Михал Витковский Б. Р (БАРБАРА РАДЗИВИЛЛ ИЗ ЯВОЖНО-ЩАКОВОЙ)

Барбара святая, жемчужина Господня…

(Из старой церковной песни)

1

Черт бы вас всех побрал, что там опять, Фелюсь, Саша?! Богоматерь Цветов, возлюбленная! А ну, обездвижить клиента, чтоб не дергался, заклад у него реквизировать! Что такое? Я эксплуататор? Я тебе покажу эксплуататор. В пятак его! А ну, Фелек, справа! А ну, Саша, слева! Вот так, а кровищи-то, кровищи! Что, хрен моржовый?! Не отдаешь долги?! Нечего глотку драть! Выжечь у него на спине красивые буковый «Б.Р.»! Все будет в лучшем виде, шеф. Кто бы сомневался. Не волнуйтесь, шеф, подумаешь клиент — одно названье: худющий, студент-практикант. Сту-дент, твою мать! Кто только такому деньги одалживал? Вы, шеф. Я? Попридержи язык! От мамочки, небось, компьютер получил. К поступлению в институт в Катовицах, к выходу на новую дорогу жизни. На светлую сторону луны. А уж как вцепился в этот хлам, а уж как всем своим худеньким тельцем его заслонял. Еще институт не закончил, а уже завоображал, очки нацепил, доктор, понимаешь, великий. Мы-то знаем, что его старик когда-то с Фелюсем на такси работал. Все знают. А этот, понимаешь, доктора из себя строит. На такси, ей-богу, на такси, это еще когда в Явожне была дискотека «Канты» — чисто насосная станция: накачка наших угольных барышень и откачка у наших парней, что при святой Барбаре[3]. Третья лига. Из «Хебзя Пауэра», Бытомский угольный бассейн. Из «Щаковянки» которая хоть и называется вроде как минеральная вода, а на самом деле никакая это не минеральная вода, а очень даже приличная команда, если надо, врежет за милую душу. Ой врежет. Ничего святого нет, Боже! Ничего святого! В подземном переходе под перроном запросто могут написать всем, кто за «Хебзе», за «Гурник Забже», за «Хробры», за «Батория»: «Здесь Явожно-Щакова, добро пожаловать в ад!» И подписаться: «Hooligans». Или на красной кирпичной стене нацарапать: 1410[4]. Готикой. Поднаторевшие в фанатстве, натренировавшиеся в плевках. «AL KAIDA HOOL’S». Уже во дворе дома. Один двор бьется с другим. За обоссанную территорию, за двор. До куста мое, от куста твое, а мое лучше, потому что мое. Мое — это мое, и поэтому оно мое, и поэтому оно вдобавок лучше. И поэтому мы бьемся, лупим по мячу. Сначала за честь двора, потом — района, а потом и города. Потому что мы местные. Потому что, когда этих городов здесь навалено как говна, когда один город вроде незаметно переходит в другой, надо четко соблюдать границы. Обоссать территорию, пометить ее. Здесь, дескать, наш хаймат, наш зачуханный фатерланд, наше эльдорадо. Сюда наши деды приехали с Кельц. А вон там те — из Сосновца, про них говорят «хитрожопые». Польская гвардия, чистокровная шляхта. Паны-братья. Которые каждому рот заткнут. На любой разборке. Готовые хоть водку пить, хоть в морду бить. Хотя чаще морду бить. До той самой чистой крови. В гербе — шахтерское кайло, в гербе — орел, в гербе — пластиковая бутылка из-под железнодорожной насыпи. Ну и что такого? Мусор — символ нашего региона. И мы будем защищать наши символы до последнего. И прочь отседа все варшавские свиньи. Из варшавских политических кормушек.

Сам такой худющий, зато предки у него богатые. Ишь, столичная штучка. Так что? Приводим в чувство? Да ладно, под насыпь сбросить, поезд приведет в чувство. Фелюсь, не бзди, бери с этой, а я с той, а ты, Саша, открыл бы дверь! Да ты не доктора, ты компьютер бери! Один из первых в Явожне, чуешь? Наломаешься, пока это чудо занесешь в ломбард, ребята мои совсем выдохлись, Фелюсь пот с чела отирает, а Сашенька все норовит от такого напряга присесть на монитор, отдохнуть немножко. Хорошо бы мы тогда выглядели! Бритвочка, убери свою ясновельможную жирную жопу, это тонкий инструмент. Он только для интеллектуалов вроде меня! Слезай немедленно, Саша, с этого телевизора, тьфу, монитора! Не про твою честь такие деликатесы, это для меня, это мои деньги были одолжены, я здесь руковожу всем ломбардом, всей Щаковой, а вы с Фелюсем всего лишь моя дворня! Сходи, возьми ведерко клею и развесь на тумбе для объявлений: дешевые кредиты без поручителей. Что морду кривите, ребята, уж я знаю, как вас допечь: нарочно буду дворней вас величать. Между прочим, они еще больше морду воротят, когда я по-старопольски, а не по-силезски начинаю с ними говорить. А ведь я умею, люблю.

Откуда я взял их? Да вот по свету шлялися и на меня невзначай набрели. А я и согласился. Велика важность! В базарный день такие на пятачок пучок. Если уж херы валять да к печке приставлять, то надо крепыша на это нанять, чтобы мыслей у него в башке не было никаких. Бесятся день напролет, надо хотя бы послать для чего, чтобы слетал, принес, отнес. А ну, сходи. Метек, а ну, сходи, Казик, на реку, налови устриц! Молодой, пугливый, летает без пользы, так уж пусть лучше с пользой. А в летний полдень, особенно под вечер, подростки начинают в группки сбиваться. Собираются по подворотням, в парках, вокруг скамеек, в изломах изгородей и теней — везде, куда скорее спускается сумрак. Сумрак выползает из всех щелей, и это те самые места, где они кучкуются. Это ж надо, чтобы так кучковаться! Я всегда говорю своим перед тем, как уехать: «Чтоб у меня здесь не кучковаться слишком уж в потемках!» Идешь и собираешь их, точно грибы. Или вешаешь объявление на автобусной остановке: «Срочно найму паренька на всяко-разно». И порядок. Звонок: я по объявлению. Ну и нанимаешь сопляка, а он уж, как водится, согласился, уже без рубашки по двору шастает, уже и жилище себе на чердаке обустроил, где он отжимания делает, то да се. Да и пятое и десятое! Уже все им заполнено. Да, такой уж он шебутной. Но все равно лучше, чтобы согласился. Хотя это только легко сказать: нанять. Оно конечно, много их тут крутится, бездомных, бесхозных, как собак нерезаных. Возле пиццерии много таких. На углу Кабельной улицы, прямо возле заправки. У лотка газводы с малиновым сиропом точно осы вьются. Все свободные. Кого хочешь нанимай. Только в этом деле разбираться надо! Допустим, заметил, что сгодится, так ты сразу-то не говори, можешь и потом прийти, если у тебя сейчас аккурат мигрень. Потому как если уж оболтус тут крутится, так он и будет тут крутиться и ты всегда его здесь встретишь, как раз на этом конце улицы, что из самой природы его кручения следует. Разве что случится какая-нибудь серьезная стычка с полицией, и тогда он может собрать манатки и переместиться с этим своим кручением-верчением на безопасное расстояние двумя улицами дальше и уже там будет болтаться. А если и на этом новом месте его почему-то нет, значит, за чем-то полетел, кто-то за чем-то послал его, за газетой например. Все равно вернется, запыхавшийся, и дальше будет крутиться. Потому как шустрый.

Впрочем, это только так говорится, что на все сгодится, и на рукоделие, и на веселие. Все не так просто. Парень-то ведь живой, живчик. Иногда слишком живой. Тогда нехорошо, может что уронить, разбить. А если слишком сонный — снова нехорошо, жалко на такого гроша, харча и постирушки. Так что следует принять во внимание, что живой — он живет, движется, имеет свое мнение такое, сякое, потребности свои, свое какое-то ребячество, желания. Соглашается он, допустим, со всеми благодеяниями хозяина. Тогда опять проблема: кормить его надо, а сколько он такой съест, если растет? А если еще щенок окажется бессовестным? Неблагодарным к благодетелю своему? Вякать станет на кормильца своего?

А если у него Бога в сердце нет?

А если он, безбожник, в костел не ходит?

А если у него норов непростой, если норовистым окажется? Или если он только на вид молодец, а сам тюфяк тюфяком?

А если он лентяй?

А если бездельник?

Бедокур?

Себе на уме?

А сорвиголова? Шляется по ночам и возвращается ободранный?

А банным листом липнет?

Воду решетом носит?

Клинья подбивает?

В носу ковыряет?

А если гороху нажрется и голубков пускает?

Семечки лузгает и все вокруг заплевывает?

А если у него молоко на губах не обсохло?

Ветер в голове гуляет?

Кота за хвост тянет?

Баклуши бьет и в потолок плюет?

А если его то и дело не пойми какие мухи кусают?

Допустим, дашь такому качку-крепышу два злотых чаевых, а у него уж и голова кругом, а ему газировка в голову ударит?!

А если прожорливый слишком?

А если неряха?!

О! Оооо!

Поэтому всегда лучше нанимать украинцев, ой, украинцев. Или белорусов, ой, белорусов! Потому что очень уж зависят они «от барской ласки», потому как бездомные они, беспризорные. Да и на грязную работу согласны. Рукава засучить сумеют, ручки замарать не побоятся. Паспорт у него левый. Покупаешь парню на базаре паспорт — по покойнику дешевле, от живого дороже, — покупаешь ему нож пружинный, теплое белье и штанцы просторные из камуфляжной ткани. Где ему постелишь, там он и поспит, что ему дашь, то он и съест. Даже затируху серую, такую дымящуюся тарелку с кашей утром перед ним поставишь — съест. Съест. За милую душу. Ты бы этого, кажись, в жизни не тронул, а он съест, потому что оно ему силу придает. Вот только есть у них и свои завихрения, ох уж. Одним словом, оригиналы!

Димка шальной.

Никола смурной.

Игорь зевает.

Степка рот разевает.

Костя в три горла жрет.

Да и Андрюша не молиться идет.

Паша огрызается.

Юра ширяется.

Сережка себе на уме, притих, да и Вовка работает не за троих.

Зато положительных качеств еще больше, потому что раньше они жили «в степи» и у них всегда наготове собственные портянки, калаши и сапоги. Потому что иначе мне самому пришлось бы все это парню доставать. Одевать сорванца, обувать. Эх, одевать-обувать…

Те, что сейчас у меня, раньше работали по найму в Гливице-Лабендах в охранном предприятии, занимавшемся в основном возвратом имущества; там их эскалопами кормили ешь — не хочу, а они их яйцами сырыми запивали, точно певцы какие! В качалку в Сосновец ездили. Только где им такую работу еще найти, кроме как у меня, вот и не покидает меня моя дворня. Хоть и смотрят косо, но остаются. Возьмет один такой яблоко, большое, надкусывает — аж сок брызжет во все стороны, и щерится во весь рот, а улыбка у него… что кило лука. В переносном и в прямом смысле, потому что лук с чесноком пожирают мои парни — что другие яблоки. Потому они такие здоровые, сильные и никакой клиент им не посмеет перечить, а долг всегда будет возвращен. Что, Бритвочка? Не так разве? Если не наличными, то натурой. Впрочем, чесноком в моем заведении у всех изо рта несет, это чтобы подчеркнуть культурную связь с Израилем, потому что этих «ашрабахрамаш татэлэ-мамэлэ» всегда стоит держаться. Вот в чем ответ.

Дррр! Алло! Что? Нет, мать вашу, я же говорю, что нет! Нет. Что? А сколько у вас? Сто фургонов? У меня на завтра клиент, значит, все должно быть уже сегодня, пан Яцек! Я все понимаю, вы только клиенту объясните. Да. Да. Знаете что, пан Яцек, для удовольствия она может… Короче, обязана платить. Для удовольствия может нам отсосать. Так ей и скажите, пан Яцек, что срок прошел еще вчера. Не хочет по-другому. И все-таки нет. Как? Честно? Безвозмездно? Честной, видишь ли, заделалась, нечего тут. Безвозмездно пускай кровь сдает, а платить придется в срок. Погоди-ка, у меня сегодня здесь сумасшедший дом. Фелек! Куда, куда, куда? Куда ты лезешь, слепня?! Поставь сюда! Осторожно, вазу опрокинешь! Сюда ставь! Ну видишь, пан Яцек, что там голова — жопа кругом идет. А вон и компьютер мне вносят, купил. Ну так как, будет сегодня товар? Вы там пошире улыбнитесь у себя на фирме, клиент ко мне завтра на «нисе» приедет. Как? Удобно? Вы ей там скажите, что будет ей удобно, как я на нее своих хлопцев нашлю. Кланяюсь. Вы ей только не говорите о ликвидационной стоимости, что ли… Ее ведь не «судья» зовут, а что-то вроде «асессор»[5], кажись. Да они теперь и сами, с тех пор как продались, расслабили ягодицы. Что я предлагаю? Переспать с этим. Пока.

Долги выбивать, лук жрать, башкой кирпичи расшибать — это одно, а вот компьютер такой запустить, о — это, извините, совсем другое, тут специалист нужен. Пан Антек, верните к жизни этот труп! Вон стоит, красавец, а? Вам кофе? Сколько стоил? Ну кое-что стоил, не стану же я на этом экономить… Что вы говорите! Обманули? Такие больше не производятся? Ломаного гроша не стоит? Но работать-то будет? Пан Антек, будьте добреньки, оживите его… Здесь вон кабели какие-то, в сеть, наверное, включать? Как это — зачем мне? Мало что ли применений у компьютера, пасьянс можно раскинуть; я вам вот что скажу: интеллектуально хочу его немножко как бы освоить. Уфф, работает. А что это за документы вылезли? Мир студента. Вот она, печать интеллекта. Вот он, наш студент, Камил Плишка, вынырнул из компьютерных недр и глядит нам в лицо: зачем, мол, ребята отобрали? А вот и свидетельства, какой он хороший был, как работал. Ни одной компьютерной игры. Должен тебя, Саша, огорчить, зря ты намыливался, облом, на этом не поиграешь. Ээ, чей-то у него тут? Работа какая-то его научная, а еще карточки разные больных с этой его больничной практики. О ля-ля! Это может пригодиться. Кто когда сифа подцепил в нашей Явожне. Антонович Янина, 1955 года рождения, старуха! Ништяк! Пусть платит, имела достаточно времени, чтобы заработать. Все себе в жизни устроила через постель. О, а вот и на зеленщика кое-что есть. Пан Антек, а компьютер это напечатает? Это как же получается, еще и принтер надо купить? Фелек, сходи на эту фирму, ну эта, из Гливиц, что с долгами тянет, они полиэтиленовые пакеты делают, главные поставщики мусора на железнодорожную насыпь! Или на фабрику моющих средств, к этому производителю пыли и грязи, реквизируй у них принтер! Это ты выплевываешь жвачку, это ты жвачку на пол плюешь? Шеф, здесь недалеко, в Катовицах, издательство «FA-art» ликвидируется, у них там есть такие бебихи, принесу. Молодец парень. А вон еще что-то есть. В этом компьютере. Ой, что это? Ну-ка, ну-ка.

Пять дней и пять ночей везли кони Гаштолдову вдову[6] к ее Августу по топким дорогам Великого княжества Литовского. В обитой красным карете на подушках, расшитых золотой нитью. О чем думала она, глядя на дикие леса и вдыхая душный воздух, напоенный ароматами восточных благовоний, когда вечерами, закрытая в строго охраняемом дворце, сидела обнаженная перед зеркалом и надевала на голову любимый чепец из жемчуга?


Дррр! Алло? Пани Халина, поезжайте немедленно на фирму и оформляйте накладные, потому что эта сука пани синдик[7] сегодня ликвидационную стоимость предприятия, что мы хотим взять… а я по самое некуда занят. Да, страшная толстая жаба. Блядь сибирская. Там выплатили денежный залог. Машины? Да, да. Да, в лизинг, то есть нет! Что вы мне лапшу на уши вешаете? Какой на хрен лизинг? Лизинг — это, блин, в Америке, а у нас нет его и не скоро еще будет. У нас есть Саша. Что такое? Ну был я на фирме. Не могу сказать: Я уже после был. Вы что, не могли, мать вашу, факсом или подпись мою изобразить? Я что, теперь везде должен… Да, да, езжайте, до свидания. Нет, это после, как-нибудь утрясем, в текущем порядке. Ну, я в ломбарде сегодня сижу до усери. Что? Себе их вставьте… Эти пять сотен можете себе, извините за выражение, вставить. В издержки, разумеется. Если нам ипотека должна? Такой вариант не предусмотрен. Франек не может, потому что сейчас он на кляче. Короче, сидит. Во Вроцлаве, на Клячковской, есть такая красивая улица, дома кирпичные. А эти накладные вы мне пришлите, сейчас Сашеньку пошлю. Да, Сашенька — паренек у меня, на посылках…

Стоит так пообщаться с высокой культурой, сразу мысль — описать свою жизнь! Вот и я — душа воспарила, и я начал писать. Ночами. На каком-то левом ворде. На фоне окна с решеткой, прутья толстые, в кулак. А за ней — непогода воет. Явожно-Щакова. Словно в тюрьму в эту жизнь меня всадили и заперли. Одна радость: на улице Ягеллонской располагается узилище мое.

*

Не жалуюсь, кормили меня хорошо, поэтому вешу я килограммов под сто. Вот и все обо мне. Но думаю, что вскоре примусь за себя. Вены на ногах подлечу, сделаю инвестиции в собственное тело. Вот только в такие тыщи ноги обходятся, эти вены, в больнице, в Катовицах. Но надеюсь на наследство… Волос у меня еще крепок, волнист, блестящ, водой смочен, назад зачесан. Ус непременно пахнет одеколоном. Очки-кругляшки, золотые. Золотой браслет на руке и печатка — все из моего ломбарда, невыкупленные заклады. Видать, никто уж за ними не обратится. Э-хе-хе. А жаль… На шее — Пресвятая Богоматерь Фатимская, тоже из ломбарда, вроде как даже в Лурде освященная. Рубашки предпочитаю с пальмами, цвета «багама». Брюки по моде — просторные. Пиджак зеленый с подвернутыми рукавами, чтобы подкладку в полоску было видно, и браслет, и часы. Мой любимый ансамбль — «Ломбард», потому что… ну просто держу я ломбард. По знаку зодиака я Лев. А если ты Лев, то тебя подпитывает космос. Ты ощущаешь мощный прилив энергии, но не в состоянии оценить ее по достоинству. Будь начеку (брюнет). Ты слишком хорошо знаешь себя, чтобы не знать, что темная сторона силы действует на тебя как афродизиак. А теперь о моей душе.

Во времена социализма каждый в Явожно-Щаковой знал, что если кому надо водку купить до часу дня, то милости просим к Барбаре Радзивилл, если доллары купить-продать, рубли — к ней же. О, ашрабахрамаш, как к святой покровительнице денег! Правда, тогда меня именем этой блудницы еще не называли, а называли как положено — пан Хуберт. И был у Барбары Радзивилл ломбард на Ягеллонской (sic!), на главной улице, что прямо от вокзала идет, а под Щаковой — прекрасная половина дома-близнеца[8]… Прекрасная! Все комильфо! Зданьице ухоженное, выглядит опрятненько, элегантно. С гаражом (половина гаража), садом (половина сада), дверь из матового стекла, стандарт де люкс, крылечко, колонночки, а стены выложены прекрасной мозаикой из посудного боя. Но не так, как в 60-е годы — как попало, а только черные и белые осколки. Разные узорчики из них можно выкладывать, например карточные масти, бубны, черви — иначе херцы, как их здесь по-силезски называют. Бой скупали по столовкам, по предприятиям, первосортный бой — у меня на квартире. Такой бой называли «поздний Голливуд» или «поздний Герек»[9], а тот бой, в котором было «все подряд, что поколотили» — это «ранний». А архитектура — «польский кубик»[10]. Весь цвет явожанского патрициата вокруг по кубикам сидит в битом фаянсе. Здравствуйте, сосед, здравствуйте… А самый большой кубик и самый лучший бой у этого, как бишь его…

Вот именно. Вздыхаю. Брюнет. Брю-нет. Я тогда был самым богатым во всей Явожне, если не считать местного зеленщика, который наворовал в каком-то там комитете и поставил двадцать теплиц. К тому же у него была зеленная лавка. А зеленная лавка тогда означала не лавка с зеленью, а лавка со всем подряд! Со жвачкой, с журом[11] в бутылке, даже одноразовые ботинки из папье-маше можно было купить. Вот такие были у него овощи-фрукты. Каждое воскресенье подъезжал к костелу на «пежо», в черной шубе, в меховой шапке из СССР, так упакованный, что застонешь! Да славится имя Господне! Золотые зубы себе вставил, в тренировочный костюм оделся, ой, везет же человеку! Я никак не мог сосредоточиться во время службы в костеле и нервно под лавкой поигрывал ключиками от машины. Но что хуже всего — святотатственные молитвы обращал пред лице Приснодевы, чтобы она на него рак наслала! И это я — человек искренне верующий, возлюбивший Бога и особенно — Богоматерь. Ну значит, так: рак ему и смерть моей тетке Аниеле, на чье наследство я очень рассчитываю. А он Бога не боялся! Руки по локоть запустил в мафию, в дискотеку «Канты», в бар «Ретро», в кафе «Явожнянка», потом, несколько лет спустя, полез своими грязными пальцами в ночные клубы, в танцы у шеста около автострады… Кабельная улица практически вся была им выкуплена. Где справедливость: неужто род Ягеллонов хуже какого-то зеленщика?

Не было у меня денег открыть зеленную лавку, но голова-то была! Поехал я в Невядов, жара, иду, даю банку кофе, чтобы к директору попасть. А ему как раз была нужна партия кирпича, снова еду, теперь к директору комбината стройматериалов, припарковываю моего «малюха»[12], иду, даю банку кофе, чтобы попасть к нему. Жара. А он говорит: нету у меня ни хера. Хорошо, были у меня знакомства по части детских комбинезончиков, и я говорю ему, что так, мол, и так, есть комбинезончики. Да ну! Вот жена-то обрадуется! За эти комбинезончики мне пришлось поставить одну левую ванну. И вот так в конце концов купил я свой прицеп. «Малюху» под силу. А дело было уже в середине восьмидесятых, когда ведущая объявляла в «Панораме», что теперь нас ожидает долгая непогода, а ансамбль «Ломбард» добавлял «стеклянной погоды»[13] — это когда она объявляла приход зимы, приход ночи, черной ночи восьмидесятых. Тогда люди бросились покупать сифоны, прицепы и пластиковые гэдээровские ванночки для младенцев. Собирали все это и начинали строить Ковчег. Чтобы переждать.

Завидев прицеп, знакомые спрашивали меня: ты чего, Хуберт, в эту затяжную непогоду в отпуск в Югославию направляешься? Времена такие тяжелые, а ты на курорт?! Хе-хе-хе! Какой курорт, кто хоть что про курорт говорил? Точка! Точка, это вам что-нибудь говорит? Точка общепита третьей категории, так называемая малая гастрономия, запеченные в ростере сэндвичи, по-простонародному запеканки, картошка фри, хот-доги — у Б.Р., как известно, лучшие. (Жареным лучком будем посыпать?) Какой общий принцип запеканочного бизнеса? Толкнуть людям старое, бывшее в употреблении масло, реанимированные в ростере багеты, тертый сыр, о котором слова доброго не скажешь, кое-где выглядывает давленый шампиньон, политый разведенным водой кетчупом, — и все это обменять на живые деньги. (Три восемьдесят, как положено.) Что же касается этих шампиньонов, тоже не поручусь, но человек, как известно, не свинья — все съест. Да и деньги-то до недавна были какие-то ненастоящие и, что хуже всего — в любой момент могли начать таять прямо на глазах, так что деньги — это еще не конечная станция локомотива под названием бизнес. Деньги, в свою очередь, надо было как можно скорее обменять на слитки золота и надежно их упрятать в надежно охраняемом ящичке из настоящей, крепкой стали. (Соус какой будем брать? Чесночный, пикантный, мягкий, кетчуп, горчица?)

И радостно потирать руки!

Только сталь и золото позволяли хоть как-то удержать ценность, испуганно убегавшую от воды и шампиньонов через деньги к более надежным субстанциям. Потому что ценность — это поток, это вода: без русла, без трубы блуждает она беспомощно, влекомая каким-то своим внутренним беспокойством. Шустрая, как подросток. А почему бы ей в таком разе не течь к безопасной пристани нашего ящичка? (Двадцать грощей найдутся?) Похожая природа, в сущности, у каждого бизнеса: дать говно, все что угодно, получая за это пусть мало, но зато в таких количествах, чтобы это «мало», это «почти ничто» обменять хоть на каплю, на крошку реальной ценности, на слиточек золота или пачечку ровненько сложенных в шкатулке долларов, которые можно ночью достать, поглядеть, а то и погладить, поцеловать, понюхать и т. д. (Еще что-нибудь желаете?)

Скажу так: в ботинках «Relax» я ходил, из дюралекса[14] кофе пил, на электронные часы (с калькулятором) смотрел, подержанного «малюха» (модель «Сахара») приобрел, одним из первых в Явожне спутниковую антенну на крышу установил, на отдых цвета кофе с молоком ездил — вот он, исповедальный перечень потребительских грехов сына века, моих грехов.

Впрочем, с сосисками для хот-догов было туго до тех пор, пока не распрощались с социализмом.

Бррр! Холодно. Снимаю одежду, а, была не была, раз могу позволить себе полноценное омовение в ванне! Богатенький, и на это денег хватит. Это столько стоит, боже мой как эти красные колесики в счетчике крутятся! Но как только человек погрузится в теплую жидкость и в ванне свое тело расправит, то и думается ему лучше и он обязательно что-нибудь придумает, с чего потом сможет купоны стричь, так что в итоге купание оправдывает себя. Впрочем, и на толчке сидючи, тоже хорошо с мыслями собираться и планы строить, о деньгах думать, о бизнесе, да и выходит дешевле. Погружаюсь в ванну. Вся комната в испарине. Надо бы как-нибудь все тут покрасить, отремонтировать, потому что когда я это строил, то все вокруг было как бы с левым уклоном: из левого кирпича строено, из левых партий приобретено, левой краской крашено, так что теперь все осыпается, надо бы соскоблить, покрасить, пока дела хоть как-то идут… Дом, говорят, оседает. А как ему не оседать, если все в моей жизни построено на песке.

С другой стороны, это был период бури и натиска. Sturm und Drang! Восемьдесят за ногу его дери второй год! Мягко говоря: проблемы с поставками стройматериалов. Боже! Ну хоть шаром покати. Узнал я, что в какой-то деревушке недалеко от Новой Руды есть частный кирпичный заводик, где можно задешево купить приличный кирпич. Сажусь в «малюха», еду, подъезжаю, круто торможу. А там какие-то люди точно призраки колышутся возле кирпичного завода. Выхожу, дверцу захлопываю, добрый вечер, господа. Я за кирпичом. А они, мягко говоря, в нетрезвом до такой степени состоянии, что челюсти их онемели и ответить не могут. Только охранник вышел из будки и рассказывает мне, что произошло. Выясняется, что первая партия кирпича так здорово у них вышла, что они упились на радостях. Охранника то и дело в Новую Руду за водкой посылали. Так допосылались, что вторую партию из печи забыли достать! В итоге потеряли несколько десятков тысяч кирпичей, вон, смотрите… И показывает мне гору глины, ни на что больше не годящейся, какого-то говна, что от тех кирпичей осталось. Вот они и пьют, но теперь уже с горя. Один из этих бизнесменов с кирпичного завода сыграет потом в моей жизни не последнюю роль. Однако, не забегая вперед, напомню, что хозяев было двое. И с этим заводиком как-то не ахти у них шло. Были проблемы с деньгами. Эх, им бы найти такого Сашку, как у меня, и тогда бы дела у них лучше пошли, да вот не нашлось. Короче, решили они, что заводик кирпичный надо поделить. А точнее, как это у нас бывает, одному — заводик, а другому (а был он слесарь-сантехник по образованию или что-то вроде того) — деньги. Вот только денег не было. Куча глины после кирпичей и металлолом. Потому что кто-то заплатил им металлоломом. Пусть не простым, а медным, но все равно ломом… Ну значит, так, я беру заводик, все расходы, все проблемы беру на себя, а ты бери этот замечательный лом. А этот слесарь-сантехник, бедненький такой, затюканный, говорит: а хуй в жопу! Беру этот лом и возвращаюсь к матери в хозяйство в деревне Млынок под Бытовом. Карьеру свою неудавшуюся безвременно на земле закончу. Тут как была стерня, так и останется стерня. Все золотые прибамбасы-ананасы, все надежды — все по дешевке за спокойствие отдам. За воздух свежий, за молоко прямо из-под коровы, за вечера в хате. Иметь или быть — вот в чем вопрос, так возьми ж ты эту медь и будь. Может, этот металлолом под Бытовом на что сгодится? Грузовиком на северо-восток вернулся. А поскольку, как я уже говорил, времена стояли первозданные, и была это земля обетованная, и все менялось, тут и явилось чудо: в течение недели лом подорожал в Польше в полторы тысячи раз! В полторы тысячи раз! Ай-вай! Он и оглянуться не успел, как превратился в богача. Без запекания сэндвичей, без обивания порогов. Пусть здесь стерня стелится низко, а скоро будет Сан-Франциско! Пусть здесь растет дремучий лес, а вырастет Лос-Анджелес! Да что там будет, уже есть! И около Познани, как едешь на Гнезно, он основал большое Предприятие Оборота Цветными Металлами. С главным управлением металлургического завода «Польская медь» деловые контакты наладил… Тогда этот цветмет достать было гораздо легче, чем сейчас. Его просто скупили и вывезли в Гамбург. Там за это он получал марки и привозил их в Польшу, под Гнезно. Раскладывал по ящикам, в сумки, садился перед телевизором, открывал мерзавочку водки люкс из «Певекса»[15], пускал фильм по видаку. И все. Все, конец работы. На работе я его только раз в жизни видел, притом пьяного, перед киричным заводом, когда они забыли вынуть партию из печи и пили с горя, в помятом прикиде бизнесмена, со съехавшим набок галстуком, но Фелек, у которого везде знакомые, особенно в определенных кругах, говорил, что это тот самый слесарь-сантехник, который в одночасье стал ворочать деньжищами порядка больше миллиона долларов в месяц. Охрану завел… Тогда еще, в первой половине восьмидесятых! Тогда по телеку как раз шел сериал «Возвращение в Эдем», вот и назвали его фарцовщики Шейхом Амалем. Саша! Поди потри мне спинку!

А я в этой ванне со своими сэндвичами-запеканками! Что поделаешь — зеленщик все еще в фаворе у фортуны, ничего удивительного, если он одной половинкой жопы в политике сидит, а вторая половинка у него… короче, чтобы было чем срать. Так баблом и срет. Ничего, мы еще посмотрим, у кого жопа лучше… (Сашенька, нежней…) Будь у меня несколько теплиц, я тоже открыл бы цветочный магазин. Будь у меня пекарня с лицензией на производство пирожных, открыл бы кондитерскую. Вылезаю из ванны, но воду не спускаю, ни в коем разе. Теперь всю неделю буду ведром черпать, унитаз смывать. Надо в конце концов к чему-нибудь прийти. Саша! Вот черпачок, зачем воде пропадать. Богатые и те экономят, а нам-то сам Бог велел. Хотя если Саша отвалит свой гарнир, то и целой ванны может не хватить.

*

С кондитерской дело было так: сижу раз в ломбарде, за окном идет черный снег с шахты Мысловице, двери открываются, входит какой-то юнец, что-то за собой тащит. Куда? Куда тащишь, что это? Дверь за собой прикрой. Да не получается у него, человека что ли какого за собой тащит?! Нет, не человека, хуже. Мороженое тащит, но мороженое размером в человеческий рост. Громадное пластмассовое, покрытое лаком мороженое на металлической подставке: три шарика в рожке в полтора метра. Куда это ты тащишь, у кого, недоносок, свистнул? А юнец на это, что, дескать, купил у одной женщины. Манька Барахло зовут эту особу… И чтобы ему хоть сколько-нибудь за этот муляж дать взаймы. А вот не дам, решил я, но вдруг в голове у меня ожили прежние мечтания. О кондитерской, о машине для производства мороженого. Думаю, знает стервец, чем меня пронять. Погоди-ка, погоди, парень, вернись-ка… Где еще я такое мороженое так дешево куплю? Осмотрел, обстукал. Дырявое чуток под шариками, точнее, под розовым больше всего, да ладно, возьму на чердак, заделаю фанеркой, загрунтую, покрою лачком — и раз-два — мороженое в лучшем виде, как новое будет. Даю парню десятку, последняя цена! Придется немножко переделать, перекрасить, если его украли с той кафешки, что перед костелом, но ничего, переделаем на малиново-фруктовое, и никто не узнает. Может, со временем… Бог даст… Выставлю его у себя перед заведением. И тогда у народа слюнки потекут.

Пришлось бы ради этого машину для мороженого покупать в рассрочку. Потому что я не признаю липы, никаких там поставок от «Шеллера», от «Альгиды», искусственных, химических. Все от начала до конца у меня производится. От дойки коров — специально нанятые бабы доили бы, другие специально нанятые бабы резали бы клубнику, фрукты, у меня были бы только три вкуса и кассате — фруктовый наполнитель. Потому что когда много вкусов, то сразу понятно, что это ложками набрали из поставок в ведерках, химией подкрасили и надушили. На один вкус, если хочешь по-человечески сделать, так наработаешься, что если у тебя больше трех вкусов плюс наполнитель, то у клиента подозрение должно возникнуть. А эти кассате я бы самолично целыми неделями через марлю протирал, чтобы под мрамор получалось. Вот это настоящее искусство!

Такие вот дела! Сам товар производишь, никакому хрену, вору-оптовику, не платишь, само у тебя печется, само родится, ты только срезаешь и сразу в собственное заведение. «Гвоздики от Барбары», плохо что ли звучит? От Барбары на Барбурку, вокруг полно шахтеров, не каких-то там безработных, как сейчас. Тогда День шахтера, Барбуркой называемый, шумно отмечали, пончики, водка, цветы, а я сидел бы в моем прицепе и красным бы рабочий класс одаривал. Подумывал я и о венках траурных, но это уже слишком большая весовая категория. Зеленщик зарабатывал на производстве искусственных цветов на могилы, пластиковых, только это ниже нашего достоинства, Саша. Такие бумажные цветы, пластиковые горшочки такие вот, барахло последнее, на ярмарке в Познани руководительницы «Сполэма»[16] заказывали оптом для всех отделений в Польше, вот бы дела могли пойти, да западло мне было. Оно конечно, на День Всех Святых[17] я посылал Фелюся и Сашку на кладбища тырить хризантемы, которые потом продавали под кладбищенской оградой, разве не так было, Сашка? Так! Золотое было времечко! Не вернуть. Помнишь, Сашка, как ты не хотел эти цветы воровать, мол, доход фиговый, а беготни много, притом по помойкам! Эх, Саша, Саша… Ты ведь не ради денег цветы эти воровал! а из романтики! «Похитители хризантем» — чем не название для романа. Ты хоть читаешь когда, Саша, книжки какие-нибудь? Вот поэтому и не понимаешь, как это хорошо — быть похитителем цветов. Не автомобилей, не всех этих твоих стиральных машин, телевизоров, а цветов. Таких воров по запаху узнают, по тяжелому запаху кладбищенских помоек, вот она — романтика, Бритвочка. У меня характер такой, романтический, ужин вдвоем, вечер у камина, цветы. Бывают в жизни такие моменты, Саша, когда два человека хотят… просто хотят быть так близко, что… что ближе некуда… В знак того и дарят друг другу цветы. А мертвым один хрен. Кто в аду, это мы уже прекрасно знаем, вон, смотри… весь район в нашей картотеке, вместе с болезнями, спасибо студенту. А кто у Господа Бога, тот уже и так счастливый, и ему от этих цветочков полудохлых никакой практически разницы, разве нет? И Господь Бог, и Богоматерь лучше всех знают, что, как только я на ноги встану, сразу в костел щедрые пожертвования потекут и, может, даже пристрою боковой алтарь Богоматери Цветочной, покровительнице похитителей кладбищенских цветов. В паломничество в Лурд отправлюсь. В чем на коленях (я уже святой Ее образ себе в комнату повесил, а перед ним — скамеечку для коленопреклонения поставил) и даю обет Приснодеве.

Что пока еще, мягко говоря, без особой реакции с Ее стороны. Получилось пока что только с сэндвичами. А еще к этому прицепу прицепился санэпид как ненормальный! Как только я слышу «санэпид», то… то такие во мне эмоции бурлить начинают! Острые как нож. Все равно что услышать «бешеная собака»! Суки драные! Санэпид, налоговая инспекция, Хозяйственная Сука палата![18] Рабоче-крестьянская инспекция! Чтоб гореть вам всем ясным пламенем. Милиция, полиция. Это все первостатейные курвы! Если бы такая пришла ко мне, я не ручаюсь, что чего-нибудь не подложил бы ей в сэндвич! Сыр из хрена собачьего, гнилые ядовитые грибы из лесу, кетчуп из крови! А лучше всего такую к пожизненному расстрелу приговорить! Потому что один раз убить мало. Надо в подвал закрыть и кипятильником поджаривать! Чтоб извивалась, чтобы вонь от нее пошла! О ненависть — вот великое чувство, вот сила! Но нашла коса на камень! Я не отступлю, я не дам себя растоптать. Не дам. Можете меня клевать, не расклюете. Еще посмотрим, кто будет смеяться последним!

Лишь бы растоптать человеку жизнь, человеку, который в поте лица своего, когтями своими, как муравей, старается чего-то добиться. Лишь бы сдержать поступательное экономическое развитие страны! В масло нос совали, дескать, старое, воды, дескать, нет. А вы когда-нибудь видели прицеп, подключенный к водопроводу?! Ты сюда что, срать приходишь или сэндвичи жрать приходишь? На что мне водопровод, а посрать ты и дома можешь. А у меня тут есть параша — и, считаю, порядок. Дал я кофе «Арабика» кому надо, дал коньяк кому надо, дал конфеты — эти все возьмут, лишь бы только на этикетке надпись была не польская. Никакого эффекта. Брать брали, само собой, чулочки типа «неспускаемая петля», а на следующий день приходили, опечатывали предприятие. Я и говорю одной из тех чиновниц: слышь, начальница, что вы меня туда-сюда гоняете, что я вам такого сделал?! А она кофе себе заваривает, ложечкой помешивает и так мне: ну вы по крайней мере наберетесь нового опыта. Я тебе что, прозаик? Ах ты крыса конторская такая-сякая! Дескать, социализм частнику не товарищ. Я: а ну покажьте мне соответствующий параграф, во исполнение которого меня истребляют! Соответствующую запись в книге жалоб и предложений моего учреждения. У меня нету времени шляться по инстанциям. На мне фирма, и вдобавок в текущем году я веду единоличное домашнее хозяйство. Так и запишите: домашнее хозяйство. Совсем совесть потеряла! Взять блок «Мальборо»… Взять коробку конфет — это пожалуйста! Золотистую фольгу на хрен долой, всю сласть из середки высосать — это пожалуйста, переварить, высрать, чтобы пролетело — фью — в реку, в море, чтобы нашу прекрасную Балтику отравляло, ту самую, за которую наши отцы и деды, живота своего не жалея, до последней капли крови сражались под Монте-Кассино[19], — это пожалуйста. Табуретку греть жопой толстой и здоровой от нескончаемых взяток — это пожалуйста. А спроси такую, что произошло под Монте-Кассино, так она тебе выдаст, что это, дескать, казино такое, где на деньги играют и где гонки «Формулы-1».

Свечки-лампадки, говорят, можете в нем продавать, а еду — нет. А мало что ль таких прицепов с хот-догами повсюду? С мороженым! Я уж и не знаю, что они там приносят в инстанции, отчего их не трогают? А впрочем, чем черт не шутит, можно и о свечках подумать. Свечка-лампадка — хорошая вещь. Почему? Сам не знаю, да хотя бы потому, что нет санэпида по свечкам. Пораскинул я мозгами и нашел уникальный способ доставать стеарин и стеклянные плошки. Половина щаковских бомжей рыскала после Всех Святых по кладбищенским мусорным контейнерам, а я за гроши покупал у них свечки-лампадки и хризантемы. Осеннею порою, в дымах и запахах, под первый морозец. В вороньем грае. В собачьем лае. В запахе кокса и угля ходили они, сгорбленные, по кладбищу, точно грибы собирали. Никакой санэпид, никакая техника безопасности не позволила бы им трудиться в таких условиях. Возвращались они с красными глазами, потому что безнаказанно по поздней осени никому еще пройти не удавалось. Разве что в противогазе. Наклоняешься ты за лампадкой, а осень, понимаешь, свой холодный нож-выкидуху в спину тебе вонзает. Кусок железа непременно в тебе останется. Так что вся эта щаковская бомжарня, что под виадуком, под насыпью пиво пьет, на сбор лампадок мною нанятая, как заразилась тогда странной меланхолией, так до сего дня в ней и пребывает. Посмотрите как-нибудь из поезда. Через дорогие стекла солнцезащитных очков, через фильтры. Из Супер-Евро-Интерсити-экспресса Париж — Дахау, вагона первого класса с кондиционером. На них посмотрите. На тех, что из окон бараков меланхолично смотрят вверх, на вас, едущих в поезде, и до сих пор расплачиваются за эти свои хождения за лампадками да свечками.

*

Так оно все и было, Бритвочка. Не так, что ль, скажешь? Давай я тебе погадаю! Есть у меня одна такая старая, видавшая виды колода карт, на которой мои тетки в Руде гадали и все от того гадания остались в старых девах! Все! А главное — Аниеля, вроде как аристократка. Сидели в саду, жаловались на головную боль, пили чай с араком[20], и все одно и то же. Давай погадаю, погадаю, чернявая, ты же хотела? Позолоти, чернявая, ручку и будущее свое узнаешь… первым делом я скажу, кто о тебе думает, назови число от одного до семнадцати… Впрочем, какой там сад, еще кто вдруг подумает, что невесть какой сад у нас был. Белые зонты, столики перед домом, да? А хрен на лопате — все, что было белым, враз становилось черным. Зонтики, белые дамские зонтики, — это только на картинке. И не сад даже, а скорее дворик с видом на насыпь. И не столики, а вынесенный во двор и поставленный перед домом старый диван с торчащей из него пружиной. На том диване хорошо гадается, все, равно что нагадают, лишь бы стало по-другому. Кто о тебе думает? (Поезд проехал.) Одиннадцать, цыганочка ты моя… Хозяин похоронной конторы о тебе думает. Вот те на!

Тут соседка подошла с тряпкой, подсела, ротик сделала подковкой и говорит: вы там как хотите, а в похоронной конторе зарабатывают прилично, вот ее зять, например… И так далее. А любит? А любит ли кто ее? Из семнадцати… Семнадцать… Только пьяницы… ха-ха-ха! Залаяла собака, с соседнего двора донеслось громкое раскатистое «го-о-ол!», и все разошлись, забыв ничего не значащее гадание. Так им казалось. Но не знали они, что все, буквально все исполнится!!

Таких вопросов у них было штук триста, и они одолжили их соседской девушке. Все, естественно, как корова языком слизала… А какие замечательные были те карты… Потому что незатейливые… И сколько же было в них очарования. А тетки сидели, Сашенька, и спрашивали «Как его зовут», сами себя спрашивали и сами себе отвечали, потому что уже знали наизусть, что под какой картой скрывается и что, если выпадет одиннадцать, значит, его зовут Юзек… Кого хотели того себе и заказывали. Или так: сорвется вдруг какая-нибудь из них с места, раздраженно бормоча «Глупости это все», и пойдет выбивать ковер, вкладывая в это всю душу. А другие наперебой: «Где его встретишь? Из шестнадцати… Тринадцать. О! На танцах!» Выбивание ковра становилось все громче… Товарный останавливался и стоял, потому что не давали пути. Орали дети. Никаких танцев в Руде не было. «Ну значит, в Катовицах встретишь». — «Может, и в Катовицах». — «А может, в Бытоме». — «Ну уж нет…» Очередная начинала беспокойно ерзать и, бормоча что-то о стирке, об убежавшем молоке или оставленном утюге, исчезала в прохладе подворотни. И тогда остальные быстро доливали себе араку и сразу выпивали. Потому что дело доходило до основного вопроса:

«Исполнятся ли твои мечты? Из семнадцати. Единица. Да. О! Только придется запастись терпением…» Смех, дружный смех. Все поправляют на себе платочки, щерят в смехе золотые зубы. Особенно тетка Стаха-с-Кривой-Шеей сверкала ими на солнце, хоть и не с чего ей было радоваться, а потом облизывалась, поправляла волосы и шла на свое место — в гладильню. Ждать, когда в разноголосице двора послышится осуществление ее мечты.

«Кто о тебе думает в этот момент. Из шестнадцати. Три. Соседка сверху. Уха-ха!» Из открытого окна доносился запах еды. Это соседка сверху готовила обед для своего мужика.

