Герцен и Огарев узнавали и не узнавали своего старого друга. Внешне он очень изменился: грузный, поседевший, измученный хроническими болезнями. Но дух его, громоподобный голос, детская восторженность, порывистость и доверчивость оставались прежними. Позже в «Былом и думах» Герцен очень верно описал «апостола свободы» той поры: «Бакунин был тот же, он состарился только телом, дух его был молод и восторжен, как в Москве во время “всенощных” споров с Хомяковым; он был так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву, чувствуя, что жизни вперед остается не так много и что, следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он тяготился долгим изучением, взвешиванием pro и contra и рвался, доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу, лишь бы оно было среди бурь революции, среди разгрома и грозной обстановки. <…>
Бакунин имел много недостатков. Но недостатки его были мелки, а сильные качества — крупны. Разве это одно не великое дело, что, брошенный судьбою куда б то ни было и схватив две-три черты окружающей среды, он отделял революционную струю и тотчас принимался вести ее далее, раздувать, делая ее страстным вопросом жизни? <…>
Он спорил, проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь, целые сутки. В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от золы (табачной. — В. Д.) и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем в Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и Белокриницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого-нибудь отсталого далмата… и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать, что, впрочем, для него было облегчено тем, что он писал и говорил об одном и том же. Деятельность его, праздность, аппетит и все остальное, как гигантский рост и вечный пот, — все было не по человеческим размерам, как он сам; а сам он — исполин с львиной головой, с всклокоченной гривой.
В пятьдесят лет он был решительно тот же кочующий студент с Маросейки, тот же бездомный boheme с Rue de Bourgogne (богема с Бургундской улицы. — В. Д.); без заботы о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора направо и налево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей — без заботы об уплате, с той простотой, с которой он сам [готов] отдать всякому последние деньги, отделив от них, что следует, на сигареты и чай. Его этот образ жизни не теснил… он родился быть великим бродягой, великим бездомовником. Если б его кто-нибудь спросил окончательно, что он думает о праве собственности, он мог бы сказать то, что отвечал Лаплас Наполеону о Боге: “Sire, в моих занятиях я не встречал никакой необходимости в этой гипотезе!”
В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан.
Как он дошел до женитьбы, я могу только объяснить сибирской скукой. Он свято сохранил все привычки и обычаи родины, то есть студентской [так!] жизни в Москве, — груды табаку лежали на столе вроде приготовленного фуража, зола сигар под бумагами и недопитыми стаканами чая… с утра дым столбом ходил по комнате от целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так, как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Гресс, когда она глубокой ночью приносила пятую сахарницу сахару и горячую воду в эту готовальню славянского освобождения. <…>».
Герцен высказал в его адрес множество критических и по-дружески откровенных замечаний, некоторые из них задели Бакунина, прочитавшего отрывки из «Былого и дум» в «Колоколе» и «Полярной звезде», за живое. И все же мало кому из мемуаристов удалось создать столь выразительный портрет с запоминающимися штрихами и деталями: «Бакунин… любил не только рев восстания и шум клуба, площадь и баррикады, он любил также и приготовительную агитацию, эту возбужденную и вместе с тем задержанную жизнь конспираций, консультаций, неспаных ночей, переговоров, договоров, ректификаций [исправлений] шифров, химических чернил и условных знаков…»
Лондонская эмиграция все еще находилась под впечатлением отмены крепостного права в России, хотя царский манифест появился еще 19 февраля 1861 года. Первые восторги («Ты победил, Галилеянин!» — слова известного афоризма, обращенные Герценом к Александру II) давно сменились трезвыми оценками и разочарованием. Личная свобода крестьян не подкреплялась безвозмездными земельными наделами, и агония феодального режима растягивалась на многие годы. Вопрос о русской революции снова стал актуальным, и все надежды на нее конечно же связывались с обделенным и обманутым крестьянством.
Бакунин счел необходимым предупредить о неминуемом взрыве не кого-нибудь, а самого императора, из сибирских владений которого ему недавно и с таким трудом удалось бежать. Статьи, написанные на одном дыхании, впоследствии были объединены в брошюру, опубликованную спустя несколько лет под названием «Народное дело: Романов, Пугачев или Пестель?». Романов, поставленный в один ряд с вождем крестьянской революции и декабристом-заговорщиком Пестелем — это «царь-освободитель» Александр II, к нему-то и обращался недавний узник Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей. Смысл обращения такой: если царь не хочет в ближайшее время получить крестьянской войны или буржуазной революции, то он должен сам возглавить движение России по пути социального прогресса. Избежать кровавого исхода вполне возможно, если Александр Николаевич Романов, «встав во главе движения народного, вместе с Земским Собором приступит широко и решительно к коренному преобразованию России в духе свободы и земства». В противном случае «революция примет характер беспощадной резни, не вследствие прокламаций и заговоров восторженной молодежи, а вследствие восстания всенародного». Пока еще есть шанс спасти Россию от разорения и от крови. Но готов ли к этому император? И захочет ли он это сделать? Ответ напрашивался однозначный, а будущее покажет, что царь (не только этот, но уже другой) предпочтет иной выбор и другое решение…
У Бакунина были все основания обращаться непосредственно к русскому самодержцу. Свое кредо он ясно сформулировал по приезде в Лондон в письме к декабристу Николаю Ивановичу Тургеневу (1789–1871): «Я перестал быть революционером отвлеченным и стал во сто раз больше русским… русскому человеку надо действовать по преимуществу в России и на Россию, а если хотите шире, так исключительно на славянский мир».
Вскоре он напомнил о себе и давнему другу Жорж Санд и вкратце, в полушутливом тоне рассказал ей о своих злоключениях:
«31 января, 1862 г., Лондон.
14, Альфред-Стрит. Бедфорд Сквер. В. Энд.
М[илостивая] г[осударыня]! Вы, без сомнения, позабыли бедного русского, который тем не менее был одним из самых преданных Ваших поклонников. Я Вас не забыл, и это весьма естественно: Вы некогда проявили по отношению ко мне столько благородной и доброй симпатии. Я так мало забыл Вас, что, вернувшись к жизни после обмирания и исчезновения, которое длилось около 13 лет, не будучи в состоянии лично приехать в Париж, который теперь забавляется тем, что позволяет власти произвола править собою, и, желая во что бы то ни стало напомнить о себе Вашему благосклонному воспоминанию, я направляю к Вам моего брата, который, как и я, один из Ваших, м[илостивая] г[осударыня], страстных поклонников. Он расскажет Вам, как меня схватили в 1849 году, заковали [в кандалы], держали в течение двух с половиной лет в крепостях Кенигштейне, Праге и Ольмюце, судили и приговорили к смерти в Саксонии, потом в Австрии, наконец, перевезли в Россию, где я провел еще 6 лет в крепости и четыре года в Сибири, как, наконец, разбуженный всем тем шумом, который вновь происходит на свете, а особенно волнением в мире славянском, я предался Амуру, не богу, а реке, с помощью Божьей проехал через Японию, Тихий океан, Сан-Франциско, Панамский перешеек, Нью-Йорк, Бостон, Атлантический океан и, наконец, бросил якорь в Лондоне, где погода отвратительная, но где взамен этого хорошая и прочная свобода.
Вы добры, м[илостивая] г[осударыня], значит, Вы будете довольны узнать, что я вновь свободен и готов вновь приняться за те прегрешения, за которые со мною довольно-таки немилостиво обошлись. Лишь одно изменилось, — увы! — я постарел на 13 лет. Это, без сомнения, несчастье, но что же делать? К тому же я чувствую себя достаточно молодым. Мне как раз столько лет, как гётевскому Фаусту, когда он говорит:
“Слишком стар, чтоб забавляться пустяками,
Слишком молод для того, чтоб не иметь желаний”.
Лишенный политической жизни в течение 13 лет, я жажду деятельности и думаю, что после любви высшее счастье — это деятельность. Человек вправду счастлив, лишь когда он творит. Однако вот я впадаю в философию, да притом же перед Вами, м[илостивая] г[осударыня], — скиф, занимающийся умствованиями перед афинским умом! Будьте снисходительны, вспомните, что я возвратился только что из Сибири, а не из Парижа, хотя Париж ныне, кажется, слегка даже опустился до уровня Сибири.
Позвольте, м[илостивая] г[осударыня], еще раз выразить Вам чувства глубокого почтения и преданнейшей симпатии, которыми я всегда был проникнут к Вам — М. Бакунин».
Брат Александр, о котором говорится в письме, в начале 1862 года приехал в Лондон из Италии, где он вместе с другим братом, Алексеем, вот уже несколько лет занимался живописью. По предположению некоторых историков, он выполнял здесь какие-то конспиративные поручения Герцена. Ликованию Михаила не было конца. В письме к матери, братьям и сестрам, находившимся в Прямухине, он писал 3 февраля 1862 года: «Мои милые — брат Александр у меня в Лондоне, он пробыл здесь около двух недель и сегодня вечером обращается вспять в свою прекрасную Флоренцию. Мы с ним много толковали и теоретически и практически. Практически сошлись, как всегда мы, братья Бакунины, сходиться будем. Теоретически мы живем в разных мирах: он живет еще в абсолюте. Мы стараемся жить как умеем в мире действительности и часто друг друга не понимаем. Но для меня, по крайней мере, мир теоретический теперь не главный мир, — и так мы сошлись как друзья и братья, и весь прямухинский мир ожил для меня с его приездом. Мы решили с ним, что нам, братьям, следует по возможности восстановить сознательное, практическое единство между собою, чтоб мы жили и действовали заодно, по одному направлению, стремясь хоть и из разных положений и мест к одной цели».
