Айзек Эдди стоит на мосту, раздумывая: прыгнуть или нет. Его пальцы впиваются в ледяной каменный парапет. Дыхание клубится паром, застилает глаза. Он переминается с ноги на ногу – тротуар хрустит под его ступнями утренним инеем. Если он и правда пытается набраться храбрости, чтобы перекинуть замерзшие ноги через край и нырнуть в разверзшуюся где-то внизу пустоту, то безуспешно. Айзек наклоняется над парапетом и видит реку, в бешенстве оплевывающую плотину белой пеной. Он вглядывается в бурлящий поток, моргает. Он не плачет, хотя пролитых им за последние несколько недель слез хватило бы на еще одну такую же реку. Может быть, слезы сбивает с глаз ветер. Может быть, они превращаются в льдинки, не успевая скатываться по щекам. Он не плачет – но это вовсе не означает, что Айзек потерял способность чувствовать. Просто его совершенно не трогают вода и разделяющая его с ней пропасть. Он думает о других вещах. Его душа не здесь. Река скалится, рычит на него – но Айзек Эдди слишком далеко, чтобы обращать на ее потуги внимание.
Он вдыхает, потрясенно и хрипло, как будто только что нечаянно переместился сюда из каких-то неведомых мест. Легкие заполняет ледяной воздух. Он осматривает мост – поворачивает голову в одну сторону, в другую. Его тело окоченело от холода. Окоченело настолько, что даже дрожь уже отступила. Айзек щурится, пытаясь вспомнить, как он здесь очутился. Он узнает это место – и понимает, что пришел сюда не пешком. Не получилось бы пешком – при всем желании. Потому что оказался он у черта на куличках. Он явно пил, а после явно сел за руль. Плохое сочетание. Он не сомневается, что был пьян – он чувствует во рту алкогольный привкус многочасовой выдержки. Еще меньше он сомневается в том, что приехал сюда на своей машине – вон она, стоит в рытвине у моста, с включенными фарами и открытой нараспашку водительской дверью. Двигатель давится холостыми оборотами. Машина напоминает сбитое на дороге животное, издыхающее в канаве под белесым, словно кости, небом. Шум реки почти полностью заглушает настойчивое динь-динь-динь, напоминающее об открытой двери. Айзек и правда не помнит, как вышел, не захлопнув ее. Он не помнит дорогу, не помнит рассвета, который совсем недавно начал разгораться на горизонте – где-то между машиной и его дежурной точкой на мосту. Он не помнит, как попал сюда, откуда приехал. Он вообще мало что помнит.
Айзек снова опускает взгляд на воду – она приветствует его порывом ветра в лицо. Он мерзнет. Теперь он чувствует, как холод впивается в горло, заползает за воротник грязной рубашки, сдавливает ребра. Как выжимает из него воздух, обездвиживает – так что Айзеку остается только дрожать, еще крепче вцепившись в парапет. Снега нет, но ощущение такое, будто он попал в метель. Он представляет свои посиневшие уши и нос. Айзек понятия не имеет, где оставил пальто, а костюм, в который он одет, меньше всего предназначен для защиты от разгульного речного ветра. Он хочет немного растереть продрогшие плечи и пытается пошевелить руками. Бесполезно, тело его не слушается. Айзек завороженно наблюдает, как река перекатывается по блестящим камням и сломанным ветвям, гадая, не несет ли она свои воды еще и по собачьим трупам.
МОСТ СОБАК-САМОУБИЙЦ
Перед глазами всплывает газетный заголовок. Он ведь не придумал его? Айзек, конечно, мало что помнит, но новость, слепленную из пары наспех состряпанных анекдотов и местной городской легенды, он не забыл. Собаки, которым случается бывать на этом мосту, частенько спрыгивают с него. Некоторые утверждают, будто несчастных животных пугает обосновавшийся здесь дух злобного мастифа. Другие, чье мнение кажется более экспертным, винят во всем зов природы, точнее – запахи, доносящиеся из прибрежных зарослей. Еще точнее – запах поселившихся в них куниц. Собаки кидаются по следу, не успевая вовремя осознать, что совершают роковую ошибку. В погоне за едой прыгают навстречу смерти.
Айзеку бы такую целеустремленность.
Кого он обманывает? Айзек ни за что не прыгнет. Даже чертенок на его плече – этот тонкий голосок, раздающийся в голове, который вроде бы должен подстрекать его к решительному шагу, – протестует.
«Не прыгай! – пищит он насмешливо. – Тебе есть ради чего жить!»
Айзек понимает, что чертенок считает эту шутку забавной. А еще он не сомневается, что будет следовать его приказам. Он закрывает глаза, раскачивается взад-вперед на каблуках, перегибается через край парапета, будто хочет упасть случайно, ненароком. Стоит разжать руки – и гравитация сделает все за него. Он снова распахивает глаза – и перед глазами распахивается бездна. У Айзека сводит живот. Возможно, всему виной инстинкт самосохранения. Но куда вероятнее – выпивка. Он закашливается, сплевывает. Айзека рвет прямо в пропасть. Содержимое его желудка отправляется в свободное падение, подхватывается ветром и пропадает из виду. Он смаргивает слезы, к горлу подступает желчь иного рода. Далеко внизу бурлит – словно закипает – черная как смоль вода. В груди Айзека тоже что-то закипает. Вена на лбу пульсирует так, будто готова вот-вот лопнуть. Он отчаянно хватается за парапет – шершавый камень вгрызается в его ладони – и наконец кричит.
Кричит болезненно. Были бы здесь птицы, он бы непременно их распугал. Крик эхом отлетает от каменного моста, от лесистых речных берегов, от самой воды. Бурный поток перестает вспениваться, врезаясь в плотину, стихает, вслушивается. Деревья замолкают. Кажется, само время замирает. Наконец – из ниоткуда – раздается ответный крик.
Вообразите себе картину: Айзек, перевесившись через парапет старого каменного моста, склоняет голову набок – на манер любопытного пса – и всматривается в заросли на берегу реки, в те самые, у которых он оставил свою машину. От его губ тянется вниз, покачиваясь на ветру, блестящая нить слюны. Вообразите себе непроходимый лес, землистый склон, изрытый змеящимися к воде корнями. И вообразите этот звук. Не динь-динь-динь, доносящееся из рычащей машины, не рев воды. Вообразите себе крик – леденящий кровь, мурашками пробегающий по коже, сводящий желудок крик. Тот, что вырывает тоску из груди Айзека и размалывает ее в пыль. Люди так не кричат. И куницы, кем бы эти зверьки ни были, так не кричат. Этот крик не может принадлежать ни одному животному в мире. Вообразите себе крик, который не похож ни на человечий, ни на звериный, ни на нечто среднее. Вообразите мутную реку вероятностей, уволакивающую вас в свою пучину. Любой, пребывающий в здравом уме и рассудке, разогнулся бы, запрыгнул в машину и уехал навстречу рассвету так быстро, как только смог бы. Но Айзеку до здравого ума далеко, к тому же в этом вое ему что-то послышалось. Что-то безнадежное. Беспомощное. Айзек не успел вытереть рот, когда понял: он последует за криком.
Он утирает губы. Разгибается. Едва не опрокидывается на дорогу и наконец, пошатываясь, отходит от края. Айзек, шаркая подошвами по заледенелому асфальту, направляется туда, где его все еще ждет продолжающая упорно пиликать машина. Он сходит с моста и сворачивает от автомобиля в сторону леса. Под ногами похрустывает лесная подстилка из сгнивших цветов и целлофанового мусора. Он добирается до первого дерева и, затаив дыхание, вглядывается в распластавшиеся за ним тени. Лучшие детские сказки начинаются с похода в лес, только вот история Айзека вовсе не для детей. Он уже слишком взрослый, чтобы его взялись воспитывать волки, слишком большой, чтобы провалиться в кроличью нору, слишком искушенный, чтобы прельститься пряничным домиком. Свой счастливый конец он уже получил – и уже потерял. Айзек колеблется, оглядывается на свою машину. Как нарочно, снова раздается крик. Сколько боли – до боли знакомой. Не удостоив тени повторного взгляда, Айзек ныряет в подлесок.
Пока он съезжает по береговому склону, мох оглаживает склизкими пальцами спину его пиджака. Айзек крадется по устилающей землю влажной листве, отбиваясь от низко свисающих ветвей. Сучья и шипы впиваются в предплечья и ладони. Переплетающиеся между собой корни изо всех сил стараются сбить Айзека с ног. Пару раз они даже преуспевают – и этого достаточно, чтобы его черные брюки промокли насквозь, а некогда выходные ботинки захлюпали, словно напитавшиеся водой кухонные губки. Он не переживает о переохлаждении или обморожении. Он думает только о крике, крике, представляющемся невозможным в этом лесу, завеса которого заглушает даже рев близлежащей реки. Он снова в нерешительности замирает. Что, если лес водит его за нос? Айзек вертится по сторонам, будто из-за ветвей за ним наблюдают тысячи глаз. Он трезвеет. Он крутится и крутится, оглядываясь назад – на свою машину, всматриваясь вперед – в неизвестность. Он дезориентирован. Он даже не может вспомнить, откуда пришел. Ему тоже хочется закричать, хочется позвать на помощь. Его останавливает божественное вмешательство разгорающейся зари. Занавес царящей в лесу тьмы мгновенно поднимается, чудотворные лучи солнца пробиваются сквозь ветви и освещают подлесок. Тогда Айзек видит его.
Яйцо. Посреди поляны, купаясь в небесном свете, который, кажется, бросает вызов и без того отступающему ночному мраку, сверкает яйцо. Только вот картина эта не поддается никаким законам логики. Сама поляна, идеально круглая и неестественно первозданная, освещенная лучами, струящимися через такой же идеальный просвет в лесном навесе, выглядит искусственной. Кажется, будто что-то примяло чащу в этом месте – и получилась лужайка, напоминающая гигантское гнездо. Яйцо белеет в самом ее центре, под сенью мокрых листьев и ветвей. Белеет жутковато. Как жемчужина в пасти огромнейшей в мире устрицы. Нет, белее жемчужины. Белеет, как ничто на свете. Овал пустоты, вырезанный из чистого листа бумаги детскими ножницами. Вырезанный и посаженный на клей-карандаш в центр этой поляны. Только капли росы, дрожащие на белой поверхности яйца, убеждают Айзека в его реальности и трехмерности. Айзек трет глаза. Яйцо не исчезает. Яйцо остается объемным. Яйцо по-прежнему завораживает, и его великолепие только подчеркивается тусклыми грязно-коричневыми, приглушенно-зелеными красками фона и сверкающими на белой скорлупе бриллиантами конденсата. В лучах солнца, струящихся сквозь прогалину над головой, оно блестит, будто произведение Фаберже, подсвеченное на витрине. Только оно крупнее. Гораздо крупнее. Больше полуметра, навскидку.
Впервые за несколько недель Айзек испытывает чувство, отличное от отчаяния. Он несколько раз моргает, трет и без того красные глаза. Ну, здравствуй, старое доброе любопытство. Приоткрыв рот, Айзек вглядывается в переплетение ветвей, со всех сторон обвивших поляну, в поисках хоть какого-нибудь намека на происхождение яйца. Он осматривает землю на предмет огромных следов. Поднимает голову, почти ожидая увидеть в небе силуэт какого-нибудь еще более огромного зверя. Ему вспоминаются «Парк Юрского периода» и рябь, пробегающая по поверхности налитой в стакан воды при приближении тираннозавра. Но на поляне царит пронзительная, мертвая тишина. Взгляд Айзека снова падает на яйцо. Он ничего не может с этим поделать. В яйце есть нечто всепоглощающе притягательное, кажется, что эта его белоснежно-чистая невероятность досуха выпивает все цвета подобравшегося слишком близко леса. На нем нет ни пятнышка грязи. А какого оно размера!
«Ложкой такое яйцо не разобьешь, – проносится в голове у Айзека, – разве что лопатой или кувалдой».
Айзек сглатывает, внезапно осознав, где находится. Он чувствует кислый привкус во рту. Яйцо порождает множество вопросов одним лишь фактом своего существования, и на самый важный из них Айзек все еще не знает ответа. Откуда донесся тот крик?