«Что я могу еще тебе сказать? Из пятнадцати. Три. У тебя чувственный взгляд…» Другие ответы звучали так:

«останешься одна»,

«неправильная линия поведения»,

«у тебя ненадежные подружки»,

«поедешь в США»,

«скоро изменится твое семейное положение»,

«копи деньги на свадьбу»,

«слишком мало молишься»,

«меньше говори — больше завоевывай взглядом»,

«дай ему какой-нибудь знак»,

«он думает, что ты все еще девушка»,

«у тебя подмоченная репутация»,

«лечись»,

«отличный прикид»,

«не вноси в дом»…

Эх, шеф, это все для баб, карты эти!.. Да, Саша, нет здесь ничего ни о наших лампадках, ни о том, будем ли мы богаты и счастливы. Самое большее, на что мы можем рассчитывать, — это поехать в США. А всей этой бомжарне щаковской, что для нас за лампадками шустрила, ничего, только трава и пепелище выходят и палая осенняя листва, такова судьба этих, из-под насыпи… Ветер несет целлофановые пакеты, пластиковые бутылки, стаканчики от йогуртов.

Безучастные к их судьбе, мы с Сашей и Фелюсем установили в подвале устройство, которое окрестили «биксой» (так по-силезски называют жестяные банки), то есть печку. Это, собственно, и была подвешенная над огнем большая металлическая банка с клапаном внизу. Под дном горел огонь! сверху бросали раздобытый воск, растапливали его и заливали в отмытые плошки. Одна беда: лампадки — сезонный товар, а если такая лампадка стоит два злотых штука, то я умываю руки. Всему есть предел. Фарцовщики, что собираются в кафе гостиницы «Парадиз», только у виска пальцем покрутили, когда я им это рассказал. Ой, Баська, Баська, ты уж лучше в ФРГ с этими своими лампадками поезжай, а еще лучше — в дурдом, там у тебя оптом возьмут, там каждая вторая — знатная богатая особа: София Лорен, Барбара Радзи… Ой, сорри! Я те дам дурдом! А хотя что с них взять: в «Парадизе» собирается темное общество. Заказывали все, что только было в меню, а уж как официантка-то суетилась, а уж как стол по-русски ломился. Еще вот эту яишенку, а вон того еще огурчика, яичко под майонезиком, водочки еще, и этого… И вон того! На стене панно, называемое «металлопластикой» и идеально представляющее тогдашний кубизм в виде водных нимф на бурливых волнах, все как положено: полуголые полусирены в листьях, среди кувшинок. Так называемый гастрономический вариант этого кубизма, потому что в каждом, почитай, провинциальном ресторане висят один в один эти кубизмы на стенах.

А вы в широких брюках. Вы всегда сидели за столиком в углу зала, водочкой угощались с каким-то там шишкой или в номера играли. Доставали банкноту, на которой всегда был длинный номер. И с этими номерами разные хохмы откалывали. Складывали, у кого больше, у кого меньше, а больше всегда было у Психа и Обезьяны. Почему Обезьяна? Да потому что как две капли воды на обезьяну похож. За окном льет, непогода, брызги летят от «сирен» и «малюхов», а тут, в «Парадизе», царит, как говорит само название, рай. Состоящий из курения «Мальборо» в мягкой упаковке, питья «Баллантайна», позвякивания золотым браслетом на запястье, уединения в номере с валютными девочками. Я иногда уклонялся ото всех этих ваших забав, просто срамотно становилось и отвратно. Сидят, водку пьют, весь цвет фарцовщиков. Даже фамилий не могу назвать, потому что сейчас это все видные люди, моральные авторитеты и медиамагнаты. А на дворе шалеет май, выпускные. Две молодые девушки загуляли, зашли в «Парадиз» на пиво. А может, случайно забрели в такое дорогое заведение. Одеты точно в костел собрались, но ведь здесь особо не помолишься и в грехах не покаешься. Ну и Обезьяна все время на них пялился. Вроде как с нами играет в номера, вроде как с нами водочку пьет, а сам, вижу, глазами стреляет по барной стойке, у которой на двух высоких табуретах сидят эти две нимфетки и бессмысленно хихикают. А когда та, что пострашнее, вышла в сортир, Обезьяна резко встает и подходит к той, что покрасивее: слышь, а, даю тебе десять долларов и тебя выебу. Она на это: ах ты хам! Ах бандит! Как ты вообще посмел с таким к женщине?! Но видать (так, по крайней мере, сам Обезьяна потом рассказывал), что «в голове у нее лампочки замигали». Десять долларов — это пара джинсов, две бутылки водки, французские духи и Pall Mall в твердой пачке. И тут эта сучара топ-топ-топ-топ! Подходит к нему: так, мол, и так… согласна. А этот чертов Обезьяна ей: а нас пятеро! Тогда она снова пошла его честить хамами, да сукиными сынами, да как он вообще посмел. А Обезьяна говорит: ты чего дергаешься? Получишь свои сто долларов! Она снова в крик, только по ней видать, что скумекала: джинсы может себе купить, видео, хрен знает что. Как-то сплавила свою подружку и говорит: ладно, снимайте номер. А были там Сигизман, Обезьяна, Дизель и еще двое, что возле нас тогда ошивались, а теперь — самые важные в стране. Ну стало быть, она говорит, чтобы сняли номер. А Обезьяна говорит: какой в киску номер?! Прямо здесь, в коридоре! Не то чтобы он скупердяй, а так, для пикантности. А она не соглашается, а ее все уговаривают, в конце концов уговорили. Официант на шухере. Я с ними не пошел, потому что, во-первых, не нравится мне все это, а во-вторых, не в жилу было еще двадцатку накидывать на ту сотню. В-третьих, стремно мне с женским полом. Тогда они, гады бесстыжие, захотели, чтобы я на шухере встал. Ага, только через мой труп! Пусть уж лучше официант постоит. А они ее там в конце гостиничного коридора обрабатывали. На фоне горшка с цветком. В конце концов Обезьяна дал ей сотню. Такой уж он честный был. Но, видать, не до конца. Жалко ему стало этих денег… Я думаю… Такая сумма… Но главное, что девочка уже уходит, а Обезьяна ее подзывает, задерживает: послушай! Если ты с этой сотней пойдешь в «Певекс», тебя ж посадят! Откуда у тебя может быть столько денег? И тогда она спрашивает Обезьяну, что бы он посоветовал. А с Обезьяной советоваться — зиму босиком проходишь. Так уж и быть, разменяю тебе. В конце концов, фарцовщики — тот же передвижной обменник. Собрал ей пачечку по десятке, по доллару. Она проверяет — девяносто девять. А должно быть сто! Тогда Обезьяна говорит: прошу прощения, если сто, так уж сто, ни долларом меньше! Она: да ладно уж, пусть будет девяносто девять. И собирается уходить. А саму всю аж трясет. Но Обезьяна не таков — он честный. И таким старым фарцовщицким приемом — «кукла» называется — подменил ей. Демонстративно добавил доллар, но подменил пачку. И оказалось, что она получила доллар и порезанную газету. Потом парни много лет вспоминали, как впятером одну за доллар отымели. А я домой вернулся, своим ходить в «Парадиз» запретил, а сам — бух на скамеечку для коленопреклонения перед Пречистою и всю эту историю, правда слегка отредактированную, отцензурированную, Ей рассказал. Особо выделив роль Обезьяны.

К фарцовке я вернулся, добавил скупку краденого, открыл ломбард «Бастион», а вместе с ним и комиссионный магазин. Брали за гроши в ломбарде, а продавали задорого в комиссионке. Мамаша у меня аккурат умерла — упокой, Господи, душу ея — и оставила заведение в хорошем месте. Я там все прибрал, вывеску нарисовал, краской воняло так, что три дня голова кружилась. Да только что могли тогда люди оставить в Явожне. Приходили всякие бедные шахтеры и металлурги, приносили свой хлам из дома, из панельного, у жены из-под носа уведенный, на рабоче-крестьянскую водяру, под железнодорожной насыпью выпиваемую. Вот и всех делов. В сухом остатке старый пылесос. У каждого ломбарда в угольном бассейне была такая реклама, что, дескать, «принимаем любое добро, золото и серебро». И когда один тут в итоге принес мне вазу из керамической глины с грустным эдельвейсом, на боку нарисованным, — ээээх… расплакался я над судьбою своею и остального человечества. Сам ему выпивку поставил, сам с ним плача под насыпью пил, а пассажиры, ехавшие из Вроцлава в Краков, смотрели на нас свысока, из окон вагонов первого класса, и тоже оплакивали социальную ситуацию.

А щасс будет описание природы, которую я вижу из окна, через решетку, через пуленепробиваемое стекло. А сейчас будет для красоты жаркое из сосиски под соусом из моей пиписьки. А сейчас будет романтический Центр Продажи! Раковин-Моек на фоне строек. Солнце встает, алеет восток а на столе — квиток, потому как щасс будет натюрморт со счетом за воду и ножом-выкидухой. А сейчас у собаки будет любовь с жирафом за вашим шкафом. А сейчас пописает солнышко в баночку на донышко. А сейчас вы все сдохнете оттого, что всех вас занесет угольной пылью, от удушья. Довольно, чтобы четверть миллиграмма пыли попало в глаз, и уже истерика, зеркальце, трем глаз пальцем. А здесь, за окном, сто миллионов тонн угольной пыли в год оседает на мой садик. В котором я выращиваю морковку якобы в экологических условиях. А теперь… а теперь пошли бы вы все на… а я пойду углем рисовать себе усы. Потому что я спятил — ку-ку! — потому что, когда на меня напала срачка, я принял активированный уголь, оказавшийся той самой каплей, которая переполнила чашу. Моих дней одиноких, моих ночей бессонных. Моих поцелуев в холодную сталь, в темную ночь.

Нес народ этот свой трогательный хлам, но получал за него совсем мало, сущие гроши, а потом менял эти гроши в кабаке на то, что и грошей-то этих не стоило. Какие-то жалкие капли водки на свои запекшиеся уста. И как только в них исчезала водка, тотчас же появлялось похмелье. Так что в конечном счете от рухляди оставался лишь нагоняй от старухи. Рухлядь давно пропита, выблевана, а старуха только начинает крутиться беспокойно: где этот сифон, где эта лампа? Через полгода я сообразил, что владею заведением, где производится перманентная деноминация, инфляция. Учреждением, где пылесос обменивается на гроши, гроши — на капли, а капли исчезают как вода в пустыне, и все вместе устремлено в небытие. Обменял Василек поясок на туесок, туесок на стебелек, а стебелек… унес ветерок. Так что вместо «Бастиона» заведение должно называться «У Василька». Очень настраивает на философский лад, когда наблюдаешь, как все обменивается на меньшее и меньшее, чтобы в конце концов исчезнуть совсем, что в более далекой перспективе грозит уничтожением всего мироздания. Ни непогода, ни дождь — их словно кто-то рубильником включил над всем угольным бассейном и, казалось, не собирается выключать — не помогали нам в этом деле. В праведном порыве они смывали все, что было за этим окном, весь мир.

Впрочем, и среди закладов бывали настоящие шедевры. Часы! И какие! Made in Taiwan, настенные. Из пластика. Вместо цифр нарисованы разные экзотические птицы (я вроде уже говорил, что люблю природу?), и каждый час раздавалась новая птичья трель! В записи. Именно той птицы, на которую указывала стрелка. Например, канарейки. Или однажды кукушка всю ночь так куковала, что боженьки мои! Сколько лет жизни мне накуковала! На пальчиковых батарейках. Эти часы я перенес к себе в каморку, повесил на стенку за спиной. Вставил новые батарейки и, когда мне становилось грустно, я только переводил стрелки. Какую птичку мне хотелось послушать, на ту и ставил, а она играла. Пока часы не сломались. Я электризую, у меня нетипичное электромагнитное поле, очень сильное. Я могу создавать помехи для работы радио, а батарейки в моем присутствии садятся сразу, куча денег на них уходила. Так что у меня только гадальные карты и остались, которые постоянно меня предостерегают от брюнета. Или что я получу посылку. И ничего другого — все посылка да посылка выпадает. А у Фелюся — дальняя дорога. Да что же это, в конце концов! Не хочу я никаких дальних дорог для моих мальчиков! Вот и подумал: возьму да сделаю сам гадальные карты. Фелюсь! А ну, одна нога здесь, другая там, в писчебумажный за бристолем и красками! Нет, дорогой мой, ни в какую начальную школу я не собрался; начальную школу это ты не закончил, а не я, чтоб ты знал. Он принес, я вырезал, разные вавилоны начертил, магические символы нарисовал, сама Барбара Радзивилл в виде дамы, а с обратной стороны такие девизы: «познакомишься с принцем», «разбогатеешь», «будешь жить долго и счастливо», а после некоторого раздумья приписал: «И Саша тоже».

И когда наконец я отказался принять старый чайник, в ломбард «Бастион» вдруг пришла старушка и вывалила на прилавок массивное ожерелье из самого настоящего старинного жемчуга! Шок. Сколько хладнокровия от меня потребовалось, чтобы не выдать ни одного из терзавших мою душу чувств! Не знаю, известно ли вам, какое впечатление производит жемчуг на помойке? Какой оттенок у старинного жемчуга? Чайная роза — это говорит вам что-нибудь? Изнутри светится, будто ядро у жемчужины золотое. Переливается всеми оттенками пожухлой белизны и золота. Пахнет старой бижутерией, старой шкатулкой. И пудрой. И этот отзвук, когда ожерелье упало на прилавок. На прилавке лежало стекло, а под стеклом — открытка с приветами из Закопане. Которую мы тебе, Фелек, с Сашей послали, когда ездили туда лечиться от зимней хандры, переходящей в общее загнивание. «Пламенный привет из солнечного Закопца посылают Барбара с Сашей». Боже мой. Она метнула эти жемчуга с лицом разорившейся графини. С лицом директрисы всего мира, словно только что вышла из черной «Волги», которой в свое время детей пугали. Такого еще в Щаковой не видели с тех пор, как стоит Щакова!

Она хотела получить солидную сумму, и я ей немедленно дал, достал дрожащими руками из несгораемой шкатулки с двойным запором, потому что у меня глаза разгорелись на эти жемчуга. Старушку или кондрашка хватит, или не получится у нее вернуть эти деньги и заклад навсегда пропадет в моей шкатулке, в моей сторожке, каморке, пусть даже и еврейской! А по-еврейски это называется гит гемахт гешефт[21]. И этот жест — я по сей день так потираю руки — тоже еврейский. Моя бабка, Кропка Розенцвейг, со своей свекровью Перлой (sic!) Голдман лучшее мыло на улице Хлодной на Керцеляке[22] продавали, лавочку с корсетами держали, запах чеснока изо рта… Ай вэй! Лучшее мыло, ганц цимес гребешки, а также лучшее повидло. Корсеты, мацу, уксус и гребешки, а у свекрови на улице Тамка — еще пуговицы и камешки. Моя тетка Роза Голд, не помню уж, то ли по материнской, то ли по отцовской линии… в смысле пратетка, и даже прапра… ну, короче, Роза в нашем штетл[23] торговала дешевкой; всегда у нее зубы болели, и голова под париком все время чесалась… И так яростно торговалась, на всю улицу кричала: «Киш мин тухес!..»[24]

Всех с первым же эшелоном, с дымом…

Окна у меня в решетках, и я ухаживаю за запылившейся искусственной розой с искусственными, тоже запылившимися капельками росы на листочках и на лепестках из губки. Такая атмосфера со времени перехода Красного моря царит во всех учреждениях подобного типа: в ломбардах, меняльных конторах, подозрительных лавочках, пунктах продажи почтовых марок, в комиссионках… Я — сова, не сплю, охочусь по ночам. Надеваю нарукавники. На голову — ермолку. Закрываюсь в каморке с большим калькулятором, работающим от сети, и открываю шкатулку. Достаю ровно сложенные пачки долларов, рублей и злотых, у каждого по отдельности разглаживаю ногтем уголки и проникаюсь неведомым блаженством… Несравненная сладость разливается в душе, когда я приступаю к описанию этих моих сладких ночных бдений… Что аж, прошу прощения, говном исхожу! От переполняющих меня эмоций в животе бурление происходит; затягиваюсь сигаретой, потому что в последнее время я, к сожалению, присоединился к «любителям подымить», калькулятор чудит, потому что пока еще время электричества, а не электроники, ну знаете, большие красные цифры, состоящие из точек, а точнее, из квадратиков. Неважно. А может, как раз чертовски важно. Довольно того, что я выглаживаю, обнюхиваю, подравниваю пачки денег, отдельно сотенные, отдельно полусотенные… Есть в этом что-то от раскладывания пасьянса. Пальцами в перстнях. И чем старее эти зеленые, тем милее их запах, и пахнет как будто бананами, неграми. На одной кто-то где-то когда-то записал номер телефона. Звонил я по нему ночами, не было ответа. А даже если бы и ответили, что я сказал бы? Что ночью звоню стодолларовой банкноте? Эй, сотня, жаль, что вас так мало у меня, загляни ко мне с подружками, пусть прилетают в окно на своих зеленых крылышках, Барбара Радзивилл в замке «Бастион» устраивает прием тунайт! Дикие оргии в липком и скользком ломбарде, чтобы вы у меня тут совокуплялись, чтобы размножались почкованием, потому что сегодня будет зеленая ночь[25].

Порой, когда происходила особо важная сделка, я доставал старые счеты, чтобы проверить. Проверить, возможно ли, чтобы прибыль была такой большой. Только когда я знал, что прибыль и в самом деле будет большой, я доставал из ящика счеты и дрожащими руками перекидывал благородные, солидные коричневые зерна, такие же сами по себе дорогие и красивые, как зерна кофе.

Десятки лет деньги находились в беспрерывной круговерти, кочуя с континента на континент, из кармана в карман, а тут нате-здрасьте, приехали на конечный пункт — попали в мою нору и так прекрасно обездвижены, как бабочка на булавке. Еще пытаются трепыхаться, но я не выпускаю их, я их собираю, о, я такой, я — маньяк-коллекционер. И эти драгоценности из моей коллекции на стольких шеях, на стольких трупах дышали, на стольких, что и фантазии не хватит, но кино, кино и театр у меня задаром, могу на развлечениях сэкономить, потому что здесь, в каморке, когда рабочий день закончен, заклады сами рассказывают мне истории, только мне! Вон цирконий, из колечка выковырянный, арию мне исполняет: кто выковырял, когда, для кого. Тут золотая коронка мне улыбается: из чьего рта, из какого концлагеря. И все так по-музейному неподвижно, так по-музейному аккуратно, краешки так выровнены, что аж судорога скручивает, когда надо какую-то сумму изъять на время и снова в этот кошмарный оборот пустить, позволить упорхнуть… Металл полировал, бумагу разглаживал, укладывал. А тут укладываю, а у меня уже руки трясутся от избытка чувств, как у вора какого, будто сам себя ночкой темною да со слепым фонариком обшариваю, обворовываю. Тут я обмахиваюсь веером из банкнот и чувствую, что у меня встает, прошу прощения, чую, как у меня в штанах шалит! По груди золотыми слиточками вожу и млею, потому что от этих слиточков самое большое наслаждение! А вершиной всего был момент, когда старое надтреснутое зеркало достал и эти старухины жемчуга на голову себе возложил, вроде вуали, откуда потом мое погоняло и пошло, и, даже когда я в тюрьме сидел, никто не называл меня иначе как Барбара Радзивилл. Так и говорили: Барбара Радзивилл срок мотает. А чего только не сделаешь ради защиты честно нажитого.

*

За окном непогода, стеклянная погода. За решеткой щерится Щакова, за окном, за пуленепробиваемым стеклом. За окном красота, за окном чудесно поют птички, как-то: вороны. Каркают, что тоже своего рода пение. Дождевая блевота, сыпь, эти скользкие ящерки дождевых струй выползают на потолок и оттуда людям на кожу. Потому что все гниет в холодных странах. Афта с левой стороны на языке. У основания языка ближе к горлу. Уже пожирает меня. Точно как у той самой Барбары Радзивилл. Зараза облепит все горло самое позднее уже следующей ночью. А послезавтра — перекинется с горла на бронхи, с бронхов — на легкие, тьфу! Сплевываю мокроту. Не совсем прилично, но мы, в конце концов, не в ресторане. Полотенца вроде как выстираны, высушены, а поднесешь к лицу — кисловатый запашок плесени. Выходит, не сохли полотенца, а подгнивали. Мозоль выросла. Птицы улетели. Картошка дорожает. Берут как за зерно. А не дают взамен ничего. Разве что семечки от вынутого из урны огрызка. Солнце как бледное подобие самого себя, как подтек на небе. На серые облака над Центром Продажи Раковин-Моек налеплен бледный кружок, округлый подтек. Белесое остывшее ничто. Манная кашка. След от оспы, след от прививки. Не солнце, а какое-то северное сияние! Я мою посуду. Шеф, можно мы сходим в тренажерный зал? А идите, идите себе все, я сегодня остаюсь за прачку! Каждый день стираю грязное тряпье в тазике, будто в каком-то девятнадцатом веке. Трусишки, никогда стирки не знавшие. Спереди — кефир, да и сзади — не зефир. Какой же этот Саша грязнуля, какой же этот Фелюсь неряха! Тру на стиральной доске, смахиваю пот со лба, откидываю волосы. Волосы тяжелые, как в том сне. Про весну.

Кстати, а что там было? Весна и волосы — это я помню. Легкое дуновение ветерка, тепло от земли. Румынская деревня, плоская равнина. Песчаная дорога. Я — румынская девушка и иду вся из себя такая, грудь большая, чуть ли не вываливается наружу, едва прикрыта какой-то тряпицей, вроде как блузкой… расстегнутой… Первый дух от земли, только что освобожденной от паводка, первая зелень травы. Иду с луга, с овцами, и, повторюсь, я — то ли еврейская, то ли румынская девушка, а мой отец из корчмы зовет меня:

— Адиджа! Адиджа! Живей, дочка, австрийские солдаты приехали! Надо пивом, пивом их угостить, а коням корму задать…

А я смотрю на моих овец, на наш тутовник, на горизонт, и нет сил ускорить шаг, потому что тяжело мне от этой весны, такая я стала ленивая и волосы чувствую на себе — тяжелые, в косу сплетенные… Земля и первая трава…

О нет! Саша! Вон, смотри! Еще раз доведешь трусы до такого состояния, сам будешь стирать! Может, я и толстый, может, у меня вены выпирают. Но я чистый! Вот только в последнее время руки у меня грязные, сам не знаю почему. Потому что вы, шеф, слишком часто деньги считаете по ночам. А ну пошел отсюда, не то как огрею! Чистый я, чистый — из жопы у меня фиалкой пахнет, фиалковым дезодорантом, что привез я из ФРГ! Вас что, мать опрятности не научила? Оно конечно, в морду клиенту дать, находящиеся в залоге вещи из ломбарда к себе таскать, машину кому-нибудь подпалить, с калашом по городу кружить… Бритвой цветы вырезать людям на карманах… Но чтобы раз в два дня трусы меняли! Воняет у тебя из задницы гнильем, Сашка! Вы у меня снимаете мансарду под крышей, поэтому чистоту и порядок обязаны соблюдать! Я тут хозяйка, я тут ключами на кольце позвякиваю! А ну, такие-сякие, вы только посмотрите, во что жилище превратили! Телевизор сломался, сходи в город, принеси что-нибудь! Мука закончилась, рис, а ну-ка, такие-сякие, живо изобразите то, что я видел на огороде у зеленщика. Ступай по яблоки на участки, может, еще не сгнили. А если вы, такие-сякие, будете тянуть с квартплатой, то пеняйте на себя! На мороз выставлю! Завтра же утром слетите с квартиры! (Наставь их, Боже, на новый жизненный путь.) В забой, с киркой! Может, вас в дискотеку «Канты» в охрану возьмут, вышибалами? А впрочем, нет. Налог на лицо при рождении вы не заплатили, пошлину за приход в этот мир пожалели, вот вас и не возьмут. По пятницам, когда там техно-пати, не только из Катовиц, но даже из Щецина иногда приезжают. Там и встречаются барышни, угольной пылью припорошенные, с парнями, в спортивные костюмы одетыми. А в таких трусах, как у вас, — учтите, такие-сякие, — в приличном обществе не примут.

Ладно. Завариваю чай кипятильником в большой белой кружке с сиськами, которую я получил на именины сто лет тому назад. С соответствующим девизом. Вытаскиваю пакетик с заваркой и прячу в баночку. Что такое? Кто сказал одноразовый? Никакой не одноразовый: такой крепкий, что можно еще три раза чай заварить с одного и того же пакетика!

А пока заваривается, подсчитать все долги, кто кому сколько должен. У этого Фелюсь сопрет видео. Познакомьтесь с Фелюсем, познакомьтесь с Сашей. Описание Саши. Саша, какой у тебя цвет волос, я сейчас как раз пишу людям про тебя.

У Сашиных волос вообще нет цвета. Потому что для цвета надо как минимум, чтобы волосы были. Эй, Саша, у тебя вообще есть волосы? Говорит, что есть. (Есть, у мышки есть на пипке шерсть.) Хобби… Пишу тебе «автомобили», пойдет? Может, машины, шеф? Ладно, пишу так: «автомобили» — косая черта — «машины».

Саша должен заботиться о руках. Как последний пидор, Саша на ночь втирает себе в руки крем. «Зачем? — спросите вы. — Он что, артист?» Пианист? Ну, Бритвочка, докладывай, как обстоит с тобой дело… Артист по жизни. Саша, вот он. Покажись людям. Не менжуйся. Такой мастер, а тут вдруг засмущался… Саша — артист по жизни и должен проявлять заботу о своих руках, потому что он вор-карманник. Говорит:

— Теперь, блин, воров на вокзале нет. Какие это карманники? Когда мы в Одессе ходили на Китайский вокзал и бритвочкой резали, так я даже подкладку не задевал. А теперь эти подонки идут с негнущейся рукой и так тебе бритвой по жопе проведут, ажно кровь брызжет!

Вот какой он, Саша. Улыбается во весь рот. Воплощенная идея экспроприации.

Парень он хороший, хоть и простой, как колун. Сейчас вот только немножко подгнил, как и все зимой, нет что ли, Сашенька? Как мешок картошки. Вода забулькала в кружке, в сырой темной каморке. Даже самый горячий чай здесь не поможет. Гнию я, и гниет картошка, которую Саша предусмотрительно посадил, выкопал и теперь она есть. Сегодня он снял все один за другим свои свитера, штаны-мешки и показал мне под мышкой зеленоватые бляшки. Сырость добралась и до него. Ой, жуткая картина! Придется с этим к дерматологу пойти, Саша. Она даст нам мазь, должно помочь, Не только здесь, во всей Явожне сидят люди по кафе, красиво одетые, в черных шалях, в кружевах, кофе пьют, сигареты курят, вместе уходят, идут. Идут, идут, уходят по затхлой лестнице наверх, кладут цветы на пыльный столик с зеркалом, вешают одежду на вешалки. И… тогда появляются бледные тела. Иногда ничего не происходит, но все чаще: «А ну посвети здесь…» — «Здесь ничего!» — «Если ничего, покажи, повернись, подними руку!» И выходит на явь плесень, легкий белесый или зеленоватый налет. Особенно в темных и влажных впадинах тела, потому что это обычно так и начинается в складках или где-то внутри. Между ягодицами, И это не выдумки. В кафе ничего не было видно, но иногда можно почувствовать: вот сидит красивая дама, курит, в шляпе, в духах, а все зазря. Чуткий нос чует издалека. Вроде как крысиный запашок из подвала.

Встаешь утром, а вода из крана идет холодная, цвета жидкого чая, непригодная для питья. Открываешь горячий кран — и тоже холодная, пятнадцать минут идет холодная, а платишь как за горячую. Хорошо, что хоть уголь есть, посылаешь Фелека на дырку-копанку, и он тебе за сущие гроши приносит. Зима — весь мир против тебя. Единственный плюс — за окно можно еду повесить, холодильник отключить, чтобы колесико в счетчике как бешеное не крутилось, быстро-быстро, будто хотело высосать из меня кровь. А за окнами холодно, что хочешь вешай — неделями не портится, только от сажи потом оттереть и ешь. Но опять-таки за окном темно: что сэкономишь на холодильнике, потратишь на свет. А впрочем, и так нечего есть, лучшие куски парии давно уже утащили из буфета. Всё чайного цвета: грязное белье, едва дышащие вперемешку с уже сдохшими фонари, следы мочи на снегу, хоть и припорошенные угольной пылью, всем этим бассейном. Моя дворня стирает с утра и развешивает в ванной, но высохнет ли хоть что-нибудь в этой сырости — отдельный разговор, потому что скорее грибок съест все и всех, ему что люди, что стены — один хрен! Жутко сопя, Саша (Украина) делает отжимания. А я только мечтаю, чтобы все наконец ушли и я смог остаться после работы в конторе и проверить, не переползла ли плесень на банкноты.

На зеленом плохо видно.

Просыпаюсь на следующий день и вою от боли: рука, а точнее, подмышка, о нет… эпидемия что ли какая?! Сглатываю слюну — больно. С подмышки словно кожу содрали, горит, щиплет, ноет, а завтра ничего не буду чувствовать, потому что начнется некроз и у меня все это место вырежут. К дерматологам очереди, запись за две недели. Возле аптеки парни, нанятые зеленщиком, торгуют лекарствами, потому что в очередях с такой болью не выстоишь. Это уже вторая эпидемия за мою жизнь. Предыдущая была в пятидесятые годы. Помню о ней из рассказов дядюшки. Это была эпидемия припорошенности. Болезнь, которая не затрагивает только самых больших городов и самых богатых родов. Начиналась она в какой-нибудь самый обычный, скажем, вторник. И все грустны, серы, припорошены этим углем, этим вторником. Невкусным обедом. Нулевой перспективой поездки в теплые края или выигрыша на тотализаторе. Удаленностью от ближайшей лагуны на световые годы. Потом глаза делаются красными от угольной пыли, а люди — все более серыми, их лица — все более сморщенными, некрасивыми, и вообще они стареют. По бассейну ходило сплошь вокзальное старичье. Глаза чесались, перхоть с волос сыпалась, ногти грибок пожирал, неприятный запах изо рта, личики такие скукоженные сделались (сам видел на снимках), сморщенные, словно яблоки печеные. Люди становились точно чернослив сухой и глупели от этого, превращались в дебилов. Как теперь в аптеку, так тогда и в парк аттракционов очереди стояли, на «карасоль» — так по-силезски карусель называют. Короче, становились полными идиотами, впадали в детство, им хотелось, чтобы было поцветастее, повеселее, потому что веселье — единственное лекарство от старости и от припорошенности угольной пылью. Конфетти и такие свернутые бумажные трубки — дуешь в них, и они разворачиваются — «тещин язык» называются. Вся территория покрывалась разноцветными клочками после фейерверков, взрывов, дядюшка тогда кучу денег заработал на своем тире, о чем ниже. А всего лишь он краски продавал в порошке, в жидком виде, в мыльных пузырях и сладостях, разноцветную сладкую вату и радугу в драже. Зимой краски в холодных краях линяют. Даже без эпидемии припорошенности. Сам этим периодически занимаюсь. Распечатываешь такой листок на принтере, что, дескать, за петардами сюда. Вставляешь в пластиковый файл и прикрепляешь к дверям гаража. Я там под Новый год, когда царит вечная зимняя ночь, петарды продаю. В гараже. Чуть ли не за полцены. Собирается вся щаковская бомжарня, до петард охочая. Как же они любят, чтоб взрывалось. Например, целыми днями то яблоко, то капсюль на проезжую часть бросят в надежде, что машина по ним проедет и их расхуячит во все стороны. А еще любят зажигалкой все попробовать, например расписание на автобусной остановке поджечь. Один раз даже нашу рекламную тумбу подожгли. Вот какая в народе потребность разноцветья! Красное в ночи кого хочешь возбудит, кого хочешь подожжет. А поскольку серо, то лампочками наподобие елочных все в этих холодных краях увешано, и в этом серо-стальном свете они зажигаются и гаснут. Но такие лампочки только на то и годятся, чтобы подчеркивать серость того, к чему прицеплены.

А именно мира.

Ну а эта эпидемия зимнего загнивания чуть ли не каждый год в том или ином виде нас посещает, хотя до сих пор мы ей как-то противостояли и она нас не брала, женьшень пили, а теперь только Фелек здоровым остался и за нами ухаживает. Затыкая нос. Фелек, принеси мне горячей воды! Приведи врача-частника, а то, если у Саши руки отнимутся, я отказываюсь дальше жить! Я уже в калькуляторе клавиши поломал, когда расходы на лекарства и докторов подсчитывал, а что поделаешь, нету выхода. Эй ты, Саша, а вдруг придет тот докторишка подслеповатый, у которого мы компьютер спиздили, а я сейчас на компьютере том все наши приключения описываю? О, блин, шеф, уж он-то нас и вылечит! Но пришел другой, уфф. Сюда, доктор, это здесь! Спасайте нас, заживо гнием! А уж как отвратительно выглядят эти лишаи, а уж что, пан доктор, творится в домах бедняков! У одной женщины до головы все съело, так и схоронили! В самом конце только эта голова о помощи взывала, остальное ампутировали. А голова та еще пела шахтерский гимн! Жант Францковяк — не знаю, слышали вы о нем? — тоже совсем сгорел. А доченьки-то его так и не объявят о его смерти, ой не объявят… Саша, ты слышал о Францковяке? Том самом, который «не скупись для папы»?

Он из французских поляков, Саша. Они потом в Польшу на экскурсию приезжали. У всех французские паспорта, а имена по-нашему звучат, ну, например, Болеслав Врона. А так все настоящие французы. С гордостью о себе говорили: «Рихтиг[26] поляки — суть вестфаляки». Потому что после Первой мировой войны они приехали на работу во Францию из Вестфалии. Потом пошли картошечники, то есть выходцы с познаньских земель, а в самом конце иерархии Босые Антошки, из русской части раздела Польши.

Жант Францковяк был как раз из Босых Антошек. Приехал из этой самой Франции с двумя дочками. И в конце концов решил вернуться на старости лет сюда, откуда родом, а на жизнь у него было. Сколько? Да он всю жизнь по шахтам верхней Франции, вернулся с прогрессирующим силикозом. Но зато с французской пенсией. Потому что во Франции из-за силикоза тебя не таскают, как у нас, по санаториям, не выдают сухое молоко каждый месяц, а просто дают много денег. За такую-то и такую-то степень силикоза столько-то и столько-то франков. Впрочем, Жант Францковяк уже был худенький, тощенький, маленький, весил примерно сорок два кило, а дочки впихивали в него целые горы колбас, яиц, молока, сметаны, потому что каждый месяц он получал солидную пенсию. Так что одной дочке — машину, второй — машину, одной дом обеспечил, второй дом обеспечил, в том смысле, что выделил им квоты. Но Жант Францковяк не хотел есть и таял на глазах. Так одна дочка другую контролировала, напоминала одна другой, на сеструхины руки загребущие посматривала, а за ужином только и было слышно: «Не скупись для папы! Не скупись для папы!»

А чего силикоз не осилил, то гниль сожрала! Поэтому, господа, надо немедленно живым огнем, каленым железом очаги гнили выжечь, ой, будет больно, ой, будет вонять! И никакой женьшень тут не поможет. Только антибиотики: одними — раны помазать, другие — вовнутрь принять. И в Закопане, в санаторий, что есть духу мчаться. Ты помнишь, Саша, ту ночь в Закопане, когда мы ехали Крупувками[27]? Снежинки нам на усы садились, бубенцы в санях звенели, а мы, пьяные от водки, велели вознице: на Каспровый![28] Дык, паночку, туды возочки не возють! А в пансионате «Тубероза» что творилось… Когда Саша в первый (и в последний, ей-богу, в последний!) раз был со мной в шикарном китайском ресторане и вел себя безобразно. То мне на радость и вгоняя в оторопь каких-то английских туристок ржал конем, то мычал быком, потом по очереди звучал всеми тварями… это надо же, как же человек перед лицом смерти перестает считать деньги, чтобы еще попользоваться остатками жизни! С Сашей, в Закопане, в эти прекрасные морозы, которые не пробирают до костей, мы, расхристанные, без шарфов, без перчаток… Помнишь ли ты ту ночь в Закопане? Как ты в кафе «Эдельвейс» на игровых автоматах всех обыграл? Как мы в кафе отеля «Каспровый» с местными фарцовщиками пили водку и обделывали левые дела? Как мы переманили всех горцев, что торговали местным сыром, кожаными тапочками, мехом?! Они только сидели в «Каспровом», а те на них работали, на санях, на сырах, на тапочках мерзли. Как я купил тебе сырок и гуральский топорик, хэй, топорик! Точно с собственным сыном приехал сюда…

*

Саша! Куда опять этого парня понесло? Сашенька… Тишина. Александр Сергеевич, дорогой? Молчание. Страх и трепет. Саша! Кончай шутки шутить! Где полотенце? Скажи мне! Дэ ты подил той рушнык? Могу я узнать? Не прикидывайся, что не слышишь! Мое полотенце — моя собственность! Ты тут завязывай у меня в квартире со своими воровскими штучками! Что, Одесса-мама вспомнилась?! Иду наверх! А они здесь! У себя на чердаке. Пьяные в стельку. Не меняй тему, Саша, тема все та же, а именно отсутствие моего полотенца. И он начинает вертеться ужом на сковородке. Наказание господне с этим парнем! Где мое полотенце? Саша, ради бога, перестань играться этим ножом, когда я с тобою разговариваю! Когда ты разговариваешь со своим благодетелем-кормильцем. Фелек, не ковыряй в носу! Я запрещаю, в смысле просто считаю, что это некультурно, некрасиво. Неприлично. Просто не комильфо. Фи! А они пьют водку с Фелеком, курят сигареты из Одессы «Козак» — последнее говно без фильтра, табак в рот сыплется, в мягкой упаковке по гривне двадцать за пачку. Саша, отдай полотенце, плииз. А они в карты режутся и какой-то заговор замышляют, что, дескать, «Украина поднимется с колен». Та-ак, теперь этот парень будет мне давить на высокие идеи, этот великий, блядь, декабрист-романтик, чтобы отодвинуть скользкую тему полотенца. А полотенце денег стоит. Боже, как же ты выглядишь, ну совсем как мой дядюшка из Руды! Пузо наружу, в подтяжках, в татуировках, что я порой — скажу тебе по секрету — я порой думаю, в доме живу я или на каком-то корабле, на судне морском, пьяном, а может, у себя в собственном доме только на правах матроса, юнги корабельного? Плюют, понимаешь, табаком на пол. Я хлопаю в ладоши. Все, конец представления! Предупреждаю: если полотенце не отыщется до утра, то Украина не только поднимется с колен, но еще сядет в поезд и вернется назад на Украину!

И тогда Саша — а он уже хорошо знает, что нужно делать, чтобы меня не раздражать, — кладет руку мне на плечо. Успокаивающим жестом. Наливает мне изрядную порцию самогона и прибегает к своему коронному аргументу, которому, как он знает, я не в силах противостоять: этот бандит достает свою гармошку. Этот разбойник достает гармошку. То же самое произошло бы, если бы он достал балалайку, плачущую скрипку, хотя куда ему до скрипки. То же самое вышло бы. Так или иначе он с этим своим брюшком наружу перестает жрать тараньку — вяленую рыбку, что привез с собой с Украины, и открывает передо мною настежь всю свою чувствительную восточную душу. О которой он уже хорошо знает, что на меня это действует. Что я тотчас же упьюсь, притащу из ломбарда свои жемчуга, возложу их себе на чело. Но, шеф, этот берет вы, видать, сорвали с какого-то вокзального старикана. Наивняк! Это не берет, это бирет. Бирет, как на портрете! А ты на этой гармошке разливал душещипательное настроение. Фелек — на аккордеоне, потому что он дитя улицы, может, даже варшавской улицы, может, даже оркестр с Хмельной или с Праги. Раздается его голос с хрипотцой. Допустим, певца из тебя, Фелек, не получится, но к разбою все еще годишься!

От бессонной ночи знойной

На губах остался след.

У Иосифа на Гнойной, на улице Гнойной

Собрался малины цвет.

Нету сна, еды ни крошки,

Лишь бы было что нам пить.

Если Фелек на гармошке, Фелек на гармошке

Рвет меха, мы будем жить…

А я тогда с тобой танцевал, Сашенька, в сигаретном дыму танцевал, помнишь? Все как полагается, чин чинарем иначе могло плохо кончиться, коль скоро «на Гнойной танцы у нас»… В жемчугах и еще в какой-то там шали, доставшейся от теши Аниели! И Фелек нас обвенчал на нашем корабле на нашей лайбе. Которая того и гляди затонет в мутных волнах… Наш «Альбатрос»… эх, налей-ка еще, хоть я и не особый любитель принимать на грудь, но за окном вечная ночь, дай-ка этого своего козака противного…

Фонари так тускло светят,

Сторож в колотушку бьет.

А палач под эшафотом, там под эшафотом

Уж давно Антошку ждет…

И тогда ты разливал, разливал этими своими пальца́ми, этой своей лапищей по маленьким дешевым стопочкам, поливая и клеенку в цветочек, и всю эту антисанитарию, состоящую из огурцов, горок окурков и кучек пепла. И пахло водкой, пахло потом, ибо ты не соблаговолил к венчанию надеть белую рубашку! Всей одежды на тебе — голые бабы твоих татуировок. А потом ты совал мне в рот вяленую рыбу. Ну же, шеф, ну-ка, шефиня… Еще рыбку… Не обращайся ко мне так, негодяй! А может, в сам раз годяй? А может, пусть так говорит? Ладно уж, говори, Александр Сергеевич! Рыба твоя — дрянь, выглядит как камень, а то и железка, смазанная машинным маслом для шестеренок из масленки для швейных машинок! А из моих рук шефиня не съест? Только из твоих рук. Еще как съем! И ты совал мне в рот рыбку (вы, шеф, только не кусайте меня за палец! ай!), наливал водку и приставлял к моему рту стопочку. До сих пор, когда я это пишу, у меня руки так трясутся, что только через одну по клавишам попадаю! А потом ты понес что-то совсем уже несусветное… о шпионах, которые еще при социализме выкрали чертежи, разные идеи у «Опеля» для «Запорожца», а потом скопировали. Ой, Саша, Саша… Ой, врушка… Ты так блестел своей томпаковой печаткой, как будто это по меньшей мере золото, да и зубом своим золотым тоже. А этой подделкой «ролекса», Саша, скажу тебе прямо, ты можешь пыль пускать в глаза только на своей ридной Украйне. Да и то в каком-нибудь Житомире, потому что в Одессе этот номер уже не пройдет. И здесь, в Явожне, тоже, потому что здесь никто понятия не имеет, что такое «ролекс».

Ну да, в Одессе «ролексов» полно, причем настоящих! Помнишь, ты рассказывал, как там москали на проспекте сорят деньгами, как украинские мафиози целуют руку московским мафиози? Ну, выпьем за эту вашу Украину! Она бедна там осталась, зазуленька моя-моя мала, на зеленой Украине… Хэй, хэй, хэй, соко́лы, облетайте горы-поля-долы! Ой, Саша, казак непокорный! Власть для него ничего не значит. То есть я! Лишь степь увидит, тут же свободу чует — и на коня! А как начнет клясть-поносить крымских татар, у-у-у, голь перекатная, так даже слов на них не находит, только слюной сквозь зубы брызжет от омерзения. Да, была у него татарка, но ведь не крымская, а казанская. А это разница. Эти казанские — нормальные, считает он, а с крымскими (ненавистными) они бьются насмерть. Саша желает им, чтобы их перекрутило, чтоб им пусто было! Правильно сделали, считает парень, что их выселили из Крыма, и ничуть ему их не жаль. Ой, Саша, ладно, оставь уж себе это чертово полотенце, перекантуюсь! Ты этого достоин, годяй!

*

Все приносили барахло да барахло, а тут нате вам: после старушки с жемчугами — конец барахлу настал. То есть те что приносили перегоревшие чайники, все равно приходили. Манька Барахло была у меня частой гостьей… Но только я в тот день увидел в первый и последний раз в жизни старушку как новые люди стали у меня появляться. С настоящими сокровищами. Подстава? Меня аж дрожь ночью в постели проняла, когда я сопоставил отдельные факты. Слишком уж много получается шикарных украшений. У меня даже подозрения возникли. Как будто я был женой вампира, который золотые колечки ей носил. Раз принес — она обрадовалась, второй, третий раз принес — ей уже как-то не слишком радостно, призадумалась, а после десятого колечка сама, пригибаясь и оглядываясь через плечо на свою собственную тень, побежала в милицию выяснять, откуда колечки. А вам? Вам не будет страшно, если ночью глянешь в глазок, а там за дверью твоей слесарь-газовщик стоит и лицо у него точно из журнала «Детектив»? Свет в коридоре погас, а он звонит? А ты видишь его искаженное дверным глазком лицо. А может, даже не видишь его, но знаешь, что он там, слышишь стук его сердца, словно это молот, а сам он — молотобоец, на заводе с молотком безумствует? Что, не проходят мурашки? Значит, ты понимаешь, каково было мне, когда я стал соображать, что и как с этими закладами. Что все это из могил. А сами эти люди — из газет. Подставные люди, подставные старушки. Не отдающие себе отчета, куда их втянули. Потому что целая череда афер, одна за другой. Раскапывают. Кто этим занимается — неизвестно, неустановленные лица. Гиены. Копатели жемчуга. Бурильщики золотых зубов, обручальных колец. Проходчики старых часов. Репортаж в «Политике»: «Столица преступности: добро пожаловать в Катовице!» Жемчужный бассейн. А я здесь вроде как металлург, мне досталось переплавлять все это в слитки. Мне выпало быть молотобойцем, перековывать все в тугую массу. Я у них здесь вроде прачечной.

