О чём думала моя «матушка Наталья», трясясь в мятой кабине ВАЗа по дороге в Москву? Следуя её же правилам, разводить беседы особенно не рекомендовалось – ни между собой, ни с водителем. Она сидела у дверки, я «отслаивал» её от шофёра, чтобы не было телесных контактов, а наш контакт с ней был заведомо бестелесным – будущая крёстная! Родительница «Хроники текущих событий» – за ней тогда сломя голову гонялись власти, – она наверняка везла какие-нибудь материалы о преследованиях инакомыслящих, незаконных арестах и обысках, прихватив с собой, должно быть, и дискуссионное письмо от о. Сергия к академику Сахарову – между ними тогда завязывалась такая переписка.
Но думала и о своём новом крестнике. По моим стихам она должна была понять, что я нахожусь сейчас в романтических отношениях, более чем счастлив, но счастье это мне трудно согласовать с тем образом жизни, который я намеревался принять. И она решила всё устроить! Она познакомит меня с самой потрясающей москвичкой, какую я только могу вообразить и от которой она сама в восхищении. И мы должны, просто обязаны сразу же влюбиться друг в друга. Причём надо не упустить момент: она только что развелась с мужем, у неё славный и очень умненький малыш, которым я непременно очаруюсь. А в одиночестве такая красавица будет оставаться недолго!
Москва. Жара стоит даже вечером. Сизая дымка мечтательно застилает перекрёстки, пряные, горькие, едкие запахи гуляют по дворам. Это из-за необычно сухого лета самовозгорелись торфяники Подмосковья. В моменты городского затишья слышно, как стрекочут сверчки мелодичными трельками. Сегодня удачный случай для запланированного знакомства: мы с Натальей идём на день рожденья известного правозащитника, о котором звенят радиоголоса. Там будут все.
Как раз она самая и открывает по-хозяйски дверь: чёрные прямые волосы по плечам, светлый равнодушный взгляд, которым она «сканирует» меня... Обнимает по-свойски Наталью. Отпускает вольную шуточку, машет внутрь квартиры, приглашая присоединиться к гостям. Вся в загранице, но стильной и простой: джинсы в обтяжку да маечка с латиницей – по погоде. Движенья свободны, но сама она возбуждена, выволакивает из кухни своего малыша. На кухне – чёрт-те что, дым столбом, там жарится печёнка на всех. Малыш – интеллектуальный комик, выдаёт несколько сногшибательных высказываний. Взрослые покатываются со смеху. Я спрашиваю Наталью:
– Она – что, здесь хозяйка?
– Нет, но она тут своя. Хозяйка – её сестра, жена именинника.
Тот, действительно знаменитый диссидент, создатель инициативной группы по правам человека, расположился полулёжа на ковровой тахте в костюме и при галстуке, как, например, Мейерхольд на портрете Лентулова, либо же Лентулов на портрете Кончаловского, точно не помню, но довольно величественно. Иронически поглядывает на суету. fГости прибывают, и всё – имена. Наша красавица по-прежнему открывает дверь. Вот входит рослый широкоплечий парень. Объятия. Одобрительный шлепок по джинсовой попе. Спортсмен? Нет, писатель. Работал редактором в журнале «Коммунист», затем написал диссидентский роман, выпал из номенклатуры.
Ещё звонок. Крепкий русачок, тоже какая-то знаменитость. И опять «дружеский» похлоп по натянутым джинсам! Пока печёнка не готова, давайте танцевать: твист, буги-вуги? Нет, рок-н-ролл! Русачок хватает красавицу, та охотно даётся, и он крутит её, переворачивает, закидывает себе за спину и вдруг – хрясь! – роняет крестцом об пол.
– Ах-х-х!
Я прямо оскаливаюсь на него, готов разорвать:
– Ты что?! Не умеешь – не берись. Гуляй отсюда!
– Сам гуляй!
– У Машки опять собачья свадьба, – как бы размышляет вслух диссидент, виновник торжества.
Наталья гаркает на нас:
– Хватит! Мальчики, успокойтесь. С ней всё в порядке.
Но с ней не всё в порядке. Подтягивая джинсы, красавица хромает на кухню к сестре, затем появляется оттуда с огромным блюдом жареной печёнки, обносит по пути гостей и, подойдя к имениннику, восседающему в той же позе на тахте, вываливает на него, на костюм и тахту всю гору оставшейся печёнки. Её зять (или, если перевести с английского, который им обоим не чужд, «брат-в-законе») не теряет лица, но, отряхнув с себя жирные куски, обвалянные в сухарях, спокойно обращается к свояченице:
– Ты что, Машка, спятила? Что я тебе сделал?