Айзек снова осматривает поляну, нервно переминаясь с ноги на ногу, и сухие ветки, устилающие землю, хрустят под его ботинками. Он пугается этого хруста и скрючивается в позе эмбриона. Зажмуривается, обхватывает руками колени. Но никто не нападает. Айзек приоткрывает один глаз, затем другой и прячется за ближайшим деревом. Он продолжает всматриваться в тени: вдруг среди них затаился кто-то громадный – мать, способная отложить такое яйцо. Блуждающим взглядом он ощупывает округу, то и дело косясь на центр поляны. Как-то раз Айзек видел на развернувшемся посреди города фермерском рынке страусиное яйцо – и его находка выглядит в четыре, а возможно, в шесть или даже в восемь раз больше. Примерно как яйцо динозавра. Хотя яйцо динозавра он тоже видел – в Музее естествознания. И оно было бежевым, похожим на пятно от пролитого чая, а не вызывающе белым, будто замазка на тетрадном листе. Айзек размышляет, что может скрываться внутри, что из него вылупится. Он снова вспоминает крик, источник которого так и не смог определить. В его голове он теперь звучит агрессивным рыком, а не жалобным плачем. В прежней жизни Айзек уже бежал бы к своей машине. Сейчас смерть в когтях птеродактиля кажется ему милосердно быстрой.
Айзек оглядывается через плечо, затем снова всматривается в яйцо. Он мечтает, чтобы оно было больше, намного больше. Чтобы оно опрокинулось и расплющило его под своей гладкой белой скорлупой. Какая легкая была бы смерть. Раз уж Айзек так и не набрался смелости спрыгнуть с моста, почему бы гравитации не настигнуть его иным образом? Интересно, убило бы такое яйцо Айзека Эдди, если бы упало посреди этой поляны? Похоронило бы оно под собой не только Айзека, но и всю его боль? Айзеку уже кажется, будто он очнулся на мосту давным-давно, будто река бушует за тысячу километров от этого места. Сейчас он всем своим существом сконцентрирован на обнаруженном в лесу яйце. Он смотрит на него и внезапно вместо желания умереть чувствует нечто совершенно противоположное – стремление жить и бороться за жизнь. В нем будто бы просыпается первобытный материнский инстинкт. Он знает, что тот крик был криком безнадежности, криком утраты. Знает – в глубине души, – что яйцо бросили. Прямо как его. Знает, теперь уже знает, что собирается забрать яйцо домой.
Любой, оказавшись в промокшей шкуре Айзека, почувствовал бы то же самое. А что еще делать? Оставить яйцо на растерзание лисам и совам? Оставить гнить на радость куницам и собакам с суицидальными наклонностями?
Айзек даже не осознает, что двигается. Кажется, ноги – которые совсем недавно слушались крайне неохотно – сами выносят его из-за дерева на середину поляны. Просто в какой-то момент он обнаруживает себя над яйцом. Он неуверенно покачивается, щурится, пытаясь разглядеть между деревьями красноречивое свидетельство приближения карающего материнского когтя. Затем откашливается.
«Возьми яйцо», – нашептывает ему внутренний голос.
Он в последний раз оглядывается через плечо, а затем наклоняется и поднимает яйцо. Оно легче, чем он думал. И мягче. Скорлупа не оказывается ни жесткой, ни холодной, как у любого нормального яйца. Оно податливое и влажное, будто шарик только что замешанного теста. Будто очищенное вареное яйцо. Правда, это явно не очищено. От него веет знакомым запахом мокрой – и ни капельки не мертвой – собаки. Из-под влажной скорлупы пробивается тепло, которое может исходить только от живого существа. От которого в душе Айзека начинает тлеть воспоминание, вписанное в мышечную память: на ощупь его находка слишком мало похожа на найденное посреди леса яйцо и удивительно сильно – на грелку в плюшевом чехле. Почему ему в голову пришла именно эта ассоциация? Айзеку двадцать девять лет, и по крайней мере двадцать из них в плюшевых грелках он не нуждался. Откуда они взялись в его жизни? От нее, конечно. Все в его жизни – от нее. Когда Айзеку невыносимо жарко, она каким-то образом умудряется – умудрялась – мерзнуть. На эти случаи у нее была припасена грелка в плюшевом чехле. Которую она укладывала в кровать между ними.
Айзека охватывает ужасное, до боли знакомое чувство. Будто земля уходит из-под ног, будто каждое из столпившихся вокруг него деревьев с корнями вырвали из почвы, будто все в мире расплющилось – все, кроме Айзека, – и у него не осталось ничего, только настежь распахнутое небытие, пронизывающее его с хлестким упорством тысячи зимних ветров. И все эти ветра, все эти ледяные реки, с которых они приносятся, заключены внутри одного тела. Все начинается с дрожи в животе. Желудок словно подскакивает до границы с верхними слоями атмосферы и, за неимением альтернатив, падает вниз. Сердце екает – и отправляется следом. Внутренности будто рассыпаются, рассыпается само его существо, и Айзек начинает судорожно хватать ртом воздух. Гравитация ополчается против него. Айзек стоит посреди поляны – слишком далеко от дерева, о которое он опирался пару минут назад. Он захлебывается, как будто тонет в пучине, задыхается, словно с поляны выкачали весь воздух. Наконец он падает на колени, но яйцо не роняет. На всякий случай он прижимает его к себе еще сильнее, чем раньше.
«Что я творю? – спрашивает Айзек сам себя. Воздух застревает у него в горле, кровь в венах густеет. Он в напрочь загубленном костюме стоит на коленях посреди мокрой от росы поляны в незнакомом лесу и, изо всех сил пытаясь восстановить дыхание, баюкает огромное белое яйцо, найденное им в ворохе лесного перегноя. – Что мне делать?»
На мгновение Айзеку кажется, что он заблудился. С трудом дыша, с трудом разбирая дорогу, он пробивается через подлесок обратно к мосту. Потом он слышит доносящееся издалека динь-динь-динь и замечает сочащийся сквозь кроны деревьев утренний свет. Он идет им навстречу – и они выводят его к дороге, к машине, к реальности.
Случайному наблюдателю эта картина показалась бы до смешного нелепой: измученный мужчина, ковыляющий на рассвете из леса с необычайно легким для таких внушительных размеров яйцом в руках. Он держит его неловко, между локтем и изгибом шеи, будто пытается найти ключи от дома, не уронив пакет с продуктами. Кряхтит, ощупывая пассажирскую дверь в поисках ручки. Но никаких случайных наблюдателей, готовых составить мнение об увиденном, здесь нет. Айзек открывает дверь, осторожно перекладывает жестяную коробку из-под песочного печенья «Олд Уокерс» на заднее сиденье и водружает яйцо на пассажирское кресло. Сам он усаживается рядом и, вцепившись в руль, пристально вглядывается в собственное отражение в зеркале заднего вида. В свою посеревшую за последнее время кожу. В поседевшие волосы. Цвет сохранился только в его усталых глазах, и этот цвет – красный. Его рубашка разукрашена грязью и мхом, а лучший костюм непоправимо испорчен. Список недавно утерянных вещей пополнил еще и галстук. Зато он кое-чем разжился – огромным, более чем полуметровым яйцом с гладкой белой скорлупой и выраженным затхлым запахом. Айзек пристегивает свою находку ремнем безопасности. Он понятия не имеет, что кроется внутри, и определенно не настроен убивать утро на очистку ковриков своего «Форда Фиеста» от размозженного полулитрового желтка. Он смотрит на яйцо и снова – в свои воспаленные глаза в зеркале заднего вида. Затем переводит взгляд на небо, разверзшее свою белесую пасть над скользким асфальтом. Айзек припоминает лампы, которыми они в школе обогревали куриные яйца, и включает подачу теплого воздуха. В памяти всплывает бег с яйцом на ложке[1] и бодрящий прилив адреналина после успешного преодоления финишной черты с уцелевшим грузом. Айзек качает головой, включает первую передачу и уезжает.
Мост перекинулся через реку за городом, минутах в пятнадцати езды от дома Айзека, путь которого лежит теперь по, благо, пустынным проселочным дорогам. По дороге Айзеку не встречается ни одной живой души, и он наконец задает себе, яйцу и даже перекочевавшей на заднее сиденье жестяной коробке из-под печенья все те вопросы, что роятся в его стремительно трезвеющем сознании.
Что же внутри?
Что-нибудь опасное?
Как скоро оно вылупится?
Надо было оставить его в лесу?
Может, отнести его туда, где взял?
А если вернусь – и станет еще хуже?
Но разве забрать яйцо – преступление?
Допустим, но могут ли меня поймать?
А посадить в тюрьму за это могут?
На сколько же лет это потянет?
Может, избавиться от яйца?
Может, приготовить?
Как приготовить?
У Айзека у самого мозги всмятку – какие уж тут ответы. Жестянка из-под печенья солидарно помалкивает. Как и яйцо, которое ввиду своей яичной природы говорить не умеет. Но Айзек все равно продолжает спрашивать, не уверенный, про себя он это делает или вслух. Он нервно барабанит ладонями по рулю и время от времени бросает тревожные взгляды в зеркала, надеясь не увидеть в них синие огни, нагоняющие его в сопровождении визгливой сирены. Он уверен, что яйцо – контрабанда. В нем могут быть наркотики, или оружие, или что-то похуже. Уиу-уиу. Он ругается себе под нос. Если в окно его машины постучит полицейский, Айзеку придется опустить стекло.
– Не спится, сэр? – может спросить полицейский, и лоб Айзека непременно покроется испариной. Патрульный нахмурится и укажет ручкой на пассажирское сиденье: – Омлет готовите?
Айзек подозрительно громко рассмеется, и его участие в перевозке контрабандой… чего-то… перестанет быть тайной. Он знатно перебрал – и алкотестер выдаст его с потрохами. И что тогда? Айзек бросает очередной взгляд на яйцо. На языке вертится еще один вопрос. Он хочет увериться, что не сходит с ума. Но, прежде чем он успевает уточнить у своих молчаливых слушателей эту деталь, он осознает, что приехал домой.
Айзек выходит из машины, которую он припарковал прямо на тротуаре. Сейчас это кажется мелочью. Бледное зимнее солнце быстро карабкается по небосводу – совсем скоро вслед за ним потянутся и соседские жалюзи. Даже любопытно, спишут ли они его неподобающую парковку и еще более неподобающий внешний вид не на недавние события в его жизни, а на яйцо? Наверняка его находка вызовет у них множество вопросов, на которые у Айзека, как он уже понял, ответов нет. Он не хочет делиться яйцом с посторонними.
«Оставь мне хотя бы это», – думает он.
Убедившись, что все окна, выходящие на улицу, задернуты шторами, Айзек отстегивает своего необщительного пассажира и, кое-как прикрывая его полой вымокшего пиджака, направляется к входной двери. По крайней мере, на этот раз ему не придется возиться с ключами – он никогда не запирает дом. Айзек толкает дверь – и встречает сопротивление подпирающей ее лавины нераспечатанных писем, счетов и рекламных буклетов. Дом выглядит заброшенным. В каком-то смысле Айзек и правда освободил его несколько недель назад. Он не живет здесь – просто существует. А вот дом живет: цепляется за лодыжки Айзека ворохом нетронутой почты, приветствует его чахнущими, умирающими цветами на столике у стены и прогорклым запахом испортившийся еды, которым веет из-за приоткрытой кухонной двери. Откуда-то доносится звук капающей из крана воды. В одной из комнат жужжит муха. Мгновение Айзек нетрезво покачивается, молча прислушиваясь и не выпуская яйцо из рук. Как будто ждет, что кто-то выйдет встретить его. Но никто не выходит. Его горло сдавливает спазм. Глаза наливаются лихорадочным блеском. В прихожей зябко, и по его спине пробегает дрожь. Кажется, яйцу в руках Айзека тоже холодно, лучащееся из-под скорлупы тепло стремительно угасает. Айзек снова вспоминает грелку в плюшевом чехле. Вспоминает, как она засовывала ее в пижамные штаны, чтобы уложить поближе к животу. Не лучший ее образ. У него на телефоне даже сохранилась фотография. И думать не смей ее выкладывать! Вспоминает, как они смеялись до слез. Вспоминает ее холодные ноги, холодные руки. Вспоминает, как она касалась его под одеялом – словно тайком проносила в их постель кубики льда. Как подсовывала, пытаясь согреться, свою босую стопу под его ногу, а руку – под его голую спину. Как он ворчал и извивался.
– Как ты умудряешься постоянно мерзнуть? – не мог понять он.
– Все относительно. Как ты умудряешься постоянно меня согревать?
