О! Ма chère Maison; mоn nid, mon gîte.
Le Passé t'habite… О! mа chère Maison[4].
Самое большое счастье, которое может выпасть в жизни, – это счастливое детство. У меня было очень счастливое детство. Милые моему сердцу дом и сад; мудрая и терпеливая няня; мама и папа, горячо любившие друг друга, сумевшие стать счастливыми супругами и родителями.
Оглядываясь в прошлое, я понимаю, что в нашем доме в самом деле царило благоденствие и главной его причиной была необыкновенная доброта моего отца. В наши дни доброта не слишком ценится. Людей гораздо больше интересует, умен ли человек, трудолюбив ли, приносит ли пользу обществу, вписывается ли в принятые рамки поведения. Но Чарлз Диккенс в «Давиде Копперфилде» восхитительно сказал об этом:
«– А твой брат – добрый, Пеготти? – предусмотрительно осведомился я.
– Ах, какой добрый! – воздев руки, воскликнула Пеготти».
Задайте себе этот вопрос, вспомните ваших многочисленных друзей и знакомых, и вы, наверное, удивитесь, как редко сможете ответить на него словами Пеготти.
Сейчас мой отец вряд ли заслужил бы одобрение. Он был ленив. Но в его времена никто не работал, имея постоянный доход, никто и не ждал этого. В любом случае я решительно склоняюсь к тому, что из папы не вышел бы работяга.
Каждое утро он покидал наш дом в Торки[5] и отправлялся в свой клуб. К обеду возвращался в кебе, а после полудня снова ехал в клуб играть в вист и приезжал домой как раз вовремя, чтобы переодеться к обеду. Весь сезон он проводил свои дни в Крикетном[6] клубе, президентом которого состоял.
Иногда папа с удовольствием играл в любительских спектаклях. У него было несметное количество друзей, и он обожал приглашать их в гости. Два или три раза в неделю родители выезжали сами.
Только позднее я поняла, как любили его окружающие. После смерти папы нас засыпали письмами – местные лавочники, извозчики, старые рабочие; то и дело ко мне подходил какой-нибудь старичок со словами:
– Ах, я отлично помню мистера Миллера. Никогда его не забуду. Теперь таких людей не бывает.
Между тем он не обладал ни какими-то особыми достоинствами, ни редкостным умом. У него было простое и любящее сердце, и он действительно любил людей. Выделяло его отменное чувство юмора, он легко мог рассмешить кого угодно. В нем не было ни мелочности, ни ревности, он отличался фантастической щедростью, вплоть до расточительности. Счастливый и безмятежный.
Совсем другой была мама. Натура загадочная, притягательная, более сильная личность, чем папа, на удивление оригинально мыслящая и в то же время робкая и неуверенная в себе, в глубине души, как мне кажется, склонная к меланхолии.
Слуги и дети были всецело преданы ей и немедленно повиновались каждому ее слову. Она могла бы стать первоклассным педагогом. Все, что она говорила, казалось важным и неизменно вызывало прилив энтузиазма. Ничто не раздражало ее больше, чем однообразие. И в разговоре она перескакивала с одной темы на другую с такой легкостью, что иной раз трудно было уловить ход ее мысли. Как считал папа, у мамы не было ни малейшего чувства юмора. Мама возмущенно протестовала против этого обвинения.
– Представь себе, некоторые из твоих историй я вовсе не нахожу забавными, Фред! – говорила мама, и отец заливался смехом.
Мама была лет на десять младше папы и страстно полюбила его еще десятилетней девочкой. Пока молодой беспечный повеса курсировал между Нью-Йорком и югом Франции, мама, робкая, тихая девочка, сидела дома, погруженная в мечты о нем, писала в дневнике стихи и вышивала ему кошелек. Этот кошелек отец хранил всю жизнь.
Типичный для Викторианской эпохи роман оказался наполненным глубокими чувствами.
Я пишу о родителях не только потому, что они мои родители. Они явили собой редкий феномен – счастливый брак.
До сих пор я видела только четыре счастливых супружества. Существует ли рецепт успеха в браке? Вряд ли. Из четырех моих примеров в одном случае семнадцатилетняя девушка вышла замуж за человека старше ее на пятнадцать лет. Он сопротивлялся, уверяя, что она не понимает, что делает. Она упрямо отвечала, что прекрасно понимает и уже три года как твердо решила стать его женой! В дальнейшем их супружеская жизнь осложнилась появлением сначала одной, а потом и другой матери, которые стали жить вместе с ними; уже этого более чем достаточно, чтобы разрушить любой союз. Но жена отличалась спокойствием и рассудительностью. В чем-то она напоминает мне маму, хоть и не блещет интеллектом. У них трое детей, которые рассеялись теперь по всему белу свету. Брак этот длится вот уже более тридцати лет, и супруги по-прежнему преданы друг другу. В другом случае молодой человек женился на вдове, пятнадцатью годами старше его. Многие годы она отказывала ему, наконец приняла его предложение, и они прожили тридцать пять счастливых лет вплоть до самой ее смерти.
Мама, урожденная Клара Бомер, в детстве была очень несчастлива. Ее отца, служившего в шотландском полку в Аргайле, сбросила лошадь, он разбился насмерть; моя бабушка, юная и красивая, осталась вдовой с четырьмя детьми на руках и, кроме скудной вдовьей пенсии, без всяких средств к существованию. Ее старшая сестра, только что вышедшая замуж за богатого американского вдовца, написала письмо, в котором предложила взять кого-нибудь из детей на воспитание и обещала обращаться с ребенком как с родным.
Молодая вдова, не выпускавшая из пальцев иголки, чтобы как-то прокормить и воспитать четырех детей, приняла предложение. Из трех мальчиков и девочки она выбрала девочку; то ли оттого, что ей казалось, будто мальчики легче найдут дорогу в жизни, в то время как девочка нуждается в поддержке, то ли, как всегда говорила мама, потому, что она больше любила мальчиков.
Мама покинула Джерси[7] и поселилась в незнакомом доме на севере Англии. Думаю, нанесенная ей обида, горькое чувство отринутости наложили отпечаток на всю ее жизнь. Она потеряла уверенность в себе и стала сомневаться в чувствах окружающих. Тетя, щедрая, веселая, не имела, однако, ни малейшего представления о детской психологии. Мама получила все: богатство, комфорт, уют, заботу. Но безвозвратно потеряла беспечную жизнь с братьями в своем доме.
В газетных столбцах, отведенных для писем обеспокоенных родителей, я часто наталкиваюсь на просьбы: «Хотела бы передать на воспитание в богатую семью ребенка, чтобы он получил блага, которых я не могу ему обеспечить, – прежде всего первоклассное воспитание и образование».
Мне всегда хочется закричать: «Не отпускайте своего ребенка!» Дом, семья, любовь и надежность домашнего очага – разве самое лучшее образование в мире может заменить это или сравниться с этим?
Моя мать была глубоко несчастна в новом доме. Каждый вечер она засыпала в слезах, бледнела, худела. Наконец она заболела, и тете пришлось вызвать врача. Пожилой опытный доктор немножко поговорил с девочкой, потом вернулся к тете и сказал:
– Девочка тоскует по дому.
Тетя страшно удивилась и не поверила.
– О нет, – возразила она, – этого не может быть. Клара – хорошая, спокойная девочка. Она нисколько не скучает и совершенно счастлива.
Но старый доктор снова пошел к девочке и еще раз поговорил с ней. Не правда ли, у нее есть братья? Сколько? Как их зовут? В ответ девочка разрыдалась, и сомнения рассеялись.
Когда все вскрылось, наступило облегчение, но ощущение отверженности осталось навсегда. Думаю, мама сохранила горечь обиды на бабушку до конца жизни. Она очень сильно привязалась к своему американскому «дяде». Уже тяжелобольной, он полюбил тихую маленькую Клару и часто читал девочке вслух ее любимую книгу «Король золотой реки»[8]. Однако настоящим утешением в ее жизни были периодические визиты пасынка тети – Фреда Миллера, так называемого кузена Фреда. Фреду было около двадцати лет, и он всегда проявлял большую нежность к своей маленькой кузине. Однажды – Кларе было одиннадцать лет – Фред сказал мачехе:
– Какие у Клары красивые глаза!
Клара, твердо считавшая себя уродиной, побежала в тетину комнату, чтобы посмотреть в большое зеркало, перед которым одевалась и причесывалась тетя. Может быть, у нее и вправду красивые глаза… Клара ощутила невероятный восторг. С того момента ее сердце безвозвратно принадлежало Фреду.
В Америке старинный друг семьи как-то сказал юному бонвивану:
– Фредди, когда-нибудь ты женишься на своей маленькой кузине.
Пораженный Фред ответил:
– Она ведь совсем крошка!
Но он всегда питал особое чувство к обожавшей его девочке, хранил детские письма и стихи, которые она ему писала. После длинного ряда любовных приключений с нью-йоркскими красотками и представительницами высшего света (среди них – Дженни Джером, будущая леди Рэндолф Черчилль) он вернулся в родную Англию и попросил тихую маленькую кузину стать его женой.
Характерно для мамы, что она решительно отказала ему.
– Но почему же? – спросила я ее однажды.
– Потому что я была скучная, – ответила она.
Причина довольно-таки необычная, но для мамы совершенно достаточная.
Отец не стал спорить. Он повторил предложение, и на сей раз мама, преодолев свои опасения, согласилась выйти замуж за него, хотя с большими сомнениями, и страх разочаровать мужа по-прежнему терзал ее.
Так они поженились. У меня есть портрет мамы в свадебном платье: красивое серьезное лицо, темные волосы и большие глаза цвета ореха.
Перед тем как родилась моя сестра, они переехали в Торки, в те времена модный зимний курорт, впоследствии уступивший свой престиж Ривьере, и сняли там меблированную квартиру. Торки очаровал моего отца. Он любил море. Несколько его друзей жили здесь, а другие, из Америки, приезжали на зиму. Моя сестра Мэдж родилась в Торки, и вскоре мама с папой отправились в Америку, которой, как они тогда считали, суждено было стать их вторым домом. Бабушка и дедушка моего отца были еще живы. После того как во Флориде скончалась его мать, бабушка и дедушка воспитали отца в сельской тиши Новой Англии[9]. Папа был привязан к ним всей душой, они спешили познакомиться с его женой и малышкой. Брат родился в Америке. Некоторое время спустя отец решил вернуться в Англию. Но не успел он приехать, как дела снова призвали его в Нью-Йорк. Он попросил маму снять дом в Торки и до поры обосноваться там.
Мама послушно отправилась на поиски меблированного дома в Торки и по возвращении торжественно объявила:
– Фред, я купила дом.
Отец чуть не упал в обморок. Он по-прежнему намеревался жить в Америке.
– Почему же ты сделала это? – спросил он.
– Потому что он мне понравился, – объяснила мама. Она осмотрела по крайней мере, тридцать пять домов. И только один приглянулся ей, а он как раз не сдавался, а продавался. Мама попросила у своего доверенного лица – тети – оставленные ей дядей две тысячи ливров и, не мешкая, купила дом.
– Но мы пробудем здесь самое большее год, – ворчал папа, – максимум год.
Мама – мы всегда считали ее ясновидящей – ответила, что они в любой момент смогут продать дом. Вполне вероятно, она уже смутно представляла себе всю свою семью, поселившуюся в нем на долгие годы.
– Я полюбила этот дом, едва вошла в него, – утверждала мама. – В нем удивительно спокойная атмосфера.
Вилла принадлежала неким Браунам. Когда мама посочувствовала миссис Браун, что ей приходится расставаться с домом, в котором они прожили так много лет, старая леди ответила:
– Я счастлива, что здесь будете жить вы и ваши дети, моя дорогая.
Мама сказала, что ее слова прозвучали как благословение. По правде говоря, я думаю, что этот дом в самом деле был благословенным. Он представлял собой вполне обычную виллу, расположенную не в фешенебельной части Торки, каком-нибудь Уорберри или Линкомбе, а в противоположном конце города, старой части – Тор-Моун. В то время дорога, ведущая сюда, терялась в просторах Девона, среди его тропинок и полей. Вилла называлась Эшфилд, и ей предстояло стать моим домом, отныне и навсегда, почти на всю жизнь.
Кончилось тем, что отец не построил дом в Америке. Он так полюбил Торки, что не захотел уезжать оттуда, обосновался в своем клубе и наслаждался вистом и обществом друзей. Мама терпеть не могла жить возле моря, не любила светской жизни и была не способна играть ни в одну карточную игру. Но она счастливо жила в Эшфилде, давала званые обеды, занималась общественной деятельностью и тихими вечерами с горячим нетерпением расспрашивала папу о местных драмах и о том, что сегодня произошло в клубе.
– Ничего, – весело уверял ее отец.
– Но, Фред, наверняка же кто-нибудь рассказал что-то интересное?
Отец послушно рылся в памяти, но ничего не мог придумать. Наконец он сообщал, что М. по-прежнему слишком скуп, чтобы купить утреннюю газету; он приходит в клуб, читает новости, а потом норовит пересказать их остальным членам клуба.
– Послушайте, друзья, вы видели, что напечатано на первой странице «Норд-Уэст»?
Но никто не хочет его слушать, потому что он… самый богатый из клубных завсегдатаев.
Мама, которая уже двадцать раз слышала эту историю, не удовлетворена. Отец впадает в состояние полного блаженства. Он откидывается на спинку кресла, вытягивает ноги к огню и легонько почесывает голову (запрещенное удовольствие).
– О чем ты думаешь, Фред? – спрашивает мама.
– Ни о чем, – отвечает отец, и это чистая правда.
– Но ведь это невозможно – ни о чем не думать!
Подобные заявления отца всегда озадачивают маму. Она не понимает этого. Ее голова всегда переполнена разными идеями. Не думать ни о чем – невозможно себе представить! Она обычно думает о трех вещах одновременно.
Спустя многие годы я поняла, что мамины мысли были далеки от реальности. Окружающий мир всегда представлялся ей в более ярких тонах, люди казались то гораздо лучше, то хуже, чем были на самом деле. Может быть, оттого, что в детстве, маленькой спокойной девочкой, она никогда не давала выхода своим чувствам, у нее появилась склонность драматизировать окружающее. Мама была наделена настолько сильным воображением, что не могла воспринимать мир как однообразные будни. У нее бывали удивительные вспышки интуиции – или внезапной способности читать мысли. Мой брат, юный офицер, попал однажды в затруднительное финансовое положение и хотел скрыть это от родителей. Вечером, глядя на его нахмуренное лицо, мама сказала:
– Послушай, Монти, ты ходил к ростовщику и взял денег под залог завещания дедушки. Не надо было этого делать. Лучше пойти к отцу и рассказать ему обо всем.
Мамина способность проникать в душевные тайны всегда поражала всех членов семьи. Моя сестра однажды сказала:
– Если я не хочу, чтобы мама о чем-то узнала, я даже думать об этом не стану в ее присутствии.
Всегда трудно выбрать первое воспоминание. Отчетливо помню день рождения, когда мне исполнилось три года. Чувство собственной значительности, которое я тогда испытала. Мы пили чай в саду – в том уголке, где потом между двумя деревьями повесили гамак.
На чайном столике, уставленном множеством сладостей, меня поджидает облитый сахарной глазурью торт с тремя свечами. Но главное событие дня – это крошечный красный паучок, настолько маленький, что я едва могу его разглядеть; он бежит по белой скатерти, и мама говорит:
– Это паучок счастья, Агата, паучок счастья в честь твоего дня рождения…
Потом в памяти все сливается, кроме нескончаемой дискуссии по поводу количества эклеров, которые позволяется съесть моему брату.