– А чего ты такой важный?
– Это я-то важный? С чего ты взяла?
– С того, что ты важный.
– Это я-то важный? Ты что, спятила?
Родственный диалог явно заклинивало. Пора уходить, жареной печёнки так и не отведав... И всё-таки я продолжал видеть этих людей в ореоле опасности, в батальном дыму их борьбы с неправедной властью, невольно перенося на них по контрасту благородство, праведность, вовсе не обязательные в такой борьбе. Владение английским было более действенным и нужным оружием. И, конечно же, их смелость вызывала восхищение, ибо, как точно выразил суть дела блаженной и незабвенной памяти Борис Леонидович: «Корень красоты – отвага».
От того же корня произрастала и свобода, с которой эти люди держались. Некоторыми из них она была унаследована от когда-то могущественных родителей, новой аристократии, впоследствии впавшей в немилость. Но их дети, внуки отстранённых наркомов, сыновья расстрелянных командармов и большевистских экспроприаторов, должно быть, впитали сознание своей элитарности и требовали её обратно вместе с правами для «демоса», если не сказать «плебса».
Этот последний, в более почтительном наименовании «простой народ», диссидентского движения не поддерживал, справедливо полагая, что, мол, «плетью обуха не перешибёшь» и «своё дороже», но тем ценнее считались отдельные пошедшие напролом пролетарии. Они поддерживали марксистский стереотип о движущей силе Истории, а марксистов (хоть и с приставкой «нео») было среди правозащитников немало.
Но если считать демократическую интеллигенцию тем самым «демосом», то сочувствующих среди них было полно. И даже поддерживающих, но не деньгами, конечно, – откуда? – а восхищением, даже подписями в защиту смельчаков, реально при этом рискуя продвиженьем по службе, поездками на конференции, премиями, удобствами цивилизованной жизни... Однако «подписанты», даже те, кто всерьёз испортили либо совсем погубили свою карьеру, практически ничем делу помочь не смогли: обыски, аресты, показательные суды продолжались. Правда, радиоголоса воспевали сквозь вой и скрежет их бескорыстную и часто безымянную жертву. А был ли подвиг самих героев-активистов таким уж бескорыстным? Вот вопрос вопросов.
Один из моих быстрых разумом приятелей расхолаживал гражданские восторги таким рассуждением:
– В «Берёзке», – говорил он, – перестали на время принимать валюту, выдавали товар только по бонам для моряков, и что ж? Почему-то это вызвало сильное беспокойство в кругах диссидентов... – И вообще, – продолжил он эту тему, – на подвиг идут теперь с холодным расчётом, примерно таким: «Значит, так. Я получаю четыре года, но на выходе меня должны ждать американские джинсы, свитер “орлец”, двухмесячная путёвка в Крым и вызов из Израиля».
Свитер «орлец»... Однако! О таких тонкостях моды я и не подозревал. И не подвергал благородный подвиг Натальи сомнению. Только сидит до сих пор в мозгу как заноза её горькая реплика из более поздних, парижских времён: «Что же ты думаешь, я должна была за просто так рисковать благополучием своих детей?» Или это мне только примстилось?
И вновь мы вибрируем в такт с дизельным двигателем в кабине дальнобойщика, пообещавшего довести нас до Риги. Запахи тлеющего торфа, пряные от горящего болиголова и гоноболи, врываются в окна вместе с пылью и духом разогретого асфальта. Эта смесь веселит мои уже изрядно прокуренные лёгкие, журчит в ещё не поредевших волосах и вообще подпитывает надеждами 36-летнего «юношу», возжелавшего родиться заново.
Но прежде мне предстоит ещё познакомиться в Риге с Романом Тименчиком и его фарфороволикой Сусанной, и это знакомство сначала замрёт на годы и годы, чтобы вновь напомнить о себе в весьма примечательных местах и в не менее значительные моменты. Вот мы стоим у Стены Плача (а моя Галя подходит поближе, чтобы потрогать её нерушимую кладку), и мимо нас проходит молодой францисканский монах в крепких сандалиях. А вот Рома сидит у нас в иллинойском «Шампанске-Урбанске», мы пьём чай с прустовскими мадленами, которые прислал из Парижа Евгений Терновский, и вспоминаем, как стояли вместе в двухтысячное Рождество Христово у стен Вифлеемского вертепа эдакими волхвами-пришельцами в толпе местных пастухов...
