Санкт-Петербург, ул. Зодчего России, ⅓.
Здание Министерства просвещения
Всю эту неделю Пушкин чувствовал себя мифологическим Сизифом, приговоренным богами катить на гору в Тартаре тяжелый камень, который, едва достигнув вершины, снова и снова скатывался вниз. Он осунулся от бесконечных хождений по кабинетам, голос охрип от постоянной ругани с подчиненными, а что самое страшное, от его былой уверенности почти ничего не осталось. Пытаясь все выстроить по своим правилам и представлениям, не рассчитал сил, надорвался, словом. Министерство просвещения — хозяйство, в которое он по своей наивности сунулся, — оказалось словно «заколдованным» бездонным колодцем, в котором все пропадало, тонуло — деньги, время, совесть, честь и т.п.
— … Это, и правда, какой-то сумасшедший дом! Если так учат в столичном университете, то тогда что в других заведениях творится? В уездных, приходских училищах? В земских школах, в конце концов?
Его терпению пришел конец, когда он вернулся с инспекции в Санкт-Петербургский Императорский университет. Казалось бы, это было показательное заведение, а на самом деле — едва ли не фикция от образования.
— Это же, по сути, первый российский университет, преемник еще петровского Академического университета при Академии наук! Тут все должно быть на самом высшем уровне, все по струночки, все лучшее, а у них…
Александр едва не трясся от возмущения после всего увиденного во время этой инспекции. Сейчас, пока вспоминал все это, даже сипеть начал.
— Это надо же, с Пруссии приехал непонятный лопоухий баварец, предъявил какие-то бумаги и его сразу же приняли действующим профессором естествознания! А он студентам рассказывает о том, как Адам и Ева вдвоем заселили Землю. Вечно наши верхи перед всяким европейским отребьем пресмыкаются. Как увидят иностранца, уже коленки от восхищения трясутся. Какой он умный, какой цивилизованный, какой честный, а наши-то лапотники…
Остановившись у огромного ростового портрета императора Николая Первого, висевшего в его министерском кабинете, Александр скрипнул зубами. Ведь, ясно же, что все вокруг капитально подгнило, причем даже на самом высоком уровне.
— … А этот нацист недоделанный про растения что рассказывает? Пшеница, значит, пользу человеку приносит, оттого и Богу угодна. Полынь же горькая, вонючая, оттого и Богу неугодная. Б…ь! Этого липового профессора надо взять за шкирку и выкинуть из университета!
Только невежественные, а то и откровенно глупые, преподаватели и учителя были лишь цветочками. Ягодки же были в другом.
— … Это что за дилетантство? Нет учебных программ, учебников! Они же учат, как Бог на душу положит! Сегодня у меня хорошее настроение, значит, занятие будет о лекарственных свойствах иван-чая. Завтра утром встану в плохом настроении, поэтому студенты будут слушать лекцию про минералы. А после завтра будет лекция о ценном диетическом мясе кроликов? Что это, мать его, за образование такое?
И ведь так было практически со всем, чего бы он не касался в своем хозяйстве. Попытался разобраться с финансированием, сразу же дали по рукам. Все денежные потоки уже были отрегулированы, поделены и направлены в нужные руки и нужным людям, которые никак не хотели ничего менять.
Коснулся кадрового вопроса, вообще, вообще, выть захотелось. Подготовкой учителей сейчас не занимались от слова «совсем». Даже мысли о такой нужде не было. Считалось само собой разумеющим, что учителем гимназии или преподавателем университета мог стать любой человек, которого руководство посчитало достойным. Оттого и получалось, что ученые-практики оставались не у дел, а болваны с гибкой поясницей и толстой мощной получали места доцентов, процессоров.
Про методику образовательного процесса и вспоминать не хотелось. Все по какой-то причине были твердо убеждены, что ничего сложного в профессии учителя нет и никогда не было. Мол, нужно было лишь немного соображать в предмете и иметь хорошо подвешенный язык. Вспоминая свой опыт еще советской школы, Александр с трудом от ругательств сдерживался.
— Черт, да тут за что ни возьмись, все требует слома или капитального ремонта! Все, решительно все!
Пушкин, только что метавшийся по своему министерскому кабинету, остановился прямо напротив большого зеркала, откуда на него глядел совершенно незнакомый человек. Это был смертельно уставший мужчина с потухшими глазами. Поникшие плечи, бессильно висевшие вдоль тела руки, сгорбленная фигура.