Прекрасный, надежный и вместе с тем такой волнующий мир детства! Меня, наверное, больше всего увлекал сад. С каждым годом он значил для меня все больше и больше. Я знала в нем каждое дерево и каждому приписывала особую роль. С незапамятных времен он делился для меня на три части.
Во-первых, огород, обнесенный высокой стеной, примыкающей к дороге. Совершенно неинтересно, если не считать клубники и зеленых яблок, которые я поглощала в огромных количествах. Тут все понятно. Никакого волшебства.
Потом шел собственно сад – вытянутая в длину лужайка, сбегающая по склону холма, населенная разными интересными «существами». Каменный дуб, кедр, секвойя (такая высокая, что голова кружилась). Две пихты, по неясной для меня теперь причине олицетворявшие моих брата и сестру. Я осторожно проскальзывала на третью ветку дерева Монти. Если же тихонько пробраться в глубь кроны дерева Мэдж, можно было сесть на гостеприимно изогнувшуюся ветку и оттуда, никем не замеченной, наблюдать за жизнью внешнего мира. И еще там было дерево – я называла его скипидарным – с густой и сильно пахнущей смолой, которую я тщательно накапливала: это был «драгоценный бальзам». И возвышался бук – самое высокое дерево в саду, щедро раскидывавший кругом орешки, которые я с наслаждением поедала. Медный бук, который тоже рос в нашем саду, я почему-то не причисляла к своим деревьям.
И наконец, лес. Лиственный, скорее всего, ясеневый лес с вьющейся между деревьями тропинкой. Все связанное с представлением о лесе жило здесь. Тайна, опасность, запретное удовольствие, неприступность, неведомые дали…
Лесная тропа выводила к крокетной площадке или теннисному корту на вершине холма против окна гостиной. Тотчас волшебство кончалось. Вы снова оказывались в мире повседневности, где дамы, придерживая подол юбки, катили крокетные шары или в соломенных шляпках играли в теннис.
Досыта насладившись игрой в сад, я возвращалась в детскую, где царила няня – раз и навсегда, непреложно и неизменно. Может быть, оттого, что она была уже совсем немолода и страдала ревматизмом, я всегда играла рядом с няней, но никогда – с ней самой. Больше всего я любила превращаться в кого-нибудь. Сколько себя помню, в моем воображении существовал целый набор разных придуманных мною друзей. Первая компания, о которой я ничего не помню, кроме названия, – это Котята. Кто были Котята, не знаю, не знаю также, была ли я одним из них, помню только их имена: Кловер, Блэки и еще трое. Их маму звали миссис Бенсон.
Няня была достаточно мудрой, чтобы не говорить со мной о них и не пытаться принять участие в беседе, тихо журчавшей у ее ног. Может быть, ее вполне устраивало, что я так легко нахожу себе развлечения.
Поэтому для меня было страшным ударом, когда однажды, поднимаясь по лестнице, я услышала, как наша горничная Сьюзен говорит:
– По-моему, ее совершенно не интересуют игрушки. Во что она играет?
И прозвучавший в ответ голос няни:
– О, она играет, будто она котенок, с другими котятами.
Почему в детской душе существует такая настоятельная потребность в секрете? Сознание, что кто-то – даже няня – знает о Котятах, меня потрясло. С этого дня я никогда больше не бормотала вслух во время игры. Это мои Котята, и никто не должен знать о них.
Разумеется, у меня были игрушки. Как младшей, мне всячески потакали и, наверное, покупали все на свете. Но я не помню ни одной, кроме, и то смутно, коробки с разноцветным бисером, который я нанизывала на нитки и делала бусы. Заодно припоминаю занудливого, гораздо старше меня кузена, который все время спорил со мной и называл синий бисер зеленым, а зеленый синим. А я из вежливости не спорила.
Из кукол помню Фебу, на которую я не слишком обращала внимание, и Розалинду, Рози. У нее были длинные золотые волосы, и я восхищалась ею неимоверно, но долго играть с ней не могла, предпочитая Котят. Миссис Бенсон была ужасно бедной и печальной, семья еле сводила концы с концами. Их отец, настоящий морской капитан Бенсон, погиб в море, поэтому они и оказались в такой нужде. Этим сюжетом сага о Котятах более или менее исчерпывалась, если не считать, что у меня в голове смутно вырисовывался другой, счастливый конец: оказывалось, что капитан Бенсон уцелел, он возвращался, притом с солидным состоянием, как раз в тот момент, когда ситуация в доме Котят становилась уже совершенно отчаянной.
От Котят я перешла к миссис Грин. У миссис Грин было сто детей, но самыми главными всегда оставались Пудель, Белка и Дерево. Именно с ними я совершала все свои подвиги в саду. Они не олицетворяли собой точно ни детей, ни собак, а нечто неопределенно среднее между ними.
Раз в день, как полагалось всем хорошо воспитанным детям, я «отправлялась на прогулку». Я этого терпеть не могла, в особенности потому, что надо было застегнуть на все пуговицы ботинки – необходимое условие. Я плелась позади, шаркая ногами; единственное, что заставляло меня ускорить шаг, были рассказы няни. Ее репертуар состоял из шести историй, крутившихся вокруг детей из разных семей, в которых она жила. Я не помню ничего: в одной, кажется, фигурировал тигр из Индии, в другой – обезьяны, в третьей – змеи. Все были страшно интересные, и я имела право выбирать. Няня повторяла их без устали, не проявляя ни малейших признаков неудовольствия.
Иногда как большую награду я получала разрешение снимать белоснежный нянин чепец. Без него она сразу становилась частным лицом, теряя свой официальный статус. И тогда, с невероятным трудом задерживая дыхание, потому что для четырехлетней девочки это было совсем не легко, я обвязывала вокруг ее головы широкую голубую атласную ленту. После чего отступала на несколько шагов назад и восклицала в восторге:
– Ой, няня, до чего ты красивая!
Она улыбалась и отвечала своим ласковым голосом:
– В самом деле, милая?
После чая меня наряжали в накрахмаленное муслиновое платье, и я спускалась в салон, чтобы поиграть с мамой.
Если прелесть историй няни заключалась в том, что они никогда не менялись и служили для меня оплотом незыблемости, очарование рассказов мамы состояло в том, что она ни разу не повторила ни одного из них, ее истории всегда были разными, и мы в самом деле ни разу не играли с ней в одну и ту же игру. Одна сказка, как я вспоминаю, была о мышке по имени Большеглазка и ее приключениях, и вдруг однажды, к моему ужасу, мама объявила, что сказки о Большеглазке кончились. Я так плакала, что мама сказала:
– Но я расскажу тебе о Любопытной Свече.
У нас были готовы уже два эпизода из жизни Любопытной Свечи, явно носившие детективный характер, когда вдруг ни с того ни с сего заявились непрошеные гости; они пробыли у нас несколько дней, и наши тайные игры и истории остались в воздухе неоконченными. Когда гости наконец уехали, я спросила маму, чем же кончается «Любопытная Свеча», – ведь мы остановились в самом захватывающем месте, когда преступник медленно подливал яд в подсвечник, – мама страшно растерялась и явно не могла вспомнить, о чем идет речь. Этот прерванный сериал до сих пор тревожит мое воображение.
Другая упоительная игра заключалась в том, чтобы собрать все банные полотенца, составить вместе столы и стулья и построить домик, в который можно было вползти только на четвереньках.
Я плохо помню своих брата и сестру в то время, думаю, оттого, что они были в школе. Брат – в Хэрроу, а сестра – в Брайтоне, в школе мисс Лоренс, которая впоследствии стала Роудин. Передовые идеи, как считалось, свойственные маме, побудили ее отдать дочь в пансион, а папа оказался достаточно свободомыслящим, чтобы разрешить ей сделать это. И в самом деле, мама обожала разные новшества.
Ее собственные эксперименты касались в основном религии. Думаю, что ее по-настоящему тянуло к мистицизму. У нее был дар молиться, дар погружения, но ее горячая вера и набожность никак не могли обрести подходящую форму вероисповедания. Многострадальный папа позволял вовлекать себя то в одну, то в другую конфессию.
Большинство религиозных метаний пришлось на пору до моего рождения. Мама чуть было уже не стала прихожанкой Римской-католической церкви, но потом ее потянуло к унитаризму (именно поэтому мой брат оказался некрещеным), затем в ней пустила ростки теософия, но тут ее постигло разочарование в проповедях, которые читала миссис Бисент. После короткого периода горячей приверженности зороастризму она наконец, к вящему облегчению отца, обрела покой в лоне англиканской церкви. Возле ее кровати висело изображение святого Франциска, а «Подражание Иисусу Христу»[10] стало ее настольной книгой, которую она читала денно и нощно. Я не расстаюсь с этой книгой по сей день. Папа простодушно исповедовал ортодоксальное христианство. Каждый вечер он молился, а по воскресеньям ходил в церковь. Религия была частью его повседневной жизни, не вызывающей сердечных смут; но если мама нуждалась в каких-то приправах к религии – что ж, он не возражал. Как я уже сказала, это был добрый человек.
Думаю, папа испытал большое облегчение, когда к моменту моего рождения мама возвратилась к протестантству и это позволило крестить меня в церковном приходе. Меня назвали Мэри в честь папиной бабушки, Кларисса по матери и Агата – это имя подсказала маме по дороге в церковь ее подруга, сказав, что оно очень красивое.
Своими религиозными воззрениями я обязана няне, которая была библейской христианкой. Она не ходила в церковь, но читала Библию дома. Соблюдать субботу она считала священным долгом, и всякая суетность, по ее мнению, была смертным грехом в глазах Всемогущего. Я с несносной самоуверенностью причисляла себя к «спасенным душам». По воскресеньям я ни во что не играла, не пела, не садилась за рояль и страшно тревожилась за вечное спасение отца, потому что он воскресными вечерами наслаждался крокетом и позволял себе подшучивать над кюре, а однажды даже над епископом.
Неожиданно мама, охваченная страстным энтузиазмом по-новому направить образование девочек, склонилась к совершенно новой точке зрения: ребенку нельзя позволять читать до восьми лет – это полезнее для глаз, да и для головы.
Однако на этот раз у мамы ничего не получилось. Если сказка, прочитанная вслух, мне нравилась, я обычно просила потом книжку и изучала страницы, которые, сама не знаю как, постепенно становились понятными. Во время прогулок с няней я спрашивала ее, какие слова написаны на вывесках над лавками, на афишных щитах. В результате однажды я обнаружила, что совершенно свободно читаю «Ангела любви». Очень гордая, я стала читать эту книгу вслух няне.
– Боюсь, мэм, – извиняющимся тоном сказала няня маме на следующий день, – мисс Агата научилась читать.
Мама очень расстроилась, но делать было нечего. Мне не исполнилось и пяти лет, когда передо мной открылся мир книг. С тех пор я просила к Рождеству или на день рождения дарить мне только книги.
Отец сказал, что, если уж я умею читать, хорошо бы научиться и писать. Это оказалось далеко не так приятно. Измятые тетради, заполненные крючками и палочками, все еще хранятся в глубине шкафов. «В» трудно отличить от «R», я не различала эти буквы, потому что привыкла читать слова, а не составляющие их знаки.
Потом папа заявил, что я могу заодно начать заниматься и арифметикой. Каждое утро после первого завтрака я садилась к окну в столовой и от души наслаждалась цифрами в отличие от упрямых фигурок, составлявших алфавит.
Отец гордился моими успехами. В качестве поощрения я получила маленькую коричневую книжку «Задачи», Я любила «Задачи». Хотя за интригой маскировались подсчеты, но в ней самой для меня заключалась некая прелесть. «У Джона было пять яблок, а у Джорджа шесть; если Джон возьмет у Джорджа два яблока, сколько яблок останется у Джорджа к концу дня?» и т. д. Размышляя над этой проблемой сейчас, я чувствую настоятельную потребность ответить: «Это зависит от того, насколько Джордж любит яблоки». Но тогда я писала в ответе «четыре», испытывала удовлетворение от разрешения столь запутанной ситуации и от себя добавляла: «…А у Джона будет семь». Маму удивляло, что я так люблю арифметику, так как она никогда не чувствовала вкуса к бесполезным, по ее мнению, цифрам, доставлявшим ей кучу хлопот в связи с приходившими домой счетами, заботу о которых в конце концов брал на себя отец.
Еще одно крупное событие произошло в моей жизни, когда мне подарили канарейку, точнее кенара. Он очень быстро стал ручным, летал и прыгал по детской, иногда садился даже няне на шляпу, а когда я звала его – мне на палец. Это была не просто моя птичка, но начало новой секретной саги. Главными персонажами были Дики и Диксмистресс. Они вместе носились верхом на конях по всей стране (сад), пускались в опасные приключения и в самый последний момент ускользали из рук грозной разбойничьей шайки.
Однажды произошло страшное несчастье: кенар исчез. Окно было открыто, и дверца его клетки отперта. Скорее всего, он, конечно, просто улетел. До сих пор помню, как нескончаемо долго тянулся тот мучительный день. Он не кончался и не кончался. А я плакала, плакала и плакала. Клетку выставили за окно с кусочком сахара между прутьями. Мы с мамой обошли весь сад и все звали: «Дики! Дики! Дики!» Мама пригрозила горничной, что уволит ее за то, что та, смеясь, сказала: «Должно быть, его съела кошка», после чего я заревела в три ручья.
И только когда я уже лежала в постели, держа за руку маму и продолжая всхлипывать, где-то наверху послышался тихий веселый щебет. С карниза слетел вниз Мастер Дики. Он облетел всю детскую и потом забрался к себе в клетку. Что за немыслимое счастье! И представьте себе только, что весь этот нескончаемый горестный день Дики просидел на карнизе.
Мама не преминула извлечь из этого происшествия урок для меня.
– Смотри, Агата, – сказала она, – до чего же ты глупенькая. Сколько слез пролила впустую! Никогда не плачь заранее, если не знаешь точно, что случилось.
Я уверила маму, что никогда не буду плакать зря. Но кроме чуда возвращения Дики, что-то еще случилось со мной тогда: я ощутила силу маминой любви и ее сочувствие в момент моего горя. Единственным утешением в тот миг полного отчаяния была ее рука, которую я сжимала изо всех сил. В этом прикосновении было что-то магнетическое и успокаивающее. Если кто-то заболевал, маме не было равных. Только она могла придать вам силы и мужество.
Главной фигурой детства была няня. И мы с няней жили в нашем особом собственном мире – детской.
Как сейчас вижу обои – розовато-лиловые ирисы, вьющиеся по стенам бесконечными извилистыми узорами. Вечерами, лежа в постели, я подолгу рассматривала их при свете стоявшей на столе няниной керосиновой лампы. Обои казались мне очень красивыми. Я на всю жизнь сохранила симпатию к лиловому цвету.
Няня сидела у стола и орудовала иголкой – шила или чинила что-нибудь. Моя кровать стояла за ширмой, и считалось, что я сплю, но обычно я не спала, а любовалась ирисами, пытаясь разглядеть, как же они переплетаются между собой, а также сочиняла новые приключения Котят. В половине девятого горничная Сьюзен приносила для няни поднос с ужином. Сьюзен, высокая крупная девица, отличалась резкостью движений и неуклюжестью и обыкновенно крушила все на своем пути. Некоторое время они с няней переговаривались шепотом, потом Сьюзен удалялась, а няня подходила и заглядывала за ширму.
– Я так и думала, что вы не спите. Хотите что-нибудь попробовать?
– О да, няня, пожалуйста!
Мне в рот попадал кусочек нежнейшего сочного бифштекса – сейчас трудно поверить, что няня всегда ужинала бифштексами, но я помню только их.
