносил не кирпичи.
— Мне неизвестно, и тебе тоже.
— Вы никогда никому не верите, — вздохнула Татьяна.
— Это мой недостаток.
— С недостатками нужно бороться.
— О, если только с недостатками! До них руки не доходят.
— Марфа Ильинична, вы заговорите кого угодно.
— Верно, Танечка. Сызмальства я заикалась. Потом выровнялась. И теперь тараторю, удержу нет. Жан другой раз начнет на инструменте репетировать. Я к нему с разговорами. Он у меня послушный, вежливый. И то взмолится: «Мама, вы кричите так, что я барабана не слышу».
— Вам хорошо шутить, — горестно заметила Татьяна. — А что я скажу ему?
Марфа Ильинична уклонилась от ответа:
— Дай воды попить.
Они прошли на кухню.
— У меня квас есть, — сказала Татьяна.
— Лучше воды. Я квасом не напиваюсь.
Крякнув громко и неприятно, Марфа Ильинична поставила опорожненный стакан на подоконник. И повернулась спиной к окну, которое крест-накрест было заклеено узкими полосками марли.
— Ты, Татьяна, не печалься. Положись на меня. Твой, он человек осторожный, даже мне не рискует показаться. Он все разумеет. Передай ему — наперед товар пущай к тебе приносит. Когда я сама носить буду, когда ты… Ни у кого подозрения это вызвать не может. Ты моя клиентка довоенная. Ясно?
— Ясно, но… Кто две тысячи платить будет?
— Плюнь и забудь. В торговле всегда случается естественная убыль. Об этом каждый продавец знает.
В шестом часу вечера еще было светло, хотя солнце уже пряталось за Косым мысом, и свет над городом лежал мягкий, и все было без теней, как на детском рисунке. Каиров направился к Золотухину. Он медленно, словно прогуливаясь, шел по стертому, давно не ремонтированному тротуару, тянувшемуся от здания к зданию, большинство из которых давно лишились крыш и окон. Возле продуктового ларька женщины дожидались своей очереди. Продавщица резала хлеб длинным, будто сабля, ножом, и он мерцал тускло и холодно.
Сквер, заселенный старыми, кряжистыми кленами, был пуст.
Скамеек уцелело мало. Да и уцелевшие имели удручающе неприглядный вид. Но листья на деревьях уже набирали силу. И смотреть на них было приятно.
На выходе из сквера Каиров остановился, чтобы пропустить мчавшуюся на большой скорости машину, но, заскрежетав тормозами, машина лишь чуть проскочила мимо Каирова и замерла у тротуара. Показалась кудлатая голова. Послышался знакомый голос:
— Мирзо Иванович!
— А я к тебе, Дмитрий, — сказал Каиров Золотухину.
— Милости прошу в машину.
— Здесь недалеко. Пойдем пешком. Подышим свежим воздухом, — предложил Каиров. — Это возвращает силы и бодрость.
— Как всегда, правы, Мирзо Иванович. — Золотухин вылез из машины. Сказал шоферу: — Поезжай. — Выглядел он устало. Протянул Каирову руку: — Я подготовил сведения, которые вы просили.
— Спасибо, Дмитрий. Как Нелли?
— Что с ней станется? — недовольно ответил Золотухин.
— Слушай, дорогой, — Каиров произнес эти слова властно и строго, — в таком тоне никогда не смей говорить о Нелли! Она мне почти как дочь.
Золотухин смутился:
— Мирзо Иванович, ради бога, не горячитесь. Кажется., я немного устал.
— Немужское дело жаловаться на усталость.
— Я не жалуюсь. Я объясняю. Не сердитесь, Мирзо Иванович. Я люблю Нелли.
— А понимать ее — понимаешь? — Каиров склонил голову набок, заглядывая в глаза Золотухину.
— Это уже тонкости. Сейчас не до них. Пусть она меня понимает. У нее больше свободного времени.
Каирову ответ показался странным. Мало того, не понравился.
Вначале ему захотелось осадить Золотухина или прочесть ему мораль о супружеской жизни, но Золотухин выглядел таким несчастным, таким замотанным, что Каиров не нашел ничего лучшего, как просто спросить:
— Подсчитал?
— И не думал.
Не верю.
— Честно, Мирзо Иванович… У нас с Нелли все в порядке. Хорошо мы с ней живем. Правда, укоряет она, что простора во мне маловато, что суховатый я человек. Не спорю… Говорю, обожди, после войны жизнь настоящая начнется…
Нота горечи прозвучала в голосе Золотухина громко и явственно, как петушиный крик на рассвете. Каирову не понравилось это. И он сказал нудновато, по-стариковски:
— С жизнью лишь когда расстаются, понимают, что она настоящая. А после войны, дорогой, свои трудности придут.
— Ясное дело, — без воодушевления согласился Золотухин.
Они миновали площадь. Голубой сумрак лежал над ней, как опрокинутая чаша. Поднялись по улице, которую перегораживала сложенная из кирпичей баррикада. Вышли к зданию милиции.
— Старшина Туманов на месте? — спросил Каиров.
— Сейчас выясним, — ответил Золотухин.
Но выяснять не пришлось. Старшина Туманов сидел возле стола дежурного, набирал номер телефона. Увидев вошедших, он положил трубку, встал и поздоровался.
— Мне нужно задать вам только один вопрос, — сказал Каиров. — Вы не находили в машине Дешина фляжки с водкой?
— Нет, товарищ полковник.
— Значит, не находили, — многозначительно уточнил Каиров.
Старшина стоял перед ним навытяжку, смотрел на полковника честно, с пониманием. И Каиров поверил, что такой человек не утаил бы фляжку, пусть даже наполненную водкой.
— Фляжки в кабине не было. Я осветил кабину. Думал увидеть кровь. Или другие следы преступления.
— Ничего не увидели? — Каиров уже не смотрел на старшину. Окрашенные в белую краску стекла окна за спиной дежурного светились слабо и мерцающе.
— Подозрительного ничего.
— Спасибо. — Потом, повернувшись к Золотухину, Каиров сказал: — Ладно, всего хорошего.
— Вам не нужна моя помощь, Мирзо Иванович?
— Пока нет.
Выйдя из милиции, Каиров решил не спускаться вниз к площади, а вернуться в гостиницу верхней дорогой. Он выведет его к узкой немощеной улочке, на которой он когда-то жил. У них с женой был уютный деревянный домик. И персиковый сад. И виноград «изабелла» над окнами. Из винограда осенью Каиров давил вино. Но получалось мало. И вино выпивали молодым, не позже Нового гада. Оно очень хорошо пахло. Изумительно! И было почти как виноградный сок, только немножко с градусами. И цвет у вина был темнокрасный. Оно приятно смотрелось в бокале, если свет попадал на тонкие стенки и катился вниз желтым искристым комком.
И море искрилось. И летом и зимой. Потому что и зимой было много солнечных дней. Небо в январе голубело еще чище, чем в августе.
Белые панамы, яркие одежды курортников на бульварах пестрели, как украшения. Они придавали городу праздничный и немного легкомысленный вид.
Сегодня море и небо остались прежними, но курортную панаму город сменил на матросский бушлат.
Каирову не довелось быть осенью сорок второго года среди защитников города. Однако он много, очень много слышал о мужестве людей, сокрушивших врага, преградивших ему путь на Черноморское побережье Кавказа.
И сейчас, вглядываясь в сильные и спокойные лица горожан, Каиров верил, что эти люди сделают все. И город, их родной город станет еще лучше довоенного. Как и прежде, он будет солнечным, красивым, веселым, но он будет и строже, и сдержаннее, потому что подвиги мужчин и женщин, отстоявших его, не забудутся никогда.
Обелиски и памятники встанут рядом с тополями и кипарисами, а легенды о мужестве и бесстрашии будут передаваться из уст в уста.
Сложится очень много легенд — о пехотинцах, моряках, летчиках, зенитчиках. И вначале, видимо, ничего люди не узнают о чекистах. Потому что деяния их известны лишь ограниченному числу лиц и по служебным законам до поры до времени разглашению не подлежат.
…Женщина с полными ведрами шла через улицу. Вода плескалась на землю с каким-то шлепающим звуком.
Увидев воду, Каиров сразу вспомнил о фляжке.
Куда же девалась фляжка, из которой Сизов поил шофера Дешина? В вещах Сизова ее нет. Да и не должно быть. Вещи брали из гостиницы. А в гостиницу Сизов не вернулся, потому что остался лежать под колесами. Фляжку Дешин не уносил (Каиров верил в это) . Значит, был третий. Кто он? В чем заключалась его роль?
«Совершенно секретно.
Полковнику М. И. Каирову.
Отп. 1 экз.
3 апреля 1944 года сотрудниками военной контрразведки «Смерш» фронта совместно с территориальными органами государственной безопасности и внутренних дел в районе станции Южная задержан Примаков Евгений Васильевич (он же Авраменко, Одинец, Парцалиадис, Домогацких). Агентурная кличка — Длинный. Прошел специальную подготовку в диверсионно-разведывательной дивизии «Бранденбург-800». С апреля по декабрь 1941 года находился в распоряжении разведуправления «Валли-V». С февраля 1942 года — сотрудник зондеркоманды «Марс» разведоргана «Цеппелин», подчиненного главному управлению имперской безопасности. Шел на связь с агентом по кличке «Зуб», которого знал в лицо. Из десяти фотографий, предъявленных ему, с изображением различных людей без колебаний отобрал фотографию Сизова. Имел запасную явку в Перевальном.
Ниже для ориентировки приводятся отрывки из стенограммы допроса:
С л е д о в а т е л ь. Где вы должны были встретиться с Сизовым?
Примаков. Я не знаю никакого Сизова. Я шел на встречу с агентом по кличке Зуб. У него было много фамилий.
С л е д о в а т е л ь. И фамилия Сизов была тоже?
П р и м а к о в. В дивизии «Бранденбург-800» он носил фамилию Неделин. Но я подозревал, что она у него не первая и не последняя.
С л е д о в а т е л ь. Хорошо. Тогда ответьте на вопрос, где вы должны были встретиться с агентом по кличке Зуб?
П р и м а к о в. 15 марта с половины третьего до трех у входа в городскую баню мне надлежало прохаживаться с дубовым веником в правой руке.
С л е д о в а т е л ь. Пароль?
П р и м а к о в. Мы хорошо знали друг друга. И пароля не было.
С л е д о в а т е л ь. В чем заключалось ваше задание?
П р и м а к о в. Зуб должен был устроить мне встречу с человеком по кличке «Японец», в распоряжение которого я и поступал.
С л е д о в а т е л ь. Я не очень верю, что вам не дали пароля. А если Сизов не явился бы к месту встречи? Ваши начальники должны были учитывать и такой вариант.
П р и м а к о в. Так и получилось. Сизов не пришел к баням. У меня был запасной вариант. Очень сложный. Потому что здесь огромную роль играли число месяца и час суток. 18 марта я должен был к семи вечера приехать в госпиталь в Перевальном. Сказать дежурной сестре, что я родственник раненого офицера Колесова из Чимкента. Поскольку офицер Колесов скончался несколько дней назад, я попросил бы разрешения остаться до утра, чтобы навестить его могилу. Утром на кладбище ко мне должен был подойти человек и спросить: «Это вы из Чимкента? В Чимкенте есть улица Ленина?» Ответ: «Улица Ленина есть в любом городе».
С л е д о в а т е л ь. Как же сложились дела в действительности?
П р и м а к о в. Я уже говорил, что Зуб в баню не пришел. На другой день я добрался до Перевального. Двое суток прятался в горах. И лишь в семь часов появился в госпитале. Все сделал по инструкции. Меня оставили ночевать. Положили одного в маленькой комнате. Там были только стол и кровать, на которой я лежал. Даже не было стула. И я сложил одежду на столе. Комната не запиралась ни на какие замки. Да и дверь прикрывалась неплотно. Я чувствовал себя словно в западне. Все время держал руку с пистолетом под подушкой. Сон не брал меня, хотя я не спал уже почти три ночи. Прошло больше часа, как вдруг дверь отворилась. В комнату кто-то вошел. По звуку шагов мне показалось — женщина. Я спросил: «Кто это?» В ответ действительно женский голос: «Это вы из Чимкента?» «Да», — не веря своим ушам, сказал я. «В Чимкенте есть улица Ленина?» — «Улица Ленина есть в любом городе».
С л е д о в а т е л ь. Вы можете описать внешность незнакомки?
П р и м а к о в. Нет. Окно было зашторено. А выключатель у двери, при входе. Женщина не включила свет. Видимо, она хорошо знала комнату, потому что смело сделала три шага. И остановилась надо мной. Я попытался подняться. Она сказала: «Лежите! И не вздумайте стрелять через подушку. Знаю, что нарушила инструкцию. Но у меня нет возможности ждать утра. Зуба выследил НКВД. Он убит, как я понимаю, при задержании. Вот вам документы. Утром без промедления возвращайтесь в город. Попытайтесь устроиться на нефтеперегонный завод. Эта явка закрывается. В городе вас найдут».
С л е д о в а т е л ь. Вы не смогли бы по голосу определить возраст женщины?
П р и м а к о в. Голос чистый, молодой.
С л е д о в а т е л ь. Это могла быть дежурная сестра, которой вы представлялись как родственник офицера Колесова?
П р и м а к о в. Не думаю. Дежурной сестрой была пожилая женщина с хриплым, басовитым голосом.
Конец стенограммы.
В связи с вышеизложенным предписываю Вам при осуществлении операции «Будда» особое внимание уделить госпиталю в Перевальном. Ускорьте выяснение личности сотрудника госпиталя, к которому ездил Сизов (Зуб). Внедрение на завод нашего человека по документам Примакова считаю нецелесообразным. Пароль не назначен, и, очевидно, неизвестная женщина помнит Примакова в лицо.
О ходе операции докладывать каждые 12 часов. В случае обнаружения новых значительных данных докладывать немедленно.
На завершение всей работы даю 72 часа.
Начальник Управления военной
контрразведки «Смерщ» фронта…»
Чирков оставил машину метрах в двухстах от ворот госпиталя. Дорога там размашисто поворачивала вправо. И горы отделялись от нее продолговатой ровной поляной. Трава на поляне была свежая, незатоптанная. И хорошо смотрелась под солнцем, поблескивая нежным зеленым цветом. С чувством сожаления Чирков въехал на поляну. А выйдя из машины, сокрушенно посмотрел под ноги. Две темные полосы, точно тропки, протянулись от дороги к колесам машины. И сок выступил, точно слезы. И скаты были влажными и зелеными.
Высокие ворота из кованого железа, красуясь причудливым орнаментом, стражем вставали на дороге. Перед ними ходил еще один страж — матрос в бескозырке, с винтовкой за спиной. Примкнутый широкий штык нанизывал на себя солнце. Издалека, оттуда, где шел Чирков, казалось, что моряк мечет молнии.
Столь грозным часовой выглядел лишь на расстоянии. Когда Чирков подошел ближе, он увидел совсем еще молодого паренька, светловолосого, курносого, с веснушками на щеках. Часовой не спросил у Чиркова пропуск, даже не поинтересовался, куда и к кому он идет. Как-то безразлично взглянул на капитана и отвернулся.
Громадные здания госпиталя, когда-то белые, а сейчас в больших серо-зеленых пятнах, возвышались справа. Перед госпиталем была широкая асфальтовая площадка. В центре — фонтан. От него лучами расходились аллеи. Аллеи были обсажены кипарисами, но среди них встречались и клены, и магнолии, и каштаны. Где-то там, за аллеями, были корпуса пониже. Чирков хорошо знал это место. До войны тут был санаторий. И хотя ему не довелось отдыхать в санатории, он несколько раз приезжал сюда по делам. Здесь тогда царило веселье. По вечерам играл духовой оркестр. И звуки фокстротов слышались даже на берегу.
Катя-Катюша, Катя моя…
Помнишь ли знойное лето это?
Старожилы рассказывали, что в давние годы, до революции, это была усадьба, а вернее, летняя резиденция кого-то из членов царствующей фамилии. И главное здание (остальные три корпуса построены позже, в тридцатые годы) некогда выглядело праздничным и нарядным. Беломраморные колонны охраняли его. А стены были увенчаны скульптурными фризами и фронтонами, окрашенными в темно-лиловые и ярко-синие цвета. На фоне этих красок обозначались скульптуры чистого, светлого мрамора. При усадьбе была небольшая церквушка, построенная из блоков известняка. На многочисленных плитах пентелийского мрамора просматривались рельефные изображения мужественных старцев, диковинных птиц и зверей. Близ входа, у полукруглой арки, грудастая женщина в ниспадающих одеждах держала за рога упирающегося быка. Видимо, неизвестный художник пытался разработать темы фризов Эрехтейона. И особа с короткими, но сильными ногами была не кто иная, как богиня Ника, ведущая к алтарю жертвенного быка.
Церковь сохранилась. Но использовалась не по назначению. До войны там находился павильон, в котором можно было выпить стакан холодного «Абрау-Дюрсо».
Аленку Чирков нашел в главном корпусе. Она шла через вестибюль, неся под мышкой лечебные карточки. Увидев Чиркова, девушка покраснела и, как ему показалось, растерялась.
Он сказал ей:
— Здравствуйте, Аленка. Вот я и приехал.
— Здравствуйте, — сказала Аленка. — Я сейчас. Я только отнесу карточки.
Он сказал:
— Хорошо.
Она ответила:
— Посидите здесь на диване. Я вернусь совсем быстро.
Он сел на диван. Вестибюль был большой, чистый, светлый. Двое раненых, выздоравливающих, пересекли вестибюль и поднялись по лестнице.
Лестница была сделана из пожелтевшего мрамора. Но дорожка ее не прикрывала. Только латунные прутья, лежащие вдоль ступенек, напоминали о том, что когда-то лестница была устлана тяжелой ковровой дорожкой.
Аленка вернулась действительно быстро. Она не села на диван, остановилась и спросила:
— Будем говорить здесь или выйдем?
— Лучше выйдем, — сказал Чирков. — Очень хорошая погода.
— Да, погода очень хорошая, — сказала Аленка и повернула голову в сторону окна.
— У вас есть свободное время? — спросил Чирков.
— Немножко. — Она ласково взглянула на него. Он поднялся. Пошел рядом. Она тихо и быстро сказала: — Возьмите меня под руку.
Мимо шел мужчина в белом халате — наверное, врач. Он странно посмотрел на Аленку.
— Ваш поклонник?
— Нет. Хирург. Большой хирург.
Свежесть встретила их во дворе. Они обогнули фонтан, в котором давно не было воды. На дне лежала сухая грязь да сморщенные прошлогодние листья. Воробьи сидели на цементном потрескавшемся дельфине, из пасти которого когда-то струилась вода.
— Мне нравится эта аллея, — сказала Аленка и увлекла Чиркова в аллею, ведущую к морю.
— Чем вы меня порадуете? — спросил Чирков.
— Я все узнала, — ответила Аленка.
— Все-все?
— То, о чем вы меня просили.
— Говорите.
— Майор, которым вы интересовались, приезжал к нашей сестре-хозяйке. Зовут ее Серафима Андреевна.
— Фамилия? — нетерпеливо спросил Чирков.
— Погожева.
— Как мне ее увидеть?
— Это невозможно.
— Почему? — Это больше походило на испуг, чем на удивление. Чирков остановился. Выпустил руку Аленки.
И она подумала, какой же он нервный. И ей стало жалко его. И она ответила тихо-тихо:
— Ее нет больше в госпитале.
— Давно?
— С восемнадцатого марта.
— Что с ней случилось?
— У нее погибла сестра. Где-то при бомбежке. Она взяла отпуск. И больше не вернулась.
— Руководство госпиталя не поинтересовалось почему? — спросил Чирков.
Аленка виновато улыбнулась:
— Такое сейчас время. Со всяким человеком все может случиться.
— Да, — сказал Чирков. — Время такое, что все может случиться… Спасибо вам, Аленка. Вы молодец.
— Это не так трудно было сделать… Я… сделала с большой охотой. Мне очень хотелось помочь вам.
— Спасибо еще раз. Вы сегодня дежурите. До которого часа?
— До шести вечера.
— Хорошо. А на следующей неделе вы когда дежурите?
— Ночью.
— Будете свободны днем?
— Да. Но дежурить ночью плохо, потому что все равно днем хочется спать. И как-то получается, что не видишь ни дня, ни ночи. Вернешься утром, упадешь в постель. Проснешься только к обеду. Пока туда-сюда… Приведешь себя в порядок. И нужно вновь заступать. Лучше дежурить днем.
— Хорошо, — сказал Чирков. — Я это учту. А сейчас мы расстанемся. Я пойду к начальнику госпиталя. Должно же сохраниться личное дело Серафимы Андреевны Погожевой.
В отделе кадров Чиркову принесли потертую тощую папку, в которой лежали трудовые книжки, справки, заявления, видимо, части вольнонаемных сотрудников госпиталя.
— Сейчас найдем, — сказал седой лысоватый мужчина с нездоровым лицом пыльного цвета. Он был в гражданском костюме. И прихрамывал на левую ногу. — Так, что же мы имеем? — Мужчина перебирал документы: — Погожева… Погожева… Есть. Вот, пожалуйста. — Он протянул Чиркову донорскую справку о сдаче крови Погожевой Серафимой Андреевной в городе Батуми: — И все.
— Не густо, — скептически заметил Чирков.
— Ее к нам прислали из Батуми. Документы, надо полагать, там.
— Как же вы… Взяли человека без документов, без проверки? — Голос у Чиркова строгий, словно черный цвет.
Однако кадровика не смутишь. Старый он, чтобы смущаться.
— Людей, дорогой товарищ, не хватает. Все палаты переполнены. Раненые в коридорах лежат. Поднимись, взгляни. Железнодорожный вокзал, а не госпиталь.
— Все это не снимает вопрос о бдительности.
— Правильно… Однако мы под начальством ходим, — стоит на своем кадровик, точно лодка на приколе. — Начальство наше в Батуми. Они направили — они в ответе.
— Направление где?
— Найдем направление… в другом деле. Стало быть, по командировочной линии посмотрим.
Звенит ключами кадровик, словно корова колокольчиком. Ящиками гремит. А на лбу испарина выступила. От натуги или от волнения?
От натуги, думается. Тяжело, видать, ему нагибаться. Годы сопротивляются.
— Вот, пожалуйста… — победоносно подходит к Чиркову, неся перед собой папку, будто каравай хлеба. — Все при деле…
Читает капитан. Верно.
«Начальнику госпиталя в Перевальном…
В ответ на Ваше письмо № 2/347 сообщаем, что направить в Ваше распоряжение врача-рентгенолога — 1, врача-терапевта — 3, врача-окулиста — 1 и младшего медицинского персонала — 25 не имеем возможности. В данный момент командируем в Ваше распоряжение старшую медицинскую сестру Погожеву С. А.
Одновременно предлагаем откомандировать в наше распоряжение врача-невропатолога — 1, которых у Вас — 2.
Начальник управления медицинской службы…»
— Документ законный, — сказал кадровик. — Шел специальной почтой.
Чирков нервно барабанил пальцами по столу.
— Паспорт вы у нее смотрели? У вас же военное учреждение!
— Паспорт непременно смотрели. С паспортом все обстоит благополучно.
— Вы это хорошо помните?
— Конечно нет.
Чирков понимает: говорить кадровику о бдительности — попусту терять время.
— Фотографию бы мне… Этой самой Погожевой.
— Чего нет, того нет, — разводит руками кадровик.
И вот Чирков опять в коридоре. Только невеселый, угрюмый. Аленка словно поджидает его. Она внезапно появляется из-за колонны. Спрашивает:
— Удачно? Все хорошо?
— Порядочки у вас. Хаос в документации, — сокрушается Чирков.
Аленка не разделяет его печали.
— Людям жизнь здесь возвращают, — говорит она. — О здоровье человека заботятся. Не до бумажек. Понимаете?
— Не понимаю, — морщится Чирков, лицо у него обиженное-обиженное. — Удар от врага нужно ждать не только на фронте. Враг — он коварен…
Фразы какие-то стандартные получаются. Зол Чирков очень. Зол на людей безответственных.
— Фотографию бы мне Погожевой, — вслух думает он. — Посмотреть на лицо, какая она.
— Есть фотография! — радостно говорит Аленка. — Конечно, любительская. Но разобрать лицо вполне можно.
Чиркову хочется поцеловать Аленку. Милая, хорошая она. Фотография — это же совсем другое дело. Это уже удача.
— Я сейчас, — говорит Аленка. Потом секунду, колеблется: — Пойдемте вместе.
Он держит ее за руку. Они не идут, а бегут по аллее.
Пахнет морем, водорослями и чистой галькой. Волны накатываются где-то здесь, рядом. Их еще не видно за корпусом и деревьями. Но они шумят. На сердце у Чиркова от этого шума радостно и сладко. А может, волны тут ни при чем? Может, причиной тому медсестра, похожая на мальчишку?
Комната Аленки пуста. Девушка предлагает:
— Садитесь.
— Нет-нет!..
Она открывает тумбочку — там альбом, пухлый от фотографий.
— Сейчас я найду…
Аленка ловко, точно карты, перебирает фотокарточки.
— Вот! Крайняя слева. Нас подполковник фотографировал из газеты. Думали, не пришлет. А он два дня назад прислал…
Крайней слева была высокая худая женщина с крупными мускулистыми ногами, удлиненным лицом и густыми бровями, сросшимися у переносицы.
— Спасибо, Аленка, спасибо…
Они рядом. Они близко. И, сам того не ожидая, Чирков целует девчонку в губы.
— Может, в небесах и есть рай, но в нем все равно не уютнее, чем у вас в квартире.
Татьяна с изумлением смотрит на гостя, солидного, седого полковника, и заученно улыбается. Но Каирову давно известна эта милая женская хитрость. Впрочем, улыбка у Татьяны получается нежная, непосредственная. И, глядя в ее чистые серые глаза, Каиров, в общем-то, понимает мужчин, влюблявшихся в эту женщину.
— Если вы хотите снять комнату, — мягко, словно извиняясь, произносит Татьяна, — то… Я не могу сдать. Сейчас… у меня уже есть постоялец.
— Майор интендантской службы Роксан.
— Вы знаете? — удивлена Татьяна. И тут же спрашивает кокетливо: — Это он вас прислал?
— Я сам по себе, — признается Каиров.
— Сожалею. Но ничего другого сказать вам не могу.
— Не огорчайтесь. Я остановился в гостинице Дома офицеров. Кстати, в том самом номере, где жил майор Валерий Сизов. Он, кажется, был вашим квартирантом?
— Это не имеет значения, — сухо ответила Татьяна. Ее, видимо, начал раздражать осведомленный и разговорчивый полковник. — Прежде всего, Сизов был моим другом.
— Простите, — сказал Каиров. — Но, коль я здесь, разрешите задать вам несколько вопросов. Они касаются именно вашего друга.
— Кто вы такой? — тихо и чуточку испуганно спросила Татьяна.
— Полковник из контрразведки.
Чирков скептически отнесся к идее Каирова посетить Татьяну в ее квартире.
— Лучше вызвать. Допросить. А в доме устроить обыск.
— У тебя ни грамма фантазии, сынок. Ты скучный реалист. Может быть, я покажусь несколько старомодным, но мне кажется, для вдохновения нужно посмотреть дом, где живет Дорофеева. Я хочу пройти той дорогой, по которой много раз ходил Сизов. Посмотреть двор, подняться по лестнице, постоять у двери. В доме есть подвал. И наверняка есть чердак. Я хочу посмотреть квартиру. Она может быть чистой или грязной. Я хочу посмотреть обстановку. Вещи — тоже отличные свидетели… Я предпочитаю застать хозяйку квартиры врасплох… Все это для меня очень важно. Я должен определить свое отношение к Дорофеевой: была ли она только любовницей Сизова или еще и соучастницей?
— Вам виднее, товарищ полковник, — сказал Чирков. — Хочу лишь предупредить. Я, слава богу, знаю свою бывшую жену. Неофициальная беседа с ней может иметь нулевой результат. Во-первых, Татьяна врушка. Во-вторых, если вы сразу не поставите точки над «и», не скажете, кто вы и зачем пришли, она решит, что вы просто набиваетесь к ней в постель. И в ответ на ваши хитроумные вопросы будет нести безответственный треп.
— Спасибо, капитан, за предупреждение.
Не мне вас учить, но профессионально грамотнее было бы вызвать Дорофееву на допрос.
— Милый Егор Матвеевич, запомни: контрразведка — это не просто профессия. Контрразведка — искусство. А в искусстве каждый идет своим путем…
…Низкая арка, хмуро глядевшая на улицу, вела во двор. В глубине двора по левую сторону стоял двухэтажный коттедж, в котором жила Татьяна Дорофеева. Ее квартира находилась на втором этаже. Двор был маленький. Бомбоубежище, желтым холмом возвышавшееся невдалеке от старой груши, делило его на две части. Дверь в бомбоубежище была распахнута. Темнота черным глазом смотрела на забрызганный солнцем двор и дышала сыростью. Две девчонки играли в классики. Смеялись они легко, беззаботно. Пальтишки на них распахивались, короткие и латаные.
Из репродуктора, висевшего на сером, зажатом рельсами столбе, слышался голос московского диктора. Он читал утреннее сообщение Советского Информбюро. Новости были хорошие, 4-й Украинский фронт рвался к Севастополю…
На лестничную площадку, деревянную, с перилами, давно утратившими свой первоначальный коричневый цвет, выходило три двери. Короткая и, словно трап, крутая лестница вела на чердак. Люк над ней был закрыт. Ступив вверх на несколько ступенек, Каиров убедился: крышка заколочена поржавевшими гвоздями. И нет никаких следов, что люк недавно открывали.
Еще внизу Каиров обратил внимание: окна первого этажа висят низко над землей, и в доме едва ли есть подвал.
…Услышав, что он из контрразведки, Дорофеева не испугалась, не смутилась. Наоборот, с интересом, точнее, с любопытством посмотрела на Каирова. Без улыбки, но вполне гостеприимно сказала:
— Чувствуйте себя как дома, полковник. Давайте я помогу вам снять шинель.
— Я сам. Ради бога, не принимайте меня за дедушку.
— Зачем же? — улыбнулась Татьяна. — На мой взгляд, человеку столько лет, на сколько он выглядит.
— Я смотрю, вы прогрессивно мыслите.
— Не терплю условностей.
Каиров пристально посмотрел ей в глаза. Она выдержала взгляд. Он сказал:
— Я думаю, разговор у нас с вами получится.
— Вы хитрый, — ответила она.
— Неожиданный вывод.
— Цыгане все хитрые.
— Я не цыган.
— Армянин?
— Я из Азербайджана.
Она села на диван. Перебросила ногу за ногу. Платье из серо-голубой материи сжалось в складки и теперь лишь самую малость прикрывало колени. Откинувшись, она вдруг заломила руки и стала поправлять прическу.
Голова Каирова уже давно из черной превратилась в цвета махорочного пепла, и он конечно же понимал: поза, в которой сейчас находится Татьяна, давно разучена и отработана. Но вместе с тем именно жизненный опыт не позволял сделать иного вывода — эта дама сложена безукоризненно.
— Вы обо мне плохо думаете? — внезапно спросила Татьяна.
— Я думаю о вас хорошо.
— Нет. Вы обо мне плохо думаете. Я красивая, и все мужчины думают про меня одно и то же. — Горечь была в ее голосе и во взгляде тоже.
— К сожалению, я пришел сюда не как мужчина. — Он понял, что упускает инициативу в разговоре.
— Я вам не верю.
— У меня единственный способ убедить вас в обратном: задать несколько вопросов.
Она недоверчиво покачала головой и сказала устало:
— Все начинают с этого.
— У ваших поклонников бедная фантазия, — пошутил Каиров. И вынул портсигар: — Разрешите?
— Пожалуйста. — Она поставила перед ним пепельницу. Вновь опустилась на диван. Пожаловалась: — Я несчастливая.
— Сейчас не время говорить о счастье, — нравоучительно заметил он. Прикурил от зажигалки.
— Что вы, мужчины, понимаете во времени? Вот вы мне в дедушки годитесь, а на вас смотреть приятно. И куда угодно с вами пойти можно.
— Благодарю.
Татьяна грустно усмехнулась:
— Доживи я до ваших лет — на меня никто и не посмотрит. Для женщин другой счет времени, полковник.
— Может, вы и правы… Но я все-таки перейду к делу. Когда вы познакомились с майором Сизовым?
— Какое это имеет значение? — вдруг напряглась она. И взгляд ее похолодел. И на лице обозначилась бледность, может быть, от испуга.
— Не задавайте встречных вопросов! — кажется, рассердился Каиров.
— В декабре. Число не помню. Но можно уточнить. Он пришел в библиотеку. Я выписала ему читательскую карточку. Там стоит дата.
— Видимо, вы знали его близко. Не было ли в поведении Сизова чего-либо подозрительного?
— Все мужчины одинаковы. В глаза: ля-ля, хорошая, милая. А из дому вышел — ни одной юбки не пропустит.
— У него была женщина?
— Значит, была, если письма писала.
— Вы их видели?
— Одно. Ну и этого достаточно.
— Поспешный вывод. Прежде необходимо прочитать письмо.
— Он учил меня другому. Ударил по лицу, сказал, чтобы я не смела читать чужие письма.
— Письмо сохранилось?
— Нет.
— Может, вспомните содержание?
— Ничего интересного там для вас не было.
— Охотно верю… Но любопытства ради хотел бы услышать.
— В начале письма она слюнявилась: дорогой, любимый… Встретиться бы желала, да обстоятельства не позволяют. Видно, замужняя, шлюха… Просила на брата повоздействовать, который после контузии совсем опустился. И теперь вениками торгует возле бани.
— Дубовыми?
— А вы откуда знаете?
— Проходил мимо бани… Там всегда вениками дубовыми торгуют.
— Не знала. В баню не хожу. У меня ванна… Правда, горячей воды сейчас нет. Но я моюсь холодной. Привыкла. А кожа от этого становится эластичнее и здоровее. Смотрите. — Она заголила руку выше локтя. Кожа у нее была смуглая, хорошо сохранившая следы прошлогоднего щедрого загара.
— Что было еще в письме?
— Ничего. — Ей был неприятен этот разговор. Настолько неприятен, что бледность, будто талый снег, исчезла с ее лица. И теперь — от злости ли, или простого раздражения — оно было покрыто большими розовыми пятнами.
— Кем подписано письмо? — спросил Каиров.
— Подпись неразборчива.
— Обратный адрес?
— Без адреса. — Она отвечала, нервно покусывая губы.
— Не обратили внимания, из какого города отправлено письмо?
— Местное… Поэтому я и выгнала его. Последнюю педелю он жил в гостинице.
— Вещей своих Сизов не оставил у вас?
— Все забрал. Позабыл только фляжку.
— Покажите ее.
Татьяна безо всякой охоты встала с дивана. «Странная она женщина, — подумал о ней Каиров. — А может, и нет. Может, все закономерно. Родилась красивой. В своем роде произведение искусства. Легкомысленная. Это тоже от рождения… Как бы выглядела жизнь на земле, если бы все женщины были вот такими красивыми? И такими легкомысленными. Наверное, сложились бы другие обычаи, нравы. Понятие морали было бы тоже совсем иным.
Почему она так разговаривает со мной? То злится, то кокетничает. Скорее всего, Татьяна иначе и не может разговаривать с мужчиной. Она привыкла нравиться. Привыкла, как пьяница к алкоголю».
Татьяна принесла фляжку. Обыкновенную, из алюминия. В зеленом матерчатом чехле. Встряхнула. Булькнула жидкость.
— Что здесь? — спросил Каиров.
— Вино. Рюмочку?
— В первой половине дня не употребляю.
— Хорошая привычка.
— Сизов пил?
— Много. Но никогда нее пьянел. Только глаза краснели.
— Я заберу с собой фляжку. Слейте вино в графин.
— Графин не пустой. А это вино выпейте во второй половине дня за наше знакомство.
— Спасибо. — Каиров встал. — Скажите, Сизов вел с вами разговоры о событиях на фронте?
— Редко. Мне кажется, они не очень интересовали его. Он любил повторять, что теперь фронт везде.
— Это точно. Спасибо… Всего хорошего. Извините уж…
— Пожалуйста, пожалуйста, — вежливо ответила Татьяна.
Рыбоколхоз «Черноморский» притулился к морю за высокой, ступающей в волны скалой, на которой моряки поставили мощную береговую батарею. Там же и глазастые прожекторы. Ночью, словно пули, темноту пронизывают. А днем спят под густыми пятнистыми сетками. Скала стройная, точно девушка, красивая, приметная. Немцы на нее в сорок втором зуб точили. Только устояли моряки. Сколько чернобрюхих, крестастых самолетов дельфинами в море кувыркались!
Пострадал рыбоколхоз. Конечно, меньше, чем город. Но… Семилетнюю школу прямым попаданием в щепки разнесло. На рыбозаводе от коптильного цеха лишь груды кирпичей остались. С полдюжины жилых домов тряхануло. Правда, прямых попаданий в дома не было, но с окнами, с дверями распрощаться пришлось.
Колхоз славился рыбой. До войны имел торговые договоры со многими санаториями и домами отдыха. Держал свой ларек на городском рынке. Делал консервы в цехах собственного маленького завода.
С войною улов упал. Большинство мужчин ушло в армию. Женщины теперь верховодили на шаландах. Честь им и хвала. Ничем сильному полу не уступали. Да вот беда, нынче в море далеко выходить рискованно. Немецкие подлодки еще, как акулы, рыщут. Мин — что медуз перед штормом. Промышляют колхозники возле берега. А какой улов на мелкоте — дело известное. И все же шаланды никогда не возвращались пустыми. День на день не приходился — кефаль, ставрида, хамса, битый дельфин. Дельфинье мясо было вполне съедобным. Но, когда его жарили, вонь стояла над всем поселком, уползающим в горы ящерицей. Хозяйки посноровистее добавляли в жаркое стручковый перец, укроп, чеснок, лук…
Ваня Манько шмыгнул носом. Нет, есть ему не хотелось. Он сыт по горло дельфиньим мясом. Ему бы простого, говяжьего. Но это будет потом, когда батька вернется с фронта. А сейчас… Сейчас Ваня бежал с уроков. И крутой тропкой, огибающей кусты, спускался к морю. Море сегодня было ласковым и тихим. Волны не шумели, а разговаривали друг с другом шепотом, как мальчишки на уроках.
Учился Ваня в четвертом классе. Когда школу разбомбило, их перевели в клуб. Концертный зал большой. В каждом из четырех его углов занимался класс. И гул стоял плотный и неразборчивый, словно на колхозном рынке. В утреннюю смену ходили первый класс, второй, третий, четвертый. После обеда — с пятого по седьмой.
