Петрарка Франческо Автобиографическая проза

Франческо Петрарка

Автобиографическая проза

{5}

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Настоящее издание приурочено к 600-летию со дня смерти Франческо Петрарки (20.07. 1304 - 19.07. 1374).

Человечество чтит великого итальянца прежде всего за то, что он, пожалуй, как никто другой, способствовал наступлению новой эпохи, которая, по словам Энгельса, явилась "величайшим прогрессивным переворотом, из всех пережитых до того времени человечеством" (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 2. Государственное издательство политической литературы. М.,1961, с. 346.), эпохи открытия мира и человека, прозванной Возрождением.

Петрарка был первым великим гуманистом, поэтом и гражданином, который сумел прозреть цельность предвозрожденческих течений мысли и объединить их в поэтическом синтезе, ставшем программой грядущих европейских поколений (А. Н. Веселовский. Петрарка в поэтической исповеди "Canzoniere". 1304-1904, СПб., 1912.).

Своим творчеством он сумел привить этим грядущим разноплеменным поколениям {6} Западной и Восточной Европы сознание - пусть не всегда четкое - некоего духовного и культурного единства, благотворность которого сказывается и в современный нам век.

Петрарка - родоначальник новой европейской поэзии. Его знаменитый "Канцоньере", представленный в этой книге избранными сонетами, проторил поэтическим наследникам путь к познанию задач и сущности поэзии: раскрытие внутреннего мира человека, его нравственного и гражданского призвания.

Сонеты подкреплены автобиографической прозой - "Моя тайна" и "Письмо к потомкам" - не только любопытнейшими по собственной своей сути, но и являющимися захватывающим пояснением к "Канцоньере", этому страстному поэтическому посланию к будущим векам.

Шестьсот лет, прошедших со дня смерти Петрарки, срок огромный. Различные поколения, в зависимости от своего литературного сознания, господствующих эстетических норм и вкусов, прочитывали Петрарку по-разному. Одни видели в нем изощреннейшего поэта, ставившего превыше всего форму, словесное совершенство, видели в Петрарке некую идеальную поэтическую норму, обязательную для подражания. Другие ценили в нем, прежде всего неповторимую индивидуальность, слышали в нем голос нового времени. Одни безоговорочно причисляли его к "классикам", другие с не меньшей категоричностью к "романтикам".

Первое знакомство с Петраркой в России произошло в начале XIX века, когда восприятие его было в значительной степени подсказано именно "романтической" репутацией Петрарки, сложившейся под пером теоретиков и практиков западноевропейского романтизма. Последующая история русского Петрарки внесла в это восприятие существенные поправки, порой предлагая в корне иные прочтения. О некоторых наиболее ярких эпизодах из этой истории и пойдет речь в дальнейшем.

* * *

В "Селе Степанчикове" (глава "Фома Фомич созидает всеобщее счастье") Достоевский вставляет в уста своего героя следующую тираду: "Я видел, что нежное чувство расцветает в ее сердце (речь идет о сердце Настеньки.-Н. Т.), как вешняя роза, и невольно припоминал Петрарку, сказавшего, что "невинность так часто бывает на волосок от погибели". Я вздыхал, стонал, и хотя за эту девицу, чистую, как жемчужина, я готов был отдать всю кровь мою на поруки, но кто мог бы поручиться за вас, Егор Ильич? Зная необузданное стремление страстей ваших, зная, что всем готовы пожертвовать ради минутного удовлетворения, я вдруг погрузился в бездну ужаса и опасений насчет судьбы наиблагороднейшей из девиц..." (Ф. М. Достоевский. Поли. собр. соч., т. 3. Л., "Наука", 1972, с. 147.).

В этой главе Достоевский заставляет Фому Фомича цитировать еще и Шатобриана, комизма ради спутав его с Шекспиром, и даже пушкинского Ленского ("Где, где она, моя невинность?.. где золотые дни мои?"). Цитирует Фома Фомич и Гоголя... Впрочем, дело не в пародийном цитировании того или иного автора, а в том, что в речи Фомы Опискина Достоевский сближает слова Петрарки (И напрасно комментатор новейшего академического издания Ф. М. Достоевского пытается в стихе, приписываемом Петрарке, вычитать цитату из III сонета "Канцоньере". Там такого стиха нет, как нет его и в других стихотворениях сборника. Слова Петрарки - мистификация Достоевского.) с лексикой и фразеологией того "темного и вялого" стиля, который, по ироническому замечанию Пушкина в "Евгении Онегине", "романтизмом мы зовем". Даже в пределах приведенного выше восклицания Фомы легко увидеть лексический и фразеологический букет "темного и вялого" письма, пародируемого Достоевским стиля: "нежное чувство", "вешнюю розу", "вздохи", "стоны", "чистую, как жемчужина, девицу", "необузданные страсти", "бездну ужаса", "невинность" (словцо, десятикратно обыгранное и, видимо, очень смешившее Достоевского). Сочетание на этих страницах имен Шатобриана (Шекспира) и Ленского удивления не вызывает. Имя Шекспира было начертано на знаменах романтиков буквально всех оттенков. Ленский же - это пародия в пародии, прямая апелляция Достоевского к Пушкину, в котором он усмотрел своего единомышленника в данном вопросе. Но как возник в этой компании Петрарка?

Обращаясь к широкому читателю, Достоевский не стал бы строить пародийную речь Фомы на чем-то этому читателю неизвестном, рассчитывать на его знакомство с Петраркой по пусть популярным тогда в образованной среде французским работам Сисмонди или Жангенэ или немецким переводам А. В. Шлегеля. Логичнее предположить, что знакомство русского читателя с Петраркой уже состоялось и знакомство это было определенным, вполне в духе того сентиментально романтического стиля, который Достоевский положил в основу речевой характеристики Фомы.

Это знакомство читающей русской публики с Петраркой произошло лет за тридцать до того, как Достоевский обдумал своего Фому Фомича. Начало ему положил известный поэт Константин Батюшков, едва ли не первый итальянист в России, автор статей о Петрарке и Тассо. В начале восьмисотых годов он переводит один из самых знаменитых петрарковских сонетов (ССLХIХ) и пишет переложение канцоны I, названной им "Вечер". Вот этот сонет в переводе Батюшкова:

Колонна гордая! о лавр вечнозеленый!

Ты пал! - и я навек лишен твоих прохлад!

Ни там, где Инд течет, лучами опаленный,

Ни в хладном севере для сердца нет отрад!..

Все смерть похитила, все алчная пожрала,

Сокровище души, покой и радость с ним!

А ты, земля, вовек корысть не возвращала,

И мертвый нем лежит под камнем гробовым!

Все тщетно пред тобой: и власть и волхвованье

Таков судьбы завет!.. Почто ж мне доле жить?..

Увы! Чтоб повторить в час полночи рыданья

И слезы вечные на хладный камень лить!

Как сладко, жизнь, твое для смертных обольщенье!

Я в будущем мое блаженство основал;

Там пристань видел я, покой и утешенье

И все с Лаурою в минуту потерял.

Дело не в том, что Батюшков не соблюдает тут сонетной формы. Важнее то, что он прибавляет и как видоизменяет реальное содержание сонета. В тексте Батюшкова появляются "опаленные лучами", "хладный север", "алчная смерть", "гробовой камень", "полночные рыданья", "вечные слезы", "хладный камень", "сладостное обольщенье", "блаженство", "покой", "утешенье" - то есть лексика сентиментально-романтического плана. В переводе канцоны, которую по недостатку места не приводим, является тот же речевой набор, обязательный для "унылой" поэзии: "безмолвные стены", "задумчивая луна", "орошенные туманом пажити". Этот словарь находится в противоречии с возвышенной, но четкой лексикой и фразеологией петрарковских стихов: их окрашенность контрастная, яркая, не размытая полутонами неясных чувств. Все это подменяется унылыми ламентациями у Батюшкова. Но именно таким пожелал видеть и увидел Петрарку романтический век.

В значительной степени продолжателем романтической традиции в трактовке Петрарки, только в еще более сгущенном виде, без отрезвляющего батюшковского классицизма, выступил русский поэт двадцатых - тридцатых годов Иван Козлов. Кстати, он перевел тот же ССLХIХ сонет, что и Батюшков, добавив к нему еще два четверостишия четырехстопного ямба, а заодно и "мечтание души", "томление", "бурное море", "восточный жемчуг", "тоску", "утрату сердца", "страдание", "слезы" и "обманчивую красу". Козлов же переложил еще один сонет Петрарки в стансы. Начинается он так:

Тоскуя о подруге милой

Иль, может быть, лишен детей,

Осиротелый и унылый

Поет и стонет соловей.

Такое сентиментально-романсовое исполнение Петрарки не опровергается и уже собственно переводом двух других сонетов Петрарки (СLIХ и СССII), сделанных И. Козловым на этот раз шестистопным ямбом, имитирующим плавный французский александрийский стих, и с соблюдением сонетной строфической формы:

В какой стране небес, какими образцами

Природа, оживясь, умела нам создать

Прелестный образ тот, которым доказать

Свою хотела власть и в небе и меж нами?

Богиня где в лесах иль нимфа над волнами,

Чьи локоны могли б так золотом блистать?

Чье сердце добротой так может удивлять?

Хотя мой век оно усеяло бедами.

Мечтатель, пламенный еще, не встретясь с ней,

Божественных красот все прелести не знает,

Ни томного огня пленительных очей;

Не знает, как любовь крушит и исцеляет,

Кто звука не слыхал живых ее речей,

Не зная, как она смеется и вздыхает.

(Сонет СLIХ)

или:

Я к той был увлечен таинственной мечтою,

Которую ищу напрасно на земле,

И там, где горний мир, она предстала мне

И столь жестокою, еще светлей красою.

И молвила она, держа меня рукою:

"Хочу, чтоб был со мной в надзвездной ты стране;

Я дух крушила твой любви в тревожном сне,

И прежде вечера мой день был кончен мною.

Блаженству дивному как быть изъяснену!

Тебя жду одного и чем тебя пленяла

Мою прекрасную земную пелену".

Увы! Зачем она речей не продолжала

И руку отняла! - мне, ими прельщену,

Уж мнилось, что душа на небе обитала.

(Сонет СССII)

Фразеология характерная и для оригинальных стихотворений Козлова (см., например, "Первое свидание", посвященное графине М. Потоцкой, или "Послания" к графине Фикельмон и ее дочери). Там мы тоже найдем и многократно повторенные "невинности", и "чистоту", и "жемчуг", и "необузданные страсти", и "вздохи", и "стоны" - словом, все то, что так точно уловил цепкий слух Достоевского.

Совершенно очевидно, что Петрарка был прочитан как "свой", вполне романтический поэт. "Болезнь века" была привита Петрарке. Впрочем, это и понятно. Новые направления, новые литературные школы всегда подыскивают себе "благородных родителей", вычерчивают себе достойное генеалогическое древо. Петрарка попал в выдуманную родословную романтиков. Между тем петрарковское недовольство собой, его acidia и лежащая в основе "Канцоньере" контроверза между влечениями сердца и нравственными абсолютами, земным и надмирным, страстным стремлением к жизни, полной деятельности и любви, и возвышенными помыслами о вечном - не имеют ничего общего с "болезнью века", разочарованностью и инертностью.

Русских поэтов привлекли лишь некоторые мотивы, которые они, произвольно изъяв из общего художественного контекста, вычитали у Петрарки. Так, вычитали они мотив "поэта-затворника", мотив мирной сельской жизни в противовес суетной городской. Лирику Петрарки прочитали как свою "вздыхательную" (определение Батюшкова). Кстати, в этой связи Н. В. Фридман, автор интересной книги о Батюшкове, замечает: "Однако прославление платонической любви у Петрарки, в общем, противоречило "земному" мироощущению Батюшкова. Вероятно, именно поэтому оба его перевода из Петрарки не принадлежали к числу его лучших художественных достижений..." (Н. В. Фридман. Поэзия Батюшкова. М., "Наука", 1971, с. 126.).

Дело, однако, тут вовсе не в противоречии между "земным" Батюшковым и "платоническим" Петраркой, а в том, что Батюшков приписал Петрарке свою "вздыхательную" любовь со всеми вытекающими отсюда для перевода последствиями. Такой "вздыхательный" Петрарка и попал на зуб Достоевскому.

Вторая половина XIX века изобилует переводами из "Канцоньере". Этому способствовало как развитие филологической науки в целом, так и русской итальянистики в частности. Научный и просветительски-популяризаторский подход наложил на новые переводы определенный отпечаток. С точки зрения буквы они стали точнее, быть может, формально строже, но при этом они стали, несомненно, "бездушнее", то есть они приобрели культурно-информационный характер, в сущности не связанный с потребностями живой русской поэзии.

За исключением, пожалуй, единичных удач, от них веет холодом и какой-то вневременной бесстильностью. Чем иначе, например, можно объяснить появление в переводе умелого литератора В. Буренина такого стиха: "Купаяся в ручье прозрачнее стекла..." Петрарка мог сравнить родниковую воду с чем угодно, но только не со стеклом.

Возможно, что это небрежность, а скорее всего, отсутствие определенного вкуса, какая-то поэтическая всеядность. Словом, если мы имели право говорить в. свое время о Петрарке Батюшкова и Козлова (как бы мало они ни перевели), то нет Петрарки Буренина, Михайловой, Берга или Мина. Наступила пора, когда другие западные имена стали волновать слух русских поэтов. А Петрарка достался в удел популяризаторам. Их заслуга исключительно в ознакомлении все более широкого круга читателей с содержанием петрарковских стихов. С поэтической точки зрения переводы Петрарки тех лет страдают эклектичностью. "Сладостные вздохи" соседствуют там со "стеклянными ручьями". Сентиментализм карамзинской эпохи стал причудливо сочетаться с техническим и научным прогрессом.