В доме Айзека царит холод не меньший, чем на реке, в которую он, к сожалению, так и не прыгнул. Он стоит в сугробе запечатанных писем и выдыхает клубы теплого воздуха. Он принюхивается и опускает взгляд на яйцо. Его глаза округляются. С губ слетает очередное ругательство. Он роняет яйцо на подушку из долговых выписок и меню на вынос, вылетает на улицу и бежит по дорожке к своей машине, обе дверцы которой он оставил открытыми. Айзек хватает с заднего сиденья жестяную коробку из-под печенья и, прикрыв глаза, прижимается лбом к холодному металлу. Затем захлопывает дверь и возвращается в дом. Снова замирает в бумажном сугробе, размышляя, что делать дальше. Он разглядывает яйцо, угнездившееся в ворохе писем у его ног. Белоснежная скорлупа потускнела, будто под ней погас свет. И что тут можно предпринять? Она бы знала. У нее были ответы на все вопросы. Айзек прокручивает в голове бесконечную киноленту их разговоров в поисках чего-нибудь применимого к ситуации. Однажды она рассказывала ему историю об осиротевшем ягненке с фермы, на которой она выросла. Она всегда выкармливала из бутылочки оставшихся без матери барашков. Но был один, который никак не мог согреться. Ягненка заворачивали в пледы, в полотенца, она даже пожертвовала собственное одеяло – впустую. Потом кому-то пришла в голову гениальная в своей простоте идея – «Ага»[2]. Рискуя в конечном итоге получить на обед жареного ягненка, маленькое дрожащее тельце затолкали прямо в разогревающуюся духовку. И это сработало – агнец не пал невинной жертвой. Услышав эту историю, Айзек, который и ферму-то впервые увидел, только будучи подростком, рассмеялся, покачал головой и высказал предположение, что росла она, поди, на страницах одной из книг Беатрикс Поттер[3]. У кого дома стоит духовка фирмы «Ага»? Кто станет кормить ягнят из бутылочки? Она пожала плечами и сообщила ему, что, пока он сидит в своей скорлупе, мимо проплывает целый неизведанный мир.
Айзек запирает входную дверь, направляется в гостиную и осторожно ставит жестянку на каминную полку. Затем возвращается и забирает яйцо, валяющееся на перине из заполонивших прихожую писем. Откуда в этом маленьком убогом домишке взяться элитной духовке? Хотя яйцо и не поместилось бы в ее компактные недра. Зато под каминной полкой притаился самый примитивный очаг – к нему-то Айзек и переносит яйцо. Сквозь жалюзи в комнату начинают пробиваться солнечные лучи, поэтому Айзек опускает глаза в пол. Свет он не включает. Он действует медленно, размеренно. Укладывает в очаг несколько поленьев, старую газету и щепы для растопки. Поджигает – и тут же гасит спичку, не желая освещать все то, что он не хочет видеть. Айзек стаскивает раскиданные по комнате подушки и пледы к камину и мастерит на полу импровизированное гнездо. Устроив в нем яйцо, он принимается ворочать поленья. Пламя начинает разгораться. Айзек сидит на коленях, не отрывая взгляда от яйца. Здесь, на полу гостиной, перед камином, его скорлупа сияет белизной пуще прежнего. Но это еще не все. Оказавшись у потрескивающего пламени, вдали от холодной сырой поляны, яйцо наконец начинает высыхать. И по мере высыхания оно… обрастает. То, что еще недавно казалось гладкой скорлупой, вздымается и растрепывается. От удивления Айзек приоткрывает рот. Он забывает, как дышать, волосы на руках встают дыбом. Айзек приходит к осознанию, что на яйце никогда не было скорлупы, зато был мех. Прилизанный утренней росой, а теперь распушившийся, как, должно быть, шерсть на том осиротевшем ягненке, пока он грелся в духовке. Айзек не может до конца поверить своим глазам. Яйцо и впрямь покрыто мохнатой белой шубкой.
– Что же ты такое? – шепчет Айзек.
Но яйцо остается яйцом в достаточной мере, чтобы по-прежнему не уметь ответить. Айзек не знает, сколько времени проходит, пока он зачарованно рассматривает свою находку. В камине подрагивает пламя, яйцо по-прежнему молчаливо ютится у огня, а Айзек, так же молчаливо, сверлит его взглядом. Наконец колени начинают ныть, а пламя – затухать. У Айзека слипаются глаза. Возможно, его разморило идущее от огня тепло. Или дает о себе знать усталость – он не спал со вчерашнего утра. Айзек, позевывая, отступает в противоположный конец комнаты – к дивану. Еще несколько минут он наблюдает за яйцом оттуда, затем натягивает на ноги один из многочисленных пледов. Он никогда не понимал, зачем им столько одеял – куда уж жарче. Но она мерзла – и теперь он благодарен ей за их изобилие. Ему становится все тяжелее держать глаза открытыми, он ложится и почти сразу начинает храпеть, впервые с начала января погружаясь в настоящий, полноценный сон. Сквозь дрему он смутно различает, как галдят на улице разбредающиеся по школам дети, как пробивается сквозь жалюзи утренний свет, как время от времени потрескивают в камине поленья. К тому времени, когда яйцо начинает шевелиться, Айзек уже крепко спит.
Сначала от пушистой скорлупы отделяется небольшая лента. Она скользит по округлому боку яйца, словно язычок замысловато вшитой молнии. Затем к ней присоединяется вторая – только она начинает разматываться с противоположной стороны. Наконец вся шубка яйца начинает искриться рябью и бурлить стремительными волнами, будто торнадо в отрисованном старательными аниматорами «пыльном котле»[4]. Но диковинное представление заканчивается, едва успев начаться. По обеим сторонам яйца теперь свисают две пушистые белые ленты. То, что находится между ними, все еще напоминает по форме яйцо, хотя таковым оно, очевидно, не является.
Одно из поленьев в камине с треском переламывается пополам. Пламя победоносно шипит, салютуя искрами, и яйцо, словно откликаясь огненным всполохам, открывает глаза.
– Ты сидишь?
Тогда все и рухнуло. Ничего хорошего такой вопрос не предвещает. А уж если его задает теща, да еще и по телефону, догадаться о содержании плохих новостей не составляет почти никакого труда. Ее дочь испортила этот сюрприз много лет назад, когда они, валяясь в постели за чашкой кофе, делились откровениями о родительских причудах. Отец Айзека был попросту неспособен написать сообщение без использования заглавных букв. А мать до ужаса боялась собак, зато одарила именами всех кошек округа. Его тесть не мог взяться за дело, даже самое плевое, не напевая. Правда, назвать мелодии, которые он гундосил себе под нос, песнями можно было разве что с большой натяжкой – они скорее походили на какофонию случайно оказавшихся рядом нот. Ну а теща… Теща не умела сообщать плохие новости в лоб, какой бы серьезной ни была ситуация. Подхватила ли собака ушную инфекцию, подала ли на развод одноклассница, пропавшая со всех радаров на семнадцать долгих лет, теща всегда начинала издалека. Она всегда уточняла, сидит ли ее собеседник.
– Ты сидишь?
Все, что случилось после того злосчастного звонка, заледенело, затуманилось в сознании Айзека. Но все, что было до, он помнит в мельчайших подробностях. Выкрученный на полную громкость динамик проигрывал плей-лист под названием «Готовим под итальянскую музыку» – он всегда запускал эти задорные песни, когда экспериментировал на кухне. Сам Айзек, старательно подпевая итальянцам на каком-то своем, несуществующем языке, стоял у разделочного стола и лепил приправленный луком и кориандром фарш из баранины на деревянные шампура. Он готовил кофта-кебабы. За окнами, запотевшими из-за кипящей на плите воды, уже стемнело, а температура успела опуститься ниже нуля. Айзек сделал мысленную зарубку – опустить жалюзи, как только смоет с рук сырое мясо. До этого так и не дошло. Едва он облепил фаршем третий шампур, итальянская музыка захлебнулась мелодией звонка – такая же стояла у него на будильнике. Возможно, именно из-за этой мелодии он занервничал прежде, чем поднял трубку. А может быть, из-за того, что, спеша отмыть жирные, заляпанные сырой бараниной и нарезанным луком руки, умудрился ошпарить их брызнувшим из крана кипятком. К тому времени как Айзек, вытерев ладони кухонным полотенцем, подбежал к столу, телефон перестал верещать. У него даже от сердца отлегло. Но, едва оборвавшись, звонок раздался снова. Айзек глянул на экран.
Эстер Морэй
Когда он увидел высветившееся имя, его обдало волной паники – с чего бы Эстер ему звонить? Почему она, почему не ее дочь?
– Привет, Эстер. Все в порядке?
– Ты сидишь?
Никакого «Привет, Айзек». Никакого «Как дела, Айзек?». Никакого «Как выходные?». Всего два слова.
Айзек не сидел. Он готовил кофта-кебабы. Он мог бы сесть, если нужно. Нужно ли? Нужно. С этого момента его сознание и подернулось вязкой дымкой. Как будто, ответив на телефонный звонок, он захлопнул ловушку и запустил механизм подачи усыпляющего газа, как в старых шпионских фильмах. Как только Эстер начала говорить, в комнату стали просачиваться невидимые пары. Газ проникал через щели оконных рам, стелился из-под дверей, выползал из духовки и холодильника. Айзек помнит, как нетвердой рукой потянулся к стулу, помнит, как опустился на него, помнит, как задрожали колени. Ему показалось, что комната, будто нарочно стараясь сбросить его со стула, покачнулась, – и он ухватился за стол. Во рту у него пересохло. В груди, в голове, даже в шее бешено запульсировала кровь.
– Сижу.
Собственный голос показался ему чужим. Как и голос Эстер.
– Случилось кое-что ужасное, – сказала она. И ей даже не нужно было продолжать. Айзек знал, что Мэри больше нет.
Айзек Эдди лежит на диване, зависнув между сном и пробуждением, еще не до конца понимая, жива его жена или все же нет. Что может быть хуже, чем очнуться от мирного сна, чтобы вернуться в кошмар наяву? Он не спешит открывать глаза. Он надеется, что реальность окажется дурным сном, что он сможет прожить другую – нафантазированную – жизнь. В мире, созданном Айзеком по ту сторону его век, есть и чертенок, который смеялся над ним на мосту. Теперь он уверяет Айзека, что Мэри наверху.
«Вы же просто поцапались, – объясняет чертенок. – Свари кофе, извинись – делов-то. И все станет как прежде».
Сколько бы Айзек отдал за то, чтобы обнаружить себя спящим на диване из-за разыгравшейся накануне ссоры. Пусть даже самой сильной из всех, когда-либо случавшихся. Как же они иногда друг на друга орали! Вот бы они могли поорать так и сейчас.
Вырасти уже. Как она любила это повторять. Неужели нельзя хоть раз повести себя по-взрослому?
Он вспоминает, как постоянно пытался рассмешить ее, как однажды оторвал от рабочего звонка, чтобы показать «шишку на голове», как раздраженно она закатила глаза, когда узрела эту самую шишку – сосновую. Вспоминает, как она возмущалась, что он никогда не гладит одежду, не чистит плиту и даже не пытается научиться пользоваться счетчиком – и как он смеялся в ответ на ее недовольство, показывал язык и отмахивался от всех претензий коротким «хорошо, мам». Принимать вещи всерьез Айзек попросту не умел. Раньше. Айзек начинает неуверенно нащупывать сгустившуюся вокруг реальность. Начинает вспоминать, что произошло на самом деле, – и неловко соскальзывает с дивана. Его воспоминания – и его тело – с глухим ба-бах впечатываются в ковер.
Айзек не открывает глаз, не сбрасывает пледа. Он лежит, уткнувшись лицом в пол, и чувствует, как что-то сдавливает грудную клетку. Айзек вздрагивает и еще сильнее прижимается лбом к ковру, вспоминая, почему спит не наверху, не в их постели, не с ней. Одной только мысли об этом хватает, чтобы он снова начал рыдать. Он заснул на диване – а его Мэри заснула навсегда. Он лежит распластанным на полу их дома, в котором его Мэри больше нет. У него раскалывается голова – а его Мэри умерла. Вспомнив о главной трагедии, он позволяет себе подумать и о куда менее значительных, но все же неприятных вещах. Например, о собственном похмелье. Каждый всхлип отдается в голове тупой, пульсирующей болью. Кожа натянута, а горло саднит от сухости. Во рту – стойкий привкус содержимого пылесборника, а язык кажется таким же шершавым, как приютивший Айзека ковер. Если ему не изменяет память – которая теперь не отличается особенной верностью, – за последние несколько недель его не раз уговаривали бросить пить. Он делает себе только хуже. Он не жалеет окружающих. Его тело истерзано, его эго не просто истрепано – оно стерто с лица земли. Просто никто не испытывает той боли, какую испытывает он. Ничто не способно принести столько страданий, сколько ее отсутствие на белом свете. Какая разница, где лежать: на этом ковре, или на линолеуме, устилающем больничную палату, или на бетонном полу камеры в полицейском участке – боль все равно останется такой же.