Александр Бакунин страдал хроническим кашлем, нервными расстройствами, другими заболеваниями и нуждался в лечении под постоянным наблюдением врачей. Лучше всего ему помогал мягкий климат Италии. Михаил с беспокойством делился с родными своими наблюдениями и соображениями. Спали они с братом на одной широкой кровати. Но сон Александра — одно сплошное мучение: он бредит, кричит, вскакивает, проговаривается о вещах, что называется, не предназначенных для постороннего уха. Вскоре участник обороны Севастополя вернулся в солнечную Италию, где присоединился к Джузеппе Гарибальди и вместе с его краснорубашечниками участвовал в походе на Рим.
Тем временем Михаил Бакунин хлопотал о воссоединении с женой и ее переезде, возможно, вместе с отцом — стариком Квятковским, младшими сестрами Софьей (Зосей) и Юлией, а также братом Александром, готовившимся к поступлению в Петербургский университет, из Сибири в Европу. Он очень хотел, чтобы сначала Антося посетила Прямухино, познакомилась со свекровью и остальной бакунинской родней. Для всего этого, естественно, требовались деньги, а их по обыкновению не было. Михаил обратился к братьям, но ответа не получил. Не понимая, в чем дело, он постепенно начинал терять самообладание и послал домой письмо, полное упреков и обид. Ответа опять не получил. Наконец, ситуация прояснилась: братья Николай и Алексей не отвечают потому, что… находятся в Петропавловской крепости, куда их заключили в числе других тверских дворян, отказавшихся принять царский Манифест 19 февраля 1861 года об отмене крепостного права. Тверские дворяне посчитали неправомерным и аморальным деянием освобождение крестьян от крепостной зависимости без предоставления земельного надела, который, по их мнению, должен быть выкуплен у землевладельцев (помещиков) государством (правительством) и предоставлен безвозмездно в пользование каждой крестьянской семье.
После бурных дебатов на тверском дворянском съезде в адрес императора был составлен «адрес», его подписали 112 участников (делегатов). Затем на съезде мировых посредников тринадцать человек (включая Николая и Алексея Бакуниных) сложили свои полномочия и заявили о непризнании Манифеста от 19 февраля. Последствия не заставили себя ждать: все тринадцать «подписантов» были арестованы и доставлены в Петропавловскую крепость, где их продержали до середины лета. Сенат приговорил тверских фрондеров к двум годам содержания в смирительном доме, но через неделю всех освободили под негласный надзор полиции, категорически запретив впредь занимать какие-либо государственные или выборные должности.
Обо всем этом Михаил узнал из писем жены брата Павла Натальи (урожденной Корсаковой). Она стала его самым добросовестным корреспондентом, подробно информировала о жизни не только в Прямухине, но и в Тверской губернии и во всей России. Отныне с полным основанием он станет звать ее сестрой. На плечи Натальи легла и основная часть забот по организации переезда в Европу Антоси и ее родни. На братьев в тот момент он полагаться не мог. Николай и Алексей оказались в тюрьме, а затем фактически в ссылке, Александр находился в Италии, Павел же никогда не тяготел к эпистолярному жанру и передоверил всю переписку жене.
Однако у Михаила были все основания подозревать, что его побег из Сибири доставил родным больше проблем, чем радости. Дело было не в идеологических и политических разногласиях — по этим вопросам братья (с одной стороны, — классические русские либералы, а с другой, — «апостол свободы») определились раз и навсегда. Но существовали ведь еще семейные и просто человеческие узы, не говоря уже о дворянском долге. В конце концов кто-то просто обязан помочь его жене, оставшейся без средств к существованию, вырваться из Сибири. Вот почему в письме к Наталье — единственной ниточке, связывавшей его в тот момент с Прямухином, он писал: «Прости мне, милая сестра, это неприятное объяснение, но я хочу быть с тобою в отношениях серьезных, а потому и должен сказать тебе, что думаю и чувствую. Братьям, сестрам я не пишу, да и писать не буду — мне надоело писать безответно, а во-вторых, мы так мало понимаем друг друга, что нам и говорить нечего. Я остался им верен и продолжаю любить их от всей души, радуюсь их успехам, горжусь их благородными действиями, но мне надоело, да наконец я нахожу себя недостойным толковать и объяснять себя людям, которые ни слушать, ни понять меня не хотят. Будем жить и действовать врознь. <…> Увы! теперь не время наслаждения и спокойствия. Времена великие, но жестокие наступают. Лихо морю-океану расколыхаться, не скоро оно потом успокоится. Все паллиативные средства, придумываемые ныне, только ускорят разгром. Надо готовиться к буре — хотите, не хотите, но надо — ни от Вас и ни от кого она не зависит. Она во всей атмосфере, и в этом отношении я не ошибаюсь: во мне есть инстинкт бурной птицы. Приближается для нас всех испытание страшное; дай Бог, чтоб каждого из нас оно нашло на своем месте и в силе. Держитесь крепко друг за друга, верьте друг в друга, любите друг друга. Такая любовь, как Ваша семейная любовь, в такое время, как наше, сокровище, отрада и сила. А мне дайте скорее мою милую Antonie. <…> Я оставлял жену в Иркутске, бедную, грустную, молодую, беспомощную, без всякой другой опоры, кроме семейства ее доброго, истинно благородного, но бессильного, не обеспеченного даже в своем собственном существовании, — не знал, правда, что я потерял право рассчитывать для нее на сердечную поддержку моего прямухинского семейства — на том основании, что у нас разные политические штандпунк-ты. <…> До Вас, милые братья и сестры, у меня только одна просьба, — помогите мне вызвать мою жену сначала из Иркутска к Вам, потом из Прямухина в Лондон. — Мне кажется, что когда Вы ее узнаете, Вы ее полюбите; она, право, этого стоит. Но не в том дело, я ее люблю и мне она необходима. <…>».
Самой же жене он чуть позже писал: «Мы скоро… будем вместе — я буду счастлив. Сердце мое по тебе изныло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь ко мне, мы с тобой поедем в Италию. <…> Антося, друг неоцененный, приезжай скорее, приезжай».
Однако необходимой для переезда Антоси суммы денег у Бакуниных не было в принципе. В конце концов деньги на переезд (2000 рублей) обещал дать И. С. Тургенев, с ним Бакунин накоротке общался в Лондоне. Еще раньше по просьбе Герцена Иван Сергеевич, теперь уже знаменитый писатель, согласился выделять другу молодости ежегодный пенсион в размере 1500 рублей. Не разделяя политических взглядов Бакунина, но как проницательный художник слова видя в нем незаурядную (можно даже сказать, великую) личность и искренне сочувствуя его трагической судьбе, Тургенев сдержал обещание. Сначала он подключил к решению деликатного вопроса свою хорошую знакомую H. Н. Рашет, но вскоре сам появился в Петербурге и взял дело в свои руки. Он добился разрешения от столичного генерал-губернатора на свидание с заключенными в Петропавловке братьями Николаем и Алексеем Бакуниными, а от них, в свою очередь, получил согласие на переезд Антоси из Иркутска в Прямухино (совершенно необходимый формальный акт ввиду отсутствия у Михаила Бакунина, продолжавшего считаться в России государственным преступником, каких-либо гражданских прав). После этого Тургенев передал жене Павла Наталье тысячу франков и пятьсот рублей для вручения Антонии Ксаверьевне[23].
Личные отношения друзей при этом оставались достаточно сложными и противоречивыми. Так, Бакунин писал: «Ты прав, Тургенев, прекратим бесполезные рассуждения о вопросах политических, которые нас только раздразнивают, ссорят и ни на шаг не подвигают. Мы оба слишком стары, чтобы менять шкуру, останемся каждый при своей старой, но также останемся и друзьями. Правда, что в этой дружбе весь выигрыш мой, ты для меня много делаешь, я же для тебя сделать ничего не могу. Но пусть будет это неравенство, лишь бы оно не надоело тебе, я с ним мирюсь…»
В своих суждениях Тургенев оказался еще более строг и гораздо менее объективен. Летом 1862 года в письме к классику украинской литературы Марко Вовчок (1833–1907) (Мария Вилинская-Маркович. — В. Д.), находившейся в Италии, где она познакомилась с Бакуниным, Тургенев откровенничал: «Что за человек Бакунин, спрашиваете Вы? Я в Рудине представил довольно верный его портрет: теперь это Рудин, не убитый на баррикаде. Между нами: — это развалина. Будет еще копошиться помаленьку и стараться поднимать славян, но из этого ничего не выйдет. Жаль его: тяжелая ноша — жизнь устарелого и выдохнувшегося агитатора. Вот мое откровенное мнение о нем — а Вы не болтайте». Тургенев был вполне искренен, но, к сожалению, не во всем прав…
Тем временем на горизонте появился еще один добровольный помощник — Михаил Лазаревич Налбандов (Налбандян), армянин по происхождению, далекий от каких-либо идеологических предпочтений, но обладавший практическим складом ума, неисчерпаемой энергией и желанием довести до благополучного конца такое непростое дело, как вызволение семьи Бакунина. Они были представлены друг другу в Лондоне, и Михаил Александрович доверился новому знакомому безраздельно, понимая, что в практических делах больше положиться просто не на кого[24]. Пока Налбандов добирался до России, переписка происходила обычным путем — по почте. Но в родном Отечестве обмен письмами совершался конспиративно — из рук в руки с помощью доверенных лиц и с использованием так называемого «шифрованного лексикона», когда одни слова заменялись другими.