Другой важной персоной в доме была наша кухарка Джейн, которая властвовала в своем кухонном царстве со спокойным превосходством королевы. Она начала работать у мамы девятнадцатилетней худенькой девочкой: сначала помощница кухарки, потом кухарка. Джейн прослужила у нас сорок лет и, когда уходила, весила не меньше ста килограммов. За все время она ни разу не проявила ни малейших признаков каких бы то ни было эмоций, но когда, уступив наконец настояниям своего брата, отправлялась в Корнуолл, чтобы вести его дом, крупные слезы катились по ее щекам. Она взяла с собой один-единственный чемодан, должно быть, тот самый, с которым в свое время пришла к нам в дом. Видно, она не накопила никакого имущества. Джейн по теперешним временам была отличной кухаркой, но мама иногда жаловалась, что ей не хватает воображения.
– Дорогая, что за пудинг будет у нас сегодня вечером? Придумайте что-нибудь интересное.
– Что бы вы сказали, мэм, о «пудинг-стоун»?
«Каменный пудинг» был единственной идеей Джейн, но мама почему-то не слишком высоко оценила полет ее воображения; она сказала: «Нет, нам это не подходит, мы бы хотели что-нибудь другое». По сей день я не знаю, что такое «каменный пудинг», мама тоже не знала, но название показалось ей бездарным.
Когда я впервые увидела Джейн, она поразила меня своими размерами – одна из самых толстых женщин, каких я видела в жизни. У нее было спокойное лицо, разделенные на прямой пробор вьющиеся темные волосы, забранные в пучок на затылке. Щеки Джейн находились в непрерывном ритмическом движении, она неизменно жевала что-то – кусочек пирога, гренок, ломтик пирожного, как большая добрая корова, постоянно жующая жвачку.
Из кухни появлялись великолепные блюда. После обильного «первого завтрака» в одиннадцать часов подавали изумительное какао и на подносе – печенье и сдобные булочки с изюмом или горячий пирог с ветчиной, прямо с пылу с жару. Прислуга ела после нас, и согласно этикету до трех часов дня действовало строжайшее табу. Мама дала мне на этот счет жесткие инструкции, согласно которым я не имела права заходить на кухню в это время. «Это время принадлежит им, и мы не должны мешать».
В случае непредвиденных обстоятельств удач – например, отмены званого обеда – мама, чтобы известить об этом, входила с извинениями, что потревожила всех, и, по неписаному закону, никто из слуг не поднимался из-за стола при ее появлении.
Слуги работали с утра до вечера не покладая рук. Джейн каждый день готовила к обеду пять различных блюд на семь или восемь персон. А если ждали гостей, то на двенадцать или больше, причем каждое блюдо дублировалось: два супа, два рыбных блюда и т. д.
Горничная чистила около сорока серебряных рамочек для фотографий и еще множество вещиц из серебра. Она должна была наполнять сидячие ванны и потом выливать из них воду (маме казалось ужасным пользоваться общей ванной комнатой), четыре раза в день приносить в спальни горячую воду, зимой зажигать в спальнях камины и каждый день менять постельное белье. Другая горничная занималась чисткой изрядного количества столового серебра и мытьем посуды – хрусталя – с особой тщательностью. Она также накрывала на стол.
Несмотря на такую тяжелую работу, мне кажется, слуги были счастливы, главным образом потому, что их ценили как настоящих специалистов, выполняющих работу, требующую высокой квалификации. Они ощущали престижность своего труда и надменно взирали сверху вниз на всяких там продавщиц и прочую мелюзгу.
Если бы я вдруг сейчас оказалась маленькой девочкой, то, может быть, сильнее всего тосковала бы по слугам. В каждодневную жизнь ребенка они вносили, конечно, самые яркие и сочные краски. Няни поставляли общеизвестные истины, слуги – драматические коллизии и все прочие виды необязательных, но очень интересных жизненных познаний. Далекие от угодничества, они зачастую становились деспотами. Слуги знали свое место, как тогда говорили, но осознание своего места обозначало не подхалимство, а гордость, гордость профессионалов. В начале девятисотых годов от них требовалась немалая сноровка. От главной горничной, прислуживающей за столом, помимо обязательного высокого роста, ждали ловкости и приятного тембра голоса, чтобы нежно проворковать на ушко: «Вам рейнского или шерри?» Они совершали буквально чудеса в обслуживании застолья.
Сомневаюсь, что теперь существуют настоящие горничные. Может быть, и осталось несколько, возраст которых колеблется между семьюдесятью и восемьюдесятью годами, но в любом случае это просто обыкновенные домашние работницы, официантки, которые «делают одолжение»; помощницы или работающие экономки; очаровательные молоденькие женщины, которые между службой и нуждами своих детей выкраивают время, чтобы немножко подработать. Это симпатичные дилетантки; они часто становятся друзьями, но редко внушают уважение, с которым мы относились к нашей прислуге.
Разумеется, наличие слуг не являлось признаком особой роскоши, отнюдь не только богатые люди могли позволить себе это удовольствие. Единственное различие состояло в том, что богатые могли позволить себе иметь больше прислуги. Они нанимали камердинеров, лакеев, экономок, главную горничную, помощниц горничных, помощниц кухарки и т.д. Спускаясь по ступеням этой иерархии, вы дошли бы до «девушки», которая так прелестно описана в очаровательных книгах Барри Пэйна «Элиза и Элизин муж».
Со слугами меня связывали гораздо более близкие отношения, чем с мамиными друзьями. Стоит мне закрыть глаза, как я вижу Джейн, царственно двигающуюся по кухне, с необъятной грудью, невероятного объема бедрами, подпоясанную тугим накрахмаленным кушаком. Тучность никогда не беспокоила ее, ее не мучили ни ноги, ни колени, ни лодыжки, а если у нее поднималось давление, она не обращала на это никакого внимания. Сколько помню ее, она никогда не болела. Абсолютная невозмутимость никогда не позволяла догадаться об ее истинных чувствах; она не умилялась и не сердилась. И только когда ей предстояло приготовить большой званый обед, Джейн чуть-чуть нервничала. Ее невозмутимость давала трещину: лицо розовело, губы сжимались тверже, легкая складка появлялась на лбу. В такие дни меня изгоняли из кухни беспощадно.
– Сегодня, мисс Агата, у меня нет времени. Хлопот полон рот. Вот вам горсть изюма. Отправляйтесь в сад и больше не беспокойте меня!
Я немедленно ретировалась, как всегда под большим впечатлением от непререкаемости ее высказывания.
Джейн отличалась молчаливостью и некоторой отчужденностью. Мы знали, что у нее есть брат, но об остальных членах семьи она никогда не распространялась. Даже не упоминала о них. Она родилась в Корнуолле. Из учтивости все называли ее миссис Роу, но она не была замужем. Как всякая хорошая служанка, она всегда была на месте, на капитанском мостике, и давала понять это остальной прислуге.
Джейн по праву могла бы гордиться великолепными блюдами, которые умела готовить, но никогда не хвасталась. Принимая поздравления по поводу приготовленного накануне обеда, она никогда не выказывала ни малейших признаков радости, хотя, думаю, ей наверняка было приятно, когда мой отец специально приходил в кухню, чтобы выразить ей свое восхищение.
Горничную Баркер занимали совсем другие проблемы. Отец Баркер был ревностным пуританином, и Баркер всегда точно знала, что есть грех, и остро ощущала свою причастность к нему.
– Конечно же, я буду осуждена на вечные муки, это точно, – уверяла она с чувством удовлетворения. – Я даже подумать боюсь, что сказал бы папа, если бы узнал, что я присутствовала на службе в англиканской церкви. Мало того, она мне страшно понравилась. В прошлое воскресенье я просто наслаждалась проповедью викария, и пели там прекрасно.
Однажды мама услышала, как маленькая девочка, гостившая у нас, сказала Баркер:
– Вы ведь всего лишь служанка!
Она тут же отреагировала:
– Чтобы я никогда больше не слышала подобных слов! Со слугами надо обращаться особенно вежливо. Они выполняют трудную работу, с которой мы наверняка никогда бы не справились, если бы не поучились как следует. И помни: они не могут ответить тебе. Надо всегда проявлять особенную учтивость к людям, чье положение не разрешает отвечать в том же тоне. Если ты не будешь вежлива, они начнут презирать тебя, и совершенно правильно сделают, потому что настоящие леди так себя не ведут.
«Вести себя как леди» – главный лозунг того времени. Под ним подразумевались некоторые любопытные требования.
Помимо вежливости по отношению к нижестоящим, он заключал в себе и многое другое: «Всегда оставляйте на тарелке немножко еды; никогда не пейте с набитым ртом; никогда не бойтесь наклеить лишнюю марку на конверт, если в нем, конечно, не счета из магазина. И главное: надевайте чистое белье перед поездкой по железной дороге на случай катастрофы».
Так уж повелось, что чаепития на кухне собирали множество друзей нашей кухарки, один или два приходили навестить ее ежедневно. Из духовки появлялось печенье с изюмом. Никогда в жизни не пробовала такого печенья, как пекла Джейн, – рассыпчатого, тоненького, тающего во рту. Есть его горячим – все равно что побывать на небесах.
При всей своей доброй коровьей внешности Джейн была настоящим жандармом; если кто-нибудь поднимался из-за стола, она повышала голос:
– Я еще не кончила, Флоренс.
И Флоренс, сконфуженная, садилась на свое место, бормоча:
– Простите, миссис Роу.
В определенном возрасте кухарок всегда называли «миссис». У горничных должны были быть «подходящие» имена – Джейн, Мэри, Эдит и т. д. Такие имена, как Вайолет, Мюриэл, Розамунда, считались, наоборот, неподходящими, и девушкам твердым тоном говорили: «Поскольку ты находишься у меня на службе, отныне тебя будут называть Мэри». Главных горничных, достигших определенного возраста, часто называли по фамилии.
Между «детской» и «кухней» нередко возникали трения, но няня, ни в коем случае не допуская никакого ущемления своих прав, отличалась необыкновенно мирным характером, и с ней постоянно советовались все молодые служанки.
Дорогая няня. В моем доме в Девоне висит ее портрет, написанный тем же художником, который сделал портреты всех остальных членов семьи, знаменитым по тем временам Н. Х. Дж. Бэрдом. Мама относилась к произведениям мистера Бэрда критически. «Все у него такие грязные, – жаловалась она, – у вас такой вид, будто вы целыми неделями не моете рук».
Как ни странно, довольно меткое замечание. Глубокие синие и зеленые тени на лице моего брата наводили на подозрения о его отвращении к мылу и воде; что же касается моего портрета в шестнадцатилетнем возрасте, то на нем явно видны пробивающиеся над верхней губой усики – недостаток, которым я никогда не страдала. Напротив, отец выглядит на своем портрете таким бело-розовым, что определенно мог бы служить рекламой мыла. Думаю, художник совершенно не хотел писать все эти портреты и согласился исключительно под давлением мамы, не устояв перед ее напором. Портреты брата и сестры отличались отсутствием какого бы то ни было сходства с ними, в то время как портрет отца поражал точностью, хотя и он явно не был удачным.
Я совершенно уверена, что любимым детищем художника был портрет няни. Прозрачный батист ее сборчатого чепца великолепно обрамляет морщинистое лицо с глубокими впадинами глазниц; стиль напоминает старых фламандских мастеров.
Я не знаю, в каком возрасте пришла к нам няня, почему мама выбрала такую немолодую женщину, но она всегда говорила:
– С того момента, как появилась няня, я могла больше не беспокоиться о тебе, я знала, что ты в хороших руках.
Великое множество детей прошли через эти руки, я была последней.
Во время переписи населения отец должен был сообщить возраст всех обитателей нашего дома.
– Весьма деликатная работа, – сказал он удрученно. – Слуги не любят, когда их расспрашивают о возрасте. И что делать с няней?
Няня явилась и, скрестив руки на своем белоснежном фартуке, встала перед папой с вопросительным видом.
– Так что, понимаете, – заключил папа, вкратце объяснив суть переписи населения, – я просто обязан сообщить возраст каждого. Что… э-э-э… мне написать о вас?
– Что желаете, – сказала няня вежливо.
– Да, но я… э-э-э… должен знать…
– Пишите, как вам кажется лучше, сэр.
Считая, что ей по крайней мере лет семьдесят пять, папа осторожно предположил:
– Э-э-э, ну, например, пятьдесят девять? Что-то в этом роде?
На морщинистом лице отразилось страдание.
– Неужели я выгляжу такой старой, сэр? – спросила няня с неподдельной горечью.
– Нет, что вы, но все-таки что мне сказать?
Няня повторила свой ход.
– То, что вы считаете правильным, сэр, – сказала она с достоинством.
Смирившись, папа написал, что ей шестьдесят четыре года. И в наши дни случается встретиться с подобным явлением. Когда мой муж Макс работал с польскими и югославскими пилотами во время последней войны, он сталкивался с реакцией точь-в-точь как у няни.
– Возраст?
– Какой угодно – двадцать, тридцать, сорок – как вам будет угодно, – отвечали они, дружески разводя руками, – не имеет никакого значения.
– Где родились?
– Где хотите. Краков, Варшава, Белград, Загреб… Где хотите.
Нельзя яснее выразить всю смехотворность этих фактических деталей.
Совершенно так же ведут себя арабы.
– Как поживает ваш отец?
– Хорошо, но только он очень старый.
– Сколько же ему лет?
– О, очень много, девяносто или девяносто пять.
При этом оказывается, что отцу, о котором идет речь, лет пятьдесят.
Но так уж устроена жизнь. Когда вы молоды, вы молоды; когда обретаете зрелость, вы «в расцвете лет»; но когда расцвет сменяется увяданием, вы стары. А уж если стары, то возраст не имеет никакого значения.
В пять лет на день рождения мне подарили собаку – это было самое оглушительное событие из всех, которые мне довелось пережить до тех пор; настолько невероятное счастье, что я в прямом смысле лишилась дара речи. Встречаясь с расхожим выражением «онеметь от восторга», я понимаю, что это простая констатация факта. Я действительно онемела – я не могла даже выдавить из себя «спасибо», не смела посмотреть на мою прекрасную собаку и отвернулась от нее. Я срочно нуждалась в одиночестве, чтобы осознать это несусветное чудо. (Такая реакция осталась характерной для меня на протяжении всей жизни – и почему надо быть такой глупой?) Кажется, насколько подсказывает память, я убежала в туалет – идеальное место, чтобы прийти в себя, где никто не сможет потревожить мои размышления. Туалеты в те времена были комфортабельными, чуть ли не жилыми помещениями. Я опустила крышку унитаза, сделанную из красного дерева, села на нее, уставилась невидящими глазами на висевшую напротив карту Торки и стала думать об обрушившемся на меня счастье.
– У меня есть собака… собака… Моя собственная собака, моя собственная настоящая собака… Йоркширский терьер… моя собака, моя собственная настоящая собака…
Позднее мама рассказала мне, что папа был очень разочарован моей реакцией на подарок.
– Я думал, – сказал он, – девочка будет довольна. Но, похоже, она даже не обратила внимания на собаку.
Но мама, которая всегда все понимала, сказала, что мне нужно время.
– Она еще не может уяснить себе все до конца.
Пока я размышляла, четырехмесячный щенок печально побрел в сад и прижался к ногам нашего сварливого садовника по имени Дэйви. Щенка вырастил один из сезонных садовых рабочих. Вид заступа, погруженного в землю, напомнил ему родной дом. Он сел на дорожку и стал внимательно наблюдать за садовником, рыхлившим почву.