Полицейский участок. Айзек смутно припоминает, что боялся столкнуться со стражами правопорядка. Припоминает, как разводил в камине огонь, давно погасший, но все еще потрескивающий дотлевающими угольками. Несмотря на то что в комнате уже успела обосноваться былая прохлада, Айзеку кажется, будто его, прямо в костюме, зажатого между ковром и пледом, поджаривают на вертеле. Зачем он растапливал камин? В голову лезут печи и крематории. И она. Его Мэри, которой больше нет, – разве Айзек может думать о чем-то другом? Он выпрастывает руку из-под пледа, только чтобы впиться зубами в грязный палец. Он плачет и дрожит, лежа на полу собственной гостиной и ожидая, когда кто-нибудь избавит его от страданий, точно попавший в капкан олень. Голосит он определенно по-оленьи. Он жмурится, трется лицом о ковер и кричит так, как кричит теперь при каждом пробуждении. По крайней мере, при каждом, которое сохранилось в его памяти. Этот ужасный, сдавленный звук мало чем отличается от вырвавшегося из его груди на мосту. Поначалу он похож на очередной стон, жалкий и тихий, нарастающий до тех пор, пока не превратится в настоящий вопль, жуткий, леденящий кровь и пускающий мурашки по коже. Это крик человека, потерявшего все. Очень, очень одинокого человека. Тем удивительнее услышать, как что-то кричит в ответ.
Айзек открывает глаза, перестает грызть свои пальцы и сквозь завесу слез невидяще смотрит в пол. Только что он слышал чей-то крик. Громкий. Раздавшийся совсем близко. Теперь, когда он оборвался, Айзек внезапно начинает чувствовать чье-то присутствие, ощущает затхлое тепло чужого дыхания и влажный жар маленького тела. Все еще кутаясь в плед, Айзек тщательно продумывает свой следующий шаг. Он упирается лбом в пол, приподнимаясь в подобии стойки на голове, и ему открывается вид на его грязную, сплошь изодраную шипами и ветками рубашку. Костюмные брюки порваны и измяты, на коленях красуются комья налипшей грязи и мха. Теперь он вспомнил. Лес. Поляну. Как растопил камин и соорудил гнездо. Как положил в него что-то. Положил… нет, не может быть. У самого его правого уха раздается любопытное сопение. Айзек мог бы вздрогнуть, но вместо этого он впадает в оцепенение. Медленно, с трудом он высовывает свои исцарапанные руки из-под пледа и упирает их в ковер на уровне груди, будто собирается принять упор лежа. Наконец Айзек берет себя в руки и с резким вдохом подскакивает. Он поворачивается, собираясь встретиться с незваным гостем лицом к лицу, отбрасывает плед, откидывается назад, упирается спиной в диван и широко распахивает глаза, увидев перед собой источник звука.
Глаза черны
Перед ним сидит яйцо. Которое вовсе не яйцо. Которое, прежде чем оказаться между вытянутыми ногами Айзека, успело выбраться из гнезда и превратиться в нечто совершенно иное. Оно, моргая, рассматривает Айзека – глазами, которых определенно раньше не было. Айзек вглядывается в него своими – сонными, полными слез. Что это такое? Айзек тут же вспоминает «Инопланетянина»[5] – момент, когда мальчик впервые встречает в лесу испуганное маленькое существо. Но Айзек не в лесу – уже нет. Он лежит на полу в своей гостиной и переводит взгляд с двух утопающих в ковре пухлых желтых стоп на два огромных, уставившихся на него черных глаза. Айзек вспоминает «Инопланетянина» не потому, что считает, будто перед ним пришелец, и даже не потому, что нашел этого самого пришельца в лесу неподалеку от дома. На мысли об «Инопланетянине» его наталкивает крик. Айзек и Мэри старались проводить любимые праздники за совместным просмотром жизнеутверждающих фильмов. Это стало чем-то вроде традиции. «Грязные танцы» на День святого Валентина, «Охотники за привидениями» на Хеллоуин – правда, смотрелось все в полглаза, за сбором пазла и кружкой обжигающе горячего чая. В детстве Мэри почти не смотрела классику кинематографа – она росла скорее книжным червем, чем киноманом. Зато Айзек смотрел – и решил собственноручно заняться пробелами в ее образовании. Они начали с «Бэйба»[6], удачного для приобщения девушки с фермы – каковой она и была – к миру большого кино, а затем пробежались по списку, в котором признанные критиками картины соседствовали с нелепыми, но греющими душу фильмами. Они посмотрели кучу всего: от «Ферриса Бьюллера» до «Танца-вспышки». В детстве Айзек просто обожал «Инопланетянина». Он до сих пор помнит, с каким удовольствием разыгрывал некоторые сцены оттуда – в тех годах, когда давно пора было бы из этого вырасти. Он заворачивался в одеяло, изображая инопланетянина, а его сестра с непревзойденно кислой физиономией сидела на велосипеде, притворяясь Эллиотом. «Айзек звонить дом», – входил Айзек в роль. Он помнит, как до дыр засматривал кассету с этим фильмом. Как смеялся над криком ужаса, вырвавшимся из груди Эллиота при первой встрече с Инопланетянином в лесу. Уморительнее этого был разве что ответный крик самого Инопланетянина, которому человеческий ребенок казался не менее устрашающим, чем нечто внеземного происхождения – человеческому ребенку. И вот Айзек сталкивается лицом к лицу со своим собственным неопознанным существом, пучеглазым и пугающим, и, по примеру Эллиота, кричит.
Он кричит – и яйцо кричит в ответ. Яйцо кричит – и в ответ вопит уже Айзек. Так они вторят друг другу в течение минуты: Айзек шире распахивает глаза и повышает голос, существо тоже таращится и завывает еще громче. Айзек срывает связки до хрипоты, заплаканные глаза болят от напряжения, в и без того пересохшей ротовой полости каким-то образом становится даже суше. Иногда они с Мэри тоже кричали друг на друга – совершенно иначе, на эмоциях. Сейчас Айзек кричит всего лишь потому, что так надо, так принято. А яйцо, кричащее в ответ на его вопли и притихающее, стоит Айзеку замолкнуть, кажется, просто повторяет за ним.
Бока как снег
Наконец Айзек перестает кричать. Яйцо тоже успокаивается, но продолжает сверлить его взглядом. Айзек отвечает взаимностью. Значит, там, в лесу, кричала вовсе не мать – это было само яйцо. Которое вовсе не яйцо. Айзек предполагал, что рано или поздно пушистая белая скорлупа расколется и выпустит на волю какое-нибудь ужасное существо, но скорлупа предпочла стать ужасным существом. Это неведомое создание по-прежнему напоминает яйцо. Просто теперь оно скорее походит на яйцо-пашот. Или даже на глазунью: посреди некогда белоснежного овала теперь красуется яркий желток. Нет, не так, не желток. Лицо. Грубое, неровное, словно покрыто цитрусовой кожурой, лимонно-желтое лицо.
Взгляд Айзека падает на пушистые ленты, свисающие с боков существа и ворохом громоздящиеся по обеим сторонам от него. Ленты рук. Их всего две, но каждая – раз в пять длиннее самого яйца. Должно быть, именно в них ныне «распакованное» существо и прятало лицо. Ленты грудами лежат на ковре, будто брошенное на пол грязное белье. Никаких локтей. Никаких костей. Айзек мог бы принять эти руки за боа из белых перьев, если бы каждую не венчало по три похожих на сосиски пальца цвета желтого заварного крема. Не считая этих пальцев, лица и коротких желтых ножек, торчащих из-под брюха, яйцо являет собой сверкающий ком белого меха. Из-подо рта торчит белая борода, над огромными черными глазами белыми же фейерверками разлетаются ресницы, а вокруг глаз желтым пятном туго натянута бугристая кожа. Ниже, под этими круглыми совиными глазищами, кожа сморщивается и собирается в маленькую мордочку, как у мопса, прорезанную двумя тонкими полосками ноздрей и складкой рта с подергивающимися, опущенными уголками. Яйцо едва заметно щерится, но его взгляд не выдает ничего, кроме любопытства.
Лицо желто
А потом существо исчезает. Не растворяется в воздухе – просто отправляется в коридор, неспешно, пошатываясь, на манер заводной игрушки. Оно огибает дверь гостиной и скрывается за ней, его присутствие теперь выдают только скользящие вслед за ним безвольные длинные руки. Через некоторое время за дверью наконец скрываются кончики желтых пальцев, и Айзек остается в одиночестве. Он смотрит на покинутое яйцом гнездо, на пустующий средний план, протянувшийся между ним и дотлевающим очагом, на примостившуюся над камином жестяную коробку из-под печенья. Он дышит слегка прерывисто, сквозь приоткрытые губы. Айзек знает, что такого не бывает. Не может быть. Он знает, что в реальном мире маленькие яйцеподобные монстры не шлепают прочь по ковру гостиной, решив осмотреться. Однако реальный мир уже перевернулся для Айзека с ног на голову. А его собственная голова – все еще тяжелая и пульсирующая тупой болью – просто не в состоянии осмыслить происходящее. Он готов полностью смириться с мыслью о том, что это всего лишь очередной вздор, который оплетает руины человеческой жизни. Его жизни.
Айзек запрокидывает голову на мягкое диванное сиденье и трет лицо. Он слышал о состояниях фуги и когнитивных провалах, но представить не мог, что и сам испытает их.
– Он тронулся рассудком, – фыркнули бы люди, если бы узнали. – Горе свело его с ума.
И были бы правы. Разум оставил его, как неизвестная мать оставила яйцо на пустынной лесной поляне. Айзек ушел так далеко от своего привычного «Я», что не уверен, сможет ли однажды найти дорогу назад. Не уверен, хочет ли он этого. Он размышляет о возвращении в реальный мир и о принятии произошедшего в этом реальном мире до боли реального события – его дыхание тут же перехватывают прерывистые рыдания. Айзек снова вгрызается в костяшки пальцев, пытаясь проглотить подступающий крик – тот самый. На этот раз выходит тише, Айзеку почти удается удержать его внутри. Наконец Айзек выпрямляется, вытирает глаза, шмыгает носом. Сидя на некогда чистом ковре, он осматривает себя, свою испорченную рубашку и запачканные грязью брюки, различая свежие пятнышки слез и просохшие следы росы. Он переводит взгляд на ведущую в коридор дверь, из-за которой доносятся странные звуки. Ням-ням-ням. Айзек сглатывает, потирает впалые щеки. Может быть, он и правда сходит с ума. Может быть, безумие станет его отдушиной. Подарит ему то, на что он переключится. В таком случае Айзек примет его с распростертыми объятиями.
Ням-ням-ням. Снова оно. Гортанный, кряхтящий, чавкающий звук доносится из коридора. Безошибочно узнаваемый звук поглощения пищи. Раньше, услышав подобный звук в стенах своего дома, он пришел бы в ужас, но теперь страх стал ему так же чужд, как улыбки, смех и надежда на светлое будущее. Поэтому, пребывая в разве что легком замешательстве, Айзек сглатывает и поднимается на ноги. Он передвигается, как раненый, от одной точки опоры к другой. Сначала он наваливается на журнальный столик, затем на спинку дивана и в конце концов припадает к двери. Добравшись до коридора, он слышит только удаляющееся шлеп-шлеп-шлеп, издаваемое крошечными утиными лапками, и понимает, что предоставил существу достаточно времени, чтобы убежать. Айзек успевает увидеть, как со скрипом затворяется кухонная дверь. Дневной свет, проникающий сквозь матовое стекло входной двери, обнажает учиненный существом беспорядок. Оно успело от души попировать наваленными в прихожей письмами. Некоторые конверты обслюнявлены и изорваны в клочки, некоторые – разодраны пополам. Следы укусов, оставленные на бумаге, выглядят настолько карикатурно, что перепутать их с чем-то другим попросту невозможно. Айзек отводит глаза, чтобы не видеть разгрома. Чтобы не видеть изорванных конвертов, в адресной строке которых значится имя Мэри, пожеванных открыток, уведомляющих о глубочайших и искренних соболезнованиях отправителей, и даже клочков назойливых писем из налоговой, которые Мэри, будь она жива, не позволила бы ему игнорировать. На глаза Айзека опять наворачиваются слезы, но тут до него доносятся новые необычные звуки. Из-за кухонной двери слышится громкий металлический лязг. После небольшой паузы раздается уже знакомое ням-ням-ням. Айзек делает осторожный шаг в сторону кухни, потревоженная им гора изуродованных конвертов рассыпается по полу. Он фокусируется на двери и неуклюже, опираясь на стену, направляется к ней. Четыре шага – и вот он на позиции. Айзек прислоняется к деревянному косяку и прислушивается. Наконец, затравленно вдохнув, он толкает дверь.
