Я бежал к Карле Пепш.
Хоть я и смеялся, но нисколько не преувеличивал, когда говорил, что страдаю. Я действительно страдал из-за источника, о котором до сих пор не упоминал. Собственно, следовало бы говорить о салоне Карли Пепш: у нее на квартире торговал весь город Z.
Торговля здесь ни капельки не была похожа на торговлю в других местах. За чашкой крепкого чая, за рюмкой ликера, в промежутках между двумя великолепными беседами спускали меховую шубу, обменивали сотню долларов, предлагали какой-нибудь «блаувейс»[4], или камушек с легоньким лимончиком. Торговали здесь, соблюдая видимость светских приличий и в присутствии красивейших женщин города. У других моих источников комнаты, даже стены дышали смертью, безобразные, холодные, угрюмые, с ужасными запахами. Новые купцы, которые занялись торговлей с недавних пор, тоже не отличались особой требовательностью, прозябали в своих годами не проветриваемых клетушках, провонявших капустой и корейкой. Зато у Карли квартира была очаровательная, теплая, женственная, ничуть не похожая на квартиру, из которой владелец ее выйдет завтра за сигаретами и больше не вернется. Здесь не чувствовалось никакой растерянности, напротив, две комнатки были обставлены богато, щедро, настоящий антиквариат, ковры, картины Фалата и Вычуловского. В квартире пахло деньгами, нажитыми за десятки лет, а не деньгой, добытой вчера. Здесь, сидя в мягких креслах, чиппенделях, торговали, отнюдь при этом не пренебрегая высокими художественными, эстетическими и политическими проблемами. Не смогу сказать, что сильнее меня поразило: квартира или Карля Пепш, ибо я, понятно, с первого взгляда как сумасшедший влюбился в Карлю. Впрочем, для меня Карля в самом деле была прекраснейшей женщиной на свете; с тех пор как я себя помню, именно такая красота больше всего меня пленяла. Карле было самое большее лет двадцать семь; подобно тому как каштан или клен бывает красивее всего не тогда, когда цветет, а осенью, да и то не осенью, а в течение одного осеннего дня, и даже не в течение всего дня, а в течение одного часа, когда все листья одинаково желтые, без малейшей примеси другого цвета, и потому кажутся даже ненастоящими, неживыми, ведь живой цвет — это цвет перемешанный, — так и женщины, достигнув двадцати семи лет, обладают чем-то таким, чего у них потом никогда уже не будет. Впрочем, возможно, что я сочинил эту теорийку под влиянием Карли. И меня ошеломила не только ее красота, но и сила. Карля была среднего роста, чуть повыше меня, потому что я низкорослый, крепко сложена, а у меня сложение нервное, слабое, шатенка, а я брюнетик, мелкий, невзрачный брюнетик; львиная грива обрамляла решительно очерченный овал ее лица с чуть-чуть слишком высоким лбом, но такие именно лбы я боготворю, высокий лоб превращает лицо в храм; глядя на высокий лоб, сразу вспоминаешь небо. Под этим мыслящим лбом горели глаза, казалось бы слишком темные, не в тон основным краскам лица, но именно этот неожиданный цвет глаз придавал ей загадочность. Носик у нее был небольшой, изящной формы, рот, быть может, не слишком выразительный, с расплывчатой линией губ, но такие рты говорят об отсутствии истеричности. Подбородок ее также выражал силу, которую я боготворю в женщинах, ведь им она нужнее, чем мужчинам, поскольку женщинам достаются самые трудные испытания. Вся ее фигура дышала силой; я страстно любил смотреть на Карлю, наблюдать, как она всеми порами впитывает жизнь. Внезапно, во время разговора, она могла вся вспыхнуть, уловив краем уха ржание лошади где-то за окном, на улице. Она видела и слышала в два раза быстрее, чем окружавшие ее люди, все чувства у нее были острее, я бы сказал даже, что она жила острее. И еще кое-что я боготворил в Карле — ее ум; по складу ума люди отличаются друг от друга еще сильнее, чем чертами лица. Она все знала, обо всем слышала, по каждому вопросу могла высказаться, правда, ее высказывания не всегда бывали глубоки, но кому нужна глубина? О, эти тонкогубые создания знают много, гораздо больше, чем обладатели чувственных ртов; если не дашь себя пожрать эротике, то можешь столько сделать, увидеть, столькому научиться на этом свете!