Именно здесь в положенный срок и состоялось наше знакомство. Мы оба робели и делали нерешительные попытки приблизиться друг к другу. Но к концу недели мы с Тони оказались неразлучны. Официальное имя, данное ему папой, Джордж Вашингтон, я тотчас для краткости предложила заменить на Тони. Тони был идеальной собакой для ребенка – покладистый, ласковый, с удовольствием откликавшийся на все мои выдумки. Няня оказалась избавленной от некоторых испытаний. Как знаки высшего отличия разные банты украшали теперь Тони, который с удовольствием поедал их заодно с тапочками. Он удостоился чести стать одним из героев моей новой тайной саги. К Мастеру Дики (кенару) и Диксмистресс присоединился теперь Лорд Тони.
В те далекие годы я отчетливее помню брата, чем сестру. Сестра обращалась со мной очень ласково, а брат презирал и называл девчонкой, и я, конечно, привязалась к нему и бегала за ним, как собачка, если только он позволял. Главное, что я помню о нем, были белые мыши, которых он дрессировал. Я была представлена мистеру и миссис Усики и всей их семье. Няня не одобряла этого знакомства. «Они дурно пахнут», – сказала няня. И это было чистой правдой.
У нас в доме уже была собака, старый терьер денди-динмонт по кличке Скотти, принадлежавший брату. Брата назвали Луис-Монтант в честь лучшего американского друга моего отца, но все называли его Монти. Брат никогда не расставался со Скотти. Мама машинально повторяла:
– Монти, не наклоняйся к собаке, не позволяй ей лизать тебе лицо.
Растянувшись на полу рядом с корзиной Скотти, Монти обнимал его за шею обеими руками и не обращал на мамины слова никакого внимания. Папа говорил:
– От собаки несет псиной.
Скотти было тогда уже пятнадцать лет, и только страстный любитель собак решился бы спорить с этим обвинением.
– Розами, – шептал Монти любовно, – розами, вот чем он пахнет.
Увы, со Скотти произошла трагедия. Еле волоча ноги, слепой, он тащился за мной и няней через дорогу, когда из-за угла стремительно выехал экипаж, доставлявший на дом покупки, и Скотти попал под его колеса. Мы привезли его домой в кебе, вызвали ветеринара, но через несколько часов Скотти умер.
Монти в это время находился с друзьями на морской прогулке. Маму очень беспокоило, как она сообщит ему ужасную новость. Она распорядилась, чтобы тело собаки положили в прачечную, и с волнением поджидала возвращения брата. Вернувшись, Монти, к несчастью, прошел не прямо в дом через главный вход, а в поисках каких-то нужных ему инструментов пересек двор и заглянул в прачечную. Там лежал Скотти. Монти вышел и пропадал где-то несколько часов. Родители, чтобы лишний раз не травмировать Монти, в его присутствии не говорили о гибели Скотти. Монти сам вырыл ему могилу на собачьем кладбище в уголке сада, предназначенном для погребения домашних собак; на каждой могилке стоял камень с выгравированным на нем именем.
Брат, как я уже сказала, безжалостный задира, называл меня обычно «тощим цыпленком», и я всякий раз обливалась слезами. Почему это прозвище так оскорбляло меня, не знаю. Совсем крошкой я бежала к маме жаловаться: «Я ведь не тощий цыпленок, правда, мамочка?» На что мама невозмутимо отвечала: «Если ты не хочешь, чтобы он тебя дразнил, зачем ты все время ходишь за ним по пятам?»
Ответить на этот вопрос было невозможно; обаяние Монти действовало на меня с такой силой, что я решительно не могла отстать от него. Монти находился как раз в том возрасте, когда принято презирать и всячески третировать младшую сестру. Иногда он проявлял великодушие и допускал меня к себе в «мастерскую», где стоял его токарный станок. Монти позволял мне держать досточки и инструменты и подавать их ему. Но рано или поздно «тощему цыпленку» предлагалось пойти прогуляться. Однажды благосклонность брата зашла настолько далеко, что Монти пригласил меня с собой на лодочную прогулку. У него была маленькая прогулочная лодка, на которой он плавал в бухте Торки. Ко всеобщему удивлению, мне разрешили сопровождать его. Няня была настроена категорически против этого, считая, что я промокну, испачкаюсь, прищемлю пальцы и вообще, скорее всего, погибну. «Молодой джентльмен не умеет обращаться с маленькими девочками».
Мама заявила, что у меня достаточно здравого смысла, чтобы не упасть за борт и что такая поездка принесет мне пользу. Думаю, она хотела показать, что ценит альтруистический поступок Монти. Мы отправились на пирс. Монти подтянул лодку к ступенькам, и няня передала меня на руки брату. В последний момент мама встревожилась.
– Будь осторожен, Монти, очень осторожен. И, пожалуйста, недолго. Ты ведь будешь следить за ней, будешь?
Брат, который к этому моменту, должно быть, глубоко раскаивался в своем великодушии, буркнул:
– Да ничего с ней не случится.
Мне он сказал:
– Сиди где сидишь и не шевелись, а главное, ничего не трогай.
Потом он начал делать что-то с канатами и тросами. Лодка накренилась так, что я совершенно не могла сидеть не шевелясь, как было приказано, и страшно испугалась, но потом она выровнялась и плавно заскользила по воде, я воспряла духом и пришла в полный восторг.
Глядя на нас, мама и няня застыли на краю пирса, точно фигуры из античной трагедии. Няня, готовая зарыдать в предчувствии катастрофы, и мама, пытающаяся преодолеть собственные опасения. Возможно, она думала о том, что сама была никудышным моряком.
– Надеюсь, она больше никогда не захочет сесть в лодку. Море такое переменчивое.
Ее предсказание оказалось совершенно справедливым. Я вернулась очень скоро, зеленая, и, как выразился мой брат, «три раза кормила рыб». Он помог мне высадиться, с отвращением заметив, что все женщины одинаковы.
Незадолго до того, как мне исполнилось пять лет, я впервые испытала настоящий страх. Весенним днем мы с няней собирали примулы. Пересекли железнодорожные пути и пошли к Шиппей-лейн, собирая цветы вдоль шпалер живой изгороди, они росли там россыпями. Через открытую калитку мы зашли внутрь и продолжали срывать цветы. Наша корзинка была уже полна, когда вдруг раздался грубый и грозный окрик:
– И куда вы забрались, по-вашему?
Мужчина, выросший перед нами, с красным от гнева лицом, показался мне гигантом.
Няня ответила, что мы ничего плохого не делаем, просто собираем примулы.
– Вы вторглись в частные владения, – завопил он, – вот что вы сделали! Убирайтесь отсюда! Если через минуту вы не выкатитесь отсюда вон, я сварю вас живьем! Понятно?
В отчаянии я вцепилась в нянину руку. Мы поспешили обратно. Няня не могла идти быстро да и не прилагала к этому никаких стараний. Страх во мне усиливался. Когда мы наконец оказались в безопасности и вышли на дорогу, я едва стояла на ногах. Я так побледнела и ослабела, что няня вдруг заметила:
– Милочка, вы ведь не подумали, что он и в самом деле намеревался сделать это? Сварить нас в кипятке или что-нибудь в таком духе?
Я безмолвно кивнула. В этот момент я как раз живо представляла себе, как меня засовывают в огромный котел с кипятком. Предсмертные стоны. Неумолимая реальность.
Няня спокойно объяснила, что у некоторых людей просто такая манера говорить. Если угодно, даже шутить. Конечно, человек неприятный, очень грубый, отвратительный, но он вовсе не имел в виду того, что сказал. Пошутил.
Но для меня это вовсе не было шуткой, и по сей день, когда я иду по полю, легкая дрожь пробегает по спине. С тех пор я больше ни разу не испытывала такого страха.
В то же время меня никогда не преследовали ночные кошмары, связанные с этим происшествием. Всем детям снятся кошмары, и я не знаю, что чаще вызывает их: разные страшные рассказы горничных или происшествия реальной жизни. В моем страшном сне мне являлся некто по имени Человек с пистолетом. Я никогда ничего не читала о нем. Он назывался Человек с пистолетом, потому что у него был пистолет, но я не боялась, что он выстрелит в меня, и вообще не пистолет внушал мне страх. Просто пистолет был неотъемлемой частью его облика. Скорее всего, он был французом, в серо-голубом камзоле, в напудренном парике с косичкой, в треуголке, а пистолет представлял собой старинный мушкет. Больше всего меня пугало само его появление. Мне мог сниться самый обычный сон – чаепитие или прогулка в большом обществе, чаще всего в честь какого-нибудь праздничного события, и вдруг я ощущала смутное чувство угрозы. Кто-то был здесь, кто-то должен был быть здесь – панический страх охватывал меня: и вот он уже передо мной – сидит за чайным столом, гуляет по пляжу, играет с нами. Его бледно-голубые глаза встречались с моими, и я просыпалась с криком: «Человек с пистолетом! Человек с пистолетом!»
– Мисс Агате сегодня опять снился ее Человек с пистолетом, – невозмутимо сообщала няня.
– Что же в нем такого страшного, дорогая? – обыкновенно спрашивала мама. – Что, ты думаешь, он хочет с тобой сделать?
Я не знала, почему я так его боюсь. Позднее сон изменился. Человек с пистолетом не всегда был одет в свой обычный костюм. Иногда мне снилось, что мы сидим вокруг стола, и, взглянув на кого-нибудь из своих друзей, членов семьи, я вдруг понимала, что это не Дороти, или Филлис, или Монти, не моя мама и не кто-нибудь другой, кто мог быть среди нас. Бледно-голубые глаза в упор смотрели на меня со знакомого лица – но под ним СКРЫВАЛСЯ ЧЕЛОВЕК С ПИСТОЛЕТОМ.
В четыре года я влюбилась – сокрушительное и сладостное переживание. Героем моего романа был курсант морского училища в Дартмуре, друг моего брата. Золотоволосый, голубоглазый, он пробудил во мне романтические чувства. Ему, конечно, и в голову не приходило, какую бурю переживаний он вызвал к жизни. Восхитительно индифферентный к младшей сестре своего друга Монти, он наверняка, если бы его спросили, ответил, что не нравится мне. Я пускалась наутек при его появлении, а за столом решительно от него отворачивалась. Маме приходилось напоминать мне о правилах приличия:
– Дорогая, я знаю, что ты стесняешься, но нужно быть вежливой. Это так невоспитанно – все время отворачиваться от Филиппа, а когда он заговаривает с тобой, бормотать в ответ что-то невнятное. Даже если он тебе не нравится, ты должна быть вежливой.
Не нравится! Если бы кто-нибудь только знал! Мысленно возвращаясь к своему тогдашнему состоянию, я думаю теперь: сколь малым довольствуется первая любовь! Она не требует ничего – ни взгляда, ни слова. Чистое обожание. Охваченная любовью, я брожу по улице и создаю в воображении разные героические ситуации, требующие спасения любимого. Я кормлю его, когда он болен чумой. Выхватываю из огня, загораживаю от шальной пули, совершаю все подвиги, которые только может подсказать фантазия. В этих воображаемых историях не может быть счастливого конца. Я сгораю в огне, погибаю от пули, умираю от чумы. Герой даже не подозревает о жертве, которую я ему принесла.
Я сидела на полу детской, играла с Тони, торжественная, гордая собой, и голова моя кружилась от ликования, вызванного самыми сумасбродными мечтами. Проходили месяцы. Филипп стал гардемарином и покинул Великобританию. Некоторое время его образ жил в моем сердце, но потом незаметно исчез. Любовь ушла, чтобы возвратиться через три года, когда я безответно полюбила высокого темноволосого молодого капитана, ухаживавшего за сестрой.
Настоящим домом всегда оставался Эшфилд, но съездить в Илинг[11] тоже представлялось страшно увлекательным. Тамошний дом был новым миром, и главной его достопримечательностью был туалет. Роскошное, широкое сиденье красного дерева. Сидя на нем, я чувствовала себя как королева на троне, быстро превращала Дикс-Мистресс в Королеву Маргариту, Дики – в ее сына, Лорда Тони – в наследника престола. Я уходила туда с утра, чтобы проводить аудиенции, протягивать руку для поцелуев, и сидела до тех пор, пока не раздавался отчаянный стук в дверь: кто-то требовал, чтобы я немедленно уступила место. Там же висела на стене цветная карта Нью-Йорка, тоже представлявшая большой интерес для меня.
Повсюду в доме были развешаны американские гравюры. Спальню для гостей украшала целая серия цветных гравюр, к которым я питала особое пристрастие. Одна, под названием «Зимний спорт», изображала человека, по-видимому продрогшего до костей, на фоне зимнего арктического пейзажа, удившего рыбу в крошечном отверстии, прорубленном во льду. Этот вид спорта не вызывал во мне энтузиазма.
Поскольку мой отец женился на племяннице своей мачехи (второй, английской жене своего отца-американца) и продолжал называть ее «мамой», в то время как его жена называла ее «тетушкой», кончилось тем, что она получила официальное прозвище тетушки-бабушки, которое я, конечно, сократила до просто «бабушки». Дедушка проводил последние годы своей жизни в постоянных разъездах между Нью-Йорком и Манчестером, где размещалось дочернее предприятие его фирмы. Дедушка воплощал собой «американскую мечту». Паренек из бедной массачусетской семьи, он поехал в Нью-Йорк и начал с того, что кое-как перебивался в одной из фирм, а кончил тем, что стал одним из основных ее совладельцев. В нашей семье осуществился знаменитый путь «от мальчика на побегушках до президента через три поколения». Дедушка сколотил приличное состояние. Отец, главным образом из-за доверчивости к партнерам, существенно уменьшил его, брат же молниеносно спустил оставшееся.
Незадолго до смерти дедушка купил большой дом в Чешире. Он был в ту пору уже больным человеком, и его вторая жена осталась вдовой в сравнительно молодом возрасте. Она пожила немного в Чешире, а потом купила дом в Илинге, стоявший, как она частенько говаривала, чуть ли не посреди чистого поля. Однако к тому времени, как я приехала к ней в гости, в это трудно было поверить. Во всех направлениях чинно выстроились ряды опрятных солидных домов.
Неотразимую привлекательность таили в себе для меня дом и сад тетушки-бабушки. Детскую же я разделила на несколько «территорий». Первая состояла из большой оконной ниши и постеленного перед ней на полу веселого полосатого коврика. Эту часть я окрестила Комнатой Мюриэл, вероятно, под влиянием пленившего меня слова «эркер». Другая часть, сплошь покрытая брюссельским ковром, называлась Столовой. Разные кусочки ковра и линолеума я тоже считала отдельными комнатами. С озабоченным и важным видом я переходила из одной «комнаты» в другую, перешептываясь сама с собой. По обыкновению невозмутимая няня тихонько вязала в уголке.
Колдовским очарованием манила меня и кровать тетушки-бабушки: огромное ложе красного дерева с балдахином, из-под которого свешивались алые тканые занавеси. На кровати лежала перина, и ранним утром, прежде чем одеться, я зарывалась в нее. тетушка-бабушка просыпалась около шести утра и всегда была рада мне. Внизу находился большой салон, набитый мебелью маркетри[12] и дрезденским фарфором, постоянно погруженный в полумрак из-за примыкавшей к нему оранжереи. Салоном пользовались только во время приемов. По соседству, в маленькой гостиной, неизменно сидела, уютно устроившись в уголке, домашняя портниха. Как я теперь понимаю, домашняя портниха была неотъемлемой принадлежностью семейного обихода. Все домашние портнихи походили друг на друга и были отмечены печатью определенной изысканности, так как всегда являлись жертвами неких трагических обстоятельств. Обыкновенно хозяйка дома и вся семья обращались с ними с подчеркнутым уважением, чего никак нельзя сказать о слугах, которым вменялось в обязанность подавать им в положенные часы поднос с едой. Насколько я помню, ни одна из них так и не дошила и не дочинила ни одного платья, над которым трудилась, – все они трещали по всем швам, так как были слишком узки или висели, как на вешалке. Ответ на жалобы всегда был одним и тем же: «О да, но ведь мисс Джеймс такая несчастная!»