Он вообще заходил сюда с той ночи? Его память затуманена, но комната кажется точно такой же, какой он ее оставил. Жалюзи подняты, дневной свет заставляет изголодавшегося по солнцу Айзека зажмуриться и вскинуть руки в попытке защититься. Когда глаза привыкают, перед ним словно оживает фотография из затертого памятью прошлого. В инвертированной, негативной контрастности. Ты сидишь? Он думал, в тот момент ему просто показалось, будто стул позади него с грохотом рухнул на пол, – списал это на драматическое клише из сентиментальных фильмов, заботливо подкинутое меркнущим сознанием. Но стул и правда опрокинут. Он лежит под частично накрытым столом: две тарелки и два ножа в ожидании двух так и не присоединившихся вилок. Холодильник утыкан реликвиями из его прежней жизни. Рулон просроченных купонов на пиццу, который Мэри наотрез отказалась выкидывать. Скучный магнит, привезенный сестрой с одной из юридических конференций. Перечень покупок, написанный рукой Мэри. Таблетки для посудомоечной машины, арахисовое масло, бананы, молоко. У Айзека перехватывает дыхание: то ли от увечной нормальности всего этого, то ли из-за запаха. Ни спертый аромат его грязной рубашки, ни его затхлое дыхание не могут тягаться с вонью, выползающей из открытой кухонной двери. Желудок сводит. На плите стоит кастрюля с чем-то заплесневелым, наполовину приготовленным, но почти аппетитным по сравнению с тем, что лежит на полу. Противень для запекания перевернут, его содержимое разбрызгано по кафелю. Плитка покрыта кляксами сырых кофта-кебабов разной степени готовности и аналогичной степени разложения. В ноздри бьет запах… запах протухшего мяса трехнедельной давности, брошенного на пустой немытой кухне на радость каким-нибудь личинкам. Лопающее заплесневелое мясо существо, похоже, все устраивает.
Айзек давится подступающей тошнотой. Глаза начинают слезиться. Он зажимает нос, чтобы не чувствовать этой ужасной вони. Яйцо наблюдает за ним, не отрываясь от трапезы. Его руки двигаются: зачерпывают толстыми желтыми пальцами гниющий на полу фарш и, изгибаясь, как цепкие хвосты двух непоседливых обезьянок, подносят и деловито засовывают комья сырого мяса в непрерывно жующий рот. Его движения можно было бы назвать грациозными, если бы не отвратительность самой сцены. Ням-ням-ням. Айзек в ужасе взирает на существо, время от времени протирая глаза в надежде, что оно исчезнет. Но исчезать оно, похоже, не планирует. Либо у Айзека начались галлюцинации – что плохо, либо у него на кухне хозяйничает самое настоящее чудовище – что еще хуже. Он бьет себя по щекам, щипает, даже лупит ладонями по собственному затылку, пытаясь выбить навязчивый мираж из головы. Что бы он ни делал, яйцо упорно не хочет растворяться в воздухе. Оно заинтригованно следит за его потугами, не переставая запихивать в рот пригоршни разлагающегося сырого мяса. Оно поглощает фарш, будто лопает попкорн, устроившись перед киноэкраном. А в программе сегодня – Айзек Эдди.
Ням-ням-ням. Интересно, что крутится в мыслях этого существа, пока оно жует, вперив в Айзека любопытные, размером с грейпфрут, круглые глаза. Если оно видит человека впервые, то, должно быть, испытывает то же отвращение, которое испытывал Инопланетянин: к человеческому носу, человеческим ушам, пучкам шерсти над маленькими человеческими глазами и колючему меху, шипами торчащему над прочерченным полосками морщин лбом. Возможно, Айзек выглядит для яйца голым, как ощипанный цыпленок. Возможно, цыплят яйцо тоже не видело. Его глаза не выдают никаких эмоций. О чем бы существо ни думало, его маленькое приплюснутое лицо – если это можно назвать лицом – остается совершенно бесстрастным, а взгляд не теряет пристальности.
– Что… – Айзек запинается. – Как… – Айзек снова замолкает, но предпринимает еще одну попытку: – Что ты такое?
Зовется???
Яйцо перестает жевать гнилое мясо и мгновение раздумывает над вопросом. Отвечает оно поразительно громкой отрыжкой. Затем существо снова отправляется в путь, раскачиваясь из стороны в сторону. Оно неуклюже семенит по кафелю – шлеп-шлеп-шлеп – и снова исчезает, на этот раз удаляясь в гостиную. Руки волочатся за ним по плитке, как скакалки за выдохшимися школьниками по спортзалу. Айзек смотрит ему вслед, в сторону гостиной, из-за двери которой снова доносится ням-ням-ням. Он переводит взгляд на холодильник, на список покупок, – и чувствует резкую, жгучую боль. Потом он обращает внимание на кран, на немытые стаканы в раковине – и его одолевает невероятная жажда. Он уже готов напиться и снова разрыдаться, свернувшись калачиком на гноящемся кухонном полу, но кое-что его останавливает. Из гостиной доносится скрип. Айзек оборачивается. Снова яйцо. Точнее, пол-яйца. Высунув из-за двери гостиной хохлатую голову, оно смотрит на Айзека своими огромными глазами. Он моргает – яйцо моргает в ответ. Какое-то время Айзек соображает, чего оно хочет. И наконец понимает: яйцо ждет, что Айзек последует за ним, бросится в погоню. Яйцо уверено, что они играют.
– Я… – Айзек запинается, так и не определившись, куда он, собственно, направляется.
Яйцу все равно. Яйцу достаточно реакции. Оно снова исчезает и, как по команде, заводит свое ням-ням-ням. Айзек вздыхает, качает головой и послушно тащится в гостиную. За дверью обнаруживается та же обстановка и те же действующие лица. На полу валяются испачканные одеяла, в камине остывает зола. Перед очагом, утопая мясистыми желтыми лапками все в том же развороченном гнезде из подушек и тряпья, стоит яйцо. Его руки громоздятся на ковре, а ладошки заталкивают в рот одну из рождественских открыток с каминной полки. Существо поднимает глаза на Айзека и принимается жевать быстрее, будто беспокоится, что он вот-вот отберет лакомство. Подобных попыток Айзек не предпринимает. Яйцо снова отрыгивает, поворачивается к камину и присматривается к другим открыткам, расставленным на каминной полке, будто выбирает кусочек с сырной тарелки. Его руки поднимаются над головой, словно кто-то дергает за невидимые нити. Пухлые желтые пальцы нетерпеливо шевелятся.
– О-о-о-о-о, – выдает яйцо одновременно пронзительно пискляво и утробно ворчливо.
А потом происходит сразу несколько вещей. Яйцо определяется с выбором и протягивает парящие руки к одной из рождественских открыток. В своем нетерпеливом рвении оно задевает жестяную коробку из-под печенья, стоящую в центре каминной полки. Коробка поворачивается вокруг своей оси и начинает раскачиваться на краю, как раскрученная монета. Тоскливое изнеможение на лице Айзека сменяется гримасой ужаса, и он с криком: «Нет!» – бросается вперед.
Он двигается быстрее, чем двигался за все эти последние недели: в три шага проскакивает гостиную и проезжается по ковру на коленях, врезаясь в разбросанные перед камином подушки. Напуганное резким выпадом Айзека существо распластывается по полу, перекатывается и отскакивает от дивана, как мяч для регби. Айзеку удается. Коробка, катапультированная с края каминной полки, благополучно приземляется в его протянутые руки. Испуганное яйцо поднимается на ножки и, захлебываясь визгом, убегает в коридор. Айзек этого даже не замечает. Он стоит на коленях, согнувшись пополам, зажмурившись, изо всех сил стараясь вдохнуть. Его сердце бешено колотится. Ему кажется, будто метель застала его в доме с выбитыми окнами и сорванными жалюзи, будто ледяной ветер с ревом врывается внутрь и обкрадывает его: лишает голоса, лишает мыслей. Он хочет кричать – но у него не получается. Он пытается вдохнуть – но не может сделать и этого. Нет, его терзает не метель. Нечто совершенно противоположное. Огонь. Он стоит на коленях перед камином, обливаясь потом, и вряд ли сумел бы ощутить разницу, стой он посреди ревущего жгучими языками костра. Он в аду, которого, он знает, не существует. Он воздевает глаза к небесам, на которых, он знает, нет никакого рая. Если бы он существовал, Айзек чувствовал бы ее присутствие. Но он не чувствует. Не чувствует ее. Ни там, ни здесь, ни где бы то ни было.
Какой смысл в молитве, не подкрепленной верой? Айзек хочет попытаться поговорить: с ней, с Богом, с любым, кто готов его выслушать. Он отдаст все за возможность передать ей послание и получить хоть какой-нибудь знак, предвещающий им новую встречу. Пусть даже он знает о безнадежности этого предприятия. Библия вроде бы не жалует еретиков? А возможности покаяться у Мэри явно не было. Оба разочаровали своих родных. Она росла в семье убежденных шотландских пресвитериан, его каждые выходные бесконечного детства тащили на унылую мессу. Ради чего, спрашивается? Он все равно стал агностиком. А Мэри предавалась открытому и гордому атеизму, но, не оставив никаких конкретных инструкций на случай своей кончины помимо места, где следует развеять ее прах, похоронена была по христианским традициям. В тридцать лет даже о прахе подумать – и то казалось впечатляющим. Она бы не допустила торжественной службы с молитвами и песнопениями и рассмеялась бы, увидев Айзека сейчас: стоящим на коленях у алтаря, в который превратилась каминная полка в их гостиной, и ищущим спасения. Из них двоих упертым почему-то считали Айзека, но на деле упрямство Мэри ему и не снилось. Она шла по жизни со спокойной уверенностью человека, которому не нужно было нести ответ перед какой-то там высшей силой – только перед собой. Этим она доводила до белого каления своих родителей, братьев, иногда – мужа. Но положа руку на сердце стиль жизни Айзека кажется куда более раздражающим. Он живет по шаткому принципу «никогда не говори никогда», мечется, не может поверить – как не может и отринуть веру полностью. Не может признать, что от Мэри остался один только прах. Она считала религиозность нелепой. Предлогом для оправдания всевозможных грехов. А для Айзека не существует ничего нелепее перспективы жизни без нее. Айзек всхлипывает. Бог его не слушает – он опускает глаза и обращается к жестяной коробке из-под печенья.
– Что мне делать? – спрашивает Айзек. – Пожалуйста, скажи мне, что делать.
В ответ раздается тонкий писк. Не из жестянки, не с небес. Он доносится с порога гостиной. Испуганно высунувшись из-за дверного косяка, яйцо молча наблюдает за ним из тени. Сейчас оно напоминает ребенка после взбучки.
Айзек шмыгает носом, вытирает глаза и теснее прижимает коробку к груди. Яйцо бросили. И он забрал его домой. Что, черт возьми, Айзеку теперь делать? Он же не нянька. Он и кактус-то выходить не смог. И за соседскими детьми соглашался присматривать исключительно потому, что эту ношу разделяла с ним Мэри. Из них двоих с детьми ладила она. В конце концов, она была детской писательницей. Айзек помнит, как, стоя в дверях библиотеки, наблюдал за тем, как она читает. Помнит, какими завороженными казались ее слушатели, как неподвижно они сидели, как очарованно внимали. Она была настоящим Крысоловом[7], Айзека же дети всегда вгоняли в оцепенение, а связанная с ними ответственность пугала. Он и сам-то не шибко перерос тот возраст. Стоит Айзеку остаться одному, он обязательно что-нибудь сломает, прольет, испортит. В последний раз, пока Мэри не было, он умудрился загубить их постельное белье в машине для сушки. Неужели нельзя хоть раз повести себя по-взрослому? И вот теперь он оказался один на один с малышом-монстром, а Мэри рядом нет, и некому направить его. Айзек вглядывается в полуметровое яйцо, пушистым белым пятном застывшее в тени. Оно выжидающе моргает своими блестящими, как отполированные мраморные шарики, глазами. Айзек задается вопросом, уж не видит ли яйцо в нем мать. Он качает головой. По мнению его собственной матери, на «что, если» полагаются только дураки. Но, рассматривая замершее на пороге, внимательно следящее за ним яйцо, Айзек невольно спрашивает себя: «Ну, а что, если?»
– Привет, – наконец произносит Айзек.
Существо еще раз моргает. А затем кричит. Айзек вздрагивает от неожиданности, но крик не кажется ни испуганным, ни пугающим.
Яйцо кричит. И в его крике слышится: «Привет».
Может быть, Айзек Эдди – робот? Может быть, настоящего Айзека похитили и заменили бесчувственной машиной, которая теперь, в режиме энергосбережения, сидит здесь, в его гостиной, на его диване? Может быть, то, что сидит на диване напротив, имеет непосредственное отношение к происходящему? Раньше Айзек считал свою жизнь романтической комедией, потом она превратилась в трагедию, теперь же он понимает, что оказался в фильме ужасов. Только вот ужас, невинно хлопающий глазами по ту сторону грязного журнального столика, не выказывает даже малейших признаков дурных намерений. Он просто… здесь. Айзек не чувствует необходимости искать этому причины, предпочитая киснуть на диване со стабильно однопроцентным зарядом. А за вечно закрытыми жалюзи без устали всходит и заходит солнце – как и всегда. Айзек не знает, будние сейчас или выходные, утро или уже за полдень. Биологических часов у роботов нет, а встроенный компьютер, который должен отсчитывать минуты, неисправен, как и все остальные системы Айзека.