Принципиально новую страницу в истории русского Петрарки открывает XX век. Связана она с русским символизмом, с одним из его вождей Вячеславом Ивановым. Начало XX века вообще было ознаменовано повышенным интересом к Италии, итальянской культуре (особенно эпохи Возрождения). В яростных спорах, которые велись в ту напряженную эпоху первой русской революции вокруг исторического будущего России, вокруг судеб русской и европейской культуры, Италия занимала особое место. Ее исторический опыт, роль в становлении европейской культуры нового времени находились в центре внимания наших историков, поэтов. Русские журналы пестрят материалами по Италии. Одна за другой выходят книги по истории Италии, ее искусству, литературе. Множатся переводы. У крупнейших наших поэтов, начиная с Блока, появляются "итальянские циклы".

Шестисотлетие со дня рождения Петрарки, отмечавшееся в 1904 году, усиливает внимание к творчеству Петрарки. В 1905 году выходит из печати выдающийся труд о Петрарке академика А. Н. Веселовского, положивший начало новому, подлинно научному пониманию "Канцоньере".

На этом фоне появляется совместная работа М. Гершензона и Вяч. Иванова "Автобиография, Исповедь и избранные сонеты Петрарки", в которой М. Гершензону принадлежит статья и перевод петрарковской автобиографической прозы, а Вяч. Иванову вся стихотворная часть. Переводы Иванова явились откровением. О них говорили, о них спорили, ими восторгались, на них нападали. Они были восприняты не просто как крупное культурное событие, но, прежде всего как литературный факт, сближающий поиски сторонников "нового искусства" с великим опытом прошлого. Символисты ничуть не меньше романтиков оказались заинтересованными в установлении добротной родословной. Успеху Вяч. Иванова как переводчика Петрарки способствовало то, что он первым из крупных русских литераторов подошел к Петрарке не "вдруг", а во всеоружии основательнейших филологических и историко-культурных познаний, оставаясь при этом изрядным стихотворцем.

Мало того, подчиняя задачи перевода не просто познавательным целям, но насущным потребностям живой отечественной литературы. Отсюда и споры вокруг его переводов, которые справедливо были расценены прежде всего как факт русской поэзии. Это одна сторона дела. Другая заключается в собственно переводческих задачах, которые ставил перед собой Вяч. Иванов. В самом деле, как, например, воссоздать ту ориентированность петрарковских стихотворений на античность или недавнее для них прошлое, которая выразилась в откровенной цитатности или в неприпрятанных реминисценциях (Вергилий, Данте)? "Инкрустировать" перевод Петрарки переводами цитируемых им поэтов невозможно по той простой причине, что уху современного русского читателя это решительно ничего не даст. У Петрарки был другой, современный ему читатель, который не нуждался в пояснениях. Потому-то Вяч. Иванов и попытался передать эту известную книжность подлинника стилистическими средствами, используя временной исторический привкус тех или иных слов и сочетаний. Понятно, что в ряде случаев он мог ошибиться, нарушить дозировку, излишне увлечься, впадая подчас в чрезмерную архаизацию.

Но тут уж неизбежно сказывалась "пышность и нарядность" его собственной стилистически барочной мысли и речи, тяготеющей в своей русской сущности к древнеславянской витиеватой тяжеловесности. Это свойство ивановского языка отмечали многие ивановские современники и, в частности, постоянный его оппонент И. А. Бунин, неоднократно сетовавший на пристрастие Иванова к "старинным и семинарским словам" в его собственной оригинальной поэзии. В переводе сонетов Петрарки и в самом деле много всяких "оных" ("оный день", "в оны лета"), встречаются и пышные барочные "ковы" со "славами", и "склонение чела", и "богоявленный свет", и многозначительные заглавные буквы в таких словах, как "Идея", "Смерть", "Чистота", "Душа", "Солнце", "Природа-Мать", и усложненный порой синтаксис, и нарочито введенные кальки, имитирующие латинизацию некоторых синтаксических ходов петрарковского оригинала.

Так или иначе, но главное в том, что ивановские архаизмы не припорашивали Петрарку архивной пылью, но, напротив, приближали его к тому уровню поэтического сознания, которое было свойственно не только индивидуальности переводчика, но и его времени. Вяч. Иванову удалось то, что не удалось сделать никому из его даже самых сильных предшественников: воссоздать - при всех неизбежных потерях - поэтическую систему петрарковского сонета, ее стилистическую многослойность. Романтики делали Петрарку своим. Те из переводчиков конца позитивистского XIX века, кто особенно радел о платонизме петрарковской любви, усматривали в Лауре едва ли не Дульсинею Тобосскую, плод чистого воображения. Вяч. Иванов, вернув Петрарку в треченто, сумел внушить русскому читателю живой к нему интерес и веру в реальность печальной повести о Лауре и Франческо.

После Вяч. Иванова уже нельзя переводить Петрарку так, как переводили до него. Это очевидно при любой оценке частностей его огромной работы.

Путь, проторенный Вяч. Ивановым, оказался соблазнительным. По нему пошли, в сущности, почти все, кто брался за переводы Петрарки. Оговорка "почти" относится лишь к тем случайным обращениям к Петрарке, которые, понятно, в счет не идут, порой даже при относительных удачах. Из переводчиков нашего времени больше и длительнее других работал над Петраркой А. М. Эфрос.

Ему принадлежит честь издания наиболее объемистого русского "Канцоньере". У А. Эфроса было много данных, чтобы переводить Петрарку: эрудиция, глубокая начитанность в итальянской литературе, великолепное знание культуры Возрождения, прекрасное знание итальянского языка. Со всем тем, нового слова он так и не сказал.

Как переводчик он шел за Вяч. Ивановым (споря лишь в толкованиях частностей). Ради соблюдения условий стиха ему приходилось порою жертвовать петрарковской легкостью и изяществом. Строки вроде: "Когда в кругу окрестных донн подчас // Вдруг лик Любви в ее чертах проглянет..." - говорят сами за себя. Инверсии, громоздкие словосочетания у А. Эфроса-не результат продуманной системы, а следствие непреодоленного сопротивления стихового материала.

Из старшего поколения наших поэтов-современников, пожалуй, особняком стоит работа над Петраркой ученика академика Веселовского и поэтического сподвижника Блока, покойного ныне Ю. Н. Верховского. Первые опыты переводов Петрарки у него вышли еще до революции, под непосредственным контролем А. Н. Веселовского. Работа растянулась на несколько десятилетий. Всего им переведено около сорока стихотворных пьес Петрарки. Думается, что произошел довольно редкий случай, когда длительная работа, правда с большими перерывами, пошла не на пользу делу. Безукоризненный по звучанию стих Верховского обидно "нейтрален" к материалу. И потому его очень легкие в чтении переводы Петрарки ли, Боккаччо или европейских "петраркистов" звучат совершенно одномерно. Есть в его переводе общее с Вяч. Ивановым, но это общее - налет времени, а не индивидуальности, то есть своего рода налет "переводческого петраркизма".

Обращались к Петрарке такие большие поэты, как Иван Бунин, Валерий Брюсов и Осип Мандельштам. Но это были не более чем первые "прикидки". Принципиального значения в истории русского Петрарки они не сыграли.

Таким образом, и по сей день в стопятидесятилетней жизни Петрарки в русской поэзии наиболее примечательными эпизодами остаются два: первый связан с периодом русского романтизма, второй - со спорами о "новом искусстве". В обоих случаях русский Петрарка оказался живым участником этих литературных схваток. Все Другие факты из жизни Петрарки в России относятся не столько к истории русской поэзии, сколько к истории нашей культуры. Есть, однако, основания полагать, что мы находимся на пороге еще одного принципиально нового этапа приобщения Петрарки к нашей словесности. В настоящее время над переводами Петрарки работает многочисленная группа талантливых поэтов-переводчиков, способных сказать свое новое слово.

Н. Томашевский

1304 (20 июля) - родился в Ареццо в семье Петракколо и Элетты Каниджани. Отец - флорентиец; за принадлежность к партии белых гвельфов был изгнан в 1302 году.

1371-семья перебирается в Пизу, где, по свидетельству Боккаччо, знакомится с Данте.

1312-Петрарка с родителями уезжает в Авиньон и поселяется в Карпентра. Франческо начинает изучать грамматику, риторику и диалектику с маэстро Конвеневоле из Прато.

1316-Петрарка в университете Монпелье занимается правом. Там проводит четыре года.

1320-переезжает в Болонью, где продолжает заниматься юридическими науками, хотя большую часть времени проводит за изучением Вергилия и Цицерона.

1326 - умирает отец, и Петрарка возвращается в Авиньон. Вместе со своим братом Герардо избирает духовное поприще. Получив сан "светского каноника", от дальнейшей церковной карьеры отказывается.

1327 (6 апреля) - в церкви св. Клары встречает Лауру, бывшую уже два года замужем за знатным авиньонским дворянином Уго де Сад. Рождаются первые стихи на народном (итальянском) языке" ("Rerum vulgarium fragmenta"), которые потомки назовут "Канцоньере", или "Книгой песен". Работа над "Канцоньере" будет продолжаться до конца жизни Петрарки.

1330-сопровождает в Гасконь своего друга и покровителя епископа Джакомо Колонна. По возвращении в Авиньон состоит при кардинале Джованни Колонна, брате Джакомо. Начинает работу над "Стихотворными посланиями" ("Epystole metrice") на латинском языке.

1333-предпринимает путешествие в Северную Францию, Фландрию, Южную Германию. В Льеже обнаруживает цицероновский трактат "В защиту Архия" ("Pro Archia"). Через Арденнский лес, берегом Роны возвращается в Авиньон.

1336 - новое путешествие в Италию. Есть сведения о морском путешествии Петрарки в Испанию и Англию. Рождается сын Джованни.

1338-начало работы над поэмой "Африка" и над "Жизнью знаменитых мужей" (в Воклюзе).

1340-от Римского сената и от Парижского университета приходят предложения об увенчании Петрарки золотым поэтическим венком.

1341 (февраль) - из Марселя на корабле отправляется в Неаполь к королю Роберту.

1341 (8 апреля) - Петрарка увенчан на Капитолийском холме в Риме.

1341 (май) - в Парме при дворе Аццо да Корреджо.

1342 (весна) - снова в Авиньоне. Начинает с помощью калабрийского монаха Варлаама изучать греческий язык. Работа над "Моей тайной" ("De secreto conflictu curarum mearum").

1343-рождается дочь Франческа. В сентябре отправляется послом папы к Неаполитанскому двору. Посещает Поццуоли, озера Лукрино и Аверно, грот Сивиллы, то есть места, описанные в "Энеиде" Вергилия. Начинает свой трактат "О достопримечательных вещах" ("Rerum memorandum"). В конце декабря покидает Неаполь и направляется в Парму. Год глубокого душевного кризиса Петрарки. Брат Герардо, ушедший в монахи после смерти своей возлюбленной, уговаривает Франческо отказаться от мирских дел и тоже последовать за ним в монастырь. Много путешествует, спасаясь от угнетавших его противоречивых намерений.

1344-наиболее вероятная дата написания канцоны "К Италии", вызванной кровавыми междоусобными распрями в стране.

1345-бежит из осажденной Пармы. В Реджо Эмилии становится жертвой нападения разбойников. Добирается до Вероны, где помещает сына Джованни в школу Ринальдо Кавалькини. Обнаруживает письмо Цицерона "К Аттику" ("Ad Atticum"). Возвращается в Воклюз.

1346-начинает трактат "Об уединенной жизни" ("De vita solitaria") и "Буколики" ("Bucolicum Carmen"),

1347 - навещает брата в монастыре Монтриё. Отправляется в Рим, чтобы встретиться с народным трибуном Кола ди Риенцо. Но в Генуе меняет свое намерение.

1348 (6 апреля) - во время эпидемии чумы умирает Лаура. Петрарка узнает об этом в Вероне.

1349 - интенсивно работает над "Канцоньере" и начинает составлять сборник латинских писем "К друзьям" ("Rerum familiarium").

1350 - путешествие в Верону, Мантую, Рим, Ареццо.

1351-в Падуе получает через Боккаччо приглашение занять кафедру во Флоренции. Возвращается в Авиньон, оттуда - в Воклюз.

1352 - вероятное начало работы над "Триумфами" (на итальянском языке, в терцинах).

1353 - по приглашению Джованни Висконти отправляется в Милан, где остается при его дворе в течение восьми лет.

1355-сочиняет инвективу "Против врача" ("Contra medicum quentam"). Отправлен послом в Прагу к императору Карлу, произведшему Петрарку в графы "палатинские".

1358-сочиняет "Сирийские путешествия" ("Itinerarium Syriacum").

1367-отправляется послом в Париж. Вернувшись в Милан, бежит от новой эпидемии чумы сперва в Падую, потом в Венецию; венецианский сенат отводит ему дворец на Рива-дельи-Скьявони.

1364-1366 - завершает работу над сборниками "К друзьям" и "Старческие письма" ("Rerum senilium libri").

1366 - завершает трактат "Средства против счастливой и злосчастной судьбы" ("De remediis iutrusque fortunae").

1367-пишет трактат "О своем и о чужом невежестве" ("De sui ipsius et multorum ignorantia").

1368-окончательно отделывает свой дом в Аркуа, где поселяется с дочерью и зятем.

1374 (19 июля) - умирает в Аркуа за чтением Вергилия.

АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ

ПРОЗА

Переводы с латинского

М. О. ГЕРШЕНЗОНА

Cтихи в переводе Вяч. Иванова

{9}

Коли ты услышишь что-нибудь обо мне- хотя и сомнительно, чтобы мое ничтожное и темное имя проникло далеко сквозь пространство и время,- то тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя. Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле. Был же я один из вашего стада, жалкий смертный человек, ни слишком высокого, ни низкого происхождения. Род мой (как сказал о себе кесарь Август) - древний. И по природе моя душа не была лишена ни прямоты, ни скромности, разве что ее испортила заразительная привычка. Юность обманула меня, молодость {10} увлекла, но старость меня исправила и опытом убедила в истинности того, что я читал уже задолго раньше, именно, что молодость и похоть - суета; вернее, этому научил меня Зиждитель всех возрастов и времен, который иногда допускает бедных смертных в их пустой гордыне сбиваться с пути, дабы, поняв, хотя бы поздно, свои грехи, они познали себя. Мое тело было в юности не очень сильно, но чрезвычайно ловко, наружность не выдавалась красотою, но могла нравиться в цветущие годы; цвет лица был свеж, между белым и смуглым, глаза живые и зрение в течение долгого времени необыкновенно острое, но после моего шестидесятого года оно, против ожидания, настолько ослабло, что я был вынужден, хотя и с отвращением, прибегнуть к помощи очков. Тело мое, во всю жизнь совершенно здоровое, осилила старость и осадила обычной ратью недугов.