Бакунин был мастером по составлению подобных «лексиконов». Некоторые из них сохранились до наших дней и опубликованы. Один в свое время был тайно передан при свидании с сестрой Татьяной еще во время заключения в Алексеевском равелине. Другой — достаточно подробный — был составлен специально для Михаила Налбандова. Здесь используется следующая система замены имен, фамилий, названий и иных слов: сам Бакунин именуется Леонтием Федоровичем Брыкаловым, его жена Антония — Марией Осиповной, брат Николай — Петром Савельевичем, Павел — Ильей Михайловичем, Алексей — Сергеем Федоровичем, Наталья (жена Павла) — Олимпией Сергеевной, И. С. Тургенев — Ларионом Андреевичем (Тургенев, проинструктированный Бакуниным, также отчасти использовал подобный шифр), Герцен — бароном Тизенгаузеном, Огарев — Костеровым, Государь Император — Гавриловым, Правительство — Дурновым, Тайная полиция — Слепневым, греки — татарами, славяне — немцами, Петербург — Або, Москва — Мценском, Тверь — Орлом, Торжок — Моршанском, Прямухино — Рыбным, Иркутск — Калугой, Томск — Одессой, Западная Сибирь — Литвой, Восточная Сибирь — Крымом, Шлиссельбург — Таганрогом, крепость — кондитерской, тюрьма — кофейней, «сослан» — «поехал по делам». И т. д. и т. п. Таким образом, условная фраза — «Государь сослал Бакунина в Сибирь» в зашифрованном виде должна была бы выглядеть так — «Гаврилов направил Брыкалова по делам в Литву (или Крым)».
Наконец, весь «расклад сложился»: деньги Тургенева и природная предприимчивость Налбандова сделали свое дело. 12 ноября 1862 года Антония Ксаверьевна наконец-таки выехала из Иркутска и через месяц добралась до Прямухина, где нашла радушный прием и передружилась с кем только можно. Осталось дождаться паспорта для выезда за границу, о нем хлопотал Павел Бакунин. Михаил Александрович, казалось бы, мог вздохнуть спокойно, но его захватили совсем другие дела…
Нет нужды говорить, что с момента высадки на английский берег (и, безусловно, ранее того) вся энергия Бакунина по-прежнему была направлена на подготовку революции. В России после крестьянской реформы 1861 года постепенно складывалась революционная ситуация. Еще быстрее зрела она в Царстве Польском — части Российской империи, где каждый поляк готов был отдать жизнь за свободу и независимость отчизны. Повсюду тайные революционные комитеты готовились к восстанию. Русская эмиграция была на стороне польских братьев. Бакунин небезосновательно считал, что давно ожидаемая им общеславянская революция на сей раз может начаться с Польши. Взрыв, однако, произошел неожиданно для всех — в ответ на незапланированный рекрутский набор, с помощью которого царское правительство намеревалось нейтрализовать наиболее активную часть населения — молодежь. В ночь с 22 на 23 января 1863 года началось всеобщее народное восстание в Польше, Литве и в части Западной Белоруссии. Бакунин считал, что польское восстание послужит детонатором революции в России. Первой вслед за Польшей должна была подняться Финляндия. Дабы иметь возможность непосредственно влиять на события и в удобный момент включиться в них и даже возглавить, Бакунин безо всякого приглашения, и никого не поставив в известность, 21 февраля 1863 года приехал в Стокгольм.
Швеция имела свой интерес во всем этом деле — не теряла надежды вернуть Финляндию, отобранную у нее в результате Русско-шведской войны 1808–1809 годов. Король и правительство никак не могли смириться с потерей территории, испокон веков считавшейся их вотчиной. Потенциальная независимость Польши и любое поражение России также были на руку шведским геополитикам и стратегам. Поэтому на волне завышенных ожиданий и утопических планов Бакунина, прибывшего в Швецию под псевдонимом Анри Сулэ, приняли чуть ли не как главу будущего временного правительства (правда, неизвестно какого государственного образования). Ему дал аудиенцию ни больше ни меньше как сам шведский король Карл XV, в его честь был устроен грандиозный банкет, где «русский бунтарь» выступил с пламенной речью, заставившей поперхнуться не одного шведского либерала. По свидетельству очевидца, Бакунин шокировал публику уже тем, что явился на официальный прием в костюме, более подобающем для народного митинга. Он произнес блестящий спич на французском языке, непонятном большинству присутствующих. Однако все были настолько загипнотизированы этим «русским медведем», его широкими жестами и мощным голосом, напоминающим рев хищного зверя, что по окончании выступления раздался шквал аплодисментов.
Царская охранка внимательно следила за каждым шагом бывшего российского подданного. Почти все европейские страны (тем более такие, как «вечная соперница» Швеция) были наводнены российскими шпионами и осведомителями. Их многостраничные донесения не вмещали папки жандармского ведомства. Секретное досье Бакунина, дошедшее до наших дней, — одно из самых объемных в этой позорной «коллекции». Обо всех наиболее заметных делах русской эмиграции в целом и Бакунина в частности докладывали лично царю. Александр II в очередной раз имел повод пожалеть, что, проявив непозволительную для монарха слабость, поддался на уговоры и выпустил Бакунина из Шлиссельбургской крепости. Дабы подпортить жизнь неукротимому революционеру, решено было еще раз, как когда-то в революционном Париже, пустить в ход гнусную клевету о нем как о тайном жандармском агенте, использовав на сей раз «Исповедь», собственноручно написанную для царя в Алексеевском равелине.
Бакунин нашел возможность достойно ответить не только Александру II, но и всей династии Романовых, опубликовав в двух номерах шведской газеты статью о пережитках российской феодальной системы в лице императорской власти, ставшей тормозом на пути прогрессивного развития: «<…> Для тех, кого удивит сила моей ненависти к петербургскому императорскому режиму, я скажу, что с режимом этим я познакомился в царствование императора Николая. А это, быть может, был наиболее мрачный период в истории наших монархов, уже самой по себе достаточно мрачной. В продолжение 30 лет это было систематическим отрицанием всякого человеческого чувства, всякой мысли, всякой справедливости. В течение всего этого времени не прислушивались ни к жалобам, ни к ропоту, подвергаясь действию этой системы удушения, которую называли Николаевским режимом: люди страдали и умирали, не смея вымолвить слово.
Император Николай был Дон-Кихотом системы, созданной Петром I и Екатериной II; он был наиболее трагическим ее выразителем. Он считал себя благодетелем и просветителем России. Что случилось бы, если бы он не был побежден в Крыму? Для России это было бы большим несчастьем. Но, к счастью для нас, его торжество оказалось уже невозможным.
Никто никогда не забудет трепета, пробежавшего по всей империи при смерти императора Николая. Его можно было назвать первым вздохом воскресшего. Чиновничество оплакивало крушение своего владычества, остальное же население содрогнулось от радостных надежд. Россия нё умерла: несмотря на все усилия, императору Николаю не удалось убить ее, и было ясно, что его режим, столь ненавидимый всеми, вместе с ним сошел в могилу. Дата его смерти является днем рождения новой России. <…>».
Двухгодичное пребывание в Швеции, естественно, не ограничивалось одной лишь пропагандой, агитацией и газетной полемикой. Главной задачей, стоявшей в ту пору перед интернациональной эмиграцией, являлось формирование отряда добровольцев. Их предполагалось направить на помощь восставшим в Литве и Польше. Для успеха предприятия необходимо было подобрать надежных людей, закупить оружие и боеприпасы, арендовать пароход и отправить его со всем грузом через Балтийское море. Бакунина пригласили подключиться к волонтерам по дороге к пункту высадки десанта в районе Паланги на балтийском побережье Литвы. Руководителем военной экспедиции был полковник Теофил Лапинский, он приобрел опыт боевых действий и партизанской войны на Кавказе, где сражался на стороне горцев.
Герцену и Огареву командир польских добровольцев запомнился патологической ненавистью к России и ко всему русскому, ненавидимому им «дико, безумно, неисправимо». Но присутствие Бакунина среди волонтеров терпел — вероятно, из-за его зычного голоса, способного перекричать шум бури и вой любого ветра. Бакунин уже воображал, как высадится с десантом в Литве близ Паланги, в том самом Западном крае, где когда-то начиналась его военная служба. Волонтеры на шлюпках намеревались, насколько это возможно, ближе подойти к берегу и по мелководью, вброд, добраться до суши.