Айзек – робот, и вот доказательство: его лицо больше всего походит на натянутую серую маску с красными глазами и кривой прорезью на месте рта – сейчас он напоминает нечто среднее между Железным Человеком[8] и Стальным Гигантом[9]. А вот еще одно подтверждение: он больше не плачет. Прошлую неделю он провел в раздрае, беспрерывно рыдая и всхлипывая, но, проснувшись этим утром, обнаружил, что все его чувства напрочь исчезли. Будто слезы просочились в коммутатор и вызвали короткое замыкание. Совсем недавно Айзек начинал плакать, стоило ему увидеть туфли Мэри, неровным рядом выстроившиеся у входной двери, или флаконы ее духов, сгрудившиеся на раковине в ванной наверху. Он принимался реветь, обнаруживая в холодильнике сливочное масло со следами от ножа – окаменелыми отпечатками, некогда оставленными его Мэри. Да уж, ее никогда не смущали налипшие крошки. В груди Айзека болит разверстая дыра, как у Железного Дровосека. Дыра, которую расковыряли, как то масло, и заполнили желчью, пищевой содой и аккумуляторной кислотой. Только вот Железному Дровосеку повезло больше – для Айзека запасного сердца никто не предусмотрел. Вчера яйцо застало Айзека за рыданиями в том самом месте – на полу у холодильника. Отвращение к себе и смущение поджарили цепи его коммутатора. Айзек решил взять себя в руки – и отключился. Поэтому да, несомненно: Айзека Эдди заменили роботом. И сделал это не кто иной, как сам Айзек Эдди.
Айзек научился замирать. Если сидеть достаточно неподвижно и питаться черствым хлебом и однообразными кинолентами, можно притвориться, можно даже почти поверить, будто чувств нет. Как нет и самого Айзека. Если бы не белоснежные меховые росчерки, шныряющие на периферии зрения, и не мерное сопение, напоминающее дыхание плоскомордых мопсов, Айзек вполне мог бы игнорировать существование яйца. Словно догадываясь об этих его умозаключениях, яйцо не устает напоминать ему о своем присутствии. Маленькое любопытное создание ходит за ним по пятам – оно настигает Айзека даже в ванной. Его приближение всегда знаменуется уже привычным шлеп-шлеп-шлеп – звук шажков нарастает, выплескивается из соседней комнаты в коридор, и наконец в дверном проеме возникает запыхавшееся яйцо. А потом оно начинает кричать. После их знакомства в тот самый первый день приветственный крик стал для него своеобразной традицией – которую Айзек невольно и неизменно поддерживает. Многообещающе надвигающееся шлеп-шлеп-шлеп не помогает Айзеку подготовиться к появлению существа и его раскатистому верещанию – раз за разом его душа устремляется в район пяток, как и все, что он держит в руках, будь то зубная щетка, полотенце или холодная банка с фасолью. И да, он всегда кричит в ответ – и яйцу кажется, что он тоже его приветствует. Айзек пытается загнать эти вопли туда же, куда загнал рыдания, но особых успехов не достигает. Стальной Гигант ни за что не позволил бы себе испугаться чего-то размером чуть больше полуметра, но Айзек явно слеплен из более податливого материала.
Сегодня Айзек и яйцо смотрят «Волшебника из страны Оз». На экране резвятся жевуны[10], а Айзек пытается вспомнить, когда в последний раз мылся. Морщась от головной боли и опаляющих лучей солнечного света, пробивающегося сквозь щербатые жалюзи, он закидывает в рот холодную тушеную фасолину, найденную на воротнике халата, сморкается в грязную салфетку и бросает ее на журнальный столик. Когда-то, в другой жизни, столик служил пристанищем для начатых пазлов – они с Мэри любили их собирать. Теперь он стал пристанищем грязной посуды и скомканных салфеток. Небольшая горка тарелок, не нашедших себе место на столике, громоздится на другом конце дивана. Айзек не помнит, как поставил их туда. Ну, хотя бы яйцо сидит на чистом диване. Сегодня утром он поделился с существом завтраком, только вот, как ни странно, на его подбородке – в отличие от подбородка Айзека – не осталось и следа засохшего соуса от тушеной фасоли. Вид скопившихся на диване грязных тарелок пробуждает в Айзеке чувство стыда. Он накидывает на разгорающуюся совесть воображаемое одеяло – он поступает так со всеми непрошеными эмоциями. Яйцо завороженно смотрит в телевизор. Айзек шмыгает носом, набрасывает вполне себе материальное одеяло на грязные тарелки и снова погружается в происходящее на экране.
Айзек особенно сопереживает Железному Дровосеку, а вот яйцу, похоже, пришлись по сердцу летающие обезьяны. Когда они с улюлюканьем мчатся по лесу, яйцо криво приоткрывает свой маленький сморщенный рот, будто пытается подражать им. Айзек разглядывает яйцо. Он наклоняет голову набок, воображая щелкающий механический звук, сопровождающий это движение, переводит взгляд на обезьян, беснующихся на экране телевизора, и обратно – на яйцо. Обезьяны – яйцо. Яйцо – обезьяны. У них явно есть что-то общее. Может быть, он нашел какое-то экзотическое животное, сбежавшее из частного зверинца эксцентричного коллекционера? В конце концов, на примата яйцо походит куда больше, чем на собственно яйцо. Взять хотя бы его растрепанный, как у мартышки, затылок: квадратная макушка и топорщащиеся, похожие на монашескую тонзуру лохмы по сторонам. А белоснежная, как у гориллы-альбиноса, шерсть? А похожие на блюдца глаза? Вылитый долгопят. Ну и конечно, нещадно бьющее по барабанным перепонкам, достойное ревуна приветствие. Айзек знает, что Мэри пожурила бы его за неумение отличать приматов от обезьян. Как знает и то, что яйцо нельзя причислить ни к тем, ни к другим. Оно такое маленькое, такое круглое. Такое невыносимо желтое, такое ослепительно белое. Оно напоминает снежного человека, нарисованного ребенком на скорлупе вареного яйца в лавчонке на деревенской ярмарке, с воткнутыми по бокам руками из белой синельной проволоки[11].
Гиббоны – аутсайдеры мира приматов, не думал об этом?
Голова Айзека еще больше кренится набок. Руки у гиббонов смехотворно длинные по сравнению с туловищем – прямо как у яйца. А когда они сидят, ссутулив покатые плечи, подтянув колени к груди и скрестив запястья, то немного напоминают яйцо силуэтом. Но Айзек разбирается в гиббонах достаточно, чтобы понимать: подобрал он не гиббона. Гиббоны проводят всю свою жизнь на ветвях деревьев. Яйцо проводит ее на диване. Гиббоны способны развивать скорость до пятидесяти шести километров в час – выше всех прочих млекопитающих, обитающих на деревьях. Яйцо таким похвастаться не может: ноги у него курам на смех, и, даже чтобы слезть с дивана, ему приходится прикладывать колоссальные усилия. А еще гиббоны – социальные животные. Они выбирают пару раз и навсегда и живут семьями. И поют. Хором выводят сложные гармонии, разносящиеся сквозь густые кроны на мили вокруг. А вот крики яйца подхватывает только Айзек.
Айзек смотрит на яйцо, гадая, знает ли оно, что осталось одно. Скучает ли оно по кому-нибудь? Скучает ли кто-нибудь по нему? Мысли Айзека обращаются к одиночеству, и жалость к яйцу перерастает в жалость к самому себе, которая вскоре сменяется отвращением – к себе же. Как мерзко – сводить все только к своим проблемам. За отвращением следует паника. В спину ей дышит отчаяние. Зачем он вообще стал думать про гиббонов? Он чувствует, как его цепи снова начинает коротить, и безьяньи визги заглушаются бешено пульсирующей в ушах кровью и желчью, бурлящей в горле, как ведьмовское варево в котле. Это похоже на доносящийся издалека барабанный бой, и в каждом ударе слышится: МЭРИ МЕРТВА МЭРИ МЕРТВА МЭРИ МЕРТВА МЭРИ МЕРТВА. Игнорировать этот сейсмический гул становится все труднее. Он зарождается внутри, сотрясает диафрагму Айзека – и он же выползает из самых недр земли, прямо из-под дивана, на котором Айзек сидит. Айзек начинает раскачиваться. Сглатывает. Сжимает кулаки и вдавливает их в виски. Наконец барабанный бой выходит на крещендо, а робот Айзек – из строя. Он скулит, из-под сомкнутых век начинают сочиться слезы. Его все еще механическая рука вздымается вверх и, размахнувшись, ломает ближайшую вещь в пределах досягаемости.
ДЗЫНЬ
Айзек резко распахивает глаза. Паника отступает. Телевизор снова обретает голос, а комната, напротив, погружается в привычную тишину. Айзек сглатывает. Он понимает: он что-то разбил, – и переживает, не окажется ли этим чем-то яйцо. Неужто оно успело пришлепать и усесться рядом с ним, а Айзек совсем ничего не услышал? Съежившись, он подносит ладонь к глазам. Никакого желтка. Просто царапина. Он смотрит направо, изучает диванную подушку. Никаких осколков скорлупы. Просто торчащая из-под пледа разбитая тарелка. Он поворачивается к дивану напротив, и без того ощущая на себе пристальный взгляд пары черных глаз. Никакого яйца. Просто похожее на пресловутое яйцо и немного на гиббона существо, уставившееся на него в ответ. Только сейчас Айзек осознает, что по его щекам текут слезы, а грудь беззвучно разрывают сдавленные рыдания. Дал себе зарок не плакать, называется. Ему становится интересно, понимает ли существо значение слез. Несмотря на вечно скорченную в гримасе мордашку, яйцо редко проявляет эмоции. Айзек даже не уверен в наличии у него слезных каналов. И все же одного вида яйца – такого маленького, такого белоснежного посреди громадного дивана – достаточно, чтобы Айзек ясно почувствовал его, возможно, неосознанное, одиночество. Он задается вопросом, что оно здесь забыло – так далеко от дома, который у него, наверное, есть. Если существо прибыло с исследовательской миссией, с выбором подопытного оно явно прогадало. Человеческий образец, обитающий в доме Айзека, представлен в единственном и глубоко бракованном экземпляре. Его и образцом-то нельзя назвать. Слезы Айзека отличаются от слез тех, кого яйцо видит на экране. В кино люди плачут, прощаясь на вокзале, качая на руках новорожденных детей, сгорбившись у больничной койки дорогого человека, который никак не приходит в себя. Здесь же плачут, натыкаясь на туфли, заглядывая в масленку и наблюдая за заполонившими лес летающими обезьянами.
Айзек просыпается на скамейке в парке. Могло ли такое случиться с роботом? Айзек часто оказывается где-то, не имея понятия, как он туда попал, – не слишком ли спонтанно для программируемого, до винтика предсказуемого андроида? После случая на мосту это происходит не просто часто – постоянно. Иногда он обнаруживает себя дома: лежащим в пустой ванне, бродящим в высокой траве на задворках сада, покачивающимся перед запертой дверью на верхнем этаже. Порой он приходит в себя в общественных местах. На прошлой неделе Айзек очнулся в стерильном белом коридоре районной больницы. А три дня назад он оказался у своей парикмахерской – в халате и пижамных штанах. Томми, его мастер, постучал в окно и был награжден взглядом остекленевших глаз продрогшего, заблудшего человека. Сегодня Айзек материализовался в ближайшем парке, полураздетый, сонный, так крепко приросший к скамейке, что голуби приняли его за посадочную площадку. Его пробуждение, как и всегда, сопровождается леденящим душу криком, будто его режут, будто он буренка на бойне под дулом электрошокера. Он кричит каждый раз. Каждый раз задыхается, каждый раз судорожно хватает ртом воздух. И каждый раз справляется с приступом – рано или поздно.
«Снова забрел куда-то», – не по возрасту брюзгливо ворчит он на самого себя. Стыд и смятение подкрепляются ощущением собственной ненормальности. Айзек сидит на парковой скамейке и кричит, распугивая столпившихся вокруг него голубей. Потом встает и, пошатываясь, в одиночестве отправляется домой.
