Хотя порой девушка и не вполне понимала смысл его убежденных и полных противоречий слов, она с широко раскрытыми глазами изумленно и доверчиво внимала Исмаилу.

Когда их встреча предшествовала очередному походу Исмаила, Таджлы, вещим женским сердцем заранее ощущавшая все тяготы и опасности предстоящего пути, не могла удержаться от слез. Ее томные зеленоватые глаза вдруг до самых кончиков ресниц озарялись сиянием, будто начинали бить маленькие роднички: пожалей, - говорили они, - не уходи, - говорили, - не делай этого, - говорили. Наполняла золотую чашу - в ней скатившиеся с ресниц слезы смешивались с прозрачной родниковой водой, - и выплескивала Исмаилу вслед - чтоб дорога была легкой и удачной. А затем произносила!

Воду выпила глоток за глотком,

Дай, подержу твою руку!

Если два мира сольются в одном,

Пусть не станет надежда мукой,

Если поход затягивался надолго, Таджлы-ханым до боли в глазах все всматривалась из-за тюлевых занавесок в ярко зеленеющие весной, сереющие летом, краснеющие осенью или белеющие зимой дороги. Говорила:

Нарожденная луна перелиться жаждет.

Розу губ моих ласкать некому...

По любимому душа истомится однажды:

Сколько дней, как ушел, и все нет его!

Потом, собирая вокруг себя придворных - сверстниц и знатных дам, девушка устраивала поэтические меджлисы. "Читайте стихи моего поэта, моего повелителя, моего муршида!" - приказывала она. Желания Таджлы-ханым, уже теперь именуемой шахиней, исполнялись немедленно. Девушки нараспев произносили газели Хатаи, танцевали. Собрания обычно продолжались по нескольку часов: Таджлы-ханым никак не могла насытиться стихами. А под конец певица обязательно исполняла песенку "Соловей":

С утра плачущий соловей,

Ты не плачь, - я заплачу.

Разрывающий мне грудь соловей,

Ты не плачь, - я заплачу!

Ты оделся в зеленое, мой соловей,

Изумрудом стал каждый колос.

Потерял я любимую, мой соловей.

Ты не плачь, - я заплачу в голос!

Ты оделся в желтое, мой соловей,

И сады позолоты не прячут.

Все цветы и деревья - твои, соловей,

А любимая - моя, - я заплачу!

Таджлы бесконечно повторяла: "Потерял я любимую, потерял я любимую...", "Цветы и деревья - твои, а любимая - моя!"

Потом, когда она рассказывала возлюбленному об этой своей тоске, о горе разлуки, о том, что она переживает при расставании: ним, Исмаил говорил: "Мой кипарис, сосенка моя, мой ирис, единственная моя! Ведь и я как ты. Вот я закончу мои месневи, "Дехнаме", которые с любовью к тебе сочинял я в дороге и лагерях, ты увидишь, что я тоже испытывал такие же чувства".

Они часто делились мыслями о прочитанных газелях, о поэзии разумеется, когда у Исмаила находилось время. Иногда Таджлы-ханым читала наизусть стихи, газели на персидском языке, который она только начинала изучать.

- Все наши великие поэты писали по-персидски - и Низами, и Хагани, говорила она. - Персидский язык очень поэтичен! Вот послушай, как изящно сказал Хафиз:

Только рука музыканта тара коснется

Сердце любое в ответ встрепенется, забьется.

Мое же созвучно только твоим струнам.

За единый их звук я целую жизнь отдам!

Летом в лугах и полях людские пестрят следы:

А ты ступай по моим глазам, присядь у воды!

Поэт слушал и отвечал:

- Верно, это прекрасно. Но, моя Таджлы, разве ты не чувствуешь величие и родного языка? Почитай-ка газели Насими, воспевающие любовь - любовь божественную, любовь святую! Тогда ты увидишь, как нежно они звучат на нашем языке, и сама придешь в восторг. Наш родной язык не менее прекрасен, моя Таджлы! Он мелодичен и музыкален, любые стихи изящно складываются на нем. Даже в самом простом предложении, если поменять местами одно-два слова - и перед тобой уже стихотворная строка. Даже арузом20 можно говорить на нашем языке - была бы охота и любовь, хватило бы сил и вдохновенья.

Жилище святых - это правды жилище.

С приходом святых - просветленными станем.

Виновному вину прощают обычно,

Пусть он падет ниц перед султаном.

Бедный Хатаи - это вместилище щедрости...

Извещай: пусть приходит каждый страждущий!

Вслушайся, разве каждая строка здесь не подобна обычной фразе из простого разговорного языка? Нашего родного языка! Так по какому же праву нам отказываться от него и писать по-арабски, по-персидски? Почему государственным, поэтическим языком в наших дворцах не должен быть язык наших матерей, Таджлы? Вот чего я хочу добиться, мой кипарис, сосенка моя!

Постепенно девушка перенимала убежденность Исмаила, становилась его единомышленницей. Да и могло ли быть иначе - ведь в груди Таджлы билось такое же сердце, ведь и она открыла глаза в этот мир под звуки баяты. Начала говорить с герайлы, впервые выразила свои чаяния в гошме. Его нефесы21 и были для нее дыханием, они звучали в ее устах нежно и печально, как вздох. В ее произношении они обогащались новыми смысловыми оттенками и любовными мотивами, неведомыми, возможно, и самому поэту. В такие минуты Таджлы-ханым уже не походила на ту воинственную девушку, что вместе с ним выполняла сложные упражнения с мечом в одном из залов. Она становилась кокетливой и нежной. Исмаил не уставал поражаться этим переменам. А сколько раз, когда он возвращался с охоты, путь ему преграждал некий воин и требовал добычу! Случалось, что, не узнав в первый момент в "грабителе" под вуалью Таджлы, Исмаил хватался за оружие и тут же слышал сводящий с ума смех девушки, снова и снова изумлялся ее умению скакать на коне, владеть мечом, действовать щитом. А сейчас Таджлы, читая сочиненные им гошмы, нефесы, еще более углубляла их смысл, а потом, обвив руками шею любимого, говорила: "Мой поэт, мой государь, мой чинар, любимый муж", ласкала его...

Молодой поэт-государь забыл о том, что находится в траурной процессии, сопровождающей останки его предков. Родное, возбуждающее все его чувства благоухание Таджлы, смешавшись с ароматом растущих в долине Самура роз и цветов граната, опьянило его. Он ощутил приятный озноб во всем теле. Дыхание стало затрудненным, в глазах на миг потемнело. Исмаил непроизвольно потянулся к висевшей на седле переметной суме, вынул красивый, расшитый бисером футляр, развернул свиток. Строчка за строчкой ложились на бумагу впечатления. Стихотворение из пяти строф завершалось так:

О безумен, безумен, кто влюблен и юн,

Не жалеет жизнь, она дешевле гроша!

Хатаи говорит: Таджлы-ханым

Не дорога пусть достанется - душа!

Свой путь истины, свою дорогу он не отдал бы никому, даже Таджлы. Душу отдает, но вот предназначение - нет! Поэт не заметил, что, едва он натянул поводья своего коня, Рагим-бек сделал знак воинам остановиться. В глубоком молчании все ждали, пока поэт закончит свое стихотворение.

* * *

Решено было передохнуть в придорожном караван-сарае, называемом в народе "гарачи" - цыганским. Шатер шаха был воздвигнут вблизи караван-сарая. В нем, в изголовье гробов, сидел читающий Коран молла. Большинство военачальников не решились ставить для себя отдельные палатки и разместились в тесных комнатках караван-сарая.

Опустилась летняя ночь. Просторный двор и окрестности караван-сарая стали ареной для заезжего цирка. Группа цыган выступала с дрессированными животными - обезьянами, собаками, медведями. Исполнив несколько номеров, цыгане сунули одной из обезьян шапку и послали ее по кругу - собирать деньги. Глядя на забавную мордочку обезьяны и умные глаза, многие, смеясь, щедро бросали деньги в протягиваемую шапку. Другие, со словами "дьявольское отродье", швыряли деньги на землю и отходили назад. Обезьяна усердно подбирала брошенные монеты и опускала их в шапку.

- Ого, какая умница!

- И не скажи, поумней тебя будет!

- Знает цену деньгам. Хороший бакалейщик из нее выйдет.

- А может, сделаешь ее мануфактурщиком?

Каждый, не обращая внимания на соседей, занимался своим делом. Один старик, ткнув локтем в бок сидящего рядом мужчину, с неподобающим его беззубому рту, седым волосам и бороде кривляньем рассказывал:

- Жена, чтоб ей провалиться, скончалась. Вижу одиночество мне не по душе. Сыновья - невестки, дочки - зятья - все по своим домам, в свое удовольствие живут. Что мне было делать? Взял и снова женился! Трех-четырех детишек уже сотворил. Мужчина до самой смерти молодые побеги выпускает!

В стороне от них, в центре группы зрителей, сначала выступали борцы. Потом в круг вышел богатырь, встал, держа у пояса длинную жердь. Его напарник, сравнительно молодой парень, ловко вскарабкался вверх по жерди и, свесившись вниз головой на самом ее конце, начал проделывать замысловатые упражнения. На руках и ногах державшего жердь богатыря буграми выступили мышцы, лицо его раскраснелось. Их обоих сменил мютриб22 в женском платье. Зурначи заиграли озорную мелодию. Наряженный женщиной, мютриб, жеманясь и гримасничая, вышел в центр круга. К каждому пальцу его рук было прикреплено по горящей свече. Это было удивительное зрелище! Мютриб быстро кружился на месте, алый бенаресский платок с золотой бутой23 развевался, и зрители невольно волновались, что он загорится от пламени свечей. Но танцовщик искусно вращал свечи над головой и подмышками, вызывая у всех восторг.

По просьбе Рагим-бека государь, прикрыв лицо кончиком чалмы как вуалью, присоединился к друзьям, вышедшим полюбоваться простонародным зрелищем. Они смешались с толпой зрителей во дворе караван-сарая. И если мощь богатыря заинтересовала Исмаила, как военачальника, то обаятельные, совершенные, как мечта, движения танцующего посреди двора мютриба ласкали душу поэта. Он глядел на танцовщика и чувствовал себя будто в ином мире. Исмаилу показалось на миг, что он находится у себя во дворце. Хотя золотистый бенаресский платок и прикрывает губы Таджлы, однако эти пухлые, похожие на лепестки роз алые губы выглядят сквозь тончайшую ткань еще более притягательными. Поэту вдруг нестерпимо захотелось сорвать губами эти упавшие друг на друга лепестки. Все тело его напряглось, он задрожал, как в лихорадке. И пришел в себя от внезапного хохота. Мютриб, скинув с головы келагай, пел, кувыркался, сыпал злободневными шутками-прибаутками, высмеивал то Явуза Султана Селима, то убийц кызылбашей - Ширваншахов. Как видно, он узнал, что среди этих богато одетых молодых людей находится сам государь, и очень хотел ему понравиться.

Зрители переговаривались:

- Пах... пах... И это мужчина?! Пепел ему на голову, чего это он женщиной вырядился?

- Такое у него ремесло... Мютриб...

- Нашел себе... И ведь не проваливается от стыда сквозь землю! Бедрами крутит - деньги зарабатывает. Вот про таких недаром говорит: "Ты кровью и потом деньги зарабатываешь, а женушке отдай - так Нурджахан их по ветру развеет". Клянусь, даже обезьяна умней его, а уж медведь...

Один из дервишей, стоявших рядом с Исмаилом и его близкими, проговорил:

- Ну и что ж, что животное! Поэт прекрасно сказал:

Тонкому прутику дать воспитание не пожалеешь труда

Даже свирелью Хосрова стать он сумеет тогда.

Дервиш прочитал это двустишие каким-то удивительным тоном... Исмаил терпеть не мог дервишей, особенно типа Элеви - сбривающих волосы на голове, бороду, усы, и даже брови с ресницами; исступленно кружащихся, прыгающих, пугающих людей дикими воплями, заклинаниями поднимающих овес прямо на стены; бездельников и попрошаек, требующих с бедных пахарей "долю предков". Но были у него в среде дервишей и такие друзья и знакомые, широте знаний, глубине ума которых он не переставал изумляться. Среди них были и бескорыстно служившие родине: бросаясь в огонь, на раскаленные угли они прославляли идеи братства - "ахи". Большинство его собственных соглядатаев было как раз из таких дервишей. В народе сложили о них дастаны и сказки, как о "не собирающих дань, а раздающих дань". Они помогали беднякам в самые трудные дни... Но все это выявят исследователи через пять грядущих веков, теперь же Исмаил поверил, что видит перед собой именно философа, образованного и гуманного человека, и почему-то Исмаилу в этот вечер захотелось побеседовать с ним... Сообщив о своем желании Рагим-беку, шах ушел в свой шатер.

...Беседа их началась странно. Хотя он и не назвался - старый, умудренный прожитым и увиденным дервиш узнал его. Исмаилу не пришлось увидеть деда. Он даже отца своего помнил весьма смутно. Но, как все мальчики, он с детства безотчетно тяготел к мудрым старцам, воинственным мужам. Вот и теперь...

- Мой государь, людей необходимо избавить от трех главных бед нашего времени: голода, непрекращающихся войн и еще от гнета местных правителей и сборщиков налогов, изменяющих твоему собственному трону. У тебя не вызывает подозрений правитель, приносящий тебе ценный подарок? Откуда, каким путем он его заполучил?.. Заработок известен, доходы известны - будь же справедлив, государь! Знай, что между молотом и наковальней расплющивается железо, но ни наковальня не страдает, ни молот. Между тобой и правителями, сборщиками налогов находятся твои родные, твои подданные, для которых ты являешься отцом, так заботься о них!

Беседа затянулась до поздней ночи, до первых петухов. Перед ними на скатерти стояло блюдо с пловом, приготовленное хорошенькой невесткой Ибадуллаха, лежали чуреки с анисом, маком, кунжутом, шор с пряностями. В ту ночь Исмаил чувствовал в шатре своем дыхание мучеников - деда Шейха Джунейда, которого никогда не видел, и отца Шейха Гейдара, которого почти не помнил. Как будто именно для этой ночи он забрал останки своих родных и привез их сюда, чтобы они языком этого мудрого дервиша дали ему то наставление, которое не смогли дать при жизни, исполнив свой долг отца и деда.

Дервиш говорил:

- Мой государь! Внуши своим воинам, что знамя, которое они несут, зовет их только к добру. Человек, не любящий людей, не может быть настоящим кази. Настоящий человек, если он глубоко осознает, что он - сын человеческий, никогда не будет унижен или порабощен кем-либо. Ты скажи им, внуши, что вселенная, которая создала нас, дала людям глаза. А они нужны не для того, чтобы видеть плохие вещи и дурные поступки, а чтобы видеть хорошие. Уши нужны для того, чтобы не слушать сплетни и клевету. Язык чтобы ни о ком не говорить плохого, только хорошее! Ноги даны нам, чтобы не идти по дурному, неправедному пути. Руки - для того, чтобы творить праведные дела. Все, чем одарила нас природа, что даровано создателем, что дает нам возможность видеть, слышать, говорить - пусть употребят твои кази на добрые дела! Ты скажи им: если они будут жить не верой в будущее, а только сегодняшним днем - к завтрашнему прийти, мой государь, будет не с чем. Нельзя надеяться на "авось", - так можно пошатнуть трон, на котором сидишь. Учись у цветов, тоскующих по весне. Эти слабые цветы знают, что они не увидят, не дождутся весны - и все же любовь к жизни заставляет их упорно поднимать из-под снега свои головки. Если в тебе нет силы и упорства подснежника - пусть тогда поднимет тебя мощь тоски по весне! Чтобы жить, чтобы производить себе подобных...

Дервиш продолжал:

- Твои стихи, в особенности нефесы, пользуются успехом, мой государь! Их читают повсюду, знают наизусть. Ты сочинил их, движимый любовью к языку, впитанному тобой с молоком матери. Этими стихами ты всегда сможешь призвать к себе людей, позвать на войну, и когда бы ты это ни сделал - увидишь вокруг? себя множество их. Но имей в виду, что в твоих стихах религиозные верования ислама сплелись в такой клубок, что и не распутать. Я как-то встретился в Эрзеруме с одним молодым дервишем. Он сказал мне, что из Конии идет искать у тебя правды. Я своими глазами видел, как со всех концов нашей родины стекаются люди, чтобы искать у тебя заступничества и справедливости. И бегущий на тебя уповает, и преследующий. Я спросил того молодого дервиша о его беде: "Зачем ты идешь к порогу того, кто славой подобен Искандеру?" "За истиной", - ответил он. Я спросил: "А в чем твоя истина? Может, у тебя силой отобрали возлюбленную? Или ты хочешь взять меч и присоединиться к тем, кто сражается за веру?" Ведь многие и с разными целями предстают перед тобой - одни хотят стать мучениками за веру, другие ищут славы, третьи богатства... - "Нет, - сказал он, - ничто из перечисленного тобой не волнует меня. Я хочу найти того, кто обладает истинной верой, хочу найти самый тонкий и верный путь мудрецов. Я прочитал много стихов Хатаи, но все же не разобрался - кто он? Во что верует? Какой секты - суфий, бекташи, хуруфист, негшбендист, батинист, шиит ли? Или соль всех этих учений, мессия, пришедший, чтобы объединить всех мусульман, в одной вере?! Потому что в его стихах я нашел начала всех учений...". Рано или поздно этот молодой дервиш предстанет перед тобой государь. Не оставляй его без надежды, да и никого из окружающих тебя людей. И еще: не верь наставлениям тех - и моим в том числе, - с чьими поступками ты не согласен, мой государь!

...Старый дервиш напомнил ему край дервишей - Конию. Это произошло во время его первого путешествия в Турцию...

Двенадцать крепостных ворот Конии крепко-накрепко запирались каждую ночь. Даже птица не могла бы проскользнуть здесь незамеченной. Ворота Догу, ворота Баты, ворота Хелгебекуш... Исмаил вместе со свитой посетил все достопримечательности города: караван-сараи, медресе и мечети. Ему очень понравились караван-сараи Пиринджчилер, мечеть Шекерфуруш, медресе Алтун-аба, мечеть Сырджалы с резным микбером - кафедрой для проповедника. Восхитили его похожая на ювелирное изделие из мрамора мечеть Инджаминаре, выложенная фарфоровым кирпичом, с причудливой вязью орнамента из слов Али; мечеть сахиб Ата, - Гранатовый садик, сад Марьям, гробница Трех, монастырь Дейри-Афлатун, баня Гумрулу. Мудрецы рассказывали ему, что в Конии "спят двенадцать султанов". Говорят, мовлевинцы спросили у пира Джалаледдина: "Что такое любовь?" - А он ответил им: "Будьте мной и узнайте! Подлинная Кааба - это не здание, построенное из земли и камня. Жилище бога - в сердце настоящего человека, которого он сотворил. Найдите его и поклоняйтесь ему".

Хотя его злили мовлевинцы, их "поклонения" посредством игры на свирели, на барабане, на бубне, - но прекрасные здания Конии изумили и покорили его. Он вспоминал сейчас о них, слушая дервиша, и думал: "На земле моих предков, в родном Ардебиле, я тоже непременно должен воздвигнуть для дорогих мне людей такие мавзолеи и гробницы. Мы собрали мастеров отовсюду, но лучше тех мастеров, что на моей родине, все равно нет. Историки свидетельствуют что самые прекрасные памятники таких городов, как Бухара и Самарканд, созданы руками тебризских мастеров. Гробницу Тюмена-аги украсил шейх Мухаммед ибн-Хаджа-бек Тебризи. Из Самарканда, Бухары мы вызовем помощников для наших ардебильских мастеров. Надо сказать, и в Баку, на Абшуране мастера отлично выполняют каменные работы, строят сводчатые дома, которым не страшны землетрясения. Их я тоже велю привезти. Я преследую лишь одну цель: гробница, которую я воздвигну моему деду и отцу в Ардебиле, должна затмить памятники и мавзолеи Самарканда, Бухары, Конии, Наджафа, Кербелы. Только тогда смогу я спокойно уйти в иной мир и предстать там перед отцом и дедом".

Долгий путь, а также душевные страдания, преследующие его в этом нескончаемом странствовании, пробуждали в нем и другие мысли. Он решил, что займется благоустройством дорог, наведет мосты через реки, а в безводных степях через каждые два фарсаха! велит поставить большие кувшины с водой. В каждом селе для всех странствующих будут выстроены ночлежные дома ширазского типа и специально выделены смотрители этих домов... Чтобы в метель или иную непогодь не заблудились усталые путники, на дорогах будут воздвигнуты указатели - столбы, груды камней, а через каждые два-три фарсаха24 необходимо устроить хорошие водоемы... Мечети, караван-сараи и бани украсят большие города...

Это медленное продвижение по дорогам в составе траурной процессии оказалось очень полезным для грядущей славы государя - Шаха Исмаила.

* * *

Читатель мой! В самом начале нашего с тобой пути были названы четыре имени: Бибиханым-Султаным, Айтекин, Шах Исмаил и дервиш Ибрагим - и каждому из них мы должны незримо сопутствовать в этом многолюдном и многострадальном, как и мир, который мы описываем, повествовании. С тремя мы уже давно разделяем их трудный путь, пора присоединиться к нам и четвертому спутнику. Дервиш с душой поэта, поэт с душой дервиша - Ибрагим, один из двух братьев-близнецов, подаренных изгнаннику несчастной родины Гаджи Баширу турчанкой Ляман-ханым. Считается, что сбываются материнские молитвы и отцовские проклятия. Пусть над ребенком никогда не будет тяготеть отцовское проклятие, а пребудут с ним постоянно материнские молитвы! И со мной тоже...

14. РАЗЛУКА ТЯЖЕЛА

Нэсрин помнила письмо Ибрагима наизусть - его просто невозможно, немыслимо было не выучить, тысячекратно повторяя каждое слово! И сейчас девушка шла, а в сердце ее в такт, как стоны тамбура, стучали тревожные и дорогие строки:

В чужедальние края лежит начертанный мне путь,

Только еще раз бы на лицо твое взглянуть.

Ухожу, твоим заступником теперь кто будет?

На кого тебя оставлю я, лебедушка моя?

"О аллах, правду ведь говорит: ушел - и осталась я без заступника. Разве будет мне заступником палач-отец, ничего не соображающий, все помыслы которого заняты лишь обеспечением новобранцев, а что может моя больная мать, невольница в ею руках, которая ничего не знает, кроме рабского "да-да" в ответ на все, что бы он ни сказал, и чьих сил хватает лишь на то, чтобы вечно лить слезы из полуслепых глаз?! Велико мое горе, о великий создатель!"

А нефес-гошма вторил голосу ее сердца:

Не погибнет любовь, пока жизнь моя длится,

Ты нежна, как лебедь белая, лебедушка моя!

Лишь бы смилостивился аллах, освободил из темницы

Ты тогда моею станешь, лебедушка моя!

"О аллах великий, где эта темница? Я не разбираюсь в делах Ибрагима. О боже, услышь его, пусть его нефес сбудется, пусть он избавится от неведомой мне опасности, освободится из темницы - и он порадуется, и моя душа возвеселится!"

Следующая строфа вызвала в сердце Нэсрин трепет отчаяния.

Что суждено судьбой - нельзя узнать, оказывается.

Любимой голос не стереть из памяти, оказывается.

И не смешно, коль горе перельется через край, оказывается,

Спроси у ветров обо мне, лебедушка моя!

"О что за ужас! Что с ним произошло? Почему я должна узнавать о нем у ветров? Ну да, ведь вначале он сказал: "На чужбину путь мой лежит"! Я не вынесу этого горя, мой дервиш! Почему мне нельзя уже называть тебя Ибиш, как в те нежные детские годы? Почему все стали называть тебя "дервиш", почему не тем именем, которым нарекли тебя отец и мать?" А мысли уже устремились за другими строками:

Все сердце отдаю - так ты мне дорога.

Пока тобой дышу - меня не одолеть врагам.

Дай только разорвать мне цепи на руках

Вернусь, моею стань, лебедушка моя!

"Да услышит тебя аллах, да сбудутся твои слова, мой дервиш! О великий творец, создавший землю и небо! Интересно, смогу ли я отыскать его там, среди дервишей, лохмотьев которых испугался бы джинн? Боюсь: не опоздала ли я?" Эти опасения заставили девушку ускорить шаги. Она бережно прижимала к груди небольшой узелок с жертвоприношением - предлог для встречи с дервишами. "Скажу ему: дервиш, в этом смертном мире прости меня! Но открыта, скажу, моя рана, и не затянуться ей! Не одна, не пять, не пятнадцать горестей, скажу, у меня. Скажу: вы называете двуличными тех, у кого на душе и на языке разное. А сам ты разве не предал меня, не разнятся разве слова и поступки твои? На словах ты любишь меня от всей души, а как же душа твоя может спокойно оставить меня во власти безвольной матери и палача-отца?!"

Сидевший на краю площадки дервиш беседовал со своим односельчанином, приехавшим, как видно, по делам. Бедняга крестьянин никак не мог понять, что к чему в словах дервиша, не смог уяснить, к какой секте тот принадлежит. Он обстоятельно расспрашивал земляка, чтобы, вернувшись в село, рассказать его родителям о встрече с ним, обрадовать их, но найти с ним общий язык, как ни старался, никак не мог. Вопросы и ответы невпопад выглядели курьезно:

- Ты, родной, на поклонение в Мекку ходил? Говорили у нас: паломничал вроде бы, лицом черного камня коснулся?

- Нет! По моим убеждениям, предпочтительнее поклонение гробнице шейха Сафи в Ардебиле.

- Из какой ты секты?

- Элеви.

- О-о, вот это да, так и скажи - я, мол, гызылбаш! Хорошо, а кто твой святой?

- Властитель трех, основа семи, всепобеждающий лев бога, Алиюл-муртаза, гейдари-керрар.

Проходивший поблизости горожанин не выдержал, вмешался:

- Эти турецкие дервиши все таковы! Слушай, ну что ты затянул, только голову морочишь бедняге. Скажи сразу: Али - и все!

Нэсрин шла вперед, и перед ее мысленным взором оживали детские годы Ибрагима, неотделимые от ее собственных. Воображение ее так разыгралось, что она шла и представляла себя сейчас вместе с ним на пустыре, полном заросших травой рвов и ям. Ах, как любили они детьми перепрыгивать через эти рвы и ямы! Порой Ибрагим наматывал на руку концы ее длинных кос, как поводья коня, и с криком: "Ну, Черноглазка, пошла!" скакал за ней. Девочка неслась по пустырю вскачь, подражая саврасой кобыле дяди Сафи, и издавала на ходу ржание. Самой лучшей игрой у них тогда были эти "лошадки"! В те времена сердца их бились в унисон. В те далекие годы Ибрагим составлял с ней единое целое, как составляет он теперь единое целое со своим богом. Эти косы, эти бьющиеся в такт сердца, этот общий - шаг в шаг - бег привязали их друг к другу. Причем привязали так, что ни Нэсрин, ни Ибрагиму уже не вырваться. Изначально загоревшийся огонек не хотел, не мог затухнуть. Но ведь если бы даже купец Гаджи не сказал ни слова, если бы не возражали и матери - все равно, достаточно было одного жеста палача Меджида, чтобы их оторвали друг от друга и уничтожили. Да и эта разлука сама по себе уже означала их уничтожение... Нэсрин вдруг почудилось злобное лицо отца; с болью в сердце вернулась она в сегодняшний день от того невозвратного времени, от милых игр их детских лет, из дней, когда она на дне какой-нибудь ямы разводила огонь и в разъедающем глаза дыму щепок "варила вкусный обед" для Ибрагима. А вот теперь она, лишь представится возможность, со слезами на глазах спешила в конец рыночной площади, где собирались дервиши. Сюда приходили в сопровождении рабов знатные госпожи из тех, что имели заветные желания, или же те, чьи желания счастливо исполнились. Они приносили дервишам милостыню. Нэсрин тоже присоединялась к этим госпожам, приносящим милостыню во имя исполнения желаний, и лишь поплотнее закутывалась в чадру, чтобы случайно не попасться на глаза отцу, заготавливающему на рынке провизию и фураж для войска, да еще надсмотрщику Исрафилу - брату-близнецу Ибрагима.

Каждый раз, когда она приходила на это место, Нэсрин испытывала странный интерес к группе дервишей, разместившейся несколько поодаль в стороне от базарного шума и гомона. Отец ее почему-то был очень зол на этих дервишей. "Все они ненормальные, - говорил он, - не подчиняются ни религии, ни султану. Все они - рабы Али, удалились от четырех святых халифов, поклоняются только одному имаму Али, обращают лица не в сторону святой Мекки, а в сторону Ардебиля".

...Молодой дервиш приблизился к Ибрагиму, и губы его едва заметно шевельнулись. Звали дервиша - Салим.

- Шах!

Это был условный знак: по этому возгласу единомышленники узнавали друг друга.

- Шах! - получив ответ, Салим метнул взгляд на базарного надсмотрщика. Тот, казалось, был всецело занят разговором и не обращал никакого внимания на дервишей. Тихим голосом Салим сказал Ибрагиму:

- А здорово он на тебя похож, мудрец! Если бы одного его увидел, так решил бы, что это ты дослужился до чина смотрителя.

В глазах Ибрагима что-то сверкнуло и тут же погасло, как будто милосердие, выглянув на мгновение, в ту же минуту обратилось в ненависть.

- Ты не ошибся. Это мой брат-близнец.

- О господи!

Да, бывают у судьбы и такие забавы. В одной колыбели спали, из одной груди вкушали жизнь: я - с одной стороны, он с другой. Если бы тогда, в люльке, я мог предвидеть будущее там же и удавился бы.

Дервиши выглядели странно. Некоторые, например, дервиши Элеви, не ограничиваясь сбриванием усов и бороды, сбривали также брови и ресницы. У них были странные наряды, странные движения. Кто сосал кальян, кто безостановочно вертелся на одном месте до обморока, до появления пены из рта, вращался быстро, как юла. Группа, в которую входил Ибрагим, отличалась тем, что каждый ее член, облаченный в чистую белую одежду, спокойно сидел на одном и том же месте, обхватив руками колени. Эта группа не была и жадной: не клянчила, не кидалась за милостыней, а, принимая ее, вела себя достойно и почтительно. Большинство ее, за исключением одежды, ничем не походило на кричащих, скачущих, вертящихся вокруг своих собратьев дервишей-оборванцев.

Однажды Нэсрин незаметно приблизилась к группе Ибрагима. Девушка подошла слева, а справа от Ибрагима сидел какой-то горожанин, и они были так увлечены разговором, что даже не почувствовали присутствия "сестрицы, принесшей пожертвование". Любопытный разговор шел между Ибрагимом и горожанином. Другие дервиши молились, то есть перечисляли имена аллаха, что заменяло им намаз. А между тем, услышанная девушкой беседа была странной, очень странной...

- Что ты сосешь, дервиш?

- Я ем кусок мощи.

- А почему же ты такой желтый, мудрец?

- Я боюсь мощи.

- Почему твои глаза налились кровью, дервиш?

- Вижу предателя.

- А где твой дом, твое жилище, мой господин?

- Впадины, пещеры, укрытия под скалами, куда не проника ют ни дождь, ни солнце.

- А есть ли у тебя постель, мудрец?

- Тюфяком мне служит мать-земля, одеялом - бирюзовые небеса.

- Чему ты молишься, дервиш?

- Кроме слова "истина" ничего не повторяю, ничему другому не молюсь.

- Во что ты веруешь, мудрец?

- Во что можно веровать больше, чем в истину?!

Какое-то внутреннее чутье подсказало Нэсрин, что эти вопросы и ответы утомили Ибрагима, довели его до бешенства, иначе бы не ответил он вопросом на вопрос. Невольно рука девушки под чадрой коснулась косы - и, будто концы этих кос были привязаны к сердцу Ибрагима, - он тотчас же тревожно обернулся, увидел позади себя закутанную в черную чадру стройную фигурку Нэсрин, и в самом деле похожую на белый цветок дикой розы. Содрогнувшись от внутреннего трепета, он привстал, невольно потянулся к Нэсрин... Но тотчас понял свою ошибку: ведь он не должен был показывать, что узнал девушку. Ибрагим поспешно опустил голову, положил подбородок на согнутые колени, забубнил молитву:

- У... я Рагим... У... я Рахман... У... я Джаббар... У... я Гаххар...

У Нэсрин тож подкосились ноги. Как ветка розы, надломленная шаловливой детской рукой, девушка рухнула на колени:

- Мой господин! Я пришла к тебе с просьбой...

- Да исполнит твою просьбу господин всех праведных желаний Али...

А сегодня Нэсрин дойдя до окраины базара, не увидела на обычном месте дервишей. Она присоединились к женщинам, принесшим пожертвования, и долго ждала, не решаясь развязать узелок и подать кому-нибудь милостыню. Стояла, пока не начали дрожать колени. Наконец, прижав к едва сдерживающей рыдания груди узелок с подаянием, как память об Ибрагиме, Нэсрин покинула пристанище дервишей и направилась домой. Глаза девушки наполнились слезами, тяжелые капли скатывались по щекам, на смену им уже спешили другие... Маленькое, но любящее сердце Нэсрин рвалось из груди, колотилось так, как тогда, в детстве, когда Ибрагим, обмотав вокруг руки ее длинные косы, играл с ней в "лошадки", а у Нэсрин от быстрого бега сердце, казалось, билось уже во рту...

Проходя мимо последней группы дервишей, Нэсрин скорее почувствовала, чем услышала, родной до боли голос:

- Асадуллах, Ядуллах, Шируллах...

Это был Ибрагим, его голос! Опустив голову, он читал своеобразную молитву дервишей элеви, состоящую в перечислении-данных шиитами имаму Али имен: лев аллаха, рука аллаха, Нэсрин оглядывалась по сторонам: где ж Ибрагим? Ах, вот он, оказывается, справа, в двух шагах от последних дервишей, на самом краю базара. Примостившись на корточках, он усердно произносил молитву, стараясь, чтобы Нэсрин услышала в общем шуме его голос. "Как же случилось, что я его до сих пор не заметила? Почему не подсказало мне сердце, что Ибрагим здесь, совсем близко? Боже, ведь я могла уйти домой, так и не увидев его! Но значит, он здесь, он не ушел? А может, он раздумал? Может... Нет, Ибрагим не такой человек! Он не мог не знать, в какое состояние приведет меня его письмо. Видно, он пришел сюда в надежде меня увидеть - не поверил, тоже не поверил, что я не приду! Не захотел уйти, не повидавшись со мной".

Нэсрин опустилась на колени перед дервишем и, нагнув голову, стала развязывать узелок. Тихо, чтобы только Ибрагим мог услышать ее, девушка зашептала. Нэсрин торопилась, долго оставаться коленопреклоненной перед дервишем ей было нельзя: кто-нибудь мог обратить на это внимание, догадаться!

- Ибрагим, - шептала робко она, - идешь ли ты на войну или просто путешествовать будешь по свету, ждет ли тебя опасное дело, вернешься ли ты - не знаю, и не вправе сказать тебе: не ходи. Но где бы ты ни был - пока меня не положат в гроб - я буду ждать тебя.

Плечи Нэсрин под чадрой вздрагивали от безудержного плача. Ибрагим не мог этого вынести.

Девушка скорее почувствовала, чем услышала похожий на легкое дуновение ветерка мягкий голос:

- Мои братья вчера покинули этот край, а я не мог уйти, неповидавшись с тобой, Нэсрин. Они отправились к святому месту, а я не мог уйти, еще раз не увидев тебя!

15. ОБРЯД СМЕРТИ И ВОСКРЕШЕНИЯ

Ибрагиму был назначен сорокадневный срок воздержания - почти полный пост. Он хотел выдержать тяжелое испытание сейчас, еще до того, как попадет в Тебриз, а потом в Ардебиль. Его духовный наставник одобрил эту мысль. Среди тех, кто провожал Ибрагима в обитель, были и старцы, и друзья-единомышленники, и женщины-единоверки. Пещера была тесной, темной и сырой. Ибрагиму показалось, что это та самая пещера, в которую вошел Асхабукэлб25 и сейчас, как только он войдет, появятся гигантские пауки и затянут вход в пещеру паутиной. На несколько сот лет, а может быть, и навсегда, оторвут его от мира и соединят с богом. Ибрагим внутренне содрогнулся, но виду не показал.

Кто-то, улыбаясь ему, внес в пещеру кувшин и хлеб в платочке. В течение сорока дней он должен будет довольствоваться лишь этим отмеренным количеством воды в кувшине и хлеба в платочке. Его духовный отец говорил ему, что наиболее набожные из вступающих в секту умудряются и из этой скудной доли сберечь некоторую часть - для птиц небесных...

Ибрагим заторопился. Поцеловал руки старым мудрецам. Потом расцеловался с ровесниками. С улыбкой попрощался с женщинами-единоверками. Услыхал, как кто-то вслед ему произнес "О Шаки-Мардан, помоги ему!" Это было последнее, что он услышал.

Пещера шириною в четыре, а длиною в шесть шагов была выше человеческого роста на длину вытянутой руки. В одном углу - земляной топчан, в другом, в вырытой ямке, кувшин и на возвышении - завернутый в платок хлеб. В сумраке пещеры и платок потемнел, будто поблек белый цветок, не распустившись... Весь мир сегодня, казалось, был залит ароматом дикой розы, словно Нэсрин незримо присутствовала здесь. Вход в пещеру наглухо завалили, и с этого дня он отдалился от мирских сует и благ...

О чем только не передумал Ибрагим за эти сорок суток, в течение которых он не различал ни дня, ни ночи! Сначала его мучил, неотступно преследовал образ Нэсрин. "В разлуке с тобой нет жизни", - думал он, не решаясь, впрочем, даже мысленно произнести имя девушки. Он безуспешно старался изгнать ее из своей памяти, сердца: ведь подлинный суфий, мистик, каким стремился он стать, не может жениться, потому что душа его целиком отдана аллаху. Разве не ради слияния с богом он принял это решение быть погребенным заживо? Так что же это за разъедающие сердце и мозг мысли? Он медленно поднялся с колен. Вдохновение молчало: ни одна строчка не будоражила его суть. Поэтому Ибрагим стал громко читать первое пришедшее ему на ум стихотворение Хатаи, и, выговаривая строки, закружился на месте. Быть может, религиозный экстаз поможет отдалить такие заманчивые, но теперь, когда он находится наедине с богом, ненужные воспоминания недавнего прошлого?

...Он выполнил все полагающиеся обряды, но с богом соединиться так и не смог. Противоречивые мысли мешали сосредоточиться, не давали покоя. Но, вспоминая людскую нищету и горе, он вдруг понял, что, не сумев найти в этом мире ничего - ни благополучия, ни счастья, весь обездоленный люд обратил свой взор в потусторонний мир, к главам сект, обещавшим на том свете светлые дни, счастье, равенство. И он тоже. Дервиши, называя себя шахами и султанами, заявляя людям о равенстве всех перед богом, бросали дерзкий вызов могущественным деспотам. Кельи, пещеры, караван-сараи превратились в кафедры для проповедей этих дервишей - "шахов" и "султанов". Эти"кафедры" стали кыблой, очагами надежды для обездоленных. Постепенно Ибрагим начинал понимать, что эти кельи для муршидов вовсе не кыбла, не врата подземного царства: они - тайные центры, точки опоры в борьбе против политических врагов, используемые для захвата власти. В любое время под предлогом священной войны они могли поднять на борьбу обездоленных, натравить их на своих политических врагов.

Люди оставляли свой дом и очаг, собирались вокруг келий и внимали молитве и обещаниям муршида, как голосу бога...

Сердце Ибрагима разрывалось между теми и другими: обманывающими и обманываемыми; надежды сменялись сомнениями. Он свято верил своему духовному отцу, но хотел помочь обездоленным людям не на страшном суде, а на этом свете, именно на этой земле. Может, это сумеет сделать тот, думал Ибрагим, кто призывает к себе обездоленных, Шах Исмаил?

Не вставая с места, Ибрагим протянул руку к ямке, взял кувшин и, приложив к губам, отпил глоток - всего лишь один глоточек воды. Сколько раз он уже брал в руки этот кувшин, сколько воды уже выпил - он не знал. Есть не хотелось. Губы шептали исполненные надеждой строки. Но сейчас Ибрагим молил не бога, а поэта Хатаи, ревнителя веры, шаха - сына Шейха Гейдара?

Гнет достиг вершины, пощадите же нас,

Отворитесь, двери, перед шахской милостью!

Ни пощады, ни надежды не осталось и следа,

Отворитесь, двери, перед милостью шаха!

Путь в Ардебиль затерялся в тумане,

Кровью невинных залита плаха.

Рабы Али - кто убит, кто ранен

Отворитесь, двери, милостью шаха!

Сердце мое гневом переполнилось,

бедный дервиш стал Ибрагимшахом.

Хоть надышаться позвольте вволю!

Отворитесь, двери, милостью шаха!

...Когда тяжелый камень отвалили от входа в пещеру, сияние утра на миг ослепило глаза добровольного затворника. Губы его были бесцветны, лицо желто, как воск. Только грудь тяжело вздымалась: Ибрагим жадно глотал воздух свободы. Оглядевшись кругом, он вдруг почувствовал, как уходит из-под ног земля, и в забытье услышал чей-то возглас: "Держите, упадет!", и потерял сознание.

* * *

На окраине рынка, где сидели обычно дервиши, собралось много народу. Была пятница, базарный день, и многие, закончив неотложные дела, пришли из сел со своими пожертвованиями и приношениями к дервишам, чьи просьбы и молитвы, считалось, исполняет бог. В центре площадки, окруженный людьми, стоял молодой дервиш в белоснежном балахоне. Собравшиеся внимали его словам, как божьему благословению. Ибрагим с вдохновением читал стихи Хатаи, любовь к которому была в его сердце, а слова - на устах.

Вдруг на площадку налетели вооруженные с головы до ног стражники. Окруживших Ибрагима людей хватали, били дубинками по головам, связывали руки и оттаскивали в противоположный конец рынка, под охрану янычар.

Вначале Ибрагим не понял, что происходит. Он читал стихи так увлеченно... Внезапно руки его грубо завели назад... Не понимая, в чем дело, почему ему скручивают руки, он удивленно оглянулся. И лишь увидев разъяренное лицо своего брата-близнеца Исрафила, осознал все до конца.

- А, это ты?

- Будь ты проклят, - прошипел Исрафил. - Читаешь стихи сына Шейха Гейдара, поднимаешь людей против нашего султана! Довольно уже ты позорил семью! Теперь султан сам накажет тебя

Ибрагима бросили в темницу. В этот день во многих городах Анатолии было арестовано сорок тысяч шиитов, и не прошло и дня, как их всех зарубили мечами - сразу, без допросов и дознаний!

А Ибрагима решили покарать так, чтобы другим неповадно было. Он-то был не нищим неграмотным шиитом, а сыном известного купца, поэтом, чьи стихи будоражили чернь. Сцена его казни должна стать зрелищем для населения поучительным зрелищем?

ВИСЕЛИЦА

Янычары гнали всех, от мала до велика, подгоняя дротиками на площадь. До вечера времени оставалось немного, но, несмотря на это, правитель города хотел исполнить приговор сегодня же? повесить Ибрагима до наступления второго азана. Площадь уже была очищена и выметена. Прямо в центре была сооружена виселица. Одетый во все красное палач стоял под виселицей и намыливал веревку. На одной стороне площади, на возвышении был устроен трон. На троне восседал правитель. Рядом с ним на лавках, обшитых тирмой, сидели ответственный за исполнение приговора верховный священнослужитель и помощники правителя. Здесь же был и базарный смотритель - братоубийца Исрафил, Стоял, готовый выполнить любой приказ.

Правитель взмахнул белым платком, зажатым в руке, и под виселицу подвели окруженного несколькими янычарами заключенного. Ибрагим был в белом одеянии.

Султан не простил его, утвердил смертный приговор. Потому что поэт и в тюрьме не успокаивался, сочинял и громко читал стихи о трагедии тысяч шиитов, зарубленных мечами в Анатолии. В них он заклеймил проклятьем Султана Селима. И вот особый приговор с пышной торжественностью приводился сегодня в исполнение.

Ибрагим казался спокойным. В окружившей площадь толпе многие ахали, сожалея о погубленной молодости и красоте дервиша. Вытирали слезы закутанные в чадры женщины.

Забил барабан. Под его неумолчный стук зачитали приговор, и палач подошел к Ибрагиму. Правитель, вопреки древним обычаям не позволил осужденному произнести последнее слово. Темнело, и азанчи, поднявшись на минареты, готовились пропеть "ла-илаха иллаллах". Надо было спешить с исполнением приговора, чтобы успеть к вечернему намазу. Еще утром, посетив осужденного, духовник доложил правителю, что молодой дервиш отказывается изменить своим убеждениям. Тем самым был перерезан последний путь к спасению: виселица была неизбежна. Все взгляды были устремлены на Ибрагима, а взгляд палача - на правителя. И снова поднялась правая рука с зажатым в ней белым платком. Этого-то и ждал палач: он ведь тоже торопился, опасаясь, и не без оснований, дервишей элеви. Он искоса, боязливо поглядывал на дервишей, затесавшихся в окружившую площадь толпу: не дай бог, нападут, вырвут из его рук осужденного, а самого ведь затопчут ногами, уничтожат. Еще не опустилась подавшая знак рука правителя - а уж палач торопливо накинул намыленную веревку на шею юноше. В Ибрагима полетели камни, их бросали янычары и набожные люди. Когда Ибрагим увидел среди них и своего брата-близнеца Исрафила с камнем в руке, он только глубоко вздохнул: "Странно, иногда события в истории повторяются, почти буквально. Когда Халладж Мансур сказал о себе, что он - бог, и был приведен на виселицу, среди толпы был и его друг, суфий, по имени Шибли. Он стоял с цветами в руке и, оказавшись в безвыходном положении, бросил в Мансура эти цветы. Бедный Мансур горестно застонал, и удивленный палач спросил его: "На камни ты внимания не обращал, отчего же охнул, когда в тебя бросили цветы?" - А Мансур ответил: "Они не знают меня, не понимают, в кого кидают камни. А Шибли знает". И вот она, ирония судьбы: мой брат, Исрафил, с которым вышли из одного чрева, лежали в одной колыбели, сосали одну и ту же грудь..."

Стоявшие в разных концах площади, замешавшиеся в толпе дервиши, увидев, что на шею Ибрагима уже накинута веревка, стали хором повторять: "ху!", "ху!". Со всех сторон раздающиеся звуки "ху!" сотрясали площадь. Все в растерянности смотрели на правителя: ведь "ху" означало "бог", и как заставить умолкнуть, бросить в темницы людей, если они призывают "бога"?!

Правитель поспешно вскочил с места, в третий раз взмахнул своим платком. И палач уже приготовился ловко выбить табурет из-под ног осужденного... Но тут дервиши элеви под предводительством Салима прорвали кольцо толпы. Оказалось что на казнь собралось довольно много сторонников сына Шейха Гейдара. Все еще сотрясая площадь звуками "ху", они в одну минуту обезоружили воинов, окруживших площадь, и бросились в сторону правителя: началась паника. Почувствовав решительность толпы, правитель и его приближенные торопливо вскочили на коней и ускакали с площади. И так же спешно рассыпались кто куда преданные им люди. А те, кого пригнали сюда насильно, радостно приветствовали дервишей и, видя, что виселица пуста жив, значит, узник! - заспешили по своим делам. И в этот момент с минаретов вознеслась в небо молитва, призывающая мусульман к совершению намаза. Стемнело; под виселицей остались лишь двое стражей - Гани и Салим, снявший с шеи Ибрагима намыленную веревку. Палач уже давно сбежал, как только на площади начались беспорядки.

Южная ночь, как всегда, опустилась внезапно. Площадь окутала плотная мгла. И такие же черные, как ночь, тени медленно окружали виселицу. Страж Салим обратился к Гани:

- Слушай, если только тебе жаль оставлять своих детей сиротами, и очень дорога жизнь - беги и ты.

Вокруг них уже кипела рукопашная между черными тенями и еще оставшимися на рыночной площади редкими стражниками. Салим едва успел договорить - три тени, приблизившись к виселице, произнесли:

- Шах!

- Шах! - отозвался поддерживавший Ибрагима Салим.

Подошедшие стали помогать ему. И вскоре дервиши уже покончили со всеми. Гани остолбенело наблюдал за происходящим, не в силах, казалось, ничего понять.

Один из дервишей подтолкнул к виселице вырывавшегося из рук смотрителя Исрафила, ловко сунул в петлю шею, потянул веревку - и брат сменил брата. Ибрагим отрешенно смотрел на своих спасителей. Его, бесчувственного, взвалили на спину Салиму и, помогая ему, все направились к "Гэвил Ери" обычному месту встреч дервишей элеви.

Салим шел, не чувствуя тяжести, стараясь воспоминаниями заглушить в сердце боль и грусть. "Боже, уж не опоздали ли мы? Тогда впору умереть от горя! Но, что бы ни говорили братья-дервиши, верный путь я нашел только в своем сердце, и с тех пор поступаю так, как считаю нужным". Он вспомнил диалог пира, принимавшего его в братство: "О юноша, вступающий в ряды дервишей, есть ли у тебя желание и мужество искать и молиться истине?" - Он ответил: "Есть!", но при этом подумал: "Что толку в одной только молитве? Когда они помогали? Дело нужно делать, мой пир, дело!" - Потом пир сказал: "От подлинно влюбленного требуется особое настроение. Если нет в тебе решительности, нет уверенности, если склонен к обману - не вступай на этот путь! Наш путь - путь лишений, путь познания себя, сможешь ли ты встать на путь истины, доказать делом любовь к людям?" - Кто спросит с меня дело отвечу делом, мой пир!" А разве я е прав? Ведь вот отозвался же я на призыв: "ху!". Я спас для нашего мира поэта, которому нет равных ни в нефесах, ни в мужестве, ни в человечности. Пусть великий творец продлит его дыхание! О боже, не лишай меня надежды! Ведь он и друг мне, Может, у него разорвалось сердце от страха, а может, он потерял сознание от перенесенных страданий? Хоть бы очнулся! Боже, дай ему сил!"

Салим не ощущал тяжести друга, хотя за спиной тело постепенно обмякло, становилось вялым. Он шел быстрее всех и беззвучно молился. Чем глубже окунались они в темноту ночи, тем прохладнее становилось. Легкий ветерок развеивал скопившийся за день зной. Путь их лежал в известные им пещеры. На окраине города они различили в окружающей тьме силуэты людей и коней. Кто-то произнес: - Шах!

В ответ прозвучало: "Шах", и молодые люди с обеих сторон убрали руки с дротиков, кинжалов, ятаганов. Это были друзья, поджидавшие тех, кто пошел выручать друга. Они же должны были обеспечить маленькую группу конями и сопровождать ее, защищая, если понадобится, от регулярных войск султана.

Салим вскочил на коня и хотел было взять бесчувственного друга на руки, но кто-то посоветовал ему посадить потерявшего сознание поэта на седло позади и привязать. Так и поступили, к отяжелевшая голова Ибрагима легла на плечо Салиму. Временами Салиму казалось, что он ощущает слабое дыхание Ибрагима, чувствует на своей шее тепло его лица. Надеясь на то, что друг жив и вот-вот очнется, Салим начал с воодушевлением читать нефес, написанный Ибрагимом, до того, как пришла весть о трагедии сорока тысяч шиитов:

Пришел я к твоему порогу, мой шах, сын шейха,

Пощади, смилуйся, пропадаю!

Ты - моя святыня, мое прибежище, сын шейха,

Пощади, смилуйся, пропадаю!

У чужеземных друзей твоих горе сегодня!

Продажные солдаты все пути нам отрезали,

Ветром с гор летит хищная стая казн,

Горе нам! В земле Рум26 всех шиитов зарезали.

Пощади, смилуйся, пропадаю!

У чужеземных друзей твоих горе сегодня!

Верблюды твои в наем идут. Встану я,

С врагом помериться силой дай мне!

Кровью шиитов окрасилась Кония

Шах мой, смилуйся, пропадаю!

В чужой земле вся надежда на тебя сегодня!

Кого я знаю в этом бренном мире? - Троих.

А семеро цель меня видеть научат.

К чаше, что в руках сорока, я приник.

Сегодня пролилась кровь сорока тысяч мучеников!

Шах мой, смилуйся, пропадаю!

У друзей твоих горе сегодня!

Дервиш Ибрагим - раб твой, Хатаи,

Да достигнут небес мои стоны!

Пусть наш избавитель, святой Али,

Милосердный свой слух к ним преклонит.

Собирайтесь, дервиши, и к шаху идите: последний наш день наступает!

И все же Салим испытывал тревогу. Ему показалось, что дыхание, еле теплившееся на холодных, бесчувственно касающихся его шеи губах Ибрагима, угасло, что бессильно приникшая к его плечу голова стала безжизненной! Ужас охватил молодого человека. Он так пришпорил коня, что тот сразу перешел в галоп от широкой иноходи. И Салима, и привязанного к его спине Ибрагима сильно тряхнуло. И тут Салим услышал стон, слабый стон, еле донесшийся до него вместе с легким, как дуновение ветерка, дыханием Ибрагима.

...Было уже за полночь, когда они, наконец, добрались до места и старый пир Нифталишах встретил их у входа в пещеру. Пир опирался на длинный посох. Всадники спешились. Ибрагима отвязали от Салима и в сопровождении пира внесли в освещенную факелами пещеру. Здесь уже все было готово к их приезду. Опытный старый врач-дервиш еще накануне приготовил из одному ему известных трав различные целительные снадобья. Ибрагима бережно опустили на разостланную прямо на земле мягкую шкуру. В первую очередь врач, расстегнув ворот рубашки, приложил ухо к его груди и взялся за пульс. Все дервиши во главе с пиром Нифталишахом окружив их, в тревоге следили за каждым движением врача, словно ждали приговора: ни один не осмеливался опуститься на землю, передохнуть после утомительной скачки. Все ждали, затаив дыхание: жив Ибрагим или мертв? Есть ли надежда? Может быть, разорвалось сердце, лопнул желчный пузырь? Только бы не был напрасен их труд, их риск! Только бы не УМОЛКЛИ навек эти уста - знамя их сообщества, только бы остался жить их поэт! Или... или сейчас пир Нифталишах обмоет его тело, обернет его в саван, и дервиши, проливая слезы, выроют ему могилу, гневно вонзая в землю каждую кирку и лопату так, как мечтали бы они воткнуть их в сердце врага?!

Старый врач поднял голову. Ни радости, ни печали нельзя было прочесть на его суровом лице. Но и безнадежности не было в этих прозрачных, как холодный родник, глазах, прячущихся под белыми мохнатыми бровями. Обведя всех взглядами, врач остановился на Нифталишахе и сдержанно, как это свойственно пожившим людям, проговорил:

- Ху!... Вся надежда на бога, братья. Очень здоровый организм, он должен выдержать. Вот только обессилел он...

У Салима, у Нифталишаха, да и у всех дервишей, окруживших Ибрагима и врача, будто гора с плеч свалилась. Они уже похоронный обряд совершать собирались, а тут... Все облегченно вздохнули.

Нифталишах задумчиво проговорил:

- Мудрец, я думаю, нет нужды объяснять, кто он и что для нас значит. Вся наша надежда сейчас на бога и на тебя!

- Все, что смогу, сделаю, пир! Вся надежда на бога и на крепость его организма.

По знаку старого врача один из его молодых помощников-дервишей принес приготовленные снадобья. Врач начал лечение. Втирая бальзам в шею, грудь, предплечья Ибрагима, он приговаривал:

- Слава богу, что веревка не затянулась на шее. Сам бог, верно, помог ему. Хотя организм очень крепкий, но слабость и страх сделали свое дело, измучили его...

Сердце Салима наполнилось радостью. "Бог! Если бы обездоленные не помогли мне, подняв священный бунт, если бы я не улучил возможность, вряд ли... бог... А может, бог и дал нам эту возможность, закрыл глаза Гани, до срока наслал сумерки, заставил бежать палачей с площади?" - подумал он и, качнув головой, постарался отогнать эти мысли. Как бы то ни было, Салим был просто счастлив, что труд его не пропал даром, что он сумел сделать все, чтобы спасти друга.

В это время старый врач начал вливать в полуоткрытые губы Ибрагима какую-то жидкость, которую принес ему молодой дервиш. Когда это лекарство, смочив запавший язык Ибрагима, потекло ему в горло, юноша как будто стал отходить, сероватое лицо приняло более живой оттенок. Врач раздвинул губы молодого человека, почувствовал тепло его смягчившегося языка, его участившегося дыхания.

- Не будем терять надежды, - сказал он. - Дорогие мои! Вы возвращайтесь к своим делам, здесь пусть останется только мой помощник. Ночь на сносях, посмотрим, что она к утру принесет миру. Во всяком случае, непосредственная опасность исчезает.

Говоря все это, врач ловко брал с мягкой шкуры то руку, то ногу Ибрагима, перекладывал их себе на колени и растирал, разминал... Все разошлись, каждый занялся своим делом. Салим вышел из пещеры. Вдали, там, где должно через несколько часов взойти солнце, уже слегка развиднелась мгла. Звезды нехотя перемигивались, постепенно блекли на небосклоне. Он стоял и смотрел, погруженный в свои мысли. Вот явственно начала свет-теть одна сторона неба. Скоро из-за гор протянутся первые лучи солнца, заискрятся животворные золотые нити, они прогонят непроглядный мрак ночи к закату.

Салим всей грудью вдохнул чистый, прохладный утренний воздух. Он отошел довольно далеко от скрытого от чужих взоров входа в пещеру, занял свой пост за скалой. "Ну ничего, тезка! бы - Султан Селим, а я - оборванец Салим! Но кровь моих родителей, кровь девушек, не успевших стать невестами, матерей, не увидевших свадьбы своих сыновей, белобородых старцев, чьи тела не отнесены в могилы на плечах внуков - нет, эта кровь неотмщенной не останется. Эту кровь отберу у тебя я - Салим! Клянусь этим утром, я, Салим, найду бога, я стану на земле его карающей рукой, его карающим мечом, слышишь, Султан Селим!" Утром Ибрагим уже пришел в себя. Молодой здоровый организм с помощью приготовленных врачом-дервишем отваров за ночь восстановил силы. Салим и его друзья от избытка счастья готовы были целовать руки врачу.

Через несколько дней Ибрагим уже мог свободно гулять, мог принимать участие в собраниях дервишей. В конце недели окрепшего Ибрагима тайно пригласил к себе его пир Нифталишах.

- Дитя мое! Я не обращаюсь к тебе, как к "эрену"27, ибо, хотя ты уже эрен, но для меня еще и дитя! Ты так дорог моему сердцу, что я чувствую себя не только твоим духовным отцом - я люблю тебя, как родной, кровный отец. Мое доверие к тебе безгранично, вот почему я хочу поручить тебе важное дело. Ты отправишься в Тебриз к шаху. Задул сильный и опасный ветер - как видно, кровь стоит на пороге обеих несчастных соседних стран. Сынок, любимое дитя мое! Султан Селим, чтобы разбить войско сына Шейха Гейдара, получил очень страшное оружие от англичан и французов. Сообщение, которое доставил нам наш человек из его дворца, передать нашей святыне - мы доверяем тебе и только тебе.

И с этими словами пир Нифталишах положил на плечо Ибрагима руку... После двухдневного молчания среди эренов пир Ибрагим примкнул к каравану...

17. КАРАВАН-САРАЙ

Караван-сарай Ибадуллаха считался самым чистым и благоустроенным. Вы помните, наверное, что именно здесь останавливался государь, когда перевозил останки своих предков в Ардебиль. Но тогда, торопясь за своими героями, мы не имели возможности подробно описать этот небезынтересный караван-сарай...

В любое время дня и ночи прибывший - если, конечно, у него были деньги, - находил здесь и дымящийся чай - кардамоновый, гвоздичный или имбирный, что кому нравилось, - кофе, горячий обед и свежий хлеб, уютные комнаты, чистые постели. Может, чего и лишил аллах владельца караван-сарая Ибадуллаха, зато уж в изобилии обеспечил его дочерьми и невестками. Жена его, начав рожать в первый же год после замужества, девять раз подряд благополучно разрешалась от бремени. Трижды рождались у них близнецы. Как только один из ребят подрастал, ему на спину тотчас же привязывали очередного младшего и в придачу давали в руки веник для уборки комнат. Жена Ибадуллаха Гюльсум была так же домовита и рачительна как и ее муж. Неразговорчивая, крепкая, работящая женщина - и обширный дом свой, и многочисленное семейство держала в примерном порядке. Из двенадцати их детей только одного унесла смерть еще в младенческом возрасте, остальные крепкие, пышущие здоровьем, росли привольно, бегали босиком, с непокрытыми головами. Теперь они уже достигли совершеннолетия, и Ибадуллах с их помощью расширил доставшийся ему от отца небольшой рибат Гарачи. Вокруг него возвели новые строения. Хотя Ибадуллах и женил уже всех шестерых своих сыновей, но никому не позволил отделиться от отцовского дома и дела. Ибадуллах выделил сыновьям по комнате, и все они всегда были у него под рукой, быстро и охотно исполняли его распоряжения. Одну за другой выдавая зам>ж подрастающих дочерей, он прибирал к рукам и зятьев - либо приобщая их к своему большому и шумному семейству, либо пристраивая к караванам, чтобы те занялись торговлей. Дочери и невестки с утра до вечера занимались приготовлением пищи для многочисленных приезжих, наводили чистоту в комнатах караван-сарая, убирали просторный двор, конюшню. При рибате Гарачи имелся и собственный колодец, редкий в этих местах и крепко, на века сделанный водоем.

Много воды утекло с того времени, о котором мы рассказываем Ибадуллах-ага и Гюльсум-нене, хотя и изрядно постаревшие, столь же прочно, как и в молодые годы, держали в руках бразды правления своим большим разветвленным хозяйством. Караван-сарай всегда был полон дервишей, караванщиков, купцов, путешественников и прочего бродячего люда. Вокруг караван-сарая стояли домики, в которых жили члены семьи Ибадуллаха. Верхний этаж рибата был отведен для именитых и богатых гостей, а в комнатках нижнего этажа размещались бедняки и дервиши; здесь же находились склады для хранения провизии.

Уже несколько дней как в рибат непрерывной чередой прибывали работорговцы - здесь они отдыхали перед тем как продолжить свой путь. В эти дни, когда в стране происходили чрезвычайно важные события, в караван-сарай прибыло и много дервишей.

Сегодня наступила очередь младшей невестки Ибадуллаха - Гюльяз печь чуреки в тендыре. Усевшийся на большом камне перед тендыром старый дервиш уже ждал своей доли ароматного хлеба. Невестка была молода и стройна как саженец. Широкая юбка, нарядная кофточка из шелковой ткани "дараи", алый с рисунком архалук делали ее еще краше. Проворными движениями женщина брала с лотка небольшие комки хорошо выбродившего и как раз в меру подошедшего теста и придавала им желаемую форму на раскаточной доске. Ее красные от хны руки порхали по этим мягким круглым комкам, разминали их, а глаза старого дервиша неотступно следили за ее руками и такими же круглыми и мягкими, как комки теста в ее руках, грудями. Ах, сбросить бы ему сейчас с плеч лет этак сорок, - как бы он потискал груди этой молодки своими сильными руками небось не хуже, чем мнет она сейчас тесто! Но то, что делает с человеком время, не сделает ни один враг... И теперь старик, чьи желания, увы, не совпадали уже с возможностями, лишь смотрел на женщину, и в помутневших глазах бесполезно пылал факел вожделения. Молодка все понимала; кокетничая, она словно делала одолжение смотрящим на нее. Чувствуя на себе горящий взгляд старика, она еще более проворно и деловито, с внутренним огоньком, наклонялась, налепляя чуреки на стенки тендыра, и вновь грациозно выпрямляла стан. Она забавлялась сластолюбивыми взглядами немощного старика, на ее раскрасневшемся от жара тендыра лице играла улыбка. Разжигая, чтобы развлечься, старческую похоть она ни на минутку не забывала о своем деле.

Первый вынутый из тендыра чурек женщина со смехом кинула старику на колени. Сколько изящества, сколько неги было в этом движении! Молоденькая кокетка знала, что она красива, и была уверена в неотразимости своих чар.

Старик изогнулся, будто выросший на руках Гюльяз и состарившийся кот, и поймал чурек в воздухе. Чурек был красен, как щеки стоящей перед ним молодухи, и мягок - тоже, верно, как она! Оторвав кусок чурека, старик поспешно положил его в свой беззубый рот. Нёбо с давно стертыми, потерявшими остроту деснами, утонуло в хлебе, как в вате. Подбородок старика забавно вздернулся до длинных белых усов, чуть не уперся в острый нос. Наблюдавшая краем глаза за тем, как старик жует чурек, молодуха не могла удержаться от смеха - она хохотала до упаду.

Старик не обиделся на этот смех. Испытанное только что вожделение еще жило в его душе, и он прошептал про себя: "Ах... попалась бы ты мне лет сорок назад, на себе бы испытала остроту моих зубов. Но тогда, видимо, еще и матери твоей на свете не было..."

Во дворе караван-сарая старший сын Ибадуллаха жарил джыз-быз28 в большом тазу. Уже ставили на огонь пити29 в маленьких горшочках.

Сегодня прибыли два больших каравана. Один направлялся в сторону Эреш и Гянджи, другой - остановился здесь по пути в Тебриз. Вдоль нижней стены к кормушкам были привязаны кони, мулы и ослы, немного поодаль улеглись на землю верблюды. Ибадуллах, распределив приезжих купцов по комнатам караван-сарая, думал теперь о том, куда поместить погонщиков верблюдов и странников. Погонщик каравана, идущего в Тебриз, отвел Ибадуллаха в сторонку:

- Этот фиранк30 идет в Тебриз для того, чтобы предстать перед падишахом. Дай ему хорошую комнату, Ибадуллах! Не ударим лицом в грязь перед чужаком, - сказал он, показывая на стоящего поодаль человека в камзоле, с голубой треугольной шляпой на голове. Иностранец, сразу же бросающийся в глаза своим непривычным одеянием, стоял возле привязанного к яслям коня и проверял чистоту засыпанного ячменя. Не подозревая, что разговор идет о нем, он с любопытством прислушивался к своеобразной мелодике звучащей вокруг него незнакомой речи.

А разговоры между погонщиками караванов велись между тем интересные и разнообразные, но никак между собой не связанные, В одной из групп беседовали два погонщика, а еще двое, сидя поодаль, с любопытством слушали и смеялись. Как видно, этот погонщик по имени Джумар был большой шутник! Он говорил:

- Так вот, как стали мы подходить к Хыныслы, мне и попалась на глаза группа собирающих траву женщин. Все такие молодые, красивые, и одна плелась... пожилая. Вдруг одна лукавая молодуха преграждает нам путь и говорит мне, показывая на старуху: "Эй, погонщик, мы ведем эту женщину замуж выдавать!" - Я не смог удержаться, ответил: "Э-э, да у нее шея, как черешок груши, кто ее возьмет?"

Все захохотали, а Джумар, не обращая внимания на окружающих, со вкусом продолжал описывать: "А вот тебя, говорю, такую веселую и молодую, скажу по совести, вполне можно и замуж взять". Ей-богу, от нее глаз нельзя было отвести! Руки - как бедра верблюдицы, глаза - как у верблюжонка... - Но окончить Джумар не успел, прерванный восклицанием собеседника:

- Так бы и сказал, что она была верблюдицей!

Вновь грянул хохот. В другой группе некто жаловался своему знакомому на сборщика налогов из их села:

- Клянусь твоей жизнью, замучал злодей проклятый мою семью. Каждый раз, как возвращаюсь в село, так стараюсь ему на глаза не попадаться. Стоит только у меня грошу завестись тут же отнимет под видом налога. Такой бессовестный! Я ему говорю: слушай, братец, я ведь такую ораву содержу, а все надежды на одного верблюда. Круглый год только и делаю, что нанимаюсь грузы перевозить, тепла домашнего очага совсем не вижу. Летом сено припасаю, зимой с караваном иду. Как говорится: Был бы воробей - головку снял, отдал. Был бы перепел - так целого б отдал. А с одного верблюда - что я могу дать?!

Собеседник решил сменить тему тягостного разговора:

- Слушай, иди сюда, шашлык из баранины - такое же благое дело, как тысяча молений. Иди, угощу тебя шашлыком, забудешь о своем горе. И рядом овечья простокваша - ей-богу, гяур бы попробовал, так давно бы истинную веру принял! Идем, идем, сказал он, уводя недовольного.

Какой-то дервиш в жутких лохмотьях, которых, верно, и джинн бы испугался, тоже жаловался:

- Всю ночь до утра чесался, люди, все тело ногтями изодрал из-за блох и вшей!

Дервиш, судя по сбритым усам, бороде и даже бровям, принадлежал к секте элеви. Слушавшие его переговаривались:

- Быть бедным не стыдно, но уж не настолько...

Один погонщик верблюдов рассказывал:

- Дошли до укрытия, а снег идет так, что ничего кругом не видно. Вот, думаю, пришел мой последний день. А этот сарван31, клянусь тобой, повесил недоуздок себе на руку и стоит, тоже не знает, что делать. Ладонью все сметает снег с лица, глаза вытирает - думает, никто не видит его слез, а я ж вижу... И все верблюды стоят...

Другой горячился, что-то доказывал:

- Слушай, тогда я вышел вперед и говорю: я не купец, чтобы с меня взимать пошлину, и не кровник, чтобы мне мотили, ты, говорю, свои сладкие речи оставь, на базаре пригодятся, а уж если я заговорю - ты языка лишишься...

Кто-то громко интересовался у стоящего поблизости дервиша кызылбаша:

- А как быть насчет вина? А если спросят? Что сказать?

- А если спросят тебя о выпивке и картарс, отвечай так: от них людям большой грех и мало пользы. Ущерба все же больше, чем добра.

- Ну да! Да перейдут на меня твои горести... Я вот тоже говорю, что вредны оба эти дела.

В стороне от всех сидели несколько дервишей, терпеливо ждавшие, когда заметит их хозяйский взор и даст ночлег. Некоторые из них, просрочившие время намаза, расстелили теперь на земле бараньи шкуры и "отдавали свой долг богу" - совершали намаз; ведь сотворить молитву на расстеленной шкуре, как говорится, дело и богоугодное и безопасное. Ни змея, ни скорпион не подберутся к шкуре и не помешают благочестивой молитве: святая молитва отгонит любую нечисть.

Дервиши чаще всего привлекали взгляд любознательного иностранца. Он знал, что среди них есть много соглядатаев, тайных осведомителей, верных последователей сына Шейха Гейдара. Дервиши беспрепятственно бродят по всей стране, по крупицам собирают нужную информацию и, встречаясь лично с шахом, сообщают ему о новостях с мест, о настроениях населения. Они же пускались в ход и в тех случаях, когда надо было собрать армию, осуществить очередной шахский замысел или распространить "священные сны", виденные государем. Правда, среди дервишей было много и таких, чьи убеждения были далеки от шиитства. Но это не интересовало иностранца: он являлся послом, направленным ко двору шаха, он вез богатые подарки для самого государя и его придворных. В багаже его лежало тонкое красное сукно, называемое в этих местах "гаразей", отрезы красного, розового, голубого бархата, пять небольших пистолетов, пятьдесят кисточек, шесть штук голландского полотна, небольшая дорожная мельница для зерна и многое другое. Теперь, одним ухом прислушиваясь к разговорам дервишей, он размышлял о том, как будет принят во дворце шаха. Погонщик верблюдов, говоривший Ибадуллаху о "фиранкском госте", ошибался: посол знал язык и интересовался только шиитскими дервишами, рассказывающими всякие легенды и предания и об Исмаиле. До официальной встречи ему хотелось иметь хоть какое-то представление о шахе, приходящемся ему дальним родственником. Ведь бабушка шаха по материнской линии была дочерью правителя Византии, а тетка - женой одного из венецианских аристократов. Таким образом, Шах Исмаил был кровно связан с турецкой династией, а с другой стороны - посредством этой бабушки - состоял в родстве с византийским и венецианским дворами. Думая обо всем этом, посол с интересом прислушивался к тому, что говорят о государе дервиши; он ловил каждое слово о шахе, стараясь не упустить в мешанине слов и возгласов, заполнивших просторный двор людей, нить интересующего его разговора. Посол отлично знал персидский язык, хорошо говорил он и по-турецки. Знание этих языков помогло ему быстро овладеть и местным наречием. Разговор, к которому он с таким вниманием прислушивался, вначале произвел на него впечатление сказки. Оборванец-пир из тех, что именуют себя "шахами", рассказывал:

- Говорят, хранитель шахской сокровищницы совершил однажды кражу. Сильно разгневался повелитель, узнав об этом, велел созвать судилище, сам пришел со своими визирями, векилами, сел на золотой трон. Глашатаям поручил собрать людей: пусть, мол, тоже лицезрят шахский суд. Сначала падишах хотел узнать мнение своих визирей, вот он и спросил самого старшего из них, стоящего по правую руку: "Скажи, визирь, как накажем виновника?" - Тот ответил: "Святыня мира, пусть его разрубят пополам и каждую половину повесят на створке городских ворот. Это для всех будет уроком!" Тут из толпы выходит вперед немощный старец и громко произносит, указывая на визиря: "Вот достойный своего предка!" - Падишах, не отвечая старику, теперь спрашивает у молодого визиря, стоящего слева от трона: "Как накажем вора, визирь?" - "Пусть он будет прощен, мой повелитель, потому что, если он человек, после такого позора, свидетелями которого было столько людей, он больше не совершит плохого", - ответил визирь. Снова выступает вперед тот старик и снова громко произносит: "Вот достойный своего предка!" Тогда падишах, не скрывая удивления, подзывает к себе старика и спрашивает: "Почему в обоих случаях ты произнес одни и те же слова? Который же из визирей прав?" - "Оба, мой падишах, - отвечает ему старик. - И ты, и все собравшиеся здесь люди еще молоды, а я уже долго живу на свете, оттого и знаю. Отец вон того старо го визиря был мясником. Вот сын и пошел в него, сразу сказал: "Разрубить!" А у этого - отец был справедливым человеком, вот он и пошел в него, потому и сказал: "Простить!" Недаром ведь, он - дитя мудрого человека". Так вот, дорогие мои, что из этого следует? А следует то, что наш падишах, святыня мира - из рода пророков. И он тоже пошел в своих предков: святую веру распространяет. Помните, что говорится в Гисасаул-анбия32: однажды у пророка Мухаммеда спросили, кто его друг и кто - враг. Божий посланник ответил: "Мой друг - это тот, кто объединяет народы в вере, распространяет ее, а мой враг - тот, кто вносит рознь в ислам"...

В разговор вмешался другой дервиш:

- Да, ты прав, ага! Видишь, как он вырезает мечом всех езидов? Еще во время священной войны мне довелось однажды побывать в Ардебиле. Шах сам вышел на площадь, где собралось его войско и все городское население. Шах говорил так: "Сограждане мои! Кто из вас не верит в наше правое дело? Я призываю вас к священной войне во имя веры, во имя Алиюл-муртаза"... А потом он прочел стихи. Так прочел, что у всех волосы дыбом встали. Тогда я увидел, как выхваченные из ножен мечи затмили солнце, засверкали, как падающие звезды. Единодушный крик тысяч людей взметнулся с площади в небо: "Веди нас! Мы готовы умереть за тебя, наш шах! Пусть мы умрем за веру с мечами в руках. Чем в судный день предстать перед Шахи-Марданом опозоренными, чем осрамиться перед владыкой обоих миров - лучше погибнуть за веру с мечом в руке! Веди нас, о Сахиб-аз-заман!33"

- Ей-богу, я тоже слышал об этом. Говорят, близится день появления Сахиб-аз-замана.

- А чего ему близиться? Он уже настал, да!

- Клянусь посланным аллахом Кораном, я сам слышал от нашего аги-дервиша Гияседдиншаха, что ему открылось во сне - в лице нашего сына Шейха Гейдара явился двенадцатый имам Мехти Сахиб-аз-заман!

- Верно, время от времени должна обязательно происходить война, чтобы пустить кровь раздобревшему человечеству. Иначе полнокровие будет чрезмерным. Аллах сам ведь послал его! Но жизнь, дарованную создателем, нельзя отнять рукой смертного.

Никто не обратил внимания на человека, произнесшего эти слова... На середину кинулся другой кызылбаш-проповедник:

- Милосерден, справедлив наш шах! Во время той, предыдущей войны, после победы, он приказал глашатаям возвестить людям, что не будет взимать с них семилетний налог, что он им дарит налог последующих семи лет!

Столпившиеся вокруг дервишей купцы, погонщики верблюдов, рабы и другие странники из караван-сарая, слушая проповедников-дервишей, говорили друг другу:

- Да сделает аллах его меч еще более острым!

- Сто сарычей ничего не смогут сделать орлу, а он-то ведь орел!

- Книга его - Коран, он признал это. Да поможет ему Коран!

- Да поможет ему Али!

Один из собравшихся, придя в совершенное умиление, преградил дорогу одному из купцов и принялся рассказывать ему про свои беды. Засовывая ему в руку свернутую бумажку, он пылко молил купца:

- Заклинаю тебя черным камнем Каабы, о который ты потерся лицом! Да будут твоей жертвой мои отец и мать, Гаджи Салман! Ради твоей семьи... Рука моя - подол твой: или руку мне отрежь, или себе подол! Только помоги: Донеси это письмо до шаха. Говорят, он милосерден. Может, аллах его надоумит мне помочь во имя владыки владык! Ты слышал ведь, что о нем говорят?!

Но слова его потонули в общем шуме... Несколько набожных людей, услышав, что дервиши уподобляют Шаха Исмаила мессии, благочестиво провели ладонями по лицу.

В этой группе находился и молодой дервиш. Он ничего не говорил, только слушал. Это был Ибрагим, спасенный от виселицы и несколько дней назад примкнувший к идущему в Тебриз каравану. По велению своего сердца искал он в этом мире истину, а сейчас, выполняя поручение своего пира, он шел к шаху с секретной миссией. Дервиши вокруг него продолжали на все лады расхваливать шаха. Один из них говорил:

- А ты еще скажи, как он любит кази! Говорят, он отправил в османскую сторону одного из своих знаменитых полководцев. Полководец погиб в бою. Приходят, сообщают шаху, что, тот, мол погиб как мученик, земли ушли из рук. Шах заплакал. Спрашивают: "Святыня мира, почему ты плачешь? Из-за военачальника или же из-за земель?" - А он отвечает: "Земли можно отвоевать, а вот такого, как он, воина назад не вернешь".

Разговор ловко подхватил еще один дервиш:

- Клянусь тем Кораном, что дарован нам аллахом, я сам, своими глазами видел, как он, отправляя кази на священную войну, напутствовал их: "Для меня, говорил, один ваш поврежденный палец дороже, чем пятьсот вражеских голов. Берегите себя, дети мои!"

- Вот поэтому, - горячо заговорил старый дервиш, - поэтому все несчастные, угнетаемые, мучимые в Курдистане, Фарсистане, на равнинах Джигатая, в Румских землях ищут покровительство у Искендершана34, нашего молодого шаха. Все присоединяются к его войску. Наш великий шах в своей неизбывной щедрости раздает всем приходящим к нему землю, поручает хорошее дело, лелеет... Своими глазами видел я это...

"Странно, - думал Ибрагим. - Все говорят, что "видели своими глазами". Странно. Я должен осознать, переварить все это. Я должен найти ответы на все интересующие меня вопросы. Но ничто еще из услышанного сегодня не дает мне ответа на мои вопросы. Напротив, сомнения мои возрастают все более...". Размышления Ибрагима отдаляли его от общества шиитских дервишей. Дня два назад он подружился с сыном некоего купца из каравана, к которому присоединился. На стоянках они вместе ели, вели долгие беседы во временных лагерях, раскидываемых в местах, где не было караван-сараев.

Теперь Ибрагим пошел искать своего друга и, узнав, что он остановился в одной из комнат нижнего этажа, снял себе помещение по соседству. В течение трёх дней, которые проведут здесь караванщики, давая отдых и животным, и людям, ему хотелось быть рядом с сыном купца Рафи.

А во дворе царил переполох. Несколько бродячих цирковых групп, объединившись, устраивали большое представление для собравшихся во дворе караван-сарая людей. Канатоходец, с помощью зрителей натянув веревку меж двух стен во дворе, взял в руки длинный шест и, балансируя им, начал прогуливаться по веревке. Раздались восхищенные возгласы:

- Это же надо, как будто птица, а не человек!

- Кого аллах хранит, с тем ничего не случится!

- Да он ведь привык, наверное?! Неучу и на ровном месте не вытворить такое. Смотрите, смотрите, как он кувыркается на веревке!

- Я же говорю, его бог бережет...

- Ну да, у бога дел нет, как за ним смотреть?! Грех это один!

- Почему? Разве не хранит нас всех бог?!

Канатоходец, наконец, слез и, сняв с головы папаху, стал обходить окруживших его людей. В папаху дождем посыпались мелкие монеты. Когда же очередь дошла до купца Рафи, стоявшего здесь же, в толпе, рядом со своим сыном, он отвернулся, сделал вид, что не замечает ни канатоходца, ни протянутой им папахи, тогда как мгновение назад он с завистью смотрел на сыпавшиеся в шапку медяки. Циркач, покачав головой, хотел было пройти мимо, но его задержала чья-то рука:

- Погоди! Он с утра на тебя четырьмя глазами смотрит так пусть теперь платит!

- За что платить, парень? - нахмурился Рафи.

- А за то, что этот человек ради твоего мгновенного удовольствия дни и месяцы трудился, мучился. Заплати! Не то я тебе такое устрою! А не устрою так я себе усы сбрею!

Купец заворчал:

- Ну вот, не было печали, откуда тебя черт принес... На! - пыхтел Рафи, вытаскивая из кармана пятак и бросая его в папаху. - Жалко мне тебя стало, - продолжал он ворчать, - а то кто бы ценил твои усы?

Стоявший рядом с купцом юноша, его сын, стыдливо опустил голову. Купец Рафи, забеспокоившись, что к ним еще кто-нибудь может пристать, схватил его за руку и вывел из толпы.

- Идем отсюда, нам нет дела до этих езидов!

Они вернулись в караван-сарай. Едва переступив порог, купец дал "сыну" крепкий подзатыльник:

- Ах ты, сукина дочь! Тысячу раз говорил тебе: не показывайся там, где много народу!

С этими словами он снова замахнулся:

- Клянусь головой шаха, если ты не будешь меня слушаться... Сразу же пойду к городскому правителю, потребую твоего наказания. Потребую, чтобы тебя разорвали на части, сукина дочь!

Я надел на тебя мужскую одежду, чтобы спрятать подальше от чужих глаз. Не для того же надел, чтобы ты выходила на площадь, совалась в толпу мужчин! Рабыня ты, невольница - вот и сиди на своем месте, не высовывайся. Уж погоди, вот доберемся мы до места...

Айтекин не плакала. У старика не было сил, чтобы ее обидеть. К тому же он где-то схватил лихорадку и от этого еще больше ослабел. Его тошнило, рвало, часто он ни есть, ни пить не мог, был даже вынужден порой отставать от каравана. Вот почему, доверив свои товары хозяину каравана, к которому примкнул, Рафи шел налегке, но купленную на публичной распродаже невольницу Айтекин от себя не отпускал.

В дверь постучали. Вошел дервиш Ибрагим. По его распоряжению внук Ибадуллаха принес три горшочка пити. Поставив их по указанию дервиша на середину комнаты, мальчик вышел. А Ибрагим протянул Айтекин горячие тендырные чуреки, которые принес с собой:

- Возьми эти чуреки, братец, и быстренько расстели скатерть - все мы с голоду умираем!

Аромат круглых ярко-красных чуреков, приправленных кунжутом и маком и недавно вынутых Гюльяз из тендира, превзошел даже шафранный дух пити. И купец Рафи не смог устоять перед столь соблазнительным ароматом. Дармовое пити желудок ведь не проест, решил купец. А странный человек этот дервиш! Другие готовы живьем человека съесть, вынь да положь им "долю предка", а этот сам угощает Рафи и его мнимого сына. Пока Айтекин, задумавшись о чем-то, перебирала пиалы, купец сам проворно расстелил на циновке небольшой разрисованный платок вместо скатерти. А Айтекин наполнила медную чашу водой из стоявшего в углублении кувшина. Затем все трое приступили к трапезе.

А во дворе караван-сарая сменивший канатоходца плут-мютриб, надев женское платье и привязав к щиколоткам серебряные бубенцы, начал танцевать, прищелкивая пальцами. Утомившийся от славословий дервишей, возносивших хвалу шаху, венецианский посол с удовольствием наблюдал за этим простым, но необычайно интересным видом восточного искусства. Время от времени он спрашивал название того или иного танца и что-то отмечал в своей записной книжке.

Ибрагим до вечера беседовал с Рафи и покинул его, лишь когда купец начал готовиться к вечернему намазу, до которого полагается совершить омовение. Попрощавшись с купцом и его "сыном", Ибрагим вышел.

Всю ночь он провел в размышлениях; просмотрел некоторые захваченные с собой книги - все искал в них ответы на мучающие его вопросы и не мог найти.

Потом на часть вопросов он нашел ответы в собственной душе и записал их. Потом снова читал... Работа так захватила его, что он не слышал не прекращающегося даже ночью шума большого караван-сарая. Одна за другой нанизывались в тетради записи, смысл и причина которых были понятны только ему самому...

..."Он сказал: все это мелочи. А я ответил: жизнь - это прекрасная штора, изготовленная из переплетенных между собой нитей, которые ты называешь мелочами..." Есть люди, которые считают, что мир состоит из пяти дней. Но сами они в это не верят, а еели и верят, то все же хватаются за мирские блага пятью руками. Как пырей повсюду пускает корни, так и они строят дома, сажают огороды, и если даже дать им всю вселенную - не насытятся их глаза богатствами мира"... А под этими строчками он приписал: "Но во всяком случае, они лучше тех, кто приходит в мир, ничего не делают и уходят. Эти же оставляют после себя хотя бы благоустроенный дом, ухоженный сад"...

..."Мне кажется, что творец и сам изумляется, глядя со своего высокого трона на низость, мошенничество, невежественность, злодейство и страсть к кровопийству созданных им существ"...

..."Я должен спросить у него, сказать: султан мой, в наше время в твоей стране подхалимство и уважение, взятка и подарок: хвастовство и гордость так перемешались, что невозможно разобраться, где что. Как сделать так, чтобы проявляемое уважение не считалось подхалимством, подарок взяткой, гордость не сочли бы пустым кривляньем? Как сохранить свое достоинство, не ущемляя свою личность и не лишиться уважения в глазах людей?"

Задув, наконец, свечу, Ибрагим натянул на себя тонкое летнее одеяло, но, сколько ни старался, заснуть не смог. Воображение увлекало его в мир сомнений и неразрешенных вопросов. Закинув руки за голову, он устремил глаза во мрак... "За день до того, как примкнуть к каравану, я увидел на кладбище разрушенную могилу, истлевшие кости. Значит, вот как разлагается тело, так вот как оно сгнивает, и ничего не остается. Не зря говорят: даже кости истлевают... А как же тогда дух? Что делается с духом? Куда он улетает, где устраивается? Ведь есть же в этом теле что-то, что побуждает меня говорить, думать! Этот дух, этот голос, думы, сливающиеся с телом и оживляющие меня - куда они денутся, когда я умру? Ведь внутри тела, заключенного в кожу, есть душа. Располагаясь где-то внутри тела, она побуждает меня на хорошее и дурное. Хорошему говорит "да", от дурного оберегает... А после моей смерти, когда тело сгнивает в земле, что происходит с душой? Не может же быть, что она покидает этот мир безо всякого следа, ничего, ничего не оставляет после себя на земле! - он поднял взгляд к мерцающим в окне звездам. - Может быть, там, на звездах, есть место, куда слетается наш дух? Может быть, там и находится то, что называют раем? А может, действительно, после смерти человека его оставшаяся неприкаянной душа переселяется в другое живое существо? Неужели такое возможно? И в чем состоит бессмертие? В том ли, что душа человека заставляет его же творить добро, создавать прекрасное - я оставлять это все людям?! Нет, я обязательно должен добраться до ханагях35. Я должен задать эти вопросы высшему шейху-мовлана Садраддиншаху Ширвани. И лишь после того, как мовлана Садраддиншах положит конец всем моим сомнениям, смогу я предстать перед государем, повести с ним спор. Пока же в сердце моем есть место неверию, такой спор вести недопустимо".

Во дворе караван-сарая послышались звуки азана. Добровольный азанчи, один из шиитских дервишей, зычно оглашал окрестности призывом к молитве. Проснувшиеся купцы, коммерсанты, погонщики, взяв кувшины, занимались религиозным омовением. Губы твердили молитву, а сердца шептали: "О аллах! Храпи меня от бед и напастей. Да не попадется мне в пути разбойник, да не достанется мой товар грабителю! Боже, дай мне прибыльную торговлю, денежного клиента!"

Интересно, что говорили купленные с торгов рабы, проведшие ночь в одном из сараев, как они обращались к богу в сердцах своих? О чем просили создателя эти сыновья и дочери разных народов с невольничьим клеймом на лбу, с невольничьей серьгой в ухе, с колодками на шее, с цепями на ногах? Только у одной-единственной рабыни Айтекин не было сейчас в сердце никаких желаний - это нам известно. Остальные же наверняка мечтали о том, чтобы какой-нибудь военачальник или знатный человек, сраженный болезнью или несчастьем, дал обет освободить раба, чтобы он купил этого раба на очередном публичном торге, положил ему на плечо руку и дал бы отпускную: "Иди, во имя аллаха я освобождаю тебя". И сгинут цепи ненавистного рабства, и пойдет бывший раб, взяв в руки бумагу, удостоверяющую, что он отныне свободный человек, в свой город, в свое село, к своему племени. Ждет его там ослепшая от слез мать, ждет любимая, чьи волосы посеребрились от перенесенных страданий. Пусть он, соединившись со своей безвременно поседевшей возлюбленной, скажет:

Не так ли, не так ли выть мне,

Уведенному врагом на чужбину?

Пусть бельмом в глазах врагов станут

Любимой моей седины...

У Айтекин такой мечты нет: и племя ее разогнано, и родители где-то скитаются. Кто знает, перед какими дверьми они, горестно вздохнув, преклонили свои несчастные головы, а может, не выдержав разлуку, навсегда закрыли на этот мир глаза, так тосковавшие по дочери... А теперь у Айтекин никого уже не осталось, никого...

18. ШАХ-ДЕРВИШ ИЛИ "МЕДЖЛИСИ-СЕМА"

Они сидели вдвоем и беседовали. Продолжавшееся уже несколько недель путешествие сблизило молодых людей. Подружившись с "сыном" купца Рафи, Ибрагим ни на миг с ним не расставался, ради него сблизился со старым купцом, ревностно выполнял все его поручения. Порой, когда на лице старика появлялись признаки усталости, надвигающейся болезни, молодой дервиш быстро доставал из своей сумы одному ему и его единоверцам известные засушенные травы, высыпал их в кастрюльку, выпрошенную у хозяина караван-сарая или караванщика - в зависимости от того, где они в данный момент находились, наливал строго отмеренное количество воды, кипятил и насильно ли, уговорами ли, но поил старика этим снадобьем. Проходило день-два, и благодаря "молитвам аги дервиша" Рафи вставал на ноги, и все вместе, примкнув к очередному каравану, пускались в путь. Разумеется, вначале купец Рафи договаривался с главным погонщиком, заручался его покровительством, а как же? - ведь ему доверял свое имущество. Боясь лишиться своего достояния, старик присоединялся лишь к большим, хорошо охраняемым караванам и, несмотря на все уговоры Ибрагима, не выходил в путь с дервишами. Несмотря на чувство благодарности к Ибрагиму, и даже нежелание расставаться с ним, Рафи, по мере возможности, старался держаться подальше от дервишей.

Но на прошлой стоянке лихорадка довела старого купца до такого состояния, что он потерял сознание. И все же, несмотря на его слабые протесты, Ибрагим вместе с его "сыном" перенесли Рафи в одну из находившихся поблизости обителей дервишей. Несколько дней провели они здесь.

Обитель находилась в голой степи, рядом с водоемом, построенным покойным каменщиком Новрузкулу. У водоема росло старое тутовое дерево. Время безжалостно скрутило его, насадив большие корявые мозоли на заскорузлый ствол и сочленения веток. Некоторые засохшие ветки были отрезаны, и на их месте тянулись в небо молодые побеги. Непрестанно дующие в этих местах северные ветры склонили-таки непокорный ствол к югу, будто хотели, чтобы он кого-то приветствовал, перед кем-то склонил голову. Но протестующие ветви вновь тянулись вверх, вверх. Дожидаясь выздоровления купца, его "сын" и Ибрагим все свои дни проводили под этим деревом. А ночи... Ночами мир для Ибрагима менялся. Лишь только опускался вечер, в дверях ханагяха показывался один из дервишей и приглашал его на моление. С сожалением отрывался Ибрагим от беседы с молодым другом, вставал с места и входил внутрь таинственной комнаты. Однажды Айтекин захотелось узнать, как проходит это моление. Она подкралась и заглянула внутрь молельни через маленькое окошко с каменной решеткой-шебеке. Прямо на уровне ее глаз сидели шесть дервишей. Комната была полутемной, ее освещал только слабый свет, идущий из угла, - там, видимо, горел небольшой очаг или свеча. Дервиши сидели на земляном полу, подстелив под себя бараньи шкуры. Айтекин знала не всех: как видно, в обители жили и отшельники, не показывавшиеся приезжим. Ее внимание привлек сидевший в центре комнаты старый дервиш. Усы его и длинная спадающая на грудь борода были совершенно белыми. Старик был одет в балахон из шкуры, на голове - островерхая войлочная шапка. Выбившиеся из-под шапки седые космы рассыпались по плечам старца. Дервиш отвечал на вопросы сидевшего перед ним Ибрагима. Когда девушка заглянула в окно, Ибрагим как раз спрашивал:

- О шейх, если в вашей вере нет тайных чтений и молитв, то на чем же она основана?

Разговор, видимо, был продолжением предшествующего спора, который Айтекин не слышала. Подумав немного, старый дервиш медленно ответил слабым голосом:

- Основана на том, что внешне она - со всеми, а внутри с богом. И находится в полном соответствии с шариатом, ведь мудрый глава нашей секты шах Нахшбенди, есть повторение имама современности Абу Ханифа.

- А каково ваше отношение к Корану? Так ли необходимо читать его по умершим?

Шейх задумался. Видимо, он решал, что ответить молодому собеседнику, чтобы навсегда изжить из его сердца сомнения. Он счет необходимым привести пример из "Гисасюл-овлия". Проведя худой рукой по белой и мягкой бороде, шейх сказал:

- У святого шейха Абу Сайда спросили: "Какую суру Корана прочитать над твоим телом?" - Он ответил: "Читать суру Корана над, телом умершего богоугодное дело. Но для меня вы прочтите такое двустишие:

Что может быть, скажите, на свете лучше,

Чем когда друг соединяется с другом, возлюбленный с возлюбленной".

Смысл назидания святого шейха Абу Сайда потомкам в том, что умерший человек отправляется к своему создателю, то есть друг соединяется с другом и любящий - с любящим. Стих Корана читается для живых, чтобы они осваивали правила и законы, переданные нам богом через посредство пророка, чтобы шли они по прямому пути, не поддавались тяге плоти.

Айтекин долго слушала. До нее не дошел смысл беседы, не поняла она и стихов, читаемых по-персидски, а из спора шейха с Ибрагимом уловила лишь отдельные слова и некоторые выражения. Так и не окончив спора, Ибрагим привстал на коленях и начал размеренно декламировать:

Старейший учитель секты нагшбендов - Бахаэддин,

Он помог всем верующим, избавил их от беды.

По его милости мертвые вечную жизнь обрели,

Страждущих он охраняет снаружи и исцеляет внутри.

Всю страну осиял он, украсил делами святыми!

Превратил он в цветник свою секту делами святыми!

Ибрагим говорил медленно, нараспев, и сидевшие вокруг дервиши начали понемногу раскачиваться. Когда же он перешел к другим, более взволнованным, возбуждающим человека стихам, где-то, вторя ему, зазвучала печальная музыка. Дервиши, разрывая и сбрасывая свои балахоны, враскачку приближались к центру помещения. Айтекин заметила, что теперь их стало больше оказывается, в недоступных ее глазу местах, у стен, в углах, сидели и другие дервиши. Утомленные вечным недосыпанием от бродячей жизни воспаленные глаза дервишей сейчас пылали, как наполненные кровью чаши. Они уже не молчали --до девушки доносились странные, жуткие звуки. Дервиши вскакивали с мест, кружились, совершали казавшиеся Айтекин смешными телодвижения. Уже многие, сбросив балахоны, впали в экстаз. Это и было "Меджлиси-сема" - музыкальное сборище доводящих себя до экстаза дервишей... Увиденное заставило Айтекин содрогнуться всем телом. Она давно уже ничему не удивлялась: за многие месяцы плена девушка, переходящая из одних рук в другие, познавшая ужас невольничьих рынков, отвыкла от нормальной человеческой жизни и нормальных человеческих отношений. Но сейчас ей вдруг показалось, что вскочивший на ноги, продолжающий громко читать взволнованные, притягивающие дервишей стихи Ибрагим тоже сбросит с себя балахон, примкнет к кружащимся в экстазе дервишам, и девушка увидит его налитые кровью глаза, неестественные телодвижения, голое тело... Ее била дрожь: она отодвинулась от окна. Не желая даже находиться поблизости от этого моления, она убежала к Рафи, спавшему в маленькой комнатке в правой части ханагяха. Высокая температура, державшаяся целый день, сейчас, видимо, спала, но озноб не проходил. Облизывая свои толстые губы, старик стонал: "Воды, воды..."

Айтекин взяла стоявший во влажной впадинке в углу комнаты кувшин, сняла с него крышку. Откинув голову назад, сначала сама отпила несколько глотков холодной воды, а потом, вынув из затянутой плесенью стенной ниши медную чашу, плеснула туда немного воды и поднесла ее Рафи. Изрядно ослабевший за время болезни старик попытался было взять чашу дрожащими руками, но не сумел, и Айтекин пришлось самой поднести воду к ненавистным ей губам. Больной с трудом отпил глоток холодной воды. Взгляд его задержался на исписанном крае чаши, он попытался прочесть: "сделал мастер Салех в честь..." Дальше прочесть не смог: света в комнате было мало, и глаза его, к тому же, плохо видели. Лихорадка совсем лишила его сил.

Сердце Айтекин сжимала тупая боль. Она вспомнила первый день, когда ее привели на публичную продажу... Во время торгов она ни разу не подняла головы, не оглянулась. По базару крутились арабы в белых, схваченных обручем платках, концы которых свисали им на лица, предохраняя от солнечных лучей; ходили татары в одежде из конской кожи, туркмены в лохматых, напоминающих большой казан папахах, завитки которых лезли им в глаза; неспешно шествовали персы и индусы в белых чалмах, суетились полуголые нубийцы, деловито выступали армяне в чухах с вышитыми канителью воротниками, грузины, черкесы в войлочных тюбетейках и черкесках; были здесь и европейцы, и русские купцы в суконных кафтанах; бродили меж рядов узбеки, хивинцы, мервинцы в полосатых стеганых халатах; торговались одетые в многоцветные нарядные одежды купцы из Хорасана, Синда, Пенджаба, Балха... Здесь же на все голоса расхваливали свой товар разносчики-кондитеры, носившие в своих лотках люля-набат, горы когула; галантерейщики, ювелиры, зычно рекламирующие свои изделия; стояли у сундучков с грудами монет разного достоинства и разных стран ловкие менялы; расхаживали торговцы с переброшенными через руку коврами, ковриками, накидками на седло, разноцветными сумками, верблюжьими и конскими попонами, упряжками, украшениями для верблюдов. Каждый громогласно расхваливал свой товар на своем языке, и слившееся многоголосье звуков создавало совершенно особый, ни с чем не сравнимый шум большого базара. Всего этого никогда не видела выведенная на продажу девушка. Лишь одно заботило и страшило ее. Полуголое тело Айтекин было обернуто куском канауса, и она, вся сжавшись, ждала: вот кто-то подойдет, отведет накидку, ощупает ее тело, раскроет рот, чтобы рассмотреть соразмерность зубов - будто коня покупает! А потом начнет торговаться.

Продававший ее купец моментально распознавал стоящего покупателя. Некоторых он вообще не подпускал к ней, повторяя:

- Есть деньги - в торг вступай, нет - прочь ступай.

Потом с ней столько всего произошло... В течение недолгого времени она переменила несколько хозяев и хозяек - конечно, не по своей воле! Жены, ревнуя мужей, которые на нее зарились, ненавидели ее за это и всячески над ней измывались. И снова продавали... Айтекин забрали из отчего дома, лишили родных, когда ей только что исполнилось четырнадцать лет. Любовь еще не свила гнезда в ее сердце, зато оно переполнилось ненавистью за эти месяцы скитаний! Ее стыдливость грубо растоптали в те дни, когда ее силой вырвали из материнских объятий, оторвали от трупа брата, увели из родного края и отправили на невольничий рынок, где она впервые, обнаженная, предстала чужим глазам на публичной продаже. Хоть она и сохранила невинность, но страшно вспоминать, что было потом...

За это время она выучилась и петь, и танцевать. Танцевать она любила еще и тогда, когда жила в родном селе. На свадьбах, бывало, плясала больше всех, никогда не чувствуя усталости! Заметив у нее способности к танцам и пению, работорговцы, чтобы побольше на ней заработать, передали Айтекин вместе с несколькими другими девушками женщине по имени Салми, зарабатывавшей себе на хлеб обучением музыке, танцам и пению. В доме этой женщины, в обществе таких же, как она сама, горемычных девушек, познала она несколько светлых дней в своей жизни после того, как потеряла отца и мать... Салми обучила ее тонкостям танца, научила играть на лютне и петь нежным голос ком берущие за сердце песни. Эти грустные песни, в которых звучали отголоски ее собственного горя, Айтекин пела столь искусно, что слушатели приходили в восторг от ее хотя и несильною, но приятного и свежего голоса. Сразу возросла и рыночная цена Айтекин, и купцы уже считали нецелесообразным продавать ее в дома мелких богачей. Красота и искусство Айтекин могли стать украшением дворцов.

Так она попала в лапы состарившегося и обессилевшего купца Рафи. Алчный старик не поленился отправиться в далекий путь, в надежде, доставив девушку в Тебриз, продать ее там повыгодней везирю или военачальнику, а если повезет, то и самому шаху. И если сделка эта состоится, купец Рафи собирался покончить с караванами, погонщиками, бесконечными разъездами и прожить остаток лет на вырученные деньги, а также и на те, что он заработал за всю свою долгую жизнь торговца - никому, даже самым близким не доверяя их, старик носил всю свою наличность при себе. Рафи купил девушку за очень дорогую цену; часть денег он уплатил и за товары, поручив их главному купцу, давнему своему знакомцу. А сам, боясь, что девушку могут отнять в до-роге, переодел ее в мужское платье и вел ее теперь в Тебриз под видом "сына".

Айтекин на мгновение растрогалась, видя страдания больного старика. Но тотчас же гнев в ее душе пересилил жалость. При одном воспоминании о деяниях старика - да разве они когда-нибудь забудутся?! - сердце ее опалило огнем ненависти. "Допустим, что время такое, допустим, что бог начертал у нее на лбе горькую судьбу. Но почему этот старик потерял свою человечность? Почему не мог он жить, как другие хорошие люди, праведным трудом, трудом своих рук? Нет, этот негодяй рожден не женщиной, а двуглавым чудовищем, дивом! А я, глупая, пожалела его. Пожалела! Барашек пожалел волка! Подумать только, боже!" - бормотала она про себя.

Довольно было бы и одного случая, происшедшего через несколько дней после заключения торговой сделки, чтобы Айтекин возненавидела старого Рафи до смерти. Айтекин содрогнулась от воспоминания: она помнила этот случай так, как если бы он произошел вчера. И сразу же встало перед ее глазами, ожившее как жуткое видение, лицо старого купца... Он было странным - как будто ему сдавили с двух сторон щеки и виски, а лоб, нос я подбородок резко выпятили. Глаза его вылезали из орбит так же, как и теперь, от боли, но тогда причина была иной. Тогда она подумала: лицо ее покупателя похоже на кутаб36. По существу, сравнение было случайным: между сплюснутым с двух сторон лицом Рафи и добротой насыщающего людей кутаба не было, конечно, ничего общего. Но девушка, едва увидев Рафи, прозвала его "кутабом": так это прозвище за ним и осталось - конечно, в мыслях, а не в словах Айтекин. А тот день теперь она хорошо помнит. И без того выпученные глаза купца вот-вот, казалось, вылезут из орбит, каждый - пылал, как коптящий траурный факел. На толстых губах старика пузырями выступала слюна. От предвкушения по впалым щекам Рафи пробегали судороги, жилы вздулись, непроизвольные глотательные движения гортани заставляли непрестанно ходить вниз-вверх острый кадык. Заросшие желтоватыми волосами худые жилистые руки старика тоже нервно двигались, не находя себе места. Привычным, как у работорговца, движением он проводил рукой по телу девушки и корчился при этом, как ужаленный змеей, стискивал зубы, уже не в силах сдержаться. Наконец, не выдержал - бросился на девушку. Айтекин поняла! С ужасом поняла, что сейчас все, кажется, будет кончено, мерзкая рука навеки осквернит ее тело. Проглотив рыдания, она вперила гневный взгляд в слезящиеся выпученные глаза:

- Запомни! Клянусь головой шаха, как только доберусь до государя, то первой моей жалобой будет эта! Знай, что рано или поздно я предстану перед ним. Не думай, что я беззащитна!

Старик остолбенел: девушка так уверенно клялась "головой шаха"... Такого не слышал он еще ни от одной рабыни. Но клятва Айтекин, хотя и испортила купцу настроение, все же вернула ему разум.

- Что? Ты скажешь шаху?!

- Скажу! Клянусь головой шаха - скажу!

- И он тебя послушает? Поверит тебе?

- А как же? - девушка поняла, что одержала хоть и временную, но победу. - Поверит! Шах поверит каждому моему слову! - Про себя же она подумала: "Ты глуп, как пробка, о божий баран". Вслух же произнесла: Конечно! Кому же он поверит, если не мне? Я расскажу ему все, что со мной случилось. А о тебе скажу отдельно: он принес тебе свои объедки, мой шах!

- У шаха других дел нет, как только про твои приключения слушать! Если святыня мира станет слушать всех невольниц, кто будет государством управлять?

- Разумные визири. Но даже если он никого не будет слушать, меня он послушает. Погоди, дай нам только до него добраться. Тогда ты сам убедишься, что, купив меня, правильно поступил, оставив нетронутой.

А про себя подумала: "Великий боже, что я говорю? Ну, а что мне делать? Кто за меня заступится? Ведь выдумываю я все это с одной только надеждой, с одной-единственной надеждой: только бы добраться до шаха. А уж потом будь что будет".

Купец же думал: "Эта сукина дочь ведь не врет! А вдруг она обманывает меня? Да нет, кто ж осмелится на такой обман? Она, видно, из шахской родни, а может даже одна из его любимых невольниц. Правда, непонятно, как она оказалась на невольничьем рынке. Но чего не бывает в этой жизни. Я же вот ее купил! А вдруг, действительно, окажется из близких к шаху людей? Тогда, если доведу в целости и сохранности, получу подарок; если же что надумаю... нет, ну ее к черту, еще пожалуй, голову отрубят! Что бы там ни было, придется беречь ее, как зеницу ока, и доставить шаху".

Старик громко рассмеялся и искоса взглянул на девушку.

- Да я пошутил с тобой, а ты уж и напридумывала. Что мне за дело до тебя? Девушек, что ли, на свете мало? Да разве я стану портить цветок, который несу в дар шаху? Какой же дурак так поступит?

Сердце девушки успокоилось. Губы ее, уже несколько месяцев не знавшие, что такое улыбка, легонько раздвинулись:

- Поверить тебе?

- Не веришь? Клянусь головой шаха, я пошутил.

"Ах, чтоб тебе провалиться, врешь ведь! И сам уже поверил своим словам, и забыл уже, как готов был наброситься на меня, и теперь клянешься тем, что считаешь самым святым на свече. Да, купец есть купец! Если тебе понадобится, то ты не только шаха, но и мать свою продашь. У-у, проклятый!..."

"Противная девчонка, разве она поверит? Да и я тоже хорош! Как будто женщины на свете уже перевелись, одна эта и осталась! Честно говоря, девушка достойна шахского дворца. Но теперь не так-то просто будет ее туда доставить. На дорогах полно разбойников, не знаю, что и делать... А-а, придумал! Ей-богу, у меня есть голова на плечах! И ничуть не хуже, чем у некоторых шахских визирей. Кто знает, может это и есть моя счастливая звезда. Как приведу ее к шаху, он, глядишь, одобрит мой выбор и скажет одному из своих визирей-векилов: слезай, брат, со своего тюфячка, государству нужны вот такие... Клянусь головой шаха, верности шаху у меня хоть отбавляй, ума - палата, что еще нужно?!" Обернувшись к девушке, купец громко сказал:

- Ты отныне должна блюсти себя... Да... А дороги стали опасными, полно разбойников. А что, если мы с тобой придумаем одну хитрость.

- Какую?

- Я куплю тебе мужскую одежду. Ты ее наденешь. И если кто в пути спросит, я скажу, что ты - мой сын... хи-хи-хи... Ну, как тебе это?

- Хорошее дело.

Девушка искренне обрадовалась. Теперь-то она будет избавлена от непристойных взглядов. В довершение всего Айтекин, выходя в путь, вымазала себе лицо сажей, обмотала под одеждой все тело, чтобы казаться бесформенной и уберечься от охотников за молодыми людьми. С помощью этого она избавилась также от похотливых взглядов...

19. ЗАГАДОЧНАЯ ЛЮБОВЬ

Около двух месяцев прошло с того дня, а девушке все теснило дыхание мерзкое видение. Уже не раз и не два в дороге у Айтекин выпадала возможность бежать. Была она у нее и теперь, тем более, что старик свалился в лихорадке. Но куда, к кому могла она убежать? Отца-матери она лишилась, родное племя перестало существовать. Все пути-дороги у нее перерезаны... Что пользы в побеге? Поймают и опять будет переходить из рук в руки... Понимая все это, Айтекин покорилась своей судьбе. В последнее время, после встречи с бездомным дервишем и Ибрагимом, в заледеневшую душу девушки проникло какое-то странное тепло. Но и в этой встрече, если подумать, не было никакой пользы. Что за жизнь была у самого скитальца-дервиша, чтобы он мог хоть как-то устроить ее судьбу? Вот почему девушка не раскрывала Ибрагиму своей тайны, не делилась горем, принимала бескорыстную братскую ласку опекавшего ее молодого человека.

Айтекин встала, тоскливо послонялась по комнате, уже не реагируя на стоны старика, не слыша даже его просьб: "воды... воды..." Вытащила из переметной сумы захваченные в дорогу из караван-сарая хлеб и сыр, немного поела, снова выпила воды из кувшина. Она не знала, чем занять себя. Если бы Ибрагим был здесь, можно было бы хоть поговорить с ним... Надеясь встретить его, девушка встала, вышла во двор. Моление, как видно, только что кончилось. Дервиши по двое, по трое выходили из молельни, расходились по своим комнаткам. Опускалась тихая, безветренная ночь. Было довольно светло, хотя луна еще не показалась. В глубинах неба тысячи ярких звезд мерцали, как золотые монеты, подмигивали, как чьи-то хитрые глаза.

Девушка ждала, завороженно глядя на изукрашенную сводчатую дверь молельни. Вот, наконец, вышел и Ибрагимшах. Шах! Вы только взгляните на этого шаха! Почему, интересно, эти дервиши называют себя шахами? Ведь у них ничего нет, кроме латаных балахонов?! Большинство ходит оборванными, в лохмотьях... босые, с непокрытыми головами... только и есть имущества, что одна чаша да посох. Палка, украшенная бусинками, разноцветным тряпьем и нитками - воистину, шахское богатство! Только Ибрагим отличался от всех. Его одежда относительно нова и чиста. На плече висит сума с книгами. Некоторые из этих книг он читает на стоянках, а порой и ей дает почитать, если она хочет... "Меназире", "Фераиз", "Нисаб", "Фигх", "Исагучи", "Фенари", "Сюллям", "Шархи-Исагучи"... Взваливает их себе на спину - вместо хлеба, как другие странники, вместо денег, как купец Рафи... и не расстается с ними, спит, положив голову на эту суму. Ах да, у него есть и чернильница-пенал, и камышовые перья. Иногда, вытачивая себе новое перо из камыша, Ибрагим протягивал другу сердцевину камышинки: "Ешь, это полезно, память будет крепкой", - говорил он. Вспомнив это, Айтекин подумала: "Да, память мне нужна, очень нужна! Я не должна ничего забывать. Может, аллах поможет встретить того, кто пролил кровь моего отца, матери, брата, племени. Если б мне хотя бы пригоршню выпить его крови - тогда, может, сердце мое остынет. Моего кровного врага зовут не только "шах". Говорят, он - шейх, основатель новой секты, поэт, пишущий прекрасные газели! Говорят, когда он велел уничтожить мое племя, ему было столько же лет, сколько мне. Оказывается, он мой сверстник! Поэт! Ну уж теперь-то его стихи наверняка совершенны... Тетя Салми читала нам его газели. "Странный у нас государь, говорила она, - смотрите, какие прекрасные газели написал на нашем родном языке. Сделал вызов искусным персидским газелистам, доказал, что и на азербайджанском языке они звучат превосходно".

Как же такой поэт мог расправиться со своим народом? Неужели, мой шах, в твоей груди - сердце поэта? Не верю! Не верю!" Последние слова Айтекин произнесла громко.

- Во что ты не веришь, брат мой? - этот вопрос задал Ибрагимшах забывшейся, погруженной в себя Айтекин.

"Да... Вот и второй, "шах" явился...". Усмехнувшись своим мыслям, девушка, чтобы сменить тему разговора, спросила:

- Почему вы, дервиши, называете себя шахами?

- Тому есть несколько причин, брат мой! Прежде всего, в нашем представлении нет разницы между нищим и шахом, бедняком и богачом. Мы не считаем себя ниже шахов и султанов, мы - султаны нищеты. С другой стороны, не сами дервиши называют себя шахами. Последователи, мюриды называют шахом тех, кто выделяется ученостью, глубиной познания. Шахи-дервиши - это те, кто превзошел всех в постижении наук, кто стал шахом знаний.

- Ясно.

- Как себя чувствует твой отец?

Девушку передернуло от того, что он называл Рафи ее отцом.

- Моему господину лучше, - ответила она. - Давеча его жар мучил, а теперь жар спал, но ага ослабел. Попросил воды, напился и уснул. А мне стало скучно одному, и я вышел.

То, что молодой человек назвал отца господином, агой, дервиша не удивило - многие употребляли в разговоре эту почтительную форму.

- Ты ждал меня?

- Да. Я подумал: посидим, поговорим. Спать совсем не хочется.

- Ты прав, мне тоже не хочется спать, рано. Ты что-нибудь ел?

- Немножко хлеба с сыром...

- Ты ничего не потерял бы, если бы присоединился к нам, сказал Ибрагим. - Уже теперь ты ешь то же, что и мы, - он рассмеялся, протянул девушке сверток. - В ханагях принесли приношение, давай поедим халву с юхой.

Они уселись рядышком на камне. Во дворе, кроме них, уже никого не было: закончив моление, дервиши удалились в свои кельи и, считая, что "сон - тоже моление", постелили на пол бараньи шкуры и улеглись на них, завернувшись в свои балахоны. Весь ханагях погрузился в сон, только эти два молодых человека не могли уснуть. Вот уже и луна взошла, залила мир светом, прогнав тени в дальние таинственные углы.

Загрузка...