Пробежали по мне мурашки, ой пробежали. Вампир из угольного бассейна по сравнению с этим — детский сад. Но, думаю, что делать, когда у меня под носом зеленщик новые инвестиции раскручивает, беседку остекленную в польском панельном доме себе достраивает. Заведение со стриптизом при автостраде открывает. Гороскопы ничего хорошего не сулят, несмотря на то что новую скатерть постелил. Говорят, карты это любят. Начало девяностых, коко-джамбо из каждого киоска с кассетами доносится. Эй, красотка, оо, глянь на мишку, аа! «Белые розы» и «Белый мишка»! Девяностые! «Телеэкспресс» и Европа! На прогноз погоды каждый день приглашает шампунь против перхоти. Мир сошел с ума, коровам в мясомолочных комбинатах дают пиво и ставят классическую музыку, комета летит прямо на Землю. По телевидению президентские выборы, какой-то левый тип в черных очках и с черной папкой, как черт из табакерки. Ну слыханное ли дело, чтобы у человека было четыре паспорта, какие-то там левые деньги на Западе заработал, и все думают, что в папке миллионы, которые он собирается раздать полякам. А в других папках разные бумаги на своих конкурентов. А может, в них ничего и нет! Жена тоже какая-то левая, из какой-то экзотической страны, из Перу, что ли? А пенсионерки ради него идут золотые зубы вырывать! Мир устремился к давно уже объявленному концу, который наступит в двухтысячном году. Машина для приготовления мороженого стоит столько, что если бы взять кредит, то до конца жизни — если платить по-честному — не расплатишься. Но кредиты больше не стоит брать, приняв во внимание скорый конец света. Брюнет себе факс-телефон установил. Пейджер приобрел. В костел теперь — в двубортном пальто, в плечах широкий, как шкаф, волос наверх зализан, «ауди». Нетороплив наш Господь Бог, ой, нетороплив, ну то есть совсем не спешит… О счастье своем личном надо подумать, потому что первая молодость быстро проходит, сбросить эту пару кило. Любовь — вот путеводная нить нашей жизни, но тело соткано из стихий… Только и думаю, как бы вены на ногах подлатать (потому что все эти мази — говно, только фирмам нажива) да как бы душой куда-нибудь воспарить. Ведь учили нас на курсе ОБЖ: избегай переутомления, переутомление — накопление некомпенсированных усталостей! Боже, время летит, мы живем, а живя, теряем жизнь! А на пленке и так все наоборот: черные лица, белые волосы. Зеркало, в которое я смотрюсь, когда на своей половине дома-близнеца жемчуга достаю, спрашивает меня вечерами:

— Август, Август, где твой Август? Ты из сказки о Золушке или из какой другой? Или из Андерсена? Это Андерсен такие печальные тексты писал? Ну сделай хоть что-нибудь с этой жизнью, всю жизнь в Явожне-Щаковой, селянин, панна Радзивилл, если бы ты умел читать, то узнал бы, что это была видная женщина, магнатка из Литвы, Латвии и Эстонии, настоящая дамесса (хоть и потаскуха). Бери этот уголь, который тебе накопают, бери без зазрения совести! Если ты не возьмешь — зеленщик свой ломбард откроет и возьмет! Это еще из довоенных могил, пластинку поставишь, Мечислав Фогг, «Утомленное солнце» или «Помню твои глаза, от наслажденья неземные», отлично будут смотреться ночами, бери!

А под окнами ломбарда, что во двор выходят, фальшивит оркестр из аккордеона и расстроенной скрипки. Чтобы им денежку из окна бросили, не по адресу, к сожалению, обратились. Только меланхолию разводят, взвоешь! В жопу такой мир. Не люблю мир… Как я им брошу, если я такой скупой. С другой стороны, скупость — это такая игра по жизни. Сколько уверток, сколько изобретательности. Например, иду я в самую дешевую закусочную на обед, встаю в очередь и, когда очередь доходит до меня, прошу полпорции картошки, полпорции салата и — в этом и состоит хитрость — специально заказываю стейк. Такой, который надо жарить по крайней мере семь минут. Беру чек и иду к столику. Ну и рассчитываю на то, что за такое долгое время они забудут, что это было полпорции (картошка, салат или морковка с горошком). Хватит с меня и того, что жилище мое уполовиненное. И рассчитываю, дадут целую порцию. Что было к стейку, спрашивают, морковь? Картошка? Я скромно поддакиваю и опускаю глаза. Ну если уж я такой крутой, что меньше стейка мне не в жилу, им в голову не придет, что гарнира только полпорции. Стейк на заказ — это как «роллс-ройс» или «патек филипп». Или окажется, что порции такие маленькие, что не получится дать полпорции. Так что в итоге — и это хотелось бы подчеркнуть — я получаю две трети, а плачу за полпорции. Мало есть — полезно для здоровья, и такой пост благоприятно влияет на перистальтику моего кишечника. Нехорошо расплываться как старый боров, если самому приходится свои килограммы на себе таскать. А когда я в качалку ходил, то к тому же всегда мытым был и дома за горячую воду практически ничего не платил. Да и туалетная бумага из этого спортзала и мыло из душевой всегда попадали в нужные руки. Вода и мыло — лучшее белило.

*

Помнишь, Фелек, как ты меня в первый раз привел в качалку? Сходи, говоришь, шеф, а то ты такой, блин, мафиози, такой из тебя важняк, а фигуры адекватной нет. Ага, чтобы я еще на спортивную обувь тратился, на абонементы, а кто мне кроссовки в ломбарде заложит? Какие абонементы, хе-хе… Какой размер хозяйка предпочитает? Вот и все, что ты спросил, в другую качалку, где мы ни за что не должны были появляться, ты слазил и нарисовал для меня прекрасные, белые, почти новые! Чмок-чмок, Фелюсь, заслужил, проказник! Прямо сапожник Стелька! Ты хоть знаешь, что лицом ты вылитый сапожник? Но люблю тебя! Не будут жать? Да что вы, в самый раз, опа! Это, шеф, элеганция — Франция, нижняя конечность диаметрально иначе сразу глядится. Садимся в автобус и едем в Сосновец, в нашу качалку. В какой-то довоенной вроде как школе, в физкультурном зале. Сразу вылезло шило из мешка, что и досюда достали щупальца зеленщика, потому что его люди стероидами в раздевалке приторговывали. Такая стеклянная ампулка, то ли «Польфы», то ли «Эльфы», вроде как стерильно запаянная, Testosteronum — грамотно на латыни написано. А посмотришь на свет — волос в ней плавает! Ну вы только подумайте! Потом такого больше уже не было, но они до конца девяностых эти стероиды из конской жопы с шерстью продавали. Я-то сразу сообразил, как только почувствовал дикий запах пота, над чем ты, Фелек, смеялся, когда я про те абонементы сказал, что мне жаль на них денег. Если кто здесь абонементы и продавал, то наверняка Вельзевул, и абонементы в ад. Шкафчики, шлепанцы, полотенца, номерки, ключики — ни о чем таком в данном заведении слыхом не слыхивали, здесь как: все шмотки-пожитки с собой в зал забирали и куда-нибудь под стену бросали. А потом ты показывал мне всю эту вашу ржавую машинерию, как в театре. Одну такую палку на цепи я назвал «вознесение святой Магдалины», потому что человека тянуло вверх, аж до неба, в смысле до потолка из стеклянных квадратов, грязных, в ржавых разводах. Вы, шеф, должны тянуть этот рычаг на себя вниз, а не он чтобы вас тянул! Да гори оно все ясным пламенем! Сел я скромненько в уголочке на разбитый велосипед и наблюдаю в полглаза за тобой и Сашкой, который как раз подгреб к тому времени. С бутылкой минералки. Вот какая у меня лейб-гвардия. Только здесь я оценил. Рядом тренируется гвардия конкурентов, сплошь маменькины сыночки… Вон, посмотрите, сколько мои блинов[29] кладут! Причем без этих ваших стероидов! Надеюсь, Саша, ничего такого не принимаешь? Ну и слава богу.

Тогда вдруг как-то получилось так, что в одном конце зала тренировались обычные бандиты, фанаты и охранники зеленщика. Безумно, как мехи, сопя, воняя кислым потом, пердя и, блядь, уж и сам не знаю что. Особенно два таких пацана выделялись. Стоят. Напрашиваются. Строят из себя крутых, накачанных, а в сущности — просто жирные, салом обросли. Посредине — полоса ничейной земли: пустой паркет обшарпанный, пол, весы. А в другом конце тренируются мои. В количестве двух молодцов. Не отрывая глаз от потрескавшихся зеркал, которыми выложили стены, э-э-эх, еще на двадцатилетний юбилей Народной Польши. Тренируются до упора, пока эта коробка открыта, то есть до одиннадцати вечера. Но не смотрят они в зеркала, не любуются своими бицепсами, а все в другой конец зала поглядывают, сколько кто из вражеской команды блинов на штангу навесил, сколько — на молитвенник, а сколько — на баттерфляя[30]. Озорство, ничего больше, обычное озорство. Я со стороны наблюдаю, ибо ради меня затеяли они эту гонку, для меня игрища, я здесь зритель, и Цезарь, и Поппея, Дива Августа, это я здесь палец вверх либо вниз поворачиваю. Ну вот и началось! Один из зеленщицких пузанов сплевывает на пол, таблетку какую-то принимает, глоток воды из бутылки делает, руки тальком натирает, аж сыплется, летит белый во все стороны, ремень широкий, что тебе пояс слуцкий[31], на пузе затягивает и докладывает по полусотне к тому, что уже на штанге наверчено! То есть в общем итоге сотню. Мордой красный весь делается, второй за ним встает, для страховки, ноги враскоряку считает ему. До семи. Ты, Саша, в противоположном конце зала стоишь как вкопанный, как коршун, как орел, как ягуар, к прыжку готовящийся, взгляд в него вперил, мышцы напряг так, что все якоря и голые бабы на твоих плечах налились, еще немного — и сиськи у них полопаются и силиконом брызнут! Еще чуть-чуть, и у них промежности наружу повылазят! Потому что левая сторона (никакой политики!) не знала, что за хлопцев, матросов с «Альбатроса», я сюда привел, а вернее, пришел с ними на судне. С опаленными солнцем. С овеянными ветром. С отрывающимися по полной в портовом кабаке. С играющими в кости. Что, Саша, покажешь господам, какие у вас там в Житомире стероиды, какие качалки? Как вы гантели да штанги себе делали из раскуроченных детских качелей? Из детского садика с корнем выдранных. Как вы в парке урны вырывали, бетоном заливали и на одних бицепсах поднимали, проказники вы мои. На сале и водке выращенные, в огне закаленные, в морду в жизни своей по меньшей мере тысячу пятьсот раз битые. Это ты, не отводя взгляда от другой половины зала, стал втягивать в легкие воздух. Медленно-медленно. В легкие… воздух… до диафрагмы… Фелек встал. Я перестал крутить педали, а эти зеленщицкие пидоры все как были окаменели, да поздно… А ты, Саша, тогда — и за это я тебя люблю — поднял всю эту громадную конструкцию железа вверх, вместе с лавочкой и с цепочками, и ка-ак запиздюрил все это через весь зал, что аж через окно полетело. Хоть и не совсем, потому что за стеклом была железная сетка, но стекло разбилось, отлетело и одного из этих пидорков задело. У-ха-ха! Так и закончилось наше хождение в ту качалку. А жаль, потому что шкафчиков там не было и очень приличная обувь по углам валялась. Почти новая. Может, даже настоящие найки, адидасы, рибоки.

*

Раньше было не так; теперь много чего можно не покупать, потому что оно уже есть, например в виде приложения к банке кофе. Другое дело, что самого дорогого. У меня много кружек Nescafe и Tchibo, так я больше кофе этих фирм не покупаю. Есть у меня и будильник Nescafe на батарейках, есть подставки и даже чайничек и набор чашек Lipton, для которых всего-то и надо было вырезать штрихкоды из упаковок, a Lipton дорогой, но у меня они есть. В остальном — беру заклады из ломбарда и пользуюсь ими, поэтому порой и лампу могу принять за гроши, короче, все у меня можно оставить, потому что где я еще так задешево куплю? Стричься? Я и стригусь сам и могу не без гордости заявить, что с течением лет мне все больше идет водичкой примочить, причесаться и — просто парижский шик. А раз по пьяни постриг себя, так полный улет, Пабло Пикассо отдыхает. Вечером, когда закрывают местный рынок, разве не наслаждение пройтись вдоль прилавков и попросить у добрых людей те листья, что от салата сами отвалились, как бы слегка несвежие, и лежат себе между ящиков, а то и вообще на земле? С удовольствием отдадут задаром, только никогда не говорите, что это для себя, потому что попросят заплатить, а для Миськи (морской свинки) всегда дадут задаром! Никакой свинки у меня, конечно, нет. Есть много кукол-талисманов, но, если бы вдруг оказалось, что талисманы нужно кормить, тоже ни одного бы не осталось. А потом дома разве не наслаждение бутерброд себе сделать красивый, с салатным листом, наверняка питательнее, простите, запеченного сэндвича из прицепа. Свинья, Саша, я говорю не «свинья», а «свинка». Морская такая свинка, ты — моряк в душе, стоит только о море обмолвиться, как тебе сразу все надо знать. Дескать, для морской свинки — вот как надо на базаре говорить. А если так не дадут — торговаться. О, торговаться я умею. Люблю это дело. Как обеспечить себя обедом на всю неделю за три злотых? Проще простого! Мадемуазель Радзивилл рекомендует, уголок полезных советов. Когда настанет вечер, в гипермаркете «Гливице-Лабенды» покупаешь на указанную сумму килограмм куриных крылышек. На первый день из них суп, на второй — кладешь на тарелку с небольшим количеством ворованной на участках морковки, и пожалте — крылышки с овощным рагу, на следующий день поджариваешь, и милости просим — крылышки с гриля, а что мешает потом на следующий день снять с них кожу, провернуть через мясорубку? Вот вам и котлеты чуть ли не пожарские!

Хозяйственность я впитал с молоком матери и фертик[32], потому что она у меня из Познани. Мутер часто бывала в гостиницах по причине своей занятости в проституционной отрасли и научила меня всегда забирать эти маленькие шампунчики, мыльца и шапочки для душа, а на следующий день обслуга новые принесет. Которые тоже можно забрать. А эти шампуни — каждый хозяйственный человек легко может заметить — такие концентрированные, что если вылить один в литровую бутылку, долить водой — вот тебе и литр. Ну, может, не так пенится… Зато моет! Что правда, то правда, в гостиницах я редко останавливался, потому что быстро — прибегнув к хозяйственной методе моей матери — вышел в люди и обзавелся жилищем. Книжку себе купил на улице в Кракове за злотый: Збигнев Кухович, «Барбара Радзивилл». Из которой следует, что мать исторической Барбары Радзивилл бойкой была дамочкой. Хотела Августа у дочки своей отбить.

Но наверняка не переплюнула бы мою! Мамочка прославилась тем, что она вроде перепихнулась даже с самим Вампиром из угольного бассейна. И осталась в живых. «Вроде» — потому что этого никогда никто не доказал на сто процентов, гарантия только на девяносто девять. Не то, что она выжила (этот-то как раз и не надо было до поры до времени доказывать), а то, что это был сам Вампир собственной персоной. Мама, правда, не сразу его распознала. Дело было в Пекарах Шленских, а там всех в узде держали как Вампир, так и моя мамочка. Семидесятые стояли на дворе годы, зимний вечер в Пекарах, поэзия!

Фонари так тускло светят,

Сторож в колотушку бьет.

А палач под эшафотом, там под эшафотом

Уж давно Антошку ждет…

И моя мамочка этого Вампира, а вернее, трех вампиров потому что их там больше было, немного побаивалась. В силу своей профессии ей по ночам часто случалось ходить, а главное — возвращаться домой, потому что работала она в гостинице. Возвращается. Булочку из пакета целлофанового покусывает. И думает по-познаньски, что, мол, ей фертик приходит. Да только видит — идет ее сосед, что жил над ней, образцовый такой шахтер с шахты «Андалузия». Такие вот названия были в коммунистические времена. Виола Виллас[33] еще пела: «А здесь в “Андалузии”…» Вот так оно было, в коммуне то есть в Андалузии. Была тогда в народе тяга к экзотике.

Обрадовалась мамочка и говорит: это хорошо, сосед, что нам по пути, а то я страшно боюсь по ночам ходить. Он взял ее под ручку, и идут. Тогда он ей: дай, дай, у тебя там что, зашито? Зашита пицка твоя? Могу я с тобой, с пицкой твоей поиграть? Поднялись они этажом выше, а у него дома как раз не было его старухи, свалила неизвестно куда. Мамочка потом много рассказывала, что Вампира этого слишком уж расписали и что, простите, тыка-тыка его была маленькая, но что-то в ней екнуло, поскольку еще на улице она заметила, что вокруг глаз у него то ли фиолетовые, то ли синие круги, а глазные впадины — черные. В этом месте ее рассказа мне всегда страшно становилось, хоть все знают, что по бассейну много шахтеров после смены ходят с такими кругами, которые никакими средствами не смыть. Особенно под утро или вечером, когда мужики идут со смены. А почему он ее не укокошил? Да видать, побоялся, что соседка. Что вроде слишком близко, что вычислят.

*

Ну, значит, предприимчивость я всосал с молоком матери — это правда, но не вся правда. Потому что я всосал ее также с молоком… нет, а то еще неправильно поймут… Дело в том, что был у меня в Руде Шленской еще дядюшка, который большое состояние заработал на тире. Сразу за железнодорожной станцией. И знаешь, Саша, как я ждал четырех вечера, потому что именно тогда дверь тира открывалась. Одна створка — влево, другая — вправо. А внутри-то как расписан, точно в костеле раскладной алтарь. Слева — волк с якорем. В матроске. Справа — заяц. Зайчик скачет прыг-скок, от волка уебывает, лишь кончик хвоста да ушки виднеются. Над входом, Саша, динамик, а из него — медленные фокстроты, танго, Пошла Каролинка до Гоголина́[34]. И сразу солдаты с вокзала тянулись в тир, чтобы скоротать время в ожидании поезда. Их постоянно перебрасывали из одних казарм в другие, так что им постоянно приходилось по вокзалам лимонад пить, если есть, а если нет — в зубах ковырять. В жару, при полной выкладке, тебе никакой лимонад не поможет. А тир помогал! Входит солдатик и берет раздолбанную двустволку. Намертво прикованную к барьеру, чтобы не унесли. Наклоняется, один глаз зажмуривает, сосредоточивается, как коршун, вперив взор свой в жертву, чтобы в эту жестяную курочку попасть. Чтобы в спичку, на попа поставленную, чтобы в сигарету, на проволочку насаженную, в зонтик бумажный, в леденец. В цветок искусственный! Долго-долго целится, потому что если не попадет, то на новый заход у него с червонцами туго, а я смотрю от двери и заранее знаю, что не попадет. И мне его становится жалко. Потому что дядюшка так хитро все духовушки переделал, что они влево стреляли. А значит, не будет на очередном увольнении сорван букетик цветочков искусственных в подарок девушке и вручен с выражением лица, мол, «для тебя, Анетка, сорвал». Потому что пуля уже поменяла траекторию и полетела за левый висок Мэрилин Монро на черно-белом снимке и никто, стало быть, не скажет «для тебя, Беатка, подстрелил я американскую фотку»!

Ты бы, дядюшка, хоть раз дал кому подстрелить цветочек, сигаретку. Ты что, обанкротишься? Много ли солдатики видели в этой жизни? Только они сюда и приезжают, потому что Руда, мягко говоря, совсем не туристическое место. Не на что здесь смотреть! А пока он поезда ждет, пусть хоть чем-нибудь займется. Тянет их, тянет к этим бумажкам! Если бы они сблизи могли увидеть, во что целятся! Но за барьер ходу нет, а с десяти метров все мажут, потому как пощупать нельзя. Все это говно, малыш! Подгребай сюда, малыш! Если бы эти призы можно было рассмотреть как в суперсаме, никто бы и гроша ломаного не дал за них твоему дядюшке. Одно слово — ярмарочная пошлость! Взять хотя бы сигареты. Дешевле и лучше в киоске купить. Но, к счастью для дядюшки, публика — дура, а мир — иллюзия. Сдалека смотришь — вроде «Мальборо»…

Эх, дядюшка, как же иногда искушает, ох искушает человека дьявол. Сделай что-нибудь, встань в костеле во время богослужения, подойди к алтарю, прикоснись к дароносице. Съешь облатку, а потом пусть за тобой приходят, пусть тебя забирают! Выйди в самый разгар представления на сцену, прерви арию, отодвинь актера и сам запой! Только таким самозванцам принадлежит мир, остальные всегда будут петь в хоре. Эй, выйди, потесни актера, спусти штаны, покажи им всем жопу, Барбара! А в особенности этому зеленщику, пусть посмотрит, пусть не задается!

Иди сюда, сынок, поскребышек, иди, будем делать винстоны-хуинстоны. Вот тебе пара грошей, лети к оптовикам за табачной крошкой, за сигаретными обрезками. Принеси несколько кило некондиции. Ханек! Подбрось его на Хебзу! Возьми мешок в прихожей и принеси табачное суровье. Табачное суровье… Первый в моей жизни мухлеж, криминал, под стенами оптовой базы. Место: Хебза. Время. Ну, скажем… Время улиток. Есть такой период в Польше, очень краткий, в принципе несколько первых майских дней, после дождя, после майской грозы, когда воздух свеж, и это время как раз и называется временем улиток. Потому что тогда выползают улитки. Они везде. На зелени кустов. В траве. Капли падают с их рожек. А они рожки к небу, к солнцу тянут. А через две недели исчезают, до следующего года. И вот в это самое время улиток в лужах и в тепле я, маленький мальчик, стою и пытаюсь оторвать от некондиционной двухметровой сигареты кусочек у самой гильзы, чтобы можно было здесь же закурить.

А надо сказать, что доставалось что-то поломанное, длинное. Иной раз до метра длиною, полуметровые гильзы, заканчивающиеся десятью сантиметрами табака, без названия. Или так: метр фильтра и сантиметр реального табака. Вот такие полуфабрикаты. В Руде их покупали на килограммы, а в Явожне — на метры. Сигаретная масса. Этой-то массой я, ребенок, затягивался под стенами оптовой базы так долго, пока у меня голова не шла кругом. И тогда я, свободный человек, шел по полю, по лужам и смотрел, как вся эта Руда-Хебза мягко прогибается в такт моим шагам. И шествие мое мог прервать только фонтан внезапно вырывавшейся блевотины.

Что тебя так долго не было? Срочно готовим новые винстоны-хуинстоны, а то у меня бомжатник ненасытный уже в тир ломится! А как я раньше мог прийти, дядя, если я на станции водой, непригодной для питья, рот полоскал, выплевывал, руки мыл, о траву вытирал? Потому что моя молодая жизнь слишком легкая, слишком легко, слишком здорово мне в этом моем новом еще теле, слишком легко жить, надо немножко поблевать, надо это здоровье немножко подпортить, такое своеобразное заземление сделать, якорь, а то мне так легко, что ей-богу, кажись, и взмыл бы воздушным змеем в небо. У тебя, дядя, есть свой вес, тебе курить не надо, тебя тело само к земле тянет, годы на тебе лежат точно гири, а я молодой! Не посылай молодого за сигаретами весной, потому как не скоро вернется! Молодого только за смертью посылать. Ну-ка покажи, ну вот, все мне поломал! Это, дядя, до меня было сломано, мне там мотками отпустили! Выкладывай на стол, вот тебе линейка, и отмеряй семь сантиметров, ровно. Будем резать! Табак со дна мешка ссыпай весь сюда, будем набивать гильзы от «Популярных». Вот тебе карандашик, специально заточенный, набивай и уминай, но не слишком усердствуй, чтобы много табака не шло. Фильтр не режь, потому что не умеешь. Ну и чего ты принес? Одни фильтры! Из Радома поставка, а если из Радома поставка — всегда одни фильтры. О, какая маленькая сигаретка, как хуечек на конце двухметрового фильтра. А чтоб у этих радомских такие тоненькие хуечки повырастали и такие большие яйца! Не слушай, малыш, дядя немножко выпил. А с другой стороны, сигарета — клевая вещь! Куда без нее? А уж если выпьешь, то без курева совсем никуда! Вот какая штука. Вроде как ничего из себя не представляет, простой клочок бумаги, а вот в нужную минуту не окажется его, так не усидишь, на голову встанешь. Всю квартиру обшмонаешь, а как найдешь, закуришь, затянешься, окутаешься клубами дыма, все туберы, ишиасы, все ревматизмы как рукой снимет. Весь мир смыслом наполнится, каждая секунда. Даже если поломанную такую найдешь. Даже без фильтра. Выпустишь дым, посмотришь в окошко на хаймат, на этот свой фатерлянд, на Руду, и все вдруг моментально наполнится смыслом. Задумаешься о себе и о мире. Хоть он за окном виднеется таким, будто по нему Годзилла прошелся. Где-то далеко на белом свете есть чудо-букеты, ароматная туалетная бумага в трех цветах с Микки-Маусом, хуе-мое, а здесь — мировая клоака, помойка, пластиковые бутылки, силикоз и эпидемия припорошенности угольной пылью… Помнишь, малыш, эээ… откуда тебе помнить эпидемию, как дядя твой тогда народу цвета продавал! Народ таким темным сделался, будто у всех силикоз от обычной пыли. Народ так поглупел, что кому хочешь игрушки из бумаги запросто можно было всучить, лишь бы были цветными. Цвета пили в виде лимонадов, продавали их в пакетиках и капсулах. Танцорка из Румынии выступала: выпускала из носа цветные пузыри! Да с пожирателем огня сбежала.

Иди, малыш, иди к дяде, не бойся, вот и хорошо. Попугая хочу себе в хате завести, говорил тебе? Смотри, какой цветастый! Сделаем ему корзиночку с билетиками, и станет народ гадать на судьбу. Над кем когда свод в шахте завалится. Не тронь его, искалечишь, ты знаешь, сколько такой шельмец стоит? Хочешь, он тебе судьбу вытянет. Брось ему зерна в корзиночку, он достанет его с билетиком. Ой, ой, ой, перья-то как растопырил! Мне, дядя, всегда одни и те же билетики выпадали! И твой попугай не составил здесь исключения. Поехать в США, пожалуйста, поедешь в США, только запасись терпением, и посылка, посылка, посылку получишь, посылка, брюнет вечернею порою, как будто пластинку заело. И что хуже всего — все сбывалось, никаких претензий к попугаю из Руды Шленской не предъявишь. Только вместо «США» он хотел сказать «дурдом». И все это шло на фоне набивших оскомину «Blue Spanish Eyes» и «Besame mucho».

Ночью я еще ворочался в кровати, муха жужжала, и пальцы все еще воняли этими сигаретами. Дядя спал пьяный, а бабушка возилась на чердаке. Я вставал подсмотреть за нею, потому что она закрывалась на всю ночь. Что она делала, точно не было видно, но было там что-то наподобие лаборатории. Доставала какие-то пробирки, травяные отвары, сухую траву, растения, которые она сама насобирала, водку, бензин… Зачем? Об этом мне лишь недавно довелось узнать. Были у нее там какие-то ночные занятия. Вот у меня ночное занятие — писательство. Это мое лекарство от окружающего меня мира. Потому что в жизни надо во что-нибудь играть. Но у большинства людей нет. Этого чего-то. Им видны из окна Центр Продажи Раковин-Моек и гаражи. Это их мир. Суровый. Дикий. Окутанный запахом подгоревшей яичницы. В пять утра. На общей кухне, с общим санузлом. Автобус. Большой мир раковин-моек, изысканной лексики предместий, звучащей словно какие-то деликатесы, потому что ни на что другое они не годятся. Идешь, читаешь, чистой воды Версаль: карнизы, маркизы, панели, клинкеры, бойлеры, бройлеры, ортодонты, хироманты и наслаждения, наслаждения, наслаждения.

А вокруг грязь, вонь, нищета и маета. Словом, твоей жизни вечная Руда. «Потому что суп был пересолен» — вы наверняка прекрасно знаете этот лозунг с плакатов, призывающих покончить с насилием в семье. И даже если вас никто не бьет, часто бывает так, что встает обычный серый день, понедельник, суп именно что пересолен, вонь от подгоревшего масла по всей квартире, и тогда вам начинает казаться, что жизнь утекает сквозь пальцы или вообще течет где-то в другой стороне, не знаю, может, в Касабланке. И даже если вас никто не бил, то уже сам тот пересоленный суп — не уверен, может, я и не вполне ловко выражаюсь, извините, не писатель, — так вот, сам тот пересоленный суп как будто вас бьет. И даже пусть никто вас не бил, один лишь тот факт, что суп соленый и понедельник, вторник, Руда, за окном «Андалузия», уроки делать, — уже больше не хочется есть эту жизнь, во всяком случае, никакой она не торт, а самый что ни на есть пересоленный суп. Не знаю, запутался я, но вы, надеюсь, понимаете, о чем речь? Что пересоленный суп — это вроде как метафора такая. У бабки от этого «супа» было свое противоядие — ночная возня на чердаке, у меня — Барбара Радзивилл, пересчет по ночам денег и описание этих случаев. А у тебя, Саша, что?

*

Девяностые шли полным ходом, и я уже подумывал открыть в Щаковой кино-видео, потому что за этим бизнесом было будущее. Снимаешь помещение, десять телевизоров, один видеомагнитофон и затертая копия какого-нибудь «Рэмбо», «Рокки» или «Челюстей-2». По всем аппаратам одновременно шло одно и то же, потому что не у каждого дома было электричество, а уж о видео и говорить нечего. Народ смотрел от нечего делать, как бы между прочим, и лепил жвачку под сиденье. Я уже начал собирать деньги на это кино-видео, уже кассеты нелегально через кабель с одного видео-магнитофона на другой переписывал… лучшие кассеты из Германии BASF, даже порнуху затер — во сколько самопожертвования! А самое главное, что первую секунду на кассете никогда не получалось стереть. И каждый раз я испытывал жуткий напряг, что в эту самую первую секунду какой-нибудь хуй на весь экран вылезет. Но тут наступает шведский потоп[35], полоса несчастий! Непруха. Кино-видео оказалось фантомом, исчезло через год существования, а вернее — их смыли законы об авторском праве, а меня залили штрафами и накрыли волной долгов. Еще хуже — прицепы вышли из моды. Вот так. Я за него выложил в свое время миллион пятьсот тысяч старых злотых, а он, понимаешь, вышел из моды. Запеченные сэндвичи оказались невыгодными. Народ сообразил. Я имею в виду те самые раздавленные шампиньоны. Культурными вдруг все стали. О «Макдоналдсах» тогда еще никто не слыхивал, но на главной улице открыли Mister Beef. Так туда чуть ли не на экскурсию отправлялись! Какой энтузиазм! Специальные люди в фирменном прикиде, в фирменных шапочках с надписью «Mister Beef» движение регулировали! Потому что толпы валили. Польска-Вирек валила, Сосновец валил, Мысловице валили, шахта «Канты» валила, и шахта «Андалузия» валила. Салат в пластиковой упаковке, сыр брусочком, рядом ветчинка, порезанная кубиками, салатный лист, кукуруза, соус чесночный, соус винегрет! Поднос я выбросил вместе с упаковками, было дело, потому как подумал, что и поднос одноразовый. А потом они написали; «Просьба не выбрасывать подносы». Человек на дрожащих ногах, как в костел, в лучших ботинках, в лучших белых носках, весь из себя праздничный. Потому что вокруг белые горшочки с ярко-зеленым плющом, сочным таким, красивым, искусственным. Потому что сочетание красного и белого пластика. Весь нарождающийся мир окрасился в цвета красного и белого пластика, цвета, ассоциировавшиеся до той поры с блоками «Мальборо». А на стенах рельефные панно из позолоченной кожи, часы из позолоченной кожи и женщины в кожаной бижутерии. Боже мой! Какое богатство! Шампунь Wash&Go! Вот она, настоящая Андалузия!

А я тут со своим прицепом. Еще немного, и, если дела будут идти так же хреново, наверное, в нем и поселюсь или на вокзале. И тогда, наверное, по помойкам стану рыскать и кучи палкой ворошить. Чудным сделаюсь к старости, будет у меня длинная всклокоченная борода, с листьями, с репьем, а в этой бороде я буду держать мышь. Теперь будок понастроили вместо прицепов, и стоят они вдоль дороги на рынок. А мой прицеп — в луже. Впрочем, в последнее время я пытался продавать в нем вафли, то есть пани Майя продавала, а я ей платил. А иначе кто бы тогда сидел на ломбарде. Пять кило лишку — вот столько мне с тех вафель было прибытку, потому что миром правят пусть не слишком понятные, зато железно последовательные принципы, и кто не считается с ними, тот получает по жопе без снисхождения. За все свои ошибки я всегда так получал, что только держись! Казалось бы, малюсенькая такая, капельная оплошность, а тут раз тебе и пожизненный смертный приговор, причем по прошествии многих лет! С принципами то же самое. А принцип таков, что мороженое и вафли — товар сезонный. Впрочем, для мороженого у меня все равно не было машины. С мороженым я бы еще понял — вроде как должно идти в жаркие дни, но почему зимой нет шансов продать вафли со взбитыми сливками, сухофруктами и в карамельной глазури? Почему люди на улице едят только летом? Или почему, когда торгуешь хот-догами, запеченными сэндвичами и гамбургерами всегда лучше всего идут запеканки, потом хот-доги, а гамбургеры вообще… На других точках спрашивал — то же самое. Дорогой мой, все говорили мне в один голос, сваливай с гамбургеров куда подальше. В общем, мы отходим от старого ассортимента. Осваиваем новые продукты: пита, шаурма. Пусть запеканка говно, говном помазанное, но факт остается фактом: вкус сказочный. А аромат! Загадка. Хот-дог, гамбургер — все из микроволновки, а запеченный сэндвич из ростера, и сыр, как растопится, и всякие там грибы, и хлеб — все пахнет, все хрустит. Нобелевскую премию тому, кто мне покажет хоть что-нибудь хрустящее после микроволновки.

Шаурма! Чтобы такой громадный труп у меня весь день перед носом вертелся — слуга покорный! Так приготовленное мясо кажется мне слишком буквальным, слишком очевидным… В своей телесности. Такой большой вертел напоминает человеку о смерти, особенно осенью… Поэтому я дал объявление: «Продам дешево прицеп, приспособленный для торговли». После минутного колебания я вычеркнул «дешево» и отнес объявление в местную газету. Еще чуть-чуть, и должно было стать хорошо. Уже в голове вертелась идея с солярием. Я, если честно, просто загорелся ею. Солярий «Лагуна» и пальма на фоне большого шара заходящего солнца, уж что-что, а лагуна в Щаковой всегда пойдет на ура. У меня и поставщик объявился, который мне из бундеса бэушные лампы подешевле должен был продать, и покупатель на прицеп, который хотел переделать его под пункт продажи билетов спортлото, чтобы на чужой мечте о деньгах хоть немного своих заработать… Но дадут ли ему разрешение на деятельность, он не знал, ждал, а тем временем, э-эх… Ладно, слава богу, в конце концов я свой прицеп пристроил. А пока что в нем Фелек с Сашей в карты играют, потому как тот мужик только в следующем месяце объявится.

Да и на что мне прицеп, если эта сифилитичка пани Майя получила оплату за два месяца вперед и исчезла при невыясненных обстоятельствах, прихватив с собой две килограммовые упаковки шампиньонов, соль, перец, аптечку и огнетушитель? И со всем этим добром ее поглотили Ясковице Легницкие, откуда она и была родом и откуда прикатила с голой задницей на самокате. О Боже! Только не переживать, уже не переживаю, моя правая нога тяжелая, очень тяжелая, моя левая нога тяжелая. Блин, как из свинца. Весь я сосредоточиваюсь на моем левом пальце левой ноги. Я весь стал моим левым пальцем. Нет, не помогает!

А тут еще одна ирония судьбы: звонит баба из банка и предлагает кредит! Я и кредит! Я, который всегда здесь был по части выделения кредитов. Они мне теперь конкуренцию будут устраивать! Спасибо большое, я не падкий на ваш кредит! Я вообще ни на что не падкий! Это ребята мои падкие, в смысле напасть могут… Так что смотрите… Всего хорошего.

Раз-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь-девять-десять-одиннадцать-двенадцать-тринадцать-четырнадцать-пятнадцать… По телевизору все время показывают какого-то мужика, вроде из России, который лечит гипнозом, пока считает до ста. Смотрит нам в глаза, что-то есть в его зенках, мать его дери. На тебя, Саша, похож чем-то, такая же русская морда. Это даже лучше, чем «моя левая нога отяжелела, я весь превратился в палец на ноге, вся энергия Вселенной протекает через мой палец…». Но все равно не помогает! Все по очереди раскручивали меня на деньги, оно и понятно: с тонущего корабля крысы первыми убегают. Я порвал все дружеские контакты и решил иметь дело только с одной известной мне солидной особой. А именно — с самим собой. Хотя бы с этой стороны меня не подстерегают никакие неожиданности. «Здравствуйте, пан Хуберт, получите деньги». — «Спасибо, пан Хуберт, как всегда, вовремя, пунктуально, из рук в руки». — «До свидания, пан Хуберт». — «До свидания, пан Хуберт». — «Аа. До свидания, пан Хуберт, до свидания». «Как приятно с вами сотрудничать». — «Привет от меня Барбаре». Ни дать ни взять Версаль. Из левой руки в правую. Из правой — в левую. Но прошли времена Версалей, прошли времена четырехлетних сеймов, прошли времена четверговых обедов[36], и никакие реформы здесь не помогут… Во всяком случае, мне… В последних трусах владения свои, судебными исполнителями опечатанные, покидаю. Штрафы, пени по судам платил. В газете статья: «Явожно. Этот город заслуживает большего». О «проделках местного магната, некоего Хуберта Z., он же некая Радзивилл». Саша гордый, как павлин, принес утром вместе с почтовым напоминанием заплатить за телефон, не то отключат. Было бы о чем переживать! Уже завтра эта бумажка пойдет на папильотки и на фунтики в аптеку, на рынок мясо заворачивать. Эй, шеф, можно ваше фото вырезать? А вырежь, вырежь, не с чего радоваться-то… Эй, шеф, я потом буду хвалиться, у какого крутого мафиози я работал! Потом — это значит, когда я уже буду на зоне, да? Ох уж этот Сашка, душа-парень, ладно, вырежь, постой, там кроссворд на обратной странице? Тогда погоди, когда разгадаю, возьмешь.

Ложусь спать. Ребята в той же самой комнате, потому что с недавних пор ощущаю потребность в постоянной охране. Ворочаюсь с боку на бок, что делать, что делать? Все пропало. Фертик. Если дела и дальше так пойдут, придется рассчитать Фелюся… Вы что-то сказали, шеф? Славный парень, верный, как пес! Ничего, ничего… спите там, спите… Через час уже спят. С открытыми ртами. Как дети. Всю ночь провел я в раздумьях. А встал, бах — на колени перед своим изображением в газете пал и сам уже не знаю, то ли это портрет панны Радзивилл, то ли репродукция чудотворного образа Богоматери Брдовской. Потому что обе у меня висят, обе в жемчугах, в каменьях, в золоте. Только лик и виден. У Богоматери Брдовской большие такие то ли кристаллы хрусталя, то ли брильянты. Рубины. Золотое одеяние, которое можно менять. Короче, весь ломбард к ее услугам! На сон грядущий я читал о том, как Мастер Твардовский[37] вызывал для Августа дух Барбары.

Но не заснул я, а лежал с открытыми глазами. Обратился с молитвой к Божьей Матери, и было мне видение: Матерь Божья, точь-в-точь панна Радзивилл, с образа сошла! Боже милостивый! У меня, в моем собственном доме, в комнате, чудо! А было дело так: придавленный судьбой, возжег я пред образом Богоматери Брдовской свечку и воскурил кадильницу. Дым стал возноситься и окутывать образ, настроение создалось как в церкви, и вдруг дым тот из седого голубым стал, и из него что-то типа облачка образовалось. А на облачке на том, гляжу, сидит — уж и сам не знаю как — сидит Она, одна, без Сына. Но точно как на образе: по обеим сторонам вокруг головы ангелы, что корону поддерживают. Вот так вот здесь встала, на высоте выключателя, а я на коленях внизу. Кожа у Нее смуглая, а голос Ее в голове у меня звучит, так что тембр его определить трудно. Но, во всяком случае, милый такой, материнский. Сначала что-то по-еврейски говорила, а потом по-польски, но как бы слегка с украинским акцентом. Вот так.

Не буду я, пожалуй, ксендзов созывать, хоть, может быть, и заработать на этом чуде мог бы. Звать — не звать? Сегодня новолуние, так что нельзя принимать никаких важных решений. Конечно, стоило бы зафиксировать факт, прислали бы сюда кого-нибудь из Рима, взяли бы анализы с выключателя, со стены, на которой я Пресвятой Лик видел… Вот когда началось бы истинное хождение по мукам. Толпы мне садик вытоптали бы. Вертоград мой. Разные фоторепортеры у меня на огородике палатки бы разбили. А с другой стороны — плевать, пусть топчут, вытаптывают вволю эту сажу, эту сажей покрытую морковку! Платите только за вход: за обозрение святой стены — одна плата, за прикосновение культей, чтобы выздоровела, — плати отдельно. За воду из моего крана. За включение света святым выключателем. Вот он бизнес-то! Цветочки, колбаски, позолоченые пластмассовые значки! А если бы еще о том да слава вящая пошла, Она немедленно зеленщику тоже явилась бы, да только кто бы поверил в это явление, потому что все вокруг уже было бы окучено под чудо и все вокруг было бы мое, потому что на тысячи километров и на тысячи лет только одно-единственное чудо производит впечатление! Остальное — подделки, народ ученый, народ не проведешь!

А теперь конкретно, о чем Она говорила, а то я тут все ля-ля-тополя, а ведь я совет от Нее получил! Если хочу, чтобы карта легла, ничего мне другого не остается, кроме как выполнить волю Пречистой: сесть в «малюх», пока его не конфисковали, и — в паломничество, каяться за грехи свои, к Пресвятой Деве, в Лихень[38]. А Пречистая, а к Богоматери Пекарской, здесь у нас, в Пекарах Шленеких, нельзя? Нет, только в Лихень. Уперлась, ну ни в какую. Туда, где крестный путь на гору выложен из посудного боя. Как у меня, в моей половине дома-близнеца. Тогда, может, в какой-нибудь Брдов; Вы же меня, Пречистая, не на соревнования отправляете? А Она: Богоматерь везде едина, но коль сказано Лихень, значит, Лихень! И добавила псалом:

«Благословен муж, о паломничестве помышляющий, — он черпает силу свою в Тебе,

Ибо лучше один день на подступах к Тебе, чем тысяча дней в других местах».


И взяла и пропала.

Идти. Молить коленопреклоненно о прощении, может, смилостивится Она и злую слепую фортуну отведет. Потому что были как раз те времена, когда все в одночасье обанкротилось, после меня мусор позаметали и повыносили, и я не мог показаться на улице. Только Фелюсь с Сашей еще меня держались, потому как рассчитывали на наследство по мне. Или, может, хоть немного любили меня, а, парни, как?

2

Что, Саша, ты и взаправду подумал, что я мог выпереть тебя из обслуги и обречь на скитания? В последнее время у меня для вас работы было не слишком много, это факт. Какая-то видимость деятельности сохранялась, но это скорее была такая… несуетливая суета… Потому что все дела практически встали и ты с Фелеком целыми днями чаи с араком гонял и на оставшихся от моей жизни пустых ящиках в скат играл, в правилах которого никто — если он не с нашей, припорошенной угольной пылью территории — не разберется. Играли вы, значит, в этот скат картами, что достались вам от меня, в ликвидированном как класс прицепе. На мешках, на багаже, оставшемся от моей жизни. Или еще так валяли дурака: едва сойдутся Сашка с Фелеком сразу — в поле ветер, в жопе дым. Сашка усаживается на ящики, задирает косуху. Поворачивается спиной, а Федек зэковским способом накалывает ему на спине татуировки. Якоря, голых русалок, сердца, и простреленные, и в терновом венце. Вы, такие-сякие, Бога хоть побойтесь! Что, не боитесь? Дни напролет колют, святые символы бесчестят. А уж сколько при этом выкуривается сигарет «Козак», что Саша с Украины напривозил, как в последний раз домой ездил, а уж сколько пива при этом выпито. Не счесть. Осталось у тебя, Сашка, хоть немного места на спине, а? Тогда возьми и наколи себе «ЛОХ», ха-ха-ха! Или лучше на лбу. Впрочем, не стоит на лбу, неэстетично… Молодой парень, видный, и надо было так себя уродовать?! Только бы ничего не делать, дурака валять, кубик Рубика целыми днями вертеть, в потолок плевать, зажигалкой баловаться, все поджигать! Не займешь чем парня, сам ни к чему руки не приложит!

Я косо смотрел на это ничегонеделание, как есть скажу, попердывание, но… Все равно не отдал бы парня. Бог свидетель. Он бы пропал, лишенный пригляду, ударил бы во все тяжкие. Во все тяжкие! Гончей рыскал бы по лесам. Нет, не сдам я его чужим людям на погибель, чтобы целый день без чего горячего в желудке с калашом по городу чегеварил. Без обеда, ой, они бы его испортили, а ты, Саша, сам знаешь, что если за тобой не присмотреть, супа тебе не наварить, не обстирать, так ты бы ничего горячего и не ел, а только ворованные с участков яблоки. И уже вижу, до какого состояния ты довел бы портянки. Ты и стирка — это оксиморон. Ну как бы тебе объяснить: противоположность, когда одно исключает другое, например… оксюморон… например… о! вкусный… вкусный чирей.