— Как же это все разгрести? Ни чего ведь нет: ни надежных людей, ни четкого плана, ни денег…
Словом, этим вечером Пушкин оказался на пороге своей квартиры в откровенно отвратительном настроении.
Санкт-Петербург, набережная Мойки, 12.
Квартира в доходном доме княгини С. Г. Волконской, которую снимало семейство Пушкиных
Пушкин закрыл за собой входную дверь и устало сел на небольшой диванчик в прихожей. Старый слуга оказался тут как тут, сразу же принявшись стаскивать с него сапоги. Обувь узкая, страсть, как неудобная, но в слякоть самая необходимая.
— Сашенька пришел со службы!
Вдруг раздался радостный возглас. В прихожую, словно весенняя синичка, впорхнула Наталья в белом праздничном платье, в котором она была особенно хороша. Высокая талия платья и полностью открытая шея ее невероятно стройнили, глубокое декольте невольно приковывало взгляд. Кто спокойно выдержит такое испытание, будь он даже трижды уставший?
— Ай, Саш[А]!
Она игриво вскрикнула, когда Александр схватил ее в охапку и [откуда только силы взялись?] потащил в сторону спальни. По пути, порыкивая от охватившего его возбуждения, вовсю исследовал ее тело руками — в одном месте ухватит, в другом погладит, в третьем — коснется губами.
— … Ты, как настоящий русский медведь… Сильный, грубый… Сашенька, подожди! Слышишь⁈ — в его уши ударил ее горячий шепот, в котором были и едва скрываемое желание, и неловкость, и почему-то даже стыд. — Сашенька, у нас же гости…
— Что?
Женское платье уже жалобно трещало под его жадными руками. Подол высоко задрался, и из под ткани показалась белоснежная полоска кружевных чулок, его собственного изобретения.
— Ты же совсем меня не слышишь, Сашенька, — шептала Наталья, не сводя с него влюбленных глаз. — Я же говорю, у нас гость. Нас посетил с визитом твой давний друг — господин Мицкевич.
Только что прижимая ее к стене рядом со спальней, Александр отступил и опустил руки. Возбуждение в момент спало, словно его и не было.
— Это Адам Мицкевич? — переспросил Пушкин, наконец, вспоминая, кто это такой. — Друг… Черт, избави нас Бог от таких дру…
— Сашенька, что ты такое говоришь? — ничего не понимая, удивилась Наталья. — Я же помню, как ты восторженно отзывался о его прозе…
Машинально кивая в ее сторону, поэт ничего не отвечал. Задумался, что же могло привести этого человека в их дом. Ведь, Адама Мицкевича сложно было назвать его другом, скорее знакомым, а в какие-то годы и единомышленником. Сблизившись с Пушкиным на почве интереса к поэзии [Мицкевич тоже писал стихи и прозу] и близкого знакомства с декабристами, Мицкевич, урожденный шляхтич, сильно увлекся идеями польской независимости и революционеров всех мастей. Насколько помнил Александр из своей прошлой жизни, Мицкевич позже скатится до откровенной русофобии, и во время Крымской войны станет в Европе собирать деньги для поддержки англо-французских войск, воюющих против России.
Вот с таким странным другом из прошлого ему сейчас и придется пообщаться.
— И какого черта ему здесь нужно… Мы же крепко поругались… Он пожелал России сгореть в огне революции, я же послал его по одному адресу…
Тяжело вздохнув и, подавив в душе скверное предчувствие, Пушкин прошел в столовую, откуда уже слышались веселые голоса. Похоже, поляк, прекрасно владеющий словом, там уже всех очаровал.
— … Дорогой Адам, а почитайте, пожалуйста, нам еще свои стихи! Мы вас просим! — раскрасневшаяся Екатерина, сестра Натальи, не сводила с поляка восторженного взгляда. Невооруженным глазом было видно, что высокий черноволосый поэт с глубоким пронзительным взглядом ей очень понравился. — У вас просто замечательные стих. Просим, Адам, почитайте нам! Правда, ведь прекрасные стихи?
— Конечно, же я с удовольствием исполню вашу просьбу, очаровательная Катрин, — поклонившись персональной ей, Мицкевич откинулся на спинку стула и с вдохновенным видом уставился в сторону окон. Но тут он заметил застывшего в проходе Пушкина, и решительно встав, направился к нему. — Милейший Александр Сергеевич, как рад вас видеть! Сколько воды утекло с момента нашей последней встречи. А помните наши посиделки у славного Кюхли [Кюхельбекер, однокурсник Пушкина по лицею и декабрист]? Мы так мечтали, что все изменится…
Они обнялись. Мицкевич, не снимая руки с плеча поэта, улыбался, сыпал остротами.