Я всегда глубоко презирал богатство, не потому, чтобы не желал его, но из отвращения к трудам и заботам, его неразлучным спутникам. Не искал я богатством стяжать возможность роскошных трапез, но, питаясь скудной пищей и простыми яствами, жил веселее, чем все последователи Апиция с их изысканными обедами. Так называемые пирушки (а в сущности, попойки, враждебные скромности и добрым нравам) {11} всегда мне не нравились; тягостным и бесполезным казалось мне созывать для этой цели других, и не менее - самому принимать приглашения. Но вкушать трапезу вместе с друзьями было мне так приятно, что никакая вещь не могла доставить мне большего удовольствия, нежели их нечаянный приезд, и никогда без сотрапезника я не вкушал пищи с охотою. Более всего мне была ненавистна пышность, не только потому, что она дурна и противна смирению, но и потому, что она стеснительна и враждебна покою. От всякого рода соблазнов я всегда держался вдалеке не только потому, что они вредны сами по себе и не согласны со скромностью, но и потому, что враждебны жизни размеренной и покойной.

В юности страдал я жгучей, но единой и пристойной любовью и еще дольше страдал бы ею, если бы жестокая, но полезная смерть не погасила уже гаснущее пламя. Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так, я солгал бы; одно скажу уверенно, что, хотя пыл молодости и темперамента увлекал меня к этой низости, в душе я всегда проклинал ее. Притом вскоре, приближаясь к сороковому году, когда еще было во мне и жара и сил довольно, я совершенно отрешился не только от мерзкого этого дела, но и от всякого воспоминания о нем, так, как если бы {12} никогда не глядел на женщину; и считаю это едва ли не величайшим моим счастием и благодарю Господа, который избавил меня, еще во цвете здоровья и сил, от столь презренного и всегда ненавистного мне рабства. Но перехожу к другим вещам. Я знал гордость только в других, но не в себе; как я ни был мал, ценил я себя всегда еще ниже. Мой гнев очень часто вредил мне самому, но никогда другим. Смело могу сказать - так как знаю, что говорю правду,- что, несмотря на крайнюю раздражительность моего нрава, я быстро забывал обиды и крепко помнил благодеяния. Я был в высшей степени жаден до благородной дружбы и лелеял ее с величайшей верностью. Но такова печальная участь стареющих, что им часто приходится оплакивать смерть своих друзей.

Благоволением князей и королей и дружбою знатных я был почтен в такой мере, которая даже возбуждала зависть. Однако от многих из их числа, очень любимых мною, я удалился; столь сильная была мне врождена любовь к свободе, что я всеми силами избегал тех, чье даже одно имя казалось мне противным этой свободе. Величайшие венценосцы моего времени, соревнуясь друг с другом, любили и чтили меня, а почему - не знаю: сами не ведали; знаю только, что некоторые из них ценили мое внимание больше, чем я их, вследствие чего их {13} высокое положение доставляло мне только многие удобства, но ни малейшей докуки. Я был одарен умом скорее ровным, чем проницательным, способным на усвоение всякого благого и спасительного знания, но преимущественно склонным к нравственной философии и поэзии. К последней я с течением времени охладел, увлеченный священной наукою, в которой почувствовал теперь тайную сладость, раньше пренебреженную мною, и поэзия осталась для меня только средством украшения.

С наибольшим рвением предавался я изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что, если бы не препятствовала тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках. Поэтому я с увлечением читал историков, хотя их разногласия немало смущали меня; в сомнительных случаях я руководствовался либо вероятностью фактов, либо авторитетом повествователя. Моя речь была, как утверждали некоторые, ясна и сильна; как мне казалось - слаба и темна. Да и в обыденной беседе с друзьями и знакомыми я и не заботился никогда о красноречии, и потому я искренне дивлюсь, что кесарь Август усвоил себе эту заботу. Но там, где, как мне казалось, самое дело, или место, или {14} слушатель требовали иного, я делал некоторое усилие, чтобы преуспеть; пусть об этом судят те, пред кем я говорил. Важно хорошо прожить жизнь, а тому, как я говорил, я придавал мало значения: тщетна слава, приобретенная одним блеском слова.

Я родился от почтенных, небогатых, или, чтобы сказать правду, почти бедных родителей, флорентийцев родом, но изгнанных из отчизны,- в Ареццо, в изгнании, в год этой последней эры, начавшейся рождением Христа, 1304-й, на рассвете в понедельник 20 июля.

Вот как частью судьба, частью моя воля распределили мою жизнь доныне. Первый год жизни, и то не весь, я провел в Ареццо, где природа вывела меня на свет, шесть следующих - в Анцизе, в усадьбе отца, в четырнадцати тысячах шагов от Флоренции. По возвращении моей матери из изгнания восьмой год я провел в Пизе, девятый и дальнейшие - в заальпийской Галлии, на левом берегу Роны; Авиньон - имя этому городу, где римский первосвященник держит и долго держал в позорном изгнании церковь Христову. Правда, немного лет назад Урбан V, казалось, вернул ее на ее законное место, но это дело, как известно, кончилось ничем,- и что мне особенно больно,- еще при жизни он точно раскаялся в этом добром деле. Проживи он немного {15} дольше, он, без сомнения, услышал бы мои попреки, ибо я уже держал перо в руке, когда он внезапно оставил славное свое намерение вместе с жизнью. Несчастный! Как счастливо мог бы он умереть пред алтарем Петра и в собственном доме!

Ибо одно из двух: или его преемники остались бы в Риме, и тогда ему принадлежал бы почин благого дела, или они ушли бы оттуда - тогда его заслуга была бы тем виднее, чем разительнее была бы их вина. Но эта жалоба слишком пространна и не к месту здесь. Итак, здесь, на берегу обуреваемой ветрами реки, провел я детство под присмотром моих родителей и затем всю юность под властью моей суетности. Впрочем, не без долгих отлучек, ибо за это время я полных четыре года прожил в Карпентра, небольшом и ближайшем с востока к Авиньону городке, и в этих двух городах я усвоил начатки грамматики, диалектики и риторики, сколько позволял мой возраст или, вернее, сколько обычно преподают в школах,- что, как ты понимаешь, дорогой читатель, немного. Оттуда переехал я для изучения законов в Монпелье, где провел другое четырехлетие, потом в Болонью, где в продолжение трех лет прослушал весь курс гражданского права. Многие думали, что, несмотря на свою молодость, я достиг бы в этом деле больших успехов, если бы продолжал начатое. Но {16} я совершенно оставил эти занятия, лишь только освободился от опеки родителей, не потому, чтобы власть законов была мне не по душе - ибо их значение, несомненно, очень велико и они насыщены римской древностью, которой я восхищаюсь,- но потому, что их применение искажается бесчестностью людскою. Мне претило углубляться в изучение того, чем бесчестно пользоваться я не хотел, а честно не мог бы, да если бы и хотел, чистота моих намерений неизбежно была бы приписана незнанию.

Итак, двадцати двух лет я вернулся домой, то есть в авиньонское изгнание, где я жил с конца моего детства. Там я уже начал приобретать известность, и видные люди начали искать моего знакомства,- почему, я, признаюсь, теперь не знаю и дивлюсь тому, но тогда я не удивлялся этому, так как, по обычаю молодости, считал себя вполне достойным всякой почести. Особенно был я взыскан славным и знатнейшим семейством Колонна, которое тогда часто посещало, скажу лучше - украшало своим присутствием, Римскую курию; они ласкали меня и оказывали мне честь, какой вряд ли и теперь, а тогда уж без сомнения, я не заслуживал. Знаменитый и несравненный Джакомо Колонна, в то время епископ Ломбезский, человек, равного которому я едва ли видел и едва ли увижу, увез меня {17} в Гасконь, где у подошвы Пиренеев в очаровательном обществе хозяина и его приближенных я провел почти неземное лето, так что и доныне без вздоха не могу вспомнить о том времени. По возвращении оттуда я прожил многие годы у его брата, кардинала Джованни Колонна, не как у господина, а как у отца, даже более-как бы с нежно любимым братом, вернее, как бы с самим собою и в моем собственном доме. В это время обуяла меня юношеская страсть объехать Францию и Германию, и хотя я выставлял другие причины, чтобы оправдать свой отъезд в глазах моих покровителей, но истинной причиной было страстное желание видеть многое. В это путешествие я впервые увидал Париж, и мне было забавно исследовать, что верно и что ложно в ходячих рассказах об этом городе. Вернувшись оттуда, я отправился в Рим, видеть который было с детства моим пламенным желанием, и здесь так полюбил великодушного главу той семьи, Стефано Колонна, равного любому из древних, и был так ему мил, что, казалось, не было никакой разницы между мною и любым из его сыновей.

Любовь и расположение этого превосходного человека ко мне остались неизменными до конца его дней; моя же любовь к нему доныне живет во мне и никогда не угаснет, пока я сам не угасну. По возвращении оттуда, {18} будучи не в силах переносить долее искони присущее моей душе отвращение и ненависть ко всему, особенно же к этому гнуснейшему Авиньону, я стал искать какого-нибудь убежища, как бы пристани, и нашел крошечную, но уединенную и уютную долину, которая зовется Запертою, в пятнадцати тысячах шагов от Авиньона, где рождается царица всех ключей Сорга. Очарованный прелестью этого места, я переселился туда с моими милыми книгами, когда мне минуло уже тридцать четыре года.

Мой рассказ слишком затянулся бы, если бы я стал излагать, что я делал там в продолжение многих и многих лет. Коротко сказать, там были либо написаны, либо начаты, либо задуманы почти все сочинения, выпущенные мною,- а их было так много, что некоторые из них еще и до сих пор занимают и тревожат меня. Ибо мой дух, как и мое тело, отличался скорее ловкостью, чем силою; поэтому многие труды, которые в замысле казались мне легкими, а в исполнении оказывались трудными, я оставил. Здесь самый характер местности внушил мне мысль сочинить "Буколическую песнь", пастушьего содержания, равно как и две книги "об уединенной жизни", посвященные Филиппу, мужу всегда великому, который тогда был малым епископом Кавальонским, а теперь занимает высокий пост {19} кардинала-епископа Сабинского; он один еще в живых из всех моих старых друзей, и он любил и любит меня не по долгу епископа, как Амвросий Августина, а братски. Однажды, бродя в тех горах, в пятницу Святой недели, я был охвачен неодолимым желанием написать поэму в героическом стиле о старшем Сципионе Африканском, чье имя по непонятной причине было мне дорого с самого детства.

Начав тогда же этот труд с большим увлечением, я вскоре отложил его в сторону, отвлеченный другими заботами; тем не менее поэма, которую я, сообразно ее предмету, назвал "Африкою", была многими любима еще прежде, нежели стала известна. Не знаю, должно ли приписать это моему или ее счастию. В то время как я невозмутимо жил в этих местах, странным образом получил я в один и тот же день два письма - от Римского сената и от канцлера Парижского университета, которые наперерыв приглашали меня, одно в Рим, другое в Париж, для увенчания меня лавровым венком. Ликуя в юношеском тщеславии, взвешивая не свои заслуги, а чужие свидетельства, я счел себя достойным того, чего достойным признали меня столь выдающиеся люди, и только колебался короткое время, кому отдать предпочтение. Я письмом попросил совета об этом у вышеупомянутого кардинала Джованни Колонна, {20} потому что он жил так близко, что, написав ему поздно вечером, я мог получить его ответ на следующий день до трех часов пополудни. Следуя его совету, я решил предпочесть авторитет Рима всякому другому, и мои два письма к нему, в которых я высказал свое согласие с его советом, сохранились. Итак, я пустился в путь, и хотя я, по обычаю юноши, судил свои труды крайне снисходительным судом, однако мне было совестно опираться на мое собственное свидетельство о себе или на свидетельство тех, которые приглашали меня и которые, без сомнения, не сделали бы этого, если бы не с читали меня достойным предлагаемой почести. Поэтому я решил отправиться сперва в Неаполь и явился к великому королю и философу Роберту, столь же славному своей ученостью, как и правлением, дабы он, который один между государями нашего века может быть назван другом наук и добродетели, высказал свое мнение обо мне.

Поныне дивлюсь тому, сколь высокую он дал мне оценку и сколь радушный оказал мне прием, да и ты, читатель, думаю, дивился бы, когда бы знал. Узнав о цели моего приезда, он необыкновенно обрадовался, отчасти польщенный доверием молодого человека, отчасти, может быть, в расчете на то, что почесть, которой я домогался, прибавит крупицу и к его славе, так как я его одного из всех {21} смертных избрал достойным судьею. Словом, после многочисленных собеседований о разных предметах и после того, как я показал ему мою "Африку", которая привела его в такой восторг, что он, как великой награды, выпросил себе посвящение ее, в чем я, разумеется, не мог и не хотел отказать ему, он наконец назначил мне определенный день на предмет того дела, ради которого я приехал. В этот день он держал меня с полудня до вечера; но так как круг испытания все расширялся и времени не хватило, то он продолжал то же еще два следующих дня. Так он три дня исследовал мое невежество и на третий день признал меня достойным лаврового венка. Он предлагал мне его в Неаполе и многими просьбами старался вынудить у меня согласие. Но моя любовь к Риму одержала верх над лестными настояниями великого короля. Итак, видя мою непреклонную решимость, он дал мне письмо и провожатых к Римскому сенату, чрез посредство которых изъяснял с большим благоволением свое мнение обо мне. Эта царственная оценка в то время совпадала с оценкою многих и особенно с моею собственной; нынче же я не одобряю ни его, ни моего суждения, ни суждения всех, кто так мыслит; им руководило не столько стремление соблюсти истину, сколько его любовь ко мне и снисхождение к моей молодости.

Все-таки {22} я отправился в Рим и там, хотя недостойный, но твердо полагаясь на столь авторитетную оценку, принял, еще несведущий ученик, лавровый венок поэта среди великого ликования римлян, которым довелось присутствовать при этой торжественной церемонии. Об этом событии существуют и письма мои как в стихах, так и в прозе. Лавровый венок не дал мне знания нисколько, но навлек на меня зависть многих; но и об этом рассказ был бы более долог, нежели допускает здесь место. Итак, оттуда я отправился в Парму, где некоторое время прожил у владетельных синьоров Корреджо, которые не ладили между собою, но ко мне относились в высшей степени милостиво и любезно. Такого правления, каким пользовалось тогда это княжество под их властью, оно никогда не знало на памяти людей и, полагаю, более в наш век не узнает. Я не забывал о чести, выпавшей мне на долю, и беспокоился, как бы не стали думать, что она оказана недостойному. И вот однажды, поднявшись в горы, я чрез речку Энцу невзначай дошел до Сельвапьяна в округе Реджо, и здесь, пораженный необычайным видом местности, я снова принялся за прерванную "Африку"; угасший, казалось, душевный пыл снова разгорелся; я немного написал в этот день и в следовавшие затем дни ежедневно писал понемногу, пока, {23} вернувшись в Парму и отыскав себе уединенный и покойный дом, позднее купленный мною и до сих пор принадлежащий мне, в короткое время с таким жаром не довел это произведение до конца, что и сам ныне дивлюсь тому. Оттуда я вернулся к источнику Сорги, в мое заальпийское уединение.

Долгое время спустя, благодаря молве, разносившей мою славу, я стяжал благоволение Джакомо Каррара - младшего, мужа редких достоинств, которому едва ли кто из итальянских государей его времени был подобен, скорее, я уверен, никто. Присылая ко мне послов и письма даже за Альпы, когда я жил там, и всюду в Италии, где бы я ни был, он в продолжение многих лет не уставал осаждать меня своими неотступными просьбами и предложениями своей дружбы, что, хотя я ничего не ждал от великих мира сего, я решил, наконец, посетить его и посмотреть, что означает эта необыкновенная настойчивость столь значительного, хотя и незнакомого мне человека. Итак, хотя и поздно, и задержавшись по дороге в Парме и Вероне, я отправился в Падую, где этот славнейшей памяти муж принял меня не только человечески-радушно, но так, как в небесах принимают блаженные души, с такою радостью, с такой неоценимой любовью и нежностью, что, не надеясь вполне {24} изобразить их словами, я принужден скрыть их молчанием.

Между прочим, зная, что я с ранней юности был привержен к церковной жизни, он, чтобы теснее связать меня не только с собою, но и со своим городом, велел назначить меня каноником Падуи. И если б его жизни было суждено продлиться, моим блужданиям и странствованиям был бы положен конец. Но, увы! Между смертными нет ничего длительного, и если случается что-нибудь сладостное, оно вскоре венчается горьким концом. Неполных два года оставив его мне, отечеству и миру, Господь призвал его к себе, потому что ни я, ни отечество, ни мир говорю это, не ослепляемый любовью,- не стоили его. И хотя ему наследовал его сын, муж редкого ума и благородства, который, следуя примеру отца, всегда оказывал мне любовь и почет, но я, потеряв того, с кем меня более сближало особенно равенство лет, опять вернулся во Францию, не в силах оставаться на одном месте, не столько стремясь снова увидеть то, что видел тысячи раз, сколько с целью, по примеру больных, переменою места утишить мою тоску.

ПИСЬМО К ПОТОМКАМ

Свои "Старческие письма" ("Rerum sеnilium libri", 1366) Петрарка предполагал завершить автобиографическим письмом, обращенным к потомкам. Письмо осталось в наброске, который ученики и почитатели Петрарки не решились включить в его собрание "Старческих писем". В последующие времена набросок Петрарки, подвергнувшись порой весьма произвольным исправлениям был опубликован (XVI в.). Но только уже в XX веке стараниями ряда ученых текст петрарковского письма был освобожден от всевозможных наслоений и опубликован в более или менее его первозданном виде ("Prose petrarcesche" a cura di P. G. Ricci, Milano-Napoli 1955). Текст этот воспроизведен в издании: "Opere di Fr. Petrarca" a cura di E. Bigi, U. Mursia edit., Milano, 1968, по которому велась подготовка настоящего русского издания. Тем не менее в истории и датировке написания "Письма" остается еще очень много неясностей. Достаточно сказать, что ряд серьезных ученых полагает, что письмо было написано в 1370-1371 годах, другие же относят время написания к 1351 году, объясняя наличие в нем сведений о событиях более поздних домыслами издателей. П. Риччи пытается примирить эти две точки зрения, относя петрарковскую основу ко времени до 1367 года, а к 1370-1371-только его же позднейшие вставки.

Публикуемый перевод М. Гершензона (впервые напечатан в 1915 г.) подвергся в настоящем издании правке лишь в той степени, которая явилась неизбежной при сличении его с более точным текстом оригинала, недоступным покойному переводчику.

Стр. 9. Род мой (как сказал о себе кесарь Август)-древний.- Так сообщает Светоний в "Жизни двенадцати цезарей" (книга 2, "Божеств. Август").

Стр. 10. ...последователи Апиция с их изысканными обедами.- Целий Апиций, знаменитый гурман времен Тиберия. Ему приписывается "Кулинарный сборник" ("De re coquinaria").

Стр. 11. В юности страдал я... не погасила уже гаснущее пламя.- Под "юностью" Петрарка имел в виду возраст между "детством" и "зрелостью", то есть от 17 до 30 лет. Стало быть, "жгучая любовь" к Лауре продолжалась до 1333 г., когда он совершил первое "бегство" из Авиньона (Петрарка пожелал объяснить свое путешествие по Западной Европе в 1333 г. "гаснущим пламенем" любви, вступая тут в очевидное противоречие с содержанием "Канцоньере"). Любовь эта совсем "погасла" в 1348 г. со смертью Лауры. Комментаторы усматривают в этом пассаже некоторую нарочитость, желание Петрарки "покрасоваться" перед потомками своей моральной чистотой.

...приближаясь к сороковому году... и далее до конца фразы.- Петрарка слегка преувеличивает моральную свою стойкость. В письмах 1351 и 1352 гг. он еще сетует на то, что никак не может полностью избавиться от плотских вожделений.

Стр. 13. ...увлеченный священной наукою...- На 1346-1347 гг. падает особенное увлечение Петрарки библейскими и христианскими текстами.

Стр. 14. ...шесть следующих-в Анцизе...- то есть в Инчизе, где Петрарка прожил с 1305 по 1311 г.

...Урбан V, казалось, вернул ее на ее законное место...- Скорее всего, позднейшая вставка. Папа Урбан V вернулся в Рим из Авиньона в 1367 г. и снова отбыл туда в 1370-м.

Стр. 15. ...оставил славное свое намерение вместе с жизнью.- Урбан V умер 19 декабря 1370 г. Выше Петрарка говорит о своих "попреках" Урбану за намерение оставить Италию. Речь идет о "Письмах к разным лицам" ("Уапа"), где Петрарка об этом пишет.

...потом в Болонью, где в продолжение трех лет...- На самом деле Петрарка пробыл в Болонье с 1320 по 1326 г. "Три года" надо понимать в том смысле, что Петрарка "проучился" там три года, ибо тамошний университет был на некоторое время закрыт.

Стр. 16-17. ...увез меня в Гасконь, где... я провел почти неземное лето..См. соответствующий сонет на с. 252.

Стр. 18. ...долину, которая зовется Запертою...- то есть Воклюз.

...а исполнении оказывались трудными...- Речь идет, видимо, об "Африке", над которой Петрарка продолжал работу еще в 50-ые годы.

Стр. 22. Об этом событии существуют и. письма мои...-"Стихотворные послания" (II); "Письма к друзьям" (IV).

Стр. 23. ...к источнику Сорги, в мое заальпийское уединение...- Второй петрарковский "воклюзский период" длился с весны 1342 по сентябрь 1343 г.

...благоволение Джакомо Каррара-младшего...- Властитель Падуи до 1350 г., когда был убит.

Стр. 24. ...наследовал его сын, муж редкого ума...- Франческо де Каррара, которому Петрарка посвятил в 1373 г. одно из "Старческих писем" (XIV).

...переменою места утишить мою тоску. - Вполне вероятно, что это место навеяно чтением Данте ("Чистилище", VI, 148-151).

{25}

ВСТУПЛЕНИЕ

Часто и с сокрушением я размышляю о том, как я вошел в эту жизнь и как мне придется уйти из нее. И вот случилось недавно, когда я лежал не объятый сном,хотя обыкновенно больной дух бывает внезапно охвачен дремотой,- а томимый страхом и в полном сознании, я увидал пред собою женщину неописуемого сияния и блеска. Что это была дева,- обнаруживали ее одежда и лицо. Неведомо как она вошла, и я, ошеломленный необычным светом, не смел поднять глаза навстречу лучам, которые струило солнце ее очей. Войдя, она сказала: "Не трепещи, и пусть невиданное явление не смущает тебя. Я сжалилась над твоим блужданием и издалека сошла сюда, чтобы еще вовремя подать тебе помощь. Довольно, слишком довольно был {26} доныне прикован к земле твой отуманенный взор. Если эта смертная юдоль так сильно прельщает твои глаза, что же, ты думаешь, будет, когда ты поднимешь их на вечное?" Выслушав эти слова, еще не оправившись от страха, я едва выговорил в ответ дрожащим голосом стих Марона:

Как величать тебя, дева? Твой вид не подобен обличью

Дщерей земли, ни твой голос - их голосу...

"Я - та,- отвечала она,- которую ты с изысканным изяществом воспел в нашей "Африке", кому ты, не уступая диркейскому Амфиону, с удивительным искусством и руками истинного поэта воздвиг лучезарное и прекрасное жилище на крайнем западе, на вершине Атласа. Итак, слушай спокойно и не страшись, видя ту лицом к лицу, которая тебе давно коротко знакома, что ты доказал своей сладкогласною песнью". Едва она кончила речь, я, соображая все признаки, сразу понял, что говорящая должна быть самой Истиной, ибо я вспомнил, что именно ее дворец на вершине Атласа я описал. Но не знал я, из какой страны она явилась, однако был уверен, что она могла прийти только с неба. Поэтому, горячо желая увидеть ее, я поднял глаза, но - увы! - человеческий взор не мог вынести {27} небесного света, и я снова потупил глаза.

Она, заметив это, после краткого молчания начала опять и опять заговаривать со мною и ничтожными вопросами принудила меня к долгой беседе с нею. Я понял, что это мне вдвойне полезно, так как, Во-первых, я становился немного более сведущим, во-вторых, самая беседа успокаивала меня, так что я постепенно получил возможность прямо смотреть на это лицо, которое вначале устрашило меня своим чрезмерным блеском и которое теперь я мог созерцать без смятения. Объятый дивным очарованием, я не сводил с нее глаз. Когда же я стал озираться, чтобы узнать, привела ли она кого-нибудь с собою или совершенно одна проникла в мое глухое уединение, я увидал рядом с нею престарелого и почтенного мужа величественной наружности.

Не было надобности спрашивать его имя: его благочестивый вид, скромное чело, серьезный взгляд, размеренный шаг, священная одежда и в то же время римское красноречие достаточно ясно обнаруживали в нем преславного отца Августина. К тому же в его облике было нечто столь чарующее и внушительное, чуждое всем другим людям, что я не посмел расспрашивать. Однако я не остался бы безмолвным, я подбирал уже слова вопроса, и они уже готовы были сорваться с моих губ, как вдруг я услыхал из уст {28} Истины то сладкозвучное для меня имя. Обернувшись к нему и прерывая его глубокую задумчивость, она сказала: "Дорогой мне из тысяч Августин, ты знаешь, что этот человек тебе предан, и не тайна для тебя, сколь опасною и долгой болезнью он одержим, которая тем ближе к смерти, чем менее сам больной осознает свой недуг.

Поэтому необходимо теперь принять меры к сохранению жизни этого полуживого, каковое дело благочестия никто из людей не может исполнить лучше, чем ты. Ибо он всегда страстно любил твое имя, а всякое учение имеет то свойство, что оно гораздо легче внедряется в душу слушателя любимым наставником; и если нынешнее твое блаженство не заставило тебя забыть бедствия, пережитые тобою в то время, когда ты был заключен в темнице плоти,ведь и ты перенес многое, подобное тому, что он терпит; а если так, то ты наилучший целитель изведанных тобою страстей. Поэтому, хотя безмолвное размышление приятнее всех других вещей, прошу тебя - прерви это молчание твоим святым, мне необыкновенно приятным голосом и попытайся, не удастся ли тебе каким-либо способом ослабить столь тяжкий недуг". На это он: "Ты - моя вожатая, Ты - моя советница, утешительница, госпожа и наставница; зачем же Ты велишь мне говорить, когда сама присутствуешь здесь?"

{29} А она: "Пусть ухо смертного поразит человеческая речь: ее он снесет спокойнее. Но дабы он считал сказанным мною то, что от тебя услышит, я буду лично присутствовать".- "Как любовь к больному,- сказал он,- так и почтение к повелевающей заставляют меня повиноваться". Тут, ласково взглянув на меня и отечески обняв, он повел меня в самую уединенную часть дома, причем Истина шла несколько впереди. Там мы все трое сели, и началась долгая беседа с той и другой стороны.

Истина же молча взвешивала наши слова, и других свидетелей не было. Так как предмет разрастался, то беседа затянулась на три дня; и хотя в ней было сказано многое против нравов нашего века и о грехах, общих всем смертным, так что эти упреки были обращены, казалось, не столько ко мне, сколько ко всему человеческому роду, однако я глубже запечатлел в своей памяти то, что являлось личным призывом ко мне. Потому-то Я и решил столь задушевную беседу воспроизвести письменно, для того чтобы она не исчезла, и ею-то наполнил эту книжку. Не то чтобы я хотел умножить ею число моих сочинений или искал от нее славы,- нет, высшую цель лелеет мой ум: хочу, чтобы ту сладость, которую я однажды вкусил в беседе, я мог так часто вкушать при чтении, как только пожелаю.

{30} И потому ты, моя книжечка, должна избегать людских сборищ и, верная своему имени, довольствоваться моим обществом, ибо ты - моя тайна и так будешь называться, и в часы возвышенных размышлений ты будешь втихомолку напоминать мне все то, что ты запомнишь из сказанного втихомолку. А для того, чтобы не употреблять слишком часто, как говорит Туллий, "сказал я", "сказал он" и чтобы придать беседе такой вид, как будто она ведется тут же присутствующими, я разделил мысли моего славного собеседника и мои не местоимениями, а нашими именами; этот литературный прием я заимствовал у любимого мною Цицерона, который сам перенял его у Платона. Но чтобы не отвлекаться более, вот какими словами он первый заговорил со мною.

МОЯ ТАЙНА, ИЛИ КНИГА БЕСЕД О ПРЕЗРЕНИИ К МИРУ

"Книга бесед" ("De secreto conflictu curatum mearum), чаще именуемая просто "Моей тайной", не предполагалась ее автором к широкому распространению. Написана она была в Воклюзе в 1342-1343 годах в период наибольших душевных смятений Петрарки. В 1353- 1358 годах в Милане Петрарка еще раз просмотрел и подправил свою рукопись.

Книга является одним из замечательнейших литературных памятников, лежащих у истоков литературы европейского Возрождения. Она замечательна как по своей психологической проницательности, так и по глубине морально-этических проблем, в ней затрагиваемых. Блистательная эрудиция - не без некоторого даже щегольства - не помешала ни искренности тона, ни простоте изложения.

Книга построена в форме диалога, который ведут в присутствии молчаливой Истины Франциск (Петрарка) и Августин Блаженный. Нечего и говорить, что этот диалог литературный прием, что это даже не воображаемый разговор ученика и учителя, правого и неправого, а скорее, беседа человека со своим "двойником", спор между сознанием и чувством. Впрочем, нельзя не признать, что в обрисовке двух "спорящих" есть определенные черты индивидуализации, что-то похожее на "характеры" (недовольный собой, зачастую упрямый Франциск и умудренный, готовый понять заблудшего собеседника, но твердый Августин).

Книга состоит из трех Бесед. При всей внешней непринужденности и как бы даже произвольности разговора, она имеет четкое тематическое разделение: Беседа первая посвящена выяснению того, каким образом безволие Франциска привело к душевным блужданиям. В этой Беседе утверждается тезис о том, что в основе человеческого счастья и несчастья (понимаемого в моральном смысле) лежит собственная свободная воля человека. Беседа вторая посвящена разбору слабостей Франциска, исходя из представления о семи смертных грехах. Беседа третья касается двух наиболее укоренившихся в душе Петрарки слабостей: любви к Лауре и его славолюбия.

В этом вопросе спор становится наиболее острым. Петрарка оправдывает свою любовь к Лауре тем, что именно она помогла и помогает ему избавиться от земных слабостей, именно она возвышает его (такое толкование любви к Лауре лежит в основе второй части "Канцоньере"). Что касается славолюбия, то Петрарка оправдывается тем, что любовь к знанию должна поощряться и заслуживать всяческого человеческого признания. (Любопытно, кстати, что век спустя гуманисты признают эту тягу достойной даже божественного признания.) Петрарка упорно отстаивает эти две свои страсти, видя в них смысл существования. Примирение между высшими моральными требованиями и необходимостью активной земной деятельности - смысл предлагаемого Петраркой компромисса.

Августин вынужден не то чтобы уступить, но, во всяком случае, признать невозможность моментального и полного "обращения". Таким образом, вплоть до выработки иной шкалы человеческих ценностей, когда возвышенная любовь и стремление к активной человеческой деятельности и знанию смогут быть примирены с категориями морального абсолюта, окончательное решение начатого спора откладывается. Этот спор предстояло решить уже наследникам Петрарки, и решить в его пользу.

Работа по подготовке русского текста (перевод М. Гершензона) для настоящего издания велась по изданию: "Opere di Fr. Petrarca" a cura di E. Bigi. U. Mursia edit., Milano, 1968.

Вступление

Стр. 26. Как величать тебя, дева? - Вергилий, "Энеида" (I, 327-8).

...не уступая диркейскому Амфиону...- Амфион, сын Зевса и фиванской царевны Антиопы. Когда Амфион со своим братом Зетом решил обнести Фивы стенами, камни сами укладывались под звуки волшебной кифары, на которой играл Амфион.

...ее дворец на вершине Атласа я описал-На самом деле в петрарковской поэме "Африка" нет никакого описания "дворца Истины". Вероятно, у Петрарки было только намерение сделать такое описание.

Стр. 27. ...преславного отца Августина-Петрарка необыкновенно высоко ценил труды Блаженного Августина. Христианское учение Августина было свободно от жесткого схоластического схематизма средневекового богословия с его специальным искусственным языком.

Стр. 30 ...как говорит Туллий... - Цицерон, "О дружбе" (I).

НАЧИНАЕТСЯ БЕСЕДА ПЕРВАЯ

Августин

Что скажешь, человече? О чем грезишь? Чего ждешь? Или не помнишь, что ты смертей?

Франциск

Конечно, помню, и всякий раз мысль эта наводит на мою душу смятение.

{31}

Августин

О, когда б ты в самом деле помнил это, как ты говоришь, и заботился бы о себе! Этим ты значительно облегчил бы и мой труд, ибо неопровержимо верно, что для того, чтобы презирать соблазны этой жизни и сохранять душу спокойною среди стольких мирских бурь, нельзя найти средства более действительного, нежели сознание собственной ничтожности и постоянная мысль о смерти, при условии, что эта последняя не скользила бы поверху, а внедрилась до мозга костей. Я сильно опасаюсь, что в этом деле, как я замечал у многих, ты сам себя обманываешь.

Франциск

Каким образом, скажи? Мне не очень понятны твои слова.

Августин

Ибо из всех ваших дел, о смертные, ни одно не возбуждает во мне такого удивления и содрогания, как то, что вы умышленно поддерживаете ваши бедствия, притворяетесь, будто не видите грозящей опасности, и гоните от себя ату мысль, когда она невольно навязывается.

Франциск

Как так?

{32}

Августин

Думаешь ли ты, что сыщется такой сумасброд, который, будучи постигнут опасной болезнью, не желал бы страстно здоровья?

Франциск Я никого не считаю столь безумным.

Августин

Что же? Думаешь ли ты, что кто-нибудь может быть так нерадив и вял духом, чтобы, желая чего-нибудь всей душою, не добиваться этого всеми силами?

Франциск

И этого не думаю.

Августин

Раз мы с тобой согласны насчет этих двух вещей, мы должны быть согласны и насчет третьей.

Франциск

Что же это за третья вещь?

Августин

Что как тот, кто, в глубоком и сосредоточенном размышлении сознав себя несчастным, желает не быть несчастным и у кого зародилось {33} такое желание, старается осуществить его,- так тот, кто добивается этого, может и достигнуть. Ибо опытом дознано, что единственной помехою для этого третьего является отсутствие второго, как единственной помехою для второго является отсутствие первого. Таким образом, прежде всего должно существовать то первое, которое есть как бы корень человеческого спасения; вы же, безрассудные, и ты, столь изобретательный на собственную гибель, вы стараетесь вырвать из вашей груди этот спасительный корень всеми арканами земных приманок, что, как я сказал, удивляет и ужасает меня, и потому справедливо терпите двойную кару: и тот корень оказывается исторгнутым, и все остальное становится невозможным.

Франциск

Спор этот, как я подозреваю, слишком долог и требует многих слов. Поэтому, если угодно, отложим его на другое время и остановимся несколько на предшествующем, пока я смогу увереннее подвигаться к дальнейшему.

Августин

Необходимо считаться с твоей медлительностью; поэтому останавливайся всякий раз, когда найдешь нужным.

{34}

Франциск

Я не улавливаю той последовательности, о которой шла речь.

Августин

Что здесь темного и какое сомнение явилось у тебя теперь?

Франциск

Потому что есть множество вещей, которых мы страстно желаем и усердно добиваемся, но к которым никакое усилие, никакое рвение не приблизили и не приблизят нас.

Августин

Не спорю, что это верно относительно других вещей, но в отношении того, о чем идет спор, это противоречит истине.

Франциск

Почему?

Августин

Потому что, раз человек желает избавиться от своего жалкого состояния, и желает искренно и сильно,- такое желание не может оказаться безуспешным.

{35}

Франциск

О, что я слышу! Ведь очень мало есть людей, которые бы не чувствовали, что им многого недостает, и которые бы не сознавали себя из-за этого несчастными; насколько это верно, может понять всякий, обратив взор на самого себя. Отсюда следует, что совершенная полнота благ делает человека счастливым, если же одного из них недостает, человек в этом пункте чувствует себя несчастным. Общеизвестно, что все люди желают, но лишь немногие смогли сбросить с себя этот груз своего бедствия. Ибо сколь многих терзают непрестанною скорбью либо телесная немощь, либо смерть близких, либо заключение в темнице, либо изгнание, либо бедность? И мало ли еще существует подобных напастей, которые было бы так же долго перечислять, как их трудно и горько переносить: все они, хотя крайне тягостны для тех, кто их терпит, однако, как видишь, человеку не дано стряхнуть их с себя. Таким образом, по моему мнению, невозможно сомневаться, что многие несчастны помимо и против своей воли.

Августин

Приходится вернуть тебя далеко назад и, как обыкновенно поступают с ветреными и отсталыми подростками, то и дело повторять весь ряд {36} доводов с самого начала. Я считал тебя человеком более зрелого ума и не думал, что ты нуждаешься в столь ребяческих напоминаниях. И точно, если бы ты закрепил в своей памяти те верные и в высшей степени ценные изречения философов, которые ты неоднократно перечитывал вместе со мною, если бы далее - скажу с твоего позволения - ты старался не для других и в чтении стольких книг искал руководства для своей жизни, а не средства стяжать мимолетную хвалу толпы и повода к пустому тщеславию, - ты не стал бы говорить так нелепо и невежественно.

Франциск

Не знаю, к чему ты ведешь, но уже теперь краска стыда залила мое лицо, и я испытываю то же, что школьники, когда учителя их бранят. Ибо как они, еще прежде чем услышат название совершенного ими проступка, помня за собою многие вины, робеют при первых словах укора, так я, сознавая свое невежество и свои многочисленные заблуждения, хотя еще и не понимаю, куда клонится твоя речь, покраснел прежде, чем ты кончил, потому что знаю, что нет вины, которой нельзя было бы поставить мне в упрек. Итак, прошу тебя, скажи мне яснее, в чем ты укоряешь меня так строго?

{37}

Августин

Еще во многом другом, кроме того, о чем скажу сейчас; но прежде всего меня возмущает твое предположение, что кто-нибудь может быть ли сделаться несчастным против своей воли.

Франциск

Я перестал краснеть, ибо, что можно придумать более истинного, нежели эта истина? Или кто так несведущ в человеческих делах или так далек от всякого общения со смертными, чтобы не знать, что нужда, страдания, бесчестье, наконец, болезни и смерть и прочие напасти такого рода, которые считаются тягчайшими, большею частью постигают людей против их воли, но никогда по их желанию? Откуда явствует, что очень легко знать и ненавидеть собственное несчастье, а вовсе не свергнуть его, ибо первые два - в нашей власти, третье же - во власти судьбы.

Августин

Скромностью ты искупил свое заблуждение, но за бесстыдство я сержусь еще больше, чем за заблуждение. Как мог ты забыть все эти заявления философов и святых, что те невзгоды, {38} которые ты давеча перечислил, никого не могут сделать несчастным? Ибо если одна только добродетель делает душу счастливой, что доказали и Марк Туллий, и многие другие часто самыми вескими доводами,- то совершенно ясно, что ничто другое не удаляет человека от счастья, кроме того, что противоположно добродетели, а каково оно, это ты можешь вспомнить и без моего указания, если ты не закоснел окончательно.

Франциск

Конечно, помню. Ты хочешь вернуть меня к предписаниям стоиков, которые противоположны общепринятым мнениям и стоят к отрешенной истине ближе, чем к опыту.

Августин

О несчастнейший из всех, раз ты ищешь пути к познанию истины чрез сумасбродства черни и надеешься достигнуть света, следуя за слепыми вожатыми! Ты должен избегать торной дороги, утоптанной толпою, и, алкая высшего, избрать путь, отмеченный следами лишь очень немногих, дабы ты удостоился услышать о себе известный стих поэта:

Новою доблестью, отрок, расти! Так взыдешь к светилам.

{39}

Франциск

О, если бы я достиг этого еще до моей смерти! Но продолжай, прошу тебя, ибо я не совсем потерял стыд и не сомневаюсь, что положение стоиков следует предпочесть заблуждениям толпы; но я жду, что ты хочешь доказать мне этим.

Августин

Раз мы согласились насчет того, что быть или стать несчастным можно только чрез порок,- какие еще нужны слова?

Франциск

Мне кажется, что я видел многих,- и я сам из того числа,- которых ничто не тяготит в такой степени, как невозможность свергнуть с себя иго своих пороков, хотя они всю жизнь стремятся к этому с величайшими усилиями. Поэтому, не оспаривая положения стоиков, можно утверждать, что многие глубоко несчастны помимо своей воли, терзаясь и желая противного.

Августин

Мы несколько заблудились, но уже незаметно возвращаемся к нашей исходной точке, если только ты не забыл, с чего мы начали.

{40}

Франциск

Едва было не забыл, но теперь начинаю припоминать.

Августин

Я задался целью доказать тебе, что для того, чтобы выбраться из тесноты этой смертной юдоли и подняться выше, как бы первой ступенью является размышление о смерти и о жалкой доле человека, второю же - страстное желание и старание подняться; при наличности этих условий, обещал я, легко достигнуть той цели, к которой направлено наше стремление. Или ты и теперь убежден в противном?

Франциск

Я не осмелился бы сказать, что убежден в противном, ибо с самой юности я возымел о тебе столь высокое мнение, что каждый раз, как

взгляды наши расходились, мне было ясно, что заблуждаюсь я.

Августин

Прекрати, пожалуйста, лесть; но так как я вижу, что ты привык соглашаться с моими словами не столько по убеждению, сколько из уважения, то даю тебе право говорить все, что тебе заблагорассудится.

{41}

Франциск

Хоть и с трепетом, но воспользуюсь твоим разрешением. Не буду говорить о прочих людях; но беру в свидетели присутствующую здесь, которая неизменно была свидетельницей всех моих поступков, и тебя самого, как часто я размышлял о моем жалком положении и о смерти и сколькими слезами я пытался смыть с себя грязь моей греховности,- но эти попытки, как видишь, доныне оставались бесплодными, о чем я не могу говорить без слез. Это одно и побуждает меня оспаривать истинность твоего положения, будто ни один человек не впал в жалкое состояние иначе, как по своей воле, что несчастен лишь тот, кто хочет быть несчастным,- ибо мой собственный печальный опыт убеждает меня в противном.

Августин

Это старая жалоба, и ей никогда не будет конца; и хотя я уже не раз тщетно пытался убедить тебя, я не перестану настаивать, что никто не может ни стать, ни быть несчастным помимо своей воли, но, как я сказал вначале, людям присуща болезненная и пагубная страсть обманывать себя, вреднее которой нет ничего в жизни. Вы справедливо боитесь коварства ваших слуг, во-первых, потому, что доверие к {42} обманывающему не позволяет возникнуть спасительной недоверчивости, во-вторых, потому, что его льстивый голос непрерывно ласкает ваш слух,- два условия, которые в отношении других людей, по-видимому, отсутствуют; насколько же более вы должны были бы опасаться вашей собственной хитрости, где и любовь, и доверие, и близость чрезвычайно велики, ибо всякий ценит себя выше, нежели он стоит, и любит себя больше, нежели должно, и, следовательно, обманутый никогда не отделяется от обманывающего?

Франциск

Ты часто употреблял сегодня эти слова, но я, насколько помню, никогда не обманывал себя; пусть бы только другие меня не обманывали!

Августин

Сейчас ты всего более обманываешь себя, хвалясь, будто никогда этого не делал. Но я не столь низкого мнения о твоем природном уме; я уверен,размыслив внимательно, ты сам поймешь, что никто не впадает в несчастие иначе, как по своей воле, а ведь спор между нами только об этом. Итак, скажи мне, пожалуйста,- но подумай, прежде чем ответить, и напряги свой дух жаждою не спора, а истины,- скажи мне, {43} думаешь ли ты, что кто-нибудь грешил по принуждению? Ведь мудрецы утверждают, что грех - добровольное деяние до такой степени, что где отсутствует воля, там нет и греха; а ты уже раньше согласился со мною, что без греха никто не бывает несчастлив.

Франциск

Вижу, что на последних шагах я постепенно уклонился от наших предпосылок, и вынужден признать, что начало моего несчастия коренилось в моей собственной воле; чувствую это в себе и по сходству предполагаю это относительно Других. Но теперь и ты согласись со мною в одном.

Августин

В чем же я должен согласиться?

Франциск

Если верно, что никто не падает иначе, как по своей воле, то мы должны считать верным и то, что многие, поскользнувшись по своей воле, остаются лежать уже не по своей воле; это я готов с уверенностью утверждать о себе самом и полагаю, что это ниспослано мне в кару, дабы я при всем желании не мог встать, ибо не хотел стоять, когда мог.

{44}

Августин

Хотя это мнение не совсем нелепо, но раз ты сознал свою ошибку в первом случае, ты неизбежно должен будешь признать, что ошибся и во втором.

Франциск

Стало быть, ты утверждаешь, что упасть и лежать - одно и то же?

Августин

Напротив, это - различные вещи; однако глаголы "желал" и "желаю", хоть и различны по времени, по сути своей и в душе желающего тождественны.

Франциск

Чувствую, какою сетью ты пытаешься меня опутать; но из двух борцов тот, который стяжал победу ловкостью,- не сильнейший, а только хитрейший.

Августин

Мы говорим пред лицом Истины, которой любезна во всем простота, а лукавство противно; и для того, чтобы ты ясно видел это, мы будем отныне продолжать с наивозможной простотою.

{45}

Франциск

Я ничего не мог бы услышать более приятного. Итак, скажи мне,- так как речь шла обо мне,- какими доводами ты докажешь мне, что мое несчастие, которого я не отрицаю, еще и сейчас существует по моей воле, тогда как я, напротив, чувствую, что ничто так не терзает меня, ничто в такой степени не противоречит моему желанию, и, однако, дальше не могу ступить ни шагу?

Августин

Если только ты будешь твердо держаться того, что условленно между нами, я покажу тебе, что ты должен был употребить другие слова.

Франциск

О каком уговоре ты напоминаешь и какие советуешь мне употреблять слова?

Августин

Мы условились отвергнуть все козни обмана и с полной искренностью добиваться истины. Что же касается слов, которые ты должен употреблять, то я хотел бы, чтобы ты признался, что вместо слов "не мог" следовало бы сказать "не пожелал".

{46}

Франциск

Мы никогда не кончим, потому что я никогда не признаюсь в этом. Сам я знаю, и ты мне свидетель, сколько раз я хотел и не мог, сколько слез я пролил бесплодно.

Августин

Могу свидетельствовать о многих твоих слезах, но о твоей доброй воле нисколько.

Франциск

Зову во свидетели небо (из людей, я думаю, никто того не знает), сколько я выстрадал и как страстно желал подняться, если бы только это было возможно.

Августин

Умолкни, ибо раньше смешается небо с землею, раньше звезды упадут с неба и восстанут друг на друга ныне дружественные стихии, чем Истина, которая здесь творит суд между мной и тобою, даст себя обмануть.

Франциск

Что же ты хочешь сказать?

{47}

Августин

Что сознание часто исторгало у тебя слезы, но воли твоей не меняло.

Франциск

Сколько раз я повторял, что сделать больше было мне не под силу.

Августин

И сколько раз я отвечал, что ты скорее не хотел. Однако я не удивляюсь тебе, что ты блуждаешь теперь по окольным дорогам, на которых я сам мыкался в былое время, когда замышлял вступить на новый путь жизни. Я рвал на себе волосы, бил себя по лбу, ломал пальцы, наконец, обхватив колена руками, наполнял небо и воздух невыразимо горькими вздохами и орошал землю обильными слезами; и однако, среди всей этой горести я оставался тем же, чем был, пока наконец глубокое раздумье не представило мне воочию всю бедственность моего положения. Итак, лишь только я вполне пожелал, я тотчас и смог и с чудесной, благодатной быстротой превратился в другого Августина, чью историю, если не ошибаюсь, ты знаешь по моей Исповеди.

{48}

Франциск

Конечно, знаю и никогда не забуду той спасительной смоковницы, в тени которой совершилось это чудо.

Августин

Так и следует; ибо ни мирт, ни плющ, ни Фебом, как говорят, любимый лавр (хотя к нему влечется весь сонм поэтов и более всех ты сам, который один в свой век удостоился носить венок, сплетенный из его листвы) не должны быть милее твоей душе, готовящейся наконец после стольких бурь прибиться в гавань, нежели воспоминание об этой смоковнице, которое знаменует для тебя верную надежду на исправление и прощение.

Франциск

Не возражаю, продолжай, пожалуйста.

Августин

Я продолжаю, с чего начал,- что с тобою доныне случилось то же, что со многими, к которым быть может применен стих Вергилия:

Дух, как твердыня, незыблем; бессильные катятся слезы.

Я мог бы собрать много примеров, но удовольствовался одним, тебе столь знакомым.

{49}

Франциск

И правильно, ибо не нужно было многих примеров, и никакой другой не запечатлелся бы глубже в моей груди, тем более что при всем различии, какое обыкновенно существует между терпящим кораблекрушение и сидящим в безопасной гавани или между счастливым и несчастным, я узнаю среди моих треволнений некоторый след твоего смятения. Оттого каждый раз, когда я читаю твою Исповедь, обуреваемый двумя противоположными чувствами, именно надеждою и страхом, я испытываю - иногда не без слез - такое чувство, будто читаю историю не чужого, а моего собственного странствования. А теперь, после того как я совершенно отказался от желания спорить, продолжай, как найдешь нужным, ибо я готов следовать за тобою, а не идти наперекор.

Августин

Не этого я требую; ибо, если, по словам одного великого ученого, "в чрезмерном препирательстве истина тонет", то умеренный спор многих часто приводит к истине. Поэтому не следует, по примеру ленивых и вялых умов, без разбора соглашаться со всем, ни равно с горячностью противиться очевидной истине, что явно свидетельствует о сварливом характере.

{50}

Франциск

Понимаю, и одобряю, и буду пользоваться твоим советом; продолжай.

Августин

Итак, признаешь ли ты за истину и за дальнейший шаг вперед высказанную мною мысль о том, что полное сознание своего бедственного положения рождает полную готовность подняться, раз уж хочет лишь тот, кто может?

Франциск

Я уже решил верить тебе во всем.

Августин

Чувствую, что ты и теперь еще что-то скрываешь; скажи откровенно, в чем дело.

Франциск

Я только дивлюсь, как это я до сих пор не желал того, чего, как мне казалось, я всегда желал единственно.

Августин

Ты все еще сомневаешься; но чтобы наконец прекратить этот разговор, я признаю, что ты действительно иногда желал.

{51}

Франциск

Итак, что же?

Августин

Не приходит ли тебе на память стих Овидия? Мало желать: за дело примись, чтоб свершилось желанье.

Франциск

Понимаю; но мне казалось, что я желал страстно.

Августин

Ты ошибался.

Франциск

Верю.

Августин

А для того, чтобы ты верил твердо, допроси сам свою совесть: она наилучший свидетель добродетели, непогрешимый и точный оценщик дел и помышлений; она скажет тебе, что ты никогда не стремился к спасению как следует, но равнодушнее и спокойнее, чем того требовало сознание стольких грозящих опасностей.

{52}

Франциск

Я начинаю, как ты велишь, допрашивать мою совесть.

Августин

Что же ты там находишь?

Франциск

Что ты говоришь правду.

Августин

Ты начинаешь просыпаться, значит, мы несколько подвинулись вперед. Твое положение сразу улучшится, лишь только ты поймешь, как плохо оно было раньше.

Франциск

Если достаточно только осознать это, то мое положение, надеюсь, вскоре не только улучшится, но станет даже превосходным, ибо я никогда ничего не понимал лучше, нежели то, что я никогда не желал свободы и конца моих бедствий достаточно страстно. Но довольно ли проникнуться желанием?

{53}

Августин

Для чего?

Франциск

Для того чтобы мне больше ничего не нужно было делать.

Августин

Ты ставишь невозможное условие, чтобы тот, кто страстно желает желаемого, оставался погруженным в дремоту.

Франциск

Если так, то какая польза в самом желании?

Августин

Конечно, путь ведет чрез многие трудности, но уж и влечение к добродетели есть само по себе добрая часть добродетели.

Франциск

Ты даешь мне основание для большой надежды.

Августин

Для того я и беседую с тобою, чтобы научить тебя надеяться и бояться.

{54}

Франциск

Почему бояться?

Августин

Скорее, почему надеяться?

Франциск

Потому что если до сих пор я прилагал немалые усилия для того, чтобы не быть совсем дурным, то ты открываешь мне путь, чтобы стать вполне хорошим.

Августин

Но насколько труден этот путь, о том ты, быть может, не догадываешься.

Франциск

Какой новый страх ты хочешь внушить мне?

Августин

Помни, что это самое "желать" всего лишь один глагол, но содержит оно в себе бесчисленные вещи.

Франциск

Ты повергаешь меня в смятение.

{55}

Августин

Не говоря уже о том, из чего это желание состоит, сколь многое должно быть истреблено для того, чтобы оно могло возникнуть!

Франциск

Не понимаю, что ты хочешь сказать.

Августин

Это желание ни в ком не может созреть вполне, пока он не искоренил в себе все другие свои желания; а ты понимаешь, как многочисленны и разнообразны вещи, которых человек желает в своей жизни; и все это ты должен предварительно презреть,- только тогда ты можешь взалкать высшего блаженства, ибо мало любит его тот, кто одновременно и не ради него любит еще что-нибудь другое.

Франциск

Я знаю эту истину.

Августин

А как мало найдется людей, которые подавили в себе все страсти,- их же не только подавить, но даже перечислить-долгий труд,- которые наложили на свою душу узду разума, {56} которые вправе сказать: у меня нет более ничего общего с телом, все, что считается приятным,- мерзость для меня, я жажду высшего счастья!

Франциск

Такие люди чрезвычайно редки; теперь я понимаю трудность, которою ты мне грозил.

Августин

И вот, когда исчезнут страсти, то желание будет полно и свободно от помех; ибо насколько собственное благородство влечет душу к небу, настолько же по необходимости тянут ее вниз бремя плоти и земные приманки, так что вы одновременно и стремитесь ввысь, и желаете оставаться внизу, и не достигаете ни того, ни другого, разрываясь в обе стороны.

Франциск

Что же, по твоему мнению, надо сделать, чтобы душа, разбив земные оковы, целиком вознеслась горе?

Августин

К этой цели безошибочно ведет то размышление, о котором я упомянул вначале, да непрестанная мысль о нашей смертности.

{57}

Франциск

Если я и здесь не обманываю себя, ни один человек не терзается этими заботами чаще меня.

Августин

Новый спор и новая докука!

Франциск

Как? Разве я и в этом случае лгу?

Августин

Я предпочел бы выразиться вежливее.

Франциск

Но в том же смысле?

Августин

Да, не в ином.

Франциск

Значит, я не помышляю о смерти?

Августин

По крайней мере, очень редко, и притом так вяло, что эта мысль не проникает до дна твоего злополучия.

Франциск

Я был убежден в противном.

{58}

Августин

Обращай внимание не на то, в чем ты был уверен, а на то, в чем должен был быть уверен.

Франциск

Обещаю отныне более никогда не верить себе, если ты докажешь мне, что я и в этом случае верил себе ошибочно.

Августин

Я докажу тебе это очень легко, если только ты решишься искренне признаваться в правде, и сошлюсь в этом деле на свидетеля, которого недалеко искать.

Франциск

На кого же?

Августин

На твою совесть.

Франциск

Она утверждает противное.

Августин

Где поставлен неясный вопрос, там ответ свидетеля вряд ли может быть точным.

{59}

Франциск

Какое это имеет отношение к делу?

Августин

Поистине, большое; и для того, чтобы ты ясно понял это, слушай внимательно: нет такого безумца - разве это уже совсем сумасшедший,- который бы не сознавал подчас бренности своего существования и который, будучи спрошен, не отвечал бы, что он смертей и обитает бренное тело, потому что об этом свидетельствуют и телесные боли, и лихорадочные припадки, а прожить совершенно свободным от них дано ли кому-нибудь по милости Господа? К тому же и похороны друзей, беспрестанно проходящие пред вашими глазами, вселяют страх в душу созерцающих, ибо, провожая к могиле кого-нибудь из своих сверстников, человек неизбежно содрогается при мысли о бездне, куда смертью внезапно свергнут другой, и начинает тревожиться за себя самого, подобно тому как, увидав жилища своих соседей в огне, ты не можешь оставаться спокойным за собственное жилище, ибо, как говорит Флакк:

Скоро, гляди, к тебе самому подберется опасность.

{60} Еще сильнее будет взволнован тот, на чьих глазах будет внезапно похищен смертью более молодой, более крепкий и более красивый, нежели он сам; он оглянет себя и скажет: "Казалось, ему была более обеспечена жизнь на земле, и однако он изгнан отсюда; не помогли ему ни молодость, ни красота, ни крепость; кто же дал мне ручательство? Бог или какой-нибудь чародей? Конечно, я смертей". И когда то же самое постигает царей и князей земли, людей могучих и грозных, то очевидцы бывают поражены еще сильнее, ибо на их глазах внезапное или длящееся немногие часы смертное томление ниспровергает тех, кто обычно повергал в прах других. И действительно, откуда, как не из этого источника, происходят те поступки, какие совершают при смерти великих людей пораженные ужасом народные толпы и каких много, если помнишь (я хочу, кстати, вернуть тебя к истории), было совершено при погребении Юлия Цезаря?

Это именно - то общее зрелище, поражающее взоры и сердца смертных и наводящее их на мысль о собственной судьбе при виде чужой участи. Прибавь сюда еще ярость зверей и людей, прибавь исступление войн и обрушение больших зданий, о которых кто-то метко сказал, что, быв раньше защитою для людей, они стали для людей опасностью; прибавь бури и ветры в {61} ненастье, и чумное дыхание небес, и все эти опасности, которыми вы всюду окружены на суше и на море, так что вы никуда не можете обратить взор, чтобы не увидать образа смерти.

Франциск

Пощади меня, я больше не в силах ждать, потому что, думаю, нельзя сказать ничего более действенного с целью подтвердить мою мысль, нежели то, что ты так пространно изложил: я сам, слушая, дивился, куда клонится твоя речь и чем она кончится.

Августин

Да она еще и не кончена,- ты ее прервал; мне оставалось сделать следующее заключение: несмотря на то что множество летучих уколов поражает вас со всех сторон, ничто не проникает внутрь достаточно глубоко, ибо сердца несчастных огрубели от долгой привычки и спасительные напоминания отскакивают от затверделой, как мозоль, кожи; а потому ты мало сыщешь людей, достаточно глубоко сознающих, что им неизбежно предстоит умереть.

{62}

Франциск

Значит, немногим известно то определение человека, которое, однако, так часто повторяется во всех школах, что оно, кажется, давно уже должно было не только утомить уши слушающих, но даже сокрушить колонны зданий?

Августин

Такова болтливость диалектиков, которой никогда не будет конца; она в изобилии плодит подобного рода определения, налагающие оковы на ум и дающие повод к бесконечным спорам. Если ты спросишь у кого-нибудь из их шайки определения человека или даже любой другой вещи, у него всегда есть готовый ответ; если ты захочешь пойти дальше, он будет молчать или, если он непрерывным разглагольствованием выработал в себе легкость речи и беззастенчивость,- по самому характеру его ответа будет видно, что он лишен ясного представления об определяемой вещи. Этому надменно-презрительному, попусту любопытствующему отродью хочется кинуть в лицо: "Несчастные! К чему вы вечно надрываетесь понапрасну и бессмысленными тонкостями изнуряете свой ум? К чему, забывая самые вещи, вы стареете над словами и с седеющими волосами и морщинистым лбом {63} занимаетесь ребяческим вздором? Пусть бы, по крайней мере, ваше безумие вредило только вам самим, а не калечило так часто благородные умы молодежи!"

Франциск

Признаюсь, нельзя с достаточной резкостью порицать этот чудовищный род учености. Однако, увлекшись жаром речи, ты забыл кончить, что начал, об определении человека.

Августин

Мне казалось, что я сказал более чем достаточно; но скажу яснее: человек животное или, скорее, царь всех животных. Нет столь грубого пастуха, который не знал бы этого, а с другой стороны, всякий ребенок, если спросить его, признает, что человек - одаренное разумом и смертное животное.

Франциск

Это определение известно всем.

Августин

Напротив, очень немногим.

Франциск

Как так?

{64}

Августин

Если ты увидишь кого-нибудь, в ком разумное начало достигло такой силы, что он свою жизнь располагает согласно с разумом, ему одному подчиняет свои вожделения, его уздою сдерживает движения своей души и понимает, что только разум отличает его от дикого зверя, что и самое имя человека он заслуживает лишь настолько, насколько руководится разумом; главное же, если он так проникнут сознанием своей смертности, что помнит о ней непрестанно, мыслью о ней обуздывает себя и, презирая преходящие земные вещи, жаждет той жизни, где, обретя полноту разума, он перестанет быть смертным,- тогда ты можешь сказать, что в лице этого человека ты получил верное и полезное представление об определении человека. Именно об этом шла у нас речь, и я сказал, что лишь немногие основательно знают это или достаточно размышляют об этом.

Франциск

До сих пор я считал себя в числе этих немногих.

Августин

Я и не отрицаю, что, передумывая в течение всей жизни столь многое, что тебе довелось {65} узнать частью в школе опыта, частью из чтения книг, ты неоднократно останавливался мыслью и на смерти; но это размышление не проникало в тебя достаточно глубоко и не внедрялось достаточно прочно.

Франциск

Что ты называешь "глубоко проникать"? Хотя, как мне кажется, я понимаю тебя, но хотел бы, чтобы ты объяснил мне точнее.

Августин

Вот в чем дело. Общеизвестно и даже славнейшими из сонма философов засвидетельствовано, что среди вещей, наводящих страх, первенство принадлежит смерти до такой степени, что самый звук слова "смерть" искони кажется человеку жестоким и отталкивающим. Однако недостаточно воспринимать этот звук внешним слухом или мимолетно вспоминать о самой вещи: лучше изредка, но дольше помнить о ней и пристальным размышлением представлять себе отдельные члены умирающего,- как уже холодеют конечности, а середина тела еще пылает и обливается предсмертным потом, как судорожно поднимается и опускается живот, как жизненная сила слабеет от близости смерти,- и эти глубоко запавшие, гаснущие глаза, взор, полный {66} слез, наморщенный, свинцово-серый лоб, впалые щеки, почерневшие зубы, твердый, заостренный нос, губы, на которых выступает пена, цепенеющий и покрытый коркой язык, сухое нёбо, усталую голову, задыхающуюся грудь, хриплое бормотанье и тяжкие вздохи, смрадный запах всего тела и в особенности ужасный вид искаженного лица.

Все это будет представляться легче и как бы наглядно во всей совокупности, если человек станет внимательно вдумываться в виденную им картину чьей-нибудь памятной смерти, ибо виденное прочнее запечатлевается в памяти, нежели слышанное. Поэтому в некоторых монашеских орденах, притом наиболее благочестивых, еще и в наше время, враждебное добрым обычаям, не без глубокой мудрости соблюдается правило, чтобы послушествующие этому строгому уставу созерцали тела усопших в то время, когда их моют и готовят к погребению, дабы воспоминание о горестном и плачевном зрелище, коего они были очевидцами, служило им вечным предостережением и удерживало страхом их души от всех надежд преходящего мира.

Вот что я разумел под словами "глубоко проникать", а не так, как вы случайно, по привычке произносите слово "смерть", вроде того как вы изо дня в день повторяете, что ничего нет более достоверного, нежели смерть, и ничего менее достоверного, {67} нежели час смерти, и тому подобное; все это проходит без следа и не укореняется в памяти.

Франциск

Тем легче соглашаюсь с тобою, что узнаю теперь в твоих словах многое такое, что я часто молча говорю сам себе. Однако напечатлей, если возможно, в моей памяти какой-нибудь знак, который бы отныне предостерегал меня, дабы я не лгал самому себе и не обольщался моими заблуждениями, ибо, сколько я вижу, от стези добродетели отклоняет умы именно то, что люди, признав цель достигнутой, не стремятся дальше.

Августин

Мне приятно слышать это от тебя, ибо это - речь не праздного и зависящего от случайностей, а многосторонне-взвешивающего ума. Итак, даю тебе знак, который никогда тебя не обманет: каждый раз, когда, размышляя о смерти, ты останешься неподвижным,- знай, что ты размышлял без пользы, как о любой другой вещи; но если во время самого размышления ты будешь цепенеть, дрожать и бледнеть, если тебе будет казаться, что ты уже терпишь смертные муки; если, сверх того, тебе придет на мысль, что лишь только душа выйдет из этих членов, она должна тотчас предстать на вечный суд {68} и дать точнейший отчет в своих поступках и словах за всю протекшую жизнь, наконец, что более нечего надеяться ни на телесную красоту, ни на мирскую славу, ни на талант, ни на красноречие, ни на богатство или могущество, что судью нельзя ни подкупить, ни обмануть, ни умилостивить, что сама смерть - не конец страданий, а лишь переход к новым; если к тому же ты представишь себе тысячи разнообразных истязаний и пыток, и треск и гул преисподней, и серные реки, и кромешную тьму, и мстительных фурий, наконец, весь ужас темного Орка в целом, и, что превосходит все эти беды, бесконечную непрерывность мучений, и отсутствие всякой надежды на их прекращение, и сознание, что Господь уже более не сжалится и гнев его пребудет вовеки; если все это одновременно предстанет твоему взору, не как выдумка, а как действительность, не как возможность, а как необходимость неминуемая и почти уже наступившая, и если ты будешь не мимоходом, а усердно предаваться этим тревогам, и не с отчаянием, а с полной надеждою, что Божья десница властна и готова исторгнуть тебя из всех этих бед, лишь бы ты обнаружил способность к исправлению, и если ты искренно пожелаешь подняться и будешь стоек в своем желании,- тогда будь уверен, что ты размышлял не напрасно.

{69}

Франциск

Признаюсь, ты глубоко потряс меня, нагромоздив пред моими глазами все эти ужасы, но так да дарует мне Господь прощение, как верно то, что я изо дня в день предаюсь этим размышлениям, особенно по ночам, когда дух, освободившись от дневных забот, сосредоточивается в самом себе, тогда я простираю свое тело наподобие умирающего и пристально воображаю себе час моей смерти и все страшное, что ум переживает в тот час, до такой степени, что, мнится,- я уже лежу в агонии; иногда я въявь вижу ад и все то страшное, о чем ты рассказываешь,- и это зрелище так сильно потрясает меня, что я встаю, дрожа от страха, и часто, к ужасу стоящих подле, у меня вырываются такие слова: "Горе мне! Что я делаю? Что терплю? Какой исход бедствий готовит мне судьба? Иисус, помоги:

Сильный, исхить из сих бедствий меня...

Руку злосчастному дай и с собой пронеси через волны,

Чтобы хоть в смерти я мог отдохнуть на бреге покоя".

И многое еще в этом роде я говорю сам себе наподобие умалишенных, что исторгает внезапный порыв из расстроенной, потрясенной страхом души, много говорю и с друзьями и своими {70} рыданиями порой довожу других до слез; а после слез я возвращаюсь к привычному образу жизни. Итак, что же удерживает меня? Какое скрытое препятствие виною, что это размышление доныне не дает мне ничего, кроме терзаний и страха? Я остаюсь тем же, каким был раньше и каковы те, с которыми, может быть, никогда в жизни не случалось ничего подобного, только несчастнее их, потому что они, какой бы ни ждал их конец, по крайней мере, сейчас наслаждаются здешними утехами, мой же и конец не обеспечен, и всякая утеха неизбежно облита этой горечью.

Августин

Не огорчайся, прошу тебя, когда ты должен радоваться, ибо чем большую сладость и удовольствие нечестивый извлекает из своих грехов, тем более несчастным и жалким должно его считать.

Франциск

Вероятно, потому, что тот, кто в самозабвении предается непрерывным наслаждениям, никогда не вступит на путь добродетели, тот же, кого среди плотских утех и щедрот фортуны что-то угнетает,- тот вспоминает о своем положении каждый раз, когда непостоянная и безрассудная весёлость его покидает. Если же обоих ждет {71} одинаковый конец, то я не понимаю, почему не должен считаться более счастливым тот, кто ныне радуется, хотя впоследствии будет скорбеть, нежели тот, кто и теперь не ощущает, и в дальнейшем не ждет радости, разве только тебя смущает мысль, что смех под конец обращается в горшую печаль.

Августин

Важнее то, что при падении с равной высоты тяжелее падает тот, кто совсем отбросил узду разума (а в наивысшем наслаждении ее совершенно теряют), нежели тот, кто, хотя бы слабо, еще удерживает ее; главным же образом я имею в виду сказанное тобою раньше: что на обращение одного можно надеяться, на обращение другого - нельзя.

Франциск

Это, на мой взгляд, верно; но не забыл ли ты между тем мой первый вопрос?

Августин

Какой?

Франциск

О том, что меня удерживает? Я спрашивал, почему напряженное размышление о смерти, которое, по твоим словам, оказывает такое чудесное действие, мне одному не принесло пользы?

{72}

Августин

Во-первых, потому, что ты рассматриваешь, может быть, как отдаленное то, что частью по причине чрезвычайной краткости жизни, частью ввиду обилия и разнообразия несчастных случайностей не может быть отдаленным; ибо мы почти все, как говорит Цицерон, "делаем ту ошибку, что видим свою смерть вдалеке" (впрочем, некоторые толкователи, или, вернее, лжетолкователи, пытались изменить этот текст, ставя отрицание пред глаголом и утверждая, что надо читать: "не видим свою смерть вдалеке"). Однако нет ни одного здравомыслящего человека, который бы вовсе не имел в виду смерти, а видеть издали - по существу то же, что иметь на виду. Одно это уже многих ввело в заблуждение насчет необходимости размышлять о смерти, так как всякий предполагает дожить до того предела, которого хотя и можно было бы достигнуть, но в силу естественных условий достигают лишь очень немногие. Почти к каждому умирающему применимы слова поэта:

Долгие годы себе он сулил и седин украшенье.

Вот что могло тебе вредить, потому что и твой возраст, и крепкое телосложение, и умеренный образ жизни, быть может, внушали тебе эту надежду.

{73}

Франциск

Пожалуйста, не подозревай меня в чем-либо подобном; да сохранит меня Господь от такого безумия.

Чудовищу я ли доверюсь?

как говорит у Вергилия тот знаменитый мореплаватель. И я, носимый по обширному, грозному, бурному морю, веду через бушующие волны наперекор ветрам мой утлый челн, весь в щелях и готовый рассесться. Я хорошо знаю, что он недолго останется цел, и вижу - мне не Осталось никакой надежды на спасение, разве только всемогущий милосердец соизволит; да, напрягши силы, поверну кормило и причалю к берегу, прежде чем погибнуть, дабы, проведя жизнь в открытом море, я мог умереть в гавани. Этому убеждению я обязан тем, что никогда, насколько помню, не сгорал жаждою богатства и могущества, которая на наших глазах сжигает многих людей не только одних лет со мною, но и преклонного возраста, перешагнувших среднюю меру жизни. В самом деле, что за безумие проводить всю жизнь в трудах и бедности, чтобы тотчас умереть среди стольких забот о накоплении богатства! Итак, я размышляю об этих страшных вещах не как о предстоящих в далеком будущем, {74} а как о предстоящих вскоре, почти уже наступивших. Доселе не изгладился из моей памяти стих, которым я еще в ранней юности, написав другу о многом, заключил письмо:

А пока разглагольствуем так мы, - может быть,

Смерть неприметной тропой уж подкралась к порогу.

Если я мог сказать это тогда, что же я должен сказать теперь, когда я старше и опытом и годами? Все, что я вижу, что слышу, что чувствую, что мыслю, я привожу в связь единственно с этим, и если я не обманываю себя, думая так, то все еще остается в силе мой вопрос: что меня удерживает?

Августин

Смиренно благодари Господа, который снисходит обуздывать тебя столь спасительными вожжами и подстрекать столь острыми шпорами, ибо вряд ли возможно, чтобы человек, которого так вплотную изо дня в день преследует мысль о смерти, стал добычею вечной смерти. Но так как ты чувствуешь, и не без основания, что тебе чего-то недостает, то я попытаюсь показать тебе, что это за недостаток, дабы, устранив его, если Бог поможет, ты мог всецело предаться своему благому размышлению и свергнуть старое иго рабства, которое доныне гнетет тебя.

{75}

Франциск

Дай Бог, чтобы это удалось тебе и чтобы я был признан достойным такой милости.

Августин

Будешь признан, если пожелаешь, ибо это вполне достижимо. Дело в том, что в человеческих поступках участвуют два начала, и если одно из них отсутствует, то это неминуемо препятствует успеху. Поэтому желание не только должно быть налицо, но оно должно быть еще столь сильно, чтобы его по праву можно было назвать страстным влечением.

Франциск

Так будет впредь.

Августин

Знаешь ли, что вредит твоему размышлению?

Франциск

Об этом-то я и прошу, это я так давно жажду узнать.

А в г ус т и н

Итак, слушай. Я не отрицаю, что твоя душа прекрасно устроена свыше, но, будь уверен, что благодаря соприкосновению с телом, в коем она заключена, она утратила значительную часть своего первоначального благородства, и больше {76} того - оцепенела за столь долгий срок и как бы забыла и о своем происхождении, и о своем небесном творце. Мне кажется, что Вергилий превосходно изобразил как страсти, рождающиеся из общения с телом, так и забвение своей чистейшей природы, когда говорил:

Дышит мощь огневая, небесное теплится семя

В чадах земли; но связало ту мощь греховное тело,

Перстная плоть притупила, расслабила смертные члены.

В душах отсюда желанье, и страх, и довольство, и мука

Сумрак в темнице слепой, и не брезжит эфир светоносный.

Узнаешь ли ты в словах поэта то четырехглавое чудовище, которое так враждебно человеческой природе?

Франциск

Узнаю как нельзя яснее четырехчленную страсть души; она состоит из двух частей, сообразно отношению души к настоящему и будущему, и каждая из этих частей, в свою очередь, делится на две новые, сообразно пониманию добра и зла; так, словно в противоборстве четырех ветров, гибнет спокойствие человеческого духа.

Августин

Твое наблюдение верно; на нас оправдываются слова апостола: "Тленное тело отягощает душу, и эта земная храмина подавляет многозаботливый ум". Ибо накопляются без счета {77} идеи и образы видимых вещей, входят через плотские чувства и, будучи впущены поодиночке, толпами теснятся в недрах души; они-то отягощают и приводят в замешательство душу, не созданную для этого и неспособную вместить так много уродства. Отсюда эта чумная рать химер, которая раздирает и дробит ваши мысли и своим пагубным разнообразием заграждает путь светоносным размышлениям, ведущим к единой высшей цели.

Франциск

Об этой чуме ты не раз превосходно говорил в различных местах, особенно в сочинении об Истинной вере (которой она, как известно, главная помеха). На эту книгу я недавно напал, отвлекшись от чтения философов и поэтов, и прочитал ее с увлечением, не иначе как если кто, пустившись из любопытства в странствие за пределы своего отечества, вступает в какой-нибудь незнакомый ему знаменитый город и, восхищенный новой для него прелестью места, останавливается всюду и осматривает все, что, попадается на пути.

Августин

Между тем ты можешь убедиться, что эта книга, хотя и в других выражениях (как подобало наставнику кафолической истины), {78} воспроизводит в значительной мере учение философов, преимущественно Платона и Сократа, и, чтобы ничего не скрыть от тебя, признаюсь, что начать эту книгу побудило меня в особенности одно слово твоего Цицерона. Бог поддержал мое начинание, и немногие семена дали богатую жатву. Но вернемся к нашему предмету.

Франциск

Охотно, досточтимый отец. Но раньше прошу об одном: не скрой от меня того слова, которое, как ты говоришь, внушило тебе замысел столь прекрасного произведения.

Августин

Цицерон, уже проникнутый ненавистью к заблуждениям своего времени, говорит где-то:

"Они ничего не умели видеть душою и все сводили к чувственному зрению; но задача всякого сильного духа - отвлекать мысль от чувственных впечатлений и мышление - от привычки". Так сказал он; я же, избрав эти слова как бы фундаментом, построил на нем то произведение, которое, по твоим словам, тебе нравится.

Франциск

Я знаю это место: оно в "Тускуланских беседах". Я заметил, что в своих сочинениях, здесь и в других местах, ты охотно пользовался этим {79} изречением Цицерона, и не без основания, потому что оно принадлежит к числу тех, в которых истина сочетается с изяществом и возвышенностью. Но теперь, если тебе угодно, вернись наконец к нашей теме.

Августин

Именно эта чума вредила тебе, и если ты не остережешься, она очень скоро погубит тебя, ибо загроможденная своими химерами, подавленная многочисленными и разнообразными заботами, которые непримиримо борются друг с другом, слабая душа не в силах взвешивать, которую из них она раньше всего должна удовлетворить, какую удалить, и всей ее силы и всего времени, отмеренного ей скупой рукою, не хватает ей на столько хлопот. Подобно тому как обыкновенно случается с теми, кто много сеет на тесном месте, что ростки, давя один на другой, мешают друг другу, так и в твоей слишком занятой душе корни не производят ничего полезного и не прозябает ничего плодоносного, и ты беспомощно мечешься то сюда, то туда в странной нерешительности и ничему не отдаешься вполне, всей душою.

Поэтому каждый раз, когда дух, способный при благоприятных условиях восстановить свое благородство, обращается к тем мыслям о смерти и ко всему другому, что ведет к жизни, {80} и по врожденному влечению углубляется в самого себя,- он не в силах удержаться там: толпа разнообразных забот теснит его и отбрасывает назад. Так по причине чрезмерной подвижности гибнет столь благодетельное намерение и возникает тот внутренний раздор, о котором мы уже много говорили, и то беспокойство гневающейся на самое себя души, когда она с отвращением смотрит на свою грязь - и не смывает ее, видит свои кривые пути и не покидает их, страшится грозящей опасности - и не ищет избегнуть ее.

Франциск

Горе мне, несчастному! Теперь ты глубоко погрузил руку в мою рану. Там гнездится моя боль, оттуда грозит мне смерть.

Августин

В добрый час! Оцепенение покинуло тебя. Но так как наша нынешняя беседа уже достаточно длилась без перерыва, то отложим остальное, если позволишь, на завтра, а теперь немного отдохнем в молчании.

Франциск Покой и молчание будут очень кстати при моей усталости.

Кончается Беседа первая.

Беседа первая

Стр. 38. ...доказали и Марк Туллий...- Тезис о самодостаточности добродетели был развит Цицероном в "Тускуланских беседах".

...известный стих поэта...- Вергилий, "Энеида" (IX, 641).

Стр. 48. ...спасительной смоковницы, в тени которой...- Августин. "Исповедь" (VIII, 12).

...удостоился носить венок...- Речь идет об увенчании Петрарки лавровым венком в Риме.

...стих Вергилия...- "Энеида" (IV, 449).

Стр. 49. ...по словам одного великого ученого...- Имеется в виду Публий Сиро.

Стр. 51. ...стих Овидия?- "Послания с Понта" ("Ex Ponto") (III).

Стр. 55. Я знаю эту истину.- Петрарка был знаком с этими мыслями Платона в изложении Цицерона.

Стр. 59. ...говорит Флакк...- Гораций, "Послания" (I).

Стр. 60. ...при погребении Юлия Цезаря?- Светоний, "Жизнь двенадцати цезарей". Петрарка имеет в виду те эпизоды, в которых повествуется о всякого рода бесчинствах римской толпы после смерти Юлия Цезаря.

Стр. 69. Сильный, исхить из сих бедствий меня...- Вергилий, "Энеида" (VI, 365).

Стр. 72. ...как говорит Цицерон...- На самом деле слова эти принадлежат Сенеке.

...слова поэта...- Вергилий, "Энеида" (X, 549).

Стр. 73. Чудовищу ли я доверюсь?- Вергилий, "Энеида" (V, 849).

Стр. 76. Дышит мощь огневая...- Вергилий. "Энеида" (VI, 730-734).

Стр. 77. ...сочинении об Истинной вере...- Речь идет о трактате Блаженного Августина "Об Истинной вере".

{81}

НАЧИНАЕТСЯ БЕСЕДА ВТОРАЯ

Августин

Достаточно ли мы отдохнули?

Франциск

Как будто бы да.

Августин

Каково теперь твое настроение? И велика ли твоя доверенность? Ибо упование больного - важный залог выздоровления.

Франциск

На себя мне нечего надеяться; вся моя надежда - на Бога.

Августин

Это разумно. Но теперь возвращаюсь к делу. Многое тебе досаждает, многое оглушает тебя, и ты сам до сих пор не знаешь, сколь многочисленны и сколь сильны окружающие тебя враги. Как человек, видящий густую рать вдали, обыкновенно по ошибке презирает малочисленность врагов, но, по мере того как войско подходит ближе и наступающие когорты все раздельное предстают пред его глазами, ослепляя его блеском своего оружия, его страх растет и он раскаивается в том, что боялся меньше, чем должно {82} было,- так, думаю, случится и с тобою, когда я соберу пред твоими глазами беды, осаждающие и теснящие тебя со всех сторон; тебе будет стыдно, что ты меньше огорчался и боялся, чем следовало, и уж не будет тебе казаться странным, что твоя душа, так тесно обложенная, не могла прорваться через неприятельские ряды. Ты, несомненно, увидишь, сколь многими противоположными помыслами была подавлена та благотворная мысль, до которой я стараюсь поднять тебя.

Франциск

Я трепещу в ужасе, ибо если я всегда сознавал, что опасность моя велика, а, по твоим словам, она настолько превышает мою оценку, чти, в сравнении с тем, чего мне следовало бояться, я почти совсем не боялся,- то какая мне остается надежда?

Загрузка...