Итак, в маленькой гостиной, окруженная со всех сторон выкройками, сидела за швейной машинкой мисс Джеймс.
Тетушка-бабушка проводила жизнь в своей обставленной солидной мебелью красного дерева столовой, посреди которой стоял окруженный стульями стол. На окнах висели тяжелые шторы с бахромой. Она или сидела за столом в громадном кожаном кресле и писала письма, или просто наслаждалась покоем в большом бархатном кресле перед камином. Столы, диван и стулья были сплошь завалены книгами, нужными и ненужными, выскользнувшими из неплотно перевязанных пачек. Тетушка-бабушка постоянно покупала книги – для себя и чтобы дарить; в конце концов их накапливалось столько, что она забывала, кому собиралась послать их, или, например, оказывалось, что «милый крошка Беннет» незаметно для нее достиг восемнадцати лет и ему больше не подходят такие книги, как «Мальчишки из Сент-Галдреда» или «Приключения тигра Тимоти».
Добрый друг моих детских игр, тетушка-бабушка откладывала в сторону длинное письмо, которое писала с тяжелыми вздохами, густо зачеркивая строчки, «чтобы сберечь почтовую бумагу», и с удовольствием погружалась в сладостное времяпрепровождение с «цыпленком от мистера Уайтли». Сначала она выбирала цыпленка; она звонила торговцу, чтобы проверить, действительно ли цыпленок молодой и нежный. Меня приносили домой, со связанными крылышками и лапками, нанизывали на вертел, чтобы цыпленок зажаривался, медленно вращаясь, ставили блюдо на стол, и вот уже тетушка-бабушка начинала точить большой нож, готовясь разделать птицу, когда вдруг цыпленок оживал и кричал: «Это же я!» – кульминация всего действия. Эта игра могла повторяться до бесконечности.
Одним из важных утренних событий был поход тетушки-бабушки в «домашний магазин», расположенный рядом с садовой калиткой. Я немедленно возникала перед ней, и она восклицала:
– Что здесь надо этой малышке? – Полная надежд малышка ждала и таращила глаза на полки, битком набитые разными припасами.
Ряды банок с вареньем и компотами; коробки с финиками, сухими фруктами, инжир, чернослив, маринованные вишни, пакеты с изюмом и, конечно, глыбы масла, мешки сахара, чай, мука. Вся съедобная часть домашнего обзаведения находилась здесь и торжественно изымалась соответственно нуждам каждого дня. При этом тщательно учитывалось соотношение с взятым накануне. Стол тетушки-бабушки всегда отличался щедростью и был общим для всех обитателей дома, но она терпеть не могла «расточительства». Все нужное должно было всегда наличествовать в хозяйстве, а вчерашнему не следовало пропадать. Тетушка-бабушка давала мне пригоршню чернослива, и я радостно бежала в сад.
Как странно: когда вспоминаешь прошлое, в иных местах погода стоит будто всегда одинаковая. В моей детской в Торки постоянно осенний или зимний полдень. В камине горит огонь, на решетке сушится одежда, а снаружи падают листья и, что особенно волнует, иногда даже идет снег. В саду в Илинге всегда жаркое лето. На меня до сих пор веет горячим воздухом и ароматом роз, когда я вхожу в бабушкин сад. Маленький квадрат газона, окаймленный розовыми кустами, не казался мне маленьким. Это снова был целый мир. Самое главное – розы; каждый день увядшие отстригали, а цветущие срезали, уносили в дом и расставляли по маленьким вазам. Тетушка-бабушка невероятно гордилась своими розами, приписывая их величину и красоту «удобрениям из спальни». «С жидким навозом ничто не может сравниться! Ни у кого нет таких роз, как у меня».
По воскресеньям к завтраку обыкновенно приезжали два моих дяди и другая бабушка. Мы проводили самый настоящий «викторианский день». Бабушка Бомер, известная как бабушка Б., мать моей матери, приезжала к одиннадцати часам, изрядно запыхавшись, поскольку была очень толстая, еще толще, чем тетушка-бабушка. Сменив по пути несколько поездов и омнибусов, первое, что она делала по приезде, – немедленно избавлялась от своих зашнурованных ботинок. При этом она не могла обойтись без помощи своей горничной Гарриэт. Гарриэт становилась на колени, чтобы стянуть ботинки и заменить их на мягкие, удобные комнатные туфли. После этого с глубоким вздохом облегчения бабушка Б. устраивалась за столом, и две сестры начинали обсуждать свои утренние дела. Следовали обстоятельные и длинные рассказы. Бабушка Б. осуществляла большую часть покупок для тетушки-бабушки в «Арми энд Нэйви»[13] – магазинах на Виктория-стрит. Для двух сестер магазины «Арми энд Нэйви» были центром мироздания. Списки, цифры, счета доставляли им истинное наслаждение. Начинались дискуссии о качестве приобретенных товаров.
– Тебе не следовало бы покупать эту материю, Маргарет, она грубая, не то что лиловый бархат, который ты привезла в прошлый раз.
Потом тетушка-бабушка доставала свой большой, туго набитый кошелек, к которому я всегда относилась с благоговением, усматривая в нем очевидное свидетельство огромного богатства. В среднем отделении лежало много золотых соверенов, а остальные распухли от полукрон[14], шестипенсовиков и случайных монет по пять пенсов. Подсчитывались расходы за починку и разные мелочи. Само собой разумеется, в магазинах «Арми энд Нэйви» у тетушки-бабушки был открыт счет, и я нисколько не сомневаюсь, что она всегда дарила немного денег бабушке Б. в благодарность за хлопоты и потраченное время. Сестры очень любили друг друга, что совершенно не мешало им пререкаться и вставлять друг другу шпильки на почве ревности. Каждая с удовольствием подтрунивала над слабостями другой. Бабушка Б. считала себя признанной красавицей. Тетушка-бабушка обыкновенно не соглашалась с этим.
– У Мари (или Полли, как она ее называла), конечно, красивое лицо, – возражала она. – Но у нее никогда не было такой фигуры, как у меня. Главное для мужчин – это фигура!
Несмотря на недостатки фигуры Полли (которые, могу сказать со всей ответственностью, она впоследствии ликвидировала – я никогда не видела такого необъятного бюста), в шестнадцать лет ее страстно полюбил капитан Блэк Уоч. Хотя в семье считали, что она слишком молода для того, чтобы выходить замуж, капитан заявил, что его полк покидает Англию, неизвестно, когда вернется, и поэтому он предпочел бы жениться немедленно. И Полли вышла замуж в шестнадцать лет. Думаю, этот брак, несомненно, служил одной из причин ревности. Брак по любви. Полли была молода и красива, а ее капитан слыл самым завидным женихом.
Скоро у Полли было уже пятеро детей, один из которых умер в младенчестве. В двадцать семь лет она, как я уже говорила, осталась вдовой – ее муж погиб, упав с лошади. Тетушка-бабушка вышла замуж гораздо позже. У нее был роман с молодым морским офицером, но они оказались слишком бедны, чтобы пожениться. Кончилось тем, что он женился на богатой вдове, а она, в свою очередь, вышла замуж за богатого американского вдовца с сыном. В известном смысле она чувствовала себя разочарованной, хотя здравый смысл и любовь к жизни никогда ее не покидали. У нее не было детей. Тем временем она осталась очень богатой вдовой. Постоянно проявляя большую щедрость по отношению к сестре, и после гибели мужа Полли она кормила и одевала всю ее семью. Полли жила на крошечную пенсию. Помню, как она целыми днями сидела у окна, шила, вязала на спицах чехлы для подушек с причудливыми узорами, вышивала картины и каминные экраны. Она делала чудеса иголкой, работала без устали, думаю, гораздо больше восьми часов в день. Так и получилось, что они завидовали друг другу в том, чего не испытала каждая по отдельности. Подозреваю, они получали немалое удовольствие от своих пылких перепалок.
– Какая чушь, Маргарет, никогда в жизни не слышала ничего подобного!
– Ну что ты, Мэри, в самом деле, дай мне сказать… – и т.д.
К тому времени, как улаживались дела с воскресными счетами и записывались поручения на следующую неделю, приезжали дяди. Дядя Эрнест работал в Министерстве внутренних дел, а дядя Генри служил секретарем в конторе торгового дома «Арми энд Нэйви». Старший из братьев, дядя Фред, находился в Индии со своим полком. Стол был уже накрыт к воскресному завтраку.
Как правило, огромный кусок холодного жареного мяса, торт с вишнями и кремом, головка сыра и, наконец, десерт в лучших праздничных тарелочках – и тогда и теперь, по-моему, изумительно красивых: они все еще у меня; кажется, восемнадцать из бывших двадцати четырех, что не так уж плохо для каких-нибудь шестидесяти лет! Не знаю, колпортовского или французского фарфора – окаймленные ярко-зеленой и золотой полосками по краю, а в центре каждой нарисованы фрукты – моя любимая была и осталась с инжиром, сочным фиолетовым плодом. А вот моей дочери Розалинде больше всего нравится тарелочка с крыжовником, огромной сладкой ягодой крыжовника. Роскошные персики, красная смородина, белая смородина, клубника, малина – чего только тут не было! Кульминация завтрака наступала, когда эти тарелочки, накрытые маленькими салфеточками, и мисочки для мытья пальцев ставили на стол и каждый по очереди должен был угадать, какой фрукт украшал его тарелочку. Не знаю почему, но это был пронзительный момент, и если кому-то удавалось отгадать, появлялось чувство, что вы совершили поступок, заслуживающий самой высокой похвалы.
После этой достойной Гаргантюа трапезы все засыпали. Тетушка-бабушка пересаживалась на свое второе кресло у камина – просторное и довольно низкое. Бабушка Б. устраивалась на диване, обитом светлой кожей, с пуговичками по всей поверхности, натянув шерстяное одеяло на свои грандиозные формы. Не знаю, что поделывали в это время дяди. Может быть, прогуливались по саду, а может быть, переходили в маленькую гостиную. Но маленькой гостиной пользовались редко, поскольку там царила неизбежная мисс Грант, занимавшая место очередной портнихи.
– Дорогая, такое несчастье, – шептала бабушка обычно, – вы представьте себе, бедное маленькое создание с таким уродством – только один проход, как у птиц.
Эти слова всегда производили на меня неотразимое впечатление, потому что я совершенно не понимала их смысла. При чем здесь проход, который я представляла себе исключительно как переходы или коридоры, по которым бегала.
Потом все, кроме меня, спали никак не меньше часа – я использовала это время, чтобы тихонько покачаться на кресле-качалке, – а после сна мы играли в школьного учителя. И дядя Эрнест, и дядя Генри были на редкость сильны в этой игре. Мы садились в ряд, и тот, кто был школьным учителем, вооружившись свернутой в трубку газетой, вышагивал перед остальными взад и вперед и грозным голосом спрашивал:
– Назовите дату изобретения иголок!
– Кто был третьей женой Генриха VIII?
– При каких обстоятельствах умер Уильям Руфус?
– Какой болезнью может быть заражена пшеница?
Тот, кто мог ответить, вставал и делал шаг вперед, а ответивший неправильно – назад. Думаю, эта игра была викторианской предшественницей современной викторины, которой мы теперь так увлекаемся. Дяди после нашей игры, выполнив долг внимательных сыновей и племянников, удалялись. Бабушка Б. оставалась попить чаю с пирогом, пропитанным мадерой, а затем наступал ужасающий миг, когда на сцене снова появлялись ботинки на пуговицах, и Гарриэт опять принималась за экзекуцию. Мучительное зрелище и мучительное испытание. К концу дня щиколотки бедняжки бабушки Б. отекали. Чтобы с помощью специального крючка пуговицы попали каждая в свою петельку, приходилось нажимать очень сильно, так что несчастная каждый раз испускала крики боли. О! Эти башмаки на пуговицах! Почему надо было обязательно носить их? По рекомендации врача? Или это было рабское подчинение моде? Я слышала, что ботинки полезны для детских щиколоток, чтобы укреплять их, но вряд ли это могло играть существенную роль для семидесятилетней женщины.
Так или иначе, но в конце концов обутая и все еще бледная от боли, бабушка Б. пускалась в обратный путь: сначала на поезде, потом на омнибусах, домой, в Бейсуотер.
Пожилые джентльмены из окружения тетушки-бабушки являли собой столь выразительную особенность жизни ее дома, что я не могу отказать себе в удовольствии коротко упомянуть и о них.
В то время Илинг во многом напоминал Челтнем или Лемингтон-Спа. Сюда в большом количестве съезжались пехотные и морские отставники, чтобы «подышать свежим воздухом», да к тому же в двух шагах от Лондона. Тетушка-бабушка, отличаясь общительностью, вела бурную светскую жизнь. Ее дом всегда был переполнен старыми полковниками и генералами, которым она вышивала узоры на жилетах и вязала толстые шерстяные носки.
– Надеюсь, ваша жена не заметит, – вскользь роняла она, преподнося подарки. – Я бы ни в коем случае не хотела огорчать ее.
Старые джентльмены галантно благодарили ее и уходили, чертовски гордясь своей мужской неотразимостью. Я всегда робела от их галантности. Шутки, которые они отпускали, чтобы развеселить меня, не казались мне забавными, а манера заигрывать заставляла нервничать.
– А что наша маленькая леди хочет на десерт? Сладости для маленькой сладкой леди. Персик? Или, может быть, золотистую сливу под стать золотым локонам?
Покраснев от смущения, я, запинаясь, невнятно выговаривала:
– Персик, пожалуйста.
– А какой? Выбирайте!
– Пожалуйста, – говорила я тихо, – самый большой и самый спелый.
В ответ раздавался взрыв смеха. Совершенно невольно я, оказывается, очень удачно пошутила.
– Никогда не следует просить самый большой, – объясняла мне потом няня, – вас будут считать обжорой.
Обжора – да, с этим я могла согласиться, но что тут смешного? Знаток светской жизни, няня свободно ориентировалась в ее стихии.
– Есть надо быстрее. Представьте себе, что, когда вы вырастете, вас пригласят на обед к герцогу!
Нельзя было представить себе ничего более невероятного, но допустим.
– В доме герцога будет главный дворецкий и несколько лакеев, и, когда придет время, они заберут вашу тарелку независимо от того, закончили вы есть или нет.
От такой перспективы я побледнела и, не мешкая, набросилась на баранью котлету.
Няня часто рассказывала мне о различных случаях из жизни аристократов. Ее рассказы воспламеняли мое честолюбие. Больше всего на свете я мечтала в один прекрасный день стать леди Агатой. Но глубокая осведомленность няни в области социальных отношений делала ее абсолютно неумолимой.
– Этого не случится никогда, – сказала она.
– Никогда? – с ужасом спросила я.
– Никогда, – ответила няня, убежденная реалистка. – Чтобы стать леди Агатой, вы должны родиться ею. Вы должны быть дочерью герцога, маркиза или графа. Если вы выйдете замуж за герцога, вы станете герцогиней, но только потому, что такой титул носит ваш муж. Это вовсе не то же самое, что родиться леди Агатой.
Так произошло мое первое столкновение с неизбежностью. Недостижимое существует. Важно осознать эту истину как можно раньше, и она сослужит вам хорошую службу в жизни. Да, есть на свете вещи, которых у вас не будет никогда, – например, от природы вьющиеся волосы, темные глаза (если у вас голубые) или титул леди Агаты.
В целом я думаю, что те проявления врожденного снобизма, которые оказались не чуждыми моему детству, не так невыносимы, как снобизм, идущий от богатства или интеллекта. Нынешний интеллектуальный снобизм породил особую форму зависти и злобы. Родители убеждены в том, что их потомство должно блистать.