Что, Саша, любил ты меня хоть немножко? Несмотря на то что карты сулили тебе, что женишься на блондинке с доброй половиной первого этажа… С удобствами! Я всегда был довольно суеверный, да и как не верить в ворожбу, когда человеку являются такие чудеса, как тогда, когда мне предстояло совсем уже разориться и я в Лихень в паломничество поехал? Видение, что сошло с образа Богоматери, — я не говорил тебе… Когда ты спросил меня: «Что так светло?», а я ответил, что номер свой индивидуальный никак не могу найти, декларацию свою налоговую ищу, короче, лапшу тебе на уши вешал! Так вот, это была Пресвятая! Я даже подумал, не объявиться ли с этим, чтобы люди приезжали…

Но это был бы невыгодный бизнес. Ведь было уже раз, передавали по радио о разных там чудесных явлениях в Олаве, на которые церковь наложила интердикт… Мужику одному Богоматерь являлась. На заборе, на оконном стекле. И крест кровоточил. Так крест потом огородили пуленепробиваемым стеклом. Но то были восьмидесятые годы, тогда было ясно — кровоточил страданиями Польши. Со всей страны потянулись люди. К этой самой Олаве. Истерия, эмоции громадные деньги на сдаче комнат. Мужик такой навар с этого снял — жене машину, себе виллу, машину, — что из-за переизбытка денег поставил на этом месте часовенку. И тут облом: официальная церковь не признает этих чудесных явлений, не хочет освящать храм божий! Вызвали специалистов те провели исследования, дали ход процессу, и оказалось, что все это не подпадает, по мнению церкви, под определение чуда. А поскольку мужик продолжал принимать людей и показывал им, что, где и когда видел, то церковь наложила интердикт. То есть вроде как проклятие. Дескать, может показывать, если хочет, но церковь не имеет к этому никакого касательства. А народ все приезжал и приезжал, даже видели Богоматерь, даже на тарелке из-под картошки фри Она являлась в форме потеков, а тот все говорил, что́ ему Пресвятая сообщала. Разное, все о конце света. Потом он умер, а все эти постройки, воздвигнутые на деньги паломников, остались. Целый комплекс. Так вот, вдова его не знала, что делать с этим костелом, оно и понятно — вдова и с костелом. Тогда она предложила, чтоб церковь взяла все это себе. Тогда церковь сняла интердикт и взяла все себе.

И как тут не верить? Ведь жизнь она же паранормальная, так ведь, Саша? Существует ли жизнь после жизни? Правду ли говорят карты? Существуют духи? Существуют ли темные силы? Существует ли асцендент в Раке? Существуют ли внеземные цивилизации? И еще эта комета, эта комета, Александр Сергеевич, скажу тебе по секрету, эта комета лишила меня сна! Я сплю, а она подлетает. Вот черт! Мало мне прострела в пояснице? Мало варикоза? Мало налогов, судов, банкротств и учреждений? Так на́ тебе еще — комета. Ко-ме-та! Не читал? Да ты вообще хоть что-нибудь читаешь? Вот я и спешу тебя уведомить. Какую газету в руки ни возьми — везде комета да комета. Через пару лет, в двухтысячном году, долбанет со всей силы по Земле, так что океаны выплеснутся в космическое пространство. Вот так когда-то какая-то космическая сука выкосила динозавров. Ай-вэй, как тут под процент деньги дать, если все кончается и рушится, вон — штукатурка с потолка осыпается! Тело мое в упадок приходит, вены на ногах, неприятный запах изо рта с утра, леденцы вынужден сосать мятные, дорогие. Ни на что не намекаю, Саша, но одна секта в Америке совершила коллективное самоубийство для того, чтобы попасть после смерти на ту самую комету и затормозить ее как-то изнутри. Все подсели на лозоходство, на нью эйдж, черт знает о чем спрашивают, вместо того чтобы вилкой картошку ткнуть и с огня снять, у маятника спрашивают, готова или не готова. Вместо того чтобы в постель спокойно лечь, лозу спрашивают, не проходят ли здесь какие грунтовые воды. До них, до вод этих, метров десять, а им, таким-сяким, вишь, помешали, как принцессе горошина. Кость разглядывают, гадают, что будет, а чего на нее смотреть — и так все ясно: собаки и те ее не гложут, а садятся перед ней и воют. Человечество погибнет так или иначе. Если бы ты читал газеты, то знал бы, куда идет эволюция. Вот так. Если комета нас не прикончит, то отрастут у нас большие задницы. А сами мы станем маленькими, скукожимся. Маленькими с большими задницами и… гуще станет волосяной покров. Будут негры с миндалевидными глазами и светлыми волосами. Нас тут больше не будет, а останутся только какие-нибудь курпы, какие-нибудь кашубы, какие-нибудь чукчи…

Богоматерь Цветов, молись за нас! Богоматерь Лихеньская, молись за нас, Матерь Божья Ченстоховская — молись за нас!

*

Перед самим Чудом я предпринял последнюю попытку спасти нас. От налоговой кометы, от казначейской водородной бомбы, от… А, в жопу все метафоры, в жопу сравнения! Теперь я буду по-простому, просто буду излагать, Представь себе, Шурик, был я на мойке с моим «малюхом», встречаю там некую Марысю, знакомую еще с началки. Уже в «новом издании», в смысле одета «под капитализм». Набросилась она на меня в каком-то подозрительном сердечном порыве: Хуберт, Хуберт, как же так получилось, что мы с тобой до сих пор ни одного дела вместе не провернули? Ты ведь человек скорее открытый… Я теперь начинаю абсолютно новый бизнес, и просто хотелось бы с тобой вместе его делать, Не хочешь заработать? Почти ничего не делая? В Рио поехать?

А знаешь, она когда-то шторы шила. Я подумал, что она о тех шторах, чтобы с нею войти в компанию, а может, бабы на меня так летят? Ну ладно. Надвигает она на глаза большие такие очки солнцезащитные — в этом вся Марыся, будто глаза ее слепит бразильское по меньшей мере солнце, будто она уже загорает в Рио. И пинает пару раз шины моего «малюха», уже вымытого, и так как-то исподволь поглядывает, будто на бирже его оценивает, будто в зубы ему смотрит: твоя машинка? Ну, в общем, игрушечка ничего себе… Только старая, в такой теперь ездить, в общем, западло… Не модно… Была гвоздем сезона, но лет десять назад. А у тебя какая? У меня пока нет, но планирую в ближайшее время купить «тойоту-камри». Тут она жвачку выплюнула. Ну и когда бы мы могли встретиться, Хуберт? Да… хоть бы и сегодня. Сегодня? Не слишком рано? Для тебя это не слишком рано? Нет, нет, нет проблем, у меня сегодня как раз есть свободная минутка. Тогда приходи в шесть вечера в Рабочий клуб польского солдата «Явожницкий сокол» и обо всем узнаешь. Да я не знаю, дела у меня сейчас не ахти, может, я Сашку пришлю, Сашка — это парень у меня типа курьера…

И тогда она вроде как что-то вспомнила. Достает большой, оправленный в кожзаменитель органайзер и пишет, бормоча: «Саша — контакт через Хуберта». Фирменной ручкой, на фирменной бумаге. Фирменными пальцами, с ногтями теплого коричневого оттенка. Выпрямляется, смотрит мне прямо в глаза. Через свои огромные стекла. Марыся эта. Улыбается. Я ей снова, что, мол, время сейчас не то. У тебя проблемы, Хуберт? Хочешь поговорить о них? Давай поговорим. Делает несколько одобрительных замечаний обо мне, о моем костюме, о моем внешнем виде. Создает милую такую атмосферу. И тут я как бы в ином свете увидел ее странную одежду: костюмчик типа жакет плюс юбка светло-серого цвета плюс белая блузка с оборкой. Пастельные тона. Смотрит мне в глаза, словно дикторша, и говорит, что это шанс всей моей жизни. Что, дескать, от меня не убудет, если приду. Ну а я откашливаюсь озабоченно, откашливаюсь многозначительно. О, вижу, у тебя кашель. А знаешь, у меня есть решение проблем твоего здоровья. Ну и by the way[39]: не знаю ли я случаем телефонов других, с кем вместе мы учились в началке? Та толстушка Госька уехала в США, а что с другими? Потому что она в последнее время только и делает, что возобновляет контакты! Антек сидит, говорю я, чтобы немного разрядить оптимистическую атмосферу. Она заглянула в свои конспекты, в органайзер, зарделась и: ну знаешь, я ведь говорю о приличных людях! Значит, до встречи в шесть вечера в столовой клуба польского солдата, улица Кабельная дом номер два.

Чао!

Пока.

Решение моих проблем с финансами и здоровьем должно было состояться в столовой. О, Яхве, ты видишь и не мечешь молнии и громы! Дожили, понимаешь, до задрипанного клуба! Пока что мы стоим во дворе, курим, Марыси еще нет, но все ее знакомые и знакомые и мамы их знакомых здесь. Какая-то развязная девица со шрамом на брови. Курит: что, и тебя завербовали? Тоже оказался общительной, открытой, непосредственной личностью, коль скоро ты здесь? И улыбается иронично, гриндерсом модели «карта Англии» ковыряет землю. Может, знаешь, что им надо? Пани Марыся ничего тебе не говорила? Ничего. Мне тоже. А вот и она! Как преобразилась! Марыся в моем возрасте, что тут много говорить, уже сильно среднем, теперь просто лучится энергией, как молодая. Свободная! Ей за сорок, а улыбка во весь рот и голос юношеский, задорный! Она никогда не была такой, а теперь — нате. Одета, точно работает шефом отделения L’Oréal на всю Польшу. (Вот как люди могут свои мечты осуществить, хоть и не осуществили их, а только прикидом разжились. А остальное уже себе дофантазируют, доделают!)

Хай, хай, хелло! Ничего, ничего вам пока не скажу, скажу только, что чувствую себя прекрасно, наконец, дорогие мои, у меня потеплело на душе! А что там у тебя? Плохо идут дела? Вот и хорошо, что ты встретил меня на своем жизненном пути, а сейчас я покажу тебе светлую сторону Луны, мы — единая семья… Поздравляю тебя с удачным выбором. Курточка у тебя красивая. Хорошо тебе здесь? Рада, что вижу тебя. Добрый вечер! Я нервно дернулся, а она уже сменила тему, что-то об этих своих шторах, средствах для чистки ковров и чтобы я обязательно бросил курить, потому что карты ей говорят, что мое здоровье станет самой важной для меня темой… И неожиданно добавляет, разыгрывая из себя дурочку: а знаешь, Хуберт, я чувствую тепло. За последние двадцать лет мне впервые стало тепло! Что-то с ней не так. Потому как исходит от нее именно что семейное тепло.

А те люди, за которыми, пока курю, я наблюдаю, когда они входят! Ну и сброд! Одни пожилые тетки, которые всегда на всё ходят от скуки, потому что на пенсии. Или просто взрослые, вроде как родители пришли на родительское собрание. В дверях — организатор, который издалека выглядит продавцом, потому что молодой, худой, заморенный, но при галстуке, а галстук из полиэстера — на резинке, зеленый, узенький, как завядшая веточка петрушки. Вот оно — непостижимое противоречие судьбы работника торговли! Изможденный, щеки впалые, но в костюме, потому что фирма требует. Пусть даже помятом. Пусть пешком, но при галстуке. Пусть даже из пластика. Ну и с элегантным органайзером под мышкой. А в нем на мелованной бумаге записаны рецепты счастливой жизни. Ковра в доме нет, но жидкость для чистки ковров есть! И стоит этот бедный парень с бейджиком ПЕТР на лацкане пиджака и каждому входящему дает пачку кофе! А девчатам — чулки. Ой, надо было сюда с Сашкой и Фелюсем прийти, тогда бы нам три пачки кофе достались, а если бы еще пани Майю взять с собой, то и чулки… Впрочем, можно попробовать три раза войти…

Выложенные на стеллажах в холле солдатского клуба противогазы строят нам психопатические мины. Разные макеты, окопы, первая помощь на случай начала войны, причем бесталанно намалеванная. Каждый персонаж с глупой рожей. Но есть что-то и для нас! Висит листок, распечатанный на принтере, вставленный в пластиковый файл, что встреча состоится в столовой. К этому стрелка и рисуночек: образцовая дама в сером костюмчике, под мышкой органайзер, а на лице выражение солидности и открытости. И тут Марыся как начала мне руку жать да трясти, как начала тепло свое душевное на меня изливать. Столовая заставлена стульями так, словно сейчас здесь состоится премьера спектакля любительского театра. Впереди стол, стул. Вода в стакане. А еще доска, а на ней мелом разные графики, кружочки. Публика? Как на родительском собрании в средней школе. Одни Взрослые. Одни Серьезные Родители. Надеюсь, что, несмотря на средний уже возраст, я мало смахиваю на собственного отца и никогда не буду выглядеть как обеспокоенный судьбой ребенка Родитель. Не стану я строить серьезное и озабоченное лицо, не буду так скромно, так тактично вытирать нос. Не буду таким опрятным и такой деловой рожи никогда не скорчу! Nikagda, Саша! Мы бандиты, мы мафиози! Между тем замечаю несколько давнишних знакомых. Из Сосновца, из Мысловиц, из Явожна. Среди прочих забрела сюда и моя старая преподавательница польского, сегодня уже пенсионерка. Пани Малгожата Косибродзкая. О, она никогда не вписывалась в рамки, не придерживалась прямой линии, никогда ножки вместе, носик вверх, никогда не была безукоризненно прилизанной, как эти тут. Наоборот, какая-то растрепанная, погруженная в мысли… С сеткой-авоськой в руке, в слишком больших очках… Дешевая оправа. Согбенная интеллигентка. Как она сюда попала, что она тут делает? Видать, кто-то из учеников встретил ее после долгих лет. А она, как будто не с нашей планеты, даже не поняла, куда идет. Подумала, что это конкурс чтецов, потому что как раз в таких столовках проводились районные туры. Короче, пришла и растворилась. А здесь такие разговоры: привет, Марыся, как, продала? И вдруг: Марыся, Марыся, просим, просим!

А Марыся, стало быть, мою руку отпускает (потому что держала меня, чтобы я еще больше проникся ее теплом), выходит на середину и начинает такое, что никак в голове моей не может уложиться, какую-то дичь несет, главным пунктом которой является представление и восхваление некоего Романа. Типа его черты и достоинства. Господа! Роман, ну… Это такой человек, который для меня так много значит, ну… Это человек, на которого я стараюсь равняться, не только в работе, вот, но и в личной жизни… Ну, в общем, для меня он вроде как гуру, вот. Столько по свету колесил, такой светский, такой умный, ну… Так что, господа, попросим виновника этого события, Роман, пан Роман Олехо́вич, поприветствуем, поприветствуем, пан Роман! Приглашаем! И сама первая начинает дико хлопать в ладоши и одновременно, хлопая, пятиться к кулисе. Со стандартной улыбкой от уха до уха. Там и сям раздались вялые хлопки, скорее из вежливости, типа ладно уж, если этот ваш Роман такое восьмое чудо света. Дольше всех и громче всех рукоплескала сама Марыся. Выходит Роман. На лацкане бейджик «РОМАН, спонсор». Человек уже немолодой, не красавец, но выглядит моложаво, в светлом костюме, но с нахально бросающимся в глаза пятном, при галстуке, тоже синтетическом, узком, на резинке. С неподвижным лицом, как будто этот галстук мертвой хваткой сдавил его горло. С порезом после бритья. С чубчиком, прилизанным водой. Какой-то весь бледный и амебообразный. Ходит с воющим микрофоном туда-сюда, топчется, точно по навозной куче.

Господа! Представьте себе, господа, лежу я как-то утром с моей женушкой и думаю. А ведь нет у меня собственного дома. Мне пятьдесят, а собственного дома нет, времени у меня совсем мало осталось, здоровье свое понемножку трачу (переводит взгляд на молодежь в первом ряду). Оно конечно, молодежь не задумывается о том, как дальше сложится жизнь. Молодым хорошо, потому что они здоровые… И тут он отыскивает в толпе самую жалкую из пенсионерок и спрашивает ее: «А вот вы, скажите, пожалуйста, сколько в месяц у вас уходит на лекарства?» А та говорит, что в общем немного. Облом. На что Роман: «Могу поспорить, что в этом зале есть люди, которые расходуют на лекарства значительно больше! Кто хочет быть всегда здоровым, поднимите руку! Лес рук, вижу, что лес рук!»

Смотрю я на старую преподавательницу польского и думаю: поднимет руку или нет? Как можно поднимать руку? Как можно позволить втянуть себя в этот детский сад? Не поднимаю. А этот самый Роман делает ладошку козырьком, вроде как солнце его слепит, смотрит в зал и ко мне: «А вы, да вы, в темно-синем свитерочке, вы что? Не хотите быть здоровым? Хотите, но… Ну тогда попрошу лапки вверх!» (Легкий смешок в зале.)

Ну так вот, тогда в той постели взглянул я на свою жизнь, что дожил до того, что нет у меня ни времени, ни денег. Всегда это были деньги фирмы, не мои. Я вообще, выходит, не жил. Но все это изменилось пять лет назад, когда… Но об этом позже.

А вы, господа, бывали в Бразилии, в Риво? Потому что он-то был. Вот только говорит не «в Рио», а «в Риво». Кто из вас был в Риво? Кто хочет поехать в Риво? А какие там чудеса, какое солнце, какие деньги. Лагуна. Прекрасные пляжи и прекрасные женщины. И я вас умоляю, когда вы оказываетесь на ихнем там Христе в ихнем там Риво, то дух захватывает! И тут один парень из зала голос подал, что, дескать, был там, чем совершенно этому Роману все карты смешал. И что тот пляж, о котором он говорит, совсем в другом бразильском городе, а не в каком не в Рио, потому что он там бывал, а Роман, судя по всему, никогда там не был, разве что в каком-то никому не известном Риво. А солнце, так это каждому дураку известно, что в Бразилии солнце есть. И чтобы знать это, вовсе не обязательно туда ездить. Но Роман не смутился, засиял еще больше и перешел к более привычным нашему сердцу красотам.

Господа! Зачем стоять на остановке, если можно ездить в прекрасных машинах? В жизни на самом деле есть вещи гораздо более интересные, чем затаскивание купленного в супермаркете к себе, на пятый этаж, без лифта. Я правильно говорю? Есть занятия получше? Не слышу! Даааа! Еще раз! (Тут он приложил руку к уху, вроде как не слышит.) «Дааа!» — сотрясается зал, как в детском саду, когда дети отвечают на вопросы воспитательницы, пришла ли Весна. Дааа. Дураку понятно, есть в жизни занятия и поинтересней, чем таскать покупки на пятый этаж. Я же, господа, заезжаю на машине прямо в свой теплый гараж и говорю своей женушке: Чеська, если неохота доставать из багажника покупки, хрен с ними, пусть там и протухнут, новые купим! Просто теперь мы можем себе это позволить. (Чеська в зале в первом ряду, у нее свои пять минут славы. Смущается, жеманится, улыбается налево и направо, принимая поздравления.) А и пускай там остаются, не стану с ними возиться! (Чеська пронизывает многозначительными взглядами сидящих рядом пенсионерок: вот, мол, какой мужик оборотистый мне достался, вот какое счастье! А уж раскраснелась-то, раскраснелась!)

Всем нам, как мы тут есть в этой чудесной столовой, хотелось бы загорать в Риво, а кто не хочет, пусть поднимет руку! (Преподавательница польского поднимает руку, но обшиканная со всех сторон, опускает.) Не вижу! Кто хочет? Оооо! Каждый из нас, как мы тут есть, хотел бы вечно жить здорово, счастливо и богато! Деньги у вас уже есть, здоровье тоже, вы даже не подозреваете. Вот оно, ваше здоровье, вот оно, ваше счастье, вот они, ваши деньги! Тут он достал какую-то необычно упакованную баночку. Оркестр, туш! Позвольте представить вам… Джем… Джем из плодов тысячи садов «Анукка™»!

Я посмотрел на старую преподавательницу польского. Она на меня. Вашему вниманию, господа, представляется прямо-таки лекарство будущего, я говорю вам серьезно, нет оснований не принимать его. Мы никогда не заболеем, если будем принимать его, потому что он борется с этими… как их… со свободными радикалами… Я очень рекомендую записывать, потому что потом это все вам пригодится. Рядом со мной некто с головы до пят в адидасе то и дело ковыряет в носу, но все время старательно записывает. Например, когда Роман говорит о растениях, о травах, он выводит: «Семья N1, употребляющая “Анукку™”». Подчеркнул и внизу картинку нарисовал: солнышко и растеньице в горшке. И дорисовал улыбку в кружочке. А на другой половине странички — человечек, солнце светит, а человек НЕ улыбается.

Ну как? Покупаешь? Записываешься? Разве это не чудо? Сколько у тебя знакомых? Сколько ты можешь продать этого товара?! Как бы так ответить, чтобы не обидеть ведущую? Ну не знаю, а вдруг у него какие-то побочные явления… И тогда голос подает рисовальщик в адидасе: побочные явления есть, притом весьма существенные. И об этом сегодня как раз разговор. А явление это — здоровье, самое главное в жизни. Здоровье, долгая жизнь, физическая форма… И тут на меня налетают Марыся с какой-то еще (Ядей): ну что, Хуберт? Конечно, ты за?! Да не знаю я… Видишь, Хуберт, пани Ядя поверила в нас, потому что пять лет тому назад она стояла перед точно таким же выбором, перед которым ты стоишь сегодня, в данный момент. (Ядя поддакивает.) И хотя она в свое время отвернулась от нас, но все-таки в итоге вернулась к нам, потому как поняла: этот джем — единственное, что необходимо для здоровой и счастливой жизни. Да ты и сам знаешь: окружающая среда и свободные радикалы вызывают в нас неблагоприятные изменения. И схватила меня за руку. А я нет чтобы сказать, отвяжись, подсознательное желание чего у меня было, затянул ее же песню: ах, как же, как же, один только уголь, которого в силу географических и геополитических причин хватает, вызывает в наших организмах столько неблагоприятных изменений…

Ядя: так, так, все было именно так! Пять лет тому назад я встретила тебя, Марыся, и просто, знаешь, я тогда об этом ни сном ни духом. На данный момент, на сегодняшний день я очень даже довольная… Возможно, и ты, Хуберт, пока не дозрел до такого решения, не исключено. И тут обе делаются очень серьезные и склоняются надо мной с озабоченным видом, как над больным. Барбара Радзивилл разболелась, прямо как в романе, прямо как в истории!.. Возможно, ты пока еще не созрел для такого решения. Потому что это решение, которое может изменить всю твою жизнь, — это трудное решение. Решиться стать здоровым, хм-м-м…

А тут: Иоля, Иоля, просим тебя… Эта Иоля что-то говорила, но внезапно преобразилась, напряглась: простите, господа. Встает и выходит на сцену, но уже в качестве Иоланты, потому что именно так написано на ее бейджике. Культурная такая, такой не скажешь «Иолька», с такой только «Иоля» и «пожалуйста». Смущенная, но решительная и четко обозначенная. Исходная позиция: одна нога немного вперед, руки как у образцовой учительницы, голова вверх, шарфик в горошек. Прыщик — довольно большой — на подбородке помазан крем-пудрой, но заметен. Есть в ней что-то от каллиграфических букв, пахнущих шариковой ручкой, пахнущих жевательной резинкой на мелованной бумаге. С фирменным логотипом. Роман: ты приехала к нам из… Из Гливиц. Поприветствуем же Иолю из Гливиц! Добрый день, господа, меня зовут Иоланта… Тут микрофон вдруг так запищал, что бедная Иоля отскочила в испуге, и как знать, не ударило ли ее током. Иоланта… э… эээ… Квасек… Я приехала прямо из Гливиц… В этом месяце я продала… Тогда Роман прерывает ее дружеской улыбкой и, кладя руку ей на плечо: скажи нам лучше, с какого времени ты сотрудничаешь с «Ануккой™»? Хорошо, Роман. С «Ануккой™» я сотрудничаю вот уже два месяца… И в этом месяце мой второй месяц торговли, вот… Я продала на общую сумму двести пятьдесят четыре злотых. И я считаю, что это замечательная сумма. Роман: все аплодируют Иоле! Это для меня какой-никакой дополнительный заработок, так что для меня эта сумма в общем… приличная. Можно кое-что добавить от себя? Пожалуйста, просим… Просто… Нет, короче, засмущалась Квасек Иоланта, я считаю, что просто мы — один коллектив… Семья… Я хотела бы здесь, с этого места просто… Нет, короче, просто поблагодарить моего спонсора, пани Эвелину, которая столько времени посвятила мне, когда у меня были не самые легкие дни… В смысле критические… Просто, дорогие мои, с вами я впервые ощутила это самое, как бы поточнее выразиться, тепло…

И, смущенная, суетливо раскланиваясь, бормоча «большое спасибо» и крадучись, бочком, дескать, больше вам не заслоняю доску, засеменила Квасек Иоланта к последнему ряду (а прыщ торчит!). Трусит посередке, обозреваемая народом, и трусит, как бы говоря: ти-и-и-хо, ничего особенного, не берите себе в голову, это всего лишь я, Квасек Иоланта, иду на цыпочках, иду, как будто меня здесь и не было, как будто я не существую. Потому что я дочь стекольщика, никому ничего не загораживаю… И вообще меня не видно. И ничего я не напутала с трудными днями, потому что у меня вообще нет цикла, а если и есть, то он прозрачный. Все, исчезаю.

А ты, Марыся, даешь это… ну, своему ребенку? Спрашиваю я ее с опаской, шепотом. Уже час мы слушаем лекцию какой-то «биологички» о чудодейственном полезном составе этого джема, экстракта из ста трав. А она, чуть ли не плача от нахлынувших чувств: как бы я могла ему не дать, коль скоро я знаю об этом все? Кем бы я была, если бы не дала? Это же последний крик науки, я бы даже сказала восклицание! Последнее восклицание медицины китайской, европейской, гомеопатии, органической химии, ортодонтии, хиромантии и блаженства. Вот именно! Последний крик блаженства! Восклицание блаженства! Вот оно — тепло, тепло, которое ты почувствовал у входа! Роман — твой друг, а «спонсор» — это всего лишь такой официальный термин.

Господа! В газетах пишут, что в планету Земля летит комета. Против этой кометы может помочь только наше прекрасное средство «Анукка™»! Оно задержит комету в полете, а вас возвысит, в Риво увезет! Поаплодируем пани биологу» Пани биолог как типичная учительница, подтянутая, пятки вместе, носки врозь, форма одежды — жакет плюс пиджак в пастельных тонах. Что-то эти люди проглотили, аршин что ли какой или пилюли, что вдруг стали такими образцовыми, стройными, улыбчивыми, опрятными… А за окном пизда явожанская свистит. А за окном хуем холодным несет. Пронизывающим. И чем сильнее за окном роспиздень, тем образцовее они здесь. Встают утром, потому что у них в органайзере написано: time organising. Прыскают себе в рот мятной отдушкой. Чтобы нейтрализовать неприятный, антисанитарный запах. Ох, видать, у них к этой роспиздени иммунитет. Может, и впрямь от этого джема? Или от этих картинок на мелованной бумаге, от этих блокнотов, органайзеров в кожаной обложке? О ля-ля! Те же самые жесты счастливых своей жизнью людей, что мы видели в учебниках русского языка, а потом и английского…

Приветствую тебя, мир учебника! Потому что к доске снова выходит биологичка. А теперь пусть все мужчины в зале закроют себе уши. Уважаемые женщины, говорит она театральным шепотом, им хуже, потому что исследования психологов выявили, что мужчины живут меньше и чаще подвержены… А вы, мужчина в темно-синем свитерочке, почему ушки не заткнули? У вас нет пиписьки? Есть? Тогда живо ушки закрыть! Так вот, они…

Я встал и начал пробираться к выходу. Собравшиеся в зале родители смотрели на меня как на последнего старого хрена. Ну и ну… Вижу, еще кто-то пробирается к двери… Это оказалась старая преподавательница польского. Идет с сеткой, в которой библиотечная «Анна Каренина» и туалетная бумага. Догоняю ее во дворе, она стоит перед клубом и курит сигареты «Пяст»[40]. Польские, я бы даже сказал древнепольские! Дошло? Дошло! Это не районные конкурсы чтецов-декламаторов, не выставка работ детей-инвалидов, рисующих ртом. Это не доклад в библиотеке о Пилсудском в годовщину его смерти. Она курит нервно, но уже готова к возвращению в свой мир. Придет домой, почитает за чашечкой кофе, который она получила за участие в этом балагане, забудет об этом мимолетном соприкосновении с реальностью. Когда-то в Руде она у нас преподавала, и у меня остались хорошие воспоминания. А потому я останавливаюсь рядом с ней и приветствую ее.

*

А, добрый день, пан Хуберт, добрый день… Что это… Вы это, пан Хуберт, видели? Таблетки Мурти-Бинга проглотили! ОНИ уже здесь![41] Она поправила очки, занимавшие пол-лица; а лицо махонькое, сморщенное. Она похожа в них на муравья. Здравствуйте, пани Малгося… Время такое, пан Хуберт, время такое… Я подталкиваю ее, вечно зацикленную на прошлом, к воспоминаниям прежних времен. И рассказываю ей о Барбаре Радзивилл, о том, что пишу воспоминания. На времена жалуемся. Радзивилл, говорит она, о, да! А не состояла ли она в родстве с теми Радзивиллами, у которых поместье в Неборове, и потом моя мамочка, когда она за Паца выходила, то… Да! Да, да, да, это была Марыська Иохельсон, его дочка, да, да, да, в пятидесятом… пятьдесят какой? В пятьдесят восьмом, да, потому что я тогда уже в институте училась, так вот она донос написала. Написала, что там… У той Зоси… У той Зоси, муж которой был известным математиком и хотел нелегально границу перейти, это она донесла в Управление безопасности, и его посадили. Да. И тогда им пришлось эмигрировать в США, а здесь сноха осталась. Тут сноха осталась, а Радзивилл-младший теперь будет восстанавливать права на имение. Да, да. Та Барбара была замужем за Гаштолдом в первом браке, а Гаштолды потом в Литве во время восстания…

Да, да, пан Хуберт. Милош предал[42]. Но это не имеет никакого значения! Так она говорит. Закуривает дешевую славянскую сигарету. Да, пан Хуберт, да. В один прекрасный день дискуссии о превосходстве Херберта[43] над Милошем или же о моральном превосходстве Милоша над Хербертом (и кто из них предал?) сменились спорами о превосходстве химического шампуня Elsève фирмы L’Oréal над травяным шампунем, уж из головы успело вылететь, как он там назывался… Да бог с ним… Тот, про который по телевизору постоянно показывают. О, Ultra Doux. В его рекламе известная актриса выступает, а это нехорошо. Неправильно. Для этого не требуется сильного характера, пан Хуберт. Это всего лишь вопрос вкуса, который велит развернуться на сто восемьдесят градусов, плюнуть, отказаться от участия. Если бы нас лучше и красивее искушали… Но не с этими рылами, извините за слово, может, и грубое, зато точное. Что для этих молодых значат слова? Херберт — это ведь имя, а не фамилия. Милош — тоже имя… Кантор[44]? То же самое; когда появился первый кантор[45], я клюнула на обманку. Увидела вывеску и подумала, как хорошо, театр Кантора к нам в провинцию приехал, надо достать билеты. Но не те билеты теперь интересуют людей. Билеты Польского национального банка — вот какие билеты в этих обменниках-обманниках, такие теперь Канторы бал правят… А что теперь молодежь понимает под словом «галерея»[46]? Вы спросите кого-нибудь из молодых, которых я уже не учу, потому что стара… Спросите их, есть ли в той галерее Кантор? Он вам скажет, что нет. Что, дескать, есть такой магазин, есть сякой магазин, есть изготовление ключей. Молитесь, пан Хуберт, истово молитесь, я знаю, что вы человек набожный… Я вам дам кое-что. Она порылась в своих сетках, окунулась в них с головой, с копной рыжих крашеных волос. Куда я это подевала? А, вот. И торжественно вручает мне католический молитвенник. Молитвы и размышления на все дни недели и месяца. На 1900 год. Здесь есть молитва матери о дитяти заблудшем, хозяйки дома, молодой жены, есть молитва учительницы («Боже мой, по воле Твоей пала на меня доля сия…» — вздохнула старая учительница). Только женщин молитвы! Незамужней, довольной своею судьбою… Все написаны в женском роде, как будто только женщины… Э… Есть даже молитва за царя, но во время военного положения я взяла и вырвала ее. Вырвала, сначала замазала шариковой ручкой, а потом вырвала. Не надо, чтобы будущие поколения видели, что поляки под оккупантами поместили молитву за Николая II в издании Гебетнера и Вольфа[47]. В 1900 году. Надо же было так подлизаться к цензуре, чтобы она пропустила. Тогда ходили на манифестации, тогда это звучало иначе, чем теперь. Кстати, это самая короткая молитва, наверняка цензура не пропускала книгу без молитвы за царя, так что для отвода глаз дописали такую из трех фраз. Впрочем, потом Романовы расплатились за это, расплатились, Боже мой…

Я действительно много молюсь, тем более что — признаюсь, пани Малгося, по секрету — Богоматерь сошла ко мне с образа, точно Барбара Радзивилл, которую Твардовский вызывал… Только ведь Радзивилл не сходила с портрета; Твардовский лишь показал Августу, как она проходит. Но это правда, пан Хуберт. В последнее время часто ходит, часто… Известное дело, к чему это. Известное дело, комета, известно, что это предвещает… А ведь незадолго до выхода на пенсию и у меня в школе был такой случай: девочка в туалете увидела Богоматерь. Все началось с того, что привезли головы. Боже, девочки, головы, наконец! Сюрреализм? Нет! Профучилище с парикмахерской специализацией. Мужчины в спецовках внесли ящики с резиновыми головами в сене. С длинными, буйными, волнистыми волосами. Для наших девочек, чтобы было на чем практиковаться. Вот девчонки и бросились и разобрали головы, потому что голова — дефицит и которая первой себе отхватит, та и будет с головой, а на всех все равно не хватит. (А кому не хватит, та будет вынуждена собственные волосы изводить, утюжком припекать, потому что никто ей не одолжит свою голову для такого рода практики.) А головы те — название одно: волосы из какого-то синтетического материала, а лица розовые, как попка у поросенка. У каждой головы на шее вырезано имя. Одна называлась «Тина», другая «Саманта». Девочки насаживали их на палку и расчесывали. А когда те не хотели насаживаться, то их били сверху… в смысле — по темечку. Представительница фирмы, что поставляла головы, по очереди брала в свои холеные руки каждую модель за шею и представляла: это Сабрина, Саманта… Сплошь американские эстрадные певички. Советуем приобрести именно эту модель. Переворачивала такую голову шеей вверх, чтобы показать, какие длинные у нее волосы. Имеются варианты блондинок и рыжих, можно также делать макияж и стирать его влажной тряпочкой. Уроки отменены. Я тут же пошла в учительскую, журнал отношу. А та Каролинка не была какой-то особо успевающей, пошла себе в сортирчик, само собой кумарнуть, как сейчас говорит молодежь. Ее сразу что-то кольнуло; смотрит — из-под двери струится непонятный голубой свет. Иногда ночью еду: на автобусе, и в клинике некоторые окна странным голубым светом озарены. Холодным, трупным. Не так ли каждый раз Богоматерь является? Там вообще никакого света не должно было быть, потому что в этом сортире парни, хулиганы из механического профучилища, давно уже поразбивали лампочки. Такие вот дела. Дирекция и преподаватели спокойно сидят в учительской, как всегда ноют, что все дорого, что министерство просвещения, что их мучают. Что, мол, такое-то и такое распоряжение спустили сверху! И надо исполнять, надо вывесить на доске объявлений. Но хорошо, что хоть головы прислали, уроки не надо вести. Директриса говорит, что якобы она что-то там из газеты вырезала и вывесила, что снова над учителями издеваются, что это уже ни на что не похоже… Англичанка требует ключ от ксерокса, чтобы отксерить учебник, слишком дорогой для учеников этой школы, и тут в учительскую влетает запыхавшийся ученик, а за ним толпа с пресловутым «топотом копыт». Чудо! Чудо в школьном туалете! Говорю вам, пан Хуберт. Сказала, что надо разрушить школу и поставить на ее месте костел! Кто сказал? Богоматерь сказала. Где Она? Исчезла.

Тут директриса в ладоши дрожащие захлопала: расходимся, расходимся, Каролинка плохо себя почувствовала, не на что здесь глазеть, ничего здесь не произошло! А тихонько в сторонку: она всегда была ненормальная, взбалмошная и врушка! Придется начать акцию по защите школы от прессы. А та лежит в туалете и плачет. Заберите ее отсюда немедленно! Сейчас, Каролинка, мамочка придет. Школьная медсестра наклоняется над ней, как над жертвой ДТП. А все так и выглядело, потому что рядом с ней валялась громадная розовая парикмахерская голова. Как будто она попала под трамвай и ее отрезало. Так и хотелось сказать «рыжая башка». Которую, несмотря на чудесное явление Богородицы, Каролинка не выпустила из рук, как бы подтверждая народную мудрость, что чудо чудом, но одна голова хорошо, а две лучше. Однако толпа ротозеев вокруг нее и эта голова производили впечатление жуткой катастрофы. Лежит и плачет.

Ой, лежит и плачет, пан Хуберт, до чего только школа может довести… Меня так до сих пор трясет. Медсестра к ней подбегает: встань, Каролинка, встань, а то простудишься. Психолог, у которой всегда отличное от остальных мнение, что, дескать, нет, пусть лучше полежит, пусть выплачется: поплачь, поплачь, деточка, полежи, полежи. А медсестра свое, «то она лучше знает, простудится или нет. А психолог — что у человека не только тело, но и душа, а если уж человек увидел Богоматерь, то вообще у него в основном душа, а по части души главная здесь она, то есть психолог.

Закрыли девчонку в кабинете химии. Я говорю: все равно потом все обнаружится. Так оно и стало: потом выяснилось, что она была беременна, и как теперь ее в качестве святой перед народом выставлять? Ой, закурим, пан Хуберт. Потому что целая спортплощадка, мало времени прошло, может, день всего. И на площадке уже были размечены секторы для зрителей. Несмотря на то что церковь еще не вынесла своего вердикта. А наша Каролинка — из солярия, с накладными ногтями, с бриллиантиком в пупке и с психическими отклонениями, эти свои ногти накладные обгрызает нервно, сидит под замком в кабинете химии — да что там говорить… Напялили на нее не по размеру маленькое платье для причастия, венок из лилий возложили на перманент… Какие времена, такие и святые. Какому псу под хвост катится наше время? Вы, пан Хуберт, в эстетическом смысле какой-то… несовременный… А с вашей бабушкой мы прекрасно были знакомы! Вы знаете, как она верила в свое чудодейственное средство, вплоть до самой смерти… Какое? А разве вы не знаете? — Знаю, что по ночам на чердаке что-то варила, но вот что?!

Ваша бабушка хотела найти средство для роста волос, одинаково эффективное и для мужчин, и для женщин. Я до сих пор не знаю, какие она там на чердаке по ночам чары творила! Ваша, пан Хуберт, бабушка была очень культурная, очень чистая, очень приятная женщина, они ведь из тех самых Пучятыцких, в родстве с ними состояла. А потом Лена Пучятыцкая с неким Лунем Пацом связалась, и они тогда из Лондона сюда приехали в пятидесятые годы, но быстро сбежали и там… Моя бабка — еврейка, она вернулась в Польщу из Палестины в тридцать девятом году и сразу отправилась с первым же эшелоном. Вот такое счастье привалило нашей семье. А потом другие в течение долгих лет решали, возвращаться или не возвращаться, пока в конце концов не выдержали и вернулись. В шестьдесят восьмом. Вот так. А ваша бабушка была человеком чистым, аристократкой!

Это я знаю. Знаю, что я наполовину из еврейского простонародья, а наполовину из аристократии. Так-то оно так, пан Хуберт, но очень ей такое ваше отношение было не по душе. Ей хотелось сделать бизнес, а поскольку у нее на глазах у всех в вашей семье, у одного за другим… ну, может быть, кроме вас, пан Хуберт, у всех выпадают волосы, бабка решила положить этому конец. Смешивала, подогревала, взбалтывала, прекрасно понимая, что ничем она так не осчастливит человечество и ни на чем так хорошо не заработает, как на средстве против одной из самых худших напастей, каковой является облысение. Хотела запатентовать его за границей. Работала она и над вопросом проплешин. Эти ее заметки, рецепты до сих пор в нашем доме в Руде где-то на чердаке валяются. Представляю себе мою бабулю над пробирками, как она сливает, записывает по-немецки рецептуру… За окном сплошь лысые в спортивных костюмах, одни фанаты; как знать, может, средство моей бабки поможет им. А если серьезно, это было ее лекарство от бассейна, от угля. Я, например, пишу. И это мое лекарство от облысения. До свидания, пан Хуберт. Вы только пишите, вы все хорошенько опишите!

Я сломя голову несся к нашему дому, пусть к половине, но все равно к дому. Под зарядившим не на шутку дождем. По пути я задержался у «нашей» тумбы объявлений. С бешенством содрал с нее промокшие плакаты, приглашавшие на встречу в столовке. И тогда я вспомнил о кофе, который получил в подарок. Наши, Саша, предложения кредитов покрывала громадная афиша «БОГДАН СМОЛЕНЬ». На лоб ему кто-то прилепил объявление: «Польский союз пенсионеров и инвалидов приглашает на прием по случаю Дня печеной картошки, играет оркестр “Польша-Вирек”». На это наклеено приглашение на «Курс искусства жизни: мантра методом Гуру-джи». Демонстрация объединена с презентацией магического средства для чистки ковров. Этот Гуру бородатый и с золотой цепочкой, как будто он наш валютчик или какой-то альфонс.

Я сорвал все это, потому что у меня в тумбе были заранее проверчены дырки. Легко тумбу наклонил и влез вовнутрь. Никто не знал, что у меня там схрон. Когда-то давно я проделал два отверстия для глаз так, чтобы видеть наш дом и улицу. С какого-то времени я стал заглядываться и на твои, Саша, окна. Как ты ночами по девкам бегал! Я даже курил там, в середке. Об этом схроне я случайно узнал от Фелюся, у которого в коммунистические времена были проблемы с жильем, вот и водил он в эту тумбу девиц. А один раз они там так бурно вели себя, что тумба завалилась на бок, а с нею и они. А я встал внутри и смотрел на наши окна сквозь стену дождя. С такой отстраненностью смотрел, будто я с другой планеты! Вижу, Саша, как у тебя на чердаке зажегся свет. Погас. Кто-то прошел под зонтом, съежившись. И такие вдруг рыдания сотрясли меня, что я завыл в этой трубе. Рыдания стекали по мне, как дождь, смывая все наше подлое время, все смывая. Снова у тебя зажглось, а ты ходил без рубашки по чердаку. Ты весь разделся. Шел дождь. А я стоял и мял в руках полученную на презентации пачку кофе, мял нервно, мял до тех пор, пока она не лопнула, не взорвалась, не выстрелила.

Я тихо проскользнул в дом. Напердели мне в комнате, как скунсы, и с такими вот приходится спать! Я засыпал, не спуская глаз с образа, но в эту ночь Она мне не явилась. А накануне была и велела совершить паломничество. Ну и как после этого не верить?

*

Как не верить?! Если происходит такое — сейчас расскажу что. Еду я в этот самый Лихень в слякоть, в непогоду, в дождь, дворники у «малюха» работают что есть сил, тащусь по каким-то полям, лесам, тяжелая метеорологическая пизденция, метеоро-хорроро, видимость, блин, ноль целых ноль десятых, но тут-то и начинается вся история, так что слушай, Саша. Бррр, еду! Мурлычу себе песенку под нос, потому что по радио в это время идут только новости для тружеников полей о покупке скота или азбука Морзе для моряков, мол, ожидается волнение на Балтике. Что у нас чуждые силы не отобрали, то море заберет: придет с приливом, со штормом и лишит нас клочка земли да пары киосков с картошкой фри и мороженым. Покрутишь колесико, поймаешь другую станцию — там разговоры о пагубном влиянии алкоголя. Святой Христофор с посохом весело болтается, подвешенный на цепочке к зеркалу заднего вида, там же талисман, из Германии привезенный, — Том из комиксов про Тома и Джерри. В конце концов нашел я какую-то набожную станцию, подходящую к ситуации. Там — ничего, только молятся, в перерыве рекламы нержавеющих четок и свечек. Еду и думаю, что, может, оно еще как-нибудь утрясется, а тут вижу — слишком много думал, слишком мало смотрел на дорогу, потому что заблудился. Как говаривала старая моя учительница польского, за окном разлилось «настроение тревожного ожидания». Тем не менее я еду вперед (а что еще остается делать?), но уже какой-то пришибленный, какой-то никакой, ни два, ни полтора, ни Богу свечка, ни черту кочерга, хоть, может, свечка как раз и пригодилась бы, потому как страшно сделалось, чертом запахло. А ведь как все могло быть хорошо, а вот на тебе. Я всегда себе трудности нахожу. Ведь были же, причем на нашей тумбе, объявления про экскурсии в Лихень, автобус люкс, туалет, видео, ночевка в Доме паломника «Ковчег», и все сопровождается показом тефлоновых сковородок нового поколения и фильтров для воды. И еще кофе дают. Но все это вдруг слишком запахло для меня «Ануккой™». А к Пречистой эта посуда имеет мало отношения.