Однако с самого начала экспедицию преследовала череда неудач. У ее руководства не было никакого взаимопонимания. Замыслы польских эмигрантов из-за отсутствия элементарной конспирации и предательства стали известны царскому правительству, и оно сыграло на опережение: от самых берегов Англии пароход с польскими инсургентами сопровождал русский военный корабль, готовый в любую минуту расстрелять десант из пушек. Пока шла организационная работа в Швеции, повстанцы в Литве были разгромлены, а их героический руководитель Зигмунд Сераковский (1826–1863), тяжело раненный в позвоночник, попал в плен и в бессознательном состоянии был повешен по приговору полевого суда. Капитан зафрахтованного судна отказался вести пароход по новому маршруту и направил его в Копенгаген, где вместе с частью команды сбежал с корабля. Новый капитан повернул пароход в Швецию, где по решению шведского правительства его задержали почти на два месяца. Бакунин вынужден был отказаться от дальнейшего участия в экспедиции и вернуться в Стокгольм[25].
Восстание в Польше не могло не потерпеть поражения. Энтузиазм плохо вооруженного и недостаточно сплоченного народа оказался бессильным против регулярных царских войск. Осторожный Герцен пытался поубавить революционный пыл Бакунина, указав на неминуемость поражения польского восстания. Что касается общеславянской революции, то здесь Искандер пробовал даже шутить (хотя поводов для шуток было очень мало). Он намекал, что Михаил «принял второй месяц беременности за девятый» и что он «запил свой революционный запой».
Безрезультатно! Бакунин рассуждал совершенно по-иному. Достаточно искры, чтобы взорвать бочку с порохом. Вот он и есть та самая искра, а горючий материал всегда под руками. Достаточно одного зажигательного выступления или искрометной прокламации, чтобы воспламенить толпу и направить ее на штурм любой твердыни деспотизма в любой части света. Он по-прежнему пытался опередить события, ускорить естественное течение времени, и реальность постоянно оборачивалась к нему не лучшей своей стороной. Говоря словами Герцена, «он хотел верить и верил, что Жмудь и Волга, Дон и Украйна восстанут, как один человек, услышав о Варшаве, он верил, что наш старовер воспользуется католическим движением, чтобы узаконить раскол. <…> Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через годы и поколения — за восстанием в Варшаве он уже видел свою “славную и славянскую” федерацию, о которой поляки говорили не то с ужасом, не то с отвращением… он уже видел красное знамя “Земли и воли” развивающимся на Урале и Волге, на Украйне и Кавказе, пожалуй на Зимнем дворце и Петропавловской крепости, — и торопился сгладить как-нибудь затруднения, затушевать противуречия [так!], не выполнить овраги — а бросить через них чертов мост». В действительности все происходило «с точностью наоборот»…
В Стокгольме Бакунин принялся с утроенной энергией «устраивать русские дела». Основания для этого были. С начала 1860-х годов в разных городах России действовало тайное революционное общество «Земля и воля», идейным вдохновителем которого по праву можно считать Николая Гавриловича Чернышевского (1828–1889). Землевольцы во многом ориентировались на герценовский «Колокол», а напечатанную в нем статью-воззвание Н. П. Огарева «Что нужно народу?» воспринимали как программу повседневной революционной деятельности. Огарев (с ним Бакунин сошелся особенно близко) излагал свои мысли простым, ясным языком. На вопрос, сформулированный в заголовке своей статьи, отвечал кратко и понятно: «Что нужно народу? — Очень просто, народу нужна земля да воля». Отсюда и название тайной организации. В качестве первоочередных задач выдвигались требования закрепления за крестьянами, освобожденными от крепостной зависимости, всей ранее находившейся в их пользовании земли, защита народа от чиновничьего произвола, установление подлинного народного самоуправления, сокращение наполовину армии и т. п. На мирный исход надежд было мало, а потому ставка делалась на крестьянские восстания, перерастающие в революцию. Ее итогом должно стать ниспровержение самодержавия и созыв бессословного Земского собора (Народного собрания), призванного установить в России республиканское правление.
Авторитетного руководства у тайной организации не было. Комитеты и группы, существовавшие в разных городах, зачастую действовали автономно. Требовалась серьезная и кропотливая работа по объединению разрозненных сил, включая и находившиеся за границей. При редакции «Колокола» был создан Совет «Земли и воли». Предстояло скоординировать его деятельность с организациями в России и как можно скорее создать на родине надежный и прочный руководящий центр. За эту работу с присущей ему энергией и взялся Бакунин. Прежде всего он планировал найти поддержку российского оппозиционного движения в либеральных кругах Швеции, создать здесь пропагандистскую базу (включая подпольную русскую типографию), а затем через Финляндию и притесняемых царским правительством раскольников Архангельской губернии наладить постоянную связь с ячейками в России, создав там мощное и действенное революционное ядро.
Однако сложившаяся ситуация сработала против этого, в общем-то, безупречного плана. После поражения восстания в Польше, исчерпания революционной ситуации в России, ареста или эмиграции ряда руководителей в деятельности «Земли и воли» наступил кризис, что в дальнейшем привело к самороспуску тайной организации. Бакунину пришлось на время отложить до лучших времен «северный вариант» подготовки революции в России. К этому времени в Европу наконец-то прибыла его жена — Антония Бакунина. Сначала она появилась в Лондоне, ничего не зная о местопребывании мужа. Н. А. Тучкова-Огарева подробно описывает, как ее принимал опытный конспиратор Герцен:
«Однажды Герцен сидел за письменным столом, когда Жюль доложил ему, что его спрашивает очень молоденькая и хорошенькая особа.
— Спросите имя, Жюль, ведь я всегда вам говорю, — сказал Герцен несколько с нетерпением.
Жюль пошел и тотчас вернулся с изумленным выражением в лице.
— Eh bien, — сказал Герцен.
— M-me Bacounine! Comment, monsieur, pas possible? (Г-жа Бакунина! Неужели? — фр.) — говорил бессвязно Жюль, вероятно, мысленно сравнивая супругов.
Герцен слышал, что Бакунин женился в Сибири на дочери тамошнего чиновника-поляка. “Не она ли уж явилась?” — подумал Герцен. Поправя немного свой туалет, он пошел в гостиную, где увидел очень молоденькую и красивую блондинку в глубоком трауре.
— Я жена Бакунина, где он? — сказала она. — А вы — Герцен?
— Да, — отвечал он, — вашего мужа нет в Лондоне.
— Но где же он? — повторила она.
— Я не имею права вам это открыть.
— Как, жене! — сказала она обидчиво и вся вспыхнула.
— Поговоримте лучше о Бакуниных. Когда вы оставили его братьев, сестер? Как бишь называется их имение? Вы были у них в деревне — как зовут сестер и братьев?.. Я все перезабыл, перепутал…
Бакунина назвала их деревню и вообще отвечала в точности на все вопросы. Бакунины ей помогали достать паспорт и средства на долгий путь. Это был со стороны Герцена чисто экзамен, сделанный ей, чтобы убедиться, что она не подосланный шпион. Наконец Герцен поверил, что она действительно жена Бакунина, и предложил ей переехать в наш дом и занять пока мою комнату. Позвав мою горничную, Герцен сказал ей, чтобы она служила Бакуниной, что было затруднительно только потому, что Бакунина не знала ни одного слова по-английски.
Но все-таки Герцен не открыл Бакуниной, где находится ее муж, что ее очень оскорбило и оставило в ее душе следы какого-то неприятного чувства против Александра Ивановича.
Когда я вернулась из Осборна, Бакунина переехала уже на ту квартиру, где жил до отъезда ее муж. Мы с ней хорошо познакомились, но она более всего сошлась с Варварой Тимофеевной Кельсиевой. Она рассказывала последней многое из своей жизни и о своем браке. “Мне гораздо более нравился один молодой доктор, — говорила она, — и, кажется, я ему тоже нравилась, но я предпочла выйти за Бакунина, потому что он герой и всегда был за Польшу. Хотя я родилась и выросла в Сибири, я люблю свое отечество, ношу траур по нем и никогда его не сниму”.
В ней было много детского, наивного, но вместе с тем и милого, искреннего. В то время мы получили от Бакунина телеграмму на мое имя такого содержания: “Наталья Алексеевна, поручаю вам мою жену, берегите ее”. Впрочем, вскоре он вызвал ее в Швецию, и мы большим обществом проводили ее на железную дорогу, отправляющуюся в Дувр.
Перед отъездом из Лондона Бакунина позвала нас всех обедать и угощала польскими кушаньями, очень вкусными и которым особенно радовались наши друзья-поляки, Чернецкий и Тхоржевский. Последний был большой поклонник женской красоты, и если бы обед был и плох, да хозяйка красива, он все-таки был бы в восторге».
После долгой разлуки супруги встретились в Стокгольме. Задолго до этого в качестве постоянного места жительства они избрали Италию. Однако решили ехать туда через Париж…
Антося пришла в неописуемый восторг от суеты и мишуры парижской жизни (впрочем, как и от других европейских городов, через которые им пришлось проезжать). 5 января 1864 года в письме к невестке Наталье она писала: «А в Париже я так завертелась в новом для меня мире, что даже маменьке долго не писала. Бегала с добрыми людьми, которые мне показывали Париж, с утра до вечера, то по музеям, то по церквам. <…> Была несколько раз в театре, и была в восхищении. Не смейся, пожалуйста, над моей пустой жизнью, ведь это только на первую пору, и мне как сибирячке, ничего не знавшей и не видевшей, более другой простительно, не правда ли, Наташа?»