Скучно в школе было Ивану. Он любил море. Любил рыбоколхозный причал. Запах ветра морского, соленого. Он давно решил стать рыбаком. И сетовал, что из-за маленького роста взрослые не берут его в море.
А учеба? Какой с нее прок! Рыбе лично начхать, кто ее неводом вытаскивает — грамотный или не очень.
Берег долгий. И полукруглый, словно край блюдца. Галька на нем светлая. Лишь возле самой воды — темная и блестящая. Потому что влажная. Не успевает высыхать. Волны лижут ее и лижут, как кот сметану… Хорошо на берегу. Да от посторонних глаз не скроешься. Увидит кто из колхозников Ивана — не пощадит. За ухо возьмет. И… водворит в школу.
Лучше всего бы спрятаться дома. Так раньше Иван и делал, когда мать на шаланде выходила в море. Но теперь лафа кончилась… Третью неделю у них квартирантка живет, беженка из Новороссийска. Строгая такая тетенька — учительница. Взяли ее алгебру да геометрию преподавать. В старших классах, значит. Вот она и околачивается в первой половине дня дома.
Вздыхает Иван. Тяжело, будто старик. Думает: а если осторожно-осторожно на чердак перебраться? Квартирантка и не заметит. Валяется, наверное, на кровати. Книгу читает.
Верная мысль! На чердаке сено. Поспать можно…
Задами выходит Иван к своему дому. Возле колодца в заборе дыра. А вокруг крапива молодая — богатство по нынешним временам. Суп из нее варят.
Подобрался к сараю Иван. Посмотрел через щель. Занавешено окно в комнате квартирантки. Теперь — шмыг в сени. А там и лестница на чердак. В сенях на лавке ведро с водой стоит. И кружка рядом. Испить бы водицы, да зашуметь кружкой можно. Иван переводит дыхание и пьет прямо из ведра.
Лестница в доме хорошая, не скрипит. Люк гавкнуть может. Петля там одна перекошена. Накормить бы ее рыбьим жиром! Иван, подталкивая одной рукой люк вверх, другой приподнимает край, где заедает петля. Ура! Обошлось!
Тщательно закрыв люк, Иван шагает в сено к слуховому окну. Жаль, что из окна не видно моря. Зато скалу видно. И батарею на ней. И моряков тоже… Счастливые ребята — моряки, никто в школу не ходит. И дурацкие задачки: «Из пункта А вышел поезд со скоростью 60 км в час…» — решать не заставляют.
«Вырасту — пойду в моряки, — думает Иван. — Рыбаком, конечно, хорошо. Но не сидеть же век в колхозе! Лучше по морям, по океанам побродить. Куплю себе обезьяну и выучу разным фокусам. Вот потеха будет…»
«Тэр-рр…» Скрипит люк. Кого несет нелегкая? Квартирантка. Выследила, зануда!
Однако на всякий случай Иван прячется за тяжелой обвешанной паутиной балкой. Квартирантка лезет через сено, приподняв подол платья. Ее длинные ноги в черных чулках проваливаются в сено. Она ступает на коленках. Добирается до слухового окна. В руках у нее появляется бинокль. Она подносит его к глазам и что-то долго рассматривает.
«Батарею!» — догадывается Иван. Он сидит ни жив ни мертв.
Потом квартирантка поворачивает назад. Выбирается к люку…
Иван, желая проследить, что же она будет делать дальше, приподнимается на корточках. Случайно оказавшийся под ногами мальчишки прут предательски трещит. Квартирантка вздрагивает и поворачивается…
Чирков подробно, со свойственной ему добросовестностью рассказал Каирову о поездке в Перевальный. Через мощную лупу Каиров, покряхтывая и недовольно морщась, рассматривал фотографию, которой снабдила капитана Аленка. Он подошел к окну. Потом опять сел на кровать. Наконец положил и лупу, и фотографию на одеяло. Сказал:
— Встречалось мне видеть фотографии и более высокого качества…
— Качество действительно не ахти, — согласился Чирков.
— Глаза немного смазаны. Моргала… Ладно. Увеличить и размножить. Сегодня же.
— Завтра к утру, товарищ полковник. У нас сушилки нет.
Каиров ничего не ответил. Однако лицо у него стало кислым и совсем старым. Ему бы надо было побриться, потому что щетина на подбородке темнела густо.
— Вы обедали? — спросил Чирков.
— Нет, — ответил Каиров и погладил ладонью подбородок.
— Тогда пойдемте в столовую.
— Еще не время, капитан. На сытый желудок трудно думается. Кровь из головы уходит.
— При моей худобе это незаметно, — не удержался от улыбки Чирков.
— Тебе легче прожить… Ладно, — Каиров поднялся с кровати, — шутки в сторону. Прежде чем отправиться в столовую, подведем итог наших двух визитов. Что мы имеем на сегодняшний день?
— Мы имеем фотографию сестры-хозяйки Погожевой, с которой Сизов поддерживал контакт. Мы знаем, что какая-то женщина, полагаю Погожева, писала Сизову и назначала встречу возле бань с агентом Примаковым. Мы знаем, что Погожева…
— Видимо, Погожева, — поправил Каиров.
Да… Видимо, Погожева рекомендовала Примакову устроиться на нефтеперегонный завод. Она не дала ему пароль, сказав, что его найдут. Полагаю, она не могла рассчитывать только на себя. Значит, в городе есть или в город прибудут агенты, которые знают Примакова и которых Примаков знает в лицо.
Чирков говорил не свободно, а так, словно диктовал протокол. Сказалась привычка.
— Так или иначе, а нефтеперегонный завод упускать из виду нельзя, — сказал Каиров. — Возможно, сама Погожева станет искать связь с Примаковым. Она же не может знать, что он арестован. Поэтому сегодня же направим на завод человека с фотографией Погожевой. Вдруг клюнет… Однако основное внимание, капитан, и все силы свои мы должны выложить на главные вопросы. Кто убил Сизова? И по какой причине? Нужно проанализировать все причины, вплоть до ревности. В этом свете особо интересен Роксан.
— Значит, версию с Дешиным…
— Версию с шофером Дешиным нужно отставить, и, чем скорее, тем лучше. Дешина следует судить по другим статьям. К убийству он никакого отношения не имеет. Если фляжка Сизова оказалась на квартире у Дорофеевой, тогда из чьей же фляжки он угощал шофера? Выясните у хозяйственников, не получал ли Сизов второй фляжки. Опросите его сослуживцев, не брал ли он фляжку у кого взаймы. Подготовьте мне фотографии офицеров, с которыми Сизов был знаком или мог быть знаком. Мы отправим их в Поти. Возможно, Примаков опознает кого-нибудь на фотографии. Все это нужно мне завтра к часу дня… Сегодня же к десяти вечера обеспечьте грузовую машину, лопаты и четырех солдат. Вот так, Егор Матвеевич… Аленка была рада вашему приезду?
— Хорошая девчонка. — Чирков, совсем как школьник, шмыгнул носом и уткнулся в пол взглядом, доски считать начал.
— Хороших девчонок много, — сказал Каиров и с грустью добавил: — Этим прекрасна жизнь, этим и печальна… Ну что ж, теперь можно и в столовую.
Уйти не удалось. Помешал телефон.
— Золотухин? — переспросил Каиров. — Привет, Дмитрий. Ко мне? Через пять минут? Давай, жду.
Каиров словно не хотел расставаться с телефоном, даже положив трубку на рычаги аппарата, он продолжал поглаживать ее пальцами.
— Обед передвигается на полчаса, — сказал он Чиркову. — А пока в ожидании Золотухина я расскажу, как влюбился первый раз. Не против?
Конечно нет! Чиркову приятно, что большой начальник, заслуженный человек удостаивает его, капитана, своим доверием. Чирков с удовольствием садится в кресло. Весь внимание.
Как утверждают злые языки, Каирова хлебом не корми, вином не пои, только дай поговорить.
— Сорок четыре года назад, а точнее, в одна тысяча девятисотом году мне исполнилось шестнадцать. А ей было… Ей четырнадцать. Но у нас в Азербайджане девушки в таком возрасте выглядят как в России семнадцатилетние.
— Солнце…
— Скорее, воздух, растительность. Щедрости много. Вот организм, он как бутон… Расцветает. Звали ее Ануш. Глазами и лицом она была такая нежная и ласковая, как Аленка. Только волосы у нее были не светленькие, а черные и блестящие… что твой сапог. Я работал в сапожной мастерской подмастерьем. А отец Ануш был хозяином этой мастерской. Сухой, прямой, точно метр. Помню, сидит в тени под акацией, четки перебирает. Ануш в мастерскую заглядывала редко — дурной тон по тем временам. Но во дворе появлялась, с подругами играла. И приметила меня, а я ее. Стали мы переглядываться. Она иногда посмотрит и зардеется, словно роза. Сапожники мне: «Давай-давай, не теряйся! Дураком не будь!» А разговоров я там о женщинах наслушался! О! — Каиров махнул рукой. — Ну и однажды — хозяин с мастерами на рынок за кожами уехали — я смело подошел к Ануш. Не помню даже, что сказал. А она быстро, точно это было уже давно заучено, говорит: «Приходи сегодня вечером в сад и спрячься за кустами сирени». Что скрывать, от радости я пьянел. Не мог вечера дождаться. Время тянулось, словно клей. Наконец подошли гранатовые сумерки. Я — в сад. Сижу, как барс, между кустами сирени. Слышу, Ануш песенку поет. Веселую, детскую. Чтобы мама с папой слышали. Я — к ней. Она испуганно: «Это ты?» И остановилась совсем близко. Ближе, чем этот стул. — Каиров указал на стул, где висел его китель. — А у меня еще никогда девчонок не было. Не встречался я с ними. Не целовался. Стою, не могу языком шевельнуть. Руки свинцовые стали. А она быстро шепчет: «Обними меня». И опять песенку поет. Весело, шаловливо. Совсем я растерялся. Это мне позже в голову пришло, что она пением родителей отвлекала. А тогда подумал: издевается надо мной, смеется. Слова из себя выдавить не могу. Где там обниматься! Постояли мы так минуты две. Она спрашивает: «Зачем пришел, чурбан?» Тут я уж… Меня зло взяло. Вспылил я. Схватил ее за косы. А она перепугалась. Завопила: «Вай, вай, мамочка!» В доме шум, крик. Родственники с ружьями. Я бежать. Бежать из города… И завела меня судьба далеко. В Санкт-Петербург. На знаменитый Путиловский завод… Потом революция…
И вот, капитан, прошло двадцать пять лет. Четверть века. Много. И я снова попал в Баку. И конечно же, пошел на ту улочку, где была сапожная мастерская. Случилось так, что я увидел Ануш. Она жила в том же доме, с мужем и многочисленными детьми. Это была полная, низкого роста, немолодая женщина. Известно, женщины Востока стареют рано. Мне было сорок один год. Стройный, красивый, в форме. И она узнала меня, сказала: «Мирзо, зачем ты тогда убежал? Я сказала родителям, что на меня напали бандиты. Я искала тебя на другой день, ждала». «Ануш, милая! — ответил я. — Мальчишек шестнадцати лет нельзя любить, только в двадцать шесть лет они достойны женщины». «А я любила тебя», — сказала она.
«Мы все равно не смогли бы остаться вместе. Отец никогда не отдал бы тебя за бедняка». Она спросила: «Где ты был, Мирзо?» Я ответил: «Далеко, Ануш. Я повидал много разных краев. Узнал многих людей. Теперь я строитель. Строю новую жизнь, при которой не будет бедных и богатых, а будут просто равные граждане». «Да благословит тебя аллах!» — сказала Ануш, и на глазах ее заблестели слезы… После, капитан, у меня было много увлечений. Но эта первая любовь — это как первый цветок персика, как рассвет, как утренняя роса.
Чирков с изумлением глядел на седого полковника. Морщинам было тесно на его лице, но глаза у Каирова были очень молодые и душа, кажется, тоже.
Вскоре пришел Золотухин. Поздоровавшись, он вопросительно посмотрел на Чиркова. Каиров подметил взгляд, сказал:
— Этой мой помощник. Говори при нем откровенно.
— Дело пустяковое, — вдруг застеснялся Золотухин. — Но я подумал, что знать вам об этом следует. Мирзо Иванович, помните, вы интересовались Дорофеевой?
— Да, да. И сейчас интересуюсь.
— А еще помните случай со свиной тушенкой? Когда старшина Туманов упустил человека близ тайника! Так вот, сегодня утром Нелли с моим младшим сыном Алешкой пошла к портнихе. Это мать барабанщика Жана — известная мастерица Марфа Ильинична Щапаева. Вдруг видят они впереди пару. Офицер и Дорофеева. Офицер несет сумочку. Возле дома Щапаевой они останавливаются. Офицер передает сумочку Дорофеевой. Ну а здесь Алешка — мой младший, значит, — побежал на пустырь. Нелли погналась за ним. Потом смотрит, офицер один стоит. Видимо, Дорофееву поджидает. А когда пришла Нелли к портнихе, увидела там Дорофееву. Марфа Ильинична поначалу смутилась. Но, однако, радостна воскликнула: «Здравствуйте, дорогая, заходите». Словом, обычная женская трескотня. Нелли принесла отрез на платье. Стали разговаривать, туда-сюда… Алешка же очень балованный парень. Вместо того чтобы тихо сидеть и ждать, пока освободится мать, он стал лазить по комнатам. И вдруг появляется с банкой тушенки в руках. Щапаева, понимаете, сразу изменилась в лице. Дорофеева тоже. Нелли — Алешку ругать. Выяснилось, что банку он достал из той сумки, которую принесла Дорофеева.
— Что ты предпринял? — спросил Каиров.
— Еще ничего. Вот приехал сюда. Ясно, свиной тушенки там уже нет. Ее перепрятали. Но факт остается фактом, что поступает она через ваши каналы. Скорее всего, из военфлотторга. Нелли запомнила в лицо того офицера. В случае чего она может опознать.
Чирков спросил:
— С Дорофеевой был морской офицер?
— Морской.
— Вполне возможно, что это был Роксан. Интендант.
Каиров согласился с мнением Чиркова:
— Нужно будет проверить эту версию. Она наиболее вероятна.
Взгляд квартирантки цепко, точно прожектор, ощупывает сантиметр за сантиметром, но сена на чердаке много, балок и перекладин тоже. А Ваня Манько — совсем еще маленький мальчик. Окаменел он с перепугу. Стоит, не шевелится. Полумрак заслоняет его. Полумрак — он добрый!
«Крыс на чердаке до чертовой матери!» — может, решает квартирантка. А может, вспоминает пословицу: «У страха глаза велики». И думает, что подозрительный шум ей померещился.
Она закрывает за собой люк. И по лестнице спускается в сени.
А Иван еще долго остается неподвижным. И мысли у него в голове что ни есть самые тревожные.
Кто эта женщина? В поселке ее никто не знает. Чужая она для рыбаков. Почему на чердак поднималась, в бинокль на батарею смотрела?
Проходит час, второй… Мальчишка понимает, что квартирантка — Ефросинья Петровна — уже давно ушла в школу. И старшеклассники сейчас под ее пристальным взглядом решают примеры по алгебре. Но боязно расставаться с чердаком Ивану. Куда пойти? Кому рассказать о своих догадках? Директору школы? А вдруг он в ответ: «Ты мне, Манько, зубы не заговаривай. Отвечай, почему убежал с уроков?»
Директор строгий. А голос у него скрипучий, словно рассохшийся пол.
Нет, к директору Иван не пойдет. К директору пусть девчонки обращаются.
Так и не приняв решения, с кем поделиться тайной, Иван распрощался с чердаком и вышел на улицу. Солнце уж давно миновало зенит и теперь нацеливалось на угол, где скала, темная — при таком освещении словно вырубленная из угля, — соприкасалась с линией горизонта.
Было около трех часов дня. Скоро с моря придут шаланды. Тогда можно будет обо всем рассказать матери. А мать Ивана, которую в поселке все запросто зовут Марусей, женщина рослая, на руку тяжелая. Она (если что!) эту разнесчастную квартирантку в бараний рог скрутит{2}.
И вдруг Иван слышит — рядом на улице стучит мотоцикл. Мотоциклисты — редкость в поселке. Можно ли упустить такой случай? Через секунду Иван оказывается за калиткой. Он видит мотоцикл, на нем милиционера. Мотоцикл разворачивается возле магазина и замирает.
Старшина Туманов слез с мотоцикла. Несколько раз присел, чтобы размять затекшие ноги.
Мальчишка лет одиннадцати, стриженный наголо, в стареньком пиджачке, из-под которого гордо маячит матросская тельняшка, приблизился к Туманову и вежливо сказал:
— Здравствуйте, дяденька милиционер. Меня зовут Иван. Фамилия моя — Манько. Учусь в четвертом классе. А живу вон в том облинялом доме. Папка на фронте воюет, а мать рыбачит.
— Молодец, — сказал старшина Туманов, не понимая, для чего все-таки столь длинное вступление. И хотел было добавить: «Славный мальчик».
Но Иван перебил его:
— Дяденька милиционер, я вам должен заявление сделать.
От слова «заявление» повеяло чем-то родным и понятным. И старшина Туманов ласково кивнул Ивану: дескать, давай!
Иван рассказал, как убежал с уроков, забрался на чердак, увидел квартирантку, которая рассматривала в бинокль батарею на скале.
— А бинокль большой был? — с сомнением спросил старшина Туманов.
— Не-е… Маленький.
— Театральный.
— Маленький… Арестовать ее надо, дяденька милиционер.
Старшина Туманов колебался:
— Арестовать… Говоришь, в бинокль на скалу смотрела. Подозрительно, с одной стороны. А с другой… Ответь мне, батарейцы к вам в поселок ходят?
— Обязательно.
— Вот… Вдруг учительница ваша с кем-нибудь из артиллеристов познакомилась. Полюбила. В бинокль на него посматривает. Для вдохновения, значит. Улавливаешь?
— Нет, — честно признался Иван.
— По малости возраста не понимаешь. Ну, допустим, если бы радиостанцию у нее увидел или динамит — это улики. А бинокль — факт сам по себе не убедительный. Ты никому еще не говорил?
— Никому.
— И помалкивай. Для порядка мы документы у неё проверим, прописочку. Если нарушения будут, задержим, если в полном порядке, отпустим. Понял, милый?
— Понял, товарищ милиционер.
— А теперь хочешь, я тебя на мотоцикле до школы прокачу?
Очень хочу. Только прокатите меня в другое место.
— Шутник! Учительница же в школе.
— Вы прямо там документы проверять станете? — удивился Иван.
— Ну и что? Проверка документов в настоящее время — дело обыкновенное.
Дождь обрушился, когда зашло солнце и тяжелые тучи загнездились над морем, окутав город слепым и гнетущим мраком. Ветер на время стих. И вновь пробудился лишь с первым громом. Молния легла на мокрые тротуары, на развалины и крыши. И город заблестел. И ветки захлестали одна другую, не жалея, словно боксеры на ринге.
Фары выхватывали из темноты косую сетку дождя. И «дворники» на ветровом стекле, ползая вверх-вниз, не успевали стирать воду. Видимость была отвратительной.
Грузовая машина двигалась позади «виллиса». Каиров, разумеется, не видел очертания ее кабины или кузова. Различал только узкие щели фар да бледно-желтое пятно света, которое, покачиваясь точно тень, не отставало от передней машины. В грузовике, крытом брезентом, ехали четверо красноармейцев. В «виллисе» кроме Чиркова и Каирова находились еще Золотухин и приглашенный им врач-эксперт.
Машина с солдатами почему-то задержалась в гараже. Подъехала к Дому офицеров не в десять вечера, как распорядился Каиров, а без четверти одиннадцать.
В этот час улицы города были пустынны. А вспышки молнии и гром напоминали артиллерийскую канонаду.
Выбравшись на шоссе, машины прибавили скорость. Море здесь было совсем рядом. Ревело оно страшно. И разговаривать в машине было трудно.
Капитан Чирков, казалось, слился с рулем.
— Скоро поворот! — наклонившись к капитану, прокричал Золотухин.
— Вижу!
Сбавив скорость, Чирков повернул машину влево. Она очутилась в узком, зажатом двумя горами ручье, под которым скрывалась, вся в колдобинах, дорога.
— Застрянем, черт! — не стерпел Каиров.
— Ничего, ничего! — успокоил Чирков. — Под водой камень. Вы лучше держитесь крепче, иначе без шишек не обойтись!
Каиров обернулся. Между головами Золотухина и врача-эксперта вырисовывался прямоугольник окошка. Желтое пятно по-прежнему маячило за машиной. Значит, грузовик тоже свернул с шоссе. Не проскочил.
Потом машины взяли влево и поползли в гору. Дорога-ручей осталась позади.
В этот момент опять сверкнула молния. И все увидели кладбищенскую ограду и хилую часовню между двумя высокими акациями.
— Не хотел бы я здесь умереть, — сказал Каиров.
Остальные промолчали.
Кладбищенский сторож уже спал. Золотухин долго и настойчиво стучал кулаком в дверь сторожки. Наконец занавеска на покосившемся окне, заколоченном на две трети фанерой, поползла в сторону. И старческий голос простуженно спросил:
— Хто там?
— Милиция!
Сторож засуетился. Зажег лампу. Распахнул дверь. Это был древний старик с тщательно расчесанной бородой. Он не в силах был скрыть смущение — все же спал на работе. И без всякой надобности торопливо повторял:
— Храждане начальники… Храждане начальники…
— Открывай ворота, — сказал Золотухин.
Сторож натянул фуфайку. Гремя ключами, скрылся в темноте. Но и сквозь шум дождя было слышно его:
— Сей секунд, храждане начальники.
— Помогите! — распорядился Каиров.
Солдаты поспешили к воротам. Потянули их в разные стороны. Машины въехали на территорию кладбища. Развернулись возле часовни. Дальше проезда не было.
— Берите лопаты, — сказал капитан Чирков солдатам.
Один солдат вскочил в кузов. И оттуда подал лопаты своим товарищам. Было очень темно. Белые деревянные ручки лопат различались еле-еле…
— Далеко? — спросил Каиров.
— Да, — ответил Чирков. — Я пойду впереди.
С прежней силой лил дождь. И тропок никаких не было. А была вода. И, словно острова, могильные холмики с крестами. Чирков светил себе под ноги фонариком. И Каиров, и Золотухин, и врач-эксперт светили. Только солдаты не имели фонариков. Хлюпали кирзовыми сапогами. Не переговаривались.
Иногда свет фонарика падал на старый, словно заплаканный, крест, на поржавевшую металлическую ограду. Попалась под ноги сломанная скамейка. Чирков поднял ее и забросил куда-то в темноту.
Шли минут десять…
Наконец остановились. Лучи скрестились на фанерной пирамидке, увенчанной красной звездочкой.
Земляной холм еще не осел. И могила выглядела необычайно крупной. Каиров обошел ее. Световой круг юлил перед ним, как собачонка.
— Здесь никто не побывал раньше нас? — спросил Каиров.
— Не похоже, — ответил Чирков.
Ветер с завыванием бросил ему в лицо горсть воды.
— Проклятая погода, — сказал Золотухин, — и не закуришь.
Солдаты молчали. Они стояли прижавшись один к другому. Молодые. Может, им было не по себе.
— Копайте! — приказал Каиров.
Чирков снял пирамидку со звездой.
Лопаты вонзились в грунт.
— Не разбрасывайте землю, — предупредил Золотухин. — Зарывать придется.
В тот же вечер, вернувшись с дежурства, старшина Туманов не смог дождаться начальника милиции. Однако о встрече с мальчишкой в рыбоколхозе «Черноморский» он доложил дежурному.
— Мальчишка, значит, бдительный, — говорил старшина. — Это ему плюс будет. Ну документы я для порядка у гражданочки проверил. Прописка у нее городская, по улице Вокзальной. При штампе — личная подпись товарища Золотухина имеется. Для порядка, значит, выписал адрес. И фамилию. Деветьярова Ефросинья Петровна.
— Ладно, товарищ старшина, — сказал дежурный, — ступайте домой и отдыхайте. Вам завтра с утра.
Старшина Туманов ушел домой. А Золотухин появился в милиции лишь около двух часов ночи. Усталый, мокрый, грязный. Спросил:
— Что нового?
— Ничего существенного, товарищ майор. Ваша жена звонила. Беспокоилась.
— Хорошо. Тогда я не буду подниматься к себе в кабинет. Поеду домой. Если что, звони.
— Ясное дело, товарищ майор.
Нельзя было винить дежурного, что он не доложил начальнику милиции о донесении старшины Туманова. В прифронтовом городе проверка документов была самым обычным делом. Граждан, у которых паспорта оказывались не в порядке, задерживали для выяснения. Старшина Туманов нашел, что документ у гражданки в полном порядке. Ну а если она и в бинокль смотрела, то не обязательно на батарею. Мальчишке могло показаться. К тому же бинокль не приемник и не передатчик. Запрета на бинокли нет.
Промашка старшины Туманова стала ясна лишь утром, когда Чирков по распоряжению Каирова передал Золотухину пятнадцать увеличенных фотографий бывшей сестры-хозяйки госпиталя в Перевальном Погожевой Серафимы Андреевны.
Старшина Туманов глядел на фотографию как пришибленный. Лицо его вначале сделалось бледным, словно он почувствовал себя плохо, потом щеки и уши густо закраснели, точно подкрашенные гримом.
Суетливо и сбивчиво он докладывал Золотухину:
— Вчера проверял, значит… В бинокль она. Мальчишка подметил. Ну я, грешным делом, значит…
— Товарищ старшина, спокойнее, — с досадой говорил Золотухин. — Вы видели эту женщину?
— Верно, товарищ майор.
— Когда?
— Вчера.
— Где?
— В рыбоколхозе «Черноморский».
— Рассказывайте по порядку.
И старшина Туманов подробно рассказал о вчерашнем происшествии.
— Документы проверил, товарищ майор. Все в лучшем виде. А на паспорте — ваша подпись.
— Может, ты обознался? — спросил Золотухин. — Может, там совсем другая женщина? Фотография нечеткая.
— Похожа очень, товарищ майор.
Капитан Чирков, который еще находился в кабинете Золотухина, немедленно позвонил Каирову.
Выслушав капитана, Каиров сказал:
— Егор Матвеевич, бери этого старшину. И поезжайте в рыбоколхоз. Привези дамочку ко мне. Нужно ее проверить.
Ветер врывался в машину. И тучи скользили по мокрому, еще не высохшему асфальту четкие, красивые. Они тянулись над зазеленевшими горами, но не касались их крутолобых вершин. А в море, близ горизонта, уже смотрело другое небо, голубое и доброе, словно улыбка.
Шоссе забирало вверх. Город панорамой сползал вниз. Дома прикрывались разными крышами: железными, черепичными, драночными, шиферными. И все это пестрело, словно лоскутное одеяло.
Старшине Туманову казалось, что машина идет слишком медленно. Хотя на спидометре стрелка не сползала ниже шестидесяти. Для мокрой горной дороги — предельная скорость. Чирков не первый год водил машину. Он знал: здесь, на Кавказе, малейшая оплошность может стоить жизни. Приходилось быть крайне внимательным. У старшины Туманова, наоборот, была возможность думать о чем угодно и смотреть по сторонам.
И он печалился, что последние дни ему упорно не везет. Совсем недавно упустил мальчишку у тайника. А вчера вот учителку. И вдруг…
Навстречу им пронесся забрызганный грязью «студебеккер». В кабине рядом с шофером сидела женщина.
— Она! Товарищ капитан! — Туманов схватил Чиркова за плечо, тот по инерции крутнул руль, и машина едва не врезалась в гору.
Остановите!
Чирков вывернул к обочине. Нажал на тормоз.
— В чем дело? Кого увидели?
— Учителку, товарищ капитан. Нужно быстрее разворачиваться. Иначе убегет.
— Разве так можно… А если у вас галлюцинации, старшина?
— Ежегодно медицинскую комиссию проходим, — обиделся Туманов.
— Показаться может и здоровому человеку.
— Точно говорю… Нужно догонять.
Дорога была узкая. Пока они разворачивались (плюс еще время на разговоры: догонять или нет?), «студебеккер» опередил их примерно километра на два. Стрелка спидометра подскочила к отметке «семьдесят». На поворотах приходилось тормозить. Но машину все равно заносило. И прежде чем впереди замаячил грязный задник «студебеккера», они могли раз пять перевернуться.
Встречный транспорт долго не позволял обогнать «студебеккер». Лишь у самой городской черты Чирков обошел преследуемую машину и подал знак остановиться.
Трудно представить себе разочарование капитана Чиркова и еще большее разочарование старшины Туманова, когда они увидели, <что рядом с шофером в кабине никого не было.
— С вами ехала женщина, — сказал Чирков. — Где она?
— Попросила высадить, не доезжая до города, у трансформаторной будки, — ответил шофер, мордастый, угрюмый парень.
— Документы! — потребовал Чирков.
— А вы кто? Я вас не знаю, — лениво возразил шофер.
— Я военный следователь. — Чирков показал удостоверение.
Поведение шофера сразу изменилось. Он суетливо достал служебную книжку, водительские права.
— Где к вам села пассажирка?
— В рыбоколхозе, товарищ капитан, — на этот раз четко ответил водитель.
Роксан подвижен. Активно жестикулирует. Ведет себя так, словно заранее благодарен Каирову за приятную беседу.
— Михаил Георгиевич, — Каиров сама любезность, — у вас красивая, редкая фамилия. Мне никогда раньше не приходилось встречать такую.
Словоохотлив Роксан:
— Фамилия моего деда была Поляков. Он поднимал в цирке гири. И держал на груди рояль с акробатками. Одна из них позднее стала его женой. Ее звали Роксана… Фамилия Полякова не звучала на цирковых афишах. Вдохновленный именем любимой женщины, дед стал Мишелем Роксаном. Силачом из Марселя.
— Вы не пошли по цирковой линии?
— Я не сторонник родовых династий. Династия скрипачей, династия циркачей… По-моему, это признак вырождения.
— Позвольте не разделить вашу точку зрения. Наследование от поколения к поколению какой-то одной профессии может явиться выражением врожденных способностей…
Роксан прервал Каирова, махнув руками и скорчив гримасу — от нее лицо заморщинилось кругами, словно вода, в которую бросили камень.
— Дети Пушкина не стали поэтами. А Льва Толстого — писателями. Я не знаю, может, в каких-то сферах… Скажем, потомственный рыбак, потомственный моряк, потомственный хлебороб… Возможно, здесь, где какие-то чисто механические, практические навыки имеют превалирующее значение… Возможно, здесь наследование профессии имеет положительную роль. Но в искусстве это приводит к рождению бездарности.
— Вашим суждениям не хватает последовательности и справедливости.
— Вы знаете, что Монтескье говорил о справедливости?.. Справедливость — это соотношение между вещами: оно всегда одно и то же, какое бы существо его ни рассматривало… Правда, люди не всегда улавливают его, больше того: нередко они, видя это соотношение, уклоняются от него. Лучше всего они видят собственную выгоду. Справедливость возвышает свой голос, но он заглушается шумом страстей. Люди могут совершать несправедливости, потому что они извлекают из этого выгоду и потому что свое собственное благополучие предпочитают благополучию других… Понапрасну никто не делает зла…
— Я понял. Опираясь на учение Монтескье, а конкретно, на понятие о несправедливости, вы предпочитаете собственное благополучие благополучию других.
— Не понимаю ваших шуток, товарищ полковник! — Роксан вскочил со стула, на лице возмущение.
— Садитесь, Михаил Георгиевич. Не волнуйтесь. Это особый разговор, и я приехал из Поти не для того, чтобы вести его с вами. Сегодня меня интересует только Сизов. Расскажите все, что вы о нем знаете. Садитесь, садитесь!
Не улыбался теперь Роксан. Сидел сосредоточенный. Умно смотрел на Каирова. Лишь иногда морщил лоб, точно что-то вспоминал.
— Сизов… — Роксан прокашлялся. — Это был сложный человек. Противоречивый. И скрытный. Последствия контузии, видимо, — его тряхнуло под Ростовом — сказывались самым странным образом. Он иногда проявлял потрясающую наивность и даже чудовищную неосведомленность, скажем, о предвоенной жизни в стране.
— Какая ваша официальная должность?
— Заместитель начальника гарнизонного военфлотторга.
— Сизов был пехотный офицер. При каких обстоятельствах вы познакомились и сблизились?
— Все просто… Мы мужчины. Я буду откровенен. Мне уже тогда нравилась Татьяна Дорофеева. В свободные минуты — а у нас, снабженцев, они случаются, к сожалению, редко — я забегал к ней в библиотеку. Между нами существовали самые дружеские отношения. Словом, это был типичный пример безответной любви. Татьяна — человек ограниченный, но по-женски хитрый. Она не отталкивала меня. И, принимая подарки, давала лишь туманные обещания. Сизов тоже стал приходить в библиотеку. Когда она сдала комнату, я понял, что у меня есть удачливый соперник. — Роксан достал из кармана мятую пачку «Беломора»:
— Разрешите закурить?
— Конечно.
— А вы? Курите, — предложил Роксан.
— Бросил. Второй день не курю…
— Желаю удачи… — Роксан чиркнул зажигалкой. — Получился пресловутый «любовный треугольник». С той лишь разницей, что соперники оказались друзьями. Сизов так смог все повернуть!.. И я почувствовал себя необходимым для этой приятной, как мне казалось, счастливой пары. Услуги, которые я им оказывал, вызывали у них чувство благодарности…
— Сизов знал, что вы через посредство Дорофеевой торгуете продуктами?
Прямо-таки взвился Роксан:
— Этого не было, товарищ полковник! Такова уж несчастная доля снабженцев! На нас всех собак вешают!..
— Михаил Георгиевич!.. Это по-детски. Вопрос серьезный. Я сформулирую его так. Не пытался ли Сизов шантажировать вас?
— Зачем? — удивился Роксан.
— Значит, нет… — Каиров уклонился от разъяснений. Сказал: — Как я полагаю, занимая такую должность, вы должны иметь в своем подчинении транспортные средства.
У меня персональная эмка. И четырнадцать грузовых машин.
— Богато живете.
— Нет, товарищ полковник. Грузовиков мало. Всегда в разъездах.
Дым от папиросы плыл по комнате. Каиров встал и открыл форточку. Он не вернулся к столу, а остановился стоять у стены, чуть опершись о выкрашенную в салатовый цвет панель.
— Вспомните, Михаил Георгиевич, вы не ездили с Сизовым в Перевальный?
Нет, Роксан не изменился в лице, не покраснел, не побледнел. Спокойно, даже несколько равнодушно ответил:
— Ездили.
— Часто?
— Один раз. Сизов попросил подвезти его. Мы воспользовались моей эмкой.
— Что ему нужно было в Перевальном?
— Госпиталь. Какие-то служебные дела.
— А точнее?
— Не интересовался. Я обождал его в машине. Все заняло не более десяти минут.
— Спасибо. И еще один вопрос. Когда и где вы видели Сизова в последний раз?
— Днем четырнадцатого марта. Он позвонил мне и попросил достать бутылку водки. Мы встретились в городе, возле крытого рынка. Прошли на склад. Кладовщик дал ему бутылку. И Сизов ушел. А я остался с кладовщиком. Нужно было уточнить накладные.
— Он не говорил, для чего водка? Куда он собирается?
— Нет.
— А что вы делали вечером четырнадцатого?
— В восемь часов я на машине приехал к дому. Отпустил шофера. Хозяйка покормила меня. И я лег спать.
— Надеюсь, ваша хозяйка столь же молода и прекрасна…
— Нет-нет… Старушка. За шестьдесят лет. Отлично готовит. Я приношу продукты. И питаюсь дома. У меня застарелая язва.
— Я обещал задать вам только один вопрос. Но все равно уже не сдержал слова. Вы немного говорили о Татьяне Дорофеевой. Дайте ей характеристику.
— Мне это трудно сделать. Разве что в двух словах… Красива, без предрассудков. Не очень умна.
— Интересы, запросы, кругозор?
— На все это можно уже ответить одним словом — мизерные.
— Теперь такой абстрактный вопрос. Совершенно условный. Допустим, если бы вы — повторяю: допустим! — оказались немецким разведчиком, смогли бы вы ее завербовать?
— Я не смог сделать из нее любовницу.
— Это другая сфера.
— Понимаю… Опытный, ловкий разведчик нашел бы у нее много слабостей. Мне кажется, их больше чем достаточно, чтобы превратить ее в сообщницу.
— Все! На сегодня достаточно. Надеюсь, в скором времени мы вновь сможем поговорить друг с другом. Вы военный человек. И вас не нужно предупреждать, что сегодняшний разговор должен остаться между нами.
— Понимаю, товарищ полковник. Всегда рад побеседовать с умным человеком.
Они пожали друг другу руки.
Каиров проводил Роксана уже почти до самых дверей, но внезапно остановился, придержал его за локоть. Сказал:
— Одну минуточку.
Шустро, словно подросток, Каиров вернулся к столу, выдвинул ящик.
— Вы узнаете эту фляжку? — Он держал фляжку за цепочку. Мелкую, соединяющую крышку с корпусом.
— Да, — сказал Роксан. — Это фляжка Сизова.
— Вы уверены?
— Мне часто приходилось наполнять ее.
— Это моя фляжка, — возразил Каиров. — Фляжка Сизова на экспертизе. Дорофеева рассказала о разговоре со мной?
— Рассказала, — смущенно ответил Роксан.
Не следуйте ее примеру!
Чирков развернул машину. И дорога опять побежала под колеса. И море заголубело с левой стороны.
— Ну а вдруг вы обознались, старшина? — холодно сказал Чирков. — Тогда мы ведем себя как мальчишки.
— Все сходится, товарищ капитан. И внешностью… И попросилась к шоферу, значит, в рыбоколхозе «Черноморский».
Поворот. По правой стороне дороги забелела полуразрушенная трансформаторная будка. Чирков затормозил.
Они вышли из машины. Прямо за будкой был съезд, кончавшийся тупиком. Дальше начиналась гора. На ней густо зеленел кустарник. Деревьев было мало. Они росли у подножия и на самой вершине.
От обочины, противоположной горе, начинался спуск к морю. Несколько тропок выходили на нижнюю дорогу, вокруг которой ютился пригород, именуемый Рыбачьим поселком. Название это, наверное, сохранилось с очень давних времен, когда здесь действительно жили рыбаки. Однако город разрастался, корабли распугивали рыбу, рыбаки переселялись подальше от города (пример — рыбоколхоз «Черноморский»), а название так и осталось.
Чирков заглянул в будку. Обвалившаяся штукатурка, обломки кирпичей и аппаратуры…
— Скорее, всего, она скрылась в Рыбачьем поселке, — предположил капитан.