И тут ко мне под колеса внезапно влетает косуля, а поскольку человек я до мозга костей добрый, то резко торможу, чтобы животинку не раздавить, визг шин, автомобиль заносит, и я в кювете, полном гнилой воды. Косуля, блин! Ну, как говорится, к Варварину дню зима дорогу заварит, вот и заварила, так что нечего к животинке с претензией, самый бы раз к моей практически тезке, к святой Варваре, парнишку с письмом послать, с жалобой: дескать, что же это она так дорогу-то заварила? С грехом пополам вылез я из машины, прикинул ущерб. Боже ж ты мой! Бедная косулечка! Лежит там у кювета, не шевелится, подсвеченная двумя полосами света противотуманных фар. Четыре ноги торчком — вверх, и широко открытые глаза остекленевшие вперила в меня, не моргает. Вытаращилась. Боже мой! Одеревенела, словно чучело магазинное, копытца вверх, глаза широко открыты. Фары моего «малюха» прорезали ночную тьму, словно два лазерных луча, и уперлись прямо в набитое опилками чучело косули. Косуля-то ненастоящая! Глаза — стекляшки. И к тому же на все это начинает торжественно падать снег. Кружась. Колыхаясь и вращаясь. И падает этой косуле прямо на открытый стеклянный глаз. На зрачок. А еще на нос, а потом и на всю сцену величественно опускается снежный занавес.

Внезапно в сознании всплывает картина недавно виденной на дороге бензоколонки. Что ж, пойду туда пешком, потому что свою колымагу уже не заведу.

Понимаете, так, мол, и так, ехал я на «малюхе», задел косулю! Стоит посреди дороги и таращится на меня. И ни с места! Бампер — в дугу! Что делать? Я подумал, может, вы мне подскажете, где тут поблизости скорая помощь для косуль? Что сделать, чтобы животинку спасти?

Мужик обтер свои лапищи об оранжевый халат… Ни фига себе… Охренеть! Косулю, вишь, сбил! Он мне говорит, что косулю сбил, охренеть. Хорош базарить, что бампер в дугу выгнут от косули, если она мягкая и легкая, косуля эта. А мне-то какое дело, что ты косулю сбил! Чего всполошился? Зачем вызывать? Она тебе что, дорогу загораживает? Подумаешь, делов-то, лисы ее съедят!

Ой, не понял он, не понял, о чем я; я ведь из милосердия, а он… Что она дорогу загородила!

Да не гоношись ты. Было бы о чем печалиться, я, дорогой мой, как-то на «ауди» кабана сбил, кабана! Одиночку! Охренеть! И то — только капот мне поцарапал! Видели бы вы, как на нем шерсть дыбом встала, как у него зенки из башки на жилках выскочили. Жесткий сукин сын оказался, охренительно. Охо-хо. Жесткий. Но чтобы сбить кабана, быка, скажу я вам, надо яйца иметь! Яйца! У меня есть. Если и охотиться, то на кабана, на одиночку! На косулю? Фи-и-и… На косулю мужик с яйцами дроби пожалеет! Дробь нынче охренительно дорогая, но что это для реальных пацанов! Бензоколонка, фуры, манипуляции с бензином — вот мечта, вот задача для настоящего мужчины. Спор о борзых, бой за девицу! А косуля что? Хи-хи! Может, еще утку? Я, дорогой мой, на «ауди», а не на «малюхе», в «малюх», дорогой мой, не сяду! Мужчина, понимаешь, мужчина, поляк, он должен, он должен… на охоту! Должен…

…быть душой с родным народом,

Лихо сабелькой рубить,

Из винтовки как по нотам

По врагам он должен бить,

Не жалеть ни сил, ни жизни,

Словно лев отважным стать,

Охренительной отчизне

Беззаветно кровь отдать!

Беззаветно кровь отдать!

Тогда я, может, пойду уже к «малюху» моему… Простите, а на Лихень которая дорога будет? А то я в паломничество… А вон, куда комета показывает, куда святая комета дорогу на святой Лихень охренительно указывает…

Возвращаюсь на место ДТП. И так меня этот грязный мужик вывел из себя, что я забыл попросить его помочь мне завести «малюха». А у машины косули уже нет! Может, оклемалась и пошла себе? Ах, шельма! А как прикинулась-то, глаза вылупила, ножками задрыгала, всеми сразу и вверх, окоченевший труп, а потом конец представления… Нет, нет… Это невозможно. Я почесал репу. Может, лисы… Прибежали… Так быстро… Бедняжка…

*

В Польше, то есть нигде[48]. Лужа, в которой отражается небо, отражается птичий клин. Мобильников тогда еще не было, год примерно девяносто четвертый. Вокруг никого, «малюха» не запустить, темно, где я — не знаю. Это уже не угольный бассейн, это скорее какая-то глубокая впадина, какая-то глубокая краковско-ченстоховская депрессия, славянская меланхолия и Привисленские Жулавы[49]. Смотрю я в небо — комета. Летит такая большая картофелина и прямо на Землю, неуклонно верша свой путь. Еще ей осталось шесть лет. И показывает вроде как за тот лес. Что ж, пойдем.

«Малюх» мой, «малюх»! За ночь тебя шакалы раскурочат, потому что я уже до тебя не доберусь, такая темень, ай-вай! Пусть же и эту последнюю вещь, которую для меня переменчивая фортуна сохранила, пусть ее лихо заберет… А уж как я заботился о ней; все говорили «игрушка». Кляксу такую себе прилепил на заднее стекло, ровненько, надпись Michelin на переднее стекло, гномика, вроде как выглядывающего через боковое стекло… Теперь всех их ногтем соскребут. Все прибамбасы я для тебя доставал в коммунистические времена из нелегального оборота, а в наши дни, ясное дело, из ломбарда. А от тебя, Саша, я на день рождения получил самую прекрасную вещь, до сих пор сердце у меня замирает, только вспомню эту сцену… Помнишь, Сашенька, как ты поднес к моему носу кулак? Ты что, затрещину на день рождения хочешь мне подарить? А ты говоришь: открой руку. Я тебе эту твою руку открыл, а в ней — под янтарь сделанный набалдашник с плюшевым мишкой внутри. Специально для ручки коробки передач. А сколько всякой сигнализации я установил! Костыль на руль (нет его теперь!), мультилок на рычаг коробки передач. И непогода с неба, и грязь, но никто никогда не смог бы на тебе написать «ПОМОЙ МЕНЯ», даже если бы ты был грязным (а ведь не был), потому что стоял ты в гараже (на моей половине гаража).

Хотя все именно так и должно было быть. Да, Александр Сергеевич, есть перст Божий на свете, ибо именно Его перст, должно быть, был, ибо только в нынешние времена появилась дурная привычка отправляться в паломничество на машине, а ведь когда-то люди с посохом ходили, а порой и на коленях весь путь проделывали. О, то Перст, Перст Божий! Бог велит пешком, с посохом кающейся грешнице своей Б.Р. в Лихень на покаяние ковылять! Вот и иду я, средневековый монах в капюшоне и с посохом по дороге. Звезда Вифлеемская, принявшая вид кометы, ведет меня. И пою я песни покаянные! Но поскольку толком не знаю, которые из них покаянные, пою так: Опустите росу, небеса[50] пою, потом Иисуса Иуда предал пою, а из псалмов — Miserere mei Deus, secundum magnam miserecordiam tuam[51]Aspereges me Domine hysopo et mundabor lavabis me et super nivem de albabor[52]… Ну и, конечно, Богородицу, но только три первые строчки. Пел, пел, пока не захрипел. Присел я на камушек, закурил. В чем я каюсь? Вот именно… В чем, собственно говоря, мне каяться? Что я не понял законов рынка? Что деньги должны быть в обороте, что они не имеют права лежать без дела в несгораемом шкафу? Что лишь в обороте они приумножаются, впрочем, и в шкатулке они тоже могут приумножаться, но только когда я своей рукой их туда доложу. А кто стоит на месте, тот идет назад. Ну и еще, конечно, придется каяться за тетку… Что за тетка, чья тетка — долгий разговор, может, когда-нибудь и расскажу…

Однако твердехонько на камне так сидеть и думать; смотрю — а это камень гробовой, могилка безымянная в чистом поле, среди пустоши польской возвышается, наверняка повстанца, что здесь погиб… А то и русского? Раз, помню, тринадцать лет мне тогда было, сосед домой ночью должен был вернуться, а жили мы так, что дальше только поля и леса. Так моя бабка, та, что по средству для волос, спросила его: и не страшно тебе так среди ночи домой ехать? А чего мне бояться? А хоть и того русского, что под липой спит вечным сном. Закопали там его, фронт пошел, а солдат остался, закопали. Крест там какой-то поставили, а теперь ничего нет там, только лужа. Я хотел было ночью пробраться туда с лопатой, под ту липу, чтобы череп этого русского откопать и чтобы он был только мой… Бедняжка, никто о нем не вспомнит, молоденький парнишка под той липой спит, смерть прибрала его себе в слуги, я все это так себе представил: будто живой он, будто только по пьяной лавочке завалился и спит, а соловей над ним поет. Захотелось мне с черепом тем жить… Романтика, вспомнил я, это мое фирменное блюдо, моя специальность.

Ладно. Русский, поляк, одно — славянин, ему славянская земля словно лоно самой жаркой девушки, так уж она наловчилась в этом деле. А идти все равно надо, очередные этапы покаянного, крестного пути ждут меня. По обеим сторонам — ничего, а точнее, кювет, заполненный водой. Темнотища такая, что, если поедет машина с выключенными фарами, придется в воду сигать. Прохожу мимо каких-то деревушек, меня облаивают собаки из-за заборов, будто я пришел сюда ночью поджечь всю деревню, как неверный гяур. Слева и справа начался лес, а иду я по самой середине асфальтовой дороги и собственной руки не вижу перед собственным носом. То и дело утыкаюсь в деревья: тут вообще невозможно углядеть хоть какую дорогу, лишь по канаве могу определить прямую линию.

Боже! Куда идти-то? Не вернусь вовремя, ой, не вернусь вовремя! А уж что я там во владениях моих застану, лучше и не думать. О моих сокровищах, о долларах, в ровные стопки сложенных, о слитках. О том, что теперь все это Саша с Фелеком спустят как наследство по мне, что все снова возвратится в оборот. Вот увидишь, Фелек, все так и будет. Все блоки «Мальборо» сразу выкурите в России или в Одессе, куда вернетесь и где ваша духовная родина. Весь самогон из подвала выжрете, отчего и сдохнете. Стирки с балкона (моей половины балкона) не снимете, так она и замокнет и сгниет в прах, в труху, в рубище превратится, годное лишь для обряжения меня и положения во гробике моем. Картошку с плиты не снимете, так и сгорит. Обувь перед входом не снимете, потому что никогда, если за вами не проследить, никогда собственность мою не уважали, которая столько стоит, ради которой я себе жилы рвал. А ведь какой опрятненький домик был, все покрушите. Все сожрете-проедите, сначала эту вашу горелую картошку, а потом что попадется: ковер, занавески. Откроете горячую воду и пойдете себе; разве мужик когда вспомнит кран закрыть? Вот иду я сейчас здесь, а там колесико в счетчике крутится, причем красное, то, что дороже! Как будто в вальсе кружится на моих поминках! О Боже! Не попусти! Девок себе небось из агентства зеленщика наведете! По постели будете скакать. Вообще соберется шайка-лейка. У меня в доме, а меня не пригласят. Ох, неплохая компания соберется. А то! Элита! Братва! Цвет братвы! На Гнойной танцы у нас. Сливки нашего двора. Все молодцу с «Альбатроса». Брр! Холодно. Хорошо еще, что жемчуга взял с собой, на шее они у меня под свитерком.

А тут смотрю — пригорок, а на нем камень обтесанный смотрит на четыре стороны света, видать, во славу Перуна поставлен. В лунном сиянии, под косо летящим снегом. С жалостью подумал я о народце сем темном, землю сию населяющем, который все еще поклоняется Перунам и камням. А был это Свентовид — добрый божок, на четыре стороны света глядящий. Перед ним — еда в мисочке. Ягоды красной рябины, кораллы боярышника и какие-то грибы. А скажи-ка ты мне, в какой стороне будет Лихень? Эй ты, идол! Все по сторонам смотришь, а ты бы лучше наверх посмотрел. Все пейзажи польские созерцаешь и даже не знаешь, что сверху придет наша погибель, и очень скоро. На Лихень дороги не знаю, я на Суботку могу показать, на Купалу, на Ладу, на Коляду, на урочище. Не спрашивай меня, где Лихень. Почему бы тебе рыбу не спросить, это ведь их знак. А то и комету спроси. Мне до Лихеня не по пути… Я остолбенел. В столб превратился! Боже мой! Как тот самый соляной столб я стал, как истукан. Или мне показалось, что глыба, столб, прадавней рукой слегка обтесанный, камень расколотый, обрел дар речи и ко мне обращается? Я попытался расспросить его, где я, но он лишь поворчал что-то типа «в краю Полян», но как-то неотчетливо — если это слово уместно в отношении столба — артикулировал.

Есть у меня часы, из ломбарда моего, прекрасные, электронные. Так впотьмах ничего бы я и не увидел, но на то они и изобретения — у меня в часах подсветка! Подсветка циферблата! А еще — калькулятор, чтобы сразу, не сходя с места, подсчитать все мои убытки. Правда, чтобы сделать это, надо что-то вроде булавки применить, а то клавиши больно маленькие. А еще шпилька нужна для надавливания специальной кнопочки сбоку, чтобы подсветка зажглась. С грехом пополам нажимаю и вижу: одиннадцать вечера восточноевропейского времени. Но что-то, чувствую, не так. А который на самом деле час, не знаю, ведь не полиция же я по вопросам времени на этом бездорожье! И только капает вода на это стеклышко и на эти одиннадцать часов, а из того факта, что вода оказалась чистой, делаю вывод, что нахожусь далеко от дома, от бассейна, потому что у нас никогда чистого дождя не бывает. По нашим машинам можно заметить, какие они грязные после дождя, в подтеках, разъеденные кислотой, кислотным дождем. Здесь скорее такой пейзаж, как будто плакучие ивы, поля, леса, а кое-где и канава и куча листвы. Может, я на Мазовше каким-то чудом оказался? И ни одного фонаря — ни при дороге, ни на горизонте. Ни одной машины, да и с какой стати им быть? В такую погоду хороший хозяин собаку не выгонит. Сорвал я боярышник и ем, ибо поддерживаю себя боярышником на этой целине. Боярышник, рябина, трут и омела — эти древние польские цветы, а еще рута и подорожник. Еще желуди с древних дубов. Все это выглядело как «уголок природы», который нам воспитательница устраивала в детском садике.

Иду я себе, а комета эта гребаная в какие-то дебри, в поля меня заводит. С наезженной колеи, человеческой рукой устроенной, сойти велит! Вот и приходится полем, неугодьем, в самую перед новью пору блуждать. И тут на горизонте замечаю каких-то людей. Ладно, думаю, только черт может в такое время по полю, по целине голым да мокрым летать, без подсветки. Стремно мне сделалось, территория пустая, ночь нигде ни церкви, ни кургана. Однако вижу — три человека идут ко мне по полю, что-то несут, но начинаю различать: три женщины. Впрочем, немного смахивающие на три плакучие ивы, раскидистые, потому что росту они были высоченного и волосы такие длинные, вроде как растрепанные, ветер ими играет. Я ретироваться, ноги в руки и было к своему «малюху» модель «Сахара» рванулся, да сообразил, что я в часе пути от машины. Тьфу, сгинь, сила нечистая! Оборачиваюсь и вижу — черт побери, черт побери, — не в силах человеческих таким высоким быть и так быстро меня преследовать. И не в человеческой власти такое дебильное выражение лица иметь.

Свят-свят! Боже мой! Конец мне приходит, momento mori, что в переводе означает: в этот момент я умер! Скрыться! А что это? Прочь, бляди немытые, прочь от меня, прочь, я ни в чем не повинен! У меня нет даже палки на вас, но только посмейте что сделать мне! Но они все ближе и как будто приобретают более реальные формы, размеры, и страх отпускает меня. Э-э-э… три мокрые курицы, пестро одетые и сильно под градусом, одна с каким-то музыкальным инструментом, большим таким, не скажу, не разбираюсь, может, контрабас, может, саксофон, что-то в чехле. Две другие тоже нагружены чем-то. А правильно ли идем на Вроцлав, спрашивает меня та, что постарше, а вода стекает с ее блондинистого парика. Скособоченного. Я — Бася, будем знакомы, а это мои девочки из ансамбля La Dominanta, из дома культуры. И сама тянет руку к моим губам, для поцелуя. Вы на самом деле ничего о нас не слышали? О нас писало местное приложение к местному приложению, в рекламной газете была о нас заметочка два года назад, с левой стороны в самом низу! И лису, что возлежит у нее на шее, с искусственными глазами-стекляшками поправляет, манерничает. Признаюсь, что на этой святой матери-земле, которую мы до последней капли крови от захватчиков, от агрессоров защищали, от турка и гяура, присел я, на борозде, на расклев воронам отданный, и «Присягу»[53] запел:…Не бросим землю, где наш род, не предадим язык наш… Э-э-э, да он побольше нашего набрался — так меня припечатали. Эти колдуньи. Эй, Баська, глянь-ка, что у него на шее, — жемчуга!

А я, вместо того чтобы бояться, беру себя в руки в столь новых, столь непривычных обстоятельствах, я бы сказал ментальных, ибо физически я все еще нахожусь там, возле придорожного креста. Ибо любовь к Отчизне сей, к этой борозде земли плодородной, черной, черноземом называемой, во мне просыпается такая, что аж ноги от удивительного умиления ватными делаются. О, за Отчизну, за матерь мою я… я… Да на костер! Какие-то древнеславянские дымы вижу, и Пяста-Колесника[54], и Репиху, жену его, Репкою также в узком кругу именуемую. Гимны какие-то слышатся мне сквозь этот туман, дым, праславянские песни, вижу оккупацию, кровь солдат, что собою эту землю удобрили. Из легионов, из АК[55](батальоны «Зоська», «Зонтик»), Барбара Вахович[56]. И тут такая восточноевропейская ледяная меланхолия, другим народам, к западу от Одера проживающим, лишь из литературы, из Достоевского известная, овладела мною, что только завыть!

А они мне на это ни с того ни с сего: слышал ли я, что их ансамбль La Dominanta на конкурсе «Веселая Радуга» в Катовицах оказался в золотой финальной (как ни верти, но тем не менее) тридцатке? С песенкой о веселом пингвине Дикси. Что это их первый огромный успех, который они так наотмечали, что потеряли дорогу, с тропинки сошли, не на тот путь вышли. Потому что автостопом из-за скупердяйства этой их Баси возвращались, путь спрямляли. Спрямляйте пути свои, сказал я и в сторонку, откуда сам пришел, палкой, клюкой показываю. Там пястовский Вроцлав! Там град древнеславянский древнего… Врака[57]! Туда вам надо идти. И, может, только тогда эта старуха сказала, что зовут ее Бася, или только тогда меня осенило. Что имя это как-никак популярное, но не настолько, чтобы не поставило меня в тупик, коль скоро в миру меня самого Барбарой кличут. Тем временем они на камне тысячелетнем, пястовском, сели и раскурили поделенную на части сигарету, страшно пачкая ее размазанной фиолетовой помадой. Хлопья снега кружились в воздухе, ветер сметал их в сторону, словно мусор. А я перед ними на колени пал и возопил, ни о чем боле не заботясь:

— Говорите, ведьмы, быть мне богату? Быть мне счастливу? Быть мне сильну? Ворона раскаркалась над целиной, тучи, словно взрытый чернозем, громоздились над землей, а они уже убегали, криком моим испуганные, когда та Бася — будто мою колоду карт знала наизусть и ведала, что под какой цифрой сокрыто, какой ответ, — повернулась и крикнула: да… И издалека до меня долетало еще сквозь ветер, сквозь дождь, сквозь мрак ее карканье, более на воронье, чем на живого человека похожее: но запасись терпением…

Ползу, плачу, ибо сколько, скажи мне, Звезда Морская, сколько этого терпения может найти в себе слуга Твой, если киоск или сортир, а то и какое другое маленькое помещеньице я на горизонте замечу. Вот часовенка Пресвятой, ладненькая такая, типа домика, чтобы Приснодеве на голову не капало, цветов кто-то насобирал, чертополоха или пырея, ибо какие здесь еще могут быть цветы, в этом краю, в это время года? В голодную пору? Ну разве что маки эта земля еще родит. Но скорее пластиковые бутылки и целлофановые пакеты, что весной из-под снега как первоцвет пробиваются. Однако и это все приходит в упадок. Ладно, раскручусь — обещаю отремонтировать! А то сооруженьице это не отвечает никаким нормам, разве это порядок?

Поклонился я Богородице, подошел к алтарику. Не скрываю, что хотелось спрятаться паломнику от еще большей бури. Такой вот очередной этап моего крестного пути. Стало быть, читаю молитву. Такая же голубого цвета фигурка у бабки моей в Руде на комоде стояла. И только я собрался что-то там около фигурки поправить, открываю «шкафчик», а голова Богородицы возьми да отпади, видать, известка, из которой ее сделали, истлела. Содрогнулся я от греха того смертного, ибо сразу обычная бутылка из святого образа показалась, причем полная мутной воды! Да еще и паук из Пресвятого сего Тела вылез. Хорошо еще, что не ящерица, хоть, правда, их, к счастью, в бескормицу не бывает.

О нет, нет… Я Богоматерь в таком виде на непогоду, на стеклянную погоду не обреку, не оставлю на погибель, голова в короне отдельно, низ — пышно сосборенное одеяние, носки обуви, попирающей змия, — отдельно. Все лежало на этом алтарике точно колбаса на столе каком мясницком. Друг рядом с другом голова — пробел — и сразу тело. Потому что если бы я сам так положил, то уже не уходил бы отсюда, а убегал. Как будто это я Ее убил. Не допущу святотатства! Запакую аккуратно и домой возьму, склею. Мороженое починил, так неужто с Приснодевой не справлюсь? Одна беда — положить некуда, так и несу в руках. Немного непривычно с Пресвятой Богородицей идти по неудобьям да без цели, куда глаза глядят. Безмозглой, бездушной кометой ведомый. С жемчугами на шее. Но, думаю, Она-то уж меня от дальнейших несчастий оградит. О! Дево возлюбленная, иже святнице сей благо поверена! Присягаю Тебе, Роза Ветров, присягаю Тебе, Оплот Чистоты, клянусь, Царица, обращаюсь я к святой голове, что в руках держу и теперь, как коротковолновый передатчик, на высоту рта поднял, к губам, можно сказать, прижал. Клянусь Тебе, Дево Пречудная, если исполнишь то, о чем молит Тебя Твой верный раб, Барбара Радзивилл, чтобы меня, как и мою великую предшественницу, дворцу большому, гешефтам большим сподобила… Но только чтобы мне не в пример жене Троцкого воеводы[58] жизнь свою закончить, а чтобы жить долго и счастливо, ну а насчет зеленщика, это как уж тебе, Роза, заблагорассудится. Прием. Потому что та болезнь, которая начала ее подтачивать сразу после коронации, была наказанием за то, что великой она была блудницей, великий позор, и нравов падение, и молодежи совращение, и детей с самой что ни на есть колыбели растление. Зато я живу в чистоте, что часто кляну, и пла́чу, но по причине неких моих физических… Хм… Ну, в общем, варикоз, да излишний вес, да изо рта запах неприятный… Жирной кожи несовершенство… Но, во всяком случае, живу я в чистоте.

Как правило. Всю жизнь свою на корабле, на судне с матросами моими я прожил, с Сашей и Фелюсем. А где на судне искушение? К помощи духовного пастыря всегда прибегаю, в вертограде своем (на моей половине) зелень-овощи выращиваю, скромненько так… Было время, блуждал я, но выпрямляются пути мои. Семь ден в чистоте пребывал я, в день осьмый нечистотой осквернился. Заблудшая овца я, но на меня сей кары не обрушь! Лишь, Пресвятая, в последнее время очень болтают наше судно злые волны да бури да непогоды, того и гляди утонем, да огни Святого Эльма уж видим, спасай! Спаси!

Так голову Ее ко рту своему прижимаю и к уху. Прием. Salve Regina![59] А пошлешь спасение, так я не только на мессу дам, но и большие пожертвования в Краков сделаю и даже в сам Рим пойдут — клянусь — большие суммы на богослужения за мою душу и за душу Отца Святого[60]. Потому что и Отец Наш Святой очень сильно сдал. Боковой придел в святилище в Лихене, что возводится по благословению папскому, построю. Ну ладно, пусть не это, но в Неаполь поеду молитву вознести к крови Святого Януария, где все самые богобоязненные сыновья Твои в Господе из самой сицилийской мафии молятся. И женщины их в черных платках с лицами, черными от солнца и слез. Туда, где берут каждый год эти пробирки или трубочки какие-то с загустевшей за столетия кровью сего святого, к ним все взывают, и под воздействием этого исполненного веры призыва кровь снова приобретает свойство текучести. Матерь Божья, клянусь Тебе, что десять, ну… семь процентов оттого, что заработаю, Тебе отойдет, ну как? Прием! Тут я голову к уху прислоняю. Невыгодно? В Твоих собственных интересах, чтобы я как можно больше зарабатывал потому что чем больше я заработаю, тем больше будут весить эти семь процентов нетто. Молчит голова. Только шум, как будто море шумит в раковине. Такая раковина-пепельница стояла у нас на комоде. Не попусти погибели моей тут, ибо волцы-лисицы только и чают заблудшего меня! Облобызал я благоговейно голову пресвятую и назад в карман спрятал.

*

Раз-два-левой, раз-два-левой! Идет себе раб божий (Б.Р.) с Пресвятою Девой! Идет колеею, рощами-перелесками. На Лихень путь его, потому что как пустились люди за лихвой, то от лихвы той лихой только Лихень и поможет. Мне не холодно. Мне не холодно ничуть. Я не промок. Изморозь меня не моросит. Мне не холодно, я не промок, я не заблудился, и вдобавок я не голоден. Я не в жопе. Я не в сраной жопе. Да и срать мне на то, что я в сраной жопе. Не темно. Волки не воют. Моя правая… Моя правая нога тяжелая как, блин, колода! Моя правая нога проламывает тонкий лед на луже и попадает в воду! По всему моментально расслабившемуся телу протекает поток энергии. Моя левая но… но… Кашпировский мне отсчитывает один-два-три. Но что это?! Ничего нет! Ни озера лесного нет, ни туманов! Нет их. Нет, не сошел же я с ума. О!

Если вы собирались позвонить в дурдом, то, думаю, вы давно упустили подходящее время, оно ушло, утекло. Ибо, только я сказал в самом начале, что ощущаю себя этой самой Б.Р., надо было сразу набирать номер, а теперь поздно — псих уже гуляет по комнатам, по гостиным, уже колотит фамильный фарфор, надо было вязать его, когда он был только в прихожей. Алло, так, мол, и так, пожалуйста, немедленно приезжайте на улицу Ягеллонскую, один тут у нас объявил себя Барбарой Радзивилл, не забудьте смирительную рубаху прихватить. Поздно. А что своевременно не сделано, то пиши пропало. А теперича, стало быть, слушайте. Даже если вам слушать не хочется. Вы заперты в палате без дверных ручек и обязаны слушать. Если хотите музыкальное сопровождение, то можно пустить фоном какие-нибудь там нежные арфы вроде как для танца нимфам водным. Короче, я не утверждаю, что все было именно так, но упомянуть стоит. Шел я перелесками, пока в лес густой не углубился, где еще темнее, но не так сыро. Долго шел я этим лесом, но вдруг кусты расступились и передо мной явилось озеро лесное. Большое, шикарное. Стеклышки у меня в очках запотели, так что через капли я вижу только размытые серебряные звездочки. Пологий спуск на песчаный берег. Но я не спускаюсь, ибо как знать, какие призраки там рыщут?

*

Небо с кометой надо мной, мокрая одежда на мне. А во мне ничего — ни жратвы, ни питья. Подо мною песок и шишки. Передо мной за кустами плещется посинелая вода озера. Где-то схваченная ледком, но лишь наполовину. Со странной какой-то посредине башней. Эта ночь не похожа на другие. Сжимаю изо всех сил голову Пресвятой Девы, так, что того и гляди разлетится вдребезги на мелкие реликвии. Дальше идти сил нет, а возвращаться неохота, и главное — рядом никого. Если бы ты сейчас оказался здесь, ах, если бы этот парень сейчас вырос передо мной, как призрак из озера, но не из тумана сотканный, а из Саши живого, из крови, костей и мышц (и пусть уж немножко из жирка, ну что, Сашенька?), то все было бы иначе.

О, шеф, а мы как раз вас ищем! Мне знакомы эти места, я здесь когда-то у Гопланы[61] ожерелье реквизировал; с Фелюсем, шельмочка эдакая, и со мной в своей башне развлекалась. Я знаю это озеро, я здесь когда-то у Попеля[62] крыс, твою мать, косил из калаша, а потом эта его вредная Брунгильда пришла вся растрепанная, сначала вообще платить не хотела, а потом какие-то допотопные монеты, которые давно уже из обращения вышли, пыталась всучить, но пришел Фелек, попробовал на зуб и сказал, что это золото… Что вы, шеф, все переживаете, что это земли Солтыса, эта лужа уже давно им выкуплена, он велел переименовать озеро из Гопло в Солтысовице, здесь ни один волос с вашей головы не упадет. Да и я знаю это озеро, я здесь когда-то у Свитезянки[63] в охране работал и гриль-бар здесь же у автострады держал. А к автостраде это, шеф, туда, перелеском, просекой, через выгон и лужок… Ну же, пошли домой! Знаю я это озеро, знаю я эту лужу, оно образовалось из слез одной русалки с Украины, которую мы всем нашим дружным коллективом жарили на ближайшей автостраде; не хотела она у дальнобойщиков отсасывать, вот и стоял плач; то ли Светлана, то ли Гоплана, как-то так она звалась. Мы ее прямо тут вместе с тогдашним шефом, толстым Болеком, оприходовали, вот она свои очи и выплакала и превратилась в озеро. Знаю, знаю, вот, шеф, у меня для вас чекушечка кое с чем для сугреву, а вот моя лапа с контрафактным «ролексом», которой я вас обнимаю, а вот воблочка, подкрепитесь, шеф, а вот как раз в кустах мотоцикл стоит, и, если не имеете ничего против, мы вас с удовольствием подвезем. А вот мой ножичек, которым я вас защищать буду. И тогда в темноте блеснул нож-выкидуха, а я в землю скромно так уставился, а Саша летящей походкой приблизился и сказал: «Ко мне, ко мне иди». Саша! Где ты?! Протянул я к нему руку…

…но исчез Саша. Ветерок повеял, облако развеял. И растворился мой Саша в молочном тумане.

А что? Может, пойти по берегу озера, тут должна быть лесная тропинка. Ну а с другой стороны, чудесные ароматы, чудесный воздух у нас в Польше! Чудесны леса наши! Волков уже почти не осталось, нет. Мне не холодно, нет. Мои ноги не промокли. Какое мне дело до того, что есть и волки и что ботинки мои полны воды! О, вон просвет между деревьями и, наверное, дорога. Спасен! Стшельно: пятнадцать километров. Монастырь норбертанок! Ну, может, утомленного паломника сестры примут под свою крышу! Вот дорога, иду по ней. Эй, человек! Остановись! А чтоб тебя! Тьфу! Проехал. Только окатил меня водой. Иду. Иду. Эй! Остановись, мать твою! Кто не на колесах, тот для них не человек!

О, вон придорожный ларек, пестро подсвеченный елочной гирляндой. Лампочки зажигаются и гаснут, уложенные в надпись «GRILL BAR GOPLANA»! Спасение мое! Мокнут гномы в оптовых количествах. Низкие столы из неоструганных досок, два сникших зонтика Coca-Cola отставлены в сторону, маленький садовый гриль вяло дымит, при нем (тот самый) ларек, в который можно войти и укрыться. А на стене кем-то не особо, видать, одаренным нарисована дымящаяся курица на тарелке. Есть столб, а на столбе — покрышка, на покрышке — искусственное гнездо с искусственным аистом. Под покрышкой надпись: «Вулканизация-балансировка», а еще — «ZIMMER FREI» и «WECHSELSTUBE»[64]. И стрелка, указывающая на дорогу, ведущую в лес.

О нет, никаких Гоплан, никакого романтизма, никаких нимф и никакой ворожбы! О, я уже пошел в реализм, в ре-а-лизм, Александр Сергеевич, дорогой ты мой! Только реализм! Попрошу не перебивать меня, потому что сейчас я расскажу о том, что случилось! В телеграфном стиле, и попрошу воздержаться от замечаний. Что такое? Будет тихо или нет? Будет наконец тишина? Докладываю. И пусть хоть кто-нибудь попробует мне тут вякнуть! Короче, подхожу я к тому ларьку, гриль-баром «Гоплана» называемому. Лампочками а-ля елочная гирлянда (типа зажигаются и гаснут) подсвеченному. К заведению ведет аллея гномиков. Сам дизайн подсказывает, что эта забегаловка принадлежит Болеку, который в 70-х годах погнал волну спекулятивных сделок и теперь пол-Польши выкупил, разумеется, в том, что касается запеканок, картошки фри, ломбардов, баров с бильярдом и прочих заведений для отмывания денег.

Из висящих на дереве колонок доносится диско-поло, «Коко-джамбо», а может, и «Белый мишка». Колоночки малюсенькие, из тех, что к плееру полагаются, мокрые. Прибиты к ветке ивы, переодетой лампочками под елку. Вторую иву подпилили сверху и в крону насовали соломы, получилось что-то вроде пальмы. Ну высший свет, Андалузия. Видимо, и у них, в Центральной Польше, тоже косят под стиль «лагуна». Прибыл я к луже той и разбил свой юношеский шатер… Нет, кончать с поэзией пора, завязывать с романтикой. Реализм. Новая эпоха, после романтизма, как правило, наступающая. А стало быть, немного прозы. Из ларька доносится до меня скандал на предмет пирожков, подгоревших в микроволновке, сошлись в сваре два женских голоса. Один скандальный женский голос обвиняет другой женский голос в каких-то неточностях в ведении кухни. Э-э, это нам очень даже знакомо. Ведь я до сих никак не сосчитаю, хоть бы и на счетах считал, хоть на калькуляторе, сколько сифилитичка пани Майя вынесла шампиньонов у меня из прицепа, целое лукошко, целый лес!

И тогда я вхожу, точно в вестерне. Хоть, может, и не выгляжу ковбоем. Открываю белую дверь, точь-в-точь квартирная в многоэтажке, с глазком, с надписью зеленым фломастером «WILLKOMMEN»[65]. Мне в лицо бухает пар от еды, испарина покрывает очки. Пирожки из микроволновки, хорошо знакомая атмосфера. Под потолком для украшения карниз из прибитых бумажных тарелочек. В польском стиле. На другой тарелочке написано меню. По-немецки: Kaffe, Tee, Wurst, Bier «Piast». Искусственная диффенбахия в белом пластмассовом горшочке и пузатый Санта-Клаус, рекламирующий кока-колу. Пластмассовый столик. Пластмассовые стулья. Пластмассовые часы с надписью «ТСНIВО». Пластмассовые ножи, пластмассовые вилки. Пластмассовая пластмасса. И толстая старуха в углу — единственная клиентка, сидящая над кофе в кружке из цветного материала. В платке, в переднике в горошек. А за стойкой некрасивая молодая девушка, черная от солярия. Со сломанным носом, с признаками дебильности. С накладными ногтями. Ярко раскрашенная, Гоплана. Так у нее на бейджике и написано: «Goplana. Kann ich Ihnen helfen?»[66] И к блузке прикреплено. К груди. Левой рукой она поправляет в витринке сникерсы, а правой прибитую к стене «горячую кружку» «WINIARY». Гоплана, полька-кормилица, раздатчица еды.

Здравствуйте, можно чего-нибудь горячего, но чтобы не слишком пластмассового. Совсем немножко: полпорции кофе и полпорции картошки фри (потому что я хорошо знаю, что в таких придорожных забегаловках цены завышают, умножая их на номер юбилейного года, и все из-за отсутствия конкуренции). Без сахара, без сливок, без пластиковой палочки для размешивания и без тарелочки. Картошку фри я и руками сумею съесть. А где я нахожусь, позвольте полюбопытствовать?

В Польше, в Польше, то есть нигде… — отвечает Гоплана. Подсаживаюсь к пожилой даме, потому что это единственный столик, добрый вечер, разрешите? Не вполне изысканные манеры и очень кургузый вид свидетельствуют о ее простом происхождении.

Ах, яки прынц! Че так на мине смотришь, проказник? Поиграть меня хочешь? Ох уж этот твой проказник, ох уж… Да только поздно уж! Моя печка больше не работает, моя печка больше не работает, моя печка больше не работает, моя печка, моя машинка больше не фурычит… Моя машина больше не фурычит, моя печка отключена, холодная… Да вот, мамаша, потерпел я аварию в поле, на бесплодье польском с дороги сбился, только не покушусь я на вас. Не таков я!

Ездють як очумелые, як очумелые, понимаешь, это ненормально, это какая-то бесовщина, не все у них дома, не все у них дома, не все шарики с роликами в черепушке… За пять злотых, за злотый убьют, ограбят… За булку хлеба, за хлеб убьют. Убьют, укокошут! Где это видано, чтобы так на дискотеке танцевать, руки так вверх задирать, они ненормальные с самого рождения! Мне одна богатая дама говорила, и это правда!

Когда она смеется, то загораживает ладонью рот. Может, слышала, что в приличном обществе принято заслонять рот, но забыла, что это когда зеваешь; слышала звон что-то там насчет открытого рта, да не знает, где он. И ко мне обращается, подлизывается, подмазывается, что, дескать, какой я парень молодой (ого!), яки прынц, какие манэры, какое обхождение, сразу видать, человек из приличного общества. Она — Марыхна, будем знакомы, Марыхна из деревни Млынок под Бытовом. И могу ли я ей прочитать, что на этой тарелочке с меню написано, потому что она не умеет. И я, стало быть, читаю ей, почем кофе, почем чай, почем горячая кружка, — все так культурно перевожу с немецкого языка на наш. Ага. Вот она все и заказывает, а я удивляюсь, откуда у нее столько денег. Пачками достает! Меня угощает, э-эх, а ведь мог с сахаром взять хотя бы тот же кофе, а то со сливками мне как-то не очень. Во всяком случае, она за меня платит, эта старая толстая Марыхна. Наклоняется к моему уху, будто хочет поведать мне какую-то страшную тайну. А изо рта у нее борщом несет. И говорит:

— Мне одна богатая дама говорила. Одна богатая дама. Знаете, кто на ладан дышит? Книделька на ладан дышит, Книделька на ладан дышит, все из-за бабской работы, все по бабским делам… Ну-ну-ну, и нечего над другими смеяться, нечего над другими смеяться… Ну я ей зла не желаю, потому что это великий грех, великий грех кому-нибудь смерти, болезни желать. А теперь у нее рак, умирает, а когда мой Збышек в очереди стоял, масло купить в магазине, то она спросила его: «А мама обедом кормит? А мама обедом кормит? Ты такой худой, мама обедом кормит? А ходят к маме дяди? Мама с дядями спит? А то мне тут одна богатая дама сказала, что мама с дядями спит». И такие начала разговоры разговаривать, что я, дескать, страшно любила концы брать в рот, что я страшно любила концы и что я страшно любила играть, что я страшно любила кувыркаться и что я концы в рот брала.

Подали кофе.

Вы знаете, что это такое? Если бы я в суд на нее подала, то большое наказание за такие слова бывает, что кто-то такие вещи делает, вот! Одна богатая дама говорила, что большое наказание за такое. Ну что, мол, в рот, что я брала, ну большое наказание за такое!

Я сделал глоток, помешал пластмассовой палочкой, которая от кипятка выгнулась грустным хуечком. А не знаете, мамаша, нет ли здесь поблизости какого домика, где можно было бы переночевать? И тут голос подает Гоплана из-за барной стойки. Но как-то так исподтишка, посмеиваясь злорадно, слегка иронично: а вы бы, Марыхна, пригласили к себе, к сыну… У ее сына здесь и дом, и мастерская: вулканизация-балансировка, производство садовых гномов и прочий интерес, более прибыльный… И меняет в магнитофоне кассету на «Белые розы», чуть себе ногти не поломала. Резво диско-поло летит в пространство, пропитанное запахами пирожков и борща. Одна богатая дама говорила, что незнакомца в дом введешь — большое наказание за то будет. А вам Марыся еще за то заплатит! Тут Гоплана встала по стойке смирно, потому что дверь открылась и внутрь ввалилась куча мокрых куриц. В смысле немецких пенсионеров, таких, что если на что-то здесь и смогут напасть, то только на Крушвицу[67], и если возьмут кого под прицел, то только под прицел фотообъектива.

*

МОЛИТВА НЕЗАМУЖНЕЙ ЖЕНЩИНЫ, ДОВОЛЬНОЙ СВОЕЮ СУДЬБОЙ

(Из молитвенника старой преподавательницы польского)

Боже мой! В том положении, которое мир считает для женщины унизительным и которое, как правило, очень печально, за сколько же счастья я должна поблагодарить Тебя, о Господи. Ты дал мне это счастье не через руки людей, но Сам от Себя милостью Своей меня одарил. Ты не сделал меня жрицей огня, возле которого я как подруга другой жизни стояла бы, но собственный огонь развести мне позволил. Ты не призвал меня в матери семейства, но все ее работы и все ее утехи подарил мне. Ты не возжелал, чтобы рука такого же, как и я, смертного стала мне опорой, но Сам Свою руку дал мне и собственными силами мне, слабой, несовершенной и трепещущей от страха, идти велел. И вот я иду, о Господи!

3

И вот я иду, а точнее, мы идем, старуха ведет. Приблизительно в направлении стрелки «вулканизация-балансировка», то есть дорогой через лес. Страшно, Саша, ибо я уже в последние часы понял, что есть правда и в картах, и в приметах, и Розальки[68] в печи — тоже правда. Так оно и вышло. Она вдруг в этом лесу задирает юбку, и ту, что под ней, и ту, что под этой. Короче, все позадирала, присела на корточки и писает, а чтобы не глазели на нее, отмахивается веником из веток, что посрывала. А сама уже раза три рассматривала меня, какой, мол, я паныч молодой да ладный, какие манеры у меня да какой вкус утонченный. Даже пришлось одернуть ее: ты бы, мамаша, уважила седой волос паломника, на коленях в Лихень с постом и покаянием идущего!

Помощи ищу, чтобы побыстрее попасть в Лихень, а оттуда немедля возвратиться в Явожно, в свою каморку, краны прикрутить, к делам приступить с новыми силами, предсказанием той безумной Барбары, что с поля, подкрепленными и настроенными. Все продам и начну торговлю в большом масштабе, жемчуга в дар несу Деве Лихеньской, золото у меня по батареям рассовано, дом на теток зарегистрирован, и что суд сможет у меня забрать? А остальное уладим через Израиль или через постель. Тем временем старая Марыхна берет меня под руку и ведет лесом, только вижу, что-то она все медленнее да медленнее идет, бормочет опечаленно себе под нос. В конце концов совсем остановилась. А теперь ты, Саша, будешь смеяться! Хотя впору бы и заплакать. Итак, что-то она там бормочет, вроде как ей поплохело, вроде как выпивши она, на мху, дескать, хочет присесть, а сама ноги-то раскорячила, баба… Так здесь же мокро… А мокро, сыро, панычку, мокро, влажно, влажная я… Берет мою руку и сует ее под халат. Вот, панычку, дело какое, смотри, как сердце мое свирепо бьется, может, присядем? И прижимает мою руку к груди своей большой, под халат засовывает. Я нервно дернулся и спрашиваю, когда же дом ее сына в конце концов будет, далеко ли еще, а то очень писать хочется. А ты, панычку, выставь свою письку, небось не откушу, небось не одну письку в жизни видела, смотри, как у меня сердце бьется, как тут тепло, сюда всади, покаж, есть там у тебя змей, ой, есть, ой, верно, ебака из тебя, ой ебака… Женат? Э-э-э, не совсем… А что так? Чего ты не женишься, ты что, этой киськи боишься? Ты чего, боишься, что эта киська твоего письку укусит? Дай змея, дай, достань змея, я тебе еще покажу, что умею язычком, смотри, как сердце у меня колотится да какая я вся влажная… Женщина, здесь лес, пуща! Да, пуща, дремучая, непроходимая, там, внизу, дремучая, густая, мокрая…

А я все думаю, что ж это за дом такой может быть, к которому меня ведут, и чтут ли Бога под крышей его, да и есть ли там вообще какой дом? Ты, Саша, как пить дать, в том лесу поприкалывался бы, потому что ты молодой и полон жизненных соков, горячий, ой горячий! Но ты хорошо знаешь, что я волос седой умею уважить и что Бога боюсь! И вот, вместо того, чтобы легкому искушению поддаться, я эту ненормальную отодвигаю, святую фигуру из кармана достаю (голову отдельно, тело отдельно), перед собой, словно щит, ставлю и заклинаю: а вот выкажи уважение Матери Божьей, если уж паломника не можешь уважить! И тут — о диво! — в старухе что-то надломилось, она сильно погрустнела и, как на исповеди, встала передо мной на колени: ну что же мне, бедняжке, делать, если ксендз не отпустил мне греха, а уж я-то плакала, а уж я-то плакала и говорила ему: «Отец, говорю, святой, не хочу я с такими грехами умирать, я к Господу Богу хочу идти, я не хочу быть осужденной на вечные муки, я знаю, что по-разному в жизни себя вела, что по-разному в жизни себя вела… Ну уж такая я была игривая, уж такая игривая, мужик только коленком заденет, а у меня сразу брюхо вырастает, сразу брюхо вырастает…» — «Иди, дочь моя, и больше не греши! Разве не знаешь того, что Господь наш во сто крат больше радуется нашедшейся заблудшей овце, вернувшейся к Нему блудной дочери? Знаешь историю святой Марии Магдалины? Ну и хорошо, женщина, не плачь, молись…»

Вскоре лес стал реже и до нас донесся чад кокса и подгоревшей капусты — верных признаков человечьего жилья. А потом и дым из трубы, а после и сама труба целиком выглянула сквозь туман, разбрехались собаки. Дымы, туманы все больше спускаются, а из них проступает довольно странная картина… что здесь произошло? Не могу понять. Какое такое безумное стечение обстоятельств привело к тому, что я вижу? Какие неизвестные судеб переплетенья, карт расклады, звезд плеяды? Театром каких печальных событий стало это место в чистом поле? Ой, не иначе здесь действовали произраильские силы!