Возвращается он весь в порезах, шишках и синяках. Он стал много спотыкаться и падать, как ребенок, бросающийся вперед сломя голову, хотя и ходить-то еще не научился. Он не помнит, где умудрился получить все эти повреждения. Айзеку кажется, будто у него забрали не только Мэри, но еще и важную часть внутреннего уха, отвечающую за равновесие. И он сломался. Как же ему хочется поделиться этим странным открытием с Мэри, поразить ее неожиданным осложнением, возникшим после ее ухода, – осложнением, о котором она никогда не узнает. Иногда он ловит себя на том, что строчит ей сообщения – и тут же кидается удалять отправленные. Непрочитанные. Потом он прокручивает переписку назад и перечитывает случайные отрывки разговоров, просто чтобы снова ощутить ее присутствие.
Айзек я должна покаяться
Господи
Что такое
Я заказала электроодеяло
…
Что
Электроодеяло
Когда-то у меня такое было но увы перегорело
Пожалуйста скажи что пошутила
Да это же просто мечта
Не попробуешь не узнаешь
Звучит пожароопасно
Ну припечь оно может хорошенько
Привыкнешь
А ходунки ты не заказала
Смейся-смейся
И не жалуйся потом что на диване спать холодно <3
Айзек никак не может смириться с тем, что Мэри уже никогда ему не ответит. Время от времени его телефон оживает, вздрагивая от короткой вибрации, и всякий раз Айзек надеется увидеть сообщение от нее – вдруг, листая ленту, она наткнулась на такой смешной пост, что не смогла не поделиться с ним, даже находясь по ту сторону завесы. Он все еще видит ее: краем глаза улавливает знакомый силуэт, замерший в дверном проеме, прячущийся в глубине зеркал. Иногда посреди ночи он, толком не проснувшись, стучится в дверь ванной и зовет ее по имени. Но ее нет. Кров с ним делит только полуметровое яйцеподобное существо – молчаливый свидетель помрачнения его рассудка.
С тех пор как Айзек расплакался за просмотром «Волшебника из страны Оз», яйцо следит за ним пристальнее обычного. Оно напоминает давно забытого плюшевого мишку со встроенной в один из огромных немигающих глаз скрытой камерой – поди попробуй что-то утаить. Наверняка загадочные перемещения Айзека кажутся таковыми только ему – яйцо же, на основе своих неустанных наблюдений, должно быть способно составить хотя бы примерную картину происходящего. Оно не может не замечать, что Айзек то и дело пропадает – иногда на несколько часов, иногда на несколько дней. Оно сидит рядом, когда он запихивает зубную щетку в наспех собранную спортивную сумку и прямо в ночь укатывает куда-то на машине. Оно встречает его на следующий день, видит, как он прокрадывается в парадную дверь, смущенный и пахнущий чужим мылом. Улавливает беспрестанно наводняющую его глаза вину. Вину, которая переполняет Айзека с той самой ночи, когда он потерял Мэри. Возможно, именно из-за этого всепоглощающего чувства, вернувшись из очередной таинственной поездки, он проводит всю следующую ночь, качая и баюкая жестянку с каминной полки или рыдая в спальне, пока яйцо, как ему кажется, спит. Возможно, именно из-за этого чувства он отказывается говорить с кем-либо, кроме яйца, даже когда за жалюзи маячат навязчивые тени других людей, даже когда они застывают у входной двери и принимаются настойчиво барабанить по ней. Возможно, Айзек беседует с яйцом только потому, что знает: оно не сможет ему ответить. Не забросает его вопросами, которых он не хочет слышать.
Что сказали бы приятели Айзека, увидев его в таком состоянии? Что спросили бы друзья Мэри, случайно с ним столкнувшись? Что может быть хуже, чем объясняться с парами, с которыми они веселились на пьянках и пикниках? Конечно, когда-то у него были собственные друзья: из колледжа, из университета, из пары офисов, в которых он успел поработать, когда ему было около двадцати. Но сейчас Айзеку за тридцать, и со старыми приятелями он стремится общаться не больше, чем старые приятели – с ним. У каждого из них теперь своя жизнь. У Айзека она тоже была. И как бы ему ни хотелось сказать, что затворником его сделала смерть Мэри, потеря жены стала всего лишь последним кирпичом в стене, ограждающей его от внешнего мира.
«Я рядом, если буду нужен», – заверяют его эти самые приятели в сообщениях. Но Айзек не знает, нужно ли ему хоть что-нибудь.
«Может, встретимся? Выпьем?» – не унимаются они. Но Айзек бросил пить – спасибо его непреклонной младшей сестре. Встречаясь в пабе, мужчины чаще всего говорят о работе, женах и футбольных командах воскресной лиги. Айзек с друзьями обычно обсуждают супергероев, травят глупые истории о травмах, полученных в подростковом возрасте, и спорят, кто победит: утка размером с медведя или сотня медведей размером с утку. Пространные исповеди о прыжках с моста и ужасающих криках посреди городского парка не слишком вписываются в непринужденную беседу за кружкой пива и арахисом.
Айзек откидывается на спинку дивана, включает телевизор и запускает «Грязные танцы». Он старательно игнорирует существование телефона, лежащего экраном вниз на журнальном столике, и присутствие изучающего его со своего места на диване напротив яйца. Айзек больше месяца не виделся с родителями, хотя они беспрестанно донимали его звонками. Мать Мэри он и вовсе подумывает заблокировать: жестяная коробка из-под печенья, стоящая на каминной полке, стала очередным камнем преткновения в их и без того напряженных отношениях. Видится он только со своей сестрой Джой – мельком, из-за приоткрытой входной двери, когда вытягивает руку, чтобы схватить пакет с продуктами, который она оставляет снаружи. Психологически Джой всегда была взрослее Айзека. Хотя нет. Это Айзек всегда вел себя незрело по сравнению с сестрой – Джой отринула детские забавы намного раньше его. Даже повзрослев, Айзек едва мог о себе позаботиться, а теперь, приговоренный судьбой к мучительной смертной казни, он слишком изможден, чтобы тащиться в ближайший «Сейнсберис»[12]. Джой – из тех юристов, которые и на обед-то редко прерываются. Тем не менее раз в неделю она исправно находит время, чтобы завезти Айзеку продукты. Вот и очередной повод почувствовать себя виноватым и никчемным. Мэри устроила бы ему взбучку, если бы узнала, что он гоняет Джой за покупками. Но Мэри он потерял, как и способность чувствовать. Он робот, и, если он поблагодарит Джой за заботу, он рискует захлебнуться человеческими эмоциями. К тому же не так давно на его диване поселилось странное, маленькое, похожее на яйцо существо, и Айзек не испытывает ни малейшего желания знакомить с ним Джой. Он по-своему привязался к яйцу и боится лишиться еще и его.
По ту сторону экрана Дженнифер Грей слезает со сцены и бросается в объятия Патрика Суэйзи, по эту – душа Айзека всеми силами пытается вырваться из его тела. Он старается не встречаться с яйцом глазами, боясь прочитать в них неукротимое желание опробовать ту самую танцевальную поддержку из финала. Они с Мэри не единожды пытались ее повторить – по наущению старого доброго алкоголя, конечно же, – и всякий раз оказывались на полу. Айзек мысленно отставляет яйцо в сторону и изо всех сил – и без особого успеха – старается игнорировать разразившийся очередным звонком телефон. Сила воли подводит его: он переворачивает мобильный и смотрит на экран.
Эстер Морэй
Что еще он мог увидеть на дисплее? С той ночи на мосту она звонит ему по два раза на дню. Нервно косясь на жестяную коробку из-под печенья, Айзек сглатывает. Один глаз начинает неприятно подергиваться. Никто не умеет выводить его из подобия душевного равновесия так, как суровая и напористая шотландская теща. Она никогда не была с ним груба, но их беседы увядали и обрывались всякий раз, стоило Мэри выйти из комнаты. Айзек не мог отделаться от чувства, будто Эстер обижена на него: за то, что он увез Мэри из Шотландии, за то, что убедил ее не возвращаться, за шестнадцатичасовое путешествие, которого ей стоило присутствие на свадьбе собственной дочери. Встреча их семей на церемонии бракосочетания не уступала занимательностью битве на Стерлингском мосту[13]. Клан Эдди против клана Морэй. Айзек всегда баррикадировался шутками и, в нервной испарине, выставил на первую линию обороны свою свадебную клятву, сдобрив ее провальной отсылкой к «Храброму сердцу»[14]. Вы можете отнять у меня мою жену, но вы никогда не отнимите мою свободу[15]. Айзека все еще передергивает от этого воспоминания. Мэри рассмеялась, а вот на лице Эстер не дрогнул ни один мускул. Мэри убеждала Айзека, что он сам вбил это себе в голову в рамках любимого хобби – искать в окружающих признаки неприязни.
– Все относятся к тебе хорошо – кроме тебя, конечно, – поддевала она его, и в ее шутке присутствовала изрядная доля правды. Айзек не спорил. Он всегда думал, что больше всего на свете боится не нравиться окружающим. Как оказалось, этого он боится только во вторую очередь.
Айзек позволяет телефону давиться входящим звонком, но тут его вибрацию заглушают стенания настраиваемого саксофона. С самого приобретения этого дома Айзек и Мэри ежедневно выслушивали музыкальные экзерсисы живущего по соседству саксофониста. Хотя они переехали больше трех лет назад, они ни разу не видели его лица и не замечали хоть какого-нибудь прогресса в его мастерстве. Baker Street всегда перетекала в Careless Whisper, за которым следовала заглавная тема «Розовой пантеры», кощунственно плохо исполняемое попурри из композиций Чета Бейкера и на закуску What the World Needs Now is Love. Каждая первая нота запаздывала или, напротив, спешила, каждая пятая – звучала фальшиво, каждая шестая – срывалась. Мэри называла его манеру самобытной. Она утверждала, что наслаждается этим музыкальным сопровождением, воображая, будто слышит низкопробный саундтрек к их жизни. Сейчас от этого только хуже. Само существование соседей является для Айзека жестоким напоминанием о мире за пределами четырех стен. Какими бы милыми ни были Анна и Адам из дома напротив, передачки, которые они оставляют на его пороге, раздражают еще больше, чем саксофонист.
– Какие они замечательные! – не уставали умиляться Мэри и Айзек, глядя на супругов и их очаровательных малышей-близнецов. – Вот заведем своих – и наверняка с ними подружимся.
Теперь они стали одной из тех самых знакомых пар, которых Айзек изо всех сил старается избегать.
В груди Айзека разгорается ненависть. Некоторое время он смотрит на плохо выровненную стену, за которой, как ему кажется, прячется саксофонист, а затем швыряет в нее пульт от телевизора. Пролетая, он едва не задевает жестяную коробку. Сердце Айзека замирает. Он поворачивается к дивану напротив, собираясь поделиться своим облегчением многозначительным «фух», но с удивлением обнаруживает, что яйцо исчезло. На мгновение Айзек впадает в панику – и вдруг замечает существо на журнальном столике. Две кучки его рук громоздятся на ковре, а глаза устремлены на кухонную дверь. Вид у него недовольный.
– Пахнет? – догадывается Айзек.
Дверь плотно закрыта, но все нарастающая вонь от протухшего мяса проникает и из-под нее. Только теперь, когда существо ткнуло Айзека носом в эту смердящую проблему, на него обрушился весь ее выворачивающий наизнанку ужас. И как он мог не обращать на этот запах внимания? Как умудрялся есть на кухне, незамедлительно не отправляя еду из желудка в кухонную раковину? Яйцо на редкость по-человечески морщит нос и согласно кивает.
– Ладно, хорошо, – вздыхает Айзек. – Разберусь я с вонью.
Он медленно поднимается, с трудом выкапываясь из дивана, будто пустил в него корни, и тащится в сторону кухни. Слабыми пальцами он поворачивает дверную ручку. Айзек понимал, что ничего хорошего он там не найдет, но едва не уронившей его на колени ядовитой волны вони он уж точно не ожидал. Кашляя и отплевываясь, он хватается за дверной косяк. Скачущее вслед за ним яйцо врезается в его ноги и, как жук, опрокидывается на спину. Пока Айзек борется с рвотными позывами, оно встает и начинает заталкивать его в комнату. Он безнадежно пытается укрыться от яркого света, вихря мух и паров гнилого мяса. Яйцо тем временем кружит по кухне, вылавливает жужжащих насекомых – по две мухи зараз – и немедленно отправляет их в рот.