Туманов ничего не ответил. Он пристально рассматривал мягкую, влажную землю, на которой отпечатались следы женских туфель маленького размера. Туфли были на толстом каблуке. И метки от него остались ясные и сочные.
— Смотрите, — сказал старшина.
Следы вели за трансформаторную будку, к воронке. Бомба здесь разорвалась мощная. Не меньше, чем в полтонны. Яма получилась глубокая. На дне ее мутнело совсем немного воды.
— Дождь лил всю ночь, — сказал Чирков, — а воды в воронке кот наплакал. Странно.
Следы не кончались у края воронки. Наоборот, цепочкой они тянулись к дну ямы и обрывались лишь у большого искореженного листа жести, вероятно сорванного с крыши трансформаторной будки.
Чирков спустился в воронку. Откинул жесть. И, словно подозрительно косясь, черное отверстие, ведущее в глубь земли, предстало перед ним.
— Здесь подземный ход! — крикнул Чирков старшине Туманову.
Старшина поспешно спустился в воронку. Посветили фонариком.
— Каменоломни, — сказал старшина Туманов. — Лет сто назад здесь добывали белый камень. Нас как-то в управлении информировали. И даже показывали несколько входов в районе Нахаловки. Но все они, значит, заканчивались обвалами.
— Надо спуститься, — сказал капитан Чирков и вынул пистолет.
Туманов расстегнул кобуру:
— Разрешите с вами, товарищ капитан?
— Да, нырнем вместе.
При свете фонарика они определили, что глубина не более двух метров. Когда спрыгнули, то оказались в штольне из белого камня. Лишь в месте, где бомба пробила дыру, порода обрушилась и хлюпала под ногами жидкой грязью. Они сразу решили, что идти по штольне в сторону моря не имеет смысла. Резкий спуск за дорогой неизбежно должен был вызвать обвал. Но обвала не случилось, потому что в пяти метрах от воронки штольня заканчивалась тупиком.
Они шли в полный рост. Рядом. Ширина штольни позволяла идти свободно. Она достигала четырех-пяти метров. Пользовались одним фонариком. Чиркова. Фонарик старшины берегли. Вначале силились разобрать следы. Но убедились, что занятие это бесполезное. Ракушечник на дне штольни был сухой и твердый.
— Вот, значит, и бомбоубежище. Можно сказать, природное… Докладную записку товарищу Золотухину составлю непременно, — сказал старшина Туманов.
— Неужели не сохранился план этих заброшенных штолен? — спросил Чирков.
— Точно, не сохранился. Уж нам бы показали.
Метров через пятнадцать штольня стала сужаться. Забирать вверх. Но вскоре опять выровнялась, и они оказались в зале, достаточно широком и высоком, чтобы в нем могли поместиться три железнодорожных вагона.
Нужно было ускорить осмотр зала. Решили пользоваться и вторым фонариком. Несмотря на то что стены выглядели сухими и чистыми, воздух в зале отдавал сыростью, затхлостью. Никаких следов пребывания человека обнаружить не удалось. Дальше из зала выходили шесть узких и низких туннелей.
Чирков сказал:
— Шесть туннелей — это много. Нужно возвратиться. Прислать сюда взвод солдат. Прочесать этот лабиринт тщательно и старательно.
Они повернули назад к штольне, которая привела их сюда. Но в это время в зале послышался подозрительный шум и кто-то громко чихнул…
В штаб гарнизона пришел милиционер. Часовой остановил его. Сапоги милиционера были в желтой глине, потому что утро было мокрое. И ветер гнал тучи, и солнце появлялось на какие-то минуты, робкое, далекое.
— Куда? — спросил часовой. Спросил недружелюбно, свысока.
— В особый отдел.
— К кому?
— К полковнику Каирову.
— Обожди. Вызову дежурного.
Часовой нажал кнопку. Она была вделана в стену, только гораздо ниже, чем кнопка дверного звонка.
Появился подполковник с красной повязкой на рукаве…
— У меня пакет в особый отдел к полковнику Каирову, — сказал милиционер.
— Пройдемте, — предложил дежурный.
Коридор был плохо освещен и выглядел мрачным. Двери из кабинетов — справа и слева. Лишь далеко впереди, в самом конце, узкое окно, заклеенное крест-накрест бумагой.
Возле одной из дверей дежурный останавливается. Стучит.
За дверью — глухо:
— Да-да… Войдите.
— Товарищ полковник, — докладывает дежурный, — к вам из милиции.
Кабинет совсем маленький. Но окно большое. Поэтому света здесь с избытком. И кажется, с секунды на секунду он начнет вытекать, как вода из переполненной бочки.
— Спасибо, что проводили, — говорит Каиров.
— Разрешите идти? — спрашивает дежурный.
— Да, пожалуйста.
— Товарищ полковник, вам пакет от майора Золотухина. — Милиционер кладет на стол конверт, большой, но тощий. Достает из сумки потертую общую тетрадь. Говорит: — Здесь, нужно расписаться.
Каиров расписывается.
— Я пойду, товарищ полковник.
— Да. Спасибо вам.
Милиционер уходит. Каиров вскрывает конверт. Вынимает из него сложенный пополам листок бумаги.
«Медицинское заключение о смерти майора Сизова В. И.
Вскрытие трупа, проведенное 19 апреля 1944 года, дает основание предполагать, что смерть наступила мгновенно в результате сильного удара в область затылка большим, тяжелым предметом с мягкой поверхностью (возможно, гаечным ключом, камнем, завернутым в тряпку). Последовавшая затем травма грудной клетки и нарушение функции важнейших органов: сердца, легких — могли тоже привести к смерти в том маловероятном случае, если удар в затылок вызвал лишь потерю сознания.
Установить более точную картину смерти почти месяц спустя не представляется возможным.
Наличие снотворных, а также отравляющих веществ в организме не обнаружено.
Эксперт И. П а в л о в с к и й».
Каиров спрятал листок в конверт. Последняя строчка огорчала: «Наличие снотворных, а также отравляющих веществ в организме не обнаружено».
Ему все-таки представлялось, что Сизов хлебнул из той фляжки, которую предложил шоферу Дешину. Если же верить Дешину, если верить, что он, приложившись к фляжке, уснул или вообще потерял сознание, то…
А вдруг Дешин врет?
Каиров позвонил по телефону начальнику гауптвахты:
— Здравствуйте! Каиров беспокоит. Доставьте в особый отдел арестованного Дешина.
С психикой у Дешина, видно, не все в порядке. Он не узнает в полковнике того сантехника, который приходил к нему в камеру чинить батарею. Едва ли он прикидывается, играет. Не до игры человеку, приговоренному к смертной казни.
Дешин весь в себе. И взгляд у него без смысла. Страх в глазах есть, а смысла нет.
— Почему вы скрыли, что отправились в рейс четырнадцатого марта в нетрезвом виде? — спросил Каиров.
— Я не скрывал, — вяло ответил Дешин. — Меня никто про это не спрашивал. Сначала в столовой. Потом уже в гараже…
— Сколько?
— Что?
— Сколько выпили в столовой?
— Известное дело… Пол-литра.
— А в гараже?
— Стакан.
— Разве вы не понимали, что совершаете преступление?
— Никак нет, гражданин следователь. Я в десять часов утра вернулся из рейса. Ночь не спал. Мне положен был отдых. А командир автороты отдых отменил, уже когда я выпил бутылку.
— Он не заметил, что вы пьяны?
— С бутылки я не пьянею, — обиженно ответил Дешин.
— Что было дальше?
— Я разозлился, но виду не показал. А решил отдохнуть. И пошел к поварихе, к женщине… Она не то чтобы мне обещала, но намеки делала. Я к ней пришел, а она меня приняла неласково, потому что к ней из села тетка приехала. И стесняла нас… Я поругался…
— Как фамилия этой женщины?
— Не спрашивал. Клавой зовут. Поварихой она в столовой на улице Энергетиков работает.
— Хорошо. Рассказывайте дальше.
— В расстроенных чувствах пришел я в гараж. И на полбутылки сменял запасной баллон шоферу Витьке Орлову.
— Из фляжки, которую вам дал Сизов, много выпили?
— Не мерил. Она железная. Разве увидишь?!
— Понятно… Ну а когда вы очнулись… обнаружили беду, то решили бежать?
— Решил.
— И конечно, прихватили фляжку. Ночи холодные, в горах пригодится.
— Нет, гражданин начальник, забыл я про фляжку. Если бы вспомнил, то взял бы ее с собой. Но тогда она не попалась мне под руку.
— Куда же девалась фляжка? — спросил Каиров.
— Вам виднее…
Резко повернувшись, Чирков поднял фонарик и нанизал темноту на луч света.
Желтый круг с нечеткими, будто размытыми краями покатился по белой ракушечной стене, скользнул на пол, остановился.
— Собака! — засмеялся старшина Туманов.
Дворняга светлой масти беззлобно вертела мордой, стараясь уклониться от слепящего луча. Короткая шерсть ее была примочена каплями дождя. И капли блестели обычно, словно на улице.
— Где-то близко есть выход наружу, — сказал капитан Чирков.
— Возможно, — согласился старшина. — Ну, кабыздох, веди нас, значит, на свежий воздух.
Собака завиляла хвостом, шмыгнула носом и вновь чихнула.
— Дух здесь тяжелый, — сказал старшина Туманов. — Даже псу не по нутру пришелся.
Едва он успел произнести последние слова, как чихнул сам. Чирков тоже почувствовал резкий щекочущий запах, которого еще минуту назад не было ни в штольне, ни в зале.
Подняв фонарик, благодаря чему луч удлинился, Чирков осветил дальний край зала, куда выходили шесть туннелей. Белый дым канатом вытягивался из крайнего левого туннеля и расползался по залу, точно туман.
— Дымовая шашка, — сказал Чирков. — Без противогаза здесь делать нечего. Уходим.
Они проскользнули в горловину штольни и ускорили шаг. Собака опередила мужчин. Повизгивая и чихая, она бежала впереди. Газ расползался медленно и не преследовал их. Без приключений они добрались до отверстия близ трансформаторной будки. Первым выбрался из штольни капитан Чирков, которого подсадил старшина. Потом Чирков вытащил собаку и с помощью ремня — старшину Туманова.
Голубые проблески у горизонта затянула дымчатая пелена. Ветер вновь выколачивал из туч колючий и холодный дождь. День был хмурый, унылый.
— Старшина, — сказал Чирков, — сейчас мы с тобой разойдемся. Ты на попутной машине в рыбоколхоз «Черноморский». Уточнишь, когда скрылась учительница. И скрылась ли вообще… А я возьму в гарнизоне солдат с противогазами. И мы прочешем каменоломню насквозь.
— Ясно, товарищ капитан.
Старшина вышел на середину дороги, остановил едущую навстречу машину. В кабине шофера сидели еще двое солдат. Туманов сказал:
— Подбросьте до рыбоколхоза.
— Можно.
Старшина Туманов забрался в кузов. Он стал лицом вперед, положив руки на кабину. Капитан Чирков видел, как дождь стегал старшину, большого и широкого…
— Здравствуйте. Вы Татьяна Дорофеева?
Татьяна, не скрывая удивления, разглядывала незнакомую женщину, стоящую на пороге квартиры.
— Входите, — нерешительно сказала Татьяна.
У женщины в руке был потертый спортивный чемоданчик.
— Я только на одну минутку, — сказала женщина. — Хотела посмотреть на вас. Сизов рассказывал…
Татьяна спросила:
— Валерий? Вы знали Валерия Сизова?
— Да. Я хорошо его знала. И… должна признаться, именно я явилась невольной причиной вашей ссоры. То письмо, которое нашли вы, было моим.
Взгляд у Татьяны похолодел:
— Вот как!..
— Да, — сказала женщина и опустила голову.
— И вы посмели ко мне прийти?!
— Посмела… Потому что хотела сказать: он ни в чем не виноват.
— Какое это имеет теперь значение?..
— Вы красивая женщина. Вы не знаете, не можете знать, что такое безответная любовь. А я… Я росла с Валерием в одном городе. Я знала его с детства. И всегда любила его. А он меня нет. У нас сложились хорошие, дружеские отношения. Многие не верят в такие отношения между мужчиной и женщиной. Но они могут быть…
Женщина умолкла, словно для того, чтобы вдохнуть воздух. Татьяна сказала:
— Все-таки разденьтесь. И пойдемте в комнату. Неудобно разговаривать в прихожей.
— Спасибо. Я воспользуюсь вашим гостеприимством. Но ненадолго. Сегодня уезжаю в Поти. И мне еще нужно позаботиться о билете.
— Это не простое дело — достать билет до Поти, — покачала головой Татьяна, удивившись непрактичности женщины. И чувство участия шевельнулось в душе. И она сказала: — У вас промокли ноги.
— Я наследила. Извините… Очень сыро.
— Здесь всегда сырая весна… Вот мои тапочки. — Татьяна почувствовала себя гостеприимной хозяйкой. Это придало ей бодрости, уверенности.
— Спасибо, — покраснела женщина. — Мне, честное слово, неловко.
— А чулки можно высушить на чайнике. Я поступаю так. Нагрею чайник. Оберну его полотенцем. А сверху — чулки. Высыхают моментально.
Женщина улыбалась, не решаясь двинуться с места:
— Я причинила вам столько хлопот! Зашла на минутку. А застряну на час…
— Стоит ли об этом задумываться! Война ведь…
— Война… — со вздохом согласилась женщина.
Тапочки из мягкой козлиной кожи Татьяна выменяла на рынке у черноглазого пожилого адыгейца за пайку хлеба. Они были легкие и теплые. И женщина, надев их, казалось, непроизвольно воскликнула:
— Какая прелесть!
В комнате Татьяна сказала:
— Мы почти знакомы. А я не знаю, как вас зовут.
— Серафима Андреевна Погожева, — ответила женщина.
— Вы жили где-то поблизости? — спросила Дорофеева.
— В Перевальном. Я работала там в госпитале сестрой-хозяйкой.
— Перевальный. До войны это было шикарное местечко. Я ездила туда со своим вторым мужем.
Погожева удивилась:
— Такая юная! И уже дважды побывали замужем.
Татьяна весело ответила:
— Было бы желание!
— Вам можно позавидовать.
— Напрасно. Я, в сущности, несчастный человек. Другие думают обо мне: легкомысленная, падкая на мужчин, корыстная. Я же ни то, ни другое, ни третье. Я только ищу счастья. Мне хочется быть немножко счастливой. Имею я на это право?
— Каждый человек задумывается над подобным вопросом. Но мне кажется, если представлять счастье, как нечто материальное, то такого счастья гораздо меньше, чем людей на земле. Вот люди и отнимают его друг у друга, как футболисты мячик.
— По-вашему получается, что и немцы воюют за свое счастье?
— В их понимании — да, — спокойно ответила Погожева.
— Так можно оправдать все, — не согласилась Татьяна.
И неприязнь к женщине вновь коснулась сердца. И подумалось: не следовало ее пускать в дом. Лучше бы сразу: вот бог — вот порог.
— Это не открытие. Оправдать действительно можно все, — ответила Погожева, внимательно оглядывая комнату.
— Даже убийство? — насторожилась Татьяна. Стояла не двигаясь, согнув руки в локтях, словно готовясь защищаться.
— Почитайте Достоевского.
— Он скучно пишет, — призналась Татьяна. И расслабилась: опять книги, надоели в библиотеке!
— Вчитайтесь. Это только кажется…
— Попробую после войны… — ответила Татьяна с небольшой, но все же заметной долей пренебрежения. — А пока снимите чулки, Серафима Андреевна. Я разожгу примус и поставлю чайник.
Серафима Андреевна Погожева (она же Ефросинья Петровна Деветьярова, она же — по картотеке абвера — Клара Фест) меньше всего была намерена вступать в пространные разговоры о счастье и смысле жизни. Иначе говоря, попусту терять время. Но случилось так, что в тот момент, когда Погожева стояла возле двери Дорофеевой и нажимала кнопку звонка, из соседней квартиры вышла старушка и сказала:
— Татьяны может и не быть дома.
Пришлось повернуться к бабушке, с улыбкой ответить:
— Мне повезет.
— Вы, часом, не электричество проверяете? — полюбопытствовала соседка.
— Нет.
— Я думала, лампочки смотреть будете. Давно не интересовались.
Старушка, конечно, запомнила лицо Погожевой. Разумеется, можно было и бабушку к праотцам отправить. Но подустала за последние дни Погожева. Нервишки натянулись. Пока взвешивала Серафима Андреевна ситуацию, старушка по лестнице спустилась. Если застрелить или отравить Дорофееву, старушка даст показания. Тогда приметы учительницы из рыбоколхоза «Черноморский» и неизвестной женщины, которая накануне убийства звонила в квартиру Дорофеевой, совпадут. Выйдет вилка. А это плохо… Из города уходить еще никак нельзя. Но и оставаться опасно. Вчера старшина милиции внезапно проверил документы. Странно? Черт знает! Может, обычная проверка. Связанная с войной. Если бы имелись подозрения, арестовал бы ее старшина еще в «Черноморском». Ну а огни в штольне? Сама видела ясно. Огни тоже не доказательство. Как угадаешь, кто там лазил? Может, жулики или дезертиры. Зря она дымовую шашку разбила. Опять нервы. Улику оставила.
Нет, еще не пробил час Татьяны Дорофеевой. Счастливая она, черт возьми!
На пианино стояла хрустальная ваза, прикрытая свежей салфеткой с искусной вышивкой. И еще — цветочница с сиренью. Переставив вазу и цветочницу на стол, Погожева откинула верхнюю крышку пианино. Поднялась на носках, заглянула внутрь. Справа, прижатый струнами к стенке, темнел пухлый сверток. Погожева вынула сверток, положила его на стол. Спокойно, не торопясь и не волнуясь, что Татьяна каждую секунду может прийти с кухни, поставила вазу и цветочницу на прежние места. Развернула тряпки. В них оказались три толстые пачки сторублевых денег. Погожева вынула откуда-то, чуть ли не из лифчика, маленький пистолет, положила его перед собой.
Онемела Татьяна, остановилась на пороге, почувствовала: ногами двинуть не в состоянии, словно взбунтовались они и отказываются повиноваться.
— Что это? — спросила Татьяна. Произнесла, в общем-то, два ненужных слова, ибо отлично видела, что лежит на столе.
— Никогда не видели зажигалку в форме пистолета и сторублевых денег? — удивилась Погожева устало и немного раздраженно.
— Так много! Никогда, — призналась Татьяна, изо всех сил стараясь не выдать своего беспокойства.
— Не очень много. Десять тысяч.
— Большая сумма, — сказала Татьяна с уважением.
— Я хочу подарить ее вам, — улыбнувшись, заявила Погожева.
— Мне? Разве вы добрая фея из сказки?
— Я действительно фея. Только не добрая, а злая.
— Почему же злая? — Татьяна наконец сдвинулась с места, подошла к столу и поставила чашки.
Погожева тряхнула головой:
— Так удобнее. — И вдруг спросила: — У вас найдется листок бумаги?
— Да.
Повернувшись к тумбочке, Татьяна взяла из-под старого альбома ученическую тетрадь и положила перед Погожевой.
— Нет, — сказала Погожева, — писать будете вы. Вот этой авторучкой.
— Я не понимаю вас, — побелев произнесла Татьяна и покачала голбвой.
— Сейчас поймете. Прошу. Пишите: «Я, Дорофеева Татьяна Ивановна, библиотекарь гарнизонного Дома офицеров…» Написали? Хорошо… Пишите: «Обязуюсь… сотрудничать… с германской военной разведкой…»
— Зачем вы так?.. — с обидой спросила Татьяна и отодвинула тетрадь. — Что я вам сделала?
— Милая моя! — вздохнула Погожева. — Вы молоды и красивы. Я понимаю мужчин, которые в вас влюбляются. Но поймите и вы меня. Если мы не договоримся, не найдем общего языка, то… бог свидетель… Я не могу уйти из этой комнаты; оставив вас живой. Как бы я к вам ни относилась, я на службе… Будьте благоразумны.
— О каком благоразумии может идти речь? — сквозь зубы выдавила Татьяна. — Вы что? С луны свалились?
— Увы! С грешной земли. — Погожева положила руку на пистолет. — Эта зажигалка, между прочим, шестизарядная.
— Плевать я на нее хотела! — заявила Татьяна, удивляясь собственной храбрости.
— Оставим лепет. Вы не девочка, а я не обольститель. Я предлагаю вам дело. Рискованное, но денежное. Я знаю, вы согласитесь. И когда войдете во вкус, поймете, что в разведке можно заработать больше, чем в постели.
— Я не проститутка! — покраснела Татьяна.
— Фу! Как вульгарно.
— А мне плевать! Убирайтесь к чертовой матери из моей квартиры! Я не испугалась вашей пушки!
— Спокойнее… Истерики разрушают нервную систему не меньше алкоголя. Отвечайте, вы догадывались, что Сизов — агент немецкой секретной службы?
— Какой службы? — не поняла Татьяна, но запальчивости теперь не было в ее голосе.
— Вам известно, что Сизову удалось завербовать вашего друга Роксана? Того самого Мишу, который через ваше посредство сплавляет излишки продуктов?
— Вы врете!
— Забудьте это слово. В разведке не врут. В разведке молчат или говорят правду. Я говорю правду только потому, чтобы вы поняли: я не могу выйти из этой комнаты, оставив вас живой.
— Уходите! — решительно сказала Татьяна. — Уходите! Я никому не скажу… Можете не волноваться…
— Спасибо, — поднялась Погожева. — Боюсь, что в отношении вас не смогу проявить такую милость.
Татьяна отступила на шаг, сказала убедительно:
— Я не нуждаюсь в ней, в вашей милости. Я выброшусь в окно. И закричу на всю улицу. Я не пойду на предательство!
— Предательство — тоже работа, — сухо заметила Погожева.
— Плохая работа!
— Запомните, девочка, плохой работы не бывает. Работа либо соответствует духовным запросам и умственным возможностям индивидууму, либо нет.
— В таком случае вы переоценили меня.
— Скромность человека украшает, агента оберегает.
— Я не агент! — процедила Татьяна. Страха не было в ее голосу, лишь злость, злость, злость…
— Не будем придираться к словам, — миролюбиво сказала Погожева. — И зря нервничать. Может, нам лучше разобраться в сути. Отвечайте на мои вопросы, только искренне. Вы способны на искренность?
— Да!
— Вам нравится работать на заводе у станка?
— Я никогда не работала на заводе.
— И не рветесь? — усмехнулась Погожева.
— Нет!
— Что бы вы предпочли: коммунальную квартиру или собственную виллу в сосновом бору на берегу моря?
— Это глупый вопрос, — заметила Татьяна.
— Вам нравится танцевать?
— Да.
— Хорошо поесть?
— Да.
— Красиво одеться?
— Да.
— Какой цвет вы предпочитаете: голубой или красный?
— Голубой.
— Ох, Таня, Таня… Одного последнего ответа достаточно для того, чтобы усомниться в вашей благонадежности…
— Но голубой цвет мне действительно больше к лицу, чем красный, — с обидой произнесла Татьяна.
— Все ясно… Если добавить, что в течение определенного срока вы предоставляли крышу немецкому агенту Сизову, нарушаете правила торговли нормированными продуктами, то… Вывод напрашивается сам собой — русскую контрразведку вам надо опасаться больше, чем меня. Я предлагаю вам деньги и обеспеченное будущее. «Смерш» может предложить в лучшем случае длительное заключение, в худшем — стенку…
— За что стенку? Я ничего не сделала…
— Вы думаете?
— Я знаю! — ответила Татьяна запальчиво.
— Я тоже знаю. В ночь на десятое февраля в Доме офицеров происходило совещание высшего командного состава группы войск. Оно было совершенно секретным. Продолжалось с двадцати трех часов девятого февраля до трех часов десятого. Вместо заболевшей буфетчицы вам было поручено подать офицерам ужин.
— Только кофе с бутербродами.
— Пусть кофе с бутербродами. Вам категорически было запрещено говорить, где вы были в ту ночь и кого видели. Это так?
— Так.
— Вы рассказали об этом Сизову. Выдали военную тайну врагу.
— Откуда же я знала, что Сизов враг? Он был ревнив как черт. Думал, что я спала с Роксаном.
— Не принимайте меня за девочку. Вы указали на предъявленной фотографии офицеров, приезжавших на совещание.
— Все было совсем не так… Когда Сизов узнал, где я была, он неожиданно поверил мне сразу. Воскликнул: «Наверняка там был кто-то из моих друзей!» Я ответила, что не знаю. Вот тогда он и показал групповую фотографию. Я опознала на ней двоих или троих офицеров.
— Вы опознали командующего армией, начальника штаба и начальника оперативного отдела… Таким образом, о совещании, совершенно секретном, в то же утро стало известно немецкому командованию.
— В то же утро? — не поверила Татьяна.
— Да… Вы совершили служебное преступление. Представляете, что ждет вас, если об этом станет известно русской контрразведке?
— Вы хотите сказать… — Глаза у Татьяны были еще сухие, но голос дрожал, словно она уже плакала… — Нет-нет! Меня не расстреляют!
— Вы самоуверенны. Вас избаловали мужчины. Вполне вероятно, что вас именно расстреляют. Но если вдруг органы НКВД проявят жалость, недопустимую в военное время, то вам дадут срок. Минимум лет десять. На волю вы вернетесь старухой. Лучшие годы за колючей проволокой. Печально! Может, вам повезет. И время от времени вы будете спать с начальником лагеря. Но все равно это печально.
— Как же быть? — спросила Татьяна тихо.
— Положиться на своих друзей. Я ваш друг. Вы меня поняли?
— Поняла…
— Пишите, — совсем мягко сказала Погожева.
Татьяна послушно взяла ручку. Перо легко скользило по бумаге. Но буквы получались неровными, закошенными вправо.
Теперь поставьте число и подпись, — закончив диктовать, предложила Серафима Андреевна.
Татьяна нехотя повиновалась.
— Хорошо, — сказала Погожева. — Переверните страницу и напишите номера воинских частей, дислоцирующихся в гарнизоне.
— Я не знаю, — испуганно прошептала Татьяна.
— Плохо, — укоризненно заметила Погожева. — Плохо в первый же день врать своему коллеге. На библиотечных карточках вы указываете номера воинских частей. Кстати, вы не забудьте написать фамилии и воинские звания известных вам офицеров.
У Татьяны было такое чувство, будто она летит в пропасть. Но еще долго-долго не будет дна с его острыми скалами, а только страх, незнакомый и липкий.
Столбик номерных знаков воинских частей получился совсем коротким. Список офицеров — чуть больше.
— Мало, — сказала Погожева.
— Больше не помню.
— Верю. Даю день сроку. За это время составьте мне полные списки по картотеке.
Татьяна ничего не ответила.
— Переверните еще страницу, — продолжала Погожева. — Пишите: «Расписка». С новой строки: «Я, Дорофеева Татьяна Ивановна, получила от сотрудника германской разведки за переданную мной информацию военного характера аванс в сумме десять тысяч рублей». Прописью. Так. Число. Подпись.
Погожева взяла одну из трех пачек, подвинула к Татьяне.
— Десять тысяч в сторублевых купюрах. Считайте.
Татьяна подняла пачку, повертела. Ответила:
— А что считать? Они же запечатаны.
— Спасибо за доверие, — усмехнулась Погожева. Она встала. Взяла тетрадку.
— Опустите пистолет, — попросила Татьяна.
— Не волнуйтесь. Теперь я не стану в вас стрелять. Но предупреждаю. Не делайте глупостей. Если меня арестуют, ваши расписки попадут в русскую контрразведку. Не думаю, что вы сможете убедить их в своей невиновности. Там работают непокладистые люди. Ясно?
— Ясно.
— Я попрошу вас, моя милая, обменяться со мной одеждой. Дайте мне свое пальто, платье…
Меньше чем через десять минут переодетая Погожева уже стояла в прихожей. Прощаясь, она сказала:
— Ваша агентурная кличка — Кукла. Не знаю, смогу ли я сама поддерживать с вами контакт. Возможно, придет другой человек. Пароль: «Мне известно, что у вас есть пианино». — «Оно испорчено». — «Могу предложить в обмен мешок картошки». — «Спасибо. Мне нужна мука».
Чирков всю вторую половину дня с группой солдат обследовал каменоломни. Вернулся лишь вечером, усталый, голодный, злой. Результаты были весьма и весьма скромные. Остатки дымовой шашки (могли баловаться дети) да следы, не очень конкретные, свидетельствующие лишь о том, что еще недавно кто-то использовал штольни в качестве склада.
Каиров сказал Чиркову:
— Вы свободны. Ужинайте и отдыхайте.
Сам же пешком отправился в гостиницу Дома офицеров.
Стемнело. Дождя не было. Но воздух весь был пронизан сыростью. И морем, и нефтью… Возле Дома офицеров разговаривали люди. Двери хлопали. И пятна света, словно шары, скатывались по мокрым ступенькам.
В фойе Каиров увидел афишу кинофильма.
Нет. Он не пошел в кино. Усталость и недомогание сковали его, сделали вялым. Поднявшись в номер, он, не снимая шинели, упал на кровать. Закрыв глаза, около четверти часа лежал неподвижно.
Потом в дверь постучали. Вошла горничная — низкого роста старушка. Лицо у нее было дряблое, точно тряпка, но улыбка приветливая, глаза моложавые. Она сказала:
— Давайте я поменяю вам постель.
Каиров поднялся. Виновато пояснил:
— Прилег на секунду — и как в воду.
— Намаялись, чай, за день, — участливо сказала старушка и задвигала губами, словно что-то пережевывая.
— Намаялся не больше обычного. Да годы не те…
— Годы — они как пузыри мыльные. Разглядеть не успеешь, а их уж нет. — Белая простыня, затвердевшая от крахмала, хлопнула, словно парус, накрыла матрац.
— Давно при гостинице работаете? — спросил Каиров, удивившись ловкости старушки.
— Восьмой годок… Аккурат с весны тридцать шестого.
— Майора Сизова помните?
— Нешто забуду… Приветливый сынок такой был. Ежели придешь в номер прибрать али постель сменять, без пятерки не отпустит. И по десять рублей давал.
— Друзей к нему много ходило?
— Да ведь разве упомнишь. Офицеры ходили. Этот вот… Солидный моряк. По продуктам который… Фамилию запамятовала. Как зачну вспоминать — все одно забываю.
— Женщины навещали майора?
Старушка обиделась — нос ее будто бы удлинился и морщинки покатились вниз:
— Господь с вами! Он такой хороший был, интеллигентного воспитания. В Танечку нашу влюбленный…
— Может, вспомните, когда видели майора в последний раз?
— И вспоминать нечего. Видела я его, можно сказать, перед самой кончиной.
— Где? — с надеждой спросил Каиров.
— Как ни есть супротив бани… На тротуаре они с барабанщиком нашим, Жаном, разговаривали. А потом машина возле них остановилась. Шофер что-то спрашивал.
— Не слышали, что говорил шофер?
— Нет. На дежурство торопилась.
— В каком часу это было?
— Близ девяти вечера. До девяти вечера меня начальник отпустил.
— Спасибо, — сказал Каиров.
А когда старушка уходила, дал ей десять рублей. Лицо горничной расплылось, как блин на сковороде. Запричитала она:
— Дай бог вам могучего здоровья. И прожить чтобы еще раз столько. И второй раз столько…
— Сегодня танцы будут? — прервал излияния Каиров.
— После кино.
— Понятно.
Горничная ушла. Каиров позвонил начальнику Дома офицеров.
— Добрый вечер. Это Каиров. У меня к вам вопрос. Если кто-то из музыкантов джаза не выходит на работу, вы об этом знаете?
— Конечно, — ответил начальник Дома офицеров. — Кстати, в этом году случая такого не было.
…Джаз — саксофонист, барабанщик, аккордеонист, трубач, скрипач, пианист — работал на авансцене. Круглый, как солнце, барабан, отделанный красным перламутром, стоял несколько впереди, а справа и слева почтительно замерли маленькие барабанчики. Сверкающие, прямо-таки золотые тарелки салютовали яростным звоном. И свет отскакивал от них брызгами, веселыми, беззаботными.
Барабанщик Жан восседал с достоинством, как король на троне. Но на устах его была совсем не королевская улыбка — бесхитростная и приятная.
Танцевальные пары заполнили зал. Стулья были придвинуты к стене, те, что оказались лишними, вынесены в фойе. Несколько морских офицеров стояли недалеко от входа, видимо обсуждая фильм. Один сказал:
— Впечатляюще. Пески, пальмы…
— Другой возразил:
— По сравнению со Сталинградом — элементарное ученичество.
— Африканская жара что-нибудь значит.
— Жара, мороз… Все это приправа. Важна суть. Масштабы операции…
Пахло духами. Потом. Пол, слегка наклоненный к сцене, был выстлан паркетом. Скользить по нему не составляло труда, особенно вниз, к джазу. Каиров рассчитывал увидеть здесь Дорофееву. Но женщин танцевало много, преимущественно молодых.
В антракте Каиров подошел к Жану. Сказал:
— Вы большой мастер своего дела.
— Стараюсь, — ответил Жан, расстегивая ворот рубашки.
— Мой приятель, к сожалению покойный, — Каиров вздохнул, — майор Сизов был большим поклонником джаза.
— Я знаю. Он часто приходил на танцы.
— Значит, вы были знакомы? — обрадовался Каиров.
— Жан! — позвал саксофонист. — Пошли в буфет! Нас угощают пивом.
— Приду, — ответил Жан, — через пару минут.
Кругом разговаривали люди. Передвигались, толкались… Каиров взял Жана за локоть и увлек за кулисы.
— Я вас вот о чем хочу спросить, молодой человек. Последние четыре месяца мне не довелось видеть Сизова. Скажите, не заметили ли вы в его характере уныния, беспокойства?.. Короче, только между нами, не мог ли мой друг сам наложить на себя руки?
— Не знаю. Я видел Сизова в тот самый вечер, накануне его гибели. Он был весел. Мы немного поговорили.
— О чем говорили?
Так, о пустяках.
Пропыленные бархатные занавеси темно-лилового цвета тяжело свисали с потолка, отбрасывая широкие и густые тени.
— Куда вы пошли четырнадцатого марта, расставшись с Сизовым?
— Сюда, в Дом офицеров. У нас была работа.
— В котором часу вы расстались?
— Что-то около девяти.
— И пошли сразу в Дом офицеров.
— Да.
— Мне сказали, что четырнадцатого марта ваш джаз до двадцати двух часов десяти минут играл без барабанщика.
— Я вначале зашел в библиотеку.
— Взять книгу?
— Да. «Казаки» Льва Толстого…
— Интересная повесть.
— Еще не прочитал. Со временем совсем плохо.
— Это точно. Извините за старческое любопытство. Друзья ждут вас в буфете.
— Да что там! — ответил Жан. — Сизов был хороший парень.
Танго было старым, довоенным. Очень тоскливым и немного надрывным. Мелодия рождала банальные картинки томной, знойной жизни, свидетелем или участником которой Каиров никогда не был, но он видел такую жизнь в заграничных кинофильмах и даже слышал именно это танго в одном из них. Он забыл название ленты. Но кадры, как мусор, всплывали в памяти — берег океана, мужчина в пробковом шлеме и яркая женщина, с мольбой глядящая ему в глаза. Попугаи на пальмах, обезьяны…
Чужая тоска, чужие страсти. Дешевые, словно грим. И вот эта музыка, рожденная где-то далеко для других людей, для других печалей и радостей… Почему она здесь? Почему люди движутся в такт ей, повинуясь словно приказу? Хорошо это или плохо?
Подумать на досуге. Но когда он будет, этот досуг?
Выбравшись из танцзала, Каиров свернул под лестницу и увидел, что дверь в библиотеку приоткрыта. Он вошел. Роксан сидел по одну сторону перегородки, Татьяна — по другую. Роксан встал, он был обязан встать при появлении полковника. Спросил:
— Вам нравится наш джаз?
Татьяна смотрела настороженно.
— Я достаточно стар, чтобы любить такую музыку, — ворчливо ответил Каиров и посмотрел на Роксана неприветливо.
Роксан все-таки смутился, но виду не подал:
— Предпочитаете симфонии?
— Марши. Они напоминают мне дни моей молодости. — Каиров повернулся к Татьяне: — У меня к вам одна просьба. Не могли бы вы дать мне почитать «Казаков» Льва Толстого?
— Книга на руках. Ой, надо напомнить Жану, чтоб вернул. Он всегда так: возьмет и держит месяцами.
Каиров вздохнул, бросил взгляд на стул, однако не сел. Сказал:
— Так уж и месяцами! Может, человек взял ее совсем недавно.
— У меня отличная память. — Татьяна порылась в картотеке. Вынула абонементную книжку. — Смотрите, четырнадцатого марта. Он тогда еще просидел здесь чуть ли не весь вечер. Анекдоты глупые рассказывал.
— На нет и суда нет, — развел руками Каиров.
— Возьмите что-нибудь другое, — предложила Татьяна.
— Только из классиков.
— Есть Горький, рассказы.
— Это можно.
…Когда Каиров проходил мимо столика дежурного администратора, услышал голос Сованкова:
— Добрый вечер, товарищ полковник. Как жизнь?
Каирову нравился этот однорукий мужчина, по-житейски мудрый, приветливый. Он остановился, пожал ему руку. Откровенно сказал:
— День суматошный выдался. А годы уж не те.
— Старость не радость, — грустно согласился администратор. — Жизнь пролетает быстрее, чем сон.
— Сны бывают долгие.
— Есть люди, которые не видят снов.
— Есть. — Каиров хотел было продолжить путь, но вдруг спросил: — Вы хорошо знали майора Сизова?
— На нашей работе трудно сказать: хорошо, плохо. Скорее, поверхностно. Фамилия, имя. Номер комнаты, в которой живет… Ну и еще… В какое время уходит, в какое возвращается.
— Когда видели Сизова в последний раз, не помните?
— Очень хорошо помню. В тот самый вечер, четырнадцатого.
Уходя из гостиницы, Сизов положил на этот столик ключ. И можно сказать, мне доложил. Говорит: «Петр Евдокимович, если будут звонить из штаба, вернусь после двенадцати. С Мишей Роксаном к девочкам смотаемся…»
— Страшно, — сказала Татьяна. — Сегодня останешься у меня.
— Раньше ты не позволяла мне этого, — спокойно ответил Роксан.
— В твоих словах я не слышу радости.
— В пять часов утра я выезжаю в Сочи за продуктами.
— Нельзя отменить поездку?
— Приказ может отменить лишь старший начальник.
— Я все забываю, что ты офицер.
— Нужно тренировать память.
Они шли темной улицей. Небо над ними было безлунное. И звезд на нем казалось меньше, чем обычно.
— Ты обещал подарить мне фонарик, — сказала Татьяна.
— Вот он. — Роксан вложил фонарик ей в руку.