Карля была замужем. В 1939 году один из столпов светской жизни в Z., Сясь Пепш, хорошо зарабатывающий адвокат с собственной канцелярией и собственным автомобилем, внезапно поддался панике, которая отнюдь не была связана с общим положением в мире, с вступлением немецких войск в Прагу, с Беком, с лозунгом mourir pour Dantzig[5]. Пепшу казалось, будто в его жизни произошло нечто невозместимое, непоправимое, будто ему осталось полшага до старости, будто наступил последний момент, когда еще можно спасти себя и — жениться! Такая паника охватывает в равной мере и мужчин и женщин несколько раз в жизни; в минуты слабости — но только в такие минуты — женитьба кажется лекарством от всех болезней. Когда Пепш огляделся вокруг — всю жизнь он пользовался бешеным успехом у женщин, трогал их до слез цыганскими романсами, которые исполнял под собственный аккомпанемент на гитаре, страдал скорее от избытка радостей, чем от их недостатка, — когда он огляделся, взгляд его упал на Карлю, молодую юристку, дочь скромного землемера, отличавшуюся несомненными достоинствами. У нее была слава отличного товарища для развлечений, она любила ездить с компанией в Яремч, в Жабий, в горы и к морю, но, несмотря на эти поездки, пользовалась безупречной репутацией; мужчины потихоньку рассказывали друг другу, что у нее нет ни на грош темперамента. Сясь Пепш давно знал Карлю, но ему никогда не приходило в голову, что ее можно поцеловать. Невзирая на это, именно в тот критический период он пришел к выводу, что такая девушка будет идеальной женой. Через неделю после свадьбы явился полицейский с повесткой. Сясь Пепш ушел на фронт и пропал.
К Карле меня привел мой приятель Кристин Олдаковский, сын профессора здешнего университета, двухметровый детина, блондин с чересчур широко расставленными глазами, с большим светлозолотистым лицом. Хотя люди и говорили, будто деньги валяются на улице, достать их, видимо, было не так уж легко, если Кристин жил с того, что зарабатывал, откармливая вшей в институте профессора Вайгеля, выпускавшем противотифозную вакцину. Правда, Кристин уверял, будто хочет жить спокойно, имея справку о работе, и только поэтому делает то, что делает, но, конечно, он не принадлежал к породе орлов. Время от времени он воровал в институте одну-две ампулы вакцины и таким путем подрабатывал. Кроме того, время от времени он приносил Карле для продажи меха своих многочисленных приятельниц. Мне нравился Кристин, но разговор с ним был для меня пыткой. Он усвоил странную привычку: говорил отрывисто, скачками, пропуская целые звенья фразы, затемняя ее смысл. После разговора с Кристином я чувствовал себя тем более усталым, что неизвестно для чего прикидывался, будто все понимаю: от непрерывных гримас и улыбок у меня болели челюсти. И все-таки я дружил с Кристином, потому что он был влюбблен в Мадзю, сестру Карли, совершенно на нее не похожую, сладкую и темную, как вишня. Таким образом, мы составляли две пары.
Длинный Кристин ввел меня к Карле в один январский вечер, просто так — для светского знакомства. Он принадлежал к числу тех людей, которые всех со всеми сводят, считая, что их друзья немедленно должны между собой подружиться; эта черта свойственна людям только до определенного возраста, потом они начинают скрывать своих знакомых и размышлять, что им даст, если они познакомят одних с другими.