Стоит курная изба в том чистом поле, на бросовой земле, но за оградой солидной, подсвеченной лампочками, работающими от фотоэлементов. Лачуга, мазанка, вроде как нищета из деревни подкелецкой поселилась в усадьбе богатого шляхтича. Некогда беленые, стены теперь серые, неровные, в окнах вместо стекол пленка из свиного или бычьего пузыря, дым из трубы, перед входом — колодец с журавлем, бурт с картошкой, и все это подставлено дождю, а привязанный шарик бешено лает. Худой такой, ободранный! А как сюда попадешь, если охрана поручена охранному агентству «ПЕС»?

Но это одна сказка, а вторая вот какая: в глубине, на той же самой огороженной территории, новая ухоженная хаза, вписанная в старинный шляхетский дворик, но с окнами-стеклопакетами, пластиковыми белыми колоннами и ступеньками, а газон перед ней как искусственный на английском стадионе. Гаражи с козырьками, застекленный первый этаж, через стекло пальмы видать, компьютеры, столы! Какие-то залы наподобие спортивных, все путем, только нищета поселилась в усадьбе большого богача. Террасы, зонтики, бассейн. Ну и ко всему этому сторожка, звоню по домофону, откройте, люди добрые! Я совсем с дороги сбился, скажите хоть, в какой части земли этой допотопной страны нахожусь я? Может, в Мазовецком воеводстве? Нижнесилезском? Подкарпатском? Еленегурском? А может, и на Поморье? А то и в Люблинском? Да хоть стаканом чаю спасите человека бедного, с пути-дороги своей сбившегося! Откуда вам знать, а может, я святой Кирилл, а Мефодий сейчас подойдет, только брусники подсоберет, ибо плодами придорожными пробавляемся. Но раздался какой-то электрический звук, я толкнул дверь, которая сама отворилась, а за нею — никого. Старая Марыхна сразу почапала к бедной хате и была такова. Да и меня и сердце, и инстинкт тянули сначала к бедненькой хибарке, ибо я прибыл сюда прямо из сказки о Пясте-Колеснике и жене его Репке. Да и у кого, как не у бедняков скорее искать утешения. Чем у богачей. Перед хибарой дерево раскидистое, все в зеленых шарах омелы, высохшее, ибо холеры эти все соки из него вытянули. Омела вообще пожирает все польские деревья, польские тополя. Власти должны отрядить людей с пилами, чтобы каждое дерево в стране окончательно от паразита освободить. А здесь, наверное, шаров с тридцать присосалось. А чего не высосала омела, высосет из ствола трут.

Шарик мало кишки в лужу не выбрехивает. А что глотку рвать? Э-э-эй! Есть кто живой? Стучу в дверь. Открывай, если кто есть, человека, с дороги сбившегося, спасай! Стопкой первача! Заглядываю я в то окно. Внутри вся как есть старопольская хата или еще какой скансен. На постели множество подушек. Керосиновая лампа на столе, одним словом, «Цепелия»[69]! Эй! Добрая женщина! Эй, мамаша! Где вы? Хотел было в стекло постучать, да сообразил, что не стекло это вовсе, а какая-то мягкая пленка. Делать нечего, ухожу. Заглядываю в колодец, а колодец-то только снаружи колодец для виду, потому что в середине засыпан, один сруб выступает. Эй, люди, поумирали, что ль?! Прислоняю нос к этому как-бы-стеклу из пузыря. Лежит там на столике большой калач. Но старая Марыхна уже дверную задвижку отодвигает и сладострастно так шепчет мне на ухо: «Сюда, хороший мой, сюда поди, иди, иди, хороший мой, здесь моя квартирка, здесь квартирка, здесь мой домик, змей ты эдакий…» Однако долго уговаривать она не стала, а перешла к делу. Грудь одну, огромную, как горшок, вывалила из халата и отходит назад, как бы зазывая в хибарку. И тут я вдруг услышал за спиной у себя бормотанье: Ах ты, бляха-муха, опять себе хахаля привела, которого из управы сюда подослали вынюхивать, как собаку. И ко мне, но уже громко: «Ну что раззявил хлебало?» И еще столько всякого услышать успел, пока кто-то — бац! — со всей силы не саданул меня сзади чем-то металлическим по голове. Кошмар! Так и упал я, точно срезанный цветок.

*

Туман, молоко… Вдруг как сквозь туман, как сквозь молочную пену слышу: ты от Солтыса? Солтыса знаешь? Этот вопрос адресовал мне какой-то здешний вышибала, который меня пинает, толкает ногой, как павшего повстанца его конь, как моя верная Каштанка[70]. А я пал и лежу неживой, а короед уже выводит окончательный вариант моей биографии. Чувствую, как будто я в бутылке и кто-то откупоривает ее со мной внутри. Внезапно прихожу в себя. Ха-ха-ха! Если про Солтыса спрашивают, значит, здесь живет кто-то из наших! Поворачиваю голову, ну и где я? Дома! Потому что узнал, что это за железяка была, которой меня по башке саданули. Железная лапа Алешки с Молдаванки, которого я знаю, с которым я коней крал! Помнишь Алешку, Саша? Я его, проходимца, там встретил! Во время одного дела ему руку прибили гвоздями к двери склада лампадок, вот у него и появилась такая клевая, с регулировкой и стальными пальцами, должно быть, на какого-то богача работает, коль скоро такую хитрожопую лапу справил. Я его по ней узнал, ну и по морде тоже, и по всему промокшему под дождем Алешкиному остатку.

Алеша! Ты что, теперь здесь работаешь? А как там у Николы? Да хреново. Ни шатко ни валко. На судне «Альбатрос» утонул? Так я и знал! Я карты на него разложил, ему смерть выпадала! Около него стоял туз крестей, рядом — десятка крестей и девятка крестей. Вот такие дела, Алешка… Нет спасенья. Ну говори, кто тут живет, что здесь есть? Спасай, а то я с пути сбился! Ничего здесь нет, одни неурожаи, бескормица, бедолага Розалька да польские книжки для старших классов гимназии по теме позитивизм! Горькая крестьянская судьбина, ансамбль песни и танца, в картошке затерявшийся, и еще эта Ягна Борына[71] на пенсии. Нет, Алеша, я еще не сошел с ума, но — видит Бог — уже скоро!

А как пали мы с этим повесой друг другу в объятия, ибо не стану я доле скрывать, что сам Алеша, прежде у меня работавший на разной черной работе (да что ее там было), стоял передо мной, вперив в меня свои верные зенки. Остальным моим головорезам знакомец и кореш. Если бы ты, мой Читатель, наткнулся на него там, точняк как в аптеке уебывал бы ты в жаркие страны, перцем изобилующие, на перец да соль урожайные, но я — не первый день в теме — обрадовался. Мне да не знать Солтыса! Ну да, коль скоро общее начальство у нас, то я уже свой в сей дивной крепости и уже к хозяину Алешка радостно меня провожает, колеса с (несуществующего) возка велит снимать, коней выпрягать и корму задать. У кого теперь работаешь? Идем по гравиевым дорожкам, французскими самшитами обсаженным, вид на сто два процента, хаза в категории «люкс — суперлюкс».

Ну у этого сантехника, великого мафиози, которого фарца называла Шейхом Амалем. Который в каждый бизнес лапу запустил, в вулканизацию, в балансировку, в мусор, в пластиковую упаковку… Знаю, знаю, потому что зеленщик когда-то у него в подметалах ходил и только потом возвысился, хоть сам до сих пор крошки с его стола как реликвии у себя хранит. Знаю, потому что я от него кирпич на дом (свою половину дома) брал. Амаль — так его называли из-за модного тогда сериала «Возвращение в Эдем», где был герой — арабский шейх — с таким именем. Правда, с чертами скорее американского актера, но что было, то было. Он Стефанию Харпер, крокодилом покусанную, приютил, к себе приблизил, дал ей деньги на пластическую операцию, потом никто ее не узнал, все думали, что ее давно уже нет в живых. А она им номер отколола: через много лет в маске появилась на показе дома моды «Тара» как модель и маску эту сорвала. Но это уже сюжет совсем другого романа.

Алешка, вот здо́рово, потому что у меня к шефу твоему дело есть; знаешь, я хочу специализацию сменить, а он вроде связан с торговлей тряпьем. Погоди, я только за Богоматерью за своей схожу, а то как ты меня долбанул под сараем, так я Ее выронил, и где-то там Она должна лежать в траве. Ну и рука у тебя, игрушка, а не рука. Дорого обошлась? О-ля-ля! А это вот что у тебя? Электронные часы сразу в руку монтированы? С мелодиями? Супер. Вот Она! Что? Да вот, лежит Пресвятая, а шарик с цепи рвется, все пытается головы Ея достать. Что за Богоматерь — длинный разговор. В паломничество иду, не смейся, грешно смеяться! Да, на шее жемчуга, когда-нибудь и про это расскажу тебе. А про старую Марыхну, шеф, боже упаси вас при Амале что худого сказать, потому что это его мать родная! Что-что? Обувь снять? Уже снимаю! Ну да, действительно, гостиная как-никак. У себя я тоже всегда ботинки снимаю, только Сашку вот никак не приучу. Помнишь, Алешка, как мы вместе фабрику отверток грабанули? Во времена были! А помнишь, какие фортели мы с тобой откалывали в торговле недожеванной жевательной резинкой с ФРГ? А как в серой зоне толкали серу? Ну что, морда? Сашка? Сашка вырос ого-го как!

Что это у вас, Алешка, хибару в усадьбе выращиваете? Это Марыхны жилище. Пан водопроводчик, до того как шефом самого Солтыса стал, страшно бедствовал на кашубских землях. Именно там и нигде боле, в поле, на неугодьях польских и родился, чуть и не в хлеву, как Спаситель наш. Слышал, Алеша, о комете? Она мне сразу Вифлеемскую звезду напомнила, не мог я старого приятеля о ней не спросить. Подтвердил, не выпуская сигареты изо рта. А то. На этой комете мы уже бизнес делаем, пари принимаем на восемь, пятнадцать и на тридцать процентов. Фото с кометой: большое — десять злотых, поменьше — восемь. Глянец или мат. Сейчас такая техника надпечаток: на чем только захочешь, хочешь — ночник с кометой и кружку, а, блин, захочешь — даже трусы и кондом тебе с кометой сделаем! Подумываем и о чартерных рейсах на комету; одна такая нашлась секта в Америке, что повелась на это дело, а поскольку американские евреи еще больше лопухи, чем мы, вот мы их и наебали. Сказали этим из секты, что как совершат коллективное самоубийство, то не умрут, а, наоборот, перенесутся на ту комету. А потом вернутся и, как обычно, проснутся, будто они спали. Каждому по отдельности сказали убить себя и еще с каждого по отдельности взяли за это приличную сумму, точно в парке аттракционов. Билет в лучший мир. Как же мы с моим хозяином горевали, что в Польше люди не такие глупые, как в Америке, а то знаешь как могли бы на них заработать! Ну и умный же в Польше народец, Алеша! Ты мне только скажи, в какой части этой страны мы находимся, разве не в бережливой Великопольше? А вестимо дело, где-то так около Гопла будет. Вон та автострада, что виднеется на горизонте, — это въезд на Крушвицу, а дальше — на Ледницу и Гнезно. А те болота, что за домом, — это знаменитые Бискупинские топи. А Гоплану вы по дороге часом не встретили, шеф? Ха-ха-ха! Иногда она к Амалю на гуляние заходит с девчонками, пальцы лизать, шоколад «Гоплана» отдыхает! Здесь, шеф, что ни шаг, то история, раскопки. В земле шлемы, курганы, клады древнепольские и всепольские, неглубоко закопанные, камнями придавленные. Сами их выкапывали. Экскурсии водят, гриль-бары для немецких туристов, а еще специальные… Но это секрет.

Ну значит, Амаль, когда прилично заработал на ломе, о чем он наверняка с удовольствием сам расскажет, жил в этой хибарке-курятнике, где только петухи кукарекали. Но не здесь, а где-то там, у черта на куличках, на Курпях, на Кашубах. А потом, когда на широкую ногу зажил, неуютно ему во дворце стало, тоска снедала, вот и реконструировал он тамошние свои владения, перенес вертолетом, колодца только не хватало. Мать его теперь там живет, та самая, что вас, шеф, сюда привела, с темными намерениями, потому что старуха до мужиков всегда была охоча. Увидит когда какого гладкого молодчика, сразу для него в котле зелья варит, любисток ему дает, колдует. Зеркальцем ему в очи лучик пускает. Тьфу! Но слова худого о ней не скажешь, потому что мать шефа — святое дело. Сто женщин тебя любили, и все сто тебе изменили, одна тебе верность хранит — мать!

Только колодца не хватало ему возле хибары, а шеф наш — перфекционист. Хотелось ему, пан Хуберт, иметь на участке колодец с журавлем, все как положено, как Бог велел. Но поскольку был он (дай, шеф, на ухо скажу) ебаным выскочкой, все на чем-то стремился сэкономить, чего-то ему вдруг стало жалко, так что нанятые парни никак не могли докопаться, дошли они до определенной глубины, метров эдак на пять, и говорят: камень, камень, пан Збышек. Рубахи поснимали, шабаш, сказали и вокруг улеглись. Чай из водочной бутылки пить. А он на это: кувалдой, мать вашу, кувалдой! Но и кувалдой не получилось разбить. Сел потом Амаль со своей шестеркой Богусем и его свояком, выпили. А Богусь говорит: тут за межой живет хорунжий, сапер армейский, он нам это дело враз раздербанит. Сгоняли за хорунжим, раздавили с ним очередной пузырь, и тогда хорунжий говорит: мужики, в субботу будет у меня время, а пока что я расчет сделаю, какой заряд заложить, ебну, и камня как не было. Вода, ясен пень, зафонтанирует. Только надо бы исследования местности провести. Очень криво Амаль на эти исследования посмотрел, потому как аж из Гнезно пришлось бы специалистов везти, в хату их впускать, а они еще за собой на хвосте налоговую, тьфу, тьфу, инспекцию притащат. И особенно жена его, Божена, не совсем с этой инспекцией в ладах. Она сюда завезла коров каких-то, основала производство сырков, йогуртов, всю Польшу снабжает. Вот только коровы громко мычат, спать не дают. Ну, стало быть, в субботу хорунжий-сапер пришел, дырок понасверлил, заряды в них понаставил, динамит… Как рвануло, так полдома и завалилось! Нового полдома! Коровы, само собой, подохли! Вон под стеной обломок того, первого дома лежит.

Не везет так не везет, ничего не поделаешь. Проходим по длинному коридору. Вместо обычных прямоугольных дверей гламурные арки, на стенах рога и портреты, но не какие-то там голые бабы в золотых рамах, а бородатые сарматы в золотых рамах. Сурово так глядят. Николай Радзивилл «Пане Коханку»[72]. Одна рука за поясом на выпяченном животе. Голова лысая, продолговатая, борода — буханкой. Кунтушное братство, фанаты старопольских команд. Которые играли с этими лягушатниками, неженками во фраках, париках, чулочках и в пудре. А наши — в кунтушах и слуцких поясах, с саблями на боку. В национальных цветах. Главным образом — в красном. Алеша велит мне подождать. А меня трясет. Потому что я, мокрый весь, оставляю на алом ковре черные лужи от земли этой всепольской. Как я тащился по полю, не рассказывал? Хочу закурить, но не знаю, можно ли, не включатся ли разом все датчики и не завоют ли сирены в ритме Богородицы. Так что выгляжу я не слишком приглядно. А хуже всего то, что только голова Богоматери помещается у меня в кармане, а остальное — в руках держу. Как святотатец, в ночи разграбляющий курганы. Ну вот и пан Амаль приглашает.

*

В обычной, хоть и богатой, кухне. За столом. Что-то при лампе делает. С какой-то помощницей, изможденной, исхудавшей девицей. Которую я вдруг прекрасно узнаю, потому что она вечно что-то жует, челюстью двигает, а язык себе так втыкает в щеку, что аж выпуклость возникает, или в зубах ковыряется. Это ж Манька, Манька, что ко мне в ломбард часто приносила самый дрянной хлам! Перегоревшие электрочайники, наполовину использованную тушь, да и вообще остатки косметики. Или могла принести пуговицы, выдранные с клочками материи, из чего видать, что жадность ее была велика, что с трупа готова была сорвать, содрать, у тебя, Саша, в трамвае с рукава рубашки оторвать. Как в Лодзи на базаре. Все бэушное, остатки, алчно из кровообращения повседневной жизни вырванные, с нитками. Всегда давала паспорт, а нет — так какую-то корочку, удостоверяющую ее личность и принадлежность к Кинологическому союзу. Ее хобби — животные. Ее увлечение — по боку учение. Зовут ее — Марианна Барахло, рожденная в Михаськах Фабричных Пассажирских под Чеховицами-Дзедзицами, все правильно. (Не смейся, Саша, вот если бы тебя звали Вальдек Мандаринка, что бы ты делал?) Фотка потертая, бледная, а на личике — большие бабушкины очки в роговой оправе. Но, шельмочка, всегда этими своими глазками в небо стреляла, косила, как блаженная, в направлении Израиля, Святой земли. Нет, просто под паспорт не получишь ни гроша! И тогда она кладет на прилавок мешок. Что это? А вот возьмите этот кипятильник за двенадцать злотых, возьмите этот неполный комплект бигуди, красивые, розовые, ну и что, что неизвестно откуда…

У тебя, Маня, вижу, дела пошли на поправку.

Интересно, что они там делают? Шьют? Ну да, что-то шьют. Берет такой. Мохнатый. Иголки, нитки, шильце шерсть, мохер, кажется, называется. Рядом с Амалем уже целая стопка таких беретов бабских, будто для старых баб деревенских[73]. В цветах: зеленый, желтый, бордовый. Мохнатые и немохнатые, с помпоном и без. А Манька пакует их в сетки, в голубые мешки для мусора. Он взял, зубами перегрыз нитку, сплюнул, берет отложил и на меня взор отеческий поднимает. А я весь трясусь со страху, бормочу что-то, как школьник у доски.

Добрый день. В смысле… Я хотел сказать… Добрый вечер. Я с пути сбился, «малюх»… автомо… машина сломалась, сюда по полям добрался. Что у меня в руках? Да это неважно… Я из Щаковой, от Солтыса… Эта молодая дама, мадемуазель Барахло, может подтвердить… В смысле, что он надо мной. Алешка когда-то у меня работал. Так что почти что по… знаком… В смысле… Да… Счел бы себя счаст… Если бы этот дом…

Он молчит и смотрит поверх очков. Поправил кипу беретов, утрамбовал и неспеша передал Маньке, а сам глаз с меня не спускает. Машинку выключил, потому как стрекотала. Седой, видный, усы, живот, точно те сарматы с картин. В белой майке без рукавов. С цепью на шее. Встает он и говорит таковы слова:

— Да славится имя Христово[74].

Я поклонился, книксен изобразил, словно девушка из пансиона:

— На веки веков.

Тогда он протягивает мне руку и «Амаль, шейх Амаль» говорит. «Б… Барбарой Радзивилл называют меня, я из Явожна, из Щаковой, по личному интересу. Я, впрочем, лишь на минутку, коней напоить и исчезаю…» Замолкаю. Лучше помолчи, думаю, не то сраму не оберешься. Наконец до меня доходит весь этот сюр: в грязи, на отшибе, на неудобьях построен дворец, в поле, где ничего не вырастет, в жопе, чтобы Барбара Радзивилл с шейхом Амалем могли поприветствовать друг друга на кухне. «Я только так, только на минутку и исчезаю…»

А далеко ли, сударь, по такому бездорожью ехать собираешься? Пани Марианна Барахло, знакомьтесь. Манька сплевывает что-то в кулак и приседает в реверансе. Это племянница двоюродной сестры моей, приходит ко мне, помогает береты шить, они с кузиной моей, с Аделаидой Барахло, кустарным промыслом надомным занимаются. А для вас мужская модель — и преподносит мне с самыми теплыми чувствами, со всем своим гостеприимством типичный польский мохеровый берет, как раз для меня — коричневый, который набекрень заломивши носят. Сам видел — мужики носят (церковный сторож Валентий у нас носил в приходе, пока не запил). Я в сетку убрал тот берет. На колени пал.

Так… Он поднял меня. Манюся, обратился он к девушке, Манюся, поди проверь, перегладили уже сырье из Пясечно, что на пояса. Слуцкие пояса возвращаются, читали? Надо быстро реагировать на запросы рынка. Да скажи там, чтобы ковры с Папой Римским выбросили в зал. Манька делает реверанс и исчезает. И так уж была тоща, что ее почитай и не было, и так уж извинялась каждым жестом, что жива еще, скукоживалась, а теперь вот — растворяется сама по себе.

И только он девку сплавил, посерьезнел.

Эту вашу картошку фри вы, сударь, называете бизнесом? Только я слышал, что скверно там у вас дела? Да вы ботинки-то скидавайте. Куда спешка? Коням велите корму задать! От Хозяйственной палаты скрываетесь? Зацепила вас? Проблемы с налогами? А госпожа синдик ликвидационную стоимость уже застраховала? У меня порядок, на каждого досье заведено. А что это за афера была недавно?

Настало время и вам рассказать все то, что я ему тогда поведал. Поскольку до сих пор не случалось мне всей правды сказать. Ибо мы с Сашенькой немножко в последнее время помухлевали, но я боялся о делах тех писать, чтобы потом не было зацепок для суда. С теткой Аниелей, да и вообще… Нехорошо. Единственная, кому я в том признался, была как раз Пресвятая Дева Наша. Но Она мне сказала, что это ничего такого, только чтобы я в Лихень сходил. И даже когда я после в тюрьме сидел, сам видел, как сестры Христовы каким-то неведомым образом попадали к моему окошку, к моей келье и: «Здесь невинный человек сидит за веру, покаяние творит, человека невинно за веру истязают…» Вот какой пиар святого у меня был!

Что ж, сударь, займемся вами, ибо по лицу видно, что человек вы хороший. Снизойди, пан благодетель, на меня. Не в том смысле, чтобы как-то извращенно один на другого, Боже упаси! Просто вы нам подходите. Бога боитесь, в костел ходите, Богоматерь любите. Вы что же, думаете, разведка не работает… на благо этой гибнущей страны? Здесь он подошел к окну и на страну сквозь жалюзи вертикальные с поистине отеческой задумчивостью посмотрел. Непорядком Польша крепка. На благо Отчизны вашей теперь вам поработать придется. На этой земле Отцов. Амаль достал мед хмельной из кухонного шкафа и разлил по двум бокалам. Закуривает сигарету John player Special. Мы чокаемся, хотя, честно говоря, руки у меня так трясутся, что едва могу попасть в его бокал.

Но вдруг в коридоре крики какие-то, мало земля не дрожит, Цептера сервиз кофейный и Цептера кастрюли, равно как и Цептера ложки и Цептера же серебряные стопочки за стеклом дрожат, солоночки, перечнички матового серебра в форме шара — все дрожит. А то Сама идет! «Божена вернулась!» — тихо шепчет Амаль. Она сейчас поедет на машине в вечернюю школу, потому как в Леднице изучает вечерами (в возрасте сорока пяти лет, хе-хе!) маркетинг с управлением и английский. Вечерне и заочно. Теперь такие требования, хоть она уже много лет фирмой руководит, но не может от налога ничего урезать без соответствующей бумажки. И не мучилась бы она там, да только люблю я дробь для охоты в громадных количествах от налога себе отписать, патроны!

А теперь, сударь, я кое-что расскажу. Скидавайте-ка, ваша милость, эти сермяги, кафтаны промокшие, жемчуга в сторонку отложите, чай не пропадут, а тут вам сейчас мальчик халат даст и живо в сауну, что у меня на втором этаже, рядом с ванной. Финская, первый сорт. Там я вам и расскажу мою историю, погреем косточки. Да бутылку не забудьте захватить! Вы мне сразу понравились, по физиономии видно, что человек вы хороший, но самое главное, что с Богом, а если быть точным, с Матерью Нашей Пресвятою ко мне приходите. (Пусть даже и с одним только корпусом.) Но только быстро и тихо, а то Божена… И вижу я, мой Зигмунт Август все еще с королевой Елизаветой[75], жива пока бедняжка.

Божена? Божена! Жена мафиози встает вдруг перед нами, перед тобою, Саша, и даже очень, точно такая, какой вы себе ее представляете — жена мафиози и одновременно сама бизнесвуман. С тех пор когда она во время ярмарки (Познаньской) была взята во дворец в качестве валютной проститутки, сильно прибавила в весе. А тогда она была красивая и молодая, с брильянтовой сережкой! А туфли розовые, лакированные, на высоком каблуке. И цветок искусственный в волосах! Теперь уж (искусственные) цветы из волос повыдул ветер, а тогда в отеле с многозначительным названием «Познань» сидел Солтыс, сидел Амаль, Псих, Обезьяна, Придурок и все эти Колбасы. Удобно развалившись в креслах, пили водку с каким-то директором из системы «Сполэм», ответственным за пластиковые цветы, за бумажную туфту для новогоднего украшения в столовой «Заря». Сидел с ним один негр, потому что Обезьяна был такой пылкий, что когда-то негритянке сделал ребенка и теперь этот сын стал ему опорой в делах. Божена вообще только из-за негра к ним подошла, ответила на их подмигивания, бокалами позванивание, потому что поляками в принципе не занималась. Не ведала она, что тем самым в корне изменяет свою судьбу, что в результате любовного порыва будет возвышена до дворца, хоть и польского, и даже старопольского, но более богатого по сравнению с заграничными. А сейчас она выступает в роли морального авторитета на страницах женских журналов, против прерывания беременности, против того, чтобы гомосексуалистам дали право образовывать семьи, против супружеской неверности и против изучения биологии в школах.

Короче, в игру вступает Божена. Занимается производством молочных продуктов, прежде она доила, доит и теперь, а вернее, следит и как раз вернулась с обхода коровников. Всех ли коров как следует подоили? Коров уже подоили. В таком случае можно заняться и всем остальным. Это уже Боженины хобби: разные заведения с игровыми автоматами — в общем, настольные футбол-хоккей, бильярд. Как раз собиралась делать новый заказ: только что отремонтировала очередной свой бар, который будет называться «Земовит». Собственно говоря, нет нужды описывать ее, потому что каждый легко может представить себе такую дамочку. Эх, что за сценка была разыграна, когда фарца сидела в отеле «Познань», а она — в качестве валютной подошла к их столику со словами: «Herzlich Willkommen in deutscher Stadt Posen»[76], не ведая, что положила тем самым начало большой любви! И дискотечный шар то и дело окрашивал то одну, то другую ее щеку то в зеленый, то в розовый цвет! Сейчас ее стиль был отмечен сильным влиянием длительного пребывания на лоне природы, здесь, в польской луже древнепольского неурожая и всепольской грязи. Застиранная майка и зеленые треники, стоптанные шлепанцы, грязь под ногтями. Но прежде всего он был отмечен безвкусицей. Прыщ на подбородке, толстая, злая, со сросшимися бровями. Вот такой стиль. Но когда, бывает, приезжают к ней дамы из женских журналов — разных там Gala да Viva, — тогда стилистки столько возятся с Боженой, что она спокойно могла бы еще немножко выдавить из отеля «Познань», если бы туда явилась как смонтированная в фотошопе звезда. Немедленно эта козочка направила на меня недоуменный взгляд, а я тыр-пыр… и на Амаля умоляюще гляжу. Что, дескать, я с пути сбился… что Хубертом звать меня, что я к ее мужу по делу…

Хорош пизде́ть, пан Хуберт! Вот так мне эта коза сразу и по-хамски заткнула рот вульгаризмом. Такой пиздеж здесь не пройдет! А сама потягивается, кости расправляет и мужу: «Организуй мне лампу, Збышек! А то я вся такая поломанная. И дай поцелую, зая!» Амаль ставит на стол и включает цептеровскую лампу, которая светом лечит. Не знаю, что это, лазер что ли какой или еще что, но говорят, эти лучи действуют на прыщи и на насморк. А она, Божена эта, как начнет перед лампой щупать шею, назад прогибаться томно, как начнет эту свою старую-сраную майку сначала щупать, а потом стягивать да за все места себя трогать, башкой с волосами взад-вперед как пьяная, будто ее этот лампы свет просто превратил в настоящую нимфу, вокруг шеста вертящуюся у автострады.

Вошла новая особа, приличная и молодая. Усталым шагом. Разодетая. Изнеженная. Вот оно, настоящее извращение — в таком прикиде и здесь, в этой заднице, в этом доме! С пультом от телевизора в одной руке и с ключиками в другой. В золотом пояске от Dolce&Gabbana. Вот она, доченька! А следом за ней — парень. Оболтус конопатый, белобрысый, с игрушкой, издающей электронные звуки. Розовая такая, пластмассовая, на брелочке и что-то по-английски лопочет, а в конце — надрывается со смеху. Пустил он эту болтовню над ухом матери и давай издеваться над ее начальным английским, потому что их в школе гораздо больше научили, чем маму на курсах по вечерам: «Мам! На английский поедешь? А как будет по-английски “это собака”?» — «Ха-ха-ха! Скажи “three” да не оплюйся!»

Отстаньте!

Мам, а мам, можно я схожу на матч? (Сын.) В такое время?! Мам, подвинься, а то у меня тут такой прыщ, я быстро посвечу на него, мне на встречу ехать. (Дочка.) Куда это ты, Ванда, ночью на встречу собралась? Ну дай посветить, а то разрастется… Доча, а прибралась бы ты у себя в комнате! Зачем украинка ведь была?! Доча, чтобы только новый «мерседес» не смела брать, не справишься, поезжай на «рено». И пейджер возьми с собой. Ладно, Гневко, иди на свой матч, уроки сделал? Только тогда скажи Алеше, чтобы он собаку не спускал. В котором часу вернешься? Надо еще Марыхне еду отнести! О боже, как же хорошо на меня этот свет действует! Оля-ля! Доча, потом себе посветишь, говорила я, надо было несколько таких ламп купить! Закажи нам еще штуки три, уф… Нет ничего лучше, как поосвещаться, а то, если не поосвещаюсь после дойки, чувствую себя как разбитая… А иди, иди уж, Гневко, с этим! Что это опять за дурацкие игрушки? Дядюшка Али из Кувейта прислал? Не махай мне этим перед носом, когда я освещаюсь после дойки! О нет! Вы бы, мамаша, шли поскорее к себе, в каморку!

Потому что откуда ни возьмись — будто только этого не хватало — в дверях кухни появляется та самая старая Марыхна, мать самого Шейха Амаля, и вонзает в меня свой распаленный взор, бормоча: «Мой прынц, где мой прынц, иди-иди, мой панычку, панычку, иди, моя машинка боле не работает, моя печурка уже остыла, а ты все ж иди ко мне, в мою каморку, иди… Еще можно починить ее, еще язычком-то раскочегаришь…» Вы, мама, ступайте к себе в каморку, туда вам сейчас поесть принесут! Только она и не думает туда идти, она там, где я, ее прынц. Обрывки каких-то давних биографий вылетают из нее, как пульпа из сломанной соковыжималки, потому что из старого человека жизнь, будто испорченная соковыжималка, выжимает соки, а он плюется вокруг шматками своей слишком долгой, сверх меры затянувшейся жизни. Вот и разводит она на всю кухню: ну да, такая-то умерла, вы слыхали, пани Кузьмякова, что такая-то умерла, вы слыхали, что такая-то умерла, ну-да, правда-правда, что хорошие люди долго не живут, правда, хорошие люди быстро умирают, так старики когда-то сказывали, и это правда, пани Кузьмякова… Мама, она умерла уж как лет тридцать тому назад! И тут Божена делает мне знак, что мамаша уже того и чтобы я шел.

А я что, я не стану мешать: отступаю задом и кланяюсь. На что-то натыкаюсь, даже не вникаю, на что, во всяком случае, это нечто — розовое и плюшевое — начинает играть Happy Birthday to You. Поднимаюсь по лестнице. Однако, какая честь для меня быть принятым самим Амалем… в домашнем, можно сказать, кругу! Какая честь, какое повышение статуса! Каким блеском начинает отсвечивать мой домишко! Иду по деревянной лестнице, довольно крутой, наверх, где следующие гостиные, да и ванная, множество выключателей, будто не одна, а десятки ламп там должны быть. Темно-зеленый кафель, темно-зеленый махровый чехол на крышке унитаза, темно-зеленая махрушка халатов, только что доставленных из прачечной. Зеркала, круглая ванна с гидромассажем. У меня на это дело глаз наметанный, все, что называется, комильфо! Какая-то охренительная косметика от Цептера в застекленном шкафчике, стеклянные пробирки, а в них бамбуки. Вода только на самом донышке, а они, суки, не засыхают. На потолке фрески. Бородатый мужик подает палец молодому, в облаках.

О-хо-хо! Так. Пять дней и пять ночей ехала конно Гаштолдова вдова к своему Августу по болотистым дорогам Великого княжества Литовского. Но все же доехала. А он, мой Август, приходит, раздевается до боксерок и наипервейшим делом пробует ногой воду в этой круглой ванне, соль какую-то подсыпает. Милости просим, милости просим… Милстис-дарь, коли охота, просим со всем нашим респектом. И оставляет на раковине-умывальнике непогашенную сигарету. Из комнаты доносятся звуки матча с большого телевизора, ибо как в кухне, так и в каждой гостиной есть большой телевизор с видеомагнитофоном и по каждому постоянно идет какая-нибудь из программ со спутниковой антенны, без малейшего внимания к счету за электричество. Тут он показывает мне, что я тоже должен в эту ванну влезть, что большая она очень. Вот и хорошо! Староват чуток, но лучше пожилой солидный, чем молодой несолидный. На безрыбье и рак рыба. А я — царь безрыбья. Об «эйджизме» никто тогда не слыхивал. Эйджизм означает «дискриминацию по признаку возраста» и проявляется он в седого волоса непочитании, старых хрычей да старых хрычовок в «Макдоналдс» на работу непринимании, трудового договора незаключении и — несмотря на отсутствие политкорректности в таких действиях — в отказе тем, кому за сорок, в сексуальной близости.

Когда он удалился в сауну, что за стеклянной дверью, установить для нас температуру, я быстро схватил с полочки дезодорант Rexona и попшикал себе под мышками, да и снизу, и дыхание заодно освежил. Ибо, как я уже упоминал, дыхание у меня что-то не того стало. Не особо приятное. В три счета я провернул десяток других неотложных манипуляций, имевших целью поправить состояние общей гигиены и внешний вид, как-то: прилизал волосы водой, критическим взглядом окинул варикозные вздутия, вздохнул, втянул живот, выпятил грудь, поправил золотые образки — чтоб Богоматерью наружу, подкрутил ус и придал лицу триумфальное выражение перед все более и более покрывавшимся испариной зеркалом. Круглым, без рамы. Боже! Где это видано, чтобы вместо одного стояло пять точь-в-точь одинаковых умывальников в ряд! В одинаковой кафельной облицовке. С серебряными мойками. Или, допустим, зубная щетка: так это сразу целое электроустройство со сменными насадками. А запусти-ка, сударь, гидромассаж в ванне! Кричит он из сауны из-за двери. Вхожу в воду, соль пахнет сосною. Боже, а как это включается? Эти рычажки вообще не шелохнутся. Это что ж, телефон в ванне? Радио? А вот какая-то резиновая нашлепка с капелькой, с фонтаном, но это всего лишь надпись, не на нее же нажимать? Нажму-ка я, а-а-а! Ка-а-ак брызнет на половину пола, как забулькает, как в зад меня вода уколет, вся ванная комната забрызгана, а я точно в кипящем котле сижу, булькаю! Да ко всему это бульканье еще и воняет, потому что воздух какой-то застоявшийся из недр ванны, где он месяцами пребывал, выходит.

Ставлю бокал с медом на мокрый кафель, его сигарету, а заодно и свою кладу в золотую раковину-пепельницу. Также и жемчуга, и мою сломанную Богоматерь, а вернее, более продолговатую Ее часть кладу на кафель. Хорошо, что голова в кармане осталась. Негоже Пресвятой глядеть на все эти извращения. Ибо опасался я, как бы не оказалось, что шейх наш Амаль никакой не шейх Амаль, а шейх Аналь. А тем временем сей извращенец достает какое-то оборудование, назначение коего мне неведомо. Но выглядит замечательно! Золотая такая, инкрустированная дорогими каменьями, продолговатая чаша, явно арабская. А к чаше той все полагающиеся приспособления, тоже золотые, инкрустированные. Большой пинцет золотой. Такова ж и трубка, или гармоника для поддавания жару, вся из перламутра. Купил на базаре в Бахрейне, в городе Манама. А которая для поддавания жару — ту в городе Маскат, что в стране Оман. В Аравии, самой богатой из стран сказок Тысячи и одной ночи. Для возжигания служит золотая, со вставками из каменьев зажигалка. Открывает шкатулку сандалового дерева, слонами из слоновой кости инкрустированную, а в ней — инкрустированные же, но поменьше, а еще золотые коробочки и хрустальные бутылочки, а пробкой в тех бутылочках может быть, например, большой рубин. И нравится ли мне это, спрашивает, ибо это подарок мне будет. Ох, уж и не знаю, как вашу милость благодарить…

Открывает он одну коробочку деревянную, наборную да инкрустированную, а внутри — кусочек дерева: эта деревяшка стоит сто долларов. Такая вот щепка. Ее взвешивают на наиточнейших аптечных весах. А чтобы заполучить ее, надо пройти через мучения. Такое дерево сначала тысячу с лишним лет растет на индийских болотах, в экваториальном климате, среди гниющих корней. А когда погибнет, то несколько тысяч лет должно в индийских же болотах гнить. И только потом специальные искатели деревяшек (точно золота!) проходят все эти болота, подвергая себя желтой лихорадке, малярии, укусам змей и смерти от руки других искателей деревяшек. Что касается меня, то я переправляю это на Запад, а потом им торгуют розничные торговцы. Вот для чего эти деревяшки росли две тысячи лет, а потом гнили в болотах очередные две тысячи — чтобы теперь сгореть здесь, в чистом поле, в ванной, хе-хе!

Будучи, однако, человеком искренним, лично он, Шейх Амаль, искренне же и признается, что возжигает в этой чаше польскую палую листву, польские стебельки, повыдерганные из стерни, как напоминание о песне одного поп-фолк-ансамбля: «Здесь пока стерня лишь низка, завтра будет Сан-Франциско». Что у него и сбылось — помните историю с кирпичным заводом? Ибо, будучи католиком польским, к пласту земли неурожайной и к осени польской привязан он. И потому держит все эти драгоценные палочки-деревяшечки без должного почтения в пакетике полиэтиленовом запаянными, как наркотики, пренебрегает ими и теперь показывает как курьез. Деревяшка как деревяшка, а поскольку такая дорогая, каждому хочется посмотреть и даже пощупать. Одни считают, что когда она горит, то пахнет духами, другие — что трупом, говорит Шейх и бестрепетно бросает пакетик в шкафчик, а из шкатулки, из своего реликвария, достает наши, польские святыни, нашу, польскую осень, чтобы она свое оружие холодное, нож свой выкидной в спину нам вонзила. (Что поделывает теперь мой Саша?) Гриб достает сушеный, шиповник, рябину, трут, омелу, листья дуба векового, древнеславянского, а к ним и желуди, картошку, колосья пшеницы, отаву со стерни, кучки чернозема. И все это, словно колдунья, в ремесле своем проклятом проворная, на мелкие кучки разбирает, в огонь бросает, заклятия какие-то древнеславянские под нос себе бормочет. Что-то типа Ладо, Ладо… Колядо… Перуне… Из этой золотой арабской чаши разносится запах осеннего картофельного поля, и дым стелется по земле, а к небу не идет.

*

Солтыса знаете? Да? Ну так я его шеф.

Возжег он свечку ароматическую. Со всеми этими саунами, ароматерапиями и гидромассажами населению нашей страны предстояло познакомиться лишь в двухтысячные годы, а у него это все уже было, привезенное из Штатов, из Англии. Я — шеф Солтыса. А я улыбнулся ему заискивающе, неискренне и еще сильнее втянулся в угол ванны, чтобы места как можно меньше занимать. Да и бассейн был в общем-то невелик. Он снова сыпанул какой-то соли. Помешал: чтобы вы лучше поняли мое происхождение и эту мою страсть к собиранию богатств, которая завладела всей моей жизнью, узнайте сначала, милостивсдарь, кем были мои родители. Отца своего я никогда в глаза не видел. Был это солдат морской службы из Семировиц, некий Бигус. На Кашубах, на исконно польской земле Кашубской родился я, в чистом поле, на лоне Матери-Природы. Мать моя, старая Марыхна, была местной юродивой… Эта, курная изба, которую вы видели, была поставлена в начале двадцатого века на самом конце деревни Млынок. В избе той уже в сенях воняло сывороткой.

И жила в, ней моя мать…

Ни читать, ни писать мутер моя не умеет, до сих пор. Теперь-то она спит как царица, может, видели? Э-эх, жаль, что Божена не выносит ее, постоянно изводит… Я же окончил слесарно-сантехническую профшколу, так теперь мутер ко мне словно к профессору какому. С уважением. (Збысек, поцитай мамуси, цо тут писуть.) Я был первым ребенком у Марыхны. Когда этот самый Бигус из Вейхерова писал маме письма, она ходила по деревне и в десяти домах ей читали. Он тоже был кашубом. Служил в подразделении ВМФ в Семировицах под Лемборком. И моя мама еще с одной такой теткой, которая потом в ФРГ уехала, в сезон работала в профсоюзных домах отдыха на Кашубах. Отдыхающие приезжали в основном из Труймяста[77], девушки работали официантками в столовой или посудомойками на кухне… А мамаше всегда доставалось мыть сортиры, убирать объедки из столовой, и, хоть это на первый взгляд и противно, в общем работа как работа. Мужикам, сударь, все едино. А девушкам там было раздолье! Мало того что задаром (единственный шанс для такой Марыхны в дом отдыха поехать), так еще и моряки туда приезжали и… короче, любовь с ними крутили. Там был огромный гарнизон. И обычно под конец августа, когда кончался отпускной сезон, все эти девушки были уже в интересном положении. Улетели бакланы в теплые страны. Бакланы улетели, мамаша влюбилась. В этого самого Бигуса. Рядовой Бигус! Всем рассказывала, как увидела его в первый раз в дверях столовой, она — с тряпкой, а он — с беретом:

Знаитя цо? Знаитя цо? Такой файн мужик приходит в столовку, такой файн мужик приходит и только говорит «день добрый, я из Кобры[78], день добрый, я из Кобры. Такой файн змей, когда говорит «день добрый, я из Кобры, день добрый, я из Кобры»… Такой файн змей, смешной, «день добрый, я из Кобры!».

Все, что девушки заработали, им пришлось отдать гинекологу за аборт, и, когда эти блудницы лежали на деревянных двухэтажных нарах, окровавленные бинты мокли в тазах. Посреди кемпинга! Все после абортов. И то ли моей мамочке жалко меня стало, то ли она слишком мало на этой своей мойке заработала, только спасла меня Матерь Божья от смерти в окровавленных тазах и тряпках. С той поры я всегда выступаю против абортов. Как и моя жена Божена, которая еще в познаньский период выкинула все, что только можно было выкинуть. В защиту жизни нерожденной мы направляем большие суммы, с налога можно списать. И не было бы меня теперь здесь, в сауне, с вами, сударь, посреди дымами окутанной земли этой исконно польской. И не было бы у меня моих дел с Пакистаном, с Индией, с Пуэрто-Рико. Тайна зачатия человека велика есть, сие великое торжество где-то в котельной дома отдыха прошло с участием раба Божия Бигуса. Все в копоти, все в саже, как из пекла! Ох и щедро расточает Господь дары Свои, слишком щедро… Мамаша, однако, женщина добрая и чистая. Даже потом получила квартиру в блочном доме в Бытове, потому что в течение многих лет была образцовой уборщицей в том кооперативе, который раздавал квартиры. Все подъезды всегда отлично, по-немецки, отмывала, хоть и жаловалась на ноги.

Короче, смастерил меня этот Бигус, закончился сезон, бакланы улетели, туманы повисли над озером, комары стали злыми, вечера все холоднее и холоднее, все больше освободившихся номеров, которые полагалось убрать и закрыть на ключ до следующего года. Начиналось Великое Проветривание: во всех домиках открывались форточки и приоткрывались окна, и держалось все в таком состоянии аж до следующего года, чтобы был сквозняк и не завелась плесень. Уехали солдаты, исчез и Бигус: как тот улан из песни, сел на коня и уехал, а девица себе косу отрезала. А Марыся очи выплакала. Вернулась назад, домой, в Млынок. Уговорили ее соседки, чтобы с прибытком своим, ставшим уже более или менее заметным, поехала автобусом в эти самые Семировицы, в гарнизон, и исполнила свою арию из «Гальки». Уже вижу, как его вызывают к начальству: «Увольнительная вам, рядовой Бигус, на сегодня вроде как и не положена, но женщина с брюхом под воротами части, вся в платки замотанная и с узелком, — вопрос жизни и смерти. Идите, но чтобы быстро назад и со щитом». Да разве кто когда быстро возвращался после такой продолжительной оперной сцены? Да на негнущихся? Да не потеряв головного убора?

Но дальше было еще хуже, чем в «Гальке». О чем разговаривали они у тех ворот, навсегда останется под покровом тайны, только на стене виднелись их тени: его — молодая, с сигаретой в руке, ее — с самого рождения старая, с самого рождения толстая и всегда в платочке. Однако поговорили… поговорили… Бигус свистнул, и как из-под земли стали вырастать друзья-приятели. Под стеною. Освещенные перегоревшей лампочкой на палке. Со стены, с фонаря, со сторожевой вышки. И тот, который рыжий, и тот, который бесстыжий. Что оказалось: этот самый негодяй Бигус сговорил своих дружков-летчиков, что если уж женщина в положении, то пусть по разочку ее попробуют, не опасаясь за последствия. А надо вам, сударь, сказать, что Семировице — это самая горячая кровь, самый что ни на есть пылкий во всей Речи Посполитой вояка. С наборов мазовецкого и поморского, а их-то земли ох бедные, зато парнями, ловкими и водку пить, и морду набить, изобильные. Как только возникает в них потребность —, скажем, Рацлавице, Вена[79], — так непременно всеобщее бурление начинается. С Мазовша мелкая бедная шляхта захолустная, склочная, затылки бритые, череп угловатый, словом, спесь и гонор! Заорали: ура-а-а! Наконец-то можно безнаказанно ей всадить и не бояться, что залетит! Так они к тому семени, что уже росток пустило, дополнительно подсыпали! Потому что следующее, к счастью, уже не пустит росток. Потому что на данный момент Марыхна — бесплодная Земля.

И как принялись черти меня играть, просто какое-то бесовство, сначала один черт меня выиграл, а потом другой черт меня выиграл. Я на землю легла, а он меня всю как есть выиграл — так мамаша рассказывала, а кашубское «выиграть» по-нашему будет «отыметь». А что, есть здесь элемент игры, как в казино.

А поскольку меня еще дополнительно полили молодыми соками, то, можно сказать, мамаша от троих понесла. Вот почему я такой сильный уродился: уже в детском саду голыми руками орехи давил, а в ремеслухе и подковы не были для меня проблемой. Попробуй-ка, вашесть, какой до сего дня сберег я бицепс. (Пришлось сделать вид и угодливо констатировать то, чего в действительности не было.) И уж думал тот Бигус, что из той каши, что заварил, он выкарабкался, и даже пиво «Пяст» по сему случаю выпил, потому что Марыхна, до трех считать не умеющая, зареванная и вся в соплях, уж час как стояла в поле, на остановке. Осень, сударь, уж была, слева — поле и картошка, божественный запах! Какой-то тип в лохмотьях пек картошку. Справа — вороны над пластом отваленной земли. А на низком небе — черная стрелка, указывающая на модное теперь зимой направление: юго-запад — клин улетающих птиц.

Села она в конце концов в громыхающий автобус, только ее в этих Семировицах и видели. Лишь тогда ребята вздохнули облегченно. Приезжает она ночью в свой Млынок. Даже не зашла к себе в хату, пошла шататься по полям, точно пугало какое. Но потом все-таки пошла домой и испекла в печи хлеб. Взяла его и снова — по полям, по лесам… Отщипывала она от этого хлеба, горячего еще, и ела, отщипывала и ела, и плакала, ибо собралась лишить себя жизни и вошла уже в озеро Гилинг, в воду, но захотела напоследок перед смертью хлебушка вволю поесть! Утопиться со мною в воде! Под утро! Осенью! С хлебом! О-о, безумие, безумие! Было б дело ночью — так бы и утопла, а поскольку утро уже занималось и на берегу какой-то рыбак плотву ловил, мать мою спасли.

Здесь я введу в повествование образ старика-отца. Отец — старый Бигус, добродетели всякой кладезь и источник, коронный, доложу я вам, оружейник, — дознается о неприличном сына своего поступке, но, еще не зная, что героиня оперы Марыхна и кто она такая, садится в автобус и едет через непролазную грязь неурожайных земель аж до Бытова, где этого автобуса конечная остановка, дальше уже ничего не едет, ибо эта дыра, деревня Млынок, откровенно говоря, из одного только дома Марыхны, что возле леса, и еще двух домов состоит. Идет он, значит, десять километров, грязь месит, замечает тусклый огонек вдалеке. Видать, Божья Матерь длань Свою указующую простерла: не заблудился, и утром крестьяне госхозные не нашли его волками да лисами разодранного. И все потому, что зашел он в первый с краю дом, где свет заметил. А была то зажженная на окне громница — восковая свеча, что от грома-молнии спасает, — ибо первые раскаты вдалеке предвещали скорую грозу. Мать представляет это в своих рассказах так, что он встал в двери Козловой избы и спрашивает:

— А скажите мне, хозяюшка, где тут живет девушка, которую зовут Мария Краух? А Козлова с мужем дома сидит, радио слушает. Перестала перо щипать и говорит: а вон там, через пару домов, на краю деревни. А дед мой (а ведь это был мой родной дед!) говорит: ну и какова же она, девушка эта? Работящая? Общительная? Ладная? И теперь мутер считает, что, когда он их спросил, они ответили: очень отличная девушка, очень отличная девушка, чистая девушка, очень приличная, очень работящая, в костел ходит, в Бога верит, нет того, чтобы она такая была, чтобы кувыркаться с мужиками любила, а приличная, файн девушка, чистая, ладная девушка…

Похоже, как только закрылась за дедом дверь хаты, баба с мужиком в смех, что так деда накололи. Однако ж как масло поверх воды, так и правда вскоре всплыла. Деду до крайней хаты недалеко было. Самая бедная то была хата, та самая, что теперь здесь воссоздана. Только колодец с журавлем лучше. И Марыхна жила в ней тем, что ягодок да грибков насобирает, того-сего, что попадется, без электричества, без света, с одной только сальной свечкой. Дверь открывается, стоит в ней мой дед, а мамаша как раз наклонилась над ведром и чистит картошку… Хоть и спасенная рыбаком, но в плохом состоянии. Боже, какая сцена для истории немого кино! Если все это где-то там на небе как-то фиксируется, то, думаю, там ангелы перед телевизором плакали, впрочем, и потешного тоже было много!

Дед стал в двери, набрал в грудь застоявшегося в хате воздуха, потому что целую арию заранее приготовил, выдержанную на верхнем до, уж было рот открыл похвалу материнству воспеть и сына своего бесчестность осудить, но…

…но только он ее увидел, как она ножичком перочинным картошку чистит, даже кофе пить не стал, ничего не захотел, а как был, так на своих двоих пролетел те десять километров до автобусной остановки! То и дело оглядываясь, не гонится ли кто за ним. В непогоду, которая как раз разыгралась, в грохоте грома и блеске молний. Из-за этого я внебрачным и родился, ни отца, ни деда, сколько живу, не видел. Вот почему я хочу, чтобы у меня было много детей, и дать им всем настоящую семью. Гневко в прошлом году уже на курсы подготовки к лицею в Ледницу ходил.

Ну а солдат этот, вроде как отец мой, четыре или пять лет присылал Марыхне алименты, а она даже слова этого выговорить не умела. А присылал он потому, что отец этого солдата, Бигуса, то есть мой дед, решил, что сын должен присылать этой бестолочи пару грошей в месяц. А потом, рассказывала Марыхна, этот Бигус работал на стройке, и его там придавил экскаватор, короче, погиб он. Однако все вокруг подозревают, что он, зная, какая она глупая, ни читать, ни за свое постоять не умеет, сфабриковал бумагу, что, дескать, он умер, а она, глупая, поверила и даже проверять не стала: а может, жив еще мужик и не платит! Ходит себе по пивнушкам и хвалится, как он мать мою обштопал.

Впрочем, у меня уже тогда были собственные доходы; Я готовился к поступлению в профтехучилище, на сантехника, а мамаша все больше и больше чудила. Тяжелая жизнь была у нее. Из немцев она. Немцы во время войны называли ее Мариенхен, отсюда и Марыхна. Родители ее — немцы, сначала после войны остались, потом все уехали, только ее ни одна из сестер не взяла, а брат приезжал в наши края навестить и вые… ее и вернулся обратно в свою ФРГ. Брат сестру! А она потом всем хвалилась. В смысле жаловалась, что ничего ей из Германии не привез. А только приехал, вые… ее и вернулся: только меня выиграл, только меня, гад, выиграл, только меня, гад, выиграл! Выиграл меня! Только меня, ебок эдакий, выиграл!

Мутер была такая глупая, что, когда русские в Бытов входили, русский танк въезжал, солдаты с винтовками, она, маленькая девчушка, пасет коров у дороги и ручонкой показывает: «Хай-Хитля! Хай-Хитля!» — так ей хотелось понравиться. Любая власть для нее «Хай-Хитля!» (может, так оно и есть на самом деле). И тогда русские погнались за мамой. А мама все бежала со своими коровами, а русские все гнались за нею до тех пор, пока она, бедняжка, не упала, ну тогда они ее и отымели. Страшное дело! Марыхна — это легенда, в том, что касается любви… физической… пол-Кашуб ее… ну, короче. Любились с ней. Так что она знает все габариты, все калибры, все! Пятеро детей, и все от разных мужиков. Она говорит: «Уж такая я уродилась, стоит мужику меня коленом только тронуть, сразу залетаю, сразу залетаю, сразу залетаю! Сразу брюхо».

Правда, все как-то смерть манила ее. Все по похоронам ходила, так говорила: много народу на похоронах было… ну да, та умерла, вы слышали, пани Кузьмякова, что та умерла, вы слышали, что та умерла, ну-да, это правда, хорошие люди долго не живут, это правда, хорошие люди быстро умирают, так старики когда-то сказывали, и это правда, пани Кузьмякова. Хорошие похороны были у пана Вальдека, хорошие, и гроб был отличный, файн гроб, сколько народу было, и ксендзы молились, в самом деле файн гроб! Без кружев (потому что гроб с кружевами считался безвкусицей). Мне одна богатая дама говорила… Эта «богатая дама» — есть тут такая (здесь Амаль назвал имя одной публичной персоны), она с нами дела обделывала, но и мутер, если уж очень хочет настоять на своем, выезжает на этой «богатой даме». Ей, дескать, богатая дама так говорила и все тут. Это для нее высший авторитет. Богатая дама.

Однако я понемногу из родительской хаты отлучаться стал. Сначала поехал в Бытов, а потом — в школу в Костежине. Потому что она до того уже дошла, что одежку себе по помойкам стала собирать, могла и бюстгальтер, и трусы найти и при посторонних задирала юбку и хвалилась, какие хорошие вещи нашла.

Хватило на меня и нищеты, и деревни, и ботинок, а ботинкам — дерьма, в которое они то и дело наступали. Захотелось мне ходить по твердой почве. Захотелось яркого, искусственного света. Теперь у нас есть цептеровские лампы. А как у меня пошли дела сначала с бензоколонкой, потом с тряпками и ломом, вот тогда и начались покупки. Попервоначалу не в Польше. У нас только потом. Всего повыписывал по рассылочным каталогам. Дрожащими руками перелистывали мы с Боженой эти страницы мелованной бумаги. Боженка! Чего еще хочешь? Ну не знаю… А ты купи, купи. Живи, пока живется. Да я уж и не знаю, что купить. Пепельницу хрустальную в виде подковы! Э-э-э… Часы «Ролекс» купи! Ну ладно… Да они шестьдесят тысяч долларов… Ну и что? Значит, хорошее вложение. Значит, еще шестьдесят вложишь или сто шестьдесят, а тут глянь, бриллиантиками циферблат выложен, возьми себе. Ну еще ложечку икры за дядю, за мамочку… Нет у меня мамочки!

Привез из Швейцарии такую специальную систему очистки воды в ванне, что можешь, сударь, воду прямо из-под крана пить! (Здесь он упрашивает меня сделать хоть глоточек.) Пять ванных комнат, в каждой по двадцать разных источников света. Свет теплый, свет холодный, галогеновый, скрытый, из-за стены… И все мне мало. Все мало. Вы как полагаете, какого цвета эти стены? Белые? А хрен тебе на лопате белые — тонированные под мел. Присмотритесь-ка. Ну да, вроде на самом деле как бы слегка тонированные. Тяжело дались мне деньги, так что я их уважаю! Когда я диваны ставил, то велел к стенам специальные планочки прибить на высоте спинки, чтобы следов не оставалось на стене. Потому что своими когтями все заработал. Вот и уважаю!

Сижу себе, например, и сру, журнал «Впрост» читаю, и встает у меня… Нет, не в смысле извращения какого, боже упаси, ничего такого нет! Встает у меня перед глазами та самая нора из Млынка. Крючок на двери к удобствам, мухи над очком в земле. И уже хочется опять ехать и привозить, привозить. Специальные мыльницы с автоматической подачей мыла Meridy, все бы так и мыл, все бы так и чистил! Потому что у меня какое-то особое отношение к чистоте, к этим разным мылам, фильтрам, пастам, электрощеткам. Потому что я в грязи рос. Божена спрашивает: что ты так все стараешься и стараешься, ну хоть эти планочки, что с того, что стена чуток испачкается? Из деревни что ль, из матушки? А я отвечаю с гордостью: из ей из родимой.

*

Тут дверь в ванную открылась, и встал в ней низкого росту человек средних лет. Пепельно-коричневая кожа и мешки под глазами, как это обычно бывает у азиатов из Индии. Что-то шейху моему на ломаном английском говорит, можно ли взять машину, а если можно, то какую. А тот ему отвечает: Али (стало быть, этого зовут Али), ты лучше возьми «рено», а то с «понтиаком» не справишься, он трудный в управлении. И объясняет мне, что недавно построил себе новую хлопкоткацкую фабрику в Пакистане, а это его люди: этот Али, а еще на объекте есть Шон и еще Алибаба, да только всех не упомнишь. Вообще к варварам, исповедующим иную, чем наша, веру, я, будучи образцовым поляком и верным сыном, всегда испытывал законное презрение. Потому как почитать змею или обезьяну — это для меня чересчур. Сам видел, как люди из Индии привозили в золото оправленные обезьяньи черепа. Вообще, я считаю, что в Польше для самих поляков-то слишком мало работы и квартир, а что уж говорить, чтобы нам делиться с варварами, с гяурами неверными. Которые за всю историю столько раз наши хаты и усадьбы по ночам палили, жен, девиц насиловали, в ясырь уводили.

Но он уже выходит, а за ним, извинившись, Шейх. Отрясая себя от пены, от солей тех, вытирая волосатую грудь свою мохнатым зеленым полотенцем. А я, сильно уже подогретый выпитым, стыдливо прикрывая срам, вхожу в сауну. Которая как отдельная комната за покрытой испарениями стеклянной дверью, вся обшита деревом, и деревянные лавочки для сидения. На лавочке какой-то растрепанный цветной журнал. Ух, как жарко! Хоть погреюсь задарма! Как бы мне тут зацепиться боле-мене на постоянно у этого Шейха? Да в этой роскоши пожить! Я бы тогда, кажись, саму Барбару переплюнул…

*

С другой стороны, Саша, с этой Барбарой Р. хохма вышла. Помнишь, как однажды я поехал на автобусе в Венгров в приходской костел, где то самое зеркало Твардовского висит, с помощью которого он духов вызывал? А потом в Неборов, проверить, какими такими богатствами владели Радзивиллы. Не порочу ли я их имени, не вступаю ли я в мезальянс? Боже, какая роскошь! И какой парк «Аркадия» шельма имела! А я как дед, с бутербродами в дорогу, с питьем в термосе! Печи такие в изразцах, и на каждом — своя картинка. Люстры хрустальными гроздьями свисают. Потом я даже в Вавель, в королевский замок, ходил, спрашивал, в каком из залов она умерла, но никто там не знал, никому это не было интересно, потому что в Кракове ее до сих пор ненавидят, потому как блудницей считают. «Французской болезнью телка заразная еще и Августа заразила, тьфу!» (А это ложь!) И никогда — сказал мне экскурсовод — никогда не сделают в ее честь никакого зала, никакого уголка. В Кракове ее ненавидели больше, чем принцессу Диану при английском дворе. Но я все же кое-что узнал о ней. Вот так! Ей нравилось все то же самое, что и мне. Любимые цвета — красный, пурпурный, золотой. Мне тоже, один к одному, как угадала, шельма! Когда я раскладывал карты в кладовке, то висела там красная портьера, и я застелил новую, алую скатерть — карты любят это, да и на красном слиточки золота и все эти доллары, «Мальборо» — как на витрине; как в казино. И какая-то создавалась атмосфера богатства или даже сам не знаю чего. Тех жемчугов, что были на ней, в оставшихся от Радзивиллов ценностях больше нет… Сколько войн прошло. Но это не из-за войн, а потому что король Август после ее смерти продал эти жемчуга английскому двору, так что теперь их наверняка Диана носит. Вау! Да, есть у них что-то общее, вот только одна умерла через несколько месяцев от рака, а Диана наверняка доживет до преклонных лет вместе со своим Чарльзом. Нося эти жемчуга. А может, и нет, ведь жемчуга приносят несчастье, жемчуг — это слезы.

Не думаю, что английский двор с того времени хоть раз оказался в такой нужде, чтобы понести свои жемчуга в ломбард, чтобы было на что жить. Как наяву вижу: идет эта изысканная дама с двадцатифунтовки, королева Елизавета то есть, идет она с жемчугами, доставшимися от Б.Р. ее невестке, в ломбард «Бастион» (или как там в Англии называют), разворачивает старую «Газету роботничу» (или какие там у них газеты), получает за жемчуга двадцатку со своим портретом (ее бы враз узнали!) и идет пропивать эти деньги под Тауэрский мост. Ни фига не пойдет! Потому что ночью явился бы к ней бледный истощенный дух Б.Р., Гаштолдовой вдовы, воеводши Троцкой, прямо из могилы, в рубище облаченный.

Один раз уже являлся. Ей-богу! Пан Твардовский сидел в конце коридора с одетым в черное Августом и бормотал заклинания; тогда и показал ему, как она проходила. О-о-о! Показал! Так что Август аж с места сорвался и хотел этот призрак прогнать, ибо по лицу узнал, что это она. Но Твардовский схватил его за обшлага рукава: стой! Не то душу свою погубишь и ее заодно, если подойдешь! Все взорвется и в преисподнюю провалится! Август же сознание от этого потерял и сильно на многие недели расхворался.

Эти жемчуга на голове — я проверил — называются диадема, корона или по-старопольски канак. Вот в них-то она и прошла после смерти анфиладой. В рубище своем. Вот шельма… А что это такое, это самое рубище, это уж относится к тайному знанию, поскольку никто не может толком объяснить. Оршулька Кохановская, согласно скорбной элегии, лежала в гробу в таком же рубище, а тут смотрю: портрет моей Б.Р. кисти некоего Зиммлера[80] и подпись, что облачена она в рубище, а на самом деле — это всего лишь сорочка, то есть что-то вроде савана, в который обряжают перед положением во гроб. Такая жалкенькая рубашоночка для трупа женского полу. И звучит как-то странно, вроде как «рупь ищи», что ли? Теперь такого нет, а почему? Не знаю, из моды что ли рубища вышли. Теперь только стрижки-укладки, только ногти накладные, инкрустированные блестками, чтобы было видно, что женщина не обязана работать физически. Потому что при таких ногтях картошку не почистишь, на полевые работы тоже не пойдешь, зато в носу ковырять этим ногтем и грызть его на автобусной остановке самое милое дело. И в общественном месте копаться у себя во всех прорехах, в зубах ковыряться. Да и пупок рубище не прикрывает, потому как брильянтик в нем, а заодно и в носу. На рубище мода прошла. Купишь куртку, кучу денег за нее отвалишь, а через несколько лет смотришь — прошла мода. Немодная, вишь, стала. Так теперь не носят, значит, порть, значит, переделывай или на барахолку, на базар снеси, а другое покупай. Потому что мода. А эта прошла себе анфиладой-колоннадой в рубище. На меня неземные дела и черные силы очень чувствительно действуют. Так же и Август, от увиденного чувств лишился и так после взбесился, что выгнал Твардовского прочь, в эмиграцию, на Луну. Откуда и мое глубокое убеждение, что внеземная жизнь существует, как пить дать, железно.

*

А тем временем очередные неприятности. Человек тот, что Шейхом звался, влетает в ванную уже переодетый в адидасовский спортивный костюм. Накрылась моя сауна медным тазом! Мне надо немедленно ехать по делу, и если, сударь, хочешь, то одевайся, а я по дороге, которая будет долгой, а может, и короткой, рассказ свой продолжу. А то, что среди ночи, — это ничего, ради дела по ночам ездить не внове. Одежку вашу, сударь, парни уже сушат, почти уже сухая, в сушилке, на верхнем этаже, сейчас принесут. Но никакие не парни, а Манька Барахло тихонечко, робко так принесла, даже выглаженное. И все время что-то то ли жевала-пережевывала, то ли ела. Поклонилась анемично, словно помощница швеи, подмастерье в ремесленном заведении. Хотел было дать ей на чай, да рука задрожала, не дай Бог, голова еще вскружится у этой соплячки. А она тогда, как немтырь, вся пошла красными пятнами, достает что-то завернутое в тряпицу, что она тискала под платьем. Бормочет: имею, мол кое-что для вас… Это что такое? Ты и здесь решила за старое взяться? Нет у меня больше денег! Обанкротился я! Да вы возьмите, вещь хорошая, очень даже годится в употребление. Мало использованная, вы только кипяточком ошпарьте, заразу выведете, и будет очень даже хорошо… Я тебе что, благотворительная организация? Тоже мне придумала — кипяточком!

С чем пришла, с тем и ушла, пристыженная. Переодеваюсь, и мы спускаемся на лифте в подземный гараж, на уровень минус один. Нам предстояло ехать на сорок первый километр, где нас будут ждать трейлеры, мы им должны дать документы, разрешающие ввоз, а у них взять маленький сверточек. Садимся в большой серебряный «ауди», а поскольку со всех сторон стоят другие его машины, то мне приходится высовываться из окна и смотреть, что там сзади за нами, не заденем ли, выезжая, другие авто. Что называется, мужик с крутой тачкой! Весь подземный паркинг его автомобилями уставлен, ей-богу, Саша, не вру. А вот уж и двери автоматические по сигналу из машины сами ползут вверх, как бронированные жалюзи, и Эдита Гурняк на всю катушку, но есть надежда, что он ее убавит, когда продолжит свой рассказ, и мы закуриваем по шикарной сигарете John Player Special (сигаретки-то его! Я ни за что не плачу!), включается кондиционер, так что шикарным воздухом бесплатно дышу. Хаза выпускает нас на тачке мимо фотоэлементов, через шлагбаумы и исчезает в тумане. Будто никогда ее и не было.

*

О тебе думаю, Саша, ни о ком другом. Что поделываешь? Какими новыми наколками себя украшаешь? Где по ночам шляешься? Что видно из моей афишной тумбы, если посмотреть на твои окна? У меня же все в порядке, посылаю тебе сердечный привет из солнечного Гопла, время я провожу отлично. Езжу-разъезжаю с миллионерами в тачке цвета металлик, курю сигареты John Player Special из черной коробочки, которую даже жалко потом выбрасывать, потому что она пластмассовая, а буковки серебряные. Огоньку дает мне один тут с золотой зажигалки «Дюпон». Да будет тебе известно, очень богатенький, и говорит, что я могу у него быть заместителем. Сейчас он подвезет меня до Лихеня, я все там сделаю, что нужно, а он будет ждать меня у автозаправки, у своей собственной, купил, там и будет сидеть, кофе пить. Музыка, да будет тебе известно, на всю катушку, Эдита Гурняк, «Прикосновение». Класс. И тебя сюда переведу, снова с Алешкой будешь работать. Хлопья снега падают как шикарные снежные потаскухи, как брильянтовые телки. На боковое ответвление, потому что мы ждем, понимаешь, ночами на автострадах, разные здесь левые дела перетираем, фура должна подъехать. Стоят тут разные, но нашей пока нет. Только дворники по стеклу туда-сюда. А он уже час как рассказывает эту свою историю, зимнюю сказку, прямо рождественскую. Хоть это и время перед весенней бескормицей, но каждый, кто читает газеты, знает, что мир катится к концу, да и в погоде аномалии, озоновые дыры. Дорога на Конин, вижу указатель: Сомпольно — десять километров. Вот бы ты, Саша, взял да и приехал бы к нам. До Лихеня — около пятнадцати, самое большее — двадцать. Бискупин и Ледница. Он бросает в эту клубящуюся вокруг нас белизну слова, словно в печку дрова, для под держания огня. Сначало немного одно-два. Что-то о деньгах, доллары, тряпки, ля-ля-тополя.

*

А ты, сударь, думаешь, что, когда ты меня, наебанного, увидел у кирпичного завода, когда мы партию запороли, это было мое первое дело? Как бы не так! У меня уже, дорогой мой, был опыт, зерно упало на благодатную почву. С тряпья, раздери его вдребезги напополам, с тряпья вонючего больше всего навару я снял! А это вам уже не романтика, сударь, это уже никакая не поэзия, это — деньги! А знаешь, сударь, почему у тебя дела завалились? Потому что ты, сударь, хотел, чтобы приятно пахло. Считается, что деньги не пахнут, а я, сударь, так тебе скажу: они не то что пахнут, они всегда воняют! Это я вам говорю, Збигнев «Амаль», бля, Семяновский. Голубая кровь Пруткова, Воломина и Лодзинского, бля, Спрута[81] поровну течет в моих жилах. Я герб купил себе на рынке Ружицкого: собака стоит на задних лапах и мордой к розе тянется. Вон, глянь — на портсигаре выгравировано. Самые лучшие гербы — с Ружицкого. Генеалогические древа — так те лучше на лодзинском рынке брать. С сертификатом дороже. Мать — из Сангушков, отец — из Сапег[82]. Хотя, по идее, должен быть в этом гербе металлолом, потому что с него все начиналось. А еще в этом гербе должна быть половая тряпка, потому что на ней я заработал, должен быть и бензин, но его нет, потому что зачем бензин, если есть роза.

Роза всем цветкам цветок, говорю я заискивающе. Ты чего, сударь, рот разеваешь? Ша! Теперя твоего мнения, сударь, никто не спрашивает! Было время — спрашивал, да ничего, сударь, ты тогда сказать не мог, а теперь молчи. Вашей милости хотелось, чтобы приятно пахло. А известно, что чем хуже звучит, чем сильнее воняет, тем выше доход! Хуже всего делать бизнес на этих ваших романтиках, поэзиях. «Я мира не люблю, я мира не приемлю»… А если ты не будешь мир любить, то и мир тебя не полюбит! Романтика. Кто из поэтов при деньгах? Искусство, литература — быстрорастворимое говно в порошке. Лучший бизнес такой: на мусоре, на его переработке, на трупах, на похоронных бюро, на металлоломе, на колпачках для зубной, бля, пасты, на вонючих азотных удобрениях. На трубах. На сварке. Вот именно, колпачки, твою мать, пластмассовые, винты-отвертки, вонючий навоз, формы для заливки. Вот почему мужики всегда брались за черную работу, а вопросы эстетики, романтики, как не сулящие больших заработков, оставляли женщинам. А те — сидели в своих будуарах над поэзией и художествами, вышивали, а мужики в фурах по оптовым базам, по грязи! А ведь когда я еще щенком был, Боже ж ты мой, как я умел из социализма этого гребаного деньги вытягивать, с самой примитивной работы на бензозаправке ГУН! Главное управление нефтепродуктов — красивое название, суки, заимели. Днем вожусь с вонючими унитазами в этой ремесленно-слесарной школе в Костежине, а вечером — на велосипед и на ГУН! Вонючий комбинезон сантехника меняю на другой вонючий — провонявший бензином… что от приятеля, который как раз работает на заправке. Прекрасный опыт поколения всех мафиози моих ровесников. О, вот она — работа для настоящего мужчины! Этот, этот и вот этот (здесь он называет фамилии разных нынешних бонз из политики и из СМИ, подмигивает мне). Все они в комбинезонах, в провонявших бензином перчатках делали навар на талонах, с этого начинали. Хорошо, но после работы все эти вонючие комбинезоны сбрасывали долой и — миллионеры! — шли на танцпол в «Лагуну»!

Все дело, сударь, было в том, что литр солярки стоил двенадцать злотых, но не для всех. У водителя-дальнобойщика, например, были специальные талоны. И он обязан был покупать этот литр солярки за доллар, то есть не за двенадцать, а за сто двадцать гребаных злотых. То есть заплатить в десять раз больше. Ура! Ему, конечно, было невыгодно покупать этот литр за сто двадцать. Он хотел бы купить за двенадцать, как все. И тогда мы к нему: хорошо, пусть не за сто двадцать, а за пятьдесят, так уж и быть. И накиньте, будьте добры, салемы или принцы в мягкой пачке. И еще какую-нибудь порнушку. Тереса тогда свою карьеру в Германии начинала, мы все за ней следили затаив дыхание. Добавь, дорогой, газетку с нашей Тереской Орлоффски. Да, тогда дальнобойщики царили на дорогах! Единственные, кто ездил на Запад и привозил все эти продукты. У каждого задница в фирменных левисах. От каждого пахнет дезодорантом «Рексона», как в туалетах и на паркингах в ФРГ. Но и мы на каждом его литре зарабатывали чистыми тридцать восемь злотых! А сколько литров такая дальнобойная фура, сожрет? Один? То-то! Это были просто детские — в смысле наши — шалости. Они нас «сникерсами» кормили, пивом баночным поили. Ведь тогда директор государственного предприятия зарабатывал где-то около семи тысяч в месяц, а я на этой бензоколонке в качестве мальчика на побегушках те же семь тысяч, только за день. Представляете? Разве что деньги тогда были как бы не совсем деньгами. Взять, к примеру, валютных плечевых. Им вообще наши злотые были без надобности, потому что им нечего было на них купить. Они ходили к дальнобойщикам только за реальный товар. Боже, какими же материалистами тогда были люди. За сигареты, за водку «Абсолют»… честное слово, убили бы. Сегодняшним молодым этого не понять. Вот почему наше поколение мафиози лучше всех. У нынешней молодежи такой мотивации, как у нас тогда, уже нет.

Но и до плечевых жизнь добралась. Объявили военное положение. Бог снова решил наказать нашу бедную страну, крест в Олаве живой кровью истекал, чудеса на каждом скрещении дорог. Но и — своим путем: это было время больших денег, потому как сухой закон, большие состояния сколачивались на беде родной страны. В Легнице тогда верховодил Аль Капоне. В Дембицах — другой такой. И мы, признаюсь со стыдом, тоже попользовались ситуацией. Потому что дальнобойщиков перестали пускать на Запад, закрыли границу. И плечевые на нас, если можно так сказать, переключились. За ужин, за дансинг «Лагуна», даже за бензин! И тогда я почесал репу и сказал себе так:

— Деньги и только деньги доберутся туда, докуда взор не достанет, дотянутся до того, до чего наша рука не дотянется! Ну и поехали мы (признаюсь, пьяные и обкуренные) в бар, который некий Дед держал. И что? Высмотрел я самую ладненькую лет под шестнадцать, с самыми маленькими титечками, попочка — сладкая булочка, каких я в жизни не встречал. И была она в такой облегающей тряпочке — пальчики оближешь! Поначалу она вообще не хотела со мной разговаривать. Угощаю кока-колой. Выпила. Сказала, что у нее есть парень. Отвалила. Через три часа встречаю ее перед туалетом и говорю: миллион. А она говорит, что, мол, не надо, что у нее есть парень, да и вообще мала она для этих дел. Лиха беда начало: через два часа сама приходит. Опять вся сладкая, как батончик «Марса», и что согласна за миллион. И ластится, и лижется! И из сладеньких своих титечек вытаскивает номер телефона с именем Анита. И тогда я решил стать финансовым подонком. Сукиным сыном израильским, ибо если уж существует «Файнэншл таймс», то может существовать и файнэншл подонок! И так с мелких сумм к более приличным, к недвижимости, купить, доплатить, продать, поменять, кого-то объебать, кого-то проплатить. Вижу: деньги, вложенные в молодую, несовершеннолетнюю копилку, ее же и открывают… Взялся я за ум, основал дело по выращиванию денег. В переносном смысле, в переносном… Стал наблюдать за всеми этими фарцовщиками, чем они живут-дышат, стал соображать. Да и на бензоколонке с помощью подливания-доливания завязал кое-какие знакомства с целью выращивания деньжат. Все это потом должно было пригодиться. Это вроде Масса[83] говорил: «Что нас не убьет, то нас укрепит».

Меня укрепило даже то, что все заработанное мною на этом бензине я вложил в известный вам кирпичный заводик, и, когда ты меня впервые увидел как пьяное привидение возле Новой Руды, я уже думал, что не справлюсь. Компаньон, как вам прекрасно известно, меня объебал. Но это ему только так казалось. Потому что, как тоже вашей милости известно, металлолом подорожал. Мы сидели, ничего не делали и лишь следили за ценами на медь, как они растут день ото дня! И тогда я заработал первый миллион долларов. Говорят, что первый лимон надо украсть, а я заработал. Да так, что и сам уж не знал, во что эти деньги вкладывать, вот и основал производство пластиковых пакетов с рисунком. Полиэтиленовые и прочие пакеты с рекламными картинками, которых теперь хоть жопой ешь, хотя я этого делать не советую. Пластиковые пакеты были тогда дефицитным продуктом, который брали с боем, который приобретали за деньги и к которому относились как к сумке из текстиля, в смысле — пользовались ими годы. И опять: не дело — мечта, потому что я оказался единственным производителем в Польше. К тому же умеющим сделать на товаре надпечатку! Все что хочешь, например «Нефтехимия-Плоцк», разные картинки — голые бабы на мотоцикле, цветы в вазе, Папа Римский, задумавшийся над судьбами мира. Пальмы на фоне заходящего солнца. Лагуна. А времена были такие, что любое печатное производство, даже шелкографию, надо было регистрировать в службе госбезопасности, ноль конкуренции. Живи не умирай! И меня потянуло на текстиль. Захотелось шить постельные принадлежности. Погодите. Кириллов? Вы где сейчас? Епрст! Дорогу, вишь, ему засыпало. Пусть теперь отсыпет, мы уже ждем их. А они… Кто за рулем? Иван? Через сколько будете? Ну ладно.

И тут начинается мое приключение с настоящими деньгами, то есть с тряпкой половой. Жаль, сударь, что не было тебя здесь тогда! Правда, смеху с этим шитьем было — обхохочешься. Я, миллионер, должен был зарегистрироваться в гильдии ремесленников, выправить себе бумаги мастера или хотя бы подмастерья, а что хуже всего — чтобы получить право шить эти гребаные тряпки, должен был сдать норматив и сам, своими собственными руками, как баба, сшить на экзамене платье. Но я сделал это. Спрашиваешь, сударь, на хрена мне это шитво сдалось? Ха-ха!

А знаком ли тебе, сударь, вкус роскоши? Нет. Тебе, сударь, знаком вкус запеченного сэндвича, остро-сладкий, а в действительности тошнотворно-противный соус. Вы в этом соусе до сих пор плавали как муха. Да помнишь ли ты, сударь, запах тех времен, те гостиничные рестораны? Ведь хорошие рестораны были только в интуристовских гостиницах. Чеканка на стенах. Официанты с пресыщенными лицами, которые много знают, но не склонны делиться знанием. Меня всегда занимали лица людей, особенно отмеченные печатью трудной и горькой мудрости. Вот в такой гостинице — гостинице «Познань» — я и познакомился с Боженой, во время ярмарки, о чем, сударь, ты уже знаешь. А она, как только поняла, что мы хоть и поляки, зато побогаче любых валютных интуристов, сразу же влюбилась в меня большой любовью и стала проявлять поистине мужской свой ум в делах. Впрочем, ее искусство, освоенное ею в прошлые годы, не раз нам в делах пригождалось. Мы ее подсылали в качестве приманки к разным мафиози, у которых надо было документик на моментик раздобыть и скопировать. Что? Удивляешься, что она выглядит не ахти? Это ты не знаешь, что такое искусство макияжа, приобретенное многолетним опытом трудной работы проституткой. Когда она просыпается, то выглядит как страхолюдина. Но в течение дня то там подмажет, то тут подкрасит, то там дорисует да грудь каким-то хитроумным образом взобьет, чего-то напихает, парик, да и вообще… Десять часов все это продолжается, и в полусвете ночного, бара она выглядит как мечта.

А мне все было мало. Хотелось большего. Главное — я знал как. Путь вел через тряпки. К тому времени у меня уже были прикормлены все эти подонки из всепольского хозяйственного гиганта «Сполэм». Я пропихнул туда — по-черному пия водку с известными деятелями — брата, знакомую и несколько человек из семьи Божены. И получал гигантские заказы, потому что они мне их и обеспечили. Главное — найти такой продукт, который не был бы слишком трудоемким в изготовлении и трудным в реализации и чтобы его можно было легко заказать для всех тысяч отделений по стране, такой, чтобы его продавать в миллионных количествах и чтоб на каждом экземпляре зарабатывать определенный процент. Посовещались и решили, что лучше всего для этого дела подойдет половая тряпка, простой квадрат ткани. Впрочем, за те десять процентов со штуки они заказали бы что хочешь. Если бы ты, сударь, говно в упаковке им предложил, все равно купили бы. Потому что им капал процент, само собой, левый. Заказы были такие большие, что я уже не справлялся, вот и нанял деревенских. Я им развозил по домам материал, а они мне за сущие гроши шили. Да хотя бы Манька Барахло… Ваша, сударь, знакомая! Как тесен мир! Бывало, начнет она плакаться в жилетку, а я ее утешаю. А когда-то, слышь, приходила к жене такая девушка, убирала у нас. Анета Супец. Жена говорит: «Что ты, Анетка, переживаешь. Ну такая у тебя фамилия и что? Выйдешь замуж и сменишь». А Манька? Вроде такая простецкая, только у сатуратора ей и стоять, лицо — самое обыкновенное, с неправильным прикусом. Стекла в очках толстые, как подметки. А все-таки в этих ее зенках есть что-то, какая-то безуминка! Романтика… Вот именно — хорошо это вы, сударь, заметили. Иногда она скажет что-нибудь, просто ляпнет, но удивительно точно, хоть и не вполне логично. Стояла она у этого сатуратора и смотрела, как осы лазят по стаканам и вылизывают остатки малинового сиропа. Бедная девочка. Когда-то ее взяли на работу в газовой гладильне, но… ну ладно, проехали. Там клинья под нее подбивал один тип… Грязное дело, она там себя не совсем повела… Миллионер один, производитель унитазов из Ожарова, привел девочку в салон «Версаче», голову вскружил, а она его… Он не то чтобы влюбился, мадемуазель Барахло не такая женщина, чтобы в нее можно было влюбиться, но как-то так… пожалел что ли девчонку косоглазую. Беззащитная такая, истощенная. А она вынесла ведро из подвала и пошла в ближайший ломбард заложить. У нее такая зависимость — закладывать. Я ее на ноги поставил, потому что католичка она искренняя, приучил к профессии швеи и, скажу, что я даже более чем доволен. Шьет, вяжет крючком, на спицах, а теперь оверлоку обучается. Только вот язык высовывает, если что-то потруднее попадается, если надо сосредоточиться, узор крестиком… И губы закусывает, нитку зубами перегрызает и сплевывает. Я ей объясняю, что не в гладильне она, но отучить трудно.

Эти тряпки у меня заказывал в основном отец Божены, Кшисек из Хожова, с вашей, сударь, родной сторонки, гребаный силезец, который по-польски, сука, даже пернуть не умел. В одном только отделении «Сполэм» в Катовицах работало тогда шестнадцать тысяч человек. Выпекали палочки, булочки, сосиски готовили, кулинарию, и всем были нужны тряпки на кухне и белые поварские колпаки, как требовала СЭС. И именно он как-то раз сказал: учреди, Збышек, такую фирму. И мы заработаем. Будем делать тряпки. А я: из чего мы их будем делать? А он: все равно из чего, лишь бы выглядели как тряпки, лишь бы по бухгалтерии провести. Сырье стоило злотый. Но чтобы купить его, мне пришлось дать пятьдесят процентов взятки, то есть себестоимость тряпки стала полтора злотых, а в продажу пустили по шесть. Остаток поделили пополам. Все! Пьем шампанское! Хотя какое там шампанское, водяру у Деда глушили.

Но через месяц захотелось больше. Он говорит: знаешь что, мы, однако, двинем другим путем. Эти тряпки не могут идти по шесть злотых. Это, Кшись, катастрофа: опустим цену — не будет навара. А он: а ни хуя! Эти тряпки будут у нас по четвертаку. Половина мне, половина тебе! По идее, бухгалтерия сразу разобралась бы, что к чему, но в бухгалтерии у нас была сестра Божены, которая аккуратно все проводила. Вот только откуда взять столько материала? Денег горы, а что за них купишь, если нет на складе? Но, пия по-черному с нужными людьми, мне удалось обойти все эти квоты, и через школу и через больницу я все устроил. Ткань на простыни и халаты. Столько этого назаказывали и столько всего наделали, что в конце только полиэстер остался. «Слышь, зая, эта штука вообще не впитывает воду, суп у меня пролился!» — так кричала мне с кухни Божена. Ну не впитывает и что? Не возьмут от нас, что ли? Сами у себя что ли не возьмем? Главное, чтобы был прямоугольник, так ведь? Какая нам разница, если оно и так гниет на складе? Ладно, так и быть, вытру твоими старыми кальсонами.

Вот время было золотое! Не знал, что делать с деньгами, вот и покупал марки, доллары, слитки золота, машины, недвижимость, какой-то лес. Какое-то поле, домики на балтийском побережье… Боже, я до сих пор точно не знаю, где и сколько чего у меня. Сказочное ощущение. Иду себе, сударь, по пляжу на одном морском курорте и думаю: интересно, это моя территория? Может, и моя. За последнее время немного подорожала, хе-хе. Через день грузовыми такси возил товар в Хожув. Пока как-то раз таксист-грузовик мне не сказал: все, Збышек, пиздец, эта сука кладовщица больше не принимает тряпки, весь склад завален ими под самый потолок, она даже свой стол в коридор выставила. У нее этого добра уже на полмиллиона! А у нас, стало быть, в кармане в двадцать раз больше.

Кшисек призадумался. Вона как! Проблема, однако, получилась! Но мы ее, заразу, решим. И при мне набирает номер Рабоче-крестьянской инспекции, была такая после введения военного положения и состояла из военного, представителя общественности и представителя партии. Рабоче-крестьянская инспекция? Граждане инспекторы, есть здесь такой гражданин (сам на себя доносит), такой, блин, директор из Хожува, и этот гад хомячит тряпки. А у нас, на металлургическом комбинате «Катовице», как раз нехватка. Сразу же приехала Рабоче-крестьянская инспекция, вызвали его, влепили ему пятьсот злотых штрафа и поделили все тряпки между всеми металлургическими комбинатами, заводами и шахтами. А Кшисек говорит: ну видишь, пятьсот злотых заплатили — ерунда, зато склад очистили, а производство продолжается!

Кончилось дело с тряпками, начали мы дело с пластмассовыми цветами в пластмассовых горшочках. Семья, зацепившаяся за «Сполэм», отдала приказ, чтобы на каждом, твою мать, подоконнике во всех отделениях были эти цветы, потому что таково требование санэпидемстанции в отношении цветов. Да и в сполэмовских домах отдыха, в сполэмовских столовках и в производственных помещениях, потому что правила гигиены и безопасности труда гласят: от переутомления лучшее средство — общение с природой. Вот и смейся после этого.