— Какие это были славные времена! Сколько было надежд, мечтаний, устремлений! Помню наши клятвы никогда не сдаваться, бороться…
За столом поляк вновь не умолкал, продолжая вспоминать общих друзей и знакомых, особенно тех, кто стал декабристом и сейчас бедовал где-то в далекой Сибири. Припоминал смешные случаи, заставляя сидящих за столом то улыбаться, то смеяться. Иногда прерывался и начинал читать свои стихи, срывая аплодисменты.
Но с выпитым вином беседа «вильнула» в другую сторону, становясь острее и опаснее.
— … А они все гниют заживо… Наш старый добрый Кюхля… Он же мухи не обидит, а теперь в Сибири за то, что посмел выступить против деспота, — все за столом притихли, а Мицкевич со своей всклоченной шевелюрой, сверкающими от выпитого глазами и рваной жестикуляцией уже не казался таким милым и добрым, как в начале. Сейчас поляк скорее напоминал буйно помешанного, погруженного в одну из своих фантазий. — А потом эти… — он пробормотал какое-то польское ругательство. — Решили раздавить мой народ [вспомнил про польское восстание 1831 г., когда озверевшие жители Варшавы резали и вешал всех, кто не говорил по-польски — русских, цыган, евреем, немцев]. Сатрапы…
Пушкин, уже чуя куда это все идет, громко кашлянул, привлекая к себе внимание.
— Адам, а ты ведь так и не сказал, почему приехал.
Тот дернул головой, словно пытаясь встряхнуться.
— Да, действительно, я совсем забыл о своем деле, — он на мгновение замолчал, словно пытался что-то вспомнить, но почти сразу же продолжил. — Знаешь, я думаю перебраться сюда и поэтому подыскиваю себе работу. Сразу же вспомнил о своем друге, о тебе. Похлопочешь за меня, место профессора словесности в университет мне бы отлично подошло. У меня ведь большие планы. Мы бы стали чаще встречаться, я хочу издавать свою газету или даже журнал, в планах организовать кружок для студентов. Ты ведь поможешь?
Рука у Александра дрогнула и из бокала него пролилось несколько капель вина. Появившееся красное вино так явно напоминало кровь, что молчание за столом стало совсем уж гнетущим.
— Я могу помочь, Адам, но прежде ответить мне, почему?
— Что, почему? — не понял тот.
— Почему ты решил сюда приехать? Ведь, ты же здесь все ненавидишь. Не отрицай очевидное. Ты ненавидишь нашу власть, наш народ, нашу страну, в конце концов.
Заговорив, поэт прекрасно понимал, что зря это делает и лучше бы промолчать, но уже не мог остановиться. Его, словно плотину, прорвало. Похоже, дали о себе знать и тяжелая неделя, и переживания за порученное дело, и боль за бардак в стране и министерстве, и все вместе сразу. Словом, выговориться решил.
— У меня, кажется, даже письма остались, что ты писал шесть лет назад. Помнишь их содержание? Естественно, помнишь, ты ведь никогда не жаловался на плохую память. И я тоже помню…
Мицкевич начал медленно меняться в лице. Его бросало то в краску, то лицо, напротив, заливала смертельная бледность. Пальцы мяли салфетку, превращая ее в бесформенный комок.
— К примеру, ты писал, как славно тянется дым над горящими казармами русских солдат в Варшаве, как чудесен запах повешенных офицеров, врагов свободной Польши и твоих личных врагов тоже. Ведь, помнишь? Та так талантливо это изложил в своем стихотворении. Настолько живые, красочные подобрал рифмы к словам «воодушевляющий аромат сгоревшей плоти», что я даже почувствовал этот запах…
Поляк «набычился», опустив голову и сверкая глазами исподлобья. Он уже понял, что ошибся, придя сюда. Здесь тоже были его враги.
— И ненавидя всех нас, ты все равно едешь сюда. Зачем? Чтобы жить за нас счет? Чтобы сеять рознь? Чтобы вбивать в головы молодых глупцов мысли о России, тюрьме народов? Я пытаюсь понять тебя, но на ум мне приходит лишь это.
Какое-то время в столовой стола мертвая тишина, когда Пушкин замолчал. Все сидели молча, не произнося ни слова. Кухарка, что прислуживала за столом, исчезла еще раньше, видимо, испугавшись речей Мицкевича.
— Да… — наконец, поляк заговорил. — Да, сто раз да, тысячу раз да!