Татьяна нажала кнопку. Пятно яркого света скользнуло по листве. Замерло.
— Сирень, — сказала Татьяна. — Персидская.
— Наломаем.
— У меня есть большой букет.
— Пусть будет два. — Роксан перемахнул через невысокий забор. И затрещали ветки…
Они поставили букет в литровую банку, потому что цветочница была занята другим букетом, и наполнили банку хлорированной водопроводной водой.
— Обычно я не опускаю цветы в такую воду, — сказала Татьяна. — Я наливаю воду, часов пять даю ей отстояться. Пока выйдет хлорка…
— За это время сирень завянет, — возразил Роксан.
— Сирени много.
— Да. Но скоро она отойдет…
…Лежали молча. И она слышала в темноте его спокойное дыхание. И видела его голову, камнем вминавшую подушку. Она знала, что он не спит. И ее угнетало затянувшееся молчание.
Окно было распахнуто. Поздняя луна заглядывала в комнату вопросительно, но дружелюбно. Прохлада, свежая, ночная, приятно щекотала кожу лица, плеч, рук…
— Вдруг он спросил:
— Ты меня любишь?
— Как ты меня.
— Это не ответ.
— И не вопрос.
— Ты ничего не хочешь сказать мне?
— Хочу.
— Говори.
— Со мной случилась беда.
— Со мной тоже.
— У меня страшная беда.
— У меня страшнее.
— Нет. Страшнее беды быть не может. Ко мне приходила женщина. Она сказала, что Сизов был немецким шпионом.
— Почему же ты до сих пор жива?
— Я подписала бумажки. И получила деньги.
— Много?
— Десять тысяч.
— Что ж теперь будешь делать?
— Я хочу убежать, скрыться.
— Куда убежать, где скрыться?
Он лежит неподвижно. Не смотрит на нее. Не хочет видеть ее лица. Больших, напуганных глаз.
— Не знаю, — отвечает она.
— Убежишь — запутаешься еще больше… Это не выход. Слушай меня. Завтра позвони Каирову. И, не называя себя, попроси встретиться с ним где-нибудь в безлюдном месте. Допустим, в городском саду. Во всем ему признайся. И еще скажи, что я приду к нему вечером, как только вернусь из Сочи.
— Почему в безлюдном месте? — спросила Татьяна.
— Возможно, они следят за тобой.
— Они… Они и тебя хотели завербовать?
— Да. Только обломилось. Не удалось.
— Почему же ты жив?
— Потому что мертв другой.
— Значит, это ты Сизова… — прошептала она.
Он повернулся и посмотрел ей в глаза…
Михаил Георгиевич Роксан вышел из квартиры Татьяны Дорофеевой в четыре часа пятнадцать минут. Он не заказал машину. И теперь должен был добираться до места службы пешком.
Утро только-только зарождалось. Небо было еще серое. Видимость плохая. Под аркой, которая выводила из внутреннего двора на улицу, сгустилась темнота.
Неизвестная женщина, отделившись от стены арки, вдруг преградила Роксану дорогу. Фигура женщины казалась прямой, как столб.
— Руки от пистолета! — повелительно сказала женщина. — Вот так… Поклон от Сизова, Роксан.
Завхоза в госпитале не любили. Во всяком случае, медицинские сестры. Он был стар, скуп, подозрителен. Словом, мужик паршивый. И молодость раздражала его. Медицинским сестрам вредил он обычно по мелочам. Кровать с прорванной сеткой предложит, электрическую лампочку не выдаст: не положено, дескать, старая лампочка сгорела раньше времени. С врачами же и с другими старшими начальниками завхоз был заискивающе вежлив, внимателен. И начальство благоволило к нему. И запросто величало Федотычем.
Аленка давно мечтала сделать шестимесячную завивку. У нее были светлые прямые волосы, а ей хотелось, чтобы они вились, как у барашка или хотя бы как у хирурга Сары Ароновны. И Аленка накручивала их на бигуди. Но уже утром они развивались и обвисали, как развешенное белье. Женского мастера парикмахерская при госпитале не имела. Выбраться же в город не так просто: или машины попутной не было, или машина шла в город, а Аленка дежурила.
И вот сегодня утром Аленка свободна, девчонки кричат:
— Старый хрыч в город едет.
Аленка — к завхозу:
— Федотыч, я с тобой.
Федотыч морщится, как от дыма:
— Я в кабине тесниться не буду. У меня ревматизма.
— А в кузов?.. Можно, я в кузове?
— Тама цистерны, керосином пропахшие.
— Ничего. Я как-нибудь, — уговаривает Аленка.
— А что тебя в город несет?
— Завивку сделать.
— «Завивку», — передразнил Федотыч. — Нужна она тебе… Провоняешь керосином — в парикмахерскую не пустят.
— Прорвусь!
Цистерн в кузове четыре. Железные, черные, высотой с Аленку. Они теснятся к кабине, когда дорога идет под уклон. И пятятся к заднему борту, если дорога забирается вверх. Нелегко с ними Аленке.
Аленка смотрит на небо. Ей очень хочется сделать перманент и увидеть того капитана, серьезного и доброго, который приезжал в госпиталь выяснять про Погожеву. Интересно: нашли ее или нет? Но куда интереснее: женат ли капитан? Если женат, то лучше и не встречать его. Надежды, глупые, точно куры, в голову лезут. А вдруг капитан холост? Глаза у него правильные и лицо тоже. И она нравится ему. Разве забудешь его поцелуй? Не в щеку или в лоб, а в губы. Так целуют, когда любят. А может, нет?
Машина въехала в город. Аленка постучала по крыше кабины:
— Остановите!
Федотыч приоткрыл дверку.
— Я слезу здесь, — сказала Аленка.
— Давай.
Машина остановилась. Аленка спрыгнула на обочину.
— Где мне вас искать?
— Возле нефтеперегонного завода, — ответил завхоз.
— Не уезжайте без меня, — попросила Аленка.
— А ты не канителься тута… Не позже часа к проходной объявляйся.
— Хорошо, — сказала Аленка.
Она быстро разыскала парикмахерскую. Это был низкий беленый дом, стоящий среди развалин, в одной половине которого размещалось пошивочное ателье военфлотторга, в другой — парикмахерская. В мужском зале была очередь. Женский — удача — пуст! Полная армянка в белом халате сидела перед зеркалом и ела вареную картошку.
— Здравствуйте, — сказала Аленка. — Я хочу сделать завивку.
— Фиксаж есть?
— Какой фиксаж?
— Простой… Без фиксажа нельзя.
— Как же быть? — огорчилась Аленка. — Я специально приехала из госпиталя.
— Раненая?
— Санитарка.
— А работы много? — поинтересовалась армянка.
— Хватает.
— У нас, наоборот, клиента нет. До красоты ли теперь женщине.
— Плохо, — согласилась Аленка. — До свидания. Я пойду.
— Зачем? Не торопись… Поговори что-нибудь…
— Фиксажа нет.
— Обожди. Куда спешишь? Фиксаж поищем.
Удачным ли получился перманент, судить трудно. Годков он Аленке прибавил, но лучше ее не сделал. И с перманентом, и без него она все равно была хорошенькой.
Часа через полтора Аленка вышла из парикмахерской. Город она знала плохо. Поэтому спросила у первой встретившейся ей женщины, как пройти к нефтеперегонному заводу. Выяснилось, что завод не близко — у подножия горы, вершина которой темнела в далекой голубизне. Транспорт в городе ходил нерегулярно, с перебоями, но Аленка все же дождалась автобуса. Приземистый, пузатый, с одной лишь дверью возле кабины водителя, автобус был переполнен. Аленка стояла между мешками и корзиной, сплетенной из прутьев. И другие люди стояли в проходе. Налегали друг на друга, когда автобус тормозил или разворачивался.
Оказалось, что до завода автобус не идет. Он останавливается возле моста и делает там круг.
Речка под мост текла с самых гор. Быстрая, неглубокая. Она пенилась и бурлила вокруг камней. Камни были очень хорошо видны с моста: большие, завернутые в зелено-желтый мох.
Мост заслонялся шлагбаумом. И солдаты с автоматами на груди стояли возле маленького домика, который, очевидно, служил караульным помещением.
Документы медицинской сестры пришлись по душе солдатам. Они улыбались Аленке, шутили. Один сказал искренне:
— Оставайся служить с нами. Не обидим.
— У вас свои есть, — ответила Аленка.
— Зачем так говоришь? Зачем обижаешь? — Солдат черненький, с усиками. Грузин, наверное.
— Не сердитесь, ребята! — Аленка помахала им рукой.
Она свернула с шоссе на дорогу, вымощенную крупными камнями.
Громадные нефтехранилища, закамуфлированные зелеными и коричневыми пятнами, возвышались по обе стороны дороги. Вокруг хранилищ была ограда из колючей проволоки и ходили часовые. Один, совсем еще мальчишка, не удержался, крикнул:
— Привет, землячка!
— Бывай здоров, земляк, — ответила Аленка.
— Может, встретимся?
— После войны! Когда у тебя борода расти станет.
Потом пошли дома барачного типа. А перед заводом — площадь. Через нее железнодорожный путь, выходящий на сортировочную станцию.
На площади — магазин, пошивочная мастерская, общественная уборная. Время — полдень. И похоже, что на заводе перерыв. Возле проходной людно. У магазина очередь.
В центре площади — стоянка для машин. Их там около дюжины. Грязные, и камуфлировать не надо. Вода в луже шипит и хлюпает, ходит волной, когда машина выезжает на стоянку. Солдаты-водители морщатся и даже чертыхаются: выходить из машины приходится прямо в лужу, желтую, густую.
Машины из госпиталя среди остальных нет. «Неужели старый хрыч уехал не дождавшись?» — подумала Аленка.
Дежурный по бюро пропусков ответил:
— Да. Из Перевального была машина. Полчаса назад уехала.
«Вот же сволочь Федотыч! Как теперь добираться?» Стоит Аленка растерянная, — словно ее обокрали. Того и гляди, заплачет.
— Что же мне делать? — спрашивает жалобно.
В бюро пропусков говорят:
— К шоссе выйдите. Голосуйте. На попутных доберетесь!
Через проходную идут, идут толпой женщины. И обрывки разговоров доносятся до Аленки обыкновенные, женские.
— С жидким мылом сплошное мучение…
— А ты замачивай в мыле.
— Я ей говорю: «Что толку? Он к тебе ходит, а у самого семья». Она в ответ зубы выскалила. Как загнет… Сама знаешь.
— Знаю.
— На коленках штанишки опять протер. Веришь, залатать нечем…
— Фаина крем на свином жиру делает, сурьмы в него добавляет…
В раздумье, так и не решив, что же ей делать (легко сказать: выходи голосуй на дороге. На эту дорогу через весь город добираться надо), подошла Аленка к окну. И сквозь запыленное стекло вдруг увидела возле проходной Серафиму Андреевну Погожеву. Не поверила себе, присмотрелась: Погожева…
— Ой! — Аленка опять стучится в окошко дежурного. — Здесь женщина у проходной. Ее контрразведка ищет. Помогите задержать. Это очень важно.
— Где-то милиционер был. Товарищ старшина!
Старшины нет долго. Или время остановилось, замедлилось. Наконец вышел старшина.
— Вот она, эта женщина, — показывает Аленка.
Старшина Туманов смотрит в окно. Говорит тягуче:
— Известная женщина. Откуда ее знаете?
— Она работала в нашем госпитале.
Старшина чешет подбородок. Молчит. Думает, наверное.
«Сюда бы, конечно, лучше офицера, — рассуждает Аленка. — Этот старшина, кажется, порядочный валенок».
— Идите поговорите с ней… — наконец говорит Туманов. — Нужно отвлечь ее внимание. А то начнет палить… Люди пострадают.
— Старшина, возьмите сотрудников нашей охраны, — предлагает дежурный по бюро пропусков.
— Не нужно, — спокойно отвечает Туманов. — На этот раз не уйдет.
Аленка уже возле проходной. Радостно, по-девчачьи восклицает:
— Серафима Андреевна!
Не выдержала Погожева, вздрогнула. Рука в кармане. Но вот узнала Аленку. Напряжение сходит с лица.
— Серафима Андреевна, как хорошо, что вы живы! А мы все думали, что вы попали под бомбежку. Думали, с вами несчастье приключилось…
— Нет. Все хорошо, Аленка. Вернулась я. А ты какими судьбами здесь?
— С машиной я приехала. Завивку сделать. Как? Хорошо получилось?
— Зря, Аленка. Без перманента ты была милее.
— Вы меня огорчили… — расстроилась Аленка. Расстроилась самым искренним образом.
Это не ускользнуло от наблюдательной Погожевой. И она сказала совсем спокойно:
— Ничего. Завивка долго не держится… Все же скажи, что ты делаешь возле завода?
— Старый хрыч… — Аленка смущенно поправилась: — То есть Федотыч меня бросил. Не дождался…
В это время старшина Туманов был уже за спиной Погожевой.
— Руки вверх!
Все поняла Погожева. Лицо — мел. Глаза словно укрупнились. Подняла руки. Но, поднимая, сунула что-то в рот. И, обмякнув, упала наземь.
Невезучий человек старшина Туманов.
Женский голос — не скажешь, что он напряженный или взволнованный, может, немного виноватый — в трубке:
— Товарищ Каиров, мне нужно срочно увидеть вас. Давайте встретимся сегодня в десять часов утра в городском саду у скульптуры «Русалка».
— С кем я говорю?
— Вы меня не знаете. Но… я не хочу называть свое имя.
— Кажется, Дорофеева, — сказал Каиров Чиркову, положив трубку.
— Возможно… — согласился Чирков. — Вполне вероятно. Вы произвели на нее впечатление как мужчина.
— Не следует быть циником, сынок, — недовольно ответил Каиров.
…Последний раз в этом парке Каиров был с женой семь лет назад. Тогда здесь желтели ровные дорожки, и кусты стояли ухоженные, подстриженные, и фонтаны вздымали гребни, как петухи. На плоской крыше гостиницы «Южная» был летний ресторан и танцевальная площадка. Трио музыкантов — степенные холеные мужчины в белых фраках — играли танго и блюзы. Ресторан был дорогой. Публика сюда приходила солидная. Мужчины и женщины средних лет. Официанты подавали хорошие вина, и кухня отличалась изысканностью.
Теперь на крыше гостиницы «Южная» стояли три зенитных пулемета. И маскировочные сети свисали на стены, как покрывала.
Дорожки парка все были в темных трещинах. Кусты разрослись. Скульптура «Русалка», мытая дождями, сушенная ветрами, казалась сморщенной и постарелой. Татьяна ходила по танцевальной площадке, на которой мокли еще осенью облетевшие листья. Женщина, как всегда, была тщательно напудрена и подкрашена, но синеву под глазами не удалось скрыть. И глаза от этого казались еще больше, чем обычно.
— Вот, — сказала Татьяна. И вынула пачку денег.
— Так много! — сказал Каиров.
— Десять тысяч, — сказала Татьяна. И добавила: — Я написала за них расписку.
— Понимаю, — сказал Каиров. — Говорите…
Он взял ее под руку. И они, словно прогуливаясь, пошли заброшенной аллеей, где стояли облезлые лавочки и прошлогодние листья мусорились под ногами. Она говорила тихо, но очень искренне. И Каиров подумал, что Татьяна, в сущности, неплохой человек, может только избалованный. В последнем виноваты ее красота и мужчины. Впрочем, давно подмечено — нет ничего быстротечнее и ненадежнее, чем красота женщины.
— Вы полагаете, что Роксан убил Сизова? — спросил Каиров.
— Я так поняла… Он не сказал точно. Но можно было догадаться.
— Сизов знал, что Роксан спекулирует продуктами?
— Знал.
— Картина проясняется… Зная о махинациях Роксана, Сизов пытался его шантажировать. Роксан не мог отказать. Он понимал, что отказ означает смерть. Возможно, он тоже дал расписку. В тот самый вечер, когда Сизов оставил Дешина с машиной у трансформаторной будки, а сам пошел к Роксану. Ведь Роксан снимает квартиру в Рыбачьем поселке.
— Я ни разу не была у него.
— Я был. Я сразу подумал об этом. Но хозяйка ничего не могла сказать. Она лишь подтвердила, что Роксан приехал домой около восьми, поужинал и лег спать. Вся беда в том, что и она рано уснула.
— Как?! — ужаснулась Татьяна.
— Нет-нет!.. Хозяйка — старушка. Скорее всего, Роксан вылез через окно. Если так, то убийство Сизова не было случайным, стихийным актом. Видимо давая согласие работать на немецкую разведку, Роксан хотел прежде всего выиграть время. Но Сизов поверил ему. И потерял бдительность. Они пришли к машине. Увидев мертвецки пьяного шофера, Роксан сообразил, что провидение дает ему славный шанс. Выбрав момент, он бьет Сизова гаечным ключом по затылку. Сизов был в шапке. На ней сохранился след удара. Кстати, эксперт, полагая, что Сизов был в фуражке, решил, будто удар нанесен предметом, завернутым в тряпку… Тело он бросает под колеса и спускает машину с тормозов. Он делает одну ошибку — уносит с собой фляжку, в которой были остатки водки.
— Фляжка — ошибка? — удивилась Татьяна.
— Сама фляжка не очень нужна, но ее отсутствие навело на мысль, что на месте преступления был третий человек. Взволнованный происшедшим, он чувствовал необходимость выпить. Может быть и другое объяснение. Не будем гадать, попросим рассказать об этом Роксана.
— Он все расскажет.
— Вы уверены?
— Он сам послал меня к вам. И обещал встретиться с вами по возвращении из Сочи.
— Хорошо. Обождем.
— Я все рассказала, товарищ полковник. А теперь отведите меня в камеру.
— До конца войны? — спросил Каиров.
— До конца войны… — ответила она устало.
— А кто победит? Как вы думаете? Мы или немцы?
— Мы.
— Сидя в камере? Запремся все в камеру и будем ждать, когда кончится война. А кто-то будет приносить нам еду. За нас сражаться… Несерьезный разговор, Таня. Война не состязание джигитов. В ней зрителей нет. Или ты враг, или друг. Раз пришла к нам, давай идти вместе — локоть в локоть…
— У меня не получится, — грустно ответила она.
— Мы поможем. Ты нам веришь?
Она нахмурилась. Покачала головой:
— Чиркову я не верю вообще.
— Мне?
— Вам?.. Ну… Не очень чтобы верю.
— А ты поверь, — попросил Каиров. — Без этого нельзя. Я с гражданской войны в контрразведке. Контрразведка — это наука. Контрразведка — это искусство. Контрразведка — это импровизация. Но еще она… и вера! Вера в товарищей, вера в справедливость твоей борьбы.
— Вы мужчина. Вас специально учили этому.
— Специально меня не учили ничему. Даже грамоте… Мой отец чистил ботинки на Центральном базаре города Баку. И был уверен, что земля плоская, как лепешка. Я бродил по свету и клевал зерна знаний где придется и когда придется… Единственно, что я понял сразу еще босоногим пацаном, — я понял, что хочу счастья и для себя, и для людей. А ты, Таня, хочешь счастья только для себя.
Она не возразила. Она ссутулилась, сказала, глядя в землю:
— Люди обо мне не сильно заботятся.
— Даже наш разговор свидетельствует о неправоте твоих слов. За это время я успел бы составить протокол, допросив тебя как немецкую шпионку.
— Что я должна делать? — Она выпрямилась, посмотрела решительно.
— Ждите.
— Кого?
— Человека, который придет с паролем.
— Он убьет меня?
— Скорее всего, нет. Мы примем все меры, чтобы этого не случилось.
— А если он не придет?
— Это из области догадок. Наберитесь терпения.
— Если ко мне придут с паролем, как я сообщу вам?
— Об этом условимся. Сегодня же. До свидания. Не будем выходить вместе.
Каиров скрылся в аллее. Небо было хмурое. Листья не блестели. Чуть покачивались в ожидании дождя. Глухо гудели машины, двигались по дороге в порт. Каиров обождал, пока Татьяна вышла из сада, и только потом пошел к своей машине.
В особом отделе его с нетерпением ожидал Чирков. Первое, что сказал Каиров, войдя в кабинет, было:
— Нужно задержать Роксана.
И услышал в ответ:
— Интендант Роксан исчез. Утром он должен был ехать с автоколонной за продуктами, но на базу не явился, в управление тыла не приходил, дома не ночевал.
— Немедленно обеспечьте охрану Дорофеевой! — распорядился Каиров.
Вызвав командира комендантского взвода, Каиров приказал взять людей и тщательно осмотреть развалины и пустыри в районе улицы, где жила Татьяна Дорофеева. Он предполагал, что если Роксан стал жертвой, то убийца мог поджидать его лишь у дома Татьяны, потому что уже через квартал была площадь. И на нее выходило шесть улиц. Там постоянно дежурили военные и милицейские патрули. Другой конец улицы заканчивался тупиком. Гора там лохматилась зарослями шибляка. И еще был небольшой карьер правее улицы, за последними домами, утопающими в раздольных садах.
В штабе Чирков начал рассказывать Каирову:
— Мирзо Иванович, старшина Туманов задержал было Погожеву…
— Я все знаю… Тебе, Егор, привет от нашей милой санитарки. От Аленки.
— Она была в городе?
— Была — не то слово. Она опознала Погожеву.
— Труп в морге.
— Что при ней обнаружено?
Чирков открыл высокий желтый шкаф. На второй полке лежали: пистолет, портсигар, пудреница, стопка денег, хлебные карточки, записная книжка, клочок бумаги и черная женская сумочка.
— Сумку тщательно осмотрели?
— Так точно!
— Записная книжка?
— Ничего существенного… Самое любопытное вот это. — Чирков осторожно взял клочок бумаги. Он был размером в половину тетрадного листа. Желтоватый, плотный. Сложенный в несколько раз. На одной стороне — крупные буквы черной тушью:
С другой стороны лист был чистым.
— Что означает эта криптограмма? — спросил Каиров.
— Еще не выяснил. Тайнопись с обратной стороны. Обнаруживается только при нагревании. Потом опять исчезает.
Чирков положил клочок бумаги на стеклянный, молочного цвета, колпак настольной лампы, включил свет, прижал бумажку пальцами.
Вскоре, словно в проявителе, стали появляться колонки цифр…
— Шифр.
— Он самый…
— Знать бы, сколько времени потребуется нашим специалистам на его разгадку…
Комната пропахла нитками. Запах ниток был здесь всегда, как и всегда были потолок, стены, окна, ножная швейная машинка марки «Singer» и портновские ножницы, где вместо второго кольца был продолговатый овальный проем, в который вмещались все четыре пальца.
Деньги кружили по комнате. Они кружили не так, как ветреной осенью кружат пожелтевшие листья, легкостью и расцветкой своей напоминающие неугомонных бабочек. Деньги летали тяжело, словно бумажные голуби. Это были крупные сторублевые купюры темносизого цвета.
Никогда раньше в жизни Жан Щапаев не видел такого обилия денег. Равно как и не видел в таком диком состоянии свою родную матушку Марфу Ильиничну.
Обезумевшая, с распущенными волосами, она ползала на полу, сгребая деньги растопыренными пальцами, которые казались ему в эту минуту клешнями пресмыкающегося. Она произносила какие-то нечленораздельные звуки. Но он понимал, что матушка по-прежнему выкрикивает слово: — Погубил! По-гу-бил!
Это он, Жан, погубил ее?
— А может, наоборот?
Два дня назад под вечер, когда небо было уже сумрачным и лил мелкий, но по-весеннему холодный дождь, к ним в дом пришла женщина с небольшим чемоданчиком в руках. Она сказала, что работает медицинской сестрой в госпитале Перевальном, и попросилась остановиться у них в доме на два дня.
— Что вы! Что вы! — запротестовала Марфа Ильинична. — Вот так просятся на два дня, а потом и за год не выгонишь.
— Избави бог! — сказала женщина. — Я говорю правду.
— У нас тесно. Мы чужих не пускаем. К тому же есть строгое указание милицейских властей насчет прописки.
Женщина положила на стол пятьсот рублей и сказала:
— Мне порекомендовали обратиться к вам наши общие друзья.
— Какие еще? — настороженно спросила Марфа Ильинична, не сводя, однако, взгляда с денег.
— Те, что снабжают вас продуктами.
— Только на два дня, — не задавая дальнейших вопросов, согласилась Марфа Ильинична и взяла деньги.
Когда женщина сняла пальто, то Марфа Ильинична узнала бежевое платье, которое около года назад шила Дорофеевой. Как тут не спросить:
— А что же, Танечка не могла вас приютить?
— Она ждет мужчину.
Не вступая дальше в разговоры, женщина легла спать, но среди ночи куда-то ушла. Вернулась под утро. Однако побыла дома совсем недолго… И уже второй день не возвращалась вовсе.
Под кроватью остался ее потертый чемоданчик. Он был заперт. Но любопытная Марфа Ильинична не утерпела, вскрыла замок. И обомлела. Весь чемодан был заполнен пачками денег. Новых сторублевых денег. Больше в чемодане не было ничего, если не считать женского гребня из какой-то пожелтевшей кости.
— Ой, что ж делать? Ой, что ж делать? — Она произнесла эти слова так растерянно, будто отстала от поезда и оказалась на незнакомой станции без вещей и без копейки. — Ой! Что ж делать?!
— Сообщить в милицию, — подсказал Жан.
— Ты что? Сказился? — Она посмотрела на сына с такой злобой, что он сразу поник и прижался к стене, точно хотел ею заслониться.
Но Марфа Ильинична уже забыла о Жане и вновь повторила старую, как мир, фразу:
— Ой! Что ж делать?!
Потом, опомнившись, она поспешила к окну, суетливо задернула занавеску:
— Одни гроши! Чемодан грошей!
— И гребешок, — напомнил невпопад Жан.
— Его вначале кипятком обдать надо. Может, она шелудивая, — деловито ответила Марфа Ильинична. Она вздохнула глубоко, печально. Сказала тихо: — Где же нам их закопать? — И сама себе ответила: — Лучше в погребе.
— Что вы, мамочка? — осмелился молвить слово Жан. — А вдруг хозяйка возвернется?
— Ворюга она, а не хозяйка. Я ей возвернусь! Я ее мигом за решетку отправлю! Ступай за лопатой!
Жан боялся этих денег. Откуда такая сумма может оказаться у медицинской сестры? Вдруг она из воровской шайки? Ее дружки зазря состояние не упустят. Они семь шкур снимут и с Жана, и с его мамочки.
Когда он вернулся из сарая с лопатой, довольная и улыбчивая Марфа Ильинична поливала из чайника гребень. Пар поднимался над миской. И пахло костью или какой-то эссенцией.
Тогда-то Жан и увидел, что лицо матери странно изменилось. Она опустила чайник. И сказала:
— Посмотри.
Гребень лежал в горячей воде. Но теперь он был совсем не таким, как в чемодане. На желтой кости четко и ясно просматривались буквы латинского алфавита. Они располагались напротив зубьев. И каждый зубец имел свою определенную букву или сочетание букв.
— Ма-ма! — выдохнул Жан. — Это таинственное что-то… Я боюсь.
— Сничтожить! Надо в момент сничтожить! — решила Марфа Ильинична быстро и бесповоротно. Она всегда и только так принимала решения.
— Нет! Этого нельзя делать, мама. Это нужно снести в милицию.
— Неси! — мрачно пошутила она. — Может, орден дадут…
— И деньги тоже, мама!
Вздрогнула Марфа Ильинична, потерла ладонь о ладонь, крепко, до хруста, зажала пальцы. Усмехнулась через силу — не понравился, насторожил ее голос сына. Сказала:
— Господь с тобой! Дыхни!
— Я же не пью, мамочка. Деньги не наши. Их надо снести властям.
— Не кричи, сынок. Не кричи… Денег я тебе не отдам. И милиции не отдам! Кукиш ей!
— Вы сами кричите, мама! И кричите глупости!
— Нет… Нет… А может, гребень и не тайный. Может, его просто какой заграничный умелец делал. Так вот — с фокусом.
— Мама, не обманывайтесь. Ведь деньги. Столько денег. Откуда они у медицинской сестры?
— Не наше дело. Не наше… Сничтожим гребень — и все.
— Нельзя, мама. Война! Если она шпионка, если ее власти ищут… Тогда судить нас будут за то, что мы врагу способствуем. И даже очень расстрелять могут…
Он хотел убедить ее доводами. Хотя и не верил в такую возможность.
— Матерь божья! Прости… Все на себя возьму. Я без сына все сделала. И гребень, значит, сничтожила, и деньги забрала. А ты на работе был…
— Нельзя, мама.
Но она уже поспешила к печке, открыла заслонку и кинула в печь гребень.
Вначале ему пришлось отбросить мать на пол, потом сунуть руку в огонь. Счастье, что кость на гребне не вспыхнула. Она будто запенилась по краям. И все.
Он, словно боясь, что пыл его угаснет, пропадет решимость, побежал в другую комнату, схватил чемодан квартирантки.
Но мать не выпустила его из дома. Она вцепилась в чемодан. И Жан тащил ее до двери. А она кричала:
— По-гу-бил! По-гу-бил!
У двери чемодан распахнулся. Деньги вывалились. Она кинулась на них, пытаясь накрыть телом. Потом стала рвать пачки. И бросать. И деньги кружили по комнате.
Мать выла. Может быть, она сошла с ума.
Выслушав Жана Щапаева, Золотухин отвез его к Каирову.
Мирзо Иванович долго рассматривал гребень. Сказал Щапаеву:
— Молодец, ты угадал — это шифр. — Потом обратился к Золотухину: — Дмитрий, прояви находчивость. Добудь бутылку вина. Мы должны выпить с этим парнем.
Расшифрованный текст Каирову принесли лишь под вечер.
В короткой-записке Японец сообщал Кларе, что за устойчивую связь с центром отвечать не может. Профессиональной радио-подготовки не проходил, стал радистом по случаю.
Нефтеперегонный завод, по его мнению, — дело сложное. Он никогда раньше диверсиями не занимался. Своей задачей считал сбор информации. Лично встретиться с Кларой не имеет права — таков приказ центра.
Любопытно, но не густо. Кто же этот Японец? Радист по случаю? В Южной тоже был задержан радист. Значит, им нужна связь. У них что-то раньше случилось со связью…
Каиров захлопнул за собой дверь душного кабинета. На воздух. К набережной. Прыгая с блока на блок — они были громадные, железобетонные, обросшие мягким, как бархат, мхом, — Каиров спустился к морю, очутился возле воды, которая плескалась совсем тихо. Крутоносый катер серебристой окраски шел поперек бухты. Волны, подымавшиеся за кормой, точно крылья, быстро устремлялись к берегу, и море меняло цвет и искрилось, как костер. Сырой воздух, чуть различимым маревом висевший над морем и над набережной, источал запахи, самым сильным из которых был запах брома. Каирову здесь дышалось легко и свободно.
Итак, Клара могла искать в штольне передатчик. Нашла она его или нет — записка на этот вопрос ответа не дает. Можно предположить, что она не нашла передатчика. Значит, нужно еще раз проверить эти старые штольни.
Все следует проверять, даже маловероятные предположения. Такова одна из заповедей контрразведки. Как бы ни был хитер и умен враг, он всегда может совершить ошибку, выбрать не самое лучшее решение. Ему могут отказать нервы, изменить выдержка.
Случай с Сизовым тому лучшая иллюстрация. Агент, прошедший разведшколу, был убит интендантским офицером при попытке завербовать последнего… Оборот непредвиденный. Неразоблаченный агент становится жертвой дилетанта. Этот вариант не сразу приходил в голову тем, кто его послал. В гибели Сизова они усматривают прежде всего действия советской контрразведки. Поспешный вывод рождает не менее поспешное решение — Погожева покидает госпиталь в Перевальном. Нервозность явная! Похоже, она оказалась одной из причин провала агента-радиста по кличке Длинный на станции Южная. Впрочем, территориальные органы государственной безопасности и внутренних дел хлеб даром не едят. И возможно, Длинный совсем не нервничал. Возможно, взяли его чисто и профессионально ребята наши только потому, что оказались опытнее, умнее…
Ладно, не будем отвлекаться.
Погожева, предположим, остается без связи. Вернее, у нее есть связь, аварийная, запасная, через какого-то Японца, которого центр не подчинил ей… Японец не радист. И не диверсант. Он собирает информацию. Японцем может оказаться старый, давно внедренный агент.
Старый, давно внедренный…
О безопасности Татьяны Чирков позаботился. В читальном зале, углубившись в чтение газет или журналов, постоянно сидел кто-нибудь из оперативных сотрудников. Посты были выставлены и возле дома, где жила Дорофеева. По дороге от места работы ее, разумеется, незаметно должны были сопровождать назначенные Чирковым люди.
Он пришел к ней в библиотеку, выбрав момент, когда там не было посторонних. Она смотрела на него спокойно, без радости и без скорби. Будто никогда не была его женой. Будто они не любили друг друга, не были вместе счастливы.
Он попросил ее пройти с ним за стеллажи. И, заслоненные книгами и полками, они стояли словно в длинном, высоком ящике. За долгие годы он впервые очень близко видел ее лицо. И понял, что кожа у нее не такая гладкая и свежая, как в прошлом. И взгляд другой — лишенный самоуверенности.
Ясно, она не могла знать, для какой цели привел ее за стеллажи Чирков. Конечно, могла догадываться. Но и могла надеяться на иное, лучшее, потому что надеяться никому не заказано.
Протянув бумажку с номерами телефонов, он предупредил:
— Если придут с паролем, позвони по любому из этих телефонов. Спроси: «Вы заказывали «Былое и думы»?» Тебе ответят: «Неделю назад». Тогда скажешь: «Книга поступила».
— Хорошо, — жалобно ответила Татьяна.
— Тебе страшно?
— Ничего. Только… Какой-то тип уже целый час сидит в читальном зале.
— Это наш человек. Не пугайся.
— Роксана нашли?
— Еще нет.
— Они убили его.
— Или он дезертировал. Пожалел, что тебе доверился, и сбежал.
— Нет. Они убили его.
Татьяна говорит убежденно, точно сама видела преступление, но Чирков понимает, что она ничего не видела, что это страх. Обыкновенный, заурядный страх.
Теперь он не чувствовал в душе злости на Татьяну. И сама она вся — обыкновенная, заурядная. Любви к ней у него больше не было. Он даже не очень осуждал ее, полагая, что женщина столь редкой красоты едва ли предназначена для одного мужчины, рядового, обыкновенного. Может, природа, создавая Татьяну, ориентировалась на Александра Македонского или Наполеона…
— Как ты живешь? — спросила она.
— Война.
— Скоро кончится?
— Доживешь, не состаришься…
— Ты когда-нибудь вспоминаешь обо мне?
— У меня редко бывает свободное время.
— Зато я утопаю в нем.
— Каждому свое… Не забудь про «Былое и думы».
— На память не жалуюсь.
«Да, жизнь пообтерла Татьяну, — рассуждал Чирков, шагая по улицам погружающегося в сумрак города. — Как в сказке. Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела… А кто успел?»
У штаба Чиркову повстречался командир комендантского взвода, доложил:
— Товарищ капитан, труп Роксана обнаружен. Только не у карьера, где мы искали его днем, а во дворе, под аркой, в водопроводном люке…
Руки у командира комендантского взвода были в грязи и ржавчине. А лицо — синее, словно он замерз.
Вечер опускался теплый, лунный. Деревья шелестели листвой, и ветер был ласковый, осторожный. Он не касался земли, а скользил над ней, точно птица. И птицы радовались ему. Пели на разные голоса: звонкие, глухие, писклявые. Птичий гомон заполнял все небо, до самых звезд. И луна висела над горой… Желтый свет колыхался в море, дрожал на молодых листьях, свинцом застывал в развалинах. Развалины по-прежнему пахли гарью и битой отсыревшей штукатуркой. Но еще они пахли травой. И от этого теплело на сердце.
Лучи прожекторов, взметнувшиеся над городом с вершин ближних гор, приняли на себя небо. И звезды зажмурились и стали мельче.
Чирков сказал:
— Знал ли Роксан что-нибудь о Японце? И кто его зарезал? Неужели женщина?
— В разведшколах и женщин учат многому, — ответил Каиров.
— Это так. Вот если бы нам удалось взять Погожеву живой!
— Она могла не знать, кто такой Японец. И Сизов мог не знать. Здесь есть еще один момент. На мой взгляд, перспективный. Смерть Сизова, исчезновение Погожевой могли оставить Японца в одиночестве…
— Если так, он заляжет, — сказал Чирков.
— Он так и сделал бы, но… перегонный завод. Они жмут на этот завод. Длинный имел задание туда внедриться. Погожеву задержали у проходной завода, в записке Японца Кларе тоже есть упоминание об этом заводе. И очень ясное: «Никогда раньше диверсиями не занимался». Я уверен, центр будет давить на Японца. Скорее всего, ему пришлют помощников. Диверсантов-профессионалов. Он должен будет подготовиться к их встрече. Обеспечить надежной крышей и так далее… Вот тут-то он может выйти на Татьяну. И у меня предчувствие, что это случится.
— Предчувствие к делу не подошьешь, — скептически заметил Чирков.
— Мы люди разных поколений, капитан. Может, тебе и забавно, но я верю в могучую силу предчувствий. Я верил бы и в сны, но они мне никогда не снятся…
— Счастливый вы человек.
— Кто знает… Думаю, сны помогали бы мне. Относительно же предчувствий… Наша старушка земля была свидетельницей многих случаев, когда предчувствия сбывались, как приговор.
Охотно верю. Но считаю, что это не очень надежное оружие против абвера.
— Против абвера нельзя брезговать никаким оружием. Вот поэтому, капитан, я разгадал тайну «ейского кин ких королев».
— Есть такой город, Ейск, — вспомнил Чирков. — Был там однажды до войны.
— Ейск в данном случае ни при чем, — ответил Каиров. — Вы помните, в Доме офицеров демонстрировался английский фильм «Победа в пустыне»… А в городе, между прочим, трудно с бумагой. Школьники пишут на газетах… И мне не давало покоя, что я где-то раньше видел шрифт с записки Погожевой. Тогда я вспомнил про плакат. Поспешил к начальнику Дома офицеров. К счастью, плакаты сразу не уничтожают. Их используют дважды. С одной и с другой стороны. А здесь кто-то оторвал нижнюю часть плаката. Это было сделано после того, как плакат был снят… Как видишь, Егор Матвеевич, «ейского» нужно читать «Армейского», «Кин» — «кинофотоотдела», «ких» — «Британских», «королев» — «королевских»… Теперь вопрос.
— Кто это мог сделать?
— По логике прежде всего сотрудник Дома офицеров. Я попросил личные дела всех штатных работников.
— Женщин можно отсечь, — сказал Чирков. — Японец — кличка мужчины.