В Париже Бакунин в последний раз встретился с Прудоном — старым друзьям и единомышленникам было что вспомнить и о чем поговорить. К Прудону Михаил Александрович по-прежнему испытывал уважение, но не идеализировал его. «Несмотря на все усилия стряхнуть с себя традиции классического индивидуализма, — писал он, — Прудон оставался всю свою жизнь неисправимым идеалистом, который, как я говорил ему за два месяца до его смерти, вдохновлялся то Библией, то римским правом и всегда оставался метафизиком до кончиков ногтей. Его величайшим несчастьем было, что он никогда не занимался естественными науками и не усвоил себе их методов. У него был гениальный инстинкт, часто предсказывавший ему правильный путь, но, увлекаемый дурными или идеалистическими привычками своего ума, он постоянно впадал в старое заблуждение, вследствие чего превратился в ходячее противоречие — мощный гений, революционный мыслитель, вечно возившийся с призраками идеализма и никогда не имевший сил победить их».
Бакунин, однако, хотел как можно скорей попасть в Италию. Но сначала он побывал в Лозанне, где состоялась его последняя встреча с H. Н. Муравьевым-Амурским. За три года, прошедших с их последней встречи, в обоих произошли разительные перемены. По существу, встретились два совершенно разных человека — государственник Муравьев и антигосударственник Бакунин. Диаметрально противоположные идейные платформы не помешали им проговорить целую ночь. Поутру они расстались навсегда, как выразился Михаил, — «не то чтобы грубо, но с окончательным выражением разрыва».
Свои надежды Бакунин связывал теперь с Италией: по его мнению, именно эта страна, где постоянно давали знать о себе бурные объединительные процессы, могла послужить примером и катализатором революции в Европе и России. Символом свободы и неисчерпаемой революционной энергии здесь по-прежнему оставался Джузеппе Гарибальди (1807–1882). После незаживающего ранения в бедро, полученного во время похода на Рим, находясь в очередной опале, по существу, изолированный от итальянского общества, он проживал в окружении близких друзей и сподвижников на приобретенном в личную собственность острове Капрера близ Сардинии — месте паломничества его почитателей со всего мира. Здесь его в последней декаде января 1864 года и навестил Бакунин с женой. Рассказ Михаила об этом визите (письмо к графине Е. В. Салиас[26]) стоит того, чтобы привести его полностью (или почти полностью, так как некоторые слова и обороты при публикации оказались непрочитанными из-за их неразборчивости):
«Гарибальди принял нас дружески и произвел на нас обоих глубокое впечатление. Он совсем выздоровел и, хотя немного прихрамывает, силен, как лев, и на ногах с утра до ночи. Он сам работает в своем саду, который, хотя и не великолепен, но чрезвычайно интересен, потому что весь посеян его рукою на скале и между скалами. Вид грустный и великолепный. Тут один белый каменный дом, громко называемый [дворцом Гарибальди], [еще] один маленький железный, третий, еще меньше, деревянный. В саду у него всё южные деревья и растения — апельсиновые, лимонные, оливковые, миндальные, виноград, фиговые… <…> и много цветов; цвели, впрочем, только миндальные деревья да прелестная белая роза. На Капрере русское лето. Мы пробыли там три дня, и все дни были прекрасные, вечером и ночью даже тепло.
При Гарибальди нашли мы одного молодого политического секретаря [Гуерзони]… <…> военного и морского [Бассо], американского товарища [Гарибальди], его двух сыновей — [Менотти] и [Риччиоти] да несколько гарибальдийцев, военных и моряков, всего человек двенадцать. Здесь совершенная демократическая и социальная республика. Собственности здесь не знают: всё принадлежит всем. Туалетов также не знают: все ходят в куртках из толстого сукна, с открытыми шеями, с красными рубахами и голыми руками; все черны от солнца, все дружно работают. <…> [Некоторые] лежат на скале в живописных позах, толкуют о политике, о прошедших и предстоящих походах или поют. Вообще это маленькое скопище здоровых, сильных и славных молодых людей на Капрере, из которых каждый ознаменовал себя каким-нибудь особенным подвигом храбрости, напоминало мне первые страницы из байроновского “Корсара”.
Но посреди них Гарибальди, величественный, спокойный, кротко улыбающийся, один вымытый и один белый в этой черной и, пожалуй, несколько неряшливой толпе и с глубокою, хотя и ясною меланхолиею во всем выражении, производит невыразимое впечатление. Он бесконечно добр, и доброта его простирается не только на людей, но на все создания. Он любит своих двух волов, своих коров, своих телят, своих баранов, — и все его знают, и лишь только он появится, все тянутся к нему, и каждого он погладит и каждому скажет доброе слово. Мне рассказывали, что раз он встретил ягненка, заблудившегося и ищущего свою мать; он взял его на руки и в продолжение 4 часов искал его мать по скалам и, не найдя ее, принес ягненка к себе, постлал ему сена подле своей кровати, велел принести молока и губку и пролежал целую ночь с опущенною рукою и губкою, из которой ягненок сосал. На другой же день рано встал и проходил с ягненком на руках часа два или три, пока не встретил мать.
Точно так же одному молодому человеку, ломавшему сучья без нужды, он сказал: “Зачем вы это делаете? Надо уважать всё живое”. Религия его та же, что и ваша, он верит в Бога и в историческую судьбу человека. “Далее, — говорит он, — я ничего не знаю”. Я Вам сказал, что заметна в нем глубокая, затаенная грусть. Такова, должно быть, была грусть Христа, когда он сказал: “Жатва зрела, а жателей [так!] мало”. Такова грусть нашего созревшего человека, всю жизнь посвятившего освобождению и очеловечению человечества. Так-то, но даже самые великие и самые счастливые люди не достигают своей цели. А все-таки надо стремиться и тянуть мир за собой вперед.
После одного долгого разговора Гарибальди мне сказал: “За последнее время мне жизнь надоела; я охотно расстался бы с нею, но я хотел бы умереть с пользою для моего Отечества и для свободы всех народов. Я собирался поехать в Польшу, но поляки просили мне передать, что я буду там бесполезен, а мой переезд принесет больше вреда, чем пользы, поэтому я воздержался. Впрочем, я и сам полагаю, что здесь я буду для них полезнее, чем там. Если мы сделаем что-нибудь в Италии, то это будет выгодно и для Польши, которая ныне, как и всегда, пользуется всем моим сочувствием”.
Он, ясно, со всей партиею движения, готовится к весеннему делу. В чем будет состоять это дело, еще трудно сказать. Препятствий тьма. Война или, что еще лучше было бы, революция в Германии могут страшно подвинуть нас всех. Но об этом в следующем письме, которое напишу после Вашего ответа на это и на предыдущее. Теперь возвращусь к Гарибальди. Он был чрезвычайно мил и любезен с женою к немалому огорчению пьющей и красноносой англичанки (поклонницы генерала. — В. Д.). Провожая нас, он посадил ее [Антосю Бакунину] на лодочку, сам греб, а она длинною палкою таскала морских ежей…»
О чем еще беседовали с глазу на глаз Гарибальди и Бакунин, история умалчивает. Однако нетрудно предположить, что речь шла в том числе (если не в первую очередь) о вероятном разгроме Австро-Венгерской империи и освобождении находившихся под ее игом славянских народов — идея сия никогда не оставляла Бакунина. Еще в Сибири он пришел к выводу, что итальянцы — естественные союзники славян в борьбе против австрийского полицейского государства. Не получилось поднять славян с помощью Чехии, не удалось с помощью Польши — почему бы не попробовать с юга — в Италии — ударить в подбрюшье лоскутной Австро-Венгерской империи? Здесь иноземных захватчиков ненавидели так же люто, как и на порабощенных славянских территориях. За год до этого он писал чешскому корреспонденту: «Час освобождения славян близок. Все славяне должны приготовиться. Кто знает, откуда придет гроза? Из Франции, Польши или самой Австрии? Или из России? Но мы должны быть готовы встретить ее и воспользоваться ею. Мы должны понять друг друга, устроиться. Мы должны покрыть славянских братьев сетью тайных обществ. А эти тайные общества должны вмещать в себя все живое, развитое, энергическое и все, что чувствует, думает и желает чисто по-славянски. После должно все эти тайные общества соединить воедино, привести в движение в одно время с движением в Италии, Польше и России» (выделено мной. — В. Д.).
Обстановка благоприятствовала как никогда. Объединение Италии было не за горами — стоило только взять Рим. Одним из последних препятствий на этом пути оставалась бы Австро-Венгрия, оккупировавшая Венецию. Кому как не Гарибальди возглавить поход на север? Он был готов начать его хоть сейчас, несмотря на незажившую рану. Остальное — дело времени, разумеется, после предварительной и широкомасштабной агитационной работы, вот ее-то Бакунин брал на себя. К тому же и подходящие структуры уже имелись…
Гарибальди был не только любимым героем итальянского народа и демократической общественности всего мира. (Итальянцы называли его не просто героем, а своим «идолом», олицетворявшим единство страны). Он входил также в руководство ряда влиятельных и хорошо законспирированных масонских лож, оказывавших гарибальдийскому движению существенную организационную и материальную помощь. Поначалу Бакунин относился к масонам серьезно, не без оснований считая, что созданные ими структуры можно вполне переориентировать на подготовку революции. Опыт такой давно всем хорошо известен: французская революция XVIII века, война за независимость в Америке, движение карбонариев, отнюдь не ограничивавшееся одной лишь Италией. (Дальнейшие события, например Февральская революция 1917 года в России, вполне подтвердили интуитивные предположения Бакунина.)
Но чтобы использовать масонские организации в своих целях, надо было стать членом хотя бы одной из их тайных лож и пройти необходимые степени посвящения. Во имя дела революции Бакунин был готов на всё. Поселившись с Антосей во Флоренции, он, благодаря рекомендательному письму, полученному от Гарибальди, вскоре сблизился с одной из таких структур. Его прямым наставником и неформальным другом стал гроссмейстер местной масонской ложи Джузеппе Дольфи, состоятельный владелец макаронной лавки, все деньги которого уходили на объединение Италии и поддержку революционеров любой национальности. Несмотря на исключительно мирную профессию и добродушный нрав, Дольфи, когда нужно, мог проявить железную волю и настойчивость, с ним и стоящими за его спиной конспирантами считались флорентийские власти.
Бакунин быстро стал душою флорентийского общества. Темпераментные, говорливые, жестикулирующие итальянцы конечно же нравились ему гораздо больше, чем чопорные, медлительные и малоразговорчивые шведы. Он вообще находил много общего между русским и итальянским народами, а в Италии чувствовал тот же родной ему бунтарский дух, что и в России. С кем угодно он быстро находил общий язык и незамедлительно вызывал ответную симпатию. Гроссмейстер Дольфи души в нем не чаял. Когда друг Микаэло навещал довольно-таки скромное жилище своего патрона Дольфи, такого же необъятного, рослого и громогласного, и на столе появлялась пузатая бутыль виноградного вина, в комнате больше не оставалось места для других гостей. Когда они вместе под руку шествовали по флорентийским улицам, прохожие шептали друг другу: «Идет живая баррикада».
Однако постепенно Михаил стал разочаровываться в масонах, разглядев в них буржуазную по своей сущности структуру. Именно это не в последнюю очередь препятствовало превращению гарибальдийского движения в революционную силу, способную не только объединить Италию (в чем была, естественно, заинтересована национальная буржуазия), но и провести экономические и политические преобразования в интересах народных масс. Вот почему Бакунин достаточно быстро переориентировался на другие слои и политические структуры, а о своих недавних друзьях-ма-сонах написал: «В то время буржуазия тоже создала всемирную, могучую международную ассоциацию — Франк-Масонство. Очень ошибся бы тот, кто судил бы о Франк-Масонстве прошлого века, или даже начала этого века, по тому, чем оно является теперь. Учреждение по преимуществу буржуазное, Франк-Масонство, в своем растущем могуществе сначала и потом в своем упадке, было как бы выражением интеллектуального и морального развития, могущества и упадка буржуазии. В настоящее время, спустившись до печальной роли старой интриганки и болтуньи, оно ничтожно, бесполезно, иногда вредно и всегда смешно, между тем как до 1830, и в особенности до 1793 года, оно соединяло в себе, за малым числом исключений, все выдающиеся умы, самые пылкие сердца, самые гордые воли, самые смелые характеры и представляло собой деятельную, могучую и истинно полезную организацию. Это было мощное воплощение и осуществление на практике гуманитарных идей XVIII века. Все великие принципы свободы, равенства, братства, человеческого разума и справедливости, выработанные теоретически философией этого века, сделались в среде Франк-Масонства практическими догматами и как бы основами новой морали и новой политики — душой гигантского предприятия разрушения и воссоздания. Франк-Масонство было в то время ни более ни менее, как всемирным заговором революционной буржуазии против феодальной, монархической и божеской тирании. Это был Интернационал буржуазии». Тем более сказанное относилось к современной эпохе…
С виду Михаил Александрович с Антосей вели ничем не примечательную жизнь флорентийских обывателей. «Живем мы тихо. Работаем мало, — писал Бакунин графине Салиас. — Я каждую неделю посылаю по два мелких листа в Стокгольм и зарабатываю таким образом 100 франков, а иногда и более в неделю. Антося принялась серьезно учиться. Иногда ходим в театр и редко вечером посещаем знакомых. <…> Одним словом, читаем, учимся, пишем, иногда болтаем и проводим время тихо, невинно, но довольно приятно».
Однако идиллическим описанное житье-бытье было только с виду. Географ и социолог Лев Ильич Мечников (1838–1888) посетивший Бакунина во Флоренции в 1864 году, впоследствии вспоминал: «Очень скоро вокруг него составился целый штаб из отставных гарибальдийских волонтеров, из адвокатов, мало занятых судейской практикой, из самых разношерстных лиц, без речей, без дела, часто даже без убеждений, — лиц, заменяющих всё: и общественное положение, и дела, и убеждения одними только, не совсем понятными им самим, но очень радикальными вожделениями и стремлениями».
Жена Бакунина Антося показалась Мечникову гораздо моложе и без того не слишком великих лет. Она, скорее, годилась супругу в дочери, чем в жены (запоминались также ее холодные стальные глаза). Впрочем, по мнению гостя, супружеская чета не производила несуразного впечатления, а напомнила ему возвышенные стихи Пушкина о Мазепе и его юной крестнице, ставшей женой гетмана. О самом же Бакунине JI. И. Мечников написал: «Его львиная наружность, его живой и умный разговор без рисовки и всякой ходульности сразу дали, так сказать, плоть и кровь тому несколько отвлеченному сочувствию и той принципиальной преданности, с которыми я заранее относился к нему. <…> На челе Бакунина не было живописных и поэтических рубцов, но оно было своеобразно и осмысленно красиво, наперекор всем правилам классической и селадонской (здесь — «пасторальной». — В. Д.) эстетике. Все знали очень хорошо те тяжелые и большие раны, которые он успел понести в своей долгой и непреклонной борьбе. Сам он никогда не выставлял их напоказ; но тем не менее — или, может быть, именно поэтому — вокруг него и была привлекательная атмосфера мученичества, выносимого со своеобразной удалью и мощью. Над его картинною и широкою головою замечался ореол бойца, никогда не помышлявшего о сдаче».
Мечников не был посвящен в конспиративные дела Бакунина и его окружения (да они его и не интересовали). Не подозревал случайный гость из России и о колоссальной теоретической и организационной работе, проводимой в стенах неприметного флорентийского домика. Другим гостям из России запомнился совершенно иной Бакунин. Во Флоренции в ту пору проживал художник Николай Николаевич Ге (1831–1894), заканчивавший работу над картиной «Тайная вечеря» (ей предстояло произвести настоящий фурор в России). При знакомстве же с Бакуниным он был поначалу ошарашен полушутливым заявлением: «А мы уже распределили между нами деньги за вашу картину», но быстро нашелся и ответил: «Жаль только, что денег нет, я еще не получил, да и получу, вероятно, не так скоро…»
Между «глашатаем свободы» и художником завязались (как тот сам напишет в своих мемуарах) добрые и даже сердечные отношения. Николай Ге написал кистью и нарисовал карандашом несколько портретов Бакунина. (Не менее известен портрет Герцена кисти Николая Ге.) Но сохранился также и словесный портрет Бакунина: «<…> Он производил впечатление большого корабля без мачт, без руля, двигавшегося по ветру, не зная, куда и зачем». Тоже в общем-то далеко от истины, ибо уж кто-кто, а Бакунин совершенно точно знал «куда и зачем». Зато зоркий глаз художника подмечал любопытные детали во внешности Бакунина: «Громадный, толстый человек с курчавой черной головой, крупные части лица его похожи очень на дядю, известного Муравьева-Виленского; с отдышкой, с аппетитом невообразимым, наделавшим целую кучу анекдотов. Такова его внешность. Обращение Бакунина с окружающими — полунасмешливое, полупрезрительное…» Некоторые современники сравнивали Бакунина с Петром Великим. Другие находили у него татарский разрез глаз, что особенно заметно на поздних фотографиях. Разрез этот, однако, не татарский (тюркский), а угро-финский, доставшийся ему от венгерских предков. Про Антосю же Николай Ге напишет — «молодая, чрезвычайно красивая полька». Кроме того, окружающие безо всякой задней мысли сравнивали Бакунина и его супругу со слоном и пони на цирковой арене.
В конце 1864 года к Михаилу во Флоренцию приехал брат Павел с женой Натальей. Они рассказали подробности недавней кончины матери — Варвары Александровны. Почти все свободное время обе семьи проводили вместе: гуляли по городу, осматривали достопримечательности, посещали музеи… На лето они поехали к морю, в Сорренто, где вели совершенно беззаботную жизнь, какую обычно ведут отдыхающие.
Наталья — замечательная художница, сделала множество рисунков, где изображены Михаил с Антосей и она сама с мужем. За несколько месяцев набралось два альбома, которые теперь вместе с другими бакунинскими реликвиями (включая и остатки библиотеки) хранятся в Тверском государственном объединенном историко-архитектурном и литературном музее. Манера рисования Натальи Бакуниной весьма своеобразна: лица родных и друзей она обозначала только контурами, а себя изображала с низко надвинутой на лоб шляпой или опущенной головой.