Мужчина резко выпрямился, горделиво вскинул подбородок вверх, словно он не обычный подданный империи Адам Мицкевич, а гордый шляхтич с сотнями душ крепостных крестьян и родовым замком за душой. Глаза сверкнули неприкрытой ненавистью, нижняя губа презрительно оттопырилась к низу.
— Да, я ненавижу эту страну и всех, кто здесь живет! Это страна жадных необразованных варваров, не чтящих человеческих законов и уважающих лишь кнут хозяина или господина, — он переводил злой взгляд с Пушкина на его супругу и ее сестер, потом на его брата и притихшего Дорохова. — Здесь все и всё подчинено желанию того самого деспота, что сидит во дворце и от которого ужасно смердит цензурой, неволей и бездарностью. И этот смрад ощущается везде и заканчивается лишь тогда, когда переступаешь пограничную линию и оказываешь на Западе.
Оратор из него, и правда, был выдающийся. Он не просто говорил речь, он буквально «горел», заражая своей энергией окружающих. Его предложения звучали безальтернативными однозначными лозунгами, с которыми можно было лишь соглашаться, но никак не отвергать их. Именно такие люди, выступая перед тысячными толпами людей, могли с легкостью увлечь толпу за собой.
— А там, откуда я только что вернулся, все иначе, — и столько в его словах было уверенности, что ясно понимаешь, он не обманывает, он, действительно, истово верит в свои слова. — Там во главе всего Закон, которому подчиняются все и это видится буквально во всем. Там люди другие — цивилизационные, образованные, порядочные. И, главное, нет в них рабского, подневольного в душе. У них свобода в крови, а не как здесь…
Внимательно слушавший, Пушкин медленно качал головой. Злость, что душила его несколько минут назад, постепенно сходила, оставляя после себя пустоту и горечь. Ведь, все это и почти в тех же самых выражениях он уже слышал. Конечно же, слышал, только в той своей старой жизни. Сначала об это кричали, брызгая слюнями из рта, граждане только что рухнувшего Союза, попавшие в дикий мир капитализма, полный всевозможных благ и удовольствий, но лишь для избранных. Тогда тоже говорили о воздухе свободы в новой России, о внутреннем рабстве совка, о передовом Западе, о правах человека. Через десять — пятнадцать лет, когда подросло новое поколение, вновь стали визжать о плохой, ненормальной и варварской России и светлом и чистом Западе. С упорством, достойных умалишенных, люди возносили на пьедестал западные порядки и правила, унижали, растаптывали в прах свое родное. Словом, все это он уже слышал, хлебал полной ложкой.
— Все сказал? — Пушкин вдруг резко встал, заставляя всех за столом, включая и Мицкевича, вздрогнуть. Подошел к Дорохову и требовательно протянул к нему руку. — Михаил?
Тот понял его без слов, и тут же достал из-за пазухи американский револьвер. Массивный, с длинным стволом тот внушал уважение, заставляя ежиться от холодка вдоль лопаток.
— Господин Мицкевич, — Александр так же медленно и в полной тишине прошел на свое место, с громким стуком положил пистолет на стол. — В этом доме вам не рады. Скажу больше, в этом городе и стране вам тоже не будут рады. Поверьте мне, я постараюсь это обеспечить. А прежде, чем покинете нас, надеюсь, навсегда, выслушайте и меня…
Пушкин набрал в легкие воздуха и начал:
— Знаю я таких людей, как вы, господин Мицкевич. Вы мните себя человеком чести, избранным, эдаким воином света среди грязи и тьмы. Вы обязательно заметите у своих соломинку, а у чужих бревно не увидите. Постоянно, с завидным упорством, твердите о порядке, о законе, о правах, но, как только, сами оказываетесь у власти, сразу же обо всем этом забываете. Став властью, такие как вы начинают вести себя еще хуже, чем прежние. Вспомните, что вы и превозносимые вами люди творили в Варшаве во времена восстания тридцать первого года. Ваши соотечественники, которых вы называете образцом чести и цивилизованности, специально охотились на детей русских офицеров, чтобы над одними надругаться, а других повесить. Скажете неправда? Не получится! О виселицах с детскими тельцами и табличками с матерными надписями писали все европейские газеты.
Теперь уже Александр демонстрировал полнейшее презрение. Смотрел на поляка, как на полное ничтожество, как на ноль без палочки.