— Святая наивность, — усмехнулся Каиров. — В практике разведок не так уж мало случаев, когда мужскими кличками наделяли женщин, и наоборот.
— Чего не знал, того не знал, — погрустнел Чирков.
— Это в прошлом, — успокоил Каиров и продолжал: — Дела в полном порядке. Есть одно любопытное, но… можно сесть в галошу… Меня заботит другое… На музыкантов джаза нет личных дел. Второе, плакаты хранятся под лестницей, возле библиотеки. Туда ходят сотни людей…
— Для начала читателей-офицеров можно исключить. По характеру записки Японец представляется мне гражданским человеком.
— Попробуйте, капитан, будем работать в четыре руки. Время не терпит.
За всю свою жизнь Татьяна не испытала столько тревоги, сколько за последние два дня. Конечно, человек, знакомый мало-мальски с ее биографией, мог понять, что жизнь Дорофеевой не была сплошным праздником. Но семейные неурядицы печалили ее не больше, чем дождливая погода. А страха в буквальном смысле она не испытывала вообще.
Сегодня же Татьяна боялась… Проснувшись ночью от какого-то неясного шороха, она долго лежала с открытыми глазами, не «только умом, сердцем, но и кожей ощущая, что зло, черное и липкое зло рядом, ее могут убить, что она не бессмертна.
Еще совсем недавно Татьяна не верила в свою смерть. Да-да!.. Она знала, что в каждом городе и даже маленьком поселке есть кладбища. Она знала, что идет война. Знала, что меняются поколения. Люди приходят и уходят. Но какое-то большущее, словно вселенная, чувство — нет, не исключительности, а, скорее, вечности — владычествовало в ней давно и безраздельно. Чувство это не было ласковым, добрым, послушным. Давая покой, оно с удивительной жадностью требовало беззаботности, радости, наслаждений.
И Татьяна служила этому чувству верно, преданно. И не было у нее кумира, кроме самой себя.
Страх пришел после встречи с Погожевой. Притащил за собой неуверенность.
Жизнь, казалось, потеряла смысл. Стала тусклой, как запотевшее стекло.
Каиров (он пришел в библиотеку, чтобы вернуть рассказы Горького), посмотрев на Татьяну с прищуром, недовольно гмыкнул. И ворчливо сказал:
— За сутки вы постарели на целых десять лет.
Татьяна прикусила губу, может, стараясь не расплакаться. Щеки ее, оставаясь бледными, порозовели у самых ноздрей.
Тяжелый запах старой бумаги, недостаток света, сереющего за окнами, чуть возвышающимися над тротуаром, заляпанными грязью и зарешеченными, стол в фиолетовых пятнах, как в лишаях, — все это давило, угнетало, раздражало. Каиров не мог скрыть раздражения и не хотел его скрывать.
— Зачем вы так сказали? — спросила Татьяна робко и жалостливо.
— Вас как воспитывали папа с мамой? По-новому или по-старому?
— Не понимаю? — Когда Татьяна удивлялась, ее глаза становились похожими на глаза ребенка.
— С ремнем или без ремня?
— Мирзо Иванович! — укоризненно сказала Татьяна. И улыбнулась. И платок теперь можно было не комкать в пальцах. За ненадобностью.
— Понимаю. — Каиров приподнял ладонь. — Возможно, я покажусь вам консервативным мужчиной. Но я человек искренний… Я считаю, что на ниве воспитания, если говорить военным языком, ремень снят с вооружения преждевременно.
— Какое счастье, что я не ваша дочь!
— Одна из самых старых и неопровергаемых истин гласит, что человеку свойственно заблуждаться, и вещи, которые он порой принимает за счастье, на поверку оказываются не таким большим счастьем. Скорее, наоборот…
— Из этого следует… — В глазах Татьяны было и любопытство, и хитринка, и даже улыбка. И еще что-то… Только не тоска. Нет-нет!
— Из этого следует, — подхватил Каиров, — что нужно взять у начальника Дома офицеров скатерть и покрыть ею стол. Нужно взять тряпку, выйти на улицу и протереть окна. Нужно, наконец, открыть форточку…
— Она не открывается, — пояснила Татьяна.
— Этого не может быть, — сказал Каиров. — Мы заставим ее открываться…
…Визит Каирова приободрил Татьяну.
Но, к сожалению, бодрости этой хватило только на полдня.
…Вяло, словно тяжелобольная, Татьяна вынимала абонементные карточки из узкого длинного ящичка, стоящего на ее столе по левую руку. Ящик был старый, некрашеный, утративший первоначальный цвет оструганного дерева, со следами пальцев и чернильными пятнами, выцветшими и совсем еще свежими. Книги отличались ветхостью, заношенностью и пахли, точно несвежее белье.
Посетителей было мало. Они приходили по одному, чаще всего молодые офицеры, красовались перед Татьяной, острили, шутили. А она, обычно такая приветливая, отвечала сегодня невпопад, смотрела отчужденно и не улыбалась.
Каждый раз, когда скрипела на поржавевших петлях входная дверь, Татьяна, настораживалась и с волнением смотрела в дверной проем, ожидая увидеть чужое, незнакомое лицо, услышать слова пароля. Но лица все были, в общем-то, знакомые, примелькавшиеся. И взгляд ее угасал.
И она опять оставалась наедине со страхом.
Тот телефонный звонок раздался около трех часов дня. Примерно без семи минут. Татьяна подняла трубку и сказала:
— Библиотека.
— Татьяна Ивановна? — Мужской голос был ей незнаком.
— Да. Слушаю.
— Здравствуйте, дорогая Татьяна Ивановна. «Мне известно, что у вас есть пианино».
Она вздрогнула и ощутила необычайную сухость во рту, и в горле, и в легких, а ладонь, сжимающая трубку, стала, наоборот, такой влажной, словно ее опустили в воду. Но это, конечно, было не самое главное. Главным и страшным оказалось то, что Татьяна забыла слова ответа.
Сдавленным, не своим голосом она сказала:
— Здравствуйте… А кто вы? А как… как вас зовут?
— Это неважно, Татьяна Ивановна, «мне известно, что у вас есть пианино», — настойчиво повторил мужчина.
— «Да, но оно испорчено».
— «Могу предложить в обмен мешок картошки».
— «Спасибо. Мне нужна мука».
— Вот и хорошо. Договоримся! — весело сказал мужчина. — А сейчас, Татьяна Ивановна, приподнимите свой узкий ящик с абонементами. Прощу вас.
Окончательно растерявшаяся Татьяна приподняла ящик.
— Что вы там видите? — спросил мужчина.
— Паспорт.
— Правильно. Откройте паспорт — и вы найдете квитанцию в камеру хранения. Вам останется лишь сходить на вокзал и предъявить квитанцию с паспортом, чтобы получить в камере хранения свой чемодан.
— А куда его деть?
Оставьте у себя.
По своей натуре, по складу характера Каиров был человеком медлительным. О нем нельзя было сказать, что он тяжел на подъем или ленив, или апатичен. Но когда он проводил какую-нибудь операцию, то вначале напоминал неуклюжий паровоз, который долго-долго пыхтит на путях, медленно, будто нехотя, трогается с места и лишь позднее набирает крейсерскую скорость, способную вызвать удивление.
Понятное дело, в работе контрразведчика бывают такие случаи, когда, подобно бегуну на короткие дистанции, нужно обладать отличным стартом, но, видимо, Каиров был рожден для далеких расстояний, расстояний, где можно начинать не спеша, приберегая силы для заключительного рывка. Он мог нравиться или не нравиться, но не считаться с ним было нельзя. Каиров придерживался того мнения, что поспешность чаще всего дает хотя и эффектные, но поверхностные результаты.
Работая с молодыми сотрудниками, Каиров считал своим долгом воспитывать их, передавать собственный опыт, вызывать на споры, на разговоры. Любую паузу, свободную минуту он использовал для этих целей. Человек, не знающий его или знающий плохо, мог принять Каирова просто за пожилого мужчину, склонного к нравоучениям. Каиров жалел, что не имел возможности окончить какое-нибудь педагогическое заведение, и понимал, что с методикой дело у него обстоит плоховато.
— Наше поколение, — любил повторять он, — пришло на землю в интересное время, но слишком бурное. Мы многое сделали, но далеко не все, на что имели право.
— А можно ли сделать все? — как-то спросил Чирков. — И как понимать это «все»?
— Условно понимать, Егор Матвеевич. Я полагаю, как ни печально, есть предел человеческим возможностям. Схематично его можно представить в виде круга. То, что внутри круга, я и называю «все».
— Значит, предел есть?
— В жизни одного человека — безусловно. Тот факт, что само наше существование ограничено временным отрезком, подтверждает мои слова. А если учесть, что и отведенные нам годы мы чаще всего используем не лучшим образом, то… Сами понимаете. Я, например, страдаю из-за отсутствия систематической, фундаментальной подготовки. До многого своим умом доходил.
— Это же хорошо.
— Хорошо, хорошо… Но не продуктивно. Все равно, что самому велосипед изобретать!
В тот день у них был другой разговор. Но он мало чем отличался от приведенного выше. Разговор о жизни, когда высказываются обыкновенные, в общем-то, неновые вещи.
Каиров поднял трубку. Татьяна Дорофеева, волнуясь, сказала:
— Вы заказывали «Былое и думы»?
— Неделю назад.
— Книга поступила.
— Вы не могли бы принести ее?
— А где я вас найду?
— Там, где и в прошлый раз. Вас будет ждать мой друг.
— Хорошо.
Узкие дощечки паркета, уложенные елочкой, поскрипывали под сапогами Чиркова, медленно ходившего по кабинету. Заложив руки за спину и опустив голову, он смотрел на сухой неначищенный паркет очень сложной цветовой гаммы, где было перемешано множество оттенков от желтого до темно-бурого. Да, везде и всюду есть оттенки. Людей одинаковых тоже нет, и дел, и поступков…
Как всегда неторопливо, Каиров положил телефонную трубку. Откинулся на спинку стула.
— С Дорофеевой кто-то вышел на контакт. Отправляйтесь в городской парк. Там будет ждать Татьяна. Выясните обстановку, в случае необходимости принимайте решение самостоятельно.
— Слушаюсь! — четко ответил капитан.
Внезапно полил дождь. Небо осело. Оно не было темным, а, наоборот, удручало однообразным светло-серым цветом — первым признаком затяжного дождя. Вода оседлала улицы. И лужи расползлись по тротуарам, и ручьи затемнели, как трещины.
Чирков, который вышел из штаба в кителе, без шинели, без плащ-палатки, заторопился, перебегая от дерева к дереву, где под зелеными молодыми листьями дождь стегал не так хлестко.
Перед входом в городской парк была открытая площадка. И когда он бежал через нее, то вымок основательно.
Входные чугунные ворота, сорванные взрывной волной, лежали на мокрой щебенке, но тесная кирпичная будка — в безмятежные довоенные времена здесь хозяйничала кассирша, дама солидная, высокомерная, — сохранилась, только покосившаяся дверь больше не закрывалась.
В будке Чирков увидел Татьяну. Она тоже была без плаща. И серый двубортный жакет ее хранил следы дождевых капель.
Она удивленно, но вместе с тем жалостливо и капризно произнесла только одно слово:
— Ты?
А он, готовый к встрече, негромко, без всяких эмоций спросил:
— Что стряслось?
Она торопливо достала из сумочки паспорт и квитанцию в камеру хранения.
— Вот.
И потом быстро-быстро, очень волнуясь, стала рассказывать, как ей позвонили на работу, назвали пароль, затем велели приподнять абонементный ящик, взять паспорт и квитанцию и получить на железнодорожном вокзале чемодан.
Чирков раскрыл паспорт. Он был выписан на имя Деветьяровой Ефросиньи Петровны. Но фотография на паспорте была приклеена Татьянина.
— Что мне делать? — спросила она.
— Я сейчас запишу номер квитанции. Придешь получать чемодан через полтора часа. За это время я успею ознакомиться с его содержимым.
— Хорошо, — сказала Татьяна. — Только мне страшно.
— Крепись, — посоветовал он. — Сама влипла в историю. Никто не виноват.
— Знаю, что сама, — ответила она, — потому и страшно.
— Возьми пистолет, — сказал он, достав из кармана ТТ.
— Я не умею стрелять.
— Очень просто. Отведешь предохранитель и нажмешь курок.
— Не надо. — Она покачала головой.
— Зря… — Он спрятал пистолет.
— Мне оставаться здесь? — покорно спросила она.
— Иди к людям. Тут слишком пустынно.
Татьяна кивнула:
— До свидания.
— Из камеры хранения чемодан отнесешь домой. И сразу же возвратишься в библиотеку.
Площадь перед вокзалом лежала круглая. В центре — сквер, тоже круглый, как обруч, обсаженный рослыми кустами самшита. Скамейки были пусты из-за дождливой погоды. А люди прятались на вокзале, но все не могли втиснуться в здание, потому много солдат и женщин стояло под фронтоном у входа. И Чиркову пришлось смотреть требовательно и строго говорить:
— Пропустите.
От мокрых одежд шел пар. И сильно пахло хлоркой, которую медслужба, боясь эпидемий, совсем не экономила; пахло человеческим потом, махоркой, бензином, дешевым мылом и еще черт знает чем.
Начальник вокзала провел Чиркова в камеру хранения.
— Приемщик — человек надежный? — спросил Чирков.
— Да. Женщина. Наш старый работник.
Они разыскали нужный чемодан. Немного тяжеловатый для своих размеров.
Чирков откинул крышку и увидел два поношенных платья. Синее, в белую горошинку, и салатовое. Капитан осторожно поднял платья. Под ними лежали бруски размером с хозяйственное мыло — толовые шашки.
Она со страхом осмотрела библиотеку, уверенная, что за каждым стеллажом стоит человек, готовый лишить ее жизни. Свет, попадавший через низкие решетчатые окна, едва освещал полуподвал. И Татьяна, подойдя к своему столику, быстро включила настольную лампу. Желтый круг лег на старую газету, измазанную фиолетовыми чернилами, коснулся стенки ящика, где лежали читательские карточки, обласкал черный неуклюжий телефон.
Однако темнота в углах загустела. И помещение казалось Дорофеевой еще мрачнее, еще зловещее…
Выслушав доклад Чиркова, Каиров сказал:
— Хорошо, что вы подменили содержимое чемодана. Плохо, что квартира Дорофеевой оставлена без присмотра.
— Наблюдение есть. Наш человек стоит вот здесь. — Чирков коснулся места на плане города. — Он видит, кто выходит из-под арки и входит во двор.
— В дом Дорофеевой можно попасть через крышу…
— Но если кто-то придет за чемоданом… — начал Чирков.
Каиров прервал:
— Он, скорее всего, откроет его в квартире. Увидит вместо взрывчатки кирпичи и постарается быстро и незаметно скрыться.
…Татьяна вздрогнула. Телефон звонил требовательно, тревожно. Она выдохнула в трубку:
— Да.
— Татьяна Ивановна! — Голос мужчины, назвавшего пароль.
— Я вас слушаю.
— Вы получили чемодан?
— Да.
— Где он?
— У меня на квартире.
— Хорошо. Пусть полежит до завтра.
— Мне все равно, — раздраженно ответила Татьяна.
— Вы чем-то взволнованны?
— Вам показалось.
— Надеюсь, что это так…
…К вечеру распогодилось. Ветер утих. Пришедшие на смену тучам пушистые белые облака висели неподвижно. Небо между ними было не ярко-голубое, а дымчатое. И солнце, скатившееся за горы, подсвечивало розово и нежно.
Каиров оставил машину за квартал от дома Татьяны. Сказал шоферу, чтобы не уезжал, дожидался его возвращения.
— Если я не вернусь через час, позвони Чиркову. Пусть он прибудет на квартиру Дорофеевой.
…Женщина катила ребенка в коляске. Коляска была очень хорошей, довоенной, заботливо сбереженной. Бледно-зеленая, с белыми колесами и блестящей никелированной ручкой. Каиров отступил в сторону, пропуская женщину и ее ребенка. Ребенок лежал молча. И глаза на его лице казались пребольшими.
Мужчина вставлял стекла. Почерневшая, с дырочками от гвоздей, фанера валялась прямо на тротуаре. Но стекла были не целые, а колотые.
У подъезда на маленькой лавочке сидели две старушки и девочка-школьница. Старушка смахивала слезы, скорее радостные, чем печальные, а девочка читала вслух письмо.
— …А фашистов мы ненавидим люто. И бьем их от всей души. У нас есть знаменитый снайпер…
Навстречу шла группа женщин. У всех — через плечо — противогазы.
Знакомая арка. Каиров пересек двор. У бомбоубежища, как и в прошлый раз, играли дети. Репродуктор на столбе оглашал двор русской народной музыкой.
Каиров поднялся на второй этаж. Ключами (Татьяна разрешила сделать вторые ключи для нужд сотрудников Каирова) открыл квартиру.
Полумрак. Тишина. И конечно же, душно. Каиров направился к окну. Успел повернуть шпингалет, как вдруг услышал за спиной голос:
— Руки вверх, полковник… Живее, живее! Или я стреляю.
Никогда еще Каирову не приходилось поднимать руки. Да, занятие не из приятных.
— Можете повернуться.
В проеме распахнутой двери, ведущей во вторую комнату, стоял администратор гостиницы Сованков.
— Долго мы вас искали, Японец, — сказал Каиров и опустил руки.
— Руки, руки… — Пистолет Сованкова не дрожал.
— Положи пистолет на стол, — сказал Каиров. — И можешь пока посидеть на диване.
— Если вы сделаете хоть шаг, полковник, я выстрелю.
— Зачем?
— Мне нечего терять.
— С подобными выводами вредно торопиться.
— Не двигайтесь!
Но Каиров спокойно приближался к Сованкову.
Шаги были долгими, словно сама вечность. Или, может, время остановилось вдруг, внезапно, вопреки всем законам физики. Сованков почему-то вспомнил свою мать. Молодая, красивая, в красном ситцевом сарафане, она стояла у колодца и загорелыми руками вертела деревянный барабан, на котором наматывалась мокрая пеньковая веревка.
Это было непостижимо. Каиров приближался. Потела ладонь, потели пальцы, сжимающие пистолет. Но капелька пота дрожала у матери над переносицей, и степное небо синело за ее головой. Вода хлюпала в ведре, когда оно, холодное и темное, появилось между прелыми бревнами сруба. Потом мать ловко сняла ведро с крючка. Вода еще и еще метнулась из стороны в сторону, перекатилась через край, шлепнулась в желтую пыль и запахла одуряющей свежестью.
Палец лег на курок. Но сладко казалось, что в руке не пистолет, а гибкий ивовый прут, с которым хорошо бежать впереди матери и сбивать репейники у тропинки, взмахивая им, словно саблей. Пыль в верховьях Дона мягкая, теплая, если, конечно, лето, и светит солнце, и нет дождя. Когда же льет дождь, тогда пыль становится грязью, великой грязью, из которой не всегда способна выбраться даже лошадь с телегой. В такие дни хорошо сидеть у окна и смотреть за мокрый плетень, на мокрую улицу, где в широкой луже плавают утки. Они почему-то не мокрые и чувствуют себя в дождливую погоду очень хорошо. Мать, тряпкой вытирающая запотевшие окна, бывало, говорила:
— Человек должен быть как утка. Таким же чистым. И чтобы никакая грязь к нему не прилипала.
Глаза у матери, большие, удивленные, — в деревне такие называли коровьими — становились тогда грустными. И вся она казалась обиженной и не очень молодой. А еще она любила петь песню про тонкую рябину, которая не может перебраться к дубу. Старательно выводила ее и даже вытирала платочком слезы. Отец в сердцах хлопал по столу кулаком, устало говорил:
— Кончай выть!
Отец был бородатый, от него всегда пахло лошадью и овчиной.
Каиров вынул из кармана портсигар.
Усмехнулся Сованков. Вспомнил, в первый раз курил с мальчишками в овраге, возле старой ветряной мельницы, на которой, может, уже полвека никто не молол муку. Курили листья вишни, подсушенные на солнце. Дым не то чтобы был противным, но голова от него не кружилась, хотя мальчишки обещали это твердо. Наоборот, было ощущение пустоты и холодной слабости. А трава была зеленой. И были стрекозы, и кузнечики, и птицы, и все другое, что можно увидеть в погожий летний день.
Сованков посмотрел в окно. Вечерело. И солнце, совершенно розовое, погрузилось в море ровно наполовину. Сованкову вдруг стало страшно, словно он испугался за солнце. Возникло ощущение пустоты и холодной слабости, как тогда в овраге, за старой мельницей.
Каиров сказал как-то уж очень равнодушно:
— Положите оружие.
И Сованков понял: дом оцеплен. И не только дом, но и все входы и выходы. И еще понял: жизнь и смерть полковника Каирова не принадлежат ему, Сованкову, как и сам он сейчас не принадлежит себе.
Без надежды, на всякий случай, он сказал:
— Стойте. Вы делаете последний шаг.
— Не будь дураком, Японец. На тот свет никто и никогда не опаздывал.
— Что вы мне предлагаете? — спросил Сованков и ощутил, как пересохло в горле.
— Кроме пули в лоб может быть еще только одно предложение! — жестко и сухо сказал Каиров. — Работать на нас!
— Какой смысл?
— Это уже другой разговор. Давай пистолет, Японец. И садись на диван.
— На диван я сяду, но пистолет не отдам.
— Тогда спрячь его к черту! Не будь ребенком. Весь дом оцеплен.
Сованков спрятал руку с пистолетом в карман плаща. Боком прошел к дивану. Каиров опустился на стул. Сказал:
— Спрашиваешь про смысл. Смысл верный — сохранить себе жизнь.
— Как вы меня нашли?
— Прочитал ваше личное дело. Вы — участник русско-японской войны. И должен заметить, что кличка вам подобрана неудачно. У меня возникли некоторые подозрения. Ну а после звонка к Дорофеевой я решил установить за вами наблюдение. К тому же я знал, что диверсия для вас дело новое. Опыта вы не имеете. И ваша прозрачная хитрость была рассчитана на Татьяну. Мы не сомневались, что вы не станете ждать до завтра и возьмете взрывчатку сегодня.
Просто.
— Верно. Мысль предельно простая. И я решил ее проверить.
— Ваши условия?
— В деталях обговорим позднее. А в общих чертах — работа под нашим руководством. Разумеется, без обмана. Если немцы вас не пристукнут, значит, будете жить… Кончится война. Законы станут менее суровыми.
— Все равно мне дадут большой срок.
— А что делать?
— Вам — я не знаю… А мне — пустить себе пулю в лоб.
— Красивая фраза.
— Фраза, может, и красивая… Только вот надоело все, опротивело… Всю жизнь, как прокаженный, от людей таился, под страхом жил.
— Когда завербовали?
— Давно. В Японии. В девятьсот пятом я в плен попал…
— Тщательно скрываемый биографический факт.
— Велели.
— Японцы?
— Немцы.
— Ладно, предадимся воспоминаниям в другом месте. А сейчас лишь скажите, кто разрешил выйти на контакт с Дорофеевой. Судя по всему, вас оберегали тщательно.
— Таков приказ центра. Когда я сообщил, что Клара не отзывается, они запретили мне пользоваться почтовым ящиком.
— Где он?
— В доме пять на улице Фрунзе.
— Продолжайте.
— Велели подыскивать человека с нефтеперегонного завода. Они давно просили это сделать. И я предложил им одного. В довоенные годы воровал он. Кличка у него была Ноздря. И шрам через лицо.
— Знаю, — ответил Каиров. — В бытность начальником милиции приходилось сталкиваться.
— Вчера они одобрили его кандидатуру и разрешили иметь дело с Дорофеевой.
— Где радиостанция?
— У меня на голубятне.
Каиров встал.
— Хватит, поговорили. Давай оружие. И пойдем.
Сованков поднялся с дивана, положил пистолет на стол.
— Больше нет?
— Обыщите. — Голос безразличный.
— Пошли. — Каиров спрятал пистолет Сованкова в карман.
Глаза привыкли к полумраку. Каиров, разглядывая Сованкова, видел, что перед ним старый, усталый человек. Походка неуверенная, спина сутулая.
Они вошли в прихожую, и вдруг Каиров почувствовал острую боль в груди, головокружение. Сованков был уже на пороге. Каиров хотел остановить его. Но… Речь не повиновалась. Руки и ноги тоже. Через несколько секунд полковник Каиров сполз по стенке и упал поперек прихожей.
— Это странная нация, — сказал светловолосый Фриц, отхлебнув из маленькой фарфоровой чашки рисовую водку, подогретую, отвратно пахнущую. — Белый цвет, к примеру, в Японии — цвет печали и траура.
Сованков понимающе кивнул. Они сидели на циновках в просторной, но совершенно пустой комнате, перед ними стоял низенький, словно детский, столик, на котором белели три крохотные чашки и удлиненный фарфоровый сосуд с поразительным по красоте рисунком: журавль, черепаха, сосна и бамбук. Сованков уже слышал от Фрица, что рисунок этот символизирует долголетие.
— Мы кого-то ждем? — спросил Сованков.
— Герра Штокмана, — ответил Фриц.
— А женщин?
— Вы, русские, крайне нетерпеливы… — усмехнулся Фриц. — А между тем у вас есть умнейшая пословица: сделал дело — гуляй смело. — Глаза у Фрица холодные, как у черепахи, а шея тощая, точно у журавля. Он вновь поднимает чашку. Неторопливо произносит: — Культ любви в Японии имеет древние традиции. Для гетер существует сложная табель о рангах. На вершине его — тайфу, опознавательный знак — золотой веер. Далее тэндзин — серебряный веер… Где-то в конце — хасицубонэ…
— Какой опознавательный знак?
— Он вам не потребуется. Сегодня вы разделите ложе с тэндзин. Я же, как ваш старший товарищ, с тайфу.
— А герр Штокман?
— Герр Штокман не спит с женщинами. Он работает.
— Верно сказано, Фриц, — произнес по-русски, но с акцентом лысый, низкого роста человек. Он появился в комнате словно из-под земли. — В моем возрасте работа — это одно из немногих доступных удовольствий.
Фриц, а за ним Сованков вскочили.
— Садитесь, господа. — Он был смешон в своем дорогом костюме, без туфель. Тоже местная традиция! — Человек до конца жизни может не научиться ценить деньги, но о времени, рано или поздно, как это говорят в России, он спохватится. Господин Сованков, я много слышал о вас хорошего от моего друга Фрица. Буду краток… Россия проиграла войну. Япония победила. Но она победила не русский народ, а косную русскую государственную машину. Эта машина если ее вовремя не заменить, приведет Россию к гибели. Помните, Сованков, сотрудничая с Германией, вы являетесь прежде всего подлинным патриотом своего народа… Завтра вы возвращаетесь в Россию. Поезжайте на Черноморское побережье Кавказа. Осядьте в удобном для вас порту. Купите трактир. И назовите его «Старый краб». Клиентуру выбирайте среди моряков. Наблюдайте, запоминайте. Ничего не записывайте. Однажды к вам придет наш человек и скажет: «Я лучший друг Фрица». Поступите в его распоряжение.
Штокман умолк. Пристально посмотрел на Сованкова: — Вопросы есть?
— Может, мне поменять фамилию?
— Нет. Будете работать под своей фамилией, с подлинной биографией. Ваша агентурная кличка — Японец.
— Почему?
— Так нужно. Если вопросов больше нет, до свидания, господа. Приятной вам ночи.
Герр Штокман знал цену копейке. Не успел Сованков поселиться на Черноморском побережье, как уже через неделю пришел к нему человек с совершенно незапоминающимся лицом и объявил себя другом Фрица.
Пробыл он у Сованкова около месяца. Обучил его тайнописи, фотографии, некоторым приемам шпионского ремесла.
Затем Сованков устроился учетчиком в управление порта. Немецкую разведку интересовали сведения о товарообороте порта, тоннаже судов, политическом настроении в среде рабочих, интеллигентов, обывателей…
В четырнадцатом году, когда началась мировая война, отрабатывать немецкие деньги стало хлопотнее, опаснее. За шпионаж грозила смертная казнь. Между тем в доме Сованкова время от времени появлялись хмурые, молчаливые люди с тяжелыми чемоданами. А потом в порту взрывались суда, горели склады…
Осенью 1919 года связь с «друзьями Фрица» прервалась. Сованков женился. Но вскоре жена умерла от сердечного приступа, не оставив ему детей. С тех пор он жил бобылем в своем небольшом доме при запущенном фруктовом саде…
Никто не ждет вечно наград или наказаний за совершенный проступок. Проходит время, туманится… И былое кажется сном.
Летом 1935 года Сованков увидел возле своего забора семью. Сразу было понятно, что это курортники. Мужчина в соломенной шляпе и белом чесучовом костюме. Моложавая женщина в сарафане. И двое мальчишек дошкольного возраста.
Мужчина устало и невесело произнес:
— Нам сказали, что вы сдаете комнату.
— Никогда этого не делал, — ответил Сованков.
— Как же нам быть? — сокрушенно спросила женщина. — У меня подкашиваются ноги.
Сованков пожалел ее. Чем-то она напоминала ему покойную жену.
— В доме четыре комнаты, — сказал он. — Я живу один. Пожалуйста, поселяйтесь. Только постельное белье стирайте и меняйте сами.
Так они и поселились у него, эти люди из Ленинграда. Прожили четыре недели. А в день отъезда мужчина в соломенной шляпе вызвал Сованкова в сад. И тихо, чтобы никто не слышал, сказал: «Петр Евдокимович, знаете, я лучший друг Фрица».
Подкосились ноги у Сованкова. Словно лодка, закачался в глазах белый свет. Опустился он на скамейку. Задохнулся…
— Вы не волнуйтесь, Петр Евдокимович. Ничего особенного от вас не требуется. Живите как и жили. Пустячная информация. Только информация. Раз в месяц будете посылать письмо по оставленному мною адресу.
— Что я должен писать?
— То, что и раньше. Сущие пустяки. Какие корабли приходят в порт, какие уходят. Что привозят, что увозят. Характер продукции местных заводов. Станция назначения для грузов…
— Я ничего об этом не знаю.
— Понимаю… Проявляйте неназойливый интерес. По мере возможностей.
— А если я откажусь? Я же тогда по глупости, по молодости…
— Не думаю, чтобы вам удалось убедить в этом органы НКВД.
Молчал Сованков тяжело, придавленно. Потом сказал:
— Уж долго вы не приходили. Свыкся с мыслью, что нормальный человек…
— Великолепно! Это лучшее, что может быть. Мы на вас очень рассчитывали. Мне поручено передать вам солидную сумму денег…
Это неправда, что деньги не пахнут. Сребреники за предательство пахнут страшнее и отвратительнее, чем самая мрачная свалка. Если иуда не способен использовать их для разгула и сластолюбия, они тяготят его, как трудная, опасная ноша.
Пусть бы «друзья Фрица» пришли к Сованкову просто так… Легче было бы на душе. Ой как легче!
Две пачки сторублевок в банковской упаковке он спрятал на балке под крышей сарая. Тряпка, в которую были завернуты деньги, покрылась слоем терпкой на запах пыли. И паук-крестовик сплел над ней свою сеть, замысловатую, цепкую.
Верящий в сны и приметы Сованков увидел в этом недоброе предзнаменование. Он не прикасался к тряпке с деньгами. Лишь иногда смотрел на нее печально и скорбно, как на могилу.
Раз в месяц он аккуратно отправлял письмо, где удручающе одинаково сообщал «племяннику» о состоянии здоровья, о погоде, о видах на урожай фруктов, винограда, овощей.
Между строк старческих жалоб и надежд, написанные невидимыми чернилами, к «племяннику» уходили сведения: «В порт прибыл сухогруз «Эллада» с партией марганцевой руды…», «В доках судоремонтного завода находятся три теплохода общим водоизмещением…», «В аптеках города четвертую неделю нет в продаже бинтов и ваты…»
«Племянник» мягко благодарил «дядю» за внимание. Интересовался системой работы портовых маяков, воинскими перевозками, противохимической пропагандой среди местного населения.
Нужные сведения не всегда шли в руки. Добывать их было хлопотно, а порой и рискованно. Попробуй, допустим, узнать, каким числом противогазов располагают местные власти…
На подобные вопросы он обычно отвечал: «Узнать не могу, не по силам это мне, не по способностям…»
Как говорится, все гениальное просто. И Сованкову наконец пришла в голову мысль, которая могла прийти ему и месяц, и два, и год назад. Он решил сменить место жительства. Уехать в Среднюю Азию, прихватив, разумеется, деньги «друзей Фрица». А там затеряться в глухомани. При первой возможности достать документы на новую фамилию. И пусть тогда немецкая разведка ищет своего бывшего агента столько, сколько ей угодно!
Но уехать вдруг, вот так сразу, бросив все, было нельзя. Внезапное исчезновение привлекло бы внимание уголовного розыска. Там могут подумать, что Сованкова кто-то убил. Начнется следствие и так далее… Помимо всего прочего существует сложность с пропиской, с которой тоже нельзя не считаться.
Значит, нужно уволиться с работы, продать дом, выписаться. Проделать все это необходимо без лишней огласки. Кто может поручиться, что в городе нет агентов, докладывающих о каждом шаге Сованкова.
С работой просто. От должности отказаться легко, мотивируя возрастом и здоровьем. Сложнее с домом. Без объявления его не продашь…
Какой бы выход из положения нашел Сованков, гадать трудно. Началась война…
Уже на четвертый день пришел человек с паролем. Он сказал:
— В этом чемодане передатчик. Я проживу у вас двадцать дней, двадцать дней буду учить работать на ключе. Потом вы спрячете передатчик. Очень надежно. И станете ждать сигнала. — И еще он сказал: — Вы работали вяло. Думаю, доблестное наступление наших войск вселит в вас энергию, товарищ Сованков.
Слово «товарищ» он произнес иронически и даже чуть презрительно. Сованкову стало обидно, и очень пакостно сделалось на душе. И захотелось дать по морде радисту, по гладковыбритой, молодой. И он сделал это с удовольствием. Радист перевернулся вместе со стулом. Врезался в тумбочку трельяжа. Центральное, большое, зеркало вылетело из рассохшейся рамки и упало на голову радисту, расколовшись на куски.
— Сопляк! — сказал Сованков. — Я в разведке с девятьсот пятого года…
Только минуту он верил в то, что имеет право так сказать. И произносил слова зло и гордо. И этого оказалось достаточно, чтобы желторотый радист оттуда, из-за кордона, признал в нем силу. И, потирая ушибленную спину, почтительно сказал:
— Виноват, господин Сованков. Виноват…
Освоив работу на рации и выпроводив радиста, Сованков оборудовал тайник в голубятне, под гнездами.
Скупые газетные сообщения и строгий голос московского диктора говорили о том, что немцы продвигаются. Сованков слушал радио, и дыхание замирало от удивления: бойко наступали немцы, бойко… Теперь он был заинтересован, чтобы война кончилась скорее, и непременно победой армии Гитлера.
Пятно было, подвижным, светлым, непрозрачным. Оно возрастало в объеме, грозя заполнить пространство, необъятное и темное, будто вселенная. Веяло холодом, сыростью, гнилью.
Подобно пару, пятно вдруг начало таять, и Каиров различил лицо старой женщины, которая внезапно улыбнулась беззубым ртом и сказала:
— Возродился, милый…
Каиров увидел, что он лежит поперек прихожей. Услышал голос Сованкова:
— Мы не перенесли вас в комнату. Я думал, это инфаркт. При инфаркте нельзя тревожить…
— Дайте мне руку, — сказал Каиров.
Сованков не заставил себя просить дважды. Когда Каиров поднялся, старушка соседка сказала:
— Водицы испил бы, родимый…
— Нет, ничего… Спасибо, — ответил Каиров. Он был еще слаб, но сознание работало нормально, и дыхание тоже наладилось. — Пошли, — сказал он Сованкову, пропуская его вперед.
— А дверь? — удивилась старушка. — Позабыли закрыть дверь.
— Да… Заприте, пожалуйста. — Каиров бросил ключи.
Сованков остановился.
— Ты благоразумный человек, — сказал Каиров.
— Я старый и битый человек… Только и всего. Удивляетесь, почему не убежал?
— Нет.
— И я так думаю… Куда же мне бежать? Навстречу пуле?
Старушка вернула ключи. Сованков сказал:
— Я звал ваших ребят, но они почему-то не откликнулись.
— Дисциплина, — ответил Каиров.
Спускаясь по лестнице, он дышал глубоко и спокойно. И тело было легким, послушным. Думать о том, что случилось в темной прихожей, не хотелось. Каиров мог себя заставить не думать о чем-то. Это умение было просто личным счастьем полковника. Однако далось оно не сразу, нет…
В 1921 году, посланный в Фергану на борьбу с бандой Муэтдин-бека, старший следователь военного трибунала Туркестанского фронта Каиров впервые столкнулся с такой мерой человеческой жестокости, о которой не мог и подозревать.
13 мая 1921 года на Куршабо-Ошской дороге Муэтдин Усман Алиев произвел нападение на продовольственный транспорт, двигающийся в город Ош. Где-то в давних архивах, в пожелтевших папках, до сих пор хранится акт обследования места происшествия, составленный Каировым.
«Согласно полученным данным транспорт сопровождался красноармейцами и продармейцами, каковых было до 40 человек. При транспорте находились граждане, в числе коих были женщины и дети; были как русские, так и мусульмане. Вез транспорт пшеницу — 1700 пудов, мануфактуру — 6000 аршин и другие товары.
Муэтдин со своей шайкой, напав на транспорт, почти всю охрану и бывших при нем граждан уничтожил, все имущество разграбил. Нападением руководил сам и проявлял особую жестокость. Так, красноармейцы сжигались на костре и подвергались пытке; дети разруба лись шашкой и разбивались о колеса арб, а некоторых разрывали на части, устраивая с ними игру «в скачку», то есть один джигит брал за ногу ребенка, другой за другую и начинали на лошадях скакать в стороны, отчего ребенок разрывался; женщины разрубались шашкой, у них отрезали груди, а у беременных распарывали живот, плод выбрасывали и разрубали»[13].
Трое суток Каиров не мог сомкнуть глаз, трое суток не мог прикоснуться к пище. На четвертые он твердо понял: либо нужно менять профессию, либо вырабатывать в себе качества характера, необходимые для борьбы со всякой сволочью, какой бы жестокой и мерзкой она ни была.
Расплата, расплата, расплата…
Эта мысль вытеснила другие. И была главной для Каирова целых шестнадцать месяцев. Только 26 сентября 1922 года в 11 часов 30 минут на площади Хазратабал в городе Оше полевая выездная сессия военного трибунала Туркестанского фронта, руководствуясь статьями 58, 76 и 142 УК РСФСР, приговорила Муэт-дина и его сообщников к расстрелу.