– Мы принесли огромные жертвы ради того, чтобы дать тебе хорошее образование, – говорят они.
Если ребенок не оправдывает родительских ожиданий, он живет с чувством вины. Окружающие твердо уверены, что все зависит только от благоприятного стечения обстоятельств, а отнюдь не от природных склонностей.
Думаю, что в конце Викторианской эры родители мыслили реалистичнее и принимали во внимание возможности своих детей, озабоченные больше всего тем, чтобы жизнь принесла им счастье. Они гораздо меньше думали о том, чтобы их дети были «не хуже других». Сейчас я часто чувствую, что родители жаждут успеха своих детей исключительно ради собственного престижа. Викторианцы хладнокровнее смотрели на своих отпрысков и имели твердое мнение об их способностях. А, совершенно очевидно, будет красавицей, В – умницей, С, по-видимому, не суждено ослеплять ни красотой, ни умом. Лучше всего для С какое-нибудь порядочное ремесло. И так далее. Конечно, они ошибались иногда, но в целом такой принцип срабатывал. Сознание, что от вас не ждут того, к чему вы не способны, приносило огромное облегчение.
В противоположность многим из наших друзей мы отнюдь не были зажиточной семьей. Американец по происхождению, мой отец автоматически считался богатым, как все американцы. На самом деле мы жили вполне комфортно, но не более того. У нас не было ни дворецкого, ни лакея. Мы не держали выезда с кучером. У нас было трое слуг, а по тем временам меньше нельзя было себе представить. Если в дождливый день мы собирались пойти к друзьям на чашку чая, то полторы мили шагали под дождем в плащах и галошах. Мы никогда не вызывали кеба, разве что речь шла о настоящем бале и под угрозой оказывался бальный наряд.
С другой стороны, угощение, принятое в нашем доме, отличалось поистине невероятной роскошью по сравнению с тем, что обычно подают гостям теперь. Тут уж, казалось бы, никак нельзя было обойтись без помощи повара и поварят. Недавно мне попалось на глаза меню одного из наших давних обедов (на десять персон). Сначала предлагался выбор из двух супов – пюре и бульона, за ними следовало горячее тюрбо[15] из палтуса или язык. После этого шел шербет, за ним седло барашка. И уж полной неожиданностью был лангуст под майонезом; на сладкое пудинг «Дипломат» или русская шарлотка и потом уже десерт. А все это приготовила одна Джейн.
Теперь семья такого же достатка, как наша, конечно, владела бы машиной и нанимала бы прислугу – двух человек. Что же касается приемов, то наиболее важные из них проводились бы в ресторане или устраивались хозяйкой дома.
В нашей семье «умницей» раз и навсегда была признана моя сестра. Директриса ее школы в Брайтоне настаивала на том, чтобы сестру послали в Гиртон[16]. Папа расстроился и сказал:
– Мы не хотим, чтобы Мэдж выросла синим чулком. Лучше отправим ее заканчивать образование в Париж.
Так моя сестра, к полному своему удовольствию, поехала в Париж, поскольку ни под каким видом не желала ехать в Гиртон. Мэдж и в самом деле была «головой». Остроумная, большая выдумщица, обладающая мгновенной реакцией, она всегда добивалась успеха во всем, за что бы ни бралась.
Брат, годом моложе сестры, отличался огромным обаянием, прекрасно разбирался в литературе, но уступал ей в интеллекте. Думаю, мама с папой рано поняли, что «это будет тяжелый случай». Монти питал пристрастие к прикладным наукам. Отец же надеялся, что Монти сделает финансовую карьеру, но вскоре ему стало ясно, что за отсутствием способностей у Монти нет никаких шансов преуспеть на банковском поприще. Тогда Монти принялся за изучение инженерного дела, но и здесь его поджидала неудача, так как он был слаб в математике.
Относительно меня в семье существовало устойчивое мнение, что я «несообразительная». Я никогда не поспевала за невероятно быстрой реакцией мамы и сестры. К тому же мои высказывания отличались некоторой невразумительностью. Когда мне надо было что-то сказать, я с трудом подыскивала нужные слова.
– Агата такая несообразительная! – постоянно восклицали все окружающие. Вот уж чистая правда, я это знала и полностью соглашалась. Однако нисколько не беспокоилась и не расстраивалась по этому поводу. Я покорилась своей участи постоянно плестись в хвосте событий. И только в возрасте двадцати с чем-то лет я поняла, что в нашей семье был необычайно высокий уровень, и я была не менее, если не более сообразительная, чем все прочие. Что же касается невразумительности речей, то косноязычие останется при мне навсегда. Может, именно поэтому я решила стать писательницей.
Первое настоящее горе, которое я испытала в жизни, была разлука с няней. С некоторых пор один из ее бывших воспитанников, владевший недвижимостью в Сомерсете, настоятельно советовал ей уволиться. Он предлагал ей принадлежавший ему комфортабельный небольшой коттедж, где няня вместе с сестрой могли бы жить до конца своих дней. Наконец она решилась. Пришло время оставить работу.
Я невыносимо скучала по няне и каждый божий день посылала ей короткие, со строчками, бегущими вкривь и вкось, и кучей ошибок письма: писать, да еще без ошибок, всегда казалось мне невероятно трудной задачей. Все мои письма были совершенно одинаковые: «Дорогая няня. Я очень скучаю по тебе. Я надеюсь, что у тебя все хорошо. У Тони блохи. Целую тебя много-много раз. Агата».
Мама наклеивала марки на эти письма и отправляла их, но через некоторое время выразила легкий протест:
– Я не думаю, что тебе следует писать каждый день. Может быть, два раза в неделю?
Я была потрясена.
– Но я думаю о ней каждый день. Я должна писать.
Мама вздохнула, но не стала возражать. Тем не менее потихоньку она продолжала убеждать меня писать пореже. Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы свести переписку к двум письмам в неделю, как предлагала мама. Няня не слишком хорошо владела пером, и в любом случае была достаточно мудрой, как я понимаю теперь, чтобы не поддерживать мою упрямую верность. Она отвечала мне дважды в месяц милыми, довольно неопределенного содержания посланиями. Думаю, маму очень волновало, что я никак не могу забыть няню. Позднее мама рассказывала мне, что обсуждала эту проблему с папой. Неожиданно папа ответил с озорным огоньком в глазах:
– А что же особенного, ведь ты всегда помнила меня, когда я был в Америке.
Мама ответила, что это совершенно другое.
– А тебе приходило в голову, что, когда ты вырастешь, я в один прекрасный день вернусь и женюсь на тебе? – спросил папа.
– Нет, конечно, – сказала мама.
Потом, поколебавшись немного, призналась, что, конечно же, у нее просто должна была существовать некая мечта – почти сказка. Типично викторианская: отец вступил в блестящий, но несчастный брак. Разочарованный после смерти своей жены, он возвратился, чтобы разыскать свою маленькую кузину Клару. Увы, Клара, беспомощный инвалид, была обречена на постоянное лежание на диване и окончательно убила его своей преждевременной смертью. Мама рассмеялась и добавила:
– Я надеялась, что, лежа на диване под красивым легким одеялом, я не буду выглядеть такой толстой.
Ранняя смерть и неизлечимая болезнь были по тем временам такими же столпами романа, как теперь жестокость и насилие. Тогда, насколько я могу судить, молодой женщине ни в коем случае не полагалось обладать оскорбительно отменным здоровьем. Тетушка-бабушка постоянно с большим самодовольством рассказывала мне, что в детстве отличалась необычайной хрупкостью: «Никто даже не надеялся, что я доживу до зрелых лет». Стоило якобы легкому ветерку дунуть посильнее, и ее бы не стало. Между тем бабушка Б. так говорила о своей сестре: «Маргарет-то всегда была очень крепкой, а я – хрупкой».
Тетушка-бабушка дожила до девяноста двух лет, а бабушка Б. до восьмидесяти шести, и у меня лично существуют большие сомнения относительно слабости их здоровья. Но тогда в моде были чрезвычайная чувствительность, истерические припадки, обмороки, чахотка, анемичность. Бабушка сохраняла свою приверженность этим идеалам до такой степени, что часто появлялась перед молодыми людьми, с которыми я собиралась поехать куда-нибудь, чтобы с таинственным видом предупредить их, насколько я нежная и хрупкая и как мало надежд, что я долго протяну на этом свете. Когда мне было восемнадцать, один из моих кавалеров часто с озабоченным видом спрашивал:
– Вы уверены, что не простудитесь? Ваша бабушка сказала мне, что вы очень слабы.
Я возмущенно протестовала и утверждала, что совершенно здорова.
– Но почему же тогда ваша бабушка говорит, что вы такая хрупкая?
Я должна была объяснять, что бабушка изо всех сил старается, чтобы я выглядела как можно более интересной. Она рассказывала мне, что в ее молодые годы юная девушка в присутствии джентльменов могла позволить себе за обедом лишь поклевать что-нибудь самое легкое. Основные блюда приносили ей в спальню потом.
Болезнь и ранняя смерть проникли и в детские книжки. Я больше всего любила книгу «Наша златокудрая Виолетта»[17]. Маленькая Виолетта, безгрешная и неизлечимо больная уже на первой странице, на последней поучительно умирала, окруженная рыдающими близкими. Трагедия смягчалась беспрестанными проказами двух ее братьев – Панни и Феркина. В «Маленьких женщинах»[18], книге в целом веселой, автор тем не менее должна была принести в жертву прекрасную Бет. Смерть маленькой Нелл в «Лавке древностей» оставляла меня равнодушной и даже вызывала отвращение, хотя во времена Диккенса, конечно, целые семьи рыдали над ее страданиями.
Диван и кушетка, эти предметы мебели, ассоциирующиеся в наши дни с психиатрами, в Викторианскую эпоху служили символом преждевременной смерти, чахотки и Романа с большой буквы.
Я склоняюсь к мысли, что викторианские женщины извлекали из этих обычаев немалую выгоду для себя, избавляясь таким образом от утомительных домашних обязанностей. К сорока годам они забывали все «болезни» и жили в свое удовольствие, наслаждаясь заботой преданного мужа и взвалив все домашние тяготы на дочерей. Их навещали друзья, а прелесть смирения перед лицом преследующих их несчастий вызывала всеобщее восхищение. Страдали ли они в самом деле от какого-нибудь недуга? Вряд ли. Конечно, могла болеть спина или тревожили ноги, как это случается со всеми нами с возрастом. Так или иначе, но лекарством от всех болезней был диван.
Вторая из моих любимых книг повествовала о маленькой немецкой девочке (само собой разумеется, калеке), которая всегда лежала у окна и смотрела на улицу. Однажды гувернантка, легкомысленное и эгоистичное создание, кинулась к окну, чтобы посмотреть на проходящую по улице процессию. Заинтересовавшись, калека высунулась слишком далеко, выпала из окна и разбилась насмерть. С тех пор жизнелюбивую гувернантку постоянно мучили угрызения совести, она раскаивалась до конца жизни. Все эти книги я читала с огромным удовольствием.
И конечно же, Ветхий Завет, которым я наслаждалась с самых ранних лет своей жизни. Поход в церковь был одним из самых радостных событий недели. Приходская церковь в Тор-Моуне была самой старой в Торки. Собственно Торки представлял собой современный водный курорт, но Тор-Моун – это настоящий древний поселок. Ввиду того что старая церковь была совсем крошечная, приняли решение построить для прихожан новую, побольше. Ее начали строить, как раз когда я родилась, и папа внес определенную сумму денег от моего имени, так что я оказалась среди основателей этой церкви. Все это он рассказал мне позже, в положенный срок, и я страшно возгордилась.
– Когда же я пойду в церковь? – постоянно спрашивала я.
И наконец великий день настал. Я сидела рядом с папой поблизости от алтаря, на скамейке, специально отведенной для важных персон, и следила за службой по большому папиному молитвеннику. Папа заблаговременно сказал мне, что перед проповедью я могу уйти, если мне захочется. Когда пришло время, он шепнул:
– Может быть, ты хочешь уйти?
Я отрицательно покачала головой и осталась. Папа взял меня за руку, и я сидела в высшей степени довольная, изо всех сил стараясь ни разу не шелохнуться.
Как же я любила воскресные службы! Дома заранее отбирали книги, которые позволялось читать только по воскресеньям (что превращало их в вознаграждение), а также сборники библейских сказаний, которые я уже знала. Нет ни малейших сомнений, что с точки зрения ребенка библейские истории – это лучшие в мире сказки. В них заключен драматический накал, которого жаждет детское воображение: Иосиф и его братья, его разноцветная одежда, восхождение к власти в Египте и драматичный финал великодушного прощения безнравственных братьев. Моисей и горящий куст – другая любимая история. Не говоря уже о неоспоримой притягательности сказания о Давиде и Голиафе.
Год или два тому назад, стоя на вершине холма в Нимруде, я наблюдала, как местный отпугиватель птиц, старый араб с горстью камней в одной руке и рогаткой в другой, готовился защищать свой урожай от хищных стай. Его мишень была как на ладони, а оружие обладало смертоносной силой, и я вдруг впервые отдала себе отчет в том, что именно Голиафу была расставлена ловушка. Давид с самого начала был в более выгодном положении – он обладал оружием дальнего действия против безоружного человека. И речь идет вовсе не о борьбе между двумя парнями, низеньким и высоким, но о коварстве против грубой силы.
В дни моей юности к нам часто приходили очень интересные люди, и жаль, что я не обращала на них внимания. Все, что я помню о Генри Джеймсе[19], – это сетования мамы на то, что во время чая он всегда разламывал пополам кусок сахара, – чистое притворство, как будто не было другого, маленького. Приходил Редьярд Киплинг, и опять в моей памяти осталось лишь, как мама с подругой обсуждают, почему же он в свое время женился на миссис Киплинг. Обсуждение кончилось тем, что мамина подруга сказала:
– Я знаю почему. Они прекрасно дополняют друг друга.
Приняв слово complément за compliment[20], я нашла это заключение совершенно бессмысленным. Но когда няня в один прекрасный день объяснила мне, что самый большой комплимент, который джентльмен может сделать даме, – это предложить ей руку и сердце, все встало на место.
Хотя я всегда присутствовала на чаепитиях, одетая, как сейчас помню, в белое муслиновое платье, подпоясанная желтой атласной лентой, гости не запечатлелись в моей памяти. Люди, которых я придумывала, всегда были для меня более реальными, чем настоящие. Зато я очень хорошо помню близкую подругу моей мамы, мисс Тауэр, главным образом потому, что она постоянно делала мне больно, и я стремилась избежать встречи с ней. У нее была привычка набрасываться на меня с поцелуями и при этом восклицать:
– Сейчас я тебя съем!
Я всегда опасалась, что она действительно может съесть меня. Всю жизнь я тщательно следила за тем, чтобы не кидаться на детей с непрошеными поцелуями. Бедные малютки, ведь они совершенно беззащитны. Дорогая мисс Тауэр, добрая, сердечная, она любила детей, но так мало задумывалась над их чувствами.
Леди Мак-Грегор была одной из самых влиятельных фигур общественной жизни в Торки, и нас с ней связывали счастливые шутливые отношения. Я еще сидела в коляске, когда однажды она подошла ко мне и спросила, знаю ли я, кто она такая. Я честно ответила, что не знаю.
– Передай маме, – сказала она, – что ты сегодня повстречалась с миссис «Неизвестно кто».
Как только она отошла, няня устроила мне выволочку.
– Это была леди Мак-Грегор, и вы прекрасно знаете ее.
Но с тех пор я всегда называла ее миссис «Неизвестно кто», и это был наш общий веселый секрет.
Настоящим весельчаком был мой крестный, лорд Лиффорд, в те времена капитан Хьюит. Однажды он пришел к нам и, узнав, что мистера и миссис Миллер нет дома, не огорчился:
– О, ничего страшного. Я зайду и подожду их. – И попытался войти вслед за старшей горничной.