Айзек вновь переходит в режим робота. Он распахивает шкафчик под раковиной, вооружается губкой и бутылкой отбеливателя и принимается за уборку. Он то и дело прерывается, утирает лоб, ждет, пока отступит очередной приступ тошноты, и снова принимается за дело. Айзек в резиновых перчатках руками сгребает остатки мяса с пола, закидывает серую массу в глубины черного мусорного мешка и на всякий случай завязывает его на четыре узла. Затем он выдает пакет яйцу и кивает в сторону входной двери, а сам переносит противень в раковину и заливает его горячей водой. Когда Айзек снова поворачивается к существу, оно как раз заталкивает последние сантиметры черного мусорного мешка в свою раззявленную пасть. Айзек качает головой, достает из шкафа под лестницей швабру и принимается, то и дело вздыхая, оттирать пол. Яйцо возвращается к наблюдению за Айзеком, а саксофон за стеной обеспечивает уборку саундтреком. Оно следит, как Айзек драит столешницы под Careless whisper. Следит, как он загружает посудомоечную машину под заглавную тему из «Розовой пантеры». Наконец, когда саксофонист добирается до Чета Бейкера, Айзек ставит перевернутый стул обратно к кухонному столу и плюхается на него. Яйцо традиционно забирается на место напротив. Он устало трет глаза, смотрит на существо и зевает. Немного поразмыслив, яйцо зевает в ответ. Оно явно подражает Айзеку.
– Откуда ты такое взялось? – спрашивает он.
Разъяснений он, конечно, не ждет. Он не осознает, что впервые со дня их знакомства поинтересовался у яйца его биографией. Существо кривит свой маленький желтый рот, как будто снова пытается скопировать кривляющихся обезьян. Оно так сконцентрировано на этом процессе, что между его неплотно сжатыми подвижными толстыми губами надувается небольшой пузырек слюны. Айзек широко распахивает глаза и чуть меньше – рот. Он понимает, что происходит. Яйцо готовиться сказать свое первое слово.
– Уаууу, – глухо выдавливает из себя оно, как жаба из детского мультика.
Айзек растерянно моргает и дрожащим голосом уточняет:
– Уаууу?
– Уаууу.
– Ты с… – запинается Айзек. – С Ва… Уаууу?
– Уаууу.
Айзек снова моргает, размышляя. Яйцо выжидающе на него смотрит.
– А где это… «Уаууу»?
На этот раз моргает яйцо. Дыхание вырывается из его ноздрей с привычным, похожим на храп урчанием. То ли оно не понимает вопроса, то ли успело потерять к их беседе всяческий интерес. Оно молча смотрит на Айзека – из-за стола его мордашка видна лишь наполовину. На фоне сияющей после уборки кухни яйцо выглядит менее мультяшным и более осязаемым. На макушке сахарной ватой топорщится белый мех, кожа, вся в пятнах и рытвинах, напоминает хорошо выдержанный сыр. Все это время Айзек уверенно считал яйцо чьим-то детенышем – маленьким и неуклюжим. Но в этот самый момент ему в голову приходит совершенно противоположная мысль: может быть, оно старше самого Айзека? Как Йода. Его огромные глаза – больше, чем два высохших грейпфрута в миске на столе, – кажутся теперь неизмеримо мудрыми. Айзек будто заглядывает в две бездонные черные дыры.
Яйцо тоже не обделяет грейпфруты своим вниманием. Ленты его рук парят над столом, а пальцы, словно разведотряд крошечных желтых солдатиков, уверенно маршируют к миске. Фрукты ему принесла Джой: она всегда стремилась навязать своему ленивому брату здоровый образ жизни. На завтрак она советовала полгрейпфрута, чай матча и напиток с куркумой и имбирем. Раньше Айзек предпочитал здоровому завтраку шоколадные хлопья, превращающие молоко в какао, теперь он обходится неоправданно крепким черным кофе и холодной тушеной фасолью, которую ест прямо из банки. Так или иначе, грейпфруты всегда вызывали у него отторжение.
– Все не наешься? – понимающе протягивает Айзек, пододвигая миску с фруктами к существу. – Угощайся.
Пальцы яйца забираются в миску и вцепляются в добычу. Существо завороженно подносит грейпфруты к своим почти такого же размера глазам. С того места, где сидит Айзек, кажется, будто оно напялило сварочные очки.
– Это еда, – поясняет Айзек, демонстративным жестом закидывая невидимый кусок в рот. – Ее можно есть.
– Уаууу, – не выказывая никакой заинтересованности, отвечает яйцо.
Прежде чем Айзек успевает спросить, почему грейпфрут тоже «уаууу», его телефон разражается еще одним звонком. Он и не заметил, что взял его с собой. Телефон лежит на столешнице экраном вниз, невыносимо дребезжа на деревянной поверхности. Айзек переводит взгляд на мобильный. Существо отправляет один из грейпфрутов обратно в миску, а второй принимается вертеть в своих маленьких ладошках. Айзек ерзает, посматривая то на яйцо, то на грейпфрут, то снова на телефон. В конце концов, он переворачивает его и читает имя на экране. А потом уходит. Выбегает из кухни, чтобы ответить на звонок, и закрывает за собой дверь. Обрывки фраз, доносящиеся из коридора, не отвлекают существо от созерцания грейпфрута. Деревянная дверь и потуги саксофониста заглушают большую часть реплик.
говорю
в виду?
Я просто?
возможность?
что
моя
умереть?
не кричу
сегодня?
хочу сегодня
завтра
Айзек бросает трубку, подумывая бросить и сам мобильный. Разбить его вдребезги о деревянный пол – и дело с концом. Но вместо этого он роняет его в карман халата и устало прижимается лбом к холодной глади зеркала. Затем Айзек выпрямляется и, стиснув зубы в решительной попытке держать себя в руках, направляется обратно к яйцу. Он до белых костяшек сжимает пальцами дверную ручку и отворяет кухню.
Судя по обновившемуся за его короткое отсутствие интерьеру, яйцо тоже не любит грейпфруты. Вместо того чтобы им полакомиться, существо, похоже, раз за разом поднимало фрукт над головой и со всей силы, на которую только были способны его руки, впечатывало его в столешницу. Размозжив грейпфрут, оно, по всей видимости, не успокоилось и принялось крошечными желтыми кулачками вдавливать его ошметки в деревянную поверхность стола. На поверку грейпфрут оказался не таким уж и сухим: об этом свидетельствует и расползшаяся по столу влажная измятая кожура, и выкрашенные соком и мякотью пол, стены и шкафы. Айзек, чуть дыша, с трудом сдерживая рвущийся из груди крик, пытается оценить масштабы бедствия. Его губы плотно сомкнуты, кулаки сжаты. Осторожно переступая через кусочки развороченного грейпфрута и лужицы сока, он пробирается к яйцу и нависает над ним. В глазах существа, все еще наполовину скрытого столешницей, читается вызов.
– Уаууу.
– Настолько не любишь грейпфруты?
– Уаууу.
– Можно было просто сказать.
Айзек медленно тащится к кухонному шкафу. Дрожащие руки и ярость, с которой он распахивает дверцу, выдают его истинные чувства. Он производит столько грохота, что даже саксофонист, будто в растерянности, на мгновение прерывается. Пока дверца жалобно дрожит на петлях, Айзек копается в шкафу, тасуя банки и контейнеры, в поисках чего-нибудь, что могло бы понравиться существу. Его выбор падает на початую пачку уже зачерствевшего печенья.
– Вот, – бормочет он, возвращаясь к столу и швыряя на него свою добычу. – «Хобнобс»[16]. Все любят «Хобнобс».
Существо смотрит на Айзека, хлопая огромными глазами. Затем, словно желая проверить его теорию, кладет упаковку в рот. Айзек не дает ему сомкнуть челюсти, разжимает влажные десны, открывает спасенную пачку и протягивает яйцу одно печенье. Существо подносит его к свету, как до этого подносило грейпфрут. На секунду оно замирает, держа печенье в покачивающейся, как марионетка на извивающейся пушистой нити, желтой ладони. За мгновение до следующего движения яйца Айзек понимает, что оно готовится сделать.
– Не…
– Уаууу!
Существо поступает по-своему. Оно швыряет печенье на стол, как игрок в покер – выигрышную комбинацию. Свободной ладонью оно тут же начинает его дробить, вбивая крошки в уже пропитанную грейпфрутом столешницу. Его кулаки впечатываются в дерево, и халат Айзека обдает измельченными овсяными хлопьями. Очевидно, не удовлетворившись уже учиненным беспорядком, существо берет еще одно печенье и проделывает с ним то же самое. Потом еще одно. И еще. Айзек молча наблюдает, его лицо все больше искажается едва сдерживаемой яростью.
– Это все? – в конце концов интересуется Айзек. Пока ему удается не срываться на крик, но один его глаз неслабо дергается от нервного тика, что в сочетании с набухшей на виске жилкой придает Айзеку совершенно невменяемый вид.
– Д’оу, – отвечает яйцо.
– Д’оу? – повторяет Айзек. Что оно имеет в виду, гадать не приходится. – Прекрасно. «Хобнобс» больше не получишь.
Айзек возвращается к кухонному гарнитуру, с грохотом открывает хлебницу, отодвигает в сторону черствую буханку белого хлеба и находит такой же черствый, притаившийся в глубине круассан. Он хватает его, раздраженно топает обратно к столу и протягивает новое лакомство существу.
– Вот. Ешь.
Яйцо нюхает круассан, подозрительно осматривает его со всех сторон и наконец начинает есть. На этот раз оно не проглатывает еду целиком: оно грызет круассан то с одного, то с другого заостренного конца, мерно стачивая черствое слоеное тесто, казалось бы, беззубым ртом. Айзек снова молча наблюдает. Какой бы ужасный беспорядок ни царил сейчас на его только что начищенной кухне, то, как существо ест, сыпля лавиной крошек из уголков рта на пушистое пузо, стул и кафель, раздражает Айзека куда больше. За неимением слюнявчика он хватает с сушилки тарелку и с такой силой впечатывает ее в стол перед яйцом, будто собирается разбить. Существо перестает обгладывать круассан и, моргая, смотрит на Айзека. Он указывает на тарелку. От напряжения на его шее проступает рельеф мышц.
– Ешь отсюда, – стараясь говорить спокойно, командует он и снова делает вид, будто кладет в рот еду. Затем он складывает руки на груди. – И чтобы ни крошки.
Яйцо озадаченно моргает, рассматривая тарелку, потом снова переводит взгляд на Айзека, чьи распахнутые, налитые кровью глаза кажутся даже более вытаращенными, чем у пучеглазого существа напротив. Яйцо опять принимается изучать тарелку. На одно блаженное мгновение в Айзеке пробуждается надежда, что оно собирается воспользоваться его настоятельной рекомендацией. Потом оно кладет круассан на стол и берет в руки тарелку.
– Нет, – запрещает ему Айзек, уже предчувствуя неизбежное.
Хлоп. Хлоп.
Тарелка поднимается все выше и зависает над головой яйца.
– Даже не думай.
Тарелка продолжает свое вознесение, пока не оказывается выше стоящего у стола Айзека. Он сверлит существо пронзительным взглядом и выразительно, тоном школьного учителя произносит:
– Только попробуй это…
Его слова заглушает звон – тарелка врезается в кафельный пол и вдребезги разбивается. Осколки фарфора разлетаются во все стороны, отскакивая от ножек стула и голеней Айзека, от шкафов, разделочных поверхностей и холодильника. Айзек ошарашенно смотрит наверх – туда, где только что была тарелка. Яйцо неотрывно следит за ним.
– Уаууу, – удовлетворенно оглашает оно.
Айзек, терпение которого тоже вот-вот разлетится вдребезги, едва способен держать себя в руках. Он ногой отбрасывает пестрый фарфоровый осколок, будто зондирует окружающую его действительность на наличие миражей. Тарелка разбита и восстановлению не подлежит. Раньше это не показалось бы ему такой уж трагедией, но только не сейчас. Это была тарелка Мэри. Все тарелки в этом доме – ее. Она купила их в небольшой лавочке на Центральной улице – набор дизайнерской посуды от малоизвестного копенгагенского производителя. И что Айзеку теперь делать? Купить новую? Тарелки выбирала Мэри. Он мог бы найти такую же, но не ту же. Купить другие, предварительно разбив прежние? И пиалы тоже? И маленькие тарелочки под хлеб? Господи, неужели даже сервировочное блюдо? Все это – из одного набора, и все – придется выбросить. Ему предстоит начинать с нуля. Как это вообще возможно? Поток ужасающих мыслей обрушивается на него столь внезапно, будто яйцо разбило тарелку о его голову, а не о кафельный пол. Как он сможет выкинуть ее любимые кружки? Как сможет каждое утро готовить одну-единственную чашку кофе на этой самой кухне, где он всегда заваривал две? Сердце Айзека бешено колотится в груди, во рту пересыхает, он стискивает зубы, дыхание снова затрудняется. Они всегда хотели завести собаку. Теперь они этого не сделают. Всегда хотели купить ферму – теперь не смогут. Они всегда использовали именно это слово: «всегда». Теперь единственное «всегда» в жизни Айзека – это тот факт, что Мэри нет и ему придется влачить свое существование без нее. Как он может продолжать цепляться за жизнь, зная, что в ней больше нет и никогда не будет смысла?