Американский писатель мистер Джозеф Хергесгеймер,[1] которого я настойчиво рекомендую европейскому читателю, поскольку он свободен от социологического «зуда», свойственного многим писателям, в том числе и мне, написал как-то в автобиографической заметке, что о Хергесгеймере как о человеке ничего не скажешь, кроме того, что уже сказано о героях его романов. Это справедливо по отношению к любому романисту, который вне зависимости от своих способностей серьезно относится к работе.
Исключение составляют лишь литературные поденщики. В личной жизни такой поденщик зачастую оказывается милейшим человеком, суровым наставником и в то же время другом своих детей, терпимым мужем, который умеет отлично играть в покер, искусно готовить во время пикника пищу и при этом еще создавать бесплотных героинь и напыщенно-патриотических героев.
Утверждение мистера Хергесгеймера я могу применить к себе. Я не знаю, обладают ли мои книги какими-либо достоинствами, и меня это особенно не волнует, — ведь уже пережито утомительное напряжение, с которым связан процесс создания книги. Но в мои произведения, хороши они или плохи, вложено все, что я в состоянии почерпнуть у жизни и отдать ей.
Даже сам Синклер Льюис, этот усердный писака, не мог бы сказать о себе ничего, кроме того, что он написал о своих персонажах. Все те качества, которые он так уважает, — образованность, честность, точность, способность к самоусовершенствованию — присущи отнюдь не ему, пылкому и экспансивному человеку, каким его знают близкие, — а профессору Готлибу из его романа «Эроусмит». Свою способность к любви и преданной дружбе он израсходовал в значительной мере, создавая образ Леоры из того же романа и изображая чувства Джорджа Ф. Бэббита к своему сыну и к своему другу Полю; однако он растратил ее, слава богу, не полностью, поскольку одна из немногих in propria persona[2] Льюиса состоит в том, что он, как ребенок, любит, поистине обожает своих немногих друзей — мужчин и женщин. И если в этом самом Льюисе, выходце из Миннесоты, с ее девственными лесами и пшеничными полями, были предпосылки для того, чтобы стать твердым и мужественным, как Линдберг, то он полностью растратил их в процессе создания таких образов, как «сокол» Эриксон из романа «Полет сокола» (этот летчик удивительно похож на Линдберга, хотя и появился за десять лет до него), как энергичный провинциальный врач Уил Кенникот из «Главной улицы», как Фрэнк Шаллард из «Элмера Гентри», который сначала трепетал перед кровавыми фанатиками — фундаменталистами, а затем с твердостью встретил их. В личной жизни писатель не обладает ни малейшим мужеством. Он дрожит от страха, поднимаясь в фуникулере в горах Швейцарии, сидя в автомобиле, скользящем по мокрому от дождя асфальту, и находясь на пароходе, подающем тревожные гудки в тумане.
Я отнюдь не намерен представить себя воплощением ложной скромности, которая является оборотной стороной все того же раздражающего эгоизма: «взгляните, мол, на меня, я так благороден, что готов признаться в отсутствии благородства». И я не намекаю, что мой пример интересен именно своей необычностью. Напротив, он самый заурядный. Я знаю романиста, который в романах, где реально живет его душа, правдиво и ярко показывает высокую, страстную, одухотворяющую любовь мужчины и женщины и который в личной жизни только подглядывает в замочные скважины, словно жалкий клерк, мечтающий в своих меблированных комнатах о настоящем приключении. Знаю я и другого литератора, который в своих книгах кажется воплощением красоты и силы, а на самом деле сидит дома у камина, заплывший жиром, страдающий одышкой и ворчащий из-за пустяков. И я знаю многих писателей, черпающих в бутылке виски вдохновение для того, чтобы изобразить сурового трезвенника.
Нет, если бы обычный, неискушенный читатель был умным человеком, он боялся бы, как огня, личного знакомства с большей частью своих любимых авторов. И эта сакраментальная тайна нашей профессии, которую я столь легкомысленно раскрываю, объясняет, почему биографии писателей так мучительно скучны, если только, конечно, они не приукрашены.
Обратимся к герою нашей биографии — к Синклеру Льюису.
Безусловно, в личной жизни не было человека более непривлекательного и неприятного, чем он; ему симпатизируют немногие, и то либо из-за стремления к оригинальности, либо потому, что находят его беседу забавной. Что он действительно умеет, так это воспроизводить манеру говорить некоторых легкомысленных и болтливых людей. Он имитирует американского Бэббита, разглагольствующего о своем автомобиле, шведа или янки, говорящего по-немецки, профессора колледжа, вдохновенно читающего лекцию обо всем и ни о чем в частности.