Добросовестная горничная захлопнула дверь перед его носом и помчалась на второй этаж, чтобы продолжить беседу с ним из удобно для этой цели расположенного окна туалета. В конце концов капитан убедил ее, что он – друг дома, главным образом потому, что сказал:
– И я прекрасно знаю, из какого окна вы со мной говорите, – это ватерклозет.
Топографическое доказательство оказалось для нее неоспоримым, и она впустила его, но тотчас ушла, сгорая от стыда при мысли, что капитану было известно, откуда она разговаривала с ним.
В те дни мы были чрезвычайно стеснительны во всем, что касалось уборной. Немыслимо было даже представить себе, чтобы кто-то заметил, как вы входите или выходите оттуда, – разве что близкий член семьи. В нашем доме это вызывало большие затруднения, так как туалет находился ровно на полпути между этажами, у всех на виду. Самым ужасным было, конечно, оказаться внутри и слышать доносящиеся извне голоса. Выйти – немыслимо. Приходилось сидеть взаперти в четырех стенах и ждать, пока расчистится путь.
Я не слишком хорошо помню и своих друзей-сверстников.
Вспоминаю неких Дороти и Далей, обеих младше меня, вялых девочек с заложенными носами, довольно скучных, на мой взгляд. Мы пили чай в саду и бегали вокруг толстого дуба, поедая девонширские печенья с кремом. Не понимаю, почему нам это так нравилось. Их отец, мистер Б., был закадычным другом папы. Вскоре после того, как мы приехали в Торки, мистер Б. сказал отцу, что собирается жениться. На потрясающей, как он описал ее, женщине.
– И что меня пугает, Джо (так называли папу все его друзья), – говорил он, – что меня положительно пугает, это до какой степени она меня любит!
Вскоре после этого к нам приехала погостить одна мамина подруга. Она была серьезно озабочена. Находясь в качестве чьей-то компаньонки в гостинице «Норт Девон», она встретила там высокую, довольно красивую молодую женщину, которая громко, во всеуслышание беседовала в холле гостиницы со своей подругой.
– Я поймала птичку в сети, – победоносно заявила она. – Приручила так, что она теперь клюет у меня с ладони.
Подруга поздравила ее, они принялись во весь голос обсуждать предстоящее супружество, детали брачной церемонии, тут-то и прозвучало имя жениха – им оказался мистер Б.
Мама с папой собрались на срочное совещание. Что следует предпринять в подобных обстоятельствах? Могут ли они допустить, чтобы несчастный мистер Б. позволил этой бессовестной женщине так бесцеремонно женить себя из-за денег? Но, может быть, вмешиваться уже поздно? Поверит ли он, если они расскажут ему о том, что услышали?
Наконец папа принял решение. Не следует говорить мистеру Б. ничего. Сплетни – дело недостойное. И мистер Б. – уже не мальчик. Он сделал свой выбор с открытыми глазами.
Из-за денег вышла миссис Б. за мистера Б. или нет, но она стала ему превосходной женой, и они были счастливы друг с другом, как голубки. Они вырастили троих детей, никогда не расставались, и трудно вообразить себе более счастливую семью. Бедный мистер Б., к несчастью, умер от рака языка, и в течение всего долгого мучительного периода его страданий жена ухаживала за ним преданнейшим образом.
– Хороший урок, – сказала мама однажды. – Никогда не думайте, что вы лучше разбираетесь в том, что нужно другим людям.
За обедом у мистера Б. с супругой разговор обычно вертелся исключительно вокруг еды.
– Персифаль, дорогой, – рокотала миссис Б., – еще чуть-чуть этого изумительного барашка. До чего же нежный вкус!
– Как скажешь, Эдит, любовь моя. Разве что чуть-чуть. Разреши мне передать тебе соус. Великолепный, надо признаться. Дороти, милая, еще чуточку барашка?
– Нет, спасибо, папа.
– Далей? Совсем крошечный кусочек ножки? Нежной-пренежной?
– Нет, спасибо, мама.
У меня была еще одна подружка, Маргарет. Полуофициальная. Мы не ходили в гости друг к другу (мать Маргарет красила волосы в ярко-рыжий цвет и накладывала густые румяна на щеки; как я теперь подозреваю, ее считали женщиной легкого поведения, и папа не разрешал маме встречаться с ней), но с ее дочкой мы гуляли вместе. Думаю, наши няни дружили между собой. Маргарет была страшной болтушкой и приводила меня в полное смятение. У нее только что выпали передние зубы, и это делало ее речь настолько нечленораздельной, что часто я просто не понимала ее. Я чувствовала, что было бы невежливым сказать ей об этом, поэтому отвечала наугад, впадая все в большую и большую безнадежность. Наконец Маргарет предложила «рассказать мне офну исфорию». История касалась «офних офрафленных конфеф», но что из-за этого получилось, я так никогда и не узнала. Невнятица все тянулась и тянулась, пока Маргарет торжественно не закончила:
– Фы не фумаеф, фто эфо прекрасная исфория?
Я горячо согласилась, но, когда Маргарет задала мне вопрос, связанный со своей «исфорией», я поняла: это уже чересчур, я сейчас сойду с ума. И пылко ринулась в бой со встречным предложением:
– А сейчас, Маргарет, я расскажу историю тебе.
Маргарет нерешительно посмотрела на меня. Совершенно очевидно, что ей страстно хотелось обсудить отравленные конфеты, но к этому времени мною уже овладело настоящее отчаяние.
– Это история – о-о… о персиковой косточке, – смело сымпровизировала я, – о фее, которая жила внутри персиковой косточки.
– Давай рассказывай, – сказала Маргарет.
И я стала рассказывать. Я тянула до тех пор, пока не показалась калитка Маргарет.
– Здорово, – восхитилась Маргарет. – А где ты это вычитала?
Я нигде это не вычитала. Я выдумала все на ходу из головы. Думаю, ничего особенно хорошего в моей сказке не было. Но она спасла меня от вопиющей бестактности, которую я проявила бы, намекнув Маргарет на ее отсутствующие зубы. Я ответила, что совершенно не помню, из какой книги эта сказка.
Когда моя сестра, «покончив» с образованием в Париже, вернулась домой, мне было пять лет. Помню, с каким волнением я наблюдала, как она выходит из запряженного четверкой лошадей экипажа в Илинге. В кокетливой маленькой соломенной шляпке, вуалетке с черными мушками, она показалась мне совершенно другой. Всячески проявляя доброту к своей маленькой сестре, она рассказывала мне сказки. Мэдж также прилагала все усилия, чтобы усовершенствовать мое образование, и пыталась обучать меня французскому языку по учебнику под названием «Маленький наставник». Боюсь, она была не слишком хорошим преподавателем, и вскоре я воспылала ненавистью к этой книге. Два раза я искусно засовывала ее в шкаф позади других книг, но, к сожалению, через короткое время она вновь появлялась на свет.
Я поняла, что нужно действовать более решительно. В углу стояла огромная стеклянная горка, где находилось чучело плешивого орла – гордость и слава моего отца. За нее-то я и засунула «Маленького наставника». Успех превзошел все ожидания. Дни проходили в тщательных, но бесплодных поисках пропавшей книги.
Впрочем, мама с легкостью одержала надо мной победу. Она объявила, что любой, кто найдет книгу, получит премию в виде особенно восхитительного шоколада. Наклонность к гурманству до добра не доводит. Попав в расставленную ловушку, я решительно принялась обыскивать комнату. Наконец, взобравшись на стул, я заглянула за орла и с удивлением радостно воскликнула:
– Ой! Вот же она!
Возмездие последовало незамедлительно. Меня отчитали и отправили в постель на весь остаток дня. Я сочла наказание справедливым, так как оказалась разоблаченной, но то, что мне не дали шоколада, – это было несправедливо: ведь он был обещан любому, кто найдет «Наставника», а нашла его я!
Мэдж изобрела игру, которая одновременно пугала и зачаровывала меня. Игра называлась «Старшая сестра». Идея состояла в том, что в нашей семье существовала еще одна старшая сестра, старше Мэдж. Она сошла с ума и жила в Корбин-Хед, но иногда приходила домой. Они с Мэдж были похожи как две капли воды, но говорила «старшая сестра» совершенно другим голосом – страшным, елейным.
– Ты ведь знаешь, дорогая, кто я такая? Я твоя сестра Мэдж. Ты ведь не принимаешь меня за кого-то другого? Надеюсь, нет?
Я приходила в неописуемый ужас. Конечно, я понимала, что на самом деле это была Мэдж, что она притворялась, ну а если… Вдруг «старшая сестра» действительно существует? Этот голос, взгляд искоса. Это «старшая сестра»!
Обыкновенно мама очень сердилась.
– Я же просила тебя, Мэдж, не пугать ребенка своими глупыми играми.
Мэдж отвечала вполне резонно:
– Но она просит меня играть в это!
Я просила. Я спрашивала Мэдж:
– А скоро придет старшая сестра?
– Не знаю. Ты хочешь, чтобы она пришла?
– Да-да, хочу…
Хотела ли я в самом деле? Не знаю, но думаю, что хотела. Моя просьба никогда не удовлетворялась немедленно. Только дня через два в дверь детской стучали и раздавался голос:
– Можно мне войти, дорогая? Это твоя старшая сестра…
Многие годы спустя, стоило Мэдж заговорить голосом «старшей сестры», как у меня немедленно бежали мурашки по спине.
Почему мне нравилось это чувство ужаса? Какой инстинкт нуждается в удовлетворении страхом? Почему в самом деле дети любят сказки про медведей, волков и ведьм? Может быть, это бунт против чересчур благополучной жизни? Может быть, человек нуждается в ощущении некоторой опасности? Может быть, детская преступность в современном мире обязана своим возникновением чересчур благополучному обществу? Не нужно ли человеку бороться с чем-то, победить противника – доказать себе свою силу? Уберите из «Красной Шапочки» Серого Волка – разве хоть какому-нибудь ребенку это понравится? Короче говоря, как и во всем, что существует в жизни, вы нуждаетесь в некоторой порции страха, но не слишком большой.
Моя сестра, несомненно, обладала даром рассказчицы. Малышом Монти часто умолял ее:
– Расскажи это еще раз.
– Не хочу.
– Ну расскажи, расскажи, пожалуйста.
– Не хочу.
– Ну расскажи, пожалуйста, Мэдж, я сделаю что хочешь.
– Дашь укусить за палец?
– Да.
– Я сильно укушу. Может быть, вообще откушу.
– Неважно.
Мэдж послушно пускается рассказывать все сызнова. Потом берет палец Монти и кусает его. Теперь Монти вопит. Приходит мама. Мэдж наказывают.
– Но мы ведь так условились, – упорствует Мэдж.
Отлично помню свой первый рассказ, мелодраматический и очень короткий, главным образом потому, что писать хорошим почерком и без ошибок было для меня сущим мучением. Речь шла о благородной леди Мэдж (хорошая) и кровожадной леди Агате (плохая). Сюжет разворачивался вокруг наследства.
Я показала рассказ сестре и предложила ей разыграть по нему спектакль. Сестра немедленно заявила, что лучше она будет кровожадной леди Мэдж, а я – благородной леди Агатой.
– Но разве ты не хочешь быть хорошей? – спросила я, пораженная. Сестра ответила отрицательно и сказала, что гораздо интереснее быть плохой. Я пришла в восторг, потому что предложила Мэдж играть положительную роль исключительно из вежливости.
Помню, папа умирал от смеха, – впрочем, весьма доброжелательного, а мама сказала, что, может быть, мне стоит подобрать какое-нибудь другое слово вместо «кровожадной», потому что это слишком сильное выражение.
– Но она была кровожадной, – объяснила я. – Она убила много людей. Как кровавая Мария Тюдор… Она ведь тоже сжигала людей, привязанных к столбам.
Сказки играли в моей жизни большую роль. Бабушка дарила мне книги на день рождения и на Рождество: «Желтая книга волшебных сказок», «Голубая книга волшебных сказок» и так далее – я любила все и перечитывала их снова и снова. Еще был любимый сборник рассказов о животных, написанный Эндрю Лэнгом[21], включающий, среди прочих, рассказ «Андрокл и лев».
Примерно тогда же я открыла для себя серию книг миссис Моулсворт, самой известной тогда детской писательницы. Эти книги сопровождали меня многие годы, и, перечитывая их теперь, я снова убеждаюсь, что они очень хороши. Конечно, нынешние дети нашли бы их устаревшими, но миссис Моулсворт искусно закручивала сюжет и умела создавать характеры. «Рыжие», «Просто малыш», «Господин Крошка» предназначались для совсем маленьких, так же как и множество волшебных сказок. Мне и сейчас случается перечитывать «Часы-кукушку» и «Комнату с гобеленом». Но самую любимую из всех – «Дом на четырех ветрах» – я нахожу теперь неинтересной и не понимаю, почему она так сильно нравилась мне в детстве.
Чтение считалось слишком большим удовольствием, чтобы стать добродетелью. Никаких сказок до обеда. Предполагалось, что по утрам нужно делать что-нибудь «полезное». И по сей день, если после завтрака я сажусь почитать какой-нибудь роман, то чувствую себя виноватой. По воскресеньям запрещались карточные игры. Я преступила заповедь няни, считавшей карты «дьявольскими картинками», но и много лет спустя в воскресный день за бриджем не могу избавиться от ощущения, что делаю что-то дурное.
Незадолго до ухода няни мама с папой на некоторое время уехали в Америку. Мы с няней отправились в Илинг. Мне предстояло провести там несколько месяцев – какое счастье! Все хозяйство тетушки-бабушки держалось на старой, морщинистой кухарке Ханне, настолько же тощей, насколько пышнотелой была Джейн, – просто-напросто мешок костей; глубокие складки на лице и сутулая спина. Готовила она великолепно. Ханна тоже пекла домашний хлеб три раза в неделю, и мне позволялось присутствовать в это время в кухне, помогать и делать самые маленькие крендельки. Только один раз мне случилось вызвать ее недовольство: я спросила, что такое гусиные потроха. Очевидно, хорошо воспитанные молодые леди не спрашивают о таких вещах, как гусиные потроха. Я носилась по кухне взад-вперед и дразнилась: «Ханна, а что такое гусиные потроха? Ханна, я в третий раз спрашиваю, что такое гусиные потроха?» В конце концов няня увела и отчитала меня, а Ханна не разговаривала со мной два дня. С тех пор я изо всех сил старалась не нарушать правил приличия.
Однажды в Илинг мне пришло письмо из Америки от папы: в нем сообщалось, что мне оказана честь присутствовать на праздновании шестидесятилетия тетушки-бабушки. Папино письмо, написанное согласно требованиям времени довольно велеречиво, не имело ничего общего с его манерой говорить, полной юмора и порой довольно рискованных шуток.
«Агата, будь как можно более внимательной к дорогой тетушке-бабушке, ведь ты понимаешь, с какой необычайной добротой она всегда обращалась с тобой. Я узнал, что тебе предстоит присутствовать на великолепном зрелище, которого ты никогда не забудешь, – такое доводится увидеть лишь раз в жизни. Ты должна выразить бабушке глубокую признательность; показать, как дорого тебе ее отношение. Мне бы тоже очень хотелось быть в этот день среди вас, так же как и маме. Я знаю, что ты никогда не забудешь этот день».
Папа не обладал пророческим даром, потому что я именно забыла юбилей. До чего же дети странные существа! Что приходит мне на память, когда я оглядываюсь в свое прошлое? Всякая чушь: домашняя портниха, крендельки, которые я делаю в кухне, запах изо рта полковника Ф. И о чем я забыла? О зрелище, за мое участие в котором кто-то заплатил немало денег, только чтобы я увидела и запомнила его. Я очень сердита на себя. До чего же несносным и неблагодарным ребенком я была!