— Вам подобные расхваливаю просвещенную Европу и ее жителей, но почему-то страшно обижаются, когда им напоминают про столетия голландских набегов на побережья Африки за рабами, про безудержное ограбление народов Индии и Америки, про Варфоломеевскую ночь, про английское огораживание. А вы, кстати, знаете, чем в Англии грозит бродяжничество? Сначала бьют плетьми, пока мясо не начнет отходить от костей, затем отрезали уши, после просто вешали. Словом, ваш Запад клоака, похлеще нашей. А теперь, вам пора, господин Мицкевич.
Тот поднялся и, медленно, то и дело оглядываясь, пошел к двери.
— Вы… — у двери поляк вдруг развернулся. — Вы… Вы настоящий подлец! Вы стали на сторону тирана! И на вашем месте я бы поостерегся, чтобы настоящие борцы повернули свое оружие против вас…
Когда же хлопнула дверь и прошло некоторое время, сидевшие за столом начали «оживать». Стали переглядываться, шептаться.
— Ну, чего у вас такие лица? — Александр постучал вилкой по бокалу, отчего по столовой разнесся удивительно тонкий нежный звон. — Повздорили, бывает. Он все равно мне не друг, не знакомый, считайте, прохожий, что сильно подвыпил. К черту его! Давайте, лучше поднимем бокалы с вином с нас, за семью, — Пушкин медленно обвел взглядом сидевших за столом, останавливаясь то на одном, то на другом. Смотрел и по-доброму улыбался, отчего те начинали улыбаться в ответ. — Вы мои самые родные люди, ближе которых у меня нет и больше, наверное, не будет. Вы — моя крепость, цитадель, которую я буду защищать пока дышу.
Выдав это почти на одном дыхании, поэт замолчал. Поднял бокал с вином и осушил его до дна.
У женщин — Натальи и ее сестер — подозрительно заблестели глаза. У кого-то даже в руках появился платочек, который она стала теребить. Лев, чтобы скрыть охватившее его смущение, залпом выпил вино и сразу же налил себе еще. Даже всегда выдержанный и спокойный Дорохов заерзал на стуле, не зная куда деть руки.
Санкт-Петербург, набережная Мойки, 12.
Квартира в доходном доме княгини С. Г. Волконской, которую снимало семейство Пушкиных
Наталья проснулась среди ночи. Ей почему-то стало страшно, жутко захотелось прижаться к мужскому плечу, ощутить на себе привычную, успокаивающую тяжесть его руки. Пошарила рядом, и с испугом вскочила — ее Саши в кровати не было.
— Саша? — тихо позвала она в темноту, но ответом ей была тишина. — Сашенька?
С зажжённой свечкой в руке молодая женщина покинула спальню. В коридоре тоже было тихо, хотя…
— Кажется, кто-то в кабинете разговаривает, — с удивлением пробормотала она, повернувшись в ту сторону. — Неужели, Саша?
Сгорая от стыда [ведь, родного мужа подслушивала] и одновременно от любопытства, Наталья наклонилась к полуприкрытой двери кабинета и затаила дыхание. Слишком уж странную беседу там вели.
— … Я не рассчитал сил и своих возможностей. Слишком все здесь оказалось запущенным, а чтобы изменить все это, требуются просто громадные деньги, — в голосе мужа, а Наталья ни сколько в этом не сомневалась, звучало столько тоски, что самой сердце заныло. — Поэтому, то дело, о котором я тебя предупреждал, больше нельзя откладывать. Через пару дней, максимум через неделю, мы должны отплыть. У тебя все готово?
В ответ послышался какой-то шорох, и едва различимая речь. Голос, судя по всему, принадлежал Дорохову.
— Все готово, Александр Сергеевич. Удалось собрать почти всю свою старую команду, что на Кавказе отличились. Тридцать два человека, молодец к молодцу, как на подбор. Отлично фехтуют, на шашках никому не уступят. Отлично стреляют из ружей и пистолетов. Если нужно будет, то половине из них можно и настоящее артиллерийское орудие.
— Пистолеты из Америки закупил? Хорошо. А кирасы для бойцов из булата? Хорошо себя показали? Пулю держат?
В какой-то момент они перешли на шепот, отчего их голоса стали совсем неразличимыми.
— … Точно все проверенные? Ручаешься за них? Поверь мне, золота будет столько, сколько они ни разу в своей жизни не видали…
КСТАТИ, историю про ДРУИДА НА ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ считаю одним из самых интересных своих произведений. Легкое, ненавязчивое повествование, в то же время очень динамичное и жесткое местами (для врагов, конечно же). РЕКОМЕНДУЮ
https://author.today/reader/262130/2357408