Ранним январским вечером я впервые занял место у кафельной печки во второй комнате и оттуда сразу же принялся кидать томные долгие взгляды на Карлю. С тех пор не проходило дня, чтобы я не появлялся у Карли, а если случался такой день, то он длился для меня вечность. Впрочем, нас быстро связали также и торговые узы. Карля, как и я на первых порах, была мелким универмагом, правда, она не носилась с килограммом крупы, но меховой шубкой, вакциной или браслетом не брезгала. Стендаль говорит, что каждый грош, который ты делишь с подругой, укрепляет любовь, а каждый грош, который ты ей даешь, разбивает любовь. Наша торговля, казалось, строилась именно по такому принципу. Не успел я оглянуться, как уже пылал. Время, проведенное у Карли Пепш, имело совсем иное измерение, чем в любом другом доме, оно словно неслось на приводном ремне, часы проходили, как минуты. Вскоре я уже не представлял себе жизни без Карли, хотя она все еще близко меня не подпускала. О нас говорили, как о паре, но мы не были парой. Не я тому противился.
Хотя противилась она, любовника у нее не было. Мне разрешалось приходить в любой час, и ни разу я у нее никого не застукал, никто никогда не отскакивал, вспугнутый мною, ни разу я не застал ее с раскрасневшимся лицом, с растрепанными волосами. Я не был ей парой, я был другом, которому говорят то, чего никому на свете не скажут, а именно сколько рук примазалось к товару, — это была высшая степень доверия. Она мне даже говорила, сколько заработала на товарах, которые я сам ей давал. Наши торговые отношения, хоть и не выходили за рамки этих отношений, все-таки были несколько необычны. Их значение для меня было не в заработке, заработки — во сто крат большие — приносили мне другие удары, но наши отношения полностью исчерпывались торговлей, меж тем, если бы их перевести в другую плоскость… ну, они были бы лучше. Несмотря на это, я не прибегал к дешевым приемчикам, никогда, например, не брал у нее за товар ниже той цены, какую сам платил, подобное поведение я счел бы жульничеством, унижающим наши чувства. Я испытывал отвращение ко всяким уступкам во имя любви, которая для меня была чем-то вроде родниковой воды, утренней зорьки, пения жаворонка. В двадцать пять лет человек не только не умеет переводить Рильке; в голове у него скапливается целый ворох мыслей, которые неведомо куда потом деваются. Последние месяцы значительно обогатили меня новым опытом, и тем не менее на главные вопросы жизни я по-прежнему смотрел глазами деревенского парня. Суждения так называемого света по многим вопросам казались мне попросту отвратительными.
Если я заставал у Карли общество, то думал только об одном — когда же все наконец уйдут и мы останемся одни. Тело мое рвалось к ней, невзирая на присутствие людей и их разговоры. Но когда мы оставались одни, то сила Карли, которая больше всего меня в ней восхищала, становилась главным моим врагом. Карля отталкивала меня от себя, как котенка от паштета, руки у нее были железные. Тело мое разогревалось докрасна, но за несколько минут до комендантского часа я вынужден был покинуть пост возле печки. Я уходил наполовину одурманенный, горячий, как грелка. Поведение Карли доводило меня до бешенства, и часто, сбегая по лестнице, я давал себе клятву, что ноги моей больше у нее не будет, но назавтра возвращался, хотя к меду меня по-прежнему не подпускали. Карля Пепш обращалась со мной, как герцогиня де Кастри с Бальзаком. Но я решил быть умнее Бальзака, и прежде всего терпеливее; Мопассан говорит, что терпеливые любовники никогда не жалеют о своем терпении. Я решил дождаться дня, когда силы покинут моего Збышека Цыганевича[6]. Но пока что я страдал, страдал каждый день, каждый вечер, каждую ночь.
Когда я выбежал из дому после разговора с Лопеком, пощипывал вечерний морозец. Лужи затягивались, словно пенка на молоке, в окнах появились первые огоньки. Днем пахло весной, но по вечерам зима вновь обретала силу.