И – опять в лето 72-го, в компанию с Натальей. Мы едем уже не на попутке, а в электричке, обычнейшим образом купив билет до Апшуциемса, рыбачьего посёлка, находящегося в конце длинной цепи курортов Рижского взморья. Дюны, сосны, аисты, опрятные домики с именами собственными. Нас поселяют на пляже в рыбачий сарай, где кроме пахучих сетей имеются двухэтажные нары, и мы именуем его «Привал комедиантов». Комедия как раз и происходит. Дело в том, что упорная Наталья всё ещё хочет устроить моё семейное счастье, и для этой цели мы преследуем ту самую джинсовую Коломбину, которой она так восхищается. Я, впрочем, восхищаюсь тоже, но значительно меньше. Мне даже скорей (чисто теоретически, конечно) понравилась бы её подруга, вот эта веснушчатая халда, на которую я стараюсь и не смотреть. Во-первых, она беременна, а во-вторых – при муже. Муж, между прочим, тоже известный диссидент, историк, участник сборника «Из-под глыб» (налицо перекличка со сборниками «Вехи» и «Из глубины») и будущий распорядитель Солженицынского фонда. Но в будущее лучше не заглядывать, там трагически громыхает железный лист с раскатами траурного грома. На этом же пляже, как раз напротив нашей будки, он, охлаждаясь от жары, войдёт в студёную балтийскую волну, и его сразит инфаркт. Это случится ещё не скоро, а пока мы, как слепцы неразумные, разыгрываем комедию: Коломбина живёт в дачном домике с ними, но не одна. Арлекином при ней состоит младший брат Тименчика, Миша. Роль Пьеро в этой пьеске отказана мне. За завтраками все собираются на веранде. Пока бубнит новостями Би-би-си, мы поглощаем простоквашу с обильным количеством хлеба, Арлекин рассказывает анекдоты с похабщинкой, а Коломбина, закинувшись, хохочет во всю свою молодую пасть. При этом Пьеро, стараясь не думать, как они там гоняют ночами любовного зайца, томится и ждёт реванша. А вот дождался ли – извините, сказать не могу. На такие вопросы не отвечаю.
Между тем происходит смена жанра. Арестован Якир, сын командарма. Наталью – как подменили: собранная, решительная, она первым делом составляет ему передачу.
– Курит он только «Капитанский».
– Тогда нужно и трубку, – подсказываю я как курильщик.
– Трубку не пропустят. А вот папиросной бумаги хорошо бы добавить.
– Почему ж не послать тогда папирос?
– Папиросы, сигареты – всё на проверке переломают: что-то там ищут...
Сложна ты, диссидентская наука! Но вот мы и в Москве. Первая передача уже отправлена – дочкой. А с ним самим – осложнение: начал давать показания. Наталья в задумчивой тревоге:
– А ведь он предупреждал: «Если я начну давать показания, значит, это не я». Что это значит?
Означать это может многое. Если он курит только «Капитанский», то имеет, должно быть, и другие привычки и клавиши, на которых играют теперь мастера с холодным умом и горячим сердцем. Но не мне судить. У меня свои пути и цели, о чём я напоминаю Наташе. И слышу в ответ:
– Всё помню. Завтра к двенадцати едем на Преображенку к отцу Димитрию Дудко.
Даже батюшка у неё диссидентский! Пока выносили купель, он, качая громадной лысиной, докладывал моей крёстной о допросах и обысках с изъятием книг. Странно мне было раздеваться до трусов в церкви, хотя и пустой. Странно было, что священник отстриг ножничками у меня прядь волос, вмял её в тёплый воск, бросил в купель.
– Отженяешься ли от Сатаны? Говори: «Отженяюсь!»
– Отженяюсь!
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа крещается раб Божий Димитрий...
Причастил затем преждеосвящённым Дарам, даже без исповеди. Ведь я был тогда «технически» совершенно безгрешен. Всё, всё прежнее, плохое, упрямое, даже просто глупое, связанное вольно или невольно с делами и помышлениями, всё было смыто с меня этим таинством. Чувство немыслимой чистоты и воздушной лёгкости, располагающей к левитации, припомнилось много позже, когда мы с Галей стояли на краю купели Христовой на реке Иордань, и – на грани тысячелетий. Вечность была ощутима и поражала мирной тишиной, изгибом речки, стайкой мальков в проточной струе. Две голубые стрекозы сухо зашелестели крыльями, стараясь оседлать хвощинку, упорно колеблемую теченьем. Оказалось, что я помню ещё все те слова, что произнёс тогда отец Димитрий, и мы повторили обряд великого таинства сами.