Это напоминает мне об одном совпадении, настолько потрясающем, что любому оно показалось бы неправдоподобным. Случилось это во время похорон королевы Виктории[22]. И тетушка-бабушка, и бабушка Б. – обе собирались присутствовать на них. Они загодя обеспечили себе окно в доме где-то вблизи от Паддингтона и должны были встретиться там в этот великий и торжественный день. Чтобы не опоздать, бабушка встала у себя в Илинге в пять часов утра и поспешила на станцию метро «Паддингтон». Она высчитала, что таким образом прибудет на место за добрых три часа до начала церемонии, и захватила с собой вышивание, кое-что из еды и какие-то необходимые мелочи, чтобы скрасить ожидание. Увы, времени, рассчитанного ею впрок, не хватило. Улицы были запружены толпой. Выйдя из станции метро, она уже не могла сделать ни шага вперед. Два санитара из «Скорой помощи» вытащили ее из толпы и убедили в том, что ей не удастся пройти дальше.
– Но я должна! Должна! – плакала бабушка, и слезы струились по ее лицу. – У меня есть комната, у меня есть место, два первых стула у второго окна на втором этаже, чтобы все рассмотреть.
– Это невозможно, мэм, улицы забиты, никому не пройти в ближайшие полчаса.
Бабушка зарыдала сильнее. Санитар, добрый человек, сказал:
– В любом случае, мэм, вы ничего уже не увидите, но я провожу вас до нашей машины вниз по этой улице, вы сможете сесть и попить чая.
Бабушка пошла с ними, не переставая плакать. Около кареты «Скорой помощи» сидела похожая на нее телосложением дама, тоже плачущая, монументальная фигура в черном бархате, расшитом бисером. Они переглянулись и одновременно испустили два диких возгласа:
– Мэри!
– Маргарет!
И два гигантских бисерных бюста прильнули друг к другу.
Размышляя о том, какая из игрушек доставляла мне в детстве наибольшее удовольствие, я склоняюсь к мнению, что первенство принадлежало обручу, этой самой простой игрушке, которая стоила… сколько? Шесть пенсов? Шиллинг? Никак не больше. И какой бесценный помощник для родителей, нянь и слуг! В погожий день Агата идет в сад играть с обручем, и все могут быть совершенно спокойны и свободны вплоть до следующей трапезы, или, точнее говоря, до момента, когда даст о себе знать голод.
Обруч по очереди превращался то в коня, то в морское чудовище, то в поезд. Гоняя обруч по тропинкам сада, я становилась то странствующим рыцарем в доспехах, то придворной дамой верхом на белом коне, Кловером (из Котят), совершающим побег из тюрьмы, или – несколько менее романтично – машинистом, кондуктором или пассажиром на трех железных дорогах моего собственного изобретения.
Я разработала три ветки: «Трубная» – железная дорога с восемью станциями протяженностью в три четверти сада, «Баковая» – по ней ходил товарный поезд, обслуживающий короткую ветку, начинавшуюся от огромного бака с краном под сосной, и «Террасная» железная дорога, которая шла вокруг дома. Совсем недавно я обнаружила в чулане лист картона, на котором каких-то шестьдесят лет назад коряво начертала план железнодорожных путей.
Никак не могу постичь теперь, почему мне доставляло такое неизъяснимое удовольствие гнать перед собой обруч, останавливаться и кричать: «Ландышевая». Пересадка на «Трубную», «Труба», «Конечная. Просьба освободить вагоны». Я играла так часами. Наверное, это были великолепные физические упражнения. Я старательно постигала искусство так бросать свой обруч, чтобы он возвращался ко мне, этому трюку меня научил один из наших друзей – морских офицеров. Сначала у меня ничего не получалось, но я упорно пробовала снова и снова и наконец уловила нужное движение – как же я была счастлива!
В дождливые дни на свет появлялась Матильда. Большая американская деревянная лошадь-качалка. Матильду подарили сестре и брату еще в Америке, когда они были маленькими. Ее привезли в Англию и теперь оставшуюся от нее бледную тень – грива вылезла, краска облупилась, хвост исчез и т. д. – поместили в примыкавшую к дому маленькую теплицу (не путать с оранжереей, помпезным сооружением, уставленным горшками с бегонией, геранью, целыми ярусами всевозможных папоротников и несколькими пальмами). Маленькая теплица называлась, сама не знаю почему, Кей Кей (а может быть, Кай Кай?); лишившись всех растений, она приютила у себя крокетные молотки, обручи, мячи, сломанные садовые кресла, старые крашеные железные столы, рваную теннисную сетку и Матильду.
Матильда работала прекрасно – гораздо лучше всех английских лошадей-качалок, которых я когда-либо видела. Оседланная, она скакала вперед и назад, вверх и вниз и, если ее как следует пришпорить, могла запросто сбросить седока. Рессоры, нуждавшиеся в смазке, отчаянно стонали, и к удовольствию примешивалось чувство опасности. Опять же прекрасная тренировка. Неудивительно, что я была тощей. Компанию Матильде составлял Верный, тоже заокеанского происхождения. Верный – маленький крашеный конь с педальной коляской. Вероятно, из-за долгих лет неподвижности педали больше не крутились. Щедрая порция смазки, конечно, сделала бы свое дело, но существовал гораздо более легкий способ заставить Верного служить. Подобно всем садам в Девоне, наш сад располагался на склоне холма. Мой метод состоял в том, чтобы втащить Верного на самую верхушку поросшего травой откоса, осторожно сесть на него верхом, прошептать ему на ухо что-нибудь подбадривающее – и вот мы уже едем вниз, сначала медленно, потом набирая скорость, так что мне приходится тормозить ногами, чтобы остановиться у самой араукарии в глубине сада. Потом я снова втаскивала Верного на вершину, и все начиналось сначала.
Спустя несколько лет выяснилось, что в наблюдении за этим целеустремленным торжественным процессом, длившимся порой час кряду, черпал колоссальное удовольствие мой будущий зять.
С уходом няни я, конечно, потеряла товарища своих игр. Безутешная, я бродила по саду до тех пор, пока на помощь не пришел обруч.
Как все дети, я, конечно, всегда стремилась вовлечь в свою игру сначала маму, а потом кого-нибудь из слуг. Но в те времена, если в чью-то прямую обязанность не входило играть с детьми, тем приходилось играть самим. Слуги, хоть и настроенные очень дружелюбно, были по горло заняты своей работой, а потому обычно я слышала в ответ:
– А сейчас, мисс Агата, бегите играть. У меня полно дел.
Доброта Джейн ограничивалась горстью изюма или кусочком сыра, которые она давала мне, но с непременным условием съесть все это в саду.
Так я оказалась в своем собственном мире с моими товарищами по играм. Думаю, это прекрасно. Я никогда не знала, что такое скука, унылое «мне нечего делать», в отличие от многих женщин, всю жизнь страдающих от одиночества и не знающих, чем себя занять. Свое свободное время они рассматривают как кошмар, а не источник наслаждения. Если вас постоянно развлекают, естественно, вы к этому привыкаете. И когда никто не обращает на вас внимания, приходите в полное замешательство.
Полагаю, из-за того, что подавляющее большинство детей начинают теперь ходить в школу очень рано и жизнь их расписана по минутам, они совершенно не знают, куда себя деть во время каникул, и отчаянно скучают. Я всегда удивляюсь, когда они подходят ко мне со словами:
– Ну мне совершенно нечего делать.
Притворно ужасаясь, я спрашиваю:
– У тебя ведь очень много игрушек, не правда ли?
– Не очень.
– Ну да, разве что два поезда, грузовики, краски да кубики. Ты не можешь поиграть сам?
– Но я не умею играть один.
– Вот как? А я умею. Нарисуй птичку, потом вырежь ее, сделай клетку из кубиков и посади птичку в клетку.
Тучи расходятся, и примерно на десять минут воцаряется тишина.
Перебирая в памяти прожитые годы, я все больше и больше убеждаюсь в одном: мои пристрастия совершенно не изменились.
Все, во что я любила играть в детстве, осталось любимым занятием на всю жизнь.
Например, игра в дом.
Думаю, у меня было разумное количество игрушек: кукольная кроватка с настоящими простынями и одеялами и доставшиеся мне от брата и сестры кубики, из которых можно было построить домик. Многие игрушки я изобретала сама. Вырезала картинки из старых иллюстрированных журналов и наклеивала их в альбомы, сделанные из коричневой толстой бумаги. Разрезала старые рулоны обоев и оклеивала ими коробки. Дело небыстрое.
Но главное удовольствие в дни, когда нельзя было гулять в саду, конечно же, доставлял мне самый обыкновенный крашеный кукольный домик со свободно подвешенной передней стеной, за которой открывались кухня, столовая и холл на первом этаже, а на втором – две спальни и ванная комната. По крайней мере, с этого все начиналось. Потом, постепенно, предмет за предметом, приобреталась мебель. Тогда в магазинах был огромный выбор очень дешевой кукольной мебели. Мои карманные деньги по тем временам составляли приличную сумму. Она складывалась из медяков, которые могли заваляться в папиных карманах. Я приходила к нему в комнату, говорила «доброе утро», а потом поворачивалась к туалетному столику посмотреть, что судьба уготовила мне на этот раз: двухпенсовик? пятипенсовик? Однажды целых восемь пенсов! А иногда вовсе ничего. Неизвестность делала ожидание волнующим.
Я покупала всегда одно и то же. Немножко конфет – из жженого сахара, потому что мама признавала полезными только их. Конфеты делались прямо в лавке мистера Уайтли. Стоило пересечь ее порог, как по запаху сразу же можно было определить, что изготавливается сегодня: характерный запах жженого сахара – значит, ириски, острый – мятные леденцы, едва уловимый – ананасовые, довольно неприятный, совсем слабый – из ячменного сахара и всепобеждающий аромат находившихся в процессе приготовления грушевых леденцов.
Все стоило одинаково: восемь пенсов за фунт. Я тратила четыре пенса в неделю – по одному пенни за каждый из четырех разных сортов. Один пенс полагалось откладывать на нужды беспризорных и бездомных детей (на столе в холле стояла копилка); с сентября копились монеты на рождественские подарки, которые предстояло купить, помимо сделанных дома. Остальное шло на обзаведение моего кукольного домика.
Я до сих пор помню обворожительные вещи, которые можно было купить. Продукты, например. Маленькие картонные тарелочки с жареной курицей, яичница с ветчиной, свадебный торт, баранья ножка, яблоки и апельсины, рыба, бисквит, рождественский пудинг с черносливом. Плоские коробки с ножами, вилками и ложками. Наборы крошечных рюмок. И наконец, собственно мебель. В моей гостиной стоял гарнитур из обитых голубым атласом стульев, к которым я постепенно подобрала софу и довольно громоздкое золоченое кресло. Здесь же стояли туалетный столик с зеркалом, круглый полированный обеденный стол и уродливый столовый гарнитур, отделанный оранжевой парчой. Лампы и вазы, особенно вазы с цветами. Ну и, конечно, все, что требуется в домашнем хозяйстве: щетки, совки, метла, ведра, кастрюли.
Вскоре мой кукольный домик стал похож на мебельный магазин.
А можно – вдруг можно? – чтобы у меня был еще один кукольный домик?
Мама считала, что маленькой девочке не полагается иметь два кукольных домика. Но почему бы, предложила мама, не использовать для этих целей буфет? Так в моем распоряжении оказался целый буфет – и это было счастье. В просторном пустом помещении, расположенном на самом верху, папа когда-то задумывал сделать две спальни для гостей, но сестре и брату так понравилось играть там, что оно осталось комнатой для игр. По стенам кое-где стояли полки с книгами и буфеты, посредине было пусто. Мне выделили буфет с четырьмя полками, встроенный в стену. Мама разыскала обрезки красивых обоев и разрешила мне наклеивать их на полки как коврики. Собственно кукольный дом стоял на верху буфета, став теперь шестиэтажным.
Дом, конечно, нуждался в семье, которая жила бы в нем. Я поселила туда папу и маму, двух детей и служанку, куклу с фарфоровым лицом и набитым опилками тряпичным телом. Мама сшила из лоскутков кое-какую одежду для них. А папе даже наклеила на лицо маленькую черную бородку и усики. Папа, мама, двое детей и няня. Не семья, а само совершенство. Не припоминаю, чтобы члены семьи отличались какими-то особенностями характера, – они никогда не были для меня живыми людьми, существуя только как обитатели дома. Но когда семья усаживалась вокруг стола, это действительно выглядело здорово. Тарелки, рюмки, на первое – жареная курица, и потом весьма изысканный розовый пудинг.
Еще одним упоительным развлечением был переезд. Грузовой машиной служила большая картонная коробка. Мебель грузили в машину и за веревочку тянули по комнате, совершая несколько кругов, пока грузовик не останавливался у «нового дома». (Переезд совершался по крайней мере раз в неделю.)
Сейчас мне совершенно ясно, что я продолжаю играть в дома# до сих пор. Я сменила бесчисленное множество домов, покупала дома, меняла их на другие, обставляла, отделывала, перестраивала. Дома! Благослови, Господь, дома!
Но вернусь к воспоминаниям. Странное дело, когда начинаешь собирать их воедино, действительно вспоминаешь всю свою жизнь. То счастливые события, то – очень живо – страхи. Но что удивительно: боль и страдания всплывают с трудом. Не хочу сказать, что не помню их, помню, но не чувствую. Все, что касается горестных моментов, задевает меня самым поверхностным образом. Я говорю: «Агата была страшно несчастна. У Агаты болели зубы». Но по-настоящему я не испытываю при этом ни горя, ни боли. А с другой стороны, вдруг разлившийся нежданный аромат липы – и я с головой в прошлом, вновь проживаю день, проведенный среди липовых деревьев, ощущаю наслаждение, с которым бросилась тогда на землю, запах горячей травы и внезапное восхитительное осознание великолепия лета; совсем близко кедр, а чуть дальше за ним – река… Чувство слияния с жизнью. В этот момент все возвращается ко мне. Не только то, что возникло в голове как воспоминание, но и давнее пережитое ощущение во всей полноте.
Живо помню лютиковое поле. Наверное, мне было лет пять, потому что я гуляла с няней. Мы жили у тетушки-бабушки в Илинге и как-то раз поднялись на холм позади церкви Святого Стефана. Вокруг простирались поля, но мы вышли на одно, особенное, сплошь усыпанное лютиками. Я уверена, что мы ходили туда часто. Не знаю, что сохранила моя память – первый раз или какой-то из следующих, но волнение, овладевшее мною, я не только помню, я его снова ощущаю. Мне кажется, что за многие годы, прошедшие с тех пор, я больше ни разу не видела лютикового поля. Я видела несколько лютиков в поле, но не более того. Огромное поле, сплошь из золотых лютиков, ранним летом – это и в самом деле сказка, и она осталась со мной до сих пор.
Что доставляет в жизни самое большое удовольствие? Осмелюсь предположить, что это зависит от человека. Размышляя и припоминая, я пришла к выводу, что для меня это почти всегда мирные часы обычной повседневной жизни. Конечно же, именно тогда я ощущала самое большое счастье. Украшать голубыми бантами седую голову няни, играть с Тони, проводить расческой пробор в шерсти на его широкой спине, скакать на воображаемой лошади вброд по реке, которую моя фантазия создала в нашем саду. Гнать обруч через все станции «Трубной» железной дороги. Счастливые часы игр с мамой. В более поздние годы, во время чтения Диккенса, у мамы, случалось, очки частенько сползали с переносицы и голова клонилась вперед, а я отчаянным голосом будила ее: