Глава 3

– Скажу тебе сказочку. – Бабушка Зоя привалилась спиной к дверке шкафа, складки на переднике расправила, руки сверху положила. – Коли не выходишь, так слушай же. Жила-была королевна. Лучше – царевна, потому что было у нее свое ма-ахонькое, но уютное царство. Вот только жила в своем царстве царевна одна-одинешенька. Забегали к ней рыцари заморские, да всех спровадила, ибо неча тут в ее царстве доспехами своими пол пачкать да бряцать на весь двор железяками энтими! У рыцарей же как: лапти железные острые, больно пинаются, а штука эта, ну, что на лице, как ее там? Где шлем которая. Тьфу-ты! Забыла! В общем, стучит она противно, хуже челюсти вставной. О как. Неча таких рыцарей во дворы царские пускать, а про покои и вовся молчу. Хорошо было царевне, вольготно, да только скучно, хоть целый день зевай да мух в окне считай, лови их и крылья отрывай потехи ради. – Тут бабушка Зоя спохватилась: – Ты только так не смей делать? Хорошо? Крылья мухам не отрывай! Это царевна от скуки так хотела, да и то не делала. Понял? Да-а. Дальше вот что. Завела себе царевна не мышонка, не лягушку, а неведому зверушку. Зверушка хороша, добра, презанятна. Жаль только, неласкова. Стала тогда царевна за зверушкой ухаживать: кормить, поить, умывать, гребешком шерсть чесать, песни петь колыбельные. А зверушка та неблагодарной оказалась: в одну ночь цап царевну за руку, ну укусила то бишь, и убежала. Уж как царевна плакала, как звала свою зверушку, та не выходила. Решила царевна, что убежала зверушка в лес темный, лес еловый, да в самую чащу, да съели там зверушку лесные звери, разорвали на кусочки, обглодали белы костоньки и не подавилися. Оделась тогда царевна во все черное с головы до пят: черный сарафан на черную блузку, черные колготы, черные туфли, а на голову повязала черную ленту. Оделась во все черное и стала чахнуть. Чахнуть? Знаешь, что такое? Это значится плохо ей было, она стала такая кривая вся, косая, серая на лицо, то-о-о-ощая. Понял? Да-а. И без того было царевне скучно жить в ее уютном царстве, а без зверушки стало ну совсем невыносимо. Чахла-чахла царевна, да и сдохла наконец. И тогда-то выползла зверушка царевнина из подпола – она там все это время пряталась и причитания царевнины слышала, и как сохла та, видела – да поздно уже. Не вернуть царевны, не оживить кормилицы. Завыла тогда зверушка с горя. Выла-выла, а потом взяла и тоже издохла, потому что исть стало нечего. Вот и сказочке конец. Слушал ли? Молодец ли? Сказка, знаешь, ложь, а в ней намек. Понимаешь меня, Купринька?

Но молчит Купринька. Ничего он в сказках не смыслит, никаких уроков из них не выносит. Надобно бы баб-Зоины сказки записать в одну тетрадочку, мало ли кому потом пригодятся. Али самой для памяти. Купринька-то читать вряд ли сумеет, ему ни к чему. Дай бог, если выслушает. Дай бог, если поймет, что к чему в бабушкиной сказке. Уж сколько она их порассказала ему! У-у-у, не перечесть! А все впустую, а все зазря. Не учат ничему Куприньку сказки, особенно через шкаф сказанные. Он, небось, и не слушает их вовсе. Или так, в пол-уха. И ничего, что ухи у Куприньки ого-го какие – лопоухие. Бабушка Зоя свои, нелопоухие, навострила: слушала-слушала шорохи в шкафу, а ничего не расслышав, вдруг запричитала:

– Бедная я, несчастная. Никому-то я не нужна горемычная. Никто меня не приголубит, сиротинушку. – И слезу пустила. Слезу, конечно, ни к чему, все равно Купринька не видит, но так все же убедительнее. Самой себе тоже верить надобно. – Жила-жила себе распрекрасно, – продолжала бабушка Зоя. – А потом нате, получите-распишитесь Куприньку вам. А тот, неблагодарный, мяса моего не ест, пирогов моих не кушает, лишь кровь мою пьет. – Тут она ка-ак принялась биться головой о шкаф, сначала слегка, потом все сильнее, сильнее, сильнее. СИЛЬНЕЕ. И вот уже того гляди и затылок расшибет в кровь. Глаза у бабушки Зои закатились, лишь белки торчат. Белки желтоватые от старости или от проблем с печенью – решать этот вопрос некогда. Волосы из пучка повыбились, наэлектризовались от частых ударов или от мыслей дурных, дыбом восстали и словно даже шевелятся. Этакая баб Зоя-горгона. И вот она уже бормочет что-то страшным трубным голосом, что идет словно из самого ее чрева:

– Зачем… Мн-мн-мн. Без-з-з-з. Утащить. Утащить. Ута-ута-ута-та. Та-та-та… О-о-ома… о-о-о… м-м-м… м-м-м… м-м-м… неблагода… р-р-р-ры… ры-ры-ры-р-р-р. Не. Бла. Зачем-зачем-зачем-зачем? А? А? М-м-м… о… о-о-о… взяла. Взяла-а-а. Не мое-о-о-о. Не надо-о-о-о. Взяла-а-а-а. Вернуть-вернуть-вернуть-не верить. Мое. Не отдам-м-м-м. – Глаза закрыла. Из стороны в сторону покачивается и твердит: – Мое-мое-мое-мое. Не отдам-м-м-м. – А потом как повалится на пол. И как стукнется, и звук такой, будто деревом по дереву, – ПУК. И лежит. И словно не дышит. И никому нет дела до бабы Зои. А потом по телу ее побежали мелкие судороги. Вся в конвульсиях дергается, по полу мелкой дробью расходится. Особенно громко в ногах, там домашние тапки помогают – вторят ударам. И замирает. Затихает. Успокаивается. Лежит себе смирно. По щеке слеза катится, теперь уже настоящая, не вымученная-выдавленная, а та, которую приходить не просили, а она все равно накатилась. Даже тут не вышел к бабушке Зое Купринька. Не пожалел ее. Не испугался, что останется один-одинешенек. Нет ему дела до этого всего. Ему хорошо в шкафу, спокойно, а все, что за шкафом творится, – не его забота. Полежала-полежала бабушка Зоя на полу, а потом враз вскочила (уж как старушки могут вскакивать), отряхнулась, громко отряхнулась, чтобы слышно было сквозь шкаф, бубнить принялась: – Все-то ему ничего. Все-то ему всё равно. Пригрела змеюку на груди своей под старость лет. Господь будет судьей между мной и тобой[2]. У-у-у. – И погрозила пальцем шкафу. А толку-то? Все равно Купринька ее не видит. Одернула бабушка Зоя передник, ногой притопнула, аж как-то театрально получилось, не совсем взаправду словно. Но топай не топай, а внимания не добьешься. Пустое это. Пустое и детское, что ли. Купринька вон ногами не топает. Получается, он взрослее бабушки Зои? Получается, что так. Так что не нужны ему сказочки, он не верит в них. А где ж тетрадочка с записями? Бабушка Зоя порылась в мешочке под зеркалом: там доживали свой век старые газеты, ожидая, когда их пустят на заклейку осенних окон, хранились поздравительные открытки от дальних родственников, которых не помнишь на столько, что они уже и не родственники словно бы. И пряталась та самая тетрадочка в косую линейку. Сорок восемь листов. Исписано пять. Стало быть, это бабушки-Зоин дневник, что ведется нерегулярно, по самым важным событиям. Вот, скажем: «Понедельник, 2 марта (год не указан). У меня появился он». Запись короткая, потому что день был нервный и суетный. Больше написать не нашлось тогда ни сил, ни времени, а отметить дату хотелось все же. Какой же это год был? 2010-й ли, 2012-й ли? Нужно было сразу записывать. И Купринька тогда еще не Купринькой был, а так – безымянышем. Купринькой он чуть позже стал. Где же это? Ага, вот: 5 мая, опять год не написан. «Предумала новому житилю имя. Назвала Купринькой в честь писателя Куприна». У бабушки Зои книг немного, две всего: Библия и томик рассказов Куприна. От матери еще достались.

Бабушка Зоя их не читала, это вообще не ее – читать. Глаза болят, да и зрение с юности ужасное, да и дел без чтения по дому полно. До того ли? Библию, правда, полистала, кой-какие цитаты оттуда выхватила, постаралась запомнить, а что с первого раза не усвоилось, то еще перепрочла. Все так, урывками – на этой странице предложение, на той другое.

Вот и хватит с бабы Зои. Но томик Куприна был ее любимым. Темно-синий, с истершимися золотистыми буквами, шероховатый.

Бабушка Зоя часто снимала его с полки и гладила, гладила, гладила морщинистой рукой, окончательно стирая золотые буквы на обложке. Книга медленно увядала и старилась вместе с бабушкой Зоей. Придет время, и она так же окончательно посереет, стухнет и умрет. Закопают Куприна в землю вместе с бабушкой Зоей: она будет гнить, поедаемая червями, отделяться плотью от костей, а томик развалится постранично и осыплет белые баб-Зоины косточки бумажной своей трухой. А вот еще в марте, уже другого года: «Купринька шумит. Марья приходила, чуть ни выдался ей. Сказала ей, что крысы в подполе завелися. Кажись, поверила. Марья чай пила, а я все слушала, не будет ли еще шуршать». И на следующий день: «Марья всем растрезвонила, что я головой тронулася. Говорит, что мне шорохи мерещатся там, где их нет, и что я глазами страно кошу, когда чай пью. Будто у мня в комнате кто сидит, а там нет никово на самом деле. Я вот чо думаю: пускай так думают обо мне. Так лучше, чем про Куприньку моего прознают. А сумасшедшую и стороной обходить начнут». Но не начали. Иногда за спиной баб Зои у висков пальцами крутили, но в гости все равно наведывались. Беда-беда. И не спровадишь ведь, не выставишь, в чае да баранках не откажешь. Как-то не по-соседски это, не по-деревенски. Не поймут, нет. Ну, а что пальцы у висков? Пусть себе крутятся! Жалко, что ли? Лишь бы не переломались. Да, тетрадочку бы вести почаще стоит. Записей мало, да все короткие. Самая длинная про Марью как раз.

Нет, бабушка Зоя не ленивая вовсе. Нет. Просто писать не любит – глаза уже не те. Больно напряженно писанина эта выходит. А память нужна.

Хорошо бы Куприньку фотографировать, тоже для памяти, да нельзя. Отчего нельзя, бабушка Зоя толком не знает, просто чует так, что не стоит этого делать, не стоит. Вот сказку бы сегодняшнюю позаписать. Хорошо-неплохо. О чем она там? О царевне была, что в одежах черных издохла от грусти. О царевне… Ну, какая же она царевна? Вот, какая с бабы Зои царевна? Погорелого театра! Ишь, чего думала: не желаю вроде как быть столбовой дворянкой, а мечтаю быть владычицей морскою! Где мое разбитое корыто? Не то ли, в котором Куприньку купаю? Или не корыто это вовсе, а жизнь моя вся разбита, да так, что к рыбке не ходи, рыбку не проси ни о чем. Тьфу ты ну-ты! Сплошные сказки в голове! Надобно будет еще Куприньке рассказать. Коли выйти надумает.

Загрузка...