Потом было много разных дел. Но это первое свое дело Мирзо Иванович теперь уже не забудет никогда…
Сованков, сутулясь, вышел во двор. Каиров следовал на шаг сзади.
Вечер был еще светлым. Но первые звезды уже смотрели с неба. И деревья не зеленели, а мерцали тускло, будто укрылись на ночь темным покрывалом. По радио передавали вечернее сообщение Информбюро: наши приближались к Севастополю.
Чернота арки осталась позади. Они вышли на улицу. Там было пустынно. Лишь вдалеке стояла машина Каирова и рядом с ней несколько сотрудников особого отдела…
— Вот и все! — сказал Каиров в телефонную трубку, прикрывая ее ладонью, потому что люди в кабинете разговаривали громко, кажется, спорили. — Так и не попил я, Нелли, твоего виноградного вина.
— А зря, — пожалела Нелли. И похвалилась: — Вино — высший сорт.
— Не обделяй им Золотухина.
— Он и от воды пьянеет.
— Нелли, ты неисправима. Говорить мне так о своем муже! Не забывай, мои предки исповедовали ислам. А в коране прямо сказано: «Мужья стоят над женами за то, что аллах дал одним преимущество перед другими».
— Я неверующая, — весело ответила Нелли.
Катер уходил до рассвета, около четырех утра, когда ночная мгла лишь начинала рассасываться и свинцовое море не баловалось бликами, а мерцало, словно застывшее, потому что рассмотреть движение волн было невозможно, как нельзя было рассмотреть и берег, различить на нем дома, улицы, деревья.
Даже вершины гор, сонные, еще лежали в обнимку с небом, убаюканные посвистом соловьев, да и не только соловьев, но и других птиц, названия которых Каиров просто не помнил.
Свежим и чистым был воздух, и дышалось легко, и не приходило ощущение усталости, душное, как тесный воротник.
Длинный причал нечеткой чернью рассекал бухту. Из крохотной будки, стоявшей у входа на причал, вышел матрос в бушлате и с винтовкой. Матрос и винтовка показались Каирову очень большими, он с удивлением посмотрел на маленькую будку, покачал головой.
Проверив документы у Каирова и Чиркова, матрос отдал честь. Сказал:
— Проходите.
Доски на причале были влажными. Пахли солью. Соль откладывалась на них годами. Доски почернели, обветшали.
А Каиров помнил этот старый причал молодым, пахнущим лесом. Все стареет. Причалы — тоже.
Каиров не предполагал уехать так внезапно. Он рассчитывал покинуть город, повидавшись еще с Золотухиным, Нелли, Дорофеевой. Думал побеседовать с шофером Дешиным… Однако радиограмма, вызывающая его в штаб фронта, поступила сразу же после сообщения о завершении операции «Будда». Каирова ждало новое задание, судя по всему, не терпящее отлагательств.
— Не забудьте показаться врачу, — напомнил Чирков.
— Игрушки все это, сынок. Каиров будет жить до ста лет. У нас род долгий.
С тральщика, что пришвартовался с правой стороны причала, санитары выносили раненых. Носилки не были накрыты простынями.
Матросы лежали в разорванных тельняшках. И бинты были темными от крови.
— Здравствуйте! — Голос Аленки. И сама она в матросском бушлате. Идет рядом с носилками.
Мужчины останавливаются.
— Это хороший знак, — говорит Каиров. — Увидеть знакомого — все равно что присесть перед дорогой.
— Давайте посидим, — предлагает Аленка. — Несколько секунд ведь можно.
— Можно, но не нужно. Все будет хорошо, Аленка, — улыбается Каиров.
— А вы молчите? — Аленка обращается к Чиркову.
— Вы оказались здесь так неожиданно, — смущенно говорит капитан.
— Совсем нет… Приехала за ранеными.
— Я понимаю. Я выразился неправильно.
— Вы все правильно сказали. Я к вам придралась.
Чирков спросил:
— Что вы делаете Первого мая?
— Дежурю.
— Да… — Чирков говорит тихо и грустно. — У меня тоже будет какое-нибудь дело.
— А если не будет, приезжайте, — приглашает Аленка. — Я дежурю до шести вечера.
— Теперь темнеет поздно, — отвечает Чирков.
— Весна же… — Аленка поворачивается к Каирову: — Счастливого пути.
— Спасибо. А знаешь… Дай-ка я тебя поцелую, дочка.
Плечи у Каирова широкие. И голова Аленки исчезает между ними.
Катер возле пристани переваливается с борта на борт. Кто-то невидимый размахивает впереди зеленым фонарем. И линии получаются, как большие листья.
— Теперь можно отчаливать, — говорит капитан-лейтенант.
Каиров протягивает Чиркову руку:
— Я тобой доволен, Егор Матвеевич. Рад буду, если еще придется вместе работать. А вообще… Бодрости тебе, лихости, смелости… Только не покоя.
Застучали моторы. Метнулись над берегом вспугнутые чайки.
Корма катера поползла влево медленно, почти незаметно.
Темное пространство воды, хлюпающей о старые сваи, вдруг стало расширяться, вытягиваться, поигрывать скупыми предрассветными бликами. Потом катер осел, замер, стряхнул оцепенение и рванулся к створу портовых ворот. След за ним потянулся широкий, курчавый, белый, словно тополиный пух.
Землянка вгрызалась не глубоко. Потому что лопаты только надкусывали эту твердую, как скала, землю. А время ошалело. И неслось диким наметом. Семеро бойцов три с половиной часа не выпускали из рук черенки. И даже не курили — приказ поступил строгий: землянку для командира полка закончить к 17.00.
В назначенное время пришел майор — командир полка и с ним две девчонки-радистки. Обе круглолицые, рыжеватые, очень похожие одна на другую, возможно сестры. Потом явились адъютант и несколько красноармейцев. Они принесли ящики, мешки, раскладные стулья. Связисты с тяжелыми катушками стали тянуть линии на позиции батальонов.
КП спрятался близ вершины горы, справа, где густо росли вечнозеленые фисташки и можжевельник, игловидные листья которого застилали землю, и она была мягкой, как манеж, и пахла хвоей. Метров на тридцать ниже, на тыльном, невидимом врагу склоне, между камней выступал родник. Он падал вниз с высоты человеческого роста в круглую каменную чашу, такую большую, что в ней могла уместиться машина. Родниковая вода, как обычно, плескалась холодная и чистая. И конечно же, очень вкусная.
Противник окопался за лощиной, прикрытой ксерофильным редколесьем. Передний край немцев чернел на юго-западных скатах, пологих, лысых, и лишь самый левый фланг был прикрыт низким и жестким кустарником. Данные разведки говорили, что на этом коротком участке немцы сосредоточили 72-й пехотный полк, 10-й велоэскадрон и 500-й штрафной батальон.
Солнце отступало. И темнота опускалась на землю плавно, словно на парашюте. Тяжелая туча низко замерла над горой. Из лощины не тянуло ветром. И командир полка с печалью подумал, что к ночи соберется дождь.
Адъютант притащил термос с кашей. И девчонки-радистки Галя и Тамара из Новороссийска, которые не доводились сестрами, но действительно были очень похожими, сели ужинать. На столе, сложенном из ящиков, лежала клеенка, новенькая, красно-белая, гордость девчонок, и чадила коптилка — сплющенная гильза артиллерийского снаряда и огненный фитилек над ней, как гребень.
Девчонки были красивые. И пудрились, и подкрашивали губы. И не принимались за еду, не помыв рук. Но майор, который уже третью неделю спал по два часа в сутки, был равнодушен к «подвигам» девчонок и, что совсем непростительно мужчине, забывал порадовать их, хотя бы иногда, комплиментами.
Вот почему радистки завизжали от восторга, когда на пороге землянки появился полковник Гонцов — из штаба дивизии. Худощавый, с красивыми глазами, он снял каску, бросил ее в угол. Распахнул плащ-палатку и вытащил откуда-то две большие розовобокие груши. Он протянул груши девчонкам и, здороваясь, поцеловал ручки. Майор, который, как и полагалось при появлении старшего начальника, стоял по стойке «смирно», вдруг обратил внимание на разрумянившихся радисток и удивился, словно только сейчас понял, что они женщины.
— Завидую тебе, Журавлев, — вздохнул полковник Гонцов. — Умеешь устраиваться. Ведь эти два ангела-хранителя любую землянку на дворец похожей сделают.
Майор Журавлев, на которого и в лучшие годы женская красота чаще всего навевала скуку, равнодушно пожал плечами.
Ангелы-хранители кусали груши, и сок блестел у них на губах.
Адъютант Ваня Иноземцев сказал:
— Вот сейчас постельку майору способим. Тогда у нас и полный порядок станет.
— Можешь не торопиться, — ответил полковник Гонцов. — Я приехал с радиомашиной… — И многозначительно добавил: — Будем фрицев развлекать.
Гудит в небе самолет. Высоко гудит. А небо тучами заштукатурено — ни звездочки, ни луны. И прохлады нет. Просто сырость. Подворотничок к шее липнет, словно смазанный. Неприятно.
Радистка Галя сидит на бревне у входа в землянку. Но вход завешан палаткой. И нет никакого входа. Темнота — только неподвижные деревья да силуэт часового между ними. Часовой ходит. И шаги его слышны. И радистке не так одиноко. Галя три месяца назад стала радисткой. А вообще она учительница. Самым маленьким дорогу в жизнь открывает. «Здравствуйте, дети! Вот и наступил тот час, когда вы стали школьниками».
Где сейчас ее ученики?
Мать с сестренкой в Ташкенте, отец воюет на Балтике. А она вот здесь, северо-восточнее Туапсе.
Немцы повесили ракету. Ее не было видно отсюда, потому что вершина горы прикрывала большую часть неба, однако макушки деревьев заблестели и тени побежали по лощине — ничейной земле, пристрелянной по квадратам и с той, и с другой стороны.
Иноземцев вышел из землянки, когда ракета догорала.
— Убери лапы, — сказала Галя, — противно.
— Ты говоришь так, будто я не мужчина.
Иноземцев был роста невысокого, узколобый, с маленьким носом и маленькими глазками, но губы у него краснели очень сочные, и, если бы не брюшко, он мог бы быть вполне сносным на внешний вид. Но брюшко (в его-то годы и в таких условиях!) придавало ему сходство с комедийным персонажем. И Тамара, насмешница, иногда озабоченно спрашивала:
— Ваня, а Ваня, ты случайно не в положении?
Ваня вскипал, словно чайник, только пилотка на нем подскакивала, как крышка, и говорил:
— Ума нет — считай, калека.
— Поделился бы, — поддерживала подругу Галя.
— И точно, — не унималась Тамара, — смотри, какой у него лоб высокий. Сократовский.
Ваня — человек от земли, он чувствовал, что эти девчонки посмеиваются над ним беззлобно, и то лишь потому, что не признают его красоты, не подозревают о его мужской силе. Но иногда, может, от усталости он срывался и психовал:
— Я не обезьяна. Я, может, про тебя больше знаю. А за сократовский лоб перед командиром отчитаешься.
Однако эти маленькие стычки происходили исключительно в отсутствие майора Журавлева, которого одинаково боялись и уважали и адъютант, и радистки.
Сейчас Галя сказала миролюбиво:
— Если ты мужчина, Ваня, то сбегай лучше за водой. Душно, гимнастерка к лопаткам прилипает.
Гремя ведрами, Иноземцев пробурчал без злобы:
— Ваня — лошадь водовозная.
Галя поднялась, отряхнула юбку. Нащупав ногою ступеньку, вошла в землянку.
Полковник Гонцов и майор Журавлев склонились над картой.
— Словом, метров сто пятьдесят придется по-пластунски. А до этой дороги, — Гонцов ткнул карандашом в карту, — парами, на носилках.
Тамара сидела в наушниках, держала пальцами микрофон и тихо говорила:
— «Индус», я — «Чайка». Я — «Чайка». «Индус», как слышите меня? Прием.
Развязав вещевой мешок, Галя вынула свежее полотенце и мыльницу. Тамара посмотрела завистливо.
— Операцию начнем в двадцать три часа. Спрашивай, если что не ясно, — полковник Гонцов выпрямился.
— Фонарики. Я думаю, необходимо всех обеспечить фонариками.
— Башковитый ты, Журавлев. Верно, я забыл сказать… Девяносто фонариков приготовлены…
Галя вышла из землянки.
— Это ты, Иван?
Иноземцев поставил ведро. Сделал глубокий выдох:
— Ну и темнота.
— А теперь закрой глаза. И польешь мне из кружки.
— Я это сделаю лучше, Галя, — сказал полковник Гонцов, выйдя из землянки.
— Нет, нет, — поспешно возразила радистка. — Я вас стесняюсь.
— И почему я не адъютант, — пожалел полковник.
Журавлев сказал Иноземцеву:
— Если что… я на позиции первого батальона.
— Слушаюсь, товарищ майор.
Офицеры ушли. Хвоя скрадывала шаги.
— Ты закрыл глаза?
— И так ни черта не видно.
Галя повернулась к нему спиной. Стянула через голову гимнастерку. Поколебавшись чуть, расстегнула лифчик и бросила, его на бревно, где уже лежали полотенце и гимнастерка. Наклонилась и сказала:
— Поливай. Только не мочи волосы.
Иноземцев, сопя, черпал воду из ведра, и вода стекала по гладким плечам и по спине. А когда он нагибался за водой, то видел груди, потому что глаза его привыкли к темноте, а белое различалось хорошо.
Радистка мылилась. И фыркала, и попискивала, как маленький ребенок. Немцы вновь повесили ракету. Но Галя не спросила, зажмурился ли он. Она была уверена, что нет. Но ей было все равно, она его не стеснялась.
А Иноземцев между тем перевел взгляд в сторону, глядел на плащ-палатку, свисавшую над входом в землянку. И сожалел, что он, Иноземцев, не полковник Гонцов.
Ракета погасла. И Галя, растирая спину полотенцем, сказала:
— Теперь, Ваня, уходи. Я буду мыть ноги.
Иноземцев без возражений поплелся в землянку.
Тамара сняла наушники. Попросила:
— Позови Галю.
— Она банится. — Иноземцев опустился на нары.
— Счастливая! Ванюша, принес бы ты еще воды. А Галя меня у аппаратуры подменит.
— Ладно, — сказал Ваня. — Только не вытерпел: — А честно сказать, лучше в окопах с ребятами, под пулями… Чем вашему полу прислуживать.
— Не догадываюсь, за что ты тут портки протираешь, — сказал Слива, обращаясь к сутулому, немолодому бойцу с интеллигентной внешностью. — А мы с Чугунковым здесь — чисто по недоразумению.
Чугунков, огромный мужчина — сапоги удивительного размера, — шевельнул вытянутой ногой и рявкнул густым басом:
— Справедливо отмечено.
Слива продолжал:
— У нас все, как в сказке, случилось: чем дальше, тем страшнее… Ты загляни в наши биографии. Антон Слива — с завода «Красный металлист», Да знаешь, какой я токарь! Мне цены не было. Бронь на заводе положили. Только я на фронт пожелал. Гансов бить.
— Вот и бьешь, — вставил Жора, бывший шофер.
Вздохнул Слива сожалеючи. Кисет вынул.
— И что я все о себе. Вы на Чугункова посмотрите. Образованный человек, восемь месяцев в техникуме учился… А что случилось? Идем лесом. Мычит корова. Живых людей поблизости нет. Думаем, жалко, пропадет скотина. А еще хуже — забредет к фашистам. Им достанется! Изжарили. И поесть толком не поели, как хозяйка объявилась.
Образованный Чугунков вспомнил:
— Тысяча и одна ночь…
Слива одобрительно кивнул:
— Ну… И пять лет. С заменой на штрафную роту.
Послюнявил бумажку: самокрутка готова. Закурил. И стал прилаживать полозья, выструганные из молодого граба.
— Не пойму, — сказал Чугунков, — зачем нас заставили делать эти санки.
Слива предположил:
— Может, раненых вытаскивать.
Бывший шофер Жора не без логики заметил:
— Штрафная рота — это тебе не санитарный батальон.
— Тут дело серьезное, — сказал боец с интеллигентной внешностью. — Я сам видел. В роту целый ящик ручных фонариков принесли. Старшина получал.
— Смотри, — кивнул Слива, который был хрупок и тощ, — доступ к старшине имеет. Уж точно, в писаря тщится выйти.
— Ерундишь, — сказал Жора. — Он лейтенантом был. Командиром батареи. Только вот в Кубани два орудия без нужды утопил.
— Ясно. Тогда все ясно, — согласился Слива.
— Ничего вам, товарищи, не ясно, — интеллигентный штрафник положил топор и поднялся во весь рост. Ему было около пятидесяти, и выглядел он очень усталым. — До войны я был архивариусом при народном суде.
Чугунков присвистнул:
— Судья… Ну и дела…
— Я вас прошу, не ругайтесь, молодой человек. Мат — продукт варварства и дикости, — архивариус взял свои санки, еще не законченные, и переместился несколько поодаль.
Укрытая рощей каштана, среди которого, однако, попадались деревья хмелеграба и лавровишни, перевитые лианами, рота занималась делом, казавшимся штрафникам странным. Однако приказ был ясен и лаконичен — на каждого человека изготовить одни санки.
— В этих местах и снег выпадает в январе — феврале. Да и то на две недели.
— Сдается мне, что салазки раньше потребуются.
Тоже правда. Спешку зря пороть не стали бы.
День уходил. Но солнце еще смотрело между гор. И в лесу было сыро и душно. Комары с тонкими, как иголки, крыльями беззвучно кружились в воздухе. Поблескивала паутина. Ее было много — и на кустах, и между деревьями…
— Вот бы у паука терпения подзанять, — пожелал бывший шофер Жора.
— Нашел кому завидовать, — возразил Слива.
— Я не завидую. Я бы в долг.
— Долги отдавать, не пировать. Расскажи лучше, за что попал?
— Я не попал. Я влип. Налетел по пьяной лавочке на каток. Машину разбил. А на морде ни одной царапины.
— Пустой ехал?
— Патроны вез.
И Жора разочарованно вздохнул. Нет. Он не раскисал так, как, например, архивариус, утопивший пушки, и полагал в первом же серьезном деле отличиться по-настоящему: или геройски погибнуть, или смыть пятно.
Когда он думал о серьезном деле, то понятию этому придавал несколько углубленный смысл, потому что уже сама борьба с нашествием была делом серьезным. Но как, допустим, в машине наряду с первой скоростью есть и третья, так и на фронте — одно серьезное дело другому не ровня. И если ты сидишь в обороне и шанс остаться в живых или умереть колеблется — пятьдесят на пятьдесят. То случаются и такие дела, когда цифровое соотношение бывает до жути страшным: девяносто девять против одного. Одного-единственного шанса выжить. И если штрафная рота попала в такое дело и с честью выполнила его, тогда всем — и живым, и мертвым — прощаются провинности, ибо произошло самое чистое искупление — через смерть.
Интервалы между шеренгами были больше обычного. Каждый нес санки. И они торчали над касками, словно рога. Широкая спина Чугункова раскачивалась перед Жорой, будто телега на ухабах. И скатка очень походила на хомут. Это сравнение лезло в голову, и бывший шофер злился — такая же скатка, может только меньше потертая, ехала и на нем; но правды ради не следовало забывать, что именно на скатке лежали санки и полозье не резало плечо.
Чугунков шел твердо и размашисто. Мелкий Слива едва поспевал за ним, мельтеша короткими, как обрубки, ногами. Отставать было нельзя. Дорога в гору карабкалась узкая. Глина, песчаник. И рота двигалась по двое, растянувшись точно оброненный клубок.
Все молчали. Даже Слива не болтал языком… Лицо архивариуса было мокрым от пота. И он глядел вниз, где камни шевелились под ногами, иногда скатывались с дороги и шуршали в цепком кустарнике, словно змеи. Гора, разворачиваясь, отступала назад. Но впереди вырастала новая. А за ней в расплывчатой дымке темнели другие вершины, лобастые и суровые.
Жора обожал дороги. Ему редко приходилось одолевать их пешком, но, сидя за баранкой, он смотрел в ветровое стекло, словно на экран, не задумываясь над тем, что видит, и не запоминая отдельных красот. Он воспринимал все сразу, как подарок.
Когда повернули за гору, спрятались от солнца. Идти стало легче. Слива вполголоса запел:
Саша, ты помнишь наши встречи
В приморском парке на берегу?..
А кто не помнит? Девчонка — это тебе не геометрия. По геометрии у Жоры всегда плохо было. Из-за нее он, можно сказать, школу бросил. С восьмого класса шоферить пошел. Осенью любовь случилась. Кажется, с первого взгляда. А может, и не с первого…
Получил он аванс, в клуб пришел на вечер отдыха молодежи. Выпивши, конечно, пришел. Танцы там, веселье. Жаль, танцевать Жора не умеет, а веселье с ребятами какое, папиросы да треп. Дождался конца танцев. Девчонки выходят. Смешком брякнул:
— Девочки, возьмите нас в провожатые. Иначе заблудитесь.
Одна не растерялась:
— Спасибо за заботу, только дорога к нам грязная.
— Ничего. Мы на резиновом ходу.
— Раз так. Нам не жалко.
Лицом миленькая, но обыкновенная. А со спины как увидел… Да что говорить? Тоненькая, словно тростинка, а бедра! Бедра, как буква «Ф». Нет, Жора — человек не тонкой конструкции. Другой бы полюбил за глаза, за душу, за улыбку, черт возьми, а вот Жора такой, простой.
— Сразу видать, сын сапожника, — говорит и смеется.
Хорошо на душе.
Жаль буква «Ф» подвела. Заметил инженер с бумагоцеллюлозного комбината. И хотя неизвестно, чьим сыном он был, но тоже пришел в восторг. Однако не стал поджидать Девчонку возле клуба, а прямо сказал ей — будь моей женой.
В овраге, что зиял по правой стороне дороги, темнел немецкий самолет, и крылья лежали, словно две большие лапы. Видимо, «мессер» не первый день покоился в кустах, потому что листья, опадающие с ближних деревьев, успели основательно притрусить его и он казался выкроенным из старушечьего ситца.
Рота опять пошла лесом. Дорога здесь была немного шире. И взводы перестроились в колонны по три.
Встретились связисты. Они торопливо тянули кабель между деревьями.
Чугунков сказал:
— Чую кухню.
Вскоре они прибыли на тыловые позиции полка. Ржали лошади. Над котлами полевых кухонь поднимался пар.
Подали команду:
— Приготовиться на ужин!
Сумеречное небо, скрытое деревьями, подсматривало мутными, словно заплаканными, глазами. И стволы тиса торчали, будто руки, воздетые кверху.
Повар манипулировал черпаком. Она вкусно пахла, эта перловая каша со свиной тушенкой. И входила в котелок весело. Чугунков тянулся с двумя котелками. Повар вопросительно посмотрел на него, точно никогда не встречал нахалов, и скорчил невинную рожицу, но Слива, невдалеке перематывавший портянку, крикнул:
— Это мне, шеф! Это мне!
И повару, который, может быть, и даже наверняка, никогда не был шеф-поваром, очень понравилось такое обращение, и он не пожалел каши, положил в котелок, как говорят, от души.
Стучали ложки, торопливо, словно дождевые капли, а некоторые бойцы уже успели покончить с кашей и пошли за чаем. Только котелки мыть было нечем. И чай получился странным — не похожим ни на суп, ни на чай.
Ночь обволакивала лес.
Ситуация создалась столь неожиданная, чреватая такими серьезными последствиями, что из штаба армии уже спешил специальный представитель с особыми полномочиями. Между тем приказ требовал начинать операцию, не дожидаясь его прибытия. Дорога была каждая минута.
Полковник Гонцов, всматриваясь в темноту, стоял на бугре, возвышающемся над поляной, не очень ровной, которую сторожили несколько длинных груш.
— Они не заблудились? — спросил он Журавлева.
— Идут, — ответил Журавлев. — Слышите?
— Ничего не слышу.
— Вы же играете на балалайке.
— Балалайка — не скрипка.
— Все равно. У вас должен быть слух.
Но теперь шаги слышались явственно. И камень скрежетал, и позвякивали подковки.
— Запомним, у тебя музыкальный слух, — досадливо сказал Гонцов.
Журавлев махнул рукой:
— Немного учился музыке.
— Чего же бросил? Сила воли подвела?
— Вероятно, да… Но конкретная причина была другая. Сломал руку.
— Надо их встретить, — сказал Гонцов, но не двинулся с места. И майор Журавлев воспринял это как приказание.
Фигура Журавлева растворилась в темноте как-то сразу, словно ночь захлопнула за ним дверь. Потом послышались команды. Ротный доложил о прибытии.
Гонцов крикнул:
— Майор Журавлев, постройте людей в три шеренги с интервалом в два метра!
Когда приказ был выполнен, полковник Гонцов пошел вдоль строя, останавливаясь возле каждого бойца и выхватывая его из темноты фонариком. Лица, освещенные пучком света, казались большими, чем на самом деле, словно поданные крупным планом.
Слива чуть сощурился и расплылся в широкой улыбке, и полковник Гонцов улыбнулся. И совсем просто сказал:
— Ребята! — Необычность обращения почувствовал каждый. И полковник мог говорить тихо, не повышая голоса: — Командование фронтом идет вам навстречу и дает возможность всем сразу искупить свою вину перед Родиной. Дело, на которое мы вас посылаем, особо важное. И как ни странно, но для его выполнения вам не потребуются даже карабины.
— Я что говорил, раненых вытаскивать, — прошептал Слива.
— Получите ножи и пистолеты. — Полковник умолк, словно прислушался, потом глухо продолжал: — Уж кто виноват в этом, честно говоря, не знаю… Но на ничейной полосе, между полком майора Журавлева и немецкими позициями, остался неэвакуированный склад с боеприпасами. Но главная беда не в этом… Среди прочих бомб и снарядов на складе имеются мины к реактивным минометам «катюша». Эти мины — секрет нашей армии. Ваша задача до рассвета эвакуировать склад в безопасное место. Погода благоприятствует вам. Безветренно, и над лощиной туман. Если действовать осторожно, без шума, с полным напряжением воли, смекалисто, то немцы никогда не обнаружат вас. Как я уже сказал, пойдете без карабинов, без вещевых мешков, без скаток. Возьмете саперные лопатки, фонарики, пистолеты и ножи. Бомбы через ничейную полосу вывезете на санках. Мы будем отвлекать немцев музыкой, пропагандой… Знайте, вас подстраховывают все огневые средства полка. Вопросы есть?
Чугунков спросил:
— Бомбы какого веса?
— Разного. Там, где не справится один, будете работать по двое, по трое…
— Ап-ап-чхи! — представитель штаба армии вздрогнул: его испугал собственный чих, прозвучавший в ночной тишине, как выстрел.
— Вам будет лучше у меня в землянке, — сказал майор Журавлев. — Иноземцев, проводи.
Крохотный, словно высушенный, подполковник едва стоял на ногах. Еще вчера его хватил грипп. Но болеть теперь было некогда. И, несмотря на озноб, кашель и ломоту в висках, он прибыл на позиции полка. Километров пять ехал ночью на лошади, хотя до этого никогда не сидел в седле.
Ночь была безветренная. Туман белел внизу, точно сугробы снега. Тучи рассосались. И в небе (даже не скажешь, какого оно было цвета — черного или густо-синего) желтели звезды, крупные и мелкие, похожие на рыб и рыбешек.
Немцы вешали двенадцать ракет в час. Каждые пять минут — ракету. Когда ракета гасла, тьма наступала непроглядная.
Первую группу, из десяти человек, майор Журавлёв решил повести сам. Он мог этого и не делать. Но понимал, что так будет лучше. Еще изучая на карте месторасположение склада, он вспомнил, что во время рекогносцировки видел поросший травой и кустарником бункер, но принял его за заброшенное овощехранилище ближнего колхоза.
В первую группу майор хотел отобрать добровольцев, но добровольцами пожелала стать вся рота. И майор взял тех, кто вызвался первыми. Среди десятерых были Слива, Чугунков и бывший шофер Жора.
Маскировались тщательно. Старшина притащил ворох списанного хебе[14]. Сапоги обернули тряпками. Туловище каждый перевязал веревками, между которыми, со спины, зажимались ветки хмелеграба, можжевельника, клена. Санки тоже были похожими на кустарники.
Иноземцев сказал:
— Товарищ подполковник, пойдемте.
— Нет, голубчик, потерпи, — и представитель штаба армии опять чихнул, но теперь уже не так громко, потому что успел зажать нос платком.
Рявкнуло радио. Пропагандист сбивчиво выкрикивал антифашистские лозунги. Потом заиграла музыка…
Группа, возглавляемая майором Журавлевым, покинула позицию. Когда через пять минут немцы пронзили ночь ракетой, то ни представитель штаба армии, ни полковник Гонцов, ни другие люди, наблюдавшие за поиском из окопов, не могли различить на ничейной земле Журавлева и его бойцов. Редколесье, кустарник и клочки тумана, словно вата под елкой.
— Возможно, они достигли склада, — предположил представитель штаба армии.
— Едва ли, — взглянув на часы, ответил полковник Гонцов.
Внезапно холодный ветер, взметнувшись над бруствером, лизнул лица, и с северо-востока потянуло гарью, казалось, что она всплывает, точно муть, в несвежей, взболтанной воде.
— Ветер. Еще его не хватало. Иноземцев сказал вслух то, о чем подумали все.
Вглядевшись, полковник Гонцов успокоил:
— Это здесь, наверху. Смотрите, в лощине туман неподвижен.
При второй ракете все успокоились: хотя над позициями и погуливал свежий ветерок, там, внизу, туман покоился на прежнем месте.
Немцы выпустили двенадцать ракет, затем еще шесть. Группа Журавлева не подавала никаких признаков жизни. Между тем было заметно, что ветер спустился в лощину: туман там начал понемногу рассеиваться.
В 00.30 представитель штаба армии разрешил дать (так было условлено с Журавлевым) две красные и одну зеленую ракеты, что означало — тревожимся, посылаем новую группу.
Подполковник точно забыл о своей простуде и уже долго не чихал, лишь нервничал.
— Удивляюсь, — говорил он полковнику Гонцову, — как вы, та кой опытный солдат, не учли самой элементарной вещи: вдруг склад уже занят немцами. И они выдвинули туда сторожевой пост или устроили засаду.
— По данным разведки, немцы в районе склада не замечались.
— «По данным», — передразнил представитель штаба армии и отчаянно чихнул.
— Засада там, сторожевой ли пост или вообще нет ни души — принципиально дела не меняет, — возразил Гонцов. — Люди вооружены пистолетами и ножами. А из орудий по складу палить нельзя.
— Группа готова, — доложил старшина.
— Пусть возьмут карабины, — сказал подполковник.
Гонцов возразил:
— Лишняя помеха.
— Оружие не помеха для солдата.
Подполковник пошел за старшиной. Люди сидели в окопах на корточках, прислонившись к стене.
— Друзья, — негромко, но проникновенно начал представитель штаба фронта. Но тут же сорвался: — Кто курит?
Мыв рукав, — ответили из темноты.
— Прекратить!
— Слушаюсь.
— Друзья, — повторил подполковник, — группа майора Журавлева еще не вернулась. Мы не знаем, какие препятствия встретились на ее пути. Но время не ждет, и мы ждать не можем. Я поведу группу лично. Среди вас есть пулеметчики?
— Есть.
— Возьмите пулемет.
— Товарищ подполковник… — по траншее бежал запыхавшийся боец.
— Вы чего кричите? — ужаснулся подполковник.
— Товарищ майор вернулись…
— А люди?
— И люди тоже… Они немного правее вышли.
— Отставить пулемет, — сказал представитель штаба армии и поспешил за бойцом.
Окоп вилял, словно хотел запутать, сбить со следа. И комья глины, протяжно шурша, время от времени сползали с бруствера. Боец юркнул вправо. Подполковник увидел ответвление в окопе лишь тогда, когда миновал его. Ему пришлось разворачиваться. И он зацепил плечом о стену, и глины зашуршало много… Меньше чем через минуту они оказались в овраге. Двое солдат, тяжело ступая, понесли что-то на носилках. За ними шли еще двое солдат с носилками.
— Раненые? — спросил подполковник.
— Реактивные мины, — ответил майор Журавлев и доложил: — Всё в порядке. Задержаться пришлось потому, что вход в бункер был завален.
— Гора с плеч, — сказал подполковник и опустился на холодную землю. Сейчас, когда дело наконец сдвинулось с места, он почувствовал озноб и жуткую усталость.
— Одновременно будем производить эвакуацию всего склада, — тихо сказал он. У него не было больше сил бороться с болезнью.
— Иноземцев, — сказал майор Журавлев, — фляжку!
Ваня отвинтил пробку и подал фляжку подполковнику. Тот сделал несколько глотков, потом неудержимо закашлялся.
— Не пошла, проклятая, — сказал Гонцов. — Ваня, отведи человека в землянку.
— Да, — согласился Журавлев. — Там теплее.
Подполковник хрипло спросил:
— Как вы считаете целесообразным организовать работу?
Он произнес слово «работа», но оно показалось ему чересчур гражданским, и он поправился: — Вернее, операцию?
— Группы в составе пятнадцати человек будут выступать каждые десять — пятнадцать минут.
— Они не помешают одна другой?
— Нет. Дело в том, что со стороны противника заросли кустарника гораздо выше и гуще, чем с нашей. Для группы десять минут достаточно, чтобы вынести бомбы или мины из склада. Укладывать их на санки они будут прямо под открытым небом.
— Хорошо, — сказал представитель штаба армии. — Все правильно. Я согласен.
Он поднялся. Нерешительно произнес:
— Лихорадит… Может, мне действительно пройти на часок в землянку…
— Конечно.
Чуть ли не в один голос сказали Журавлев и Гонцов.
Опираясь на плечо Иноземцева, подполковник пошел к землянке.
У рации теперь дежурила Галя. Тамара спала на нарах, свернувшись под шинелью калачиком. Нары майора Журавлева, на которых вместо матраца лежал толстый покров из хвои, были свободны.
— Царское ложе, — пошутил представитель штаба армии и опять стал кашлять.
Иноземцев уговорил его снять сапоги. Накрыл одеялом и шинелью.
В землянке было тепло и даже немножко душновато. И воздух от коптилки был очень несвежим. Радистка Галя, борясь со сном, щурила тяжелые, словно набухшие, веки и монотонно повторяла:
— «Индус»! «Индус»! Я — «Чайка». Как слышите меня? Прием!
Смерть, сука, боится смеха. Это давно подмечено. А Сливу всю жизнь друзья называли веселым малым. И уж как-то получилось, что и сам Слива считал своей обязанностью дружить с улыбкой. И он наряжался в нее, как клоун. А между тем тоска частенько напрашивалась к нему в гости. Только об этом никто не знал. Догадывалась, наверное, жена. Или ему всего-навсего казалось так, когда она подолгу смотрела на него. А глазами мама с папой наделили ее такими, какие лишь поэты и называют: бездонными, серыми. Во взгляде, подкрепленном молчанием, чувствовались и сила, и мысль. Но он-то, Слива, знает: стоило сероглазой красавице произнести хотя бы два слова, становилось ясно, что она пуста, как мячик.
— Слива, — тряхнул за плечо Чугунков, — закемарил?
— Пригрелся, как кот на лежанке, — усмехнулся Слива.
— Вставай. Нужно отправляться.
Они теперь входили в третью группу. И были в ней ведущими, так как знали дорогу.
Майор Журавлев, который минуту назад вернулся со склада, напутствовал вполголоса:
— Ребята; снаряды и бомбы закрепляйте на санках основательно. Скатятся, хлопотно будет.
— Понимаем, товарищ майор.
Вечерняя духота сменилась прохладой, свежей, но не стылой. И туман в лощине медленно редел.
Слива перелез через бруствер. Комок глины попал к нему в сапог.
— Готов? — Чугунков подал санки.
Первые метры они не ползли, а частили на четвереньках. И санки шуршали вслед за ними, словно листья, подгоняемые ветром. Чугунков, Слива и остальные солдаты привязали веревки от санок к поясам, но все равно передвигаться на руках и ногах и буксировать санки, даже пустые, было неудобно. А ползти обратно — с тяжелой, будто налитой свинцом, бомбой? В прошлый заход Слива еле добрался до позиций. Казалось, сердце выпрыгнет, как лягушка. Так было тяжко!
Все плюхнулись на землю и замерли, когда взлетела ракета. Слива даже закрыл глаза: будь что будет! Ракета горела долго, вначале очень ярко, потом все тусклее и тусклее, как угасающая коптилка. Где-то слева — в километре — застрочил наш пулемет. Зеленые пули пропунктировали тьму. Это майор Журавлев указывал направление: если каждый из группы будет двигаться параллельно трассирующей линии, то он как раз наткнется на склад.
Радистка Галя:
— «Индус»! Я — «Чайка». Дайте первого. Как слышите меня? Прием. «Индус»! Я — «Чайка». Слышу вас хорошо. У микрофона восьмой.
Подполковника из штаба армии сжигала температура, он с трудом стоял на ногах. И круги плыли перед глазами. И казалось ему, что в землянке не одна, а шесть раций, и он не знал, в какой же микрофон говорить.
— Первый! Я восьмой! Первый! Я восьмой. Операция на С-72 проходит успешно…
Подполковник качнулся. Иноземцев поддержал его за плечи…
Опять заиграла музыка, какое-то танго. Певец лениво растягивал нерусские слова. Пластинка была знакомой, но название ее Слива не помнил. Он просто вслушивался в мелодию, которая плыла над головой, и на душе становилось спокойнее. И шумы, и шорохи, производимые людьми и санками, больше не пугали. И не было проклятого одиночества — будто ты песчинка под этими дремотными звездами. Припомнилось, что за твоей спиной свои, что тебя поддержат, прикроют. Уж только ты сам не подкачай.
Дальше двигались по-пластунски. И еще одна ракета настигла их в пути…
Но вот и склад. Старый бункер. Возле ребята, те, что ушли раньше, закрепляют бомбы на санях. Дверь, уходящая в землю. По ступенькам спускаются без санок. Оставили наверху. Воздух непроветриваемый. Пахнет гнилью. Лучи фонариков, непоседы, прыгают, вертятся…
— Да, — говорит бывший шофер Жора, — дорога, прямо отметим, не шоссейная, но отмахать по рейсу еще придется.
Бомбы лежат в длинных, узких ящиках, словно в гробах.
Чугунков предлагает:
— А что, если их прямо в таре транспортировать.
— Чушь, — отвечает Слива. — Тяжелее, неудобнее. Попробуй замаскируй желтые ящики.
Срывает пломбу, распахивает крышку. Взрывателя, конечно, нет. Но посмотреть на всякий случай не мешает.
— Помоги, — говорит Слива.