Разговоры — чего бы они ни касались — постоянно сводились к Прямухину, где Наталья давно стала хозяйкой. Мечтательного Павла хозяйственные дела занимали мало. Михаила же интересовали мельчайшие подробности, касающиеся родового гнезда. Вскоре после отъезда брата и невестки в Россию Михаил Бакунин написал им письмо:
«Потекла наша правильная жизнь, и мы оба ею довольны. Я серьезно принялся за работу. Поутру пишу письмо к Герцену, вечером мемуары. Милая Антося с своей стороны серьезно принялась за хозяйство, покупает, распоряжается и пишет счеты. Вчера после обеда варила варенье. Жизнь наша идет по часам; я встаю в 6–7 часов, обливаюсь и отправляюсь гулять, захожу к сеньоре Розалии и покупаю фруктов на 6—10 су — вишни, маленькие грушки для Антоси и фиги, последние еще дороги, за 6 штук 5 су, с тех пор, как ты, Наташа, уехала, апельсины пошли в отставку. Антося встает в 8–9 часов и отправляется купаться, а я, возвратившись (неразборчиво), пью кофе и читаю Bukle на террасе. Товариществует мне Тека (собака. — В. Д.). Кстати, мы ее всю коротко остригли, чуть-чуть не выбрили. Остались усы да шерсть на бровях да на хвосту. Таким образом мы и ее и себя избавили от миллиарда блох. Но зато она сделалась такая голенькая, что Антося на нее смотреть не может. Вчера Женнерио выкупал ее в море и вычесал всю жесткой щеткой. Ну вот, напившись кофе и прочитав несколько страниц Бокля, под синим итальянским небом, закусывая блестящие мысли его… (конец страницы письма оторван; продолжение на другой странице): обед нам стоит 2 f. 20 с. или 2 f. 40 с. После обеда иду в cafe, сейчас является святой маленький Митрофан и смотрит в глаза и спешит перед другими пожать мне руку, публики, впрочем, немного — ты выбрал самое демократическое cafe, — публика не приходит, а только народ. Потом иду спать — в 5.30 иду купаться, и после купанья иду с Антосею гулять. До сих пор еще знакомых нет, ни Czicarelli ни Giordano не являлись. В отчаянии я написал Misse Reeve, прося ее доставить нам рекомендательное письмо к какому-нибудь иностранному или даже неаполитанскому семейству, проживающему в Sorrento, авось познакомимся с кем-нибудь. Мне будет приятно, а для Антоси необходимо. Она у меня сделалась такая добрая, такая милая — надо же ее потешить. Вечером, наконец, на террасе пьем чай, а потом она читает романы, а я пишу мемуары, ложимся в 11–12 часов. Вот Вам вся наша жизнь, милые друзья».
Аналогичные послания писала прямухинским родственникам в Россию и Антося: «Милая Наташа! Получила твое седьмое и восьмое письмо — и, к стыду моему, признаться должна, пишу только третье. Впредь буду аккуратнее. 5 октября, по-вашему 23 сентября, мы переехали в Неаполь. Поселились на самом краю города… но зато на прекрасном месте, с воздухом чистым. Как в деревне, что в настоящее время — а холера разыгрывается здесь не на шутку, — вещь чрезвычайно важная. К тому ж омнибусы проезжают почти мимо нас, за 15 сант[имов] везут в центр города, и я ими пользуюсь нередко. За три удобные и довольно красивые комнаты во втором этаже мы платим не более 85 франк[ов] в месяц, девушке платим 20 франк[ов] в месяц; обед нам стоит обоим вместе 3 франка в день, да положи по 2 франка в день на завтрак, вечерний чай и освещение, и тогда будешь иметь понятие о наших самых главных издержках. Несмотря на холеру, начинающую хозяйничать в Неаполе, мы здесь не скучаем и не робеем и благодаря знакомой даме, предлагающей нам нередко свою ложу, ездим довольно часто в театр. Знакомых у нас не слишком много, не слишком мало, но, несмотря на них, мы живем почти так же уединенно, как в Сорренто. Нельзя сказать, чтобы слишком весело, но и не скучно. Michel работает, а я читаю да шью…»
О двухлетнем пребывании Бакунина с женой в Неаполе рассказал в своих «Революционных воспоминаниях» русский ученый и философ-позитивист Григорий Николаевич Вырубов (1843–1913). Он не разделял никаких социалистических или анархистских идей, но очень интересовался личностью, как он сам выражался, «легендарного героя»: «У меня было к Бакунину рекомендательное письмо от Герцена и Огарева, с которым он был особенно дружен; но оказалось, что я мог бы легко обойтись без них. Он принимал с распростертыми объятиями людей молодых, средних лет и старых, умных и глупых, ученых и невежд, граждан всех стран, всяких профессий и убеждений, лишь бы они соглашались слушать его революционную проповедь, которую он умел вести весьма искусно на различных языках.
Жил он на конце города, в возвышенной местности. Из окон его просторной квартиры вид был очаровательный: виден был весь Неаполь, под разными названиями непрерывной узкой лентой окаймлявший залив, в глубине которого выделялся своей конусообразной формой величавый Везувий. Но, несмотря на то, что он редко выходил из дому, он в окно не смотрел; ему не были доступны прелести природы, да и времени у него на то не хватало — он целый день поучал кого-нибудь или писал длинные письма во все страны мира. Зато, сидя с утра до ночи на своем балконе, любовалась и восторгалась пейзажем его жена, на четверть века его моложе, тихая мечтательная Антонина. <…>
Личность Бакунина и в физическом, и в нравственном отношении поражала своими размерами. Фигура его огромная по всем трем измерениям, с курчавой головой, напоминала изображение Бога Саваофа в куполах церквей. Ел он без разбора, что попало — невероятное количество. Чай, холодный и горячий, пил он целый день, папирос выкуривал несчетное число. При таком режиме, в особенности после долгого сидения в тюрьмах, простой смертный извел бы себя в несколько лет, а он ничего себе, прожил без особых затруднений до 62 лет. С другой стороны, его несокрушимая, железная воля, его до наивности доходившая доброта, его политические программы и боевые предприятия, его достоинства и недостатки — все это было необычно и чрезмерно. С такими качествами он, казалось бы, был создан для плодотворной деятельности, а между тем он всю жизнь провел в роли Сизифа, постоянно приготовляя политические и социальные революции, которые не менее постоянно не удавались и всякий раз падали на его плечи. Как в детских сказках, благодетельные волшебницы, щедро одарив его самыми разнообразными достоинствами, забыли дать ему чувство действительности.
Он жил в каком-то чаду, в какой-то искусственной, им самим созданной атмосфере, в которой обыкновенным людям нельзя было дышать. <…> Особенно удивляло меня и нравилось мне его необыкновенное добродушие, отсутствие всякого злопамятства; о перенесенных страшных невзгодах он говорил бесстрастно, как будто дело шло не о нем самом, а о человеке ему вовсе незнакомом. Такая объективность возможна только в исключительно стойких натурах. <…>».
Возможно, родные и большинство из окружавших Бакунина случайных (и даже неслучайных) людей даже не подозревали, что за внешним безмятежным настроением скрывается титаническая теоретическая работа. В это время он трудился над заказанной масонскими друзьями программой «Международного тайного общества освобождения человечества» (иначе — «Интернационального братства»). По существу, ему представилась возможность изложить на бумаге свое понимание социальной проблематики, революционного переустройства общества и создания справедливого строя гармонических отношений между людьми.
Каким же оно должно быть, идеальное общественное устроение? Есть ли вообще критерий, позволяющий определить степень развитости социальных структур всех уровней? Есть! Разумеется, есть! Это — свобода! «Целью данного общества, — писал Бакунин, — является объединение революционных элементов всех стран для создания подлинного Священного Союза свободы, против священного союза всех тираний в Европе: религиозных, политических, бюрократических и финансовых. <…> Дело идет не о том, чтобы уменьшить свободу, необходимо, напротив, все время ее увеличивать, так как чем больше свободы у всех людей, составляющих общество, тем больше это общество приобретает человеческую сущность» (выделено мной — здесь и далее. — В. Д.).
Абсолютная свобода как раз и будет означать полное равенство. Ведь в идеальном обществе не может быть так, чтобы у одних было больше свободы, а у других меньше. «Я могу быть свободным только среди людей, пользующихся одинаковой со мной свободой, — отмечал Бакунин. — Утверждение моего права за счет другого, менее свободного, чем я, может и должно внушить мне сознание моей привилегии, а не сознание моей свободы. <…> Но ничто так не противоречит свободе, как привилегия. <…> Полная свобода каждого возможна при действительном равенстве всех. Осуществление свободы в равенстве — это и есть справедливость».
Безусловно, он понимал, что свобода не есть независимость человека от законов природы и общества; свобода — это прежде всего способность человека к постепенному освобождению от гнета внешнего физического мира при помощи науки и рационального труда; свобода, наконец, это право человека располагать самим собою и действовать сообразно своим собственным взглядам и убеждениям, — право, противополагаемое деспотическим и властническим (как он выражался) притязаниям со стороны другого человека, или группы, или класса людей, или общества в его целом. Кроме того, личная свобода каждого человека становится действительной и возможной только благодаря коллективной свободе общества, частью которого человек является в силу естественных и непреложных законов. Но существовало ли в истории хотя бы однажды общественное устроение, отвечавшее сформулированным требованиям? Нет! Были попытки, но они не увенчались успехом именно потому, что понятие — СВОБОДА — оказалось в конечном счете отодвинутым на задний план.