Нет, что касается меня, я польскую природу всей душой люблю. Возможно, где-то есть земли и красивее, возможно, даже какие-то теплые страны с неграми, с пальмами, ярким солнцем, напитками и с зонтиками в бокалах. Но я в это не верю. Это наркотик, который для нас придумал гнилой Запад. Чтобы мы туда поехали и сверзились, потому что даже ребенку известно, что там ходят вверх ногами. А даже если бы и поверил, то скажу вам словами песни, что «сердцу дороже песня над Вислой и пески Мазовша». Да, над Вислой. Может, этот пейзаж более монотонный и размытый, серо и холодно. Но это благороднее, чем танцевать сальсу и жрать морепродукты. Здесь, в краю сосен, человек задумывается. Сосредоточивается. Тут, где польское племя, дымы, осени — в общем, ревматика. В смысле — романтика. Достаточно копнуть — и сразу янтарь или каска. В крайнем случае — банка из-под тушенки. Сколько уже лет наши великие поэты и писатели в стихах, но главным образом в песнях воспевают эти наши холодные осени, весны, прихваченную зимним морозом рябину и боярышник, бурьян… Эти с Запада хотели, чтобы все мы поехали в жаркие страны, эмигрировали; это старые и известные номера со времени тевтонских войн. На скитания, на погибель. Чтобы нас съели крокодилы или чтобы мы в трущобах, в фавелах поселились с неграми, с косоглазыми. И тогда они, главным образом немцы и французы, скупили бы наши садовые участки за валюту, понаехали бы сюда, позаменяли бы надписи на швабицу, на готику. Salz, Pfeffer, Kalt Wasser, Warm Wasser понаписали бы и позаменяли бы названия городов. Что уже не раз бывало. А чего далеко ходить за примерами. Катовице когда-то называли Сталиногро́д. Большое спасибо. Им прекрасно известно, что наши земли от Одера до Буга — это эти, как их там, ну… Боже, как их называют-то? Как назывались те земли, где у моих теток были имения? О! О! Черноземы, понял, самые что ни на есть плодородные. На Балтике лучший янтарь и самый мелкий золотой песок, а Татры, а Мазуры. Судак — что золото, треска да щука. Леса сосновые, леса хвойные, лиственные и смешанные, грибом-зверьем все еще изобильные, а они у себя давно уже всю природу зарегулировали, паркинги, подсветка, автострады. Леса у них за сеткой, посаженные под линейку, деревья стоят точно солдаты в строю. Тот, в чьей душе есть хоть крупица романтики, сразу сваливает из такого леса. Есть у них и свежий воздух, но в пакетах по десять марок, фирмы «Сименс». Поэтому они сюда и приезжают. Потому что у нас до сих пор, особенно в восточных воеводствах, заросли дикие, дебри, на псовую охоту можно ездить. На уток, на гусей. Знакомый из управления говорил мне, что хлопочут о приезде, о лицензиях на отстрел кабана, волка! Если мы этого не ценим, то они-то уж оценят. Кто? Те, кто выбился в люди и живет как сарматы. На уток! Любовь к Родине, к родному пейзажу стала редкостью среди здешней молодежи. Каждый только и смотрит, как бы насорить, а, насоривши, жалуется, что, дескать, некрасиво. И смотрит только, как бы свалить на Запад, где всегда будет гражданином, к сожалению, второго сорта, или же в теплые края, в Пуэрто-Рико. На Ямайку. Я, в общем-то, не расист, но как-то мне не очень… Ну ладно, проехали.

*

Погоди, погоди со своими соображениями. Слышь, Кириллов! Мы здесь! Посигналил. Кириллов, мы здесь! Где ты на своей фуре валандаешься? Как я тебе подам?! Не буду же я из машины выходить.

Ну и как там, ребята? Сильно намело в Белоруссии? Вы только повнимательнее там под Амстердамом! Во время перегрузки на судно дадите это разрешение, а этот листочек — в порту мужчине с белым догом, он будет ждать вас в портовом кабаке «Под дохлым псом». Я не знаю, как по-ихнему это будет называться, небось, знаете, что они говорят так, будто рот клецками набит. Ничего не поделаешь. Вот что, Кириллов, от сестры привет тебе. Кто сегодня с тобой едет? Иван? Который из Симферополя? Ты с ним поосторожнее, по-свойски тебе скажу. Нет, не в этом смысле, он на границе ничего не умеет сделать. Все на тебя остается. А сделать вы вот что должны: этот приятель даст вам одну штуку, вы ее передайте на судно капитану, зовут его капитан Йохансен. Вот на всякий случай номер его голландского телефона. Повтори. Йохансен. Да, конопатая голландская рожа. Дай мне жвачку! Хочешь, сударь, жвачку? Дай две, Кириллов. Теперь слушай так: скажи этому Ивану, что побыстрее надо быть особенно на территории Швабии, здесь у тебя конверты с деньгами на штрафы. Платите сразу без разговоров. Только чтобы брать счета. Иначе не рассчитаетесь. Вот другой конверт, на подкуп на границе. А здесь пошлина. Вот водка «Абсолют» на восточные границы, когда будете возвращаться, выпейте с таможенниками, не раньше, а чтобы до срока не выпили — вот вам еще одна, но чтобы пить только после работы. Лучше всего в мотелях, когда машины на стоянке. Только не подеритесь. А теперь так: едете через Гамбург, в смысле объезжаете, но под Гамбургом есть на автостраде мотель, вот здесь координаты, там возьмете товар, который привезете вот сюда. Вот, где я отметил на карте. Держи. Передаст вам барменша из одного задрипанного «Макдоналдса», есть там такой. А вот сто сорок пар очков, когда приедете в Москву, к вам подойдет американский гражданин Кристоф Лукас, на Патриарших прудах, тот самый, тот самый. Здесь еще от Божены кое-что для него. Все вам записал здесь. В Лейдене сами знаете, с кем надо встретиться. Вот и отлично. Вперед. Только смотрите, документы у вас в пакете, чтобы не промокли, это разрешения на ввоз-вывоз, стоило десять тысяч, и не гривен. Ага! Вы ведь на Лихень едете? Вот, подбросьте бедолагу, это пятнадцать минут в вашем направлении. А я вас, сударь, здесь подожду, вы возьмите такси, номер шесть-шесть-шесть, и ко мне. Может, немного рановато будете, но помолиться помо́литесь. Я здесь вас на стоянке подожду, а потом приглашаю на завтрак! Есть здесь у меня знакомый кабак на автостраде, друг держит. Дедом кличут. Полный ассортимент, с девочками на этаже… Ну, бывай!

Ой, Сашенька, я уже вижу, как он меня со своих рук на руки настоящих моряков, на руки настоящих, со шрамами на роже, боксеров передает. Что, может, оно и безопасней, а может, и опасней. Как будто, мать его дери, сам не мог подвезти. А? Некультурно выражаюсь? Ну некультурно. Потому что они что-то такое в своих рефрижераторах возят, отчего мне вдруг после всей этой бессонной ночи какая-то невралгия в голову ударила, когда их Амаль подмигнул им, когда меня передавал. А слово «Лихень» он выговаривал… с какой-то выдающей иронию запинкой, вроде как говорил: «Убить его и на органы продать, в Лейдене один такой зачуханный тип за почками придет. А в Амстердаме — за сердцем. А в Москве, когда будете возвращаться, доставьте куда надо его яйца, а то там такая новая русская, Царицей зовут, на завтрак только гоголем-моголем из мужских яиц питается, такие вот у нее капризы. Потребляет гоголь-моголь из мужских яиц. Да поторапливайтесь, ей они свежие нужны! А мужик этот чокнутый, ему все кажется, что он исторический персонаж, никто его не хватится, потому что он обанкротился!» Боже! А ведь и карты говорили, само собой, о посылке, но что это посылка с моими яйцами для Царицы какой-то Екатерины, за ногу ее дери, — умолчали.

И когда я так стоял, точно Ника в нерешительности, на чью сторону склониться, одной ногой в снегу на ступеньках лесенки, по которой влезают в кабину в дальнобойной фуре, а другой — на твердой почве, меня интересовало только одно. Помнишь ли ты, Саша, Сашенька мой, помнишь ли ты меня? Вспомнил бы ты меня, если бы я не вернулся? Отдал бы ты меня на погибель, на гоголь-моголь для жестокой Царицы? Они не понимали, что со мной, а я так встал и погрузился в раздумья, из которых Амаль меня вывел легким толчком под зад со словами: с Богом, сударь, пора ехать. А я сплюнул, перекрестился и взобрался наверх.

День добрый! Zdrawstwujtie! Заглядываю в кабину, а тут сюрприз — Кириллов никакой не мордоворот, а очень миленький, сладенький, чистый сердцем (по лицу видно!) мальчик лет эдак двадцати, улыбчивый, общительный. Без гонора и сметливый. Само собой, чистая украинская улыбка в пол-лица. Меховая шапка сползает на глаза. Второй, за рулем, — Иван из Симферополя, тоже точь-в-точь Алешка. Машину ведет, колбасу достал и смачно ест. Вестимо дело, голодный. Э, дык я с такими всю жизнь общаюсь, легко найдем общий язык. Кириллов сразу уступает мне место рядом с водителем, а сам идет спать назад, где у него удобная лежанка. Что-то бормочет насчет разбудить на границе и засыпает сном праведника среди свертков, водок, конвертов с деньгами. Как там у вас в Симферополе, небось, тепло уже, Крым ведь? Тепло.

Светать скоро будет, иду. Еще пока не Лихень, а уже при дороге образ Богоматери в сделанных из лент длинных лучах во все стороны. Так обозначают места явлений, придорожных чудес. Серо. Холодно. Немного проясняется над ивами, над тополями. Птичий клин на синем небе. Боже! Как же колотится сердце! Вот и дорога, вот и надпись на покосившейся жерди «Старый Лихень» и тут же рядом «Zimmer frei», пансионат «Утомленный паломник». А вот и новый костел у дороги, а на фасаде нарисован Папа Римский (непохоже) и Богоматерь, но так неумело изображена, что лицо как у Голоты[84]. Я перекрестился. Вот и холм, а вот и храм. Иду, пою духовные песни. Salve Regina! Сильнее в куртку кутаюсь, воротник поднимаю, но неожиданно в сетке нахожу теплый берет, доставшийся мне от Амаля. Надеваю набекрень для куражу, да и дует. Выгляжу в нем, должно быть, как наш церковный сторож. А бессонная ночь дает о себе знать, лицо горит, в голове темно, хочется есть. Иду. Ветер крепчает, воет, как лесопилка. Вхожу во врата святилища, по ступенькам. К Матери Пресвятой! С викарием поговорю, чтобы мою фигурку здесь починить и где-нибудь в садике под козырьком поместить. А как дар я повешу жемчуга, что у меня теперь на шее. Но пусто, морозно. Воздух прозрачен. Куда идти, не знаю; какие-то стрелки. Одна стрелка показывает на дом паломника «Ковчег», другая — на громадную надпись «КАТЫНЬ». Входишь как в ботанический сад, как в рощу. Нигде никого, чтобы хоть пастыря какого где встретить. Salve Regina! Саша, что ты там теперь поделываешь? Думаю, ничего благочестивого. Помнишь, какую профанацию в прошлом году ты устроил святым символам на спине своей? Ветер воет, точно Бог на небе на пиле играет. Зябко. Сверху мне открывается громадная пустая площадь. В небе парит орел. Комета в это синее утро выглядит как ярмарочный ветрячок на палочке, типа тех, которыми дядюшка торговал когда-то. Зависла над костелом, как над вертепом.

И вдруг на этот пустой плац перед зданием новой базилики маршем выходит подразделение солдат. Во главе с комендантом. Стоят посередине, лицом к алтарю и по команде то «ложись», то «встать» то ложатся, то встают и опять ложатся! Встать! Ложись! Ложись и лежи! И на колени! И ложись! И на лицо! И встать! И смирно! И вольно! И ложись! Гремят выстрелы в небо, во славу Приснодевы. Я на это смотрю с вершины лестницы, как они на фоне креста падают и встают. А на цоколе, на котором этот крест водружен, выбиты слова и подписано «Адам Мицкевич»:

Под крестом Господним, лишь под этим знаком

Польша будет Польшей, а поляк поляком…

А потом бредут по приказу. В морозное утро, в шесть часов, а ветер завывает, Бог на пиле играет, воздух серебряно-серый проясняется. Присоединиться что ли к ним? С ними вместе падать и вставать? С ними! Я — с ними, с польскими солдатами! Падать, в пыли валяться!

*

А помнишь, Александр Сергеевич, как перед самым моим отъездом, перед окончательным крахом, когда уже все завалилось, все горело, черт подал знак, что дело плохо и надо отправляться в паломничество, что без Божьей помощи ничего здесь не сделаешь? Умник, а картам, шельмам эдаким, все давно уже было известно. И только одно они твердили: что посылку получу, посылку, посылку, посылку. Любимая их песня. Ну допустим, приходит почтальон: подпишите здесь. А вот не подпишу! Ни хрена я вам не подпишу, потому что это наверняка из суда. Пока я не подписал, вы ничего не можете мне предъявить, не принимаю к сведению повестку! Вы ведь уже были у меня позавчера, я ведь вам и тогда ничего не подписал, вот и сегодня не подпишу, не подпишу, ничего не стану подписывать, нет меня дома, цветочки хожу по лесу собираю, желуди на военно-тюремный кофе.

Что вы, пан Хуберт, у меня для вас не из суда посылка, скорее от тетки из Америки! Посылают ведь люди разные хорошие вещи, шоколад, например, в коробку положат, в бумажку обернут, шнурком перевяжут и пошлют. А у вас, пан Хуберт, в последнее время ведь не ахти как дела, не везет, а? А тут нате вам, наверняка какие-нибудь деликатесы, так вам и не придется больше в лес ходить за рутой, за желудями для мальцкаффе[85]. Арабику заварите. А что это вы, пан Хуберт, так побледнели, когда я про посылку сказал? Глаза у вас из орбит чуть не повылазили. Берите уж наконец эту посылку. Да в квитанции распишитесь. А то парни ваши совсем с лица спали. А так хоть шоколадку поедят. Это магний.

Как же, дам я им шоколад! Чтобы у них совсем голова вскружилась! Накося выкуси, шоколад им! И так слишком жирные! Однако подпись ставлю, спасибо, до свидания! Приношу эту посылку в каморку. Куда, Саша, куда, Фелек, а ну к себе! У вас по квартплате задолженность! Нечего совать свой нос мне в карты, тьфу, в посылку! Мне посылка! Может, от бабки Кропки Розенцвейг из Израиля? Может, от тетки Фиольки (Фиолии) Кранц из Канады? Может, от Ярослава и Зенобии Бурчиморда из Истебной, что выехали в Гринпойнт[86] в семидесятые годы? Где ножницы? Боже, карты не врут! Перекрестился я. Раскрываю, а там еще одна обертка — какая-то коммунистическая газета пятидесятых годов. Старым чулком перевязанная. Долой лишнее! Опять то же. Ладно, поработаем ножом. Ну наконец, добрались до содержимого. Помнишь, Саша, какой страх нас охватил? В смысле меня, потому что вас там не было, ну а потом и вас? Я вовсе не волнуюсь, я лишь бесстрастно перечисляю, что там было внутри, интерпретация после.

1) Гипс. Гипс подписанный. Давнишний. С чьей-то сломанной руки. На нем надписи цветными карандашами по-английски, разные даты, February 1956, love, дальше неразборчиво.

2) Зубной протез, видать, довоенный, пожелтевший, — без комментария. Взял через чулок и в мусор.

3) Бонбоньерка американская, закрыта фабрично, с явно немодным дизайном, сразу видно — пятидесятые годы. Открываю и обнаруживаю, что содержимое находится в состоянии разложения. Коробку, как, впрочем, и все в этом доме, я потом переделал в копилку.

4) Большой полупрозрачный елочный шар, разбитый.

5) Черно-белое фото неестественно улыбающейся тетки Аниели с каким-то мужчиной в белой военной форме на фоне Ниагарского водопада.

6) Завитой в мелкий бес блондинистый парик.

Здесь, признаюсь, так меня разобрало, что я, не помня себя от ярости, метнул что было сил этот парик в печку-буржуйку, в вырывающееся, в бушующее пламя. После чего схватился за голову. Что я натворил! Вот уж горе так горе! Невезуха! Хуже, чем соль рассыпать! Ай, решилась моя судьба! Зашипело. Каракатица. Знаешь, Саша-морячок, что это такое? Когда в бушующем море корабль встречает каракатицу, это хуже, чем огни Святого Эльма. Наихудшее из предзнаменований. Так и нашему с вами кораблю суждено было со дня на день разбиться, когда мы эту каракатицу увидели.

И сразу на борту паника. Вы с Фелеком, ведомые недобрым предчувствием, прибежали и стали колотиться в закрытую дверь: что такое, шеф, чем так воняет? Мы что, из запеканок в крематорий перепрофилировались?! И снова стук в дверь. Да нет же, черт вас дери, уходите! Ну воняет, воняет, а чего ему не вонять? Если я тут с Вельзевулом сейчас контракт на мою душу подписываю собственной кровью! С чертом чертенок в посылке сидел, вот и смердит сера адская! Вот увидите, как все по-новому обернется, как у нас дела пойдут. Сам бы Яхве не устроил мне этого так наверняка через Израиль, как чертенок устроит. Да уж, не фиалками запахло. Страшный чад горящих волос наполнил все помещение, как будто я по меньшей мере Розальку эту несчастную, Антека или Янко Музыканта родную сестру в печь засовывал. Даже в школе это проходят. Лично я считаю, что детям в начальной школе не следует такие книги даже издалека показывать, с чем и обращаюсь к министерству просвещения. Опомнитесь, люди!

Но хуже всего, что это был парик, потому что сжечь парик — это конец и никакие оплевывания через плечо, никакие заговоры тут не помогут. В подавленном состоянии я с помощью ребят залил огонь водой и сел на стул, чтобы рассказать, откуда, от кого эта посылка. Только, Фелюсь, приоткрой окно на кухне и тут, сделай сквозняк, не то задохнемся.

Ну-да, от тетки, от тетки, правильно мыслите. Далекой, а то откуда бы такая кособокая аристократия взялась у меня в ближайшем семейном окружении. От Аниели, будь она неладна. На наследство я рассчитывал, а теперь вижу, что облом у меня с наследством, как у той руки в гипсе. Кукиш с маслом, гипс с протезом. Плюс налог на обогащение, плюс налог на добавленную стоимость, плюс налог с наследства. Этот парик уже окончательно меня убедил, что да, что существуют-таки и невезуха, и все эти Розальки в печке, приметы, непросвещенность масс, что существуют асцендент в Раке и прочие чудеса. Потому что сразу, как только парик попал в огонь, как только ту каракатицу, плывущую по волнам нашей жизни, огни Святого Эльма на море бурливом увидели, через несколько дней судно затонуло, моя лайба на вспененных волнах разбилась, дело прикрыли, мусор после меня вымели, вынесли, помещение опечатали и наступил окончательный крах.

К посылке был приложен листок, наклонным с завитушками почерком исписанный, полный дурдом. А самое смешное, что ты, Фелек, выхватил это письмо и, встав на табурет, начал читать его, как ученик у доски:

Моя Антонина!

После нескольких весенних дней у нас снова холода, сильно дует. Ты ведь знаешь, как я плохо переношу ветер и вообще болею по причине ауры. На лечение надо бы поехать в Киссинген, но времена нынче тяжелые, да и возможности нет. Все кашляют. Представь себе, дорогая, у молодой Ланцкоронской снова боль в плече, а Стась Понимирский упал с лошади и зашиб голову так, что ночью старика Гольдмана позвали наложить повязку. Возвращался, баламут, из соседнего поместья и расшибся, вот так. Молодой еще, как жеребенок норовистый, к счастью, в сентябре учиться идет. Буня выхаживала его самоотверженно целую ночь, так что сама получила ото всего этого зубную ангину и (неразборчиво). Вот именно! Навестила нас Пуця Меллер. Как обыкновенно, привезла из Лондона новые моды, но главное — велюровую шляпу бордо с вишневой ленточкой и осеннее пальто длины у нас пока неизвестной. Тетя Миля очень больна, и уже относительно имения первые попытки предпринимает ее чудесный известный тебе племянник. Все на кокоток потом в Париже, баламут, просадит. Однако кузен наш, Алек Белецкий, как еще один наследник, уже некоторые старания приложил и, возможно, солидное имение совершенно от разорения убережет. Жуиры и бонвиваны — позор и стыд нашей семьи, вот так. Как же мне отблагодарить тебя за прекрасные рисунки на салфетках для китайской гостиной. Папа в Вене по общественным делам. Горничную Калужную я недавно выставила, ибо к моим письмам intime и prive она интерес проявила, хоть и по-французски писаны, опасаюсь, что плебс последнее время и в языке французском разобраться сумеет, и за деньги дела мои на люди вынести способен. От одной лишь мысли об этом на меня накатывает приступ мигрени, а посему кончаю. Всем сердцем преданная тебе твоя подруга

Аниеля Пуцятыцкая


Я со смеху покатывался, когда Фелек читал это по складам в ломбарде. Сам в трениках, нос сломан! Хамство да и только, точно те русские, что во время освобождения к добру нашему подбирались. Тут ведь такая роскошь! Я надел жемчуга и изображал из себя потомка, озабоченного судьбой теткиного наследства. Хам! Кричу я Фелеку. Хам, куда ты свои лапы, которыми в носу ковыряешь, к моим родовым реликвиям, к письмам… Лучше бы коней пошел посмотреть, кормлены ли, чищены! А что ты, Саша, окажешься хамом (что Фелек хам, это известно) и на фото тетки на фоне Ниагары скажешь «во телка», я даже не предполагал. А лупить друг друга гипсом по голове, размахивать им — так это ваши обычные проказы. Ты бы у меня мог в имении служить, Саша. Я бы теперь туда поехал, на эту Украину, в наши родовые довоенные владения, в которых я пусть никогда и не был, но дальние родственники… Я бы поехал гоголем, и сразу бы меня окружили такие Сашки белобрысые да дети чумазые, в одной рубашонке, в грязи, да бабы старые с ватой в ушах. А я бы их всех благословил и мягким голосом сказал:

— Не бойтесь, люди добрые, это я — ваш господин, ваш пан приехал. А какая-нибудь очень старая старуха, почти слепая, которая меня не узнала бы, но что-то ей привиделось и она крикнула бы: «А ну, народ, шапки долой, пан наш вернулся!» А они бы шапки поснимали, потому что пан их приехал… А еще одна, с бельмом на глазу, сидела бы перед хатой на лавочке, совсем просиженной, потому что всю жизнь на ней сидят. Такая же злая, как старуха из сказки о золотой рыбке. У той было разбитое корыто, а она захотела дворец от золотой рыбки. Шел бы я по этой деревне, по весенним лужам, а старуха вытянула бы ко мне лапищу свою громадную, как сковородка, да посеревшую от выкапывания картошки, и засверкала бы этим своим бельмом: «Целуй руку! Теперь ты!»

Их там несколько жило, Саша. В усадьбе. (Вы там наконец успокоитесь или нет?!) Сразу после войны они вернулись в свою усадьбу, разоренную, с дырявой крышей. На своих двоих доковыляли по дороге, обсаженной плакучими ивами, сами все в слезах (Ты в глаз попадешь ему этим гипсом!) Как только ивы эти увидели — сразу в слезы, ибо изрублены деревья на дрова, сожжены в печках. А на обломанной ветке висит пригоревший котелок. В котором солдаты себе сало топили, точно цыгане! О Боже, Аниелька, ты видишь это? Точно цыгане! Но тише, истинное благородство обязывает даже в самых плохих условиях сохранять достоинство!

На том месте, где до войны у них был большой конный завод чистокровных арабских скакунов, копошатся в грязи ободранные деревенские ребятишки. Здесь, где были и мраморные поилки, и позолоченная упряжь, и экипажи, и все-все! И все это было разграблено в их отсутствие, потому что через эту усадьбу прошли сначала немцы, а потом русские. Да, Сашенька, не хочу огорчать тебя, но были там и украинцы. Вошли и вышли, обесчестили, как невинную девушку. Вошли вовнутрь, отлили в фарфоровую вазу, в которой суп к столу подавали, и уехали, вот и все, на что мужик способен. Чего не покрали, не порушили солдаты, то от местной голытьбы погибло. Как будто наяву вижу тебя, Саша, во время этой экспроприации! Налететь, посеять опустошение, забрать добро и был таков! Очень подошел бы ты. Шустрый. Настоящий казак из тебя.

Нет, Сашенька, так ближе в направлении Любачова. (Фелек, выплюни немедленно этот протез, на нем могут остаться помещицкие микробы!) Приехали, заплакали. А чтобы коммуна не покромсала их в мелкие хуечки, закрылись изнутри на засов, на замок и сидели тихо, только ведро подставляли под дыру в крыше. Но жить на что-то надо — купили корову, которой отвели комнату с диваном и столиком. Видать, породистая корова была. Звали ее то ли Фуня, то ли Дуня, а может, и Буня. Все боялись, что коммунисты и корову у них заберут. Когда с ведром от коровы шли — помои выливали после Фуни, — всегда платочки на голову повязывали, вроде как из кружка сельских хозяек они… Но только в дом заходили, закрывались, так сразу гранд-дамами становились и «Поди, заведи граммофон, поставь Шопена». — «Иди лей помои!» — «Сама поставь, я — слишком солидная дама» — «А у меня мигрень». — «А у меня урок французского Кескесе помои? Женекомпропа помои!» Да, дорогие мои дамы, счастье надо рвать, как спелые вишни, но, к сожалению, как пришла война, так ваше деревце и засохло. А вы, вместо того чтобы смириться с этим, иссохшие и гнилые ягоды в рот себе суете, вымороженные и мокрые. Рвали, пережевывали эти терпкие вишенки, а косточки выплевывали. (Эй! Отдай гипс, он у меня теперь будет!) До войны получили очень приличное образование, в итоге знали три вещи: играть на пианино, говорить по-французски и очень профессионально разбираться в коневодстве, в разведении чистокровных арабских скакунов. Так что вполне возможно, и с коровой Фуней они говорили по-арабски, а та маслеными глазами смотрела на них как баран на новые ворота.

Не жри это! Ты что, такой-сякой, обязан это жрать? Немедленно выплюнь, это просроченные конфеты! Шеф, жратва ведь, я бы это схавал! Ты, Саша, откуда знаешь такие слова, а, скажи мне! Как это с детского сада? Фелек! Садись там, с той стороны, а Саша сядет рядом со мной! Что это за беготня по комнате. Потом отдаст тебе!

Тем временем в соответствующем ящике уже лежала подписанная соответствующим лицом бумага о том, что имеется приказ раскулачить их и основать на базе их хозяйства госхоз или кружок сельских хозяек. Должна была приехать Польская кинохроника, а они тихо-тихо сидят, ни на какие стуки дверь не открывают, корову, которая мычала, заткнули кружевным платочком, еще довоенным. Матерь Божья! Так тихо сидят, как мы здесь перед судами и счетами. В конце концов через годик-другой, в году примерно сорок восьмом, усадебку эту у них все же забрали, и каждой пришлось самостоятельно устраиваться. Разъехались по всей Польше. Одна попала в Краков и поступила на госслужбу. Потому что знала языки, умела считать, тогда этого было достаточно. (Ты, Саша, еще на голову ему залезь!) А тетка Аниеля поехала в Варшаву и там получила квартиру в наследство от какого-то дядюшки, который, узнав о победе коммунистов, покончил с собой в ванне. Только страшно ей стало там, да и работы не было, вот и решила она поехать в Америку. Даже не стала «запасаться терпением», как советовали карты, поехала. Бриллиант — последнее, что оставалось от былых времен — то ли продала, то ли в вагине провезла. (Что это за смешки?) Ну в пипке, ну в пипке, ну в пипке, что тут смешного? Пипку что ль, такой-сякой, не видел? А через несколько лет, под конец пятидесятых, она вернулась на «Батории»[87]. И было с ней столько багажа, что он занимал всю каюту! Так что даже пришлось занять часть капитанской каюты. Одни свертки, вроде посылок из того карточного гадания, весь ее скарб, хлам, старые бумаги, одежда, кофеварки, тостеры, потому что тогда в США началось повальное увлечение разными электрическими кухонными приспособлениями. Аристократические семьи, как правило, все очень разветвленные, так что в порт ее пришли встречать какие-то совсем дальние родственники, те, что с более тонких веточек генеалогического древа. Дерева, у которого коммунистическая власть подрубила корни. Прибыли они, значит, в порт, а капитан вдруг спрашивает у этой семьи, есть ли у них в доме телевизор. Ну есть, а что такого? Да не нужен он вам — у вас такая тетка, что собою десять телевизоров заменит. Понятное дело, о телевизоре он спросил как о развлечении.

Началась разгрузка этих сотен свертков. Нанятые парни сопят, а у тетки ветер срывает с головы белую шляпку. Довезла она, однако, эти свертки до Варшавы, где доверху завалила ими всю квартиру на улице Желязной, доставшуюся ей от дядюшки-самоубийцы, который, как мы помним, покончил с собой в ванне. Вся квартира до потолка в свертках, квартирка-то однокомнатная. Кажется, оставила она только узкий проход от входной двери до туалета, до чайного столика и до кровати. Впрочем, она никогда не открывала входную дверь, потому что быстро вернулась в Штаты на пару лет. Видать, ту самую карту («Поедешь в США») когда-то вытянула, номер, если память не изменяет, семнадцать. Еще уголок у той карты был загнут, так всем хотелось вытянуть именно ее. О свертках-посылках — номер тринадцать. А еще жаловалась, что, дескать, ей, такой аристократке со всяким сбродом на Желязной приходится жить. Там же, где и моя бабка по еврейской линии, лучшее мыло… Что? Ну и что с того, что я это уже рассказывал?!

Стало быть, снова в Штаты, там она познакомилась с американцем и еще раз вернулась уже в новом имидже, а именно в ковбойском наряде — замшевая курточка с бахромой, кожаные штаны, сапожки. Венцом всей этой метаморфозы были большие солнцезащитные очки, шейный платок-косынка и муж-американец. Потому что приехала она с американцем, с которым там связалась и перед которым развернула картину воскрешения усадьбы. Захотела поднять усадьбу из руин. Саша, тебе это надо как подпаску талдычить, потому что ты не врубаешься. С американцем, которому она там расписала, что, дескать, она такая-растакая княгиня, аристократка и у нее большое имение, которое после коммунистического правления пришло в упадок, а потому его надо реставрировать и основать там ферму. Да, ферму, прибыльную ферму. Засеять поле генетически модифицированной кукурузой, каждый початок которой с твою, Саша, ляжку. Короче, приехали они в имение, где был тот госхоз, и когда американец все это увидел, то попросился по малой нужде до ближайших кустиков. Понимаешь, I go pipi тут, за сарайчиком, схожу проверю, нет ли меня в том конце двора.

Наверное, ты, Сашенька, уже догадался, что больше она его не видела. Убежал полем, по-английски испарился, по-английски же спрашивал и мужиков: где тут ближайший аэропорт? Куда на Лас-Вегас? А у тетки Аниели в тот же момент испарились все фантазии. Посмотрела она на госхоз, сдвинула набекрень ковбойскую шляпу и направилась в сторону реализма. То есть на улицу Желязную, в свою малюсенькую варшавскую квартирку, заваленную, как мы помним, нераспакованными с пятидесятых годов свертками. И жила она там себе поживала среди коробок на какую-то пенсию. А когда раз в несколько лет кто-то из семьи навещал ее, то после рассказывал, что, наверное, она сошла с ума, потому что открывала дверь неизменно одетая в плащ-пыльник, застегнутая до последней пуговицы и перепоясанная как кающаяся грешница цепью. В мужских кальсонах. А в ванне у нее была гора грязной посуды: какие-то остатки фамильного фарфора, столовые приборы, тарелки, вазы, серебряные подносы. И все это лежало в ванне немытое многие годы. Потому что до войны была прислуга. А теперь гость сам должен был отмыть для себя чашку от многолетней грязи, и только потом она подавала чай.

И все это длилось годами, свертки не распакованы, тетка сумасшедшая, столовые приборы в ванне, где некогда оборвалась жизнь дядюшки. Пока наконец в восьмидесятые годы дальние ее родственники, самые что ни на есть мелкие листочки генеалогического древа, не стали получать посылки. Отправитель: тетка Аниеля, Варшава, улица Желязная. Открывают, а там… клочья ее американского дома. В одних свертках было то, что она сняла с холодильника, в других — что выгребла из самого холодильника в своей американской квартире, в третьих — какие-то ни на что не похожие ботинки по чикагской моде 50-х годов, а нам попались парик, протез, фото и письмо. Нам сильно не повезло! А ведь кое-кому достались и вполне приличные вещи, хоть и выдержанные в несколько старомодном дизайне: почти новые тостеры, электрочайники, фены. Попробовал бы ты в те времена достать в Явожне экспресс-кофеварку! Только новобрачным, да и то не всегда. А самое прикольное помнишь? Как через несколько дней пришла еще одна посылка от нее с десятками пар брюк самых разных периодов американской моды, и ты, Сашенька, в этих портках ходил, а Фелек смеялся, что выглядишь в них как пидор. Вот потеха была! А потом ты так переживал, что украинцы теткино имение разорили, что как шелковый две недели ходил, все угодить старался, спинку мне тер, отвары в постель носил и вообще — бальзам на сердце!

Через две недели я, Саша, призвал тебя на совет. Любопытство разбирало: у нее ли до сих пор тот бриллиант, что она в пипке в Штаты увезла? В этой заваленной квартире на Желязной? Я думаю, у нее еще должны быть по крайней мере золотые часы аристократических времен, а может, и не только они. Вообще неизвестно, куда девалась шкатулка с бижутерией. И знаешь, что еще я думаю… Что она уже… Ну что тетя уже в приличных летах и что надо быть начеку, держать руку на пульсе и в случае чего ехать туда, чтобы опередить других членов семьи в поисках шкатулки. Вместе поедем, только надо что-нибудь придумать, чтобы с ней войти в контакт, потому что, если мы о тетушкиной смерти узнаем из газетных некрологов, будет поздно, разве не так? Во! И знаешь что я еще тебе скажу… Ехать надо немедленно, прямо завтра!

Помнишь, как мы тогда настрополились? Всю ночь, бля, не спали и у тебя на чердаке, пока Фелека не было, водку пили да курили, по спине друг друга хлопали, да деньги все считали-пересчитывали, да бриллиант друг у друга из рук вырывали. Уж что-что, а в этом деле ты всегда первый был, это тебе не комнату убирать за собой. Решили — поедем под предлогом выразить благодарность за посылку, якобы так нас приятно взволновало, что тетя после стольких лет помнит обо мне. Ты будешь в роли моего (хи-хи) сына, а стало быть, и ей хоть и дальний, но родственник. Ой, Саша, чего у нас с тобой только не было, вспомнить — обхохочешься! Если тетка уже, что называется, дышит на ладан, то мы остановимся в каком-нибудь дешевеньком пансионате и каждый день будем ее навещать, как бы заботиться, а второй в это время будет шмонать заваленную квартиру. Как же мило мечтается на чердаке! Вино марки «Вино», чтоб ему… До конца жизни не забуду того похмелья. Если тетка будет в сознании, то план такой: чтобы ее растрогать, ты должен прийти к ней в одних из тех жутких порток из посылки. Что, дескать, пригодились, что, мол, носим. А если она будет в отключке, то сразу ее в ванну, связать, прочесать все. Поезд был один в пять с чем-то, проспали, второй — днем, вот на него едва успели. Короче, едем. Я клюю, ты клюешь. Я тебе тычка, ты просыпаешься, а я засыпаю. В конце концов ты прижался ко мне, тебя убаюкало, и проспал ты до самой до столицы.

Ты столичный?

А то! Столичный, столичный. Городской я, а ты, Саша, деревенский.

Ну деревенский я, и что?!

*

Как милой подруги улыбка,

Как юных деревьев листва,

Роса на травинке на гибкой,

Оркестра бродячего скрипка,

Как страсть, что владеть нами вправе,

Любви, лишь расцветшей едва,

Так радуют сердце той песни слова,

Пою о любимой Варшаве…

Варшава, родная Варшава,

Предмет моих мыслей и снов.

На улице слева и справа

Весельем кипящею лавой

Зовешь ты меня, ожидая

Мелодий и ласковых слов.

Как хочется мне повидать тебя вновь,

Варшава, навеки родная!

*

Весело трезвонят красные трамваи. Вот уже «Халя Мировская»[88], а сейчас будет улица Теплая, Хлодная, а вот и Желязная. Где это? Вон тут! Пересечение Желязной с Крохмальной. Э-э-э… может, лучше не рассказывать, может, опустим — как это в книгах говорят — занавес… Это ты ничего не читаешь, а я читаю. В библиотеку записан. Надо читать, Саша, романы, но прежде всего — окончания романов. Что, например, де Мертей из «Опасных связей» вроде вся из себя такая смелая, а в конце книги с одним глазом сваливала за границу. Что, например, Б. Радзивилл вроде вся из себя такая happy, через три месяца после свадьбы выделениями изошла, умирая от рака. Что, например, Раскольников, эх… Дочитывай, Саша, романы до конца. А что касается нашего романа, то конец его стоит тех упомянутых.

Угол Крохмальной. Такой кусок довоенного дома из почерневшего красного кирпича, один подъезд остался, остальное разрушено немцами, гяурами… В подворотне вытоптанная мозаика, может, туфелькой какой-нибудь Ордонки[89]? А то и еврейской довоенной ногой. Улица Теплая — то же самое: кое-где довоенные остатки, а вокруг панельное домостроение, печальная картина. Входим. Стучим в дверь, сначала культурно. Нет ответа. Потом ты, Саша, решил… Нет, это мы, шеф, вместе! Посовещались и решили прибегнуть к твоим мануальным способностям, то есть проволочка в замок и дверь элегантно открывается. Такой замок для тебя пара пустяков. А если бы кто подошел, ему ответили бы, что, будучи обеспокоены судьбой больной тетушки, не открывающей дверь, мы как раз дверь-то и открываем, чтобы проверить, жива ли еще. Но никто не подошел. Впрочем, и твоя проволочка слабой оказалась против «Герды»[90]. Надо же, поставила себе! Приличный такой замок, с задвижкой! И здесь я преисполняюсь восхищения тобою, Сашенька! Какой ты проворный парень, чистое золото, как быстро сориентировался в Варшаве, как быстро слетал на Ружицкого, как со столичными специалистами по замкам быстро скорешился и раздобыл фомку. Я тем временем прошелся по Хлодной, Теплой, Желязной, по Крохмальной, Гжибовской, и слезы невольно наворачивались на глаза. Посидел на парапетике, какую-то воду пил минеральную. Так у меня нутро горело после вчерашнего. Что осталось от всей нашей лавочки! Кое-где еще замызганные магазинчики со ржавыми ключами и сломанными часами на грязной витрине, остатки былой роскоши. А рядом уже растут здания из стекла и бетона, металл, серебро, никель. Стал я высматривать теткины окна: ниже — пустые глазницы, а выше — заложенные пенопластом рамы, значит, здесь.

Скрежещет фомка, ты открываешь, мы входим. Дверь солидная, с обивкой. Но настежь не открывается, потому что коробки громоздятся сразу за дверью. Темно. Мы не знаем, где выключатель, к стенам не подобраться. Вонь, но не трупная, вонь от грязи. Но какая! Сладкий запах немытой старушки. Отвратительный. Меня чуть не вырвало, а это могло легко случиться, если принять во внимание вчерашнюю гулянку. Ладно. В прихожей тетки нет, что видно довольно отчетливо. В комнатке — нет. Впрочем, есть ж здесь комнатка хоть какая? Здесь только коробки! Даже та знаменитая дорожка, протоптанная к столику, больше не существует. Ну же, Саша, иди, проверь в ванной. Сам, шеф, иди. Почему я? Потому что я уже проверил прихожую и комнату. Мы вместе проверили! Ну тогда вместе идем проверять ванную. Ну тогда ты иди, а я следом! Э-э-э, нет!

Никто не хотел в эту ванную входить. И каждый был по-своему прав. Входим. Грязные столовые приборы и посуда в ванне и вонища. Стремно. Дверь. И за дверью… У, блядь, напугала! Там в углу возле стиральной машины «Франя» на корточках сидела тетка. Нечто такое. Нечто такое, что, может, раньше и было теткой. Нечто голое. Подающее признаки жизни. Растрепанное. И трясущееся. Нитка слюны протянулась от рта до пола. Испугала нас как не знаю что. Взгляд сумасшедший. И что-то бормочет, дескать, она агентка, ходит по Варшаве… Шепчет мне на ухо, а неприятный запах из ее рта окутывает мое лицо:

Иду я по Варшаве, только тихо! Потому что соседка слева — агентка МОССАДа! (И показывает на стену.) Этот парень (Саша) тоже похож на агента, они выслеживают меня, ходят за мной многие годы, мне знакомы эти лица… (И ко мне.) Я вижу, что вы в курсе дела (я ей говорю, дескать, да, да, чтобы она мне поскорее о бриллианте рассказала). Понимаете! Иду я по Варшаве, идет Адась Михник[91]! Адась посмотрел на меня, только глазом моргнул, я ему в ответ моргнула, думаю: о, теперь-то я знаю, кто меня в эту аферу втянул! (И что-то там об оппозиции хреначит.) Выйдем в коридор, я там вам что-то расскажу. Выходим. Она какие-то папки достает, а в них — только письма и никаких бриллиантов. Департамент такой-то и такой-то. Понимаешь… имя и фамилия и так далее. Что она, понимаешь, коварные козни сорвала, что агенты, что покушение на Адама Михника. МОССАД. Евреи! Она сообщает в письме, что сорвала заговор. И в самом деле — получает из компетентных органов ответы, потому что я вижу официальные штемпеля типа «благодарим за ваше сообщение…». А в конце говорит мне, что в больнице была: я от всего этого так разболелась, сами посмотрите. Ну и действительно, лежит выписка из психбольницы, какие-то там диагнозы уже самые нехорошие, галлюцинации…

И вдруг ей сразу как-то поплохело. Влезло ей в голову, что я дескать, агент МОССАДа и пришел за ней. И только хрипит: что, суки? Что, суки? За мной пришли? Потому что услышала, как я к Саше по имени обращаюсь, стало быть, мы — русские шпионы! Но когда утихли первые эмоции, я говорю так: тетка окончательно сбрендила, ну и хрен с ней, зато мы можем приступить к обыску. А-а-а! Что такое?! Бросается на меня и за ногу кусает! Изо всех сил, а у психов силы много! Столько, что два, как ни посмотри, взрослых мужика попытались связать истощенную старушку и не сумели. Тем более что она, невменяемая, ничуть не беспокоилась, что глаз кому-нибудь выбьет, яйца отгрызет и съест. С такой не известно, что делать. Вот если бы она у тебя, Саша, яйца отгрызла, то мне, считай, и жить незачем. Ее просто надо было долбануть раз по черепушке, потому что по-хорошему, по-нормальному не получалось. И когда я на нее вскипел бешенством, то ебнул по этой седой башке изо всей силы — та чуть не отлетела! Она еще так на меня посмотрела, что — честное слово — до конца жизни моей будет мне по ночам сниться. И еще за то я ее так приложил, что она насрала мне в голову, в мою биографию. Ну и что? Человека убил? Бешеную собаку кусачую убил! Чтоб тебе, сука, знать, не кто другой, а Барбара Радзивилл тебе устроила это!!! И захотелось мне уже смыться. Сначала умыться, а потом смыться. Но, к счастью, был ты. Ты меня остудил. Спокойствие, шеф, спокойствие, у нас что, слишком много денег? Шеф, вы думаете, она умерла? Да ладно, мы уж столько раз этот номер откалывали при экспроприации какого-нибудь радиоприемника, телевизора или компьютера, а потом клиента под насыпь, и поезда приводили его в чувство. Так что клиент еще на собственной свадьбе попляшет. Шеф, оставляем ее так и продолжаем поиск.

Вот только коробки мешают. Но постепенно мы вошли в раж, и скоро уже не было куда эти пыльные коробки выбрасывать. Так мы их сносили в ванную и на теткины останки скидывали. Потому что если и было еще где-то место, то только там. Так что если даже тетка поначалу и была жива, то в конце она была погребена под горой американского просроченного мусора. Эдакий курган Костюшко[92]; как-то этот парень тоже был с Америкой связан.

Только вот меня что-то слишком сильно подтрясывало. Американский тостер мы забрали, но ни шкатулки, ни брильянта не нашли. Из мелочи более или менее ценной — наручные часы, но русские. Хотел я было взять швейную машинку, да слишком, сука, тяжелой оказалась. Эй, шеф, а это что такое? Альбом для стихов! Наверное, единственная память из усадьбы, как трогательно! Из лилейной, нежной кожи, как молитвенник, на золотую застежку закрывается! И золотой герб, и пастушок с овечкой, а над ними — бабочка… Наверное, в середине много засушенных листочков, бабочек, ромашек, стишков по-французски, как своих, так и чужих, переписанных каллиграфическим почерком, зелеными чернилами… Альбом! Отроческий альбом, чистый, лиричный, на этой куче здесь! Эта развалина когда-то была курсисткой! Взял. За пазуху спрятал. Буду читать до конца жизни, ночами, никогда не сдам в комиссионку. Излияния души девчушки, воспитанной в усадьбе, в белом платьице, которая пока еще ничего не знает о жизни, только порхает бабочкой, а ночами, заливаясь краской смущения, читает запретные французские стихи о любви!

Все, шеф, конец, баста, а то выглядим уже черт-те как, все в крови, в пыли, надо перед выходом привести себя в порядок, не то нас за один только внешний вид заберут.

Разделись мы, добрались кое-как до крана со ржавой водой и давай мыться, плескаться. В конце ты шубу углядел. Раздетый, на голое тело (а вернее, на голых баб на своем теле) ты примерил эту шубу. Я тебе скажу, Саша, что в Польше мужики не ходят в шубах, только бабы, здесь тебе не Россия, над тобой смеяться будут. Пусть попробуют. Priekrasnaja szuba! И улыбнулся такой улыбкой, за которую я так тебя люблю. А потом голый, мокрый, в этой своей шубе, ты спросил меня: мне идет?

Ой! И внезапно во мне что-то оборвалось. Вместо ответа я тебя — как ты стоял мокрый в этой шубе на голое тело — так к себе и прижал. А я прижался к тебе и разрыдался. И плакал, и плакал, как будто весь лед, что был во мне, растаял. Это был самый счастливый момент моей жизни. Я почувствовал себя защищенным. А потом… Ну. Ну… Ну, человек иногда испытывает потребность в другом человеке. Прижаться к кому-то. Особенно после таких передряг. Хороший ты парень, Саша, хороший, и будь уверен, что я тебя так не брошу, вернусь к тебе, только у Матери Спасителя нашего попрошу прощения… Да возьми ты себе эту шубу. Ты этого достоин!

Хотя, если по-честному, то я, Саша, придумал тебя для себя. Шуба-то пуста. C’est fini.


Варшава, 2006–2007 гг.

Загрузка...