Они с Чугунковым осторожно поднимают бомбу с деревянного ложа.
— Посторонись, посторонись… — Медленно ступая, двигаются к выходу.
Проклятая глина. Вместе с ней в сапог Сливы, видимо, попал и камень. Забился под портянку и мешает идти. Прихрамывает Слива. Подниматься по глиняным ступенькам вот с таким грузом совсем непросто. Пальцы потеют и скользят по металлу, а он грубый, твердый, в него не вцепишься ногтями.
— Раненых таскать, — бурчит Чугунков, передразнивая Сливу. — Человек, он есть человек. Больной ли, здоровый. С ним всегда договориться можно.
Они осторожно положили бомбу на санки Сливы.
— Потом закрепим, — прошептал Слива. — Пошли за второй.
Но, когда они спустились в склад, там произошло следующее. Архивариус, который с каким-то бойцом поднимал ящик, не удержал свой конец. Естественно, что ящик вырвался из рук напарника, перевернулся, и бомба вывалилась на пол и завертелась, словно рыба, выброшенная на берег. Все замерли. Не припали к земле, ища спасения, а, верно, остолбенели. Лучи фонариков, точно прутья, подперли бомбу. Взрыва не случилось. И старшина первый нашелся и сказал:
— Так дело не пойдет. Должон быть порядок! Слива и Чугунков, оставайтесь здесь, подготавливайте бомбы.
Порожние ящики, чтобы не мешали, решили ставить к стене один на другой. Ящики с бомбами подтаскивали к самому входу, проверяли, нет ли взрывателей.
Люди подходили и подходили. И Слива подумал, сколько же здесь людей — от склада до самых позиций полка.
— Как там туман? — спросил Слива бывшего шофера Жору.
— Туман — свой парень. Вновь крепчает.
— Работы еще на час осталось. Продержится?
— Я же сказал, крепчает. — Жора включил фонарик. И, словно обметая пыль, повел лучом по стенам. Шмыгнул носом: — Слива, тебе не кажется, что здесь пахнет газом?
— Нет. Здесь пахнет ленинградским рестораном «Астория».
— Белая кость. По ресторанам ходил! — изумился Жора. — А мы больше так, из горлышка.
— Хватит трепаться, — сказал Чугунков. — Давай лучше бомбу вытащим.
— Мне бы которую поменьше, — сказал Жора.
— Не в магазине, — возразил Чугунков.
Они взяли бомбу на плечи, как бревно, и пошагали к выходу.
Рация молчала. А Галя привыкла к наушникам, как близорукие привыкают к очкам, и не замечала их. Подвинув поближе каганец, она разложила перед собой маникюрный набор, открыла флакончик с лаком, понюхала и занялась ногтями.
Ночные дежурства, когда стояла тишина и не было срочной работы, тянулись точно резина. И самое гиблое дело поглядывать тогда на часы. Стрелки словно спят на циферблате. А часы, насмехаясь, убаюкивают: ус-ни, ус-ни…
Никто ей не говорил, но она сама сделала это маленькое открытие: время можно перехитрить. Забыть о нем. И если думать о чем-то хорошем, строить планы, вспоминать прошлое, время начинает злиться. И торопится.
Галя усмехнулась: она обнаружила в собственной судьбе странную повторяемость. Она влюблялась трижды. И все три раза в своих начальников. Может, только к первому случаю слово «начальник» не очень подходило. Она была десятиклассницей, а он учителем. Правда, всего лишь учителем черчения. Впрочем, он руководил драмкружком, а Галя считалась ведущей артисткой школы. Значит, верно: он был все-таки ее начальником. Худой, всегда плохо выбритый, с крупным кадыком на длинной шее, он умел быть заразительно непосредственным. Он знал много шуток, прибауток, анекдотов и рассказывал их всегда к месту и всегда с тактом. С ним было весело. Он, казалось, не умел сидеть или стоять на одном месте. Всегда в движении, как плетьми, размахивал длинными руками. Не красивый, не юноша. И так ей нравился…
Он снимал с женой комнату в частном доме, рядом со школой. И жена его, плоская, как доска, работала инспектором гороно. Он днями пропадал в школе, а репетиции драмкружка порою затягивались до девяти, до десяти вечера.
Они увлеклись театром Клары Гасуль. Решили поставить «Карету святых даров». Галя, конечно, исполняла роль Камилы Перичолы — отчаянной и красивой комедиантки.
«Я не называю никого, должность доносчика мне не по душе. Я молода, недурна собой, я актриса и не избавлена от наглых приставаний, вот мне и сдается, что какой-нибудь фат, которого вы почтили доверием, а я выгнала вон из театра, порадовал вас такого рода милыми выдумками».
Конечно, с точки зрения знатоков школьного воспитания, убежденных в святой наивности учеников, пьеса Проспера Мериме — безнравственна.
На генеральной репетиции разразился скандал. Его удалось замять лишь благодаря тому, что представителем гороно была именно она, жена руководителя драмкружка.
Он тогда жестоко поругался со своей нравственной супругой. А рыжеволосая Камила Перичола плакала за кулисами. И он пришел к ней и, успокаивая, стал целовать ее мокрые глаза, щеки, а потом и губы.
Вскоре жена его заболела. И он пошел навестить ее в больницу. Это было осенью. Вечером. Луна глядела такая яркая. И Галя провожала его до больницы. Но не ушла домой. А осталась ждать. Он изумился, когда, сдавая гардеробщице халат, сквозь застекленную дверь увидел на аллее Галю. Он повел ее к себе на квартиру. Но очень боялся хозяйки. И Галя это заметила. Учитель не казался больше веселым и остроумным. А без этого он был словно общипанный цветок…
Второй раз она влюбилась, уже будучи учительницей. Директор был седой, интересный и очень умный. Он называл ее деточкой. Иногда похлопывал по плечу. И все. Да однажды, на Восьмое марта, он сказал ей комплимент:
— Где-то ходит юноша, которому я очень завидую. Вы понимаете почему? Да потому, что его полюбит такая девушка, как вы.
Третьим… Нечего и говорить о третьем. Ибо им был майор Журавлев — чистое недоразумение. Он улыбался только тогда, когда ему докладывали о потерях противника. Ни разу не сказал ей ласкового слова, если не считать благодарности по службе, одной-единственной, объявленной ей как рядовому бойцу Красной Армии.
Галя закончила маникюр на левой руке и уже принялась рассматривать ногти на правой… И вдруг тоскливая, ночная тишина была внезапно нарушена сильным ружейно-пулеметным огнем.
Представитель штаба армии вскочил с постели. Впопыхах натянул сапоги и бросился вон из землянки.
Как это случилось? С чего, собственно говоря, началось? Наверное, все-таки с камня, который попал в сапог Сливе, когда тот выбирался из траншеи. Потом камень мирно лежал где-то в портянке, хотя Слива и секунды не стоял на месте, и бомбы были тяжелые, и приходилось крепко держаться на ногах, осторожно ступая по складу. А ребята приходили и приходили. И мины и бомбы уплывали, как по конвейеру. Чугунков лишь сопел. И произносил минимум слов:
— Взяли! Поддержи! Давай влево.
Может, он экономил силы. А может, так устал, что собственный язык казался ему отлитым из свинца.
Последнюю бомбу Слива положил на свободные санки для себя и начал неторопливо закреплять ее веревкой. Чугунков сделал знак (разговаривать возле склада ввиду близости противника было не велено), и Слива увидел, как растворилась в тумане фигура друга.
Туман, который к середине ночи начал было рассеиваться, ближе к рассвету вновь загустел, и Слива подумал, что при его маленьком росте нет нужды корчиться на четвереньках. Можно преспокойно дойти к позициям полка и только там, чтобы его не заругали, осилить метров пятнадцать по-пластунски.
Он очень старательно привязал бомбу. Перекинул через плечо лямку. И уже сделал несколько шагов, как вдруг почувствовал, что попавший в сапог камень скатился под пятку и ступать стало больно.
Слива опустился на землю и стащил сапог.
Туман стоял плотной стеной. Но теперь он был светлее, чем тогда, когда Слива, Чугунков и остальные ребята первый раз ползли к складу. Перемотав портянку, Слива пошел вперед, но кустарник заслонил ему дорогу, и пришлось взять вправо, но там была яма. Слива обнаружил ее поздно, когда свалился. Треск раздался сильный, словно кто разломил доску. И немцы моментально пульнули ракету. Но самой ракеты Слива не увидел. Только туман заиграл блестками. И было очень красиво и чуточку страшно. Однако Сливе везло: во-первых, немцы его не обнаружили; во-вторых, он упал удачно, ничего не зашиб и не повредил; в-третьих, санки с бомбой не нырнули за ним в яму, а остались наверху, видимо поддерживаемые кустарником.
Повернувшись на бок, Слива понял, что выбраться из ямы, не производя шума, будет совсем не просто. И он сжался, как гармошка, потом стал выпрямляться. Но в небе опять оказалась ракета, на этот раз зеленая. И туман позеленел, словно море. Его видишь таким, если ты ушел под волны, открыл глаза, а денек солнечный!..
Слива, конечно, замер. Ракета загасла быстро. И он наконец выкарабкался. Нащупал в темноте лямку. Затем, не раздумывая, двинулся в обход. И вскоре ему попалось нечто похожее на тропинку. Он пошел по ней пригнувшись, потому что санки шаркали полозьями о камни и о сухие ветки гораздо громче, чем тогда, когда они с группой майора Журавлева ползли первый раз.
«Кажется, иду не той дорогой», — подумал он. И вдруг впереди себя, не далее чем метров сорок — пятьдесят, услышал немецкую речь. Он не знал немецкого языка и тем не менее ни секунды не сомневался, что там, за кустами, куда вела тропа, говорят не по-грузински, не по-армянски, хотя и этих языков он не знал.
Как он поступил? Вначале присел на корточки, потом лег на живот, расстегнул кобуру и вынул пистолет. О чем он думал? «Уж не разведка ли противника подбирается к нашим позициям? Вступать в бой или переждать?»
Понятно, что минуты, которые он провел в неподвижности, показались ему совсем не минутами, а может, даже часами. Понятно, что он помнил об опасном грузе, который лежал у него в санках. Понятно, что неосторожным движением боялся испортить дело.
Тишина. Долгая, долгая тишина…
Потом опять разговор впереди, разговор слева… И все по-немецки. Да нет. Это уже не разведка. И станет ли разведка спокойно переговариваться на подступах к окопам противника. Вдруг за спиной, на наших позициях, молчавшее было радио заиграло «Рио-Риту». И тогда Слива догадался, что полз в противоположную сторону.
Слива прижался к земле, свято помня, что только в ней его спасение. Развернулся и стал поворачивать санки, но они накренились и наделали столько шума, что с немецкой стороны крикнули: «Halt!»
А потом стали стрелять.
И тогда Слива побежал. Согнувшись. А лямка тянула его назад. И он несколько раз падал на спину, когда санки цеплялись за кусты или большие «камни. Трескотня выстрелов усиливалась. Слива не сразу сообразил, что стреляют не только немцы, но и наши. И когда он увидел трассирующие линии, как бусы, перекинутые в ночи, он вспомнил, что не одинок. Что за него уже воюют. И сил прибавилось, и посветлело на сердце…
Музыка словно приветствовала возвращение Чугункова. Было чертовски приятно опуститься вот так на дно окопа, чувствовать за спиной надежную, прохладную землю и слушать музыку, под которую танцевал совсем недавно, каких-нибудь полтора года назад. Чугунков видел, как четверо солдат подхватили его санки и бомбу и потащили туда, в тылы, по извилистому ходу.
Подошел согнувшийся человек. Чугунков узнал майора. Но подниматься так не хотелось, будто проклятые санки вытянули из него все силы. Однако Чугунков сделал вид, что хочет под пяться, но Журавлев жестом предупредил его — не надо. Спросил:
— Последний?
— Нет. Еще один.
В это время и раздались выстрелы.
— Слива! Они стреляют в Сливу! — Чугунков и майор прильнули к брустверу.
Отсветы над землей метались широкими желтыми полосами, потому что немцы стреляли трассирующими пулями. Сомнений не было: Слива обнаружен.
В ту же минуту майор Журавлев отдал приказ подразделениям полка открыть ответный огонь.
Галя присела на нары. Землянка дрожала. И пыль клубилась над бревнами, словно над грязным ковром, когда его выбивают палкой. Тамара, сменившая ее у рации, совсем по-девчоночьи посмотрела на подругу и жалобно сказала:
— Близко.
— Я пойду, — сказала Галя, но не двинулась с нар, а только закусила губу.
— Не имеешь права, — возразила Тамара.
— Я хочу быть с ним… Хочу посмотреть, какой он там, под пулями. Может, он струсит. И я разлюблю его…
— Он не струсит, — ответила Тамара. И тут же в микрофон: — «Индус»! Я — «Чайка». Слышу вас хорошо.
Схватила карандаш. Ученическую тетрадку. И стала быстро записывать.
Галя вышла из землянки.
Им только казалось, что снаряды рвались рядом. Артналет бушевал там, внизу, над позициями полка. А здесь было свежо, немножко серо, и воздух самую малость отдавал порохом. Никаких тропинок возле землянки не пролегало. И Галя пошла напрямик, внимательно поглядывая себе под ноги, иногда хватаясь за ствол дерева или ветку кустарника.
Она спустилась метров на пятьдесят, а может, чуть больше. И встретила первую тропинку. Но на тропинке стояли маленькие кони темной масти. И бойцы вьючили на них бомбы. Галя заглянула в глаза лошади, а лошадь в глаза Гали. И обе они насторожились и удивились, потому что артиллерийская канонада внезапно смолкла.
Галя пошла вдоль тропинки к позициям, а бойцы, видимо казахи, по-своему покрикивали на лошадей, держа их под уздцы.
Тропинка сползала вниз, к самому подножию горы. И Галя медленно шла по ней, а кони остались выше и позади. Впереди не было видно ни одной души, да и сама тропинка дремала где-то между кустарниками; но Галя уже ходила здесь раньше и знала, что через несколько метров начнется траншея.
Ветки и листья присыпали тропинку. Справа меж кустов светлели плеши. Еще вчера их здесь не было. Галя поняла, что это следы от мин. У входа в траншею она увидела представителя штаба армии. Он лежал на спине в распахнутой шинели и глядел в небо неживыми глазами.
Ветер слизал туман. Но темные и серые пятна еще имели расплывчатые очертания. И только контуры гор проглядывались четко на посветлевшем небе.
— Восход в пять сорок, — сказал полковник Гонцов.
Он высунулся над бруствером, хотя понимал, что это рискованно, и посмотрел на место, где темнела фигура Сливы, распластавшегося на санках. Кажется, в последний момент, поняв, что ему не добраться, Слива прикрыл бомбу своим телом.
— Все-таки немцы его не видят, мешают кусты.
Майор Журавлев возразил:
— Они знают, что он мертв. А про бомбу не догадываются. Ставим дымовую завесу.
Гонцов согласился.
Но когда десятка два шашек выбросили белые хвосты дыма, немцы вновь начали стрелять из минометов и не только по позициям, но и по ничейной земле, словно силясь угодить в Сливу.
Старший группы Чугунков сказал:
— Вперед, ребята!
И полез на бруствер.
Ребят было двое: бывший шофер Жора и архивариус.
Ветер гнал дым вдоль позиций низкой полосой, а когда в полосе рвались мины, то они вздымались белыми гривами, которые исчезали быстро, словно мыльные пузыри.
— Только бы не сбились с направления, — сказал полковник Гонцов. Кто-то теребил его за рукав. Он обернулся: — Галочка!
— Там… Подполковник из штаба армии лежит убитый, — тихо сказала радистка.
— Где?! — это уже кричал Журавлев.
— У запасного входа.
— Иноземцев!
Но тут мина упала рядом. Всех присыпало землей. А Галю даже немного ударило о стенку окопа. Она стояла, покачиваясь, потому что ее тошнило и перед глазами плыли желтые ромашки.
— Марш в укрытие! Всем! Всем! — майор Журавлев очень злился. Он схватил Галю за локоть и поволок за собой. — Почему вы здесь? Кто разрешил вам покинуть КП?
— Я… Я… — Галя пыталась посмотреть ему в лицо. Но ромашки по-прежнему плыли перед глазами.
— Накажу! — зло выкрикнул майор Журавлев. И выбежал из укрытия.
— Иноземцев!
Мины ложились часто и густо. Гонцов некоторое время сидел рядом с плачущей Галей и гладил ее волосы. Потом тоже ушел. А Галя плакала долго…
Она появилась в траншее, когда уже взошло солнце, еще невидимое отсюда, потому что его заслоняли горы.
Всего несколько минут назад благополучно вернулись Чугунков, бывший шофер Жора и архивариус. Они принесли тело Сливы, бомбу и санки. У Жоры была перебита левая рука. Санитарка перевязывала его бинтами. Чугунков, вынув из кармана гимнастерки Сливы протертый конверт, старался разобрать домашний адрес. Архивариус жадно сворачивал самокрутку.
Увидев Галю, полковник Гонцов спросил:
— Все нормально?
Вынул из кармана мятую плитку шоколада.
Галя покачала головой, и слезы опять побежали по ее щеке.
— Товарищ полковник, переведите меня в другую часть. Умоляю…
Но Гонцов ответил скороговоркой, словно не принимая ее просьбы всерьез:
— Хорошо, хорошо. Что-нибудь придумаем.
И, разорвав обертку шоколада, поднес его прямо к губам Гали.
— Я очень прошу, товарищ полковник.
— Кушай, кушай… Переведем в штаб дивизии.
Он прошел мимо. И она удивилась, потому что от полковника пахло мылом и хорошим одеколоном.
Выйдя из траншеи, Галя вновь увидела маленькую лошадь темной масти и двух скуластых бойцов. Рядом на носилках покоилась бомба с желтым стабилизатором. Место, на котором час назад лежал представитель штаба армии, было присыпано сухой глиной. Далеко где-то майор Журавлев кричал:
— Иноземцев, организуй завтрак!
Старая гречанка, жившая на самой горе, всегда останавливалась под нашей акацией, когда возвращалась из города. До бомбежек она носила на рынок фрукты и овощи, одетая в свободное черное платье с широким, необыкновенной белизны воротником, над которым темнел властный загорелый подбородок. Я несколько раз помогал ей нести корзину, гречанка благоволила ко мне и делилась житейской мудростью:
— Не оказав человеку помощь, не рассчитывай на его дружбу. — Вынимала из корзины грушу, желтую, как солнце, и добавляла: — Ты слышал о шести признаках дружбы?
Нет.
— Давать и брать. Рассказывать и выслушивать тайны. Угощать и угощаться.
— Все это неправильно. Пережиток капитализма.
— Нет, сынок… Это мудрость, открытая людьми, когда никакого капитализма не было. Как и не было нас с тобой.
— Почему открытая? Разве мудрость дверь? Разве она лежала где-нибудь закрытая? Или мудрость придумали обезьяны?
— Мудрость на всех одна, на все живое…
Она глубоко вдыхала воздух и ступала дальше — сухопарая, высокая, не сгорбленная годами…
Я был далек от мысли проверять слова гречанки на практике, но дружба с Вандой началась с услуги, о которой без обиняка попросила меня юная полячка.
Они вселились к нам в дом меньше года назад, в порядке уплотнения. И мы отдали им две маленькие смежные комнаты. А сами теперь занимали одну большую, которую мать называла залом, и меньшую с окном во всю стену, выходившим в сторону моря. Правда, море было далеко: опоясанное горизонтом, чаще синее, но иногда и зеленое, и черное, и голубое. Я привык видеть море и небо вместе. А Ванда не привыкла. Она таращила свои удивительные глаза и все пыталась выяснить: сколько до моря километров.
— Двадцать минут ходьбы быстрым шагом, — отвечал я. — А если медленным, то тридцать.
— Сколько шагов ты делаешь в минуту, когда идешь быстро?
— Не знаю.
— А когда идешь медленно?
— Не знаю.
— Нужно посчитать.
Но я ленился считать.
Беатина Казимировна Ковальская с дочерью Вандой приехали к нам из Львова. Я не знаю, где они скитались, когда Львов взяли немцы. Но приехали они к нам уже в октябре. И мы обрывали виноград, который Ванда ела много и аппетитно.
Они были настоящими поляками. И мать, и отец, и дочка. Но все отлично знали русский язык, потому что Беатина Казимировна была специалистом по истории русской литературы. Отец Ванды служил командиром в Красной Армии. Я забыл, как его звали, ибо видел отца Ванды только один раз, когда он приезжал за ней на Пасеку.
Вещей они привезли совсем мало: два или три чемодана и постель. Но Ванда одевалась лучше всех девчонок на нашей улице. И ей все очень шло, потому что она была ладной и красивой, как взрослая.
Город еще бомбили редко. Но к запахам осени уже прибавился новый запах. Он был въедливый и стойкий. Им пахло все — и дом, и виноградные листья, и хлебные карточки, и даже голубые банты, вплетенные в косички Ванды. Это был запах пороха.
Немного позднее пришла гарь. Бомба нырнула в круглое, как консервная банка, хранилище нефтеперегонного завода. И черная борода дыма заслонила полгорода. И немцы пользовались этой завесой. Их тусклые самолеты кувыркались в небе, словно дельфины. А бомбы, отделявшиеся от самолетов, вначале были похожи на маленьких мушек, потом увеличивались, потом их обгонял свист. И тогда я закрывал глаза…
Итак, Ванда жила в нашем доме уже больше месяца, мы ходили в одну школу и даже в один класс. Но мне тогда нравилась одна девочка, которая уехала в Архангельск. И я скучал и не замечал других девчонок. Но Ванда не знала этого и думала, что я обижаюсь на нее из-за «уплотнения». И смотрела на меня холодно и гордо.
Она теперь всегда играла на лавочке между двумя кустами жасмина. Раньше это была моя лавочка. Но она торчала из земли возле крыльца Ковальских, и мне неудобно было приходить туда. Тем более что с Вандой мы почти не разговаривали, а после одного случая даже перестали здороваться.
Случай был такой. Конечно, глупый. И, конечно, очень обидный для Ванды. Рядом с нами жил Витька Красинин. Года на три младше меня. Значит, ему было лет семь или восемь. Не помню, учился он уже или нет. И этот Витька подошел к скамейке, где Ванда играла, расставив на кирпиче маленькую игрушечную посуду: белые чашечки с голубыми цветочками, блюдечки. Витька подошел и помочился на посуду. Ванда от изумления не могла произнести ни слова. Потом с ней случилась истерика. И Беатина Казимировна бегала к деду Красинину жаловаться на Витьку. Дед грозно звал внука домой, а Витька прятался за забором и показывал деду кукиш.
Ванда сразу решила, что это я подговорил Витьку. Впрочем, это не совсем так. Витька и сам был превосходным выдумщиком. Я просто поддержал его. Или, образно говоря, благословил…
Когда Витька окроплял посуду Ванды, мы с мальчишками хохотали, как припадочные. Если не путаю, я даже упал на землю и катался по траве, держась за живот.
Вскоре, кажется в ноябре, пятую школу, где мы учились, заняли под госпиталь. Говорили, что на месяц, самое большое на два. Однако наши каникулы затянулись до осени 1943 года.
Я все дни, с утра до вечера, болтался на улице и во дворе. Ванда тоже появлялась в саду, читала на скамейке под жасмином. Как-то раз она вышла за калитку и долго-долго смотрела на море. Я сидел под акацией и от нечего делать ковырял напильником трухлявый ствол.
Вдруг Ванда обратилась ко мне. Без улыбки, но вежливо:
— Степан, проводи меня к морю. Одна я долго буду искать дорогу. Вдвоем быстрее. И мама может не заметить мое отсутствие.
Я конечно бы не пошел. Но мне очень понравилось, что Ванда хочет уйти тайком от матери. И я не мог не поддержать ее в таком деле.
— Это можно, — сказал я.
— Мы будем идти быстрым шагом, — сказала Ванда. — Двадцать минут туда, двадцать обратно. Пять минут постоим у моря. Я только послушаю волны. Всего — сорок пять минут…
Мы побежали вниз по улице. Нет… Узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между двумя рядами крашеных деревянных домиков, можно назвать улицей с такими же оговорками, как таблицу логарифмов книгой. Просто любой человек знает, что дома нельзя строить впритык друг к другу. Вот и оставалось пространство: без мостовой, без тротуаров. Для людей и для дождя. Люди ходили по этой улице, чуть ли не прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли по ней ездить, здесь только дождь чувствовал себя вольготно да ручьи, петляющие в изломанных канавах с желтой глиной на дне.
Я долго не знал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть и у нас в саду. Но когда взрослые стали копать щель, выяснилось: слой черной земли — не шире ладони, а под ним глина, слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую мы теперь часто грызли вместо халвы. Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. Женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых белым пухом волдырилась водянка. А ладони у них были нежными. И мне было дивно видеть все это. Дивно, как если бы вдруг моя мать или сестра Любка закурили трубку.
Чтобы сократить путь, я повел Ванду напрямик, через вокзал. Он тогда, был в центре города, где сейчас автостанция. У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Бинтов было очень много. И раненые виновато стонали, потому что их несли совсем еще молодые девушки. Ванда сжимала мою руку. Я думал, что она заплачет. Но она не плакала. И ничего не говорила.
По деревянному, очень грязному мосту мы перешли речку Туапсинку. Свернули направо…
Море было спокойным и солнечным. На берегу лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая рыба диковинной породы, невдалеке от устья. И ржавчина щетиной росла на его обшивке. Темная, зияющая рванью корма свешивалась над волнами. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутыми словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Из-за неподвижности море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
А я помнил другое море. Гальку. И людей. Довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции свешивался длинный черный репродуктор, похожий на трубу от граммофона. Дежурный в полотняной бескозырке, татуированный — грудь, руки, живот и даже икры, — крутил пластинки. А внизу у белой цистерны продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна, и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате…
После Георгиевского, куда мы ездили на две недели спасаться от бомбежки, все в доме выглядело особенно милым. Может, потому, что на нашу квартиру мне впервые удалось посмотреть со стороны. Я увидел, какая у нас большая и светлая комната и как здорово, что розы цветут у самых окон, а глициния вьется по крыше.
Ванда повела меня в дальний конец сада. Там был сложен шалаш из полыни.
Пахучая, раскидистая полынь жила во дворе за нашим домом, возле низкого забора, который наклонился и ронял тень на клубнику Красинина. И клубника росла у забора бледная, словно белый тутовник. Красинин ворчал и латал забор ржавой проволокой, ставил корявые подпорки из молодого дубка. Дубок мужал на горе, там, на самом хребте, невысокий дубок с твердыми листьями: с одной стороны гладко-зелеными, с другой — матово-бледными, точно припудренными. Красинин обрывал листья и в мешке носил домой. Складывал на чердаке. К зиме его чердак был всегда набит листьями, не пожелтевшими, а просто сухими. И козы Красинина (у него было три козы, не считая козлят) в дождь и слякоть, когда пастух не гонял стадо, жевали эти листья. А дед лазил на чердак по аккуратной обструганной лестнице и выносил оттуда охапки листьев, которые так пахли лесом, что было слышно даже у нас во дворе.
И вот этот сосед Красинин, Витькин дед, сердился и поругивал нас, обвиняя в лентяйстве за то, что мы не «изничтожаем» полынь, росшую у забора. И по-видимому, немножко презирал нас за бесхозяйственность. Мы на самом деле мало заботились о саде. Да и едва ли слово «заботились» уместно в данном случае. Просто весной отец или мать окапывали фруктовые деревья, белили стволы известью. Так поступали все. И это было очень красиво. Деревья в садах казались подарками, завернутыми в чистую бумагу.
За день до отъезда в Георгиевское мы с Вандой выдернули полынь. И хотя клубничный сезон давно минул и тень не раздражала Красинина, нам почему-то взбрело на ум, что нужно избавиться от полыни. И мы ее «разбомбили». Выли, подражая звуку падающих бомб, размахивали руками, кричали: «Трах-трах!» Хватали полынь за стебли, выдирали с корнями, разбрасывали в разные стороны.
И я удивился, когда узнал, что из этой самой полыни Ванда и Витька сложили шалаш.
— Тебе помогал Витька? — не поверил я.
— Мы помирились. Он еще маленький и немножко глупый…
В шалаше стоял табурет, покрытый газетой, на газете лежали груши, яблоки, айва. У табурета стояли две низкие скамеечки. Видимо, Витька взял их у деда, скорее всего без разрешения.
— Какие здесь новости? — Я сел на скамейку.
И Ванда села, потому что стоять в шалаше можно было лишь согнувшись. Мне было приятно смотреть на Ванду. Она сказала:
— Кушай фрукты.
Я взял айву. Повторил:
— Что в Туапсе нового?
— Пан Кочан бомбы разряжает.
— Дед Кочан?!
— Да.
Дед Кочан вовсе не был похож на деда, а, скорее, на подростка, если, конечно, смотреть со спины или издалека. Он поднимался в гору широкими шагами, слегка сутулясь. И руки его, длинные, как у обезьяны, почти касались земли. Мы никогда не видели деда празднично одетым, неторопливо шествующим с бабкой Кочанихой. Всегда быстрый, в серой, словно несвежей, одежде, он нервически отвечал на наши «здравствуйте» и проходил мимо.
Они жили по правой стороне улицы, на три дома выше нас. В их саду росли огромные деревья черешни-дички. Такие огромные и плодоносные, что бабка Кочаниха разрешала лазить на них всем мальчишкам и девчонкам с улицы. И сама почти ежедневно таскала дичку ведрами на базар. И все равно черные и сладкие плоды оставались на ветках до поздней осени. К сожалению, они висели очень высоко, у самой макушки. Птицы были проворнее нас и лакомились ими даже тогда, когда золу от сожженных листьев уже развеял по двору ветер.
Дед Кочан работал печником. И деньжата у него водились. И хотя он был большим мастером, но выпивал крепко. А потому не пользовался общественным авторитетом: его никогда не выбирали ни в райисполком, ни в горсовет, ни в народные заседатели, ни даже в члены месткома. И конечно же, никто не думал, что в самые страшные для города дни дед Кочан станет героем. Собственно, «дед Кочан», «бабка Кочаниха» — это были уличные прозвища. Говорят, что дом, который купили дед и бабка, принадлежал каким-то Кочановым и новых жильцов соседи тоже почему-то стали называть Кочан, Кочаниха. Настоящее имя деда было Алексей, фамилия — Бошелуцкий. Он умер после войны, лет через восемь, не намного пережив бабку Кочаниху.
Так вот, в те дни, когда город бомбили по шесть, по семь раз в сутки, дед Кочан разряжал невзорвавшиеся бомбы. Ежедневно он проделывал это десятки раз. Его привозили к объекту чуть ли не на машине самого председателя горисполкома Шпака, потом все прятались, а дед оставался наедине с бомбой. Откапывал ее, закуривал и тяжелым, им самим придуманным ключом выворачивал взрыватель.
Словом, дед оказался что надо!
— Пойдем к нему, — предложил я Ванде.
Бабка Кочаниха стояла возле калитки, повернув голову налево, смотрела в низ улицы. Поджидала деда. Увидев нас, она стала расспрашивать про Георгиевское. Я рассказал, как нас там бомбили. Выслушав, Кочаниха заметила:
— Я твоей матери говорила: из дому срываться — и людей вытруждать, и наалкаться вдоволь можно…
От бабки Кочанихи я часто слышал негородские слова. И еще она любила пословицы, поговорки. Тогда, вздохнув, она раздумчиво произнесла:
— Беремечко — тяжелое времечко.
Потом спросила:
— Хотите варенья из вишни?
Мы, конечно, хотели. Но не ответили ничего.
Бабка пустила нас во двор, посадила за стал, похожий на козлы. Принесла пол-литровую банку, на две трети заполненную вареньем, и ложки. Мы не заставили себя уговаривать. Выплевывая косточки, я рассказал, как нас пугнули в Георгиевском при ночном налете. Бабка Кочаниха и Ванда смеялись до слез.
Смеркалось, когда пришел дед Кочан. Он был маленько навеселе. Зеленая гимнастерка, без петличек, сидела на нем ладно, но была в глине и копоти, и сапоги припылились густо. Он улыбнулся бабке, а глаза хоть и сузились, но остались грустными и усталыми.
— Вычаяли наконец-то, — сказала бабка Кочаниха. — Думали, и ночевать не придешь сегодня.
Дед покачал головой.
— Вот, — бабка показала на нас, — дожидаются. Говорят, дед теперь герой. Посмотреть на тебя охочи…
— Милые вы мои, — произнес дед немного нараспев.
Он обнял нас за плечи. Потом, словно пошатнувшись, отступил к стене и вынул из карманов две авиационные мины.
Бабка Кочаниха побледнела, точно замаскировалась под известь, и, ахнув, схватилась за живот натруженными ладонями. Может, полагала, что он лопнет у нее от страха.
Дед сказал:
— Милые дети, возьмите. Чем не игрушки?!
Мины были синие, размером с пол-литровые бутылки. Белые стабилизаторы казались маленькими коронами.
— Что напрасличаешь, вычадок старый? В голове у тебя хоть маленько осталось? — запричитала бабка Кочаниха.
Дед запротестовал:
— Зря нервы изводишь. Мины безопасные.
И в доказательство он грохнул одну о землю.
Бабка перекрестилась и, бормоча молитву, поплелась в комнату. Дед авторитетно сказал:
— Они без взрывателя. Я из них взрыватели еще в девять часов утра вывернул. Берите. Таких игрушек в Туапсе, пожалуй, ни у кого нет. А кто знает, есть ли еще где вообще…
— А страшно, пан Кочан? — спросила Ванда.
— Что страшно?
— Выворачивать взрыватель.
Дед почесал нос:
— Верю я словам своей бабки. Она меня каждое утро напутствует: не доглядишь оком, заплатишь боком. Потому и не страшно, что гляжу…
Ночью нас подняла тревога. Под одеялом было тепло, и постель обнимала бока так мягко. Но сирена выла и выла, и паровозные гудки басами вторили ей. О том, чтобы не бежать в щель, конечно, не могло быть и речи. Как назло, штанина брюк подвернулась. Я злился, сидя на кровати. А в комнате темно. И свет нельзя включить, потому что мы легли с открытыми форточками и окна наши не замаскированы. Тем более что большущее окно в маленькой комнате можно запластать лишь театральным занавесом.
Наконец я натянул брюки, а Любка не стала одеваться. Завернулась в байковое одеяло и пошлепала в щель. Мать еще запирала дверь, когда в небе заметались прожекторы и несколько раз хлопнули зенитки.
Щель наша была вырыта под ранней белой черешней, возле забора Оноприенко, узкая, Г-образная траншея, непрекрытая накатом бревен, который в свою очередь был притрушен желтыми комьями глины.
Ковальские уже сидели в конце щели. Беатина Казимировна посветила нам фонариком. Она экономила батарейку, приберегая ее для ночных тревог.
Ванда захныкала:
— Как это хорошо, не бояться тревоги ночью. Я, наверное, никогда не буду такой счастливой.
— Лучше пусть бомбят весь день, — подхватил я, — только бы выспаться спокойно.
Зенитки не стреляли. И гула самолетов не было слышно. Лишь шумели цикады и какие-то птицы. В щели пахло сырой землей. Разговаривать не хотелось.
Любка, которая была в одеяле, улеглась. Мать сказала:
— Простудишься.
Но Любка ответила, что лучше подохнуть, чем так жить. Немного спустя издалека мы около часа слышали безутишную канонаду. Видимо, немцы бомбили аэродром в Лазаревской.
Я стал зябнуть и вылез из щели. Запрыгал, чтобы согреться. Ванда показалась за спиной. Пожаловалась:
— Я скоро стану маленькой старухой.
— Зачем? — спросил я.
— Ты думаешь, старятся от возраста?
— Факт.
— Нет. Вот и нет. Старятся от переживаний.
— А ты не переживай.
— Чемодан, — сказала Ванда.
— Где чемодан?
— Ты рассуждаешь, как чемодан.
— Чемоданы не рассуждают.
— Однако ты рассуждаешь, значит, и чемоданы рассуждают. Я погнался за ней. Мокрые ветки хлестали меня по лицу, по рукам. Ванда смеялась и пряталась между кустами. Воздух был очень свежим и очень чистым, как до войны. Худые лопатки Ванды двигались под платьем. Я не догнал ее. Она сама остановилась. Я схватил ее за плечи и впервые ощутил, как приятно (даже защемило сердце!) пахнет она вся.
Светало. Но солнце еще не пришло. И трудно было различить, где кончается небо, где начинается море. Мать крикнула из щели:
— Степан! Ванда!
Но тут опять загудели паровозы. Только не так тревожно, как прежде.
Отбой!
Позавтракав, я вышел во двор и, осмотревшись, нет ли чего подозрительного, шмыгнул в подвал. Низкая притолока оставила на моем чубе кусок паутины. Я пригнулся сильнее, запустил пальцы в волосы и с отвращением пытался нащупать паутину. Я терпеть не мог пауков и только делал вид, что не боюсь их.
Ящик, прикрытый грязным, рваным мешком, стоял в углу. И мешок лежал чуть наискосок, точно так, как я тогда набросил. Пришлось прикрыть за собой дверь и даже запереться на ржавый, тонкий, как червяк, крючок. Свет просачивался только сквозь щель в двери, потому что стены подвала были бетонные. В углу, где стоял ящик, густела темнота. Я зажег спичку, заглянул на дно ящика. Все мои «сокровища» лежали на месте. Тогда я вынул из-за пазухи гранату, которую накануне выторговал у шофера, и положил в ящик.
Ванда увидела меня, когда я вылезал из подвала.
— Что там делал? — поинтересовалась она.
— Искал напильник, — ответил я первое, что пришло в голову.
— Только испачкался.
А Ванда была чистенькая, в полосатом лилово-сиреневом платьице с белым воротничком и неизменным бантом — сегодня розового цвета. Она вертела в руках ключ.
— Угадай, что за ключ?
Я был недоволен тем, что Ванда уже дважды замечала меня в подвале, поэтому раздраженно ответил:
— От уборной!
— Глупо! — вспыхнула Ванда.
— Пани… — усмехнулся я.
Она понурила голову, пошла, села на лавочку. Я повертелся немного возле подвала. Выглянул за калитку. На улице никого нет. Потом мне стало жаль Ванду, я пришел к ней и сказал:
— Согласен с тобой. Извини…
Ванда укоризненно посмотрела на меня. Тихо призналась:
— Я так расстроилась.
— Невыдержанный, — пояснил я. — Другой раз скажу что-нибудь, а уж потом подумаю.
— Так же нельзя, — перепугалась Ванда.
— Думаешь, можно? Сам понимаю, нельзя. Только вот что-то не срабатывает во мне. А вдруг верно: Любка меня психом называет.
— Не торопись. Зачем, как пулемет, тарахтишь? Я раньше у тебя каждое третье слово не понимала.
— И сейчас не понимаешь?
— Привыкла.
— Значит, правда, когда привыкают к человеку, то не замечают его недостатков.
— Конечно.
Было часов десять утра. Но небо хмурилось. И солнце точно состязалось с облаками. Порой опережало их, и тогда четкие тени ложились к нам под ноги; но чаще облака обгоняли солнце, и становилось пасмурно, будто перед дождем.
— Этот ключ оставила тетя Ляля, — сказала Ванда. — Она разрешила мне приходить к ней в дом, играть на пианино.
— Эвакуировалась?
— В Сочи.
Тетя Лядя помнится мне маленькой, круглой, пожилой женщиной, которая одно время учила и меня, и Ванду, и еще много других ребят игре на пианино. Я около года учил нотную грамоту. И даже однажды выступал в Доме пионеров, исполнял что-то в четыре руки с какой-то малокровной девчонкой.
Жила тетя Ляля рядом с бабкой Кочанихой в небольшом зеленом домике при саде, в котором росло очень много низких вишен. Тетя Ляля, судя по всему, происходила из старой интеллигентной семьи. Она понимала толк в манерах и воспитании. И наговорила Беатине Казимировне много лестного о Ванде, и я лично слышал, как она сказала, что Ванда ведет себя, словно маленькая леди.
Еще запомнились мне альбомы с фотографиями. Эти альбомы принадлежали рано умершему мужу тети Ляли, о котором она всегда говорила с большим почтением.
Тетя Ляля относилась к нам хорошо, ибо боготворила Ванду, а меня считала мальчиком сносным. Так и говорила:
— Без способностей. Но не самый плохой на этой улице.
Я понял, что Ванда не прочь пойти в дом тети Ляли и хочет, чтобы я тоже пошел.
— Ванда, если у тебя есть желание постукать по клавишам, то нечего здесь сидеть. Но лично я к ним и не притронусь.
— Мы можем посмотреть альбомы и книги. Пошарить по ящикам. У тети Ляли много прехорошеньких мелочей.
— Она будет ругаться.
— Откуда она узнает?
Ванда вскочила со скамейки:
— Я только принесу свои ноты.
— Зачем они?
— А мама?
Она вернулась с черной папкой, которую держала за длинные шелковистые шнурки.
Беатина Казимировна высунулась из окна, прикрытого тонкой ветвистой алычой, что-то сказала дочери по-польски.
Ванда с нарочитой вежливостью кивнула головой.
Я спросил:
— Мать чем-то недовольна?
— Она сказала, если будет тревога, чтобы мы быстрей запирали, дверь и спешили в щель.
Крыльцо немножко поскрипывало, низкое, выкрашенное яркой коричневой краской. А сам домик был зеленым и казался игрушечным. На пианино лежал слой пыли, не очень густой, но разобрать, что я написал пальцем на крышке, было можно.
Я посмотрел на Ванду. Она вытянула мизинец и быстро закончила: ДРУЖБА.
Кажется, у меня порозовели уши, во всяком случае, у нее порозовели точно. Не вытирая пыль, Вапда осторожно подняла крышку, села на круглый вертящийся стул и заиграла несложную гамму.
Я стоял за ее спиной и смотрел то на пальцы, быстро бегающие по клавишам, то на бант, похожий на бабочку из сказки. И не заметил, как в комнату вошли три красноармейца. Все трое молоды и как-то очень похожи друг на друга. У них были винтовки, и скатки, и вещевые мешки. А Ванда не видела, что они вошли, и продолжала играть. Они некоторое время стояли молча. Потом один из них прислонил к стенке винтовку. И тогда Ванда заметила всех. Растерянно сказала:
Добрый день.
Красноармеец спросил:
— Можно, я сыграю?
Ванда уступила ему место. Он сел за пианино, в скатке и при мешке. И сыграл «Синий платочек», а потом «Чайку». Быстро, с душой.
Потом он поднялся, опустил крышку. И конечно, увидел, что на ней написано. Он взял винтовку и, когда они уже выходили, вдруг повернулся и сказал:
До свидания, Степан.
Ванда стояла пригорюнившись, обхватив пальцами подбородок, и мизинец, на котором еще остались следы пыли, оттопырился.
Красноармеец добро усмехнулся и добавил:
— Береги Ванду. Она у тебя хорошая.
Мне почему-то помнится и, вероятно, так оно и было, — что погода в ту пору и в августе, и в сентябре, и в октябре хвасталась теплом, бабьим летом, золотой осенью. И винограда чернело видимо-невидимо, потому что много, очень много домов поравнялось с землей, и сады раскинулись беспризорные. Заборы исчезли. Горные улицы напоминали один большой сад.
Нижний город был разбит еще сильнее. В центре остались считанные дома да деревья с порубленными ветками, которые осколки срезали очень просто. Поперек улиц вытянулись баррикады с пустотами амбразур; у первой школы, напротив милиции, вырыли огромный противотанковый ров. Залитый дождями, он еще долго гнил даже после войны. Из железнодорожных рельсов на машзаводе варили треногие «ежи». Они стояли десятками на перекрестках, мрачные и тяжелые. Люди ходили с противогазами и пропусками. В городе был введен комендантский час.
Мать теперь работала в столовой военфлотторга. Любка валялась дома: в комнате на кровати или в гамаке под деревьями. Я бродил по нашему саду, а иногда забирался и в чужие сады, так, от нечего делать. Если выла сирена, мы прятались в щель.
Однажды выше нас, за колодцем, разбомбили дом. Мы ежедневно ходили к колодцу с ведрами. Колодец был неглубокий, обшитый деревянным срубом, потемневшим и обросшим зеленым мхом. Вода в колодце, холодная, прозрачная, едва прикрывала дно. Она не успевала накапливаться, потому что водопровод в городе не работал, и к колодцу ходили люди с нескольких улиц.
Невдалеке от колодца, метров на пятьдесят ниже, жил большой парень лет пятнадцати — Васька Соломко. В детстве он упал с дерева. И с тех пор его били припадки. И когда они случались, то на Ваську страшно было смотреть. А вообще он был хороший малый, только немного заикался, но охотно выручал малышей из беды — сердце у Васьки стучало доброе и справедливое. Он то и дело собирал разные штучки, имевшие спрос среди пацанов. С ним всегда можно было обменяться той или иной вещью.
Я размахивал пустым ведром, и оно издавало крякающий металлический звук: кря-кря, кря-кря… Солнце припекало мне в спину. Земля пахла очень хорошо.
Возле дома и на крыльце Васьки не видно. Я крикнул:
— Вася!
Потом еще:
— Вася!
И еще:
Вася!
— Ну, чего кричишь? — спокойно спросил Васька Соломко, появляясь из-за дома. Он шел тихо, словно крадучись. И едва заметно улыбался. Возможно, из-за природной вежливости, а может быть, общение с нами, мальчишками, доставляло ему удовольствие.
Я сказал:
— Здравствуй, Вася!
— Объявился, значит, — ответил Васька, присел на порожек и устремил свои белесые глаза на меня: — Рассказывай, рассказывай…
— А чего рассказывать?
— У-у-езжал куда-то… в Георгиевское.
— Мать заставила. Боялась, что меня разбомбят.
— Значит, правильно. Мать нужно слушать…
Васька почесал затылок. Потом вынул из обтрепанных брюк обломок напильника, размером с палец, за ним — сизый, как дым, кремень. Трахнул по кремню напильником. Посыпались искры: с десяток сразу. Спросил:
— Слабо?
— Слабо.
— Сменяем?
— Не на что.
— Так и поверю…
Я опустился возле ведра на корточки. Пристально, словно гипнотизируя, стал смотреть на Ваську:
— Что просил, достал?
— Мо-может быть, достал.
Врешь.
— М-мое дело, значит, — осторожно заметил Васька и даже перестал улыбаться.
— Сам обещал. — Я поднялся и взял ведро.
— Ракетница устроит? — спросил Васька.
— Ра-кет-ница? — недовольно протянул я.
— Нет, значит… А ты скажи, зачем тебе пистолет? — вскочил Васька, и глаза его заметались.
— Да ты что, Вася? У нас же договор был — полная тайна!
— Ладно, — вздохнул Васька, — был договор. Но пистолета я еще не достал. Самолет немецкий на Пролетарской улице упал. Пока прибежал туда — людей десятка два и милиция. Пу-пу-лемет снять можно было, а пистолеты ни-икак…
— А если самолет упадет поблизости? Здесь, на улице Красных командиров…
— Тогда другое дело. Однако они, значит, больше в море падают да в горы…
— Ракетница хорошая? — спросил я.
— Хорошая. Только не стреляет.
— Брак, — приуныл я.
— Курок обломан. Но ручка из кости.
— Покажи.
Васька покачал головой:
— Нужно выяснить, на что меняться будем.
— У меня кинолента есть, одна часть. «Боксеры» называется.
— Посмотреть, значит, надо.
— Пожалуйста. Правда, мы с Вандой немного оторвали, там, где надписи. Ух! И горит она, Васька. А запах — удавиться можно.
— Приду, — сказал Васька. — Сегодня вечером, значит.
— Договорились, — сказал я. И пошел к колодцу.
Прежде чем набрать воды, я решил посмотреть дом, который недавно разбомбили. Бомба, скорее всего, угодила в трубу, потому что обычно трубы оставались торчать, как кресты на кладбище, а тут весь двор был усеян кирпичной крошкой; и листья виноградные, и лозы были присыпаны розово-желтой пылью. Когда-то виноград оплетал дом со всех сторон, подбираясь, наверное, к самой крыше. Теперь же подмятые рухнувшими стенами лозы прижимались к земле, образуя огромное круглое гнездо с развалинами в центре.
Было что-то тревожное в этой моей вылазке. Я подумал, сейчас что-нибудь случится. И мне стало чуточку жутко. Ведь если сюда никто не приходил, в подвале или в погребе могут томиться люди. И я услышу их хриплые стоны… Что-то шевельнулось под обломками. Я почувствовал дрожь в коленках. И пот, холодный пот, бросился из меня вон, словно крыса с тонущего корабля. Я перевел дыхание. Вылез кот. Старый, пушистый. Дымчатого цвета. Посмотрел на солнце. Прогнул хвост. И медленно пошел в кусты.
Я вспомнил, что жильцы этого дома эвакуировались еще месяц назад. И конечно, никто не мог здесь погибнуть. Сделав шаг или два, я внезапно поднял голову вверх… И среди широких виноградных листьев увидел ножку ребенка, обутую в красную туфлю. Я сжался. И не сразу разглядел, хотя это было очевидно, что в винограднике застряла кукла. Когда я взял ее в руки, кукла открыла глаза и посмотрела из-под черных изогнутых ресниц голубым взглядом.
— Какая же ты красивая, — сказал я.
Кукла ничего не ответила.
Я перевернул ее, осматривая, нет ли где повреждения, а кукла плаксиво выдавила: «Ма-ма!»
Ну и дела. Я даже вздрогнул. Я, конечно, знал, что существуют говорящие куклы, но позабыл.
— Ладно, — сказал я. — Не пищи… А тебе все-таки досталось, бедняжка.
Мне, честно, стало жаль куклу, потому что сзади платьице было пробито осколком и нога левая немножко поцарапана.
Я принес куклу домой. Сказал Любке:
— Заштопай.
— Где ты ее взял?
— Нашел.
— Вот я скажу матери, что ты шныряешь по развалинам.
Матери и без этого трудно.
— Какой сознательный!
— Заштопай, — повторил я.
— Любка вертела куклу. Несколько раз заставила ее пропищать «мама», потом сказала:
— Это мне?
— Держи карман шире, — выпалил я.
— Ванде?
Я промолчал.
— Да… Что с тобой будет, когда ты вырастешь?
— Стану летчиком.
Любка не ответила… Поняла, что бесполезно. Для своих восемнадцати лет она была на редкость понятливой.
— Ладно, — сказала Любка, — кукле сошьем новое платье. Дыра большая.
Стены стали синеть, и лишь пятно у самого пола продолжало оставаться розовым, потому что дверь в первую комнату была открыта и окно отбрасывало кусок заката.
— Степан!!!
Васька кричал с середины улицы. Он всегда кричал, не подходя к забору, и стоял чуть согнувшись, раздвинув ноги, словно собирался с кем-то бороться. Я увидел его в окно. Васька не смотрел на наш дом, а кричал так, будто я находился внизу, под горой.
Любка спросила:
— Что у тебя общего с этим психопатом?
— Не женского ума дело, — буркнул я и вышел на крыльцо.
Оно было у нас бетонное, с человеческий рост. Без перил. Вместо них белые широкие ступеньки поджимались массивными гранеными брусьями. Брусья были чуть выше ступенек, и, если не жалеть штаны, можно бы и не пользоваться ступеньками, а съезжать по брусьям.
Васька по-прежнему глядел в сторону моря. И что было сил орал:
— Степан!
— Закрой пасть, — сказал я.
И Васька закрыл. Я поманил его рукой:
— Иди во двор.
Васька аккуратно открыл и закрыл за собой калитку. Приблизился, как всегда, неслышно.
При заборе росли мелкие розы: белые и красные. Они плелись, точно виноград, и лозы у них были очень похожими на виноградные.
Я сел на лозу в таком месте, где нас не было видно из окон дома. И Ваське предложил сесть.
— Показывай.
— Хи-итренький, — пропел Васька. — А может, у тебя никакого кино и нет.
Я ракетницу тоже не видел…
— Сколько ни говорить, а с разговору сыту не быть, — сказал Васька, сорвал розочку и принялся вертеть ее, как пропеллер.
«Упрямый осел», — подумал я. Но в подвал пришлось идти.
Васька открыл коробку, долго нюхал пленку и даже пытался рассмотреть кадрики, однако ночь вырастала из-за горы, и темнота наступала быстро, и Васька разочарованно вздохнул. Я решил, что он сейчас отмочит какую-нибудь глупость, попытается набить цену, своему товару, но он, не говоря ни слова, вынул из кармана ракетницу и положил мне на ладонь.
— Ну как?! — спросил он.
Ракетница была хороша.
— Не стреляет, — сказал я.
— Твое кино тоже не движется.
— По рукам, — сказал я.
— По рукам!
Сделка состоялась.
Свои физические возможности я представлял. На турнике выжимаюсь двадцать раз. На брусьях — шестнадцать. Стометровка — тринадцать секунд ровно, как у черепахи. Плаваю, ныряю. Результаты назвать не могу. Однако час на воде продержусь. Это, конечно, козырь, если придется участвовать в десанте.
Одному оказаться в городе под бомбежкой — вот что мне необходимо. О том, чтобы дома не спрятаться в щель, и говорить нечего. Рука у Любки была тяжелая. И потом, она не разбиралась в средствах. И могла ударить меня ногой, и кружкой, и палкой… Значит, нужно было под благовидным предлогом улизнуть в город, дождаться тревоги и где-нибудь спрятаться совершенно одному.
Все устроилось само собой. Пока я думал, как мне отпроситься в город, из военкомата сообщили, что в столовой военторга для детей офицеров выдаются ежедневно обеды. Мать велела ходить за ними Любке. А я не беспокоился. С такой лентяйкой, как наша Любка, всегда можно договориться.
Так и вышло. Дня через два я сказал Любке:
— Что ты — лошадь? Ходишь и ходишь… Путь не близкий. Давай лучше я сбегаю.
У сестренки глаза увлажнились:
— Золотце, а не братик.
В макушку меня на радостях поцеловала.
На Сочинском шоссе уцелело рядом несколько домов. В одном из них открыли столовую. Повариха в несвежем халате плеснула в мой бидон две поварешки жидкого супа, и я пошел домой. Я решил на первый раз не задерживаться в городе, чтобы Любка доверяла мне и пользовалась моими услугами охотно.
Времени было около трех. Сирена лишь на несколько секунд опередила хлопанье зениток. Самолеты шли с моря, оттуда, где висело солнце. Сосчитать машины не удалось, потому что солнце беззаботно прикрывало их своей ладонью. И тогда я впервые понял, что оно светит не только-для меня.
Я как раз пересекал улицу Энгельса и поравнялся с трансформаторной будкой, которая много лет стояла в маленьком скверике. Вокруг трансформаторной будки росли акации, на металлических, окрашенных в стальной цвет дверях были нарисованы молнии и человеческие черепа и было написано: «Не трогать! Смертельно!»
На углу, через дорогу, там, где сейчас мебельный магазин, соседствовали пивная и хлебный ларек. Окна в пивной были закрыты желтыми деревянными щитами, а возле ларька стояла короткая очередь. Как только завыла сирена, люди разбежались.
Я не думал, что в меня может попасть бомба. Но боялся осколков от наших же зенитных снарядов. Оглянувшись, я не нашел ничего лучшего, как перебежать через улицу и прильнуть к пивному ларьку, крыша которого карнизом выступала над стенами.
Узкий, изъеденный дождями тротуар коробился, уползая в центр, к телеграфу, и битое стекло, сверкая и переливаясь, лежало на нем, словно Млечный Путь.
К телеграфному столбу была приклеена листовка: «Каждый камень, вложенный в стройку, каждый метр вырытой земли — удар по гитлеровским бандитам!»
Осколки секли воздух. Но я не чувствовал опасности до тех пор, пока один из них не черканул о стену рядом со мной и не упал возле ног, изломанный, темный, дымящийся. Я двинулся вдоль стены, ткнулся спиной о дверь, и она подалась вовнутрь, потому что была незапертой. Две бочки возвышались перед стойкой. И пивной насос, похожий на пулемет, стоял прислоненный к узкому шкафчику без двери. В шкафчике висел белый халат с испачканным в черное подолом. Я поставил бидон с похлебкой на стойку. Качнул первую бочку, вторую. Пустые.
Зенитки стреляли остервенело. Но немцы не бомбили. И в этом было что-то нехорошее. Мне никогда не приходилось слышать, как шипят бомбы. Потому что если: бомбы шипят, а не свистят — это очень плохо. И вот я услышал шипение, нестрашное, так обыкновенно шипит у перрона локомотив, выпускающий пары. Конец, решил я. И упал между бочками.
Я не могу сказать, сколько раздалось взрывов, потому что грохот стоял сплошной. И сколько времени это длилось, не знаю. Возможно, несколько секунд. Но у меня не было часов, и секунды могли казаться вечностью.
Когда я вскочил на ноги, то ничего не слышал, точно у меня лопнули перепонки. В пивной стало светло: двери не было, и в стенах зияли пробоины размером с мою голову.
Стоя между бочками, я увидел, что дом, возле которого находилась пивная, разбит. И пыль еще не осела. И стены выступали, словно из тумана.
Может, я вспомнил рассказ одного раненого бойца (мы ходили в госпиталь всем классом, и я даже пел там «Раскинулось море широко…», только на другие слова: про Одессу, про Севастополь), что в бою солдаты нередко прячутся в воронках от бомб или снарядов, потому что попадания в одно и то же место случаются редко. Конечно, я ничего не вспомнил, но, видимо, этим можно объяснить, что, подгоняемый страхом, я выбежал из пивной. И, прыгая с камня на камень, с обломка на обломок, кинулся в разрушенный дом. Однако как у меня оказался пивной насос, я объяснить не могу. Факт остается фактом: я бежал, держа насос наперевес, как оружие.
Через пролом в стене шмыгнул из развалин и забился в угол. Пыль оседала медленно. И от нее першило в горле. А бомбы свистели, и земля дрожала очень сильно. Когда же пыль поредела и бомбы стали выть далеко, как шакалы, хотя зенитки и продолжали надрываться изо всех сил, и увидел, что сижу невдалеке от белого, точно присыпанного мукой, сейфа. И какой-то мужчина, смачно матерясь, пытается взломать его.
«Мародер!»
Я издал нечеловеческий возглас и ринулся вперед…
Возможно, он принял меня за сумасшедшего или пивной насос за пулемет, но он убегал до самого телеграфа, пока мы не наткнулись на дежурных из местной противовоздушной обороны.
Потом выяснилось, что это вовсе не мародер, а даже очень хороший человек, который пекся о важных документах и, не дождавшись отбоя, поспешил в развалины. Верно, он был сильно близорук и слаб сердцем. И ему при мне сделали какой-то укол, чтобы он пришел в себя после кросса, который я ему устроил.
Весельчаки-дежурные утверждали, что он принял меня за немецкий десант.
Бидон с похлебкой куда-то пропал. В пивной я его не нашел. Так окончилась проверка силы моего духа…
— Ванда дома?
Я впервые стучался в дверь к Ковальским. Мы всегда встречались с Вандой в саду, но сегодня она почему-то не приходила. И Любка заставила меня одеться во все новое, умыться, причесаться и, волнуясь, взойти на эти ступеньки.
Беатина Казимировна вздернула брови, она была поражена, но, видимо, приятно. Во всяком случае, она серьезно улыбнулась. И сказала мне, как взрослому:
— Пройдите.
Но ступил я, точно годовалый ребенок, неуклюже, зацепился за половик, едва не шлепнулся. И кукла сказала: «Ма-ма».
Она была у меня за спиной, обернутая в хрустящую слюду. Очень красивая. В новом платье, сшитом Любкой из голубого крепдешина.
В квартире пахло табаком. Беатина Казимировна курила.
— Ванда! — громко позвала она.
Молчание.
— Ванда! К тебе пришли. — Беатина Казимировна повысила голос.
Ванда показалась в другой комнате. Остановилась на пороге. Недовольная, с красными заплаканными глазами.
— Чего? — спросила глухо и неприветливо.
Я хотел, чтобы все скорее кончилось, и поэтому не стал дольше прятать руку за спиной. Протянул Ванде куклу и протарахтел, как меня учила Любка:
— Ванда, поздравляю тебя с днем рождения. Желаю здоровья, успехов в учебе, счастья в жизни. Прими подарок!
Но Ванда не приняла, а залилась жгучими слезами и убежала. Я готов был провалиться в подвал. Тем более что там стоял мой драгоценный ящик, а возле него я чувствовал бы себя увереннее, чем здесь.
Беатина Казимировна взяла у меня куклу и очень собранно сказала:
— Спасибо, Степан. Кукла очаровательная. Как ты ее назвал?
— Я об этом не думал…
— Хорошо, Степан. Садись на стул, посмотри журналы. Ванда сейчас придет.
Бсатина Казимировна унесла куклу в другую комнату и плотно прикрыла за собой дверь.
Не помню, какие лежали на столе журналы, но на одном из них был нарисован пузатый Геринг, который смотрел в небо, и вместо облаков над ним витала петля. Все было угадано правильно!
Ванда вышла. Она была одета уже в другое платье, сшитое из черной материи, тонкой, кажется шелковой, с выбитыми сложными рисунками внизу и на груди. На этот раз она была приветлива и держала куклу очень бережно.
— Мы назовем ее Инна, — сказала Ванда.
Так звали ту девочку, которая мне нравилась и которая уехала к папе в Архангельск.
— Как хочешь, — согласился я.
И это немножко разочаровало Ванду. Но когда мы вышли во двор, она все же не стерпела:
— Что-то давно ты не хвастался письмами из Архангельска!
— Ванда встала сегодня не с той ноги, — заметила Беатина Казимировна. Она еще не закрыла за нами дверь.
Ванда повела плечиками. Побледнела. Девчонка-злючка! Даже ноздри расширились.
Мы молчали на скамейке долго. Наверное, с полчаса. Потом я не вытерпел и решил открыться:
— Хочешь, сегодня Красинину в сад гранату бросим?
Она повернула ко мне голову, нацелилась, словно собиралась расстрелять. И твердо сказала:
— Хочу.
— Вечером, когда стемнеет…
— У тебя есть граната?
— Да. И запалы есть.
— Шутишь.
— Нет. Поклянись мамой и папой, что никому не скажешь.
Эта была самая страшная клятва.
— Клянусь, — сказала она.
— Нет. По всем правилам.
— Клянусь мамой и папой, что никому никогда не скажу о том, что узнаю от Степана.
Я повел ее в подвал. И открыл тайну ящика.
— Здесь целый склад! — удивилась она. — Зачем тебе столько?
— Так нужно…
Тогда она шепотом сказала:
Клянись мамой и папой, что никогда никому не выболтаешь.
Я поклялся.
— Хорошо, — удовлетворилась Ванда. — Знаешь, почему я поссорилась сегодня с мамой?
— Нет.
— Она не разрешала надеть мне это платье. Правда, несправедливо? Ведь сегодня мой день рождения.
— Взрослые судят по-своему.
— Я с ней часто ссорюсь, — сказала Ванда.
Когда мы вылезли из подвала, платье Ванды было в пыли и в паутине. И я тоже был весь в паутине. И за кустами мы долго очищали друг друга.
Ванде исполнилось двенадцать лет. На девять месяцев она была старше меня. Но угадать это не смог бы никто. Потому что Ванда ходила нежная и хрупкая, как Мальвина из «Золотого ключика». А я… Я вымахал, словно бурьян в огороде. И еще был загорелым — от загара все кажутся немножко взрослее. А к Ванде загар не приставал. И лицо ее по-прежнему оставалось светлым, но, конечно, гораздо темнее, чем волосы, потому что волосы совсем выгорели от солнца и стали не белыми и не желтыми, а какими-то немытыми, но это была неправда, так как Беатина Казимировна два раза в неделю заставляла Ванду мыть голову дождевой водой, и ежедневно умываться с мылом, что на самом деле было большим неудобством. И я сочувствовал Ванде, когда она жаловалась:
— У меня лицо ни в жизнь не загорит. Я же каждый вечер смываю загар. Не веришь? А это правда. Смотри, ведь ноги у меня немножко загорели.
И она приподнимала платье, показывая круглые коленки и ноги повыше коленок, которые были совсем другими, чем внизу, полными и ни капельки не загорелыми.
Стук топора слышался долго. Сумерки уже отгуляли свое. Подкрадывалась темнота. Ванда нервничала. Беатина Казимировна могла позвать ее ужинать, и тогда Ванда не увидела бы, как граната разнесет в щепки дровяной склад Красннина. Конечно, она услышала бы взрыв, панику… Но Ванда была не согласна:
— Это же лучший подарок. Лучше, чем кукла.
А топор все стучал, мерно, неторопливо. Красинин, который при моей памяти никогда и нигде не работал, любил делать все не спеша, и аккуратно. Из-за дома я видел, как он клал на пенек чуть привяленный ствол дубка и рубил его, почти не размахиваясь, маленьким острым топориком. Поленья укладывал в штабеля. Их было уже много, этих штабелей, целый городок.
Прожектор метнулся по небу и уперся в море, но темнота еще только-только подступала, и луч былбледным. Словно поразмыслив, он постоял на месте. И начал медленно скользить над волнами, которые были такими маленькими, что различить их из нашего сада было невозможно.
Красинин отложил топор. Вынул кисет… Противный старикан. Я вчера сказал ему:
— Вы слышали, дед Кочан бомбы разряжает.
— Алкоголик, — пренебрежительно отозвался Красинин. Прислонил лестницу к стволу сливы и полез к веткам.
— Зачем вы их срываете? — спросил я. — Все равно продавать-то некому. А съесть не съедите…
— Блин не клин, брюхо не расколет, — ответил Красинин.
Тогда я сказал:
— А вы бы не стали разряжать бомбы.
— Точно. Ни на какие деньги…
— Струсил бы.
Он посмотрел на меня сверху вниз, стоя на лестнице. Повесил солдатский котелок на ветку. Внятно сказал:
— Пошел вон, сопляк.
И вдруг не выдержал, заорал:
— Витька! Ступай в дом!
Он не хотел, чтобы Витька играл с нами. Может, рассчитывал, что, заняв город, немцы обязательно повесят и меня, и Ванду, и Любку, потому что наши отцы офицеры.
Ванда шепнула:
— Уходит.
Пыхтя самокруткой, Красинин шел садом, направляясь к своему дому, стоявшему за отгородкой.
Граната, завернутая в виноградные листья, лежала возле скамейки. Запал я держал в нагрудном кармане куртки. В последний момент решил снять чехол с гранаты, чтобы осколки не поразили нас. Но чехол снимался туго. А Ванда торопила. И я не вытерпел и грубо сказал ей:
— Помолчи.
Затаив обиду, она нахмурилась, но не ушла домой. Она думала, что я попрошу прощения. И я, конечно бы, извинился, если бы в спешке не забыл это сделать.
Мы пришли к крестовине, где сходились четыре забора, перелезли в покинутый соседский сад. Я сказал Ванде:
— Ложись.
Она легла лицом вниз, возле самого забора. Я вставил запал, повернул ручку гранаты вправо, резко бросил ее. И слышал, как она щелкнула. Я упал рядом с Вандой и даже успел положить ей руку на спину, когда раздался взрыв.
Буквально в ту же секунду мы услышали голос Беатины Казимировны:
— Ванда!
Тишина после взрыва. И затем испуганно:
— Ванда!!! Ванда!
Она видела, как мы перелезали через забор.
— Что вы там делали?
— Играли, — растерянно сказала Ванда.
Беатина Казимировна смотрела на дочь в упор. Я прислушивался к тому, что происходит во дворе Красининых. У них в доме хлопали двери.
Красинин что-то сказал. Невестка громко добавила, она вообще была горластая тетенька:
— Да и тревогу объявить проспали. Я и свиста не слышала.
Красинин заметил:
— Видать, разведчик. Сбросил и улетел.
Невестка ужаснулась:
— Еще бы пятнадцать метров — и в дом.
— Все тридцать будет…
— К Красининым бомба упала, — сказал я Беатине Казимировне.
Она взглянула на меня чуждо, ничего не ответила. Кинула Ванде:
— Иди в комнату!
Витька подошел к забору, радостно сказал:
— Степан! Слышь, Степан… К нам бомба упала. Все дрова дедушкины разнесла.
— Повезло, — сказал я.
Витька кивнул:
— Конечно.
— Могла бы и в дом.
— Фи! У нас крыша железная.
Я пришел домой. Сквозь стены все было слышно. Но там разговаривали по-польски. И я понял лишь, что Ванде очень обидно и она горько плачет.
Поздно, когда я уже лежал в кровати, Беатина Казимировна приходила к моей матери. Они о чем-то шептались в первой комнате.
Не спалось. Ветхие, рассохшие ставни были размалеваны рассветом: на каждой ставне по шесть узких вертикальных поло-сок — оттенков мыльного пузыря. Когда я поворачивал голову, полоски смещались вправо или влево, или исчезали совсем. В непроветренной комнате пахло одеялами и простынями. Было еще темновато. И Любка сопела, уткнувшись в подушку.
Я спустил босые ноги на пол, холодный и гладкий, и с удовольствием прошлепал в первую комнату, которая одновременно служила нам кухней и спальней для матери.
— Разведи примус, — сказала мать. Она никогда не говорила: зажги примус, протопи печь. «Разведи» было ее обычным словом в сходных случаях.
Мать чистила картошку. У нас в семье все любили картошку, особенно жареную. Большие, как кулак, клубни выглядывали из миски, заполненной водой.
Крыльцо было влажным от утренней росы и не очень белым. Поднявшись на носках, я достал кисть винограда, прохладную и матовую, и принялся есть виноград, выплевывая шкурки. Дворняжка Чушка преданно смотрела на меня и не гремела цепью, а сидела смирно и заглядывала мне в рот такими умными глазами, словно просила винограда. Сунув ноги в сандалии, я сбежал по ступенькам, показал Чушке язык, она ответила мне тем же и приветливо забила хвостом о землю. Я расстегнул ошейник. Чушка взвизгнула, метнулась по саду. Видимо, псине осточертело сидеть на цепи под сливой.
Почтовый ящик висел у калитки. Покосившийся, дырявый. Письма размокали в нем, когда шли дожди. Я заглянул в ящик, хотя точно знал, что там ничего нет, потому что проверял его содержимое вчера вечером. А почту теперь приносили раз в три-четыре дня.
Дед Кочан шел из дому. Я сказал ему:
— Здравствуйте.
В ответ он мотнул головой, как бодливая корова, и поспешил вниз.
Я вспомнил про примус и поднялся на крыльцо. Мать вышла из комнаты:
— Беатина Казимировна жаловалась, что вы плохо вели себя.
— Я вел себя хорошо.
— Ты так думаешь?
— Нет. Считаю…
— Смотри, — сказала мать. — Ванда — старше тебя. Она девочка.
— Ясно, что не мальчик, — огрызнулся я. — И при чем здесь старше?
— А то, что девочкам, с которыми ты станешь дружить, когда вырастешь, сейчас еще по пять, по шесть лет.
— А если я не вырасту? Если меня на куски разнесет бомба? Тогда что?!
— Я ничего. Конечно, дружите. Ванда — умная…
Мать обычно отступала. Ей достаточно было Любки…
…К девяти часам мать пошла на работу. А в девять тридцать объявили тревогу. Любка еще долго причесывалась. И я сидел в щели один. Потом пришла Любка. Беатины Казимировны и Ванды не было. Я высказал удивление. Любка, не могу точно определить — то ли с веселой издевкой, то ли с легкой наглостью, — ответила:
— Больше не увидишь Ванду. Думаю, беспочвенное подозрение… Но Беатина Казимировна считает, что ты…
— Я знаю, что она считает. Этого не было.
— Верю. Но ты же целовал Ванду.
— Она сама хотела.
В щель через вход проникало солнце. И пригревало часть стены, видимо одну пятую. И глина там была сухая, и камни сразу стали сыпаться, когда земля вдруг задвигалась, словно закипающая кукурузная каша. Ни я, ни Любка вначале даже не поняли, что происходит. Ведь секунду назад даже зенитки не стреляли. Любка сразу нахмурилась, схватила мою голову, прижала к себе. И я ничего не видел. Но почувствовал, что-то вкатилось в окоп. А Любка как заорет:
— Бомба!
Но это была не бомба, а дворняжка Чушка. Она жалобно скулила. Я высвободил голову из рук Любки. И мы оба принялись успокаивать и ласкать собаку. Потом бомба зашипела. И земля вздрогнула, как тогда в пивной. Ясно, попадание в наш сад или даже в дом. Мне стало страшно за Ванду. Но вырваться из насиженного окопа, кинуться в ад, кипящий там, наверху, было стыдно. Я выглядел бы, по крайней мере мне так казалось, смешным, вломившись в квартиру Ковальских с криком: «Торопитесь в щель!» И дочь и мать могли подумать, что меня контузило.
— Это благоприятно, раз Чушка с нами, — сказала Любка. — У собак чутье на безопасность. Ты видел хоть одну собаку убитую?
— Кошку видел.
— Кошки — другое дело. А собаки знают, где прятаться.
Бомбы опять засвистели. Стали падать где-то дальше. И земля больше не вздыхала так тяжко, словно ее и не рвали на части.
Позднее Любка уверяла, что она услышала рыдания еще до того, как Ванда прыгнула в щель. Я же вначале увидел тень от банта, которая метнулась по солнечной стене, и только потом — Ванду.
— Ма-мо-чку убило-о, — заикаясь от рыданий, протяжно вымолвила Ванда.
Любка обняла ее за плечи. И Ванда плакала, уткнувшись ей в грудь. По лицу Любки, сделавшемуся вдруг некрасивым, покатились слезы. И я понял, что она тоже еще маленькая девочка.
Сегодня, в эту минуту, самый старший здесь, я. Мужчина. Только коленки у меня все-таки дрожат, незаметно, точно струны на балалайке. Я поднялся, переступил через Любкины ноги и сказал:
— Чущка, пойдем.
Но дворняга виновато смотрела мне в глаза, не двигалась с места, предательски скулила и царапала глину лапами.
Самолет с черным крестом на брюхе шел совсем низко, оставляя за собой курчавый, дымный след. Я решил, что он врежется в гору, но он не врезался, а словно через силу взмыл вверх и на полпути к облакам взорвался, ярко и внезапно. И тела летчиков кувыркались в разные стороны.
Я закричал: «Ура!» И пусть Любка подумала, что меня разбомбило, и выскочила из щели. Но страх умер. И я едва сдерживал слезы радости.
В наш дом бомба не попала. Но она упала рядом, у сливы, где всегда была привязана дворняжка Чушка. И от сливы не осталось ничего. Просто голое, как колено, место. Крышу дома сорвало, исчезла и стена. И наша кухня стояла раскрытая, точно чемодан без крышки. Штукатурка и в первой, и во второй комнате покрыла пол толстым грязным ковром. Покореженные кровати были отброшены взрывной волной к противоположной стене, пух от перины еще кружился по комнате и возле дома.
Квартира Ковальских пострадала меньше. Если не считать исчезнувшей крыши, то у них только повылетели стекла да стены, всего лишь в нескольких местах, были порваны осколками. Один из осколков, величиной с пятак, пробил затылок и горло Беатинс Казимировне. Она умерла мгновенно, не успев даже закрыть глаза.
Мы трое стояли возле кровати, на которой вся в крови лежала Беатина Казимировна, и не знали, что же делать, потому как зенитки еще стреляли и самолеты гудели в воздухе, хотя больше и не бомбили.
— Кто здесь живой? — вошла баба Кочаниха.
Увидев Беатину Казимировну, запричитала:
— Матерь божья, царица небесная… Что же деется? Возле моей калитки гречанка убита…
— Какая гречанка? — не поняла Любка.
Старая… Что с корзинкой ходила. Одна голова-то и уцелела. Господи, где там мой дед? — схватилась рукой за лицо, перекрыв рот, и долго-долго качала головой.
Любка хотела пощупать пульс.
Ванда сказала:
— Зачем? И так видно.
И опять заплакала навзрыд. Рыдание Ванды вывело бабку Кочаниху из забытья. Она воскликнула:
— Вы же горите, дети!
Оказалось, горит сарай. Трухлявый и маленький, которым никто никогда не пользовался и даже не складывал туда хлам. Но сарай примыкал к стене дома, и ясно, что огонь нужно было тушить.
На счастье, бочка была полна дождевой воды, застарелой, в которой плавали виноградные листья и головастики. Мы таскали ведрами воду. Баба Кочаниха заливала ею огонь. Обгорелые доски фыркали и шипели.
Красинин прибежал с топором. Принялся рубить стойки, так было разумнее всего преградить путь огня к дому.
Потом я увидел мать. Вначале она была белой, как молоко. А немного позднее лицо у нее раскраснелось. И она беззвучно плакала и как-то так, между делом, выбирала из дому вещи…
От кого она узнала там, в столовой, что бомбы упали на улице Красных командиров, не ведаю. Может, она просто почувствовала это, догадалась… Может, накануне ей снились плохие сны, в которые она так верила. Мать есть мать.
Я старался не смотреть на нее. Я думал о ящике в подвале, где хранятся патроны, гранаты, ракетница. Думал о том, что я напрасно собирал все это. Жаль, очень жаль! Но завтра я не убегу на фронт, потому что детство мое сегодня кончилось…