Случайный слушатель может воскликнуть в восторге: «Этот Льюис умеет выразить самую суть человека, а через него — и всей цивилизации!»
Но он явно захваливает Льюиса. Если бы он знал его достаточно хорошо, он бы увидел, что Льюис повторяет все эти шутки по нескольку раз, с детским простодушием тех провинциальных остряков, которые изображены в его «Главной улице». В такие моменты он только упражняется, только делает «заготовки» для очередного характера. Пребывая в подобном «водевильном» состоянии духа, он совершенно возмутительно не считается с тем, что другим из собравшейся компании тоже хочется хоть изредка вставить словечко. Он ошеломляет их, сбивает с толку, буквально топит в потоке своих комических словоизвержений. Только так, очевидно, он способен произвести на них впечатление. Но что касается глубокой научной дискуссии, изящного и тонкого светского разговора, серьезного, профессионального обсуждения проблем искусства, в том числе и проблем, связанных с созданием и его собственных романов, он оказывается нем, как рыба.
Если оставить в стороне его немногочисленные, но длительные дружеские привязанности да его искрометные монологи, человек этот, по-моему, лишен добродетелей, кроме, пожалуй, еще одной — действительно острой, горячей, безжалостной ненависти к лицемерию, к тому, что американцы называют «трескотней», но, возможно, это даже и не добродетель, а всего лишь вызванное завистью желание позлить людей, закрывая глаза на их многочисленные и блистательные достоинства и выискивая те немногие пороки, которые порождены либо укоренившимися привычками, либо экономической необходимостью.
Он ненавидит политиканов, которые лгут, шантажируют и грабят, прикрываясь туманной и высокопарной риторикой, врачей, которые, не считаясь с истиной, но с большой пользой для своего кармана внушают здоровым пациентам, что они больны; торговцев, сбывающих недоброкачественный товар; и фабрикантов, которые называют себя филантропами и не доплачивают своим рабочим; профессоров, которые во время войны пытаются доказать, что все противники — наши враги; и писателей, которые боятся писать о том, что кажется им правдой. Да, этого человека, почти образцового методиста и лютеранина, готового распевать затверженные с детства евангелические гимны вместо самой лучшей в мире застольной песни, настолько возмущают священники, отпускающие с амвона глупые шуточки и не желающие публично признаться в одолевающих их сомнениях, что он рискует растерять всех своих добрых друзей из их числа, так как нападает на них в своем романе «Элмер Гентри».
Но если исключить три перечисленные добродетели (представив, что таковые имеются), человек этот весьма скучен и несимпатичен. Долговязый, нескладный, рыжеволосый, с длинным носом; туалет его не блещет ни изяществом, ни поэтическим беспорядком, он походит на фермера из Йоркшира, однако не обладает ни крестьянской силой, ни сметкой и вообще лишен всякой романтичности.
У него нет любимых занятий, если не считать страсти к скучным путешествиям по самым неинтересным местам, изъезженным туристами. Игры его также не увлекают. Он ни разу в жизни не играл в бридж, гольф, маджон или бильярд; в теннис он играет, как восьмилетний ребенок — буквально так; купаясь, он рискует лишь поплескаться в спасительной близости берега. Даже за рулем автомобиля он, живущий в стране, где насчитывается не менее 60 миллионов опытных шоферов — любителей, способен развить лишь такую скорость, которая приличествует восьмидесятилетнему, страдающему ревматизмом архидьякону со вставной челюстью.
Он питает отвращение к званым обедам. Слушая дружелюбное мурлыканье добрых матрон, он изнывает от скуки. А годы пребывания в Европе и даже в Париже не пробудили в нем обворожительных склонностей гурмана. В искусстве вести себя за столом он сущий варвар (хотя в нем нет ни грана варварской мужественности). Самым изысканным винам он предпочитает виски с содовой; у него имеется также мерзкая, непростительная привычка, свойственная американцам, — выкуривать сигарету в промежутке между самыми изысканными блюдами. И он бахвал: он кажется достаточно скромным, пока сидит за письменным столом, но, разболтавшись и потеряв над собой контроль, он начинает долго и нудно рассуждать о том, как глупы критики, рецензирующие его книги.
Этому человеку сейчас 42 года. Из-за худобы он выглядит (если встает рано, что бывает крайне редко из — за его привычки к бесконечным словопрениям) моложе своих лет. Его отец и дед были провинциальными врачами в маленьком городке, описанном им в «Главной улице»; это поселок с низкими деревянными лавчонками и коттеджами, окруженными фруктовыми садами, а вокруг них на многие мили расстилается золотое море пшеницы.
Детство у него было самое обычное: занятия в школе; летом купание, осенью — охота на уток, зимой — коньки; домашние обязанности сводились к распилке дров и расчистке тротуара от снежных заносов, частых в этой северной части страны. Это было самое заурядное детство, если не считать пристрастия к чтению, что считалось не вполне обычным в этом городке занятием. Он упивался Диккенсом, Вальтером Скоттом, Вашингтоном Ирвингом.
Несомненно, это увлечение книгами и побудило его взяться за перо. Он начинал как необузданный романтик. В своих первых опытах он выступал исключительно как поэт: писал бледные, подражательные стихи о трубадурах и замках, которые он глубокомысленно обозревал с высоты своего миннесотского захолустья. По иронии судьбы, оказавшись в местах, где находились самые натуральные замки и была жива память о трубадурах — в Кенте, Корнуолле, Фонтенбло, Лондоне и Риме, — он имел обыкновение писать о затерявшихся среди прерий поселках Миннесоты.
В юности жизнь Льюиса сложилась исключительно легко. В ней не было места живописной хронике, повествующей о мужественной борьбе с нищетой и унижениями. Отец послал Льюиса в Иельский университет. Потом он стал репортером газеты, редактором в журнале и литературным консультантом ряда издателей. В промежутках случались и приключения и годы неудач, но все они были лишь веселыми эпизодами юности. Затем он работал уборщиком в одной радикальной кооперативной колонии и потерпел в данной должности неслыханное фиаско. Он совершил путешествие в Панаму в то самое время, когда строили великий канал, надеясь найти работу в тамошних экзотических джунглях. Он отплыл в Панаму на скотоперегонном судне, а вернулся безбилетным пассажиром, так и не найдя работы! Полтора года он жил в Калифорнии; одно время, поселившись в коттедже на берегу Тихого океана и перебиваясь на деньги, взятые в долг, он пописывал рассказы в соавторстве с Уильямом Роузом Бенетом;[3] кроме того, он занимался (и весьма неудачно) журналистикой в Сан — Франциско.
С 1910 по декабрь 1915 года он был весьма заурядным, тянущим свою лямку редактором в Нью-Йорке, женился и пришел к твердому выводу, что так никогда и не сумеет постичь искусство сочинять что-либо более художественное, чем реклама к плохим романам, хотя в Америке подобная реклама бывает по-настоящему художественной. Ему с трудом удалось выпустить два романа: «Наш мистер Ренн» и «Полет сокола»; он писал их по вечерам, после службы, и заработал гроши на этих книгах, которые остались незамеченными критикой.
Юмористический рассказ, написанный им однажды шутки ради и без всякой серьезной надежды на его опубликование, открыл перед ним двери «Сатердей ивнинг пост», и уже через несколько месяцев он смог скопить достаточно средств, чтобы оставить службу и стать вольным художником.
Это случилось в декабре 1915 года, и с той поры он непрерывно путешествует — на поезде, в автомобиле, на корабле, пешком. Естественно, его всегда хвалили за то, что он рыщет по свету в поисках материала, но на самом деле он путешествует отнюдь не с этой высокодостойной целью, а потому лишь, что страдает «охотой к перемене мест», этой самой изнурительной из болезней. За последние одиннадцать с половиной лет самая длительная остановка — девятимесячная — была в Лондоне. Он проехал на автомобиле почти по всем штатам Америки. В Европе он побывал всюду — от Берлина до Афин и Севильи. Он провел несколько недель в Северной Канаде, в двухстах милях не только от ближайшей железной, но даже проезжей дороги. Он доплыл, минуя Вест-Индию, до Венесуэлы и Колумбии. За это время он успел все же написать 11 книг, несколько сборников рассказов и статей, поскольку обладает способностью акклиматизироваться в незнакомой комнате, в чужом городе и, от всего отключившись, максимум через три часа приниматься за писание. В часы работы ему безразлично, куда выходит окно, у которого он устроился с пишущей машинкой: на Пятую авеню, туманный Лондон или на молчаливую горную гряду.
Теперь он подумывает о поездке на Восток — в Индию, на Яву, в Японию, из чего можно заключить, что его «охота к перемене мест» поистине неутолима.
Человек он заурядный и к тому же, очевидно, лишенный воображения. Будь он другим, он мог бы сидеть дома и черпать вдохновение в собственных фантазиях, вместо того чтобы вдохновляться видом новых улиц, новых ландшафтов и новых лиц.
Короче говоря, он малоинтересный человек, достоинства которого, если таковые все-таки имеются, можно обнаружить лишь в его книгах.
1927