Обширная программа «Интернационального братства», совмещенная с уставными требованиями, начинается с отрицания Бога. Вообще-то такой зачин был явным стратегическим и тактическим просчетом. Ибо атеизм менее всего подходил заказчикам — итальянским масонам или (что, в общем-то, одно и то же) карбонариям, в подавляющем числе своем бывшими глубоко верующими людьми. В продолжение уже сказанного он писал:
«Почитание человечества должно заменить культ божества. Человеческий разум признается единственным критерием истины, человеческая совесть — основой справедливости, индивидуальная и коллективная свобода — источником и единственной основой порядка в человечестве. <…> Безусловное исключение принципа авторитета и государственного интереса. Свобода должна являться единственным устрояющим началом всей социальной организации, как политической, так и экономической. Общественный порядок должен быть совокупным результатом развития всех местных, коллективных и индивидуальных свобод. Следовательно, вся политическая и экономическая организация в целом не должна, как в наши дни, исходить сверху вниз, от центра к периферии, по принципу единства, а снизу вверх, от периферии к центру, по принципу свободного объединения и федерации.<…> Абсолютная свобода каждого индивида, признание политических прав лишь за теми, кто живут собственным трудом, при условии, что они уважают свободу других. Всеобщее право голоса, безграничная свобода печати, пропаганды, слова и собраний (как для частных, так и для общественных собраний). Абсолютная свобода союзов, причем, однако, юридическое признание дается лишь тем из них, которые по своим целям и внутренней организации не стоят в противоречии с основными началами общества».
Затем подробнейшим образом расписывается будущая федералистская организация общества, основанная на коллективизме и взаимопомощи. Эта сторона учения Бакунина будет более подробно рассмотрена ниже. Сейчас же обратим внимание на социальное устроение обществ будущего, как оно представлялось теоретику федерализма. Интеллигентный и свободный труд, основа человеческого достоинства и всех политических прав. Земля и недра — собственность народа. Равенство мужчины и женщины во всех политических и социальных правах. Упразднение семьи, основанной на гражданском праве и имуществе. Свободный брак. Дети не принадлежат ни родителям, ни обществу. Верховная опека над детьми, их воспитание и обучение осуществляется обществом. Школа заменит церковь. Ее задача — создать свободного человека. Уничтожение института тюрем и палача. Уважение к старикам, неспособным к труду и больным, и забота о них.
Далее Бакунин рисует картину будущей революции. Она начнется с разрушения всех организаций и учреждений: церквей, парламентов, судов, административных органов, армий, банков, университетов и пр., составляющих жизненный элемент самого государства. Государство должно быть разрушено до основания и объявлено банкротом не только в отношении финансовом, но и политическом, бюрократическом, военном, судебном и полицейском отношении. А после того, как государство окажется банкротом и даже перестанет существовать и не будет иметь возможности уплачивать своих долгов, оно уже никого не может принуждать платить свои долги, и это, естественно, станет делом совести каждого отдельного лица. Одновременно в общинах и городах проводится конфискация в пользу революции всего того, что принадлежало государству; конфискуется также имущество всех реакционеров и предаются огню все судебные дела и имущественные и долговые документы, а всю бумажную гражданскую, уголовную, судебную и официальную труху, которую не удастся истребить, объявят потерявшей силу. Таким образом завершится социальная революция, и, после того как ее враги будут лишены раз навсегда всех средств вредить ей, уже не будет никакой надобности чинить над ними кровавой расправы, которая уже потому нежелательна, что она рано или поздно вызывает неизбежную реакцию.
Тотчас после низвержения предержащей власти общины должны приступить к своей революционной реорганизации, избрать себе вождей, создать администрацию и революционные суды, которые все должны покоиться на началах всеобщей подачи голосов и действительной ответственности должностных лиц перед народом. В то же самое время для защиты революции из добровольцев формируется коммунальная милиция. Однако никакая община не будет в состоянии защищаться, если она будет оставаться изолированной. Поэтому каждой общине необходимо распространять революцию и за свои пределы, побуждать к восстанию все соседние общины и по мере того, как это движение будет распространяться, объединяться с ними для взаимной обороны на федеральных началах. Общины заключают между собой федеральный договор, основанный одновременно на солидарности всех и на автономности каждой. Этот договор составит конституцию провинции. Для ведения общих для коммун дел придется образовать провинциальное правительство и провинциальное собрание или парламент. Та же революционная потребность побудит автономные провинции объединиться в федеральные области, области — образовать национальную федерацию, а нации — составить интернациональные федерации. Так разрушенные единство и порядок, плод насилия и деспотизма, снова возродятся из лона самой свободы.
Конечная же цель революции, как уже отмечалось, установление свободы для всех личностей, коллективов, ассоциаций, общин, провинций, областей, наций и взаимная гарантия этой свободы посредством федерации. Как видим, разрушительный на первый взгляд проект общественного переустройства предполагает и одновременное возрождение, строительство справедливого общества, основанного на принципах равенства и справедливости, без чего невозможна и подлинная свобода.
Важнейшим разделом этого документа является регламентация жизни, деятельности и поведения «интернациональных братьев». По мысли Бакунина, каждый из них должен отвечать следующим требованиям: быть «правоверным», мужественным, умным, сдержанным, постоянным, твердым, решительным, беззаветно преданным, не тщеславным и не честолюбивым, интеллектуально развитым, с практической складкой; он должен, кроме того, со страстью, волей и разумением воспринять всем сердцем основные принципы катехизиса; он должен быть атеистом, должен признать, что «истина, независимая от какой-либо теологии и божественной метафизики, не имеет иного источника, кроме коллективной совести людей»; он должен быть противником авторитета и ненавидеть все проявления и последствия его в области интеллектуальной и моральной, политической, экономической и социальной: должен больше всего любить свободу и справедливость, должен понимать, что без равенства не может быть свободы; должен быть федералистом, должен признать, что каждый индивид, провинция, община, область и нация имеют право безусловно располагать собой, объединяться между собой или не объединяться, вступать в союз, с кем они захотят; он не должен быть патриотом, а если его отечество выступит против свободы и справедливости, обязан выступить против своего отечества; он должен быть социалистом, должен понять, что экономическое, социальное и политическое равенство несовместимо с правом наследования; должен иметь твердое убеждение, что так как труд является основой человеческого достоинства, то все политические и социальные права должны принадлежать одним лишь трудящимся, должен отрицать право собственности на землю и ее недра, должен признать женщину существом, равным ему во всех политических и социальных правах; должен быть искренним революционером, то есть ставить своей целью политическое и социальное освобождение трудящихся классов, то есть народа, без всякого соглашательства, примирения, лживой коалиции с теми, кто по своим интересам является естественным врагом народа; он должен видеть спасение для своей страны и для всего мира только в социальной революции; обязан вместе с тем понять, что социальная революция должна стать европейской, мировой революцией, что весь мир разделится на два лагеря, между которыми возгорится истребительная война, безостановочная и беспощадная; что социальная революция, если она разгорится хорошенько хоть в одном месте, найдет во всех странах союзников, что эти союзники уже имеются налицо теперь, что элементы социальной революции уже широко распространены почти во всех странах Европы «и что для того, чтобы создать из них действенную силу, необходимо только согласовать и сконцентрировать их», и вот это именно и является целью серьезных революционеров всех стран, которые должны образовать одновременно открытую и тайную ассоциацию для подготовки движения во всех странах, в которых это движение будет возможно, путем тайного соглашения наиболее интеллигентных революционеров этих стран.
Интернациональный брат должен иметь также революционную страсть, готовность жертвовать во имя революции своим покоем, благополучием, тщеславием, честолюбием, а часто и своими личными интересами. Он должен знать революционный катехизис, правила и законы и поклясться соблюдать их честно и верно. Он должен понять, что революционная ассоциация неизбежно сложится в тайное общество, а тайное общество не может существовать без строжайшей дисциплины, и дело чести для каждого подчиняться ей. У него не должно быть никаких тайн перед интернациональным советом, в который он входит, за исключением тех, которые он должен хранить по своей должности, согласно законам тайного общества; если брат узнает о каком-нибудь факте, который угрожает обществу, «он должен, как бы противно ему ни было, сообщить о нем в открытом заседании интернационального совета, в который он входит». Главнейшей задачей брата является усиление мощи тайного общества и распространение его влияния, чтобы «подчинить свою страну безусловному водительству интернациональных властей». Интернациональный брат все свое политическое влияние, общественное, служебное положение отдает на службу обществу. Вся его деятельность вне тайного общества — служебная, общественная, коммерческая — протекает лишь с ведома и разрешения тайного общества. Вся его литературная деятельность, публичные и частные действия, его речи, писания, его взгляды: философские, политические и экономические должны быть согласованы с духом, тенденциями и руководящими началами, установленными интернациональным советом.
Бакунин делил всех членов «Интернационального братства» на «почетных» («сочувствующих») и «активных». Для каждой категории была составлена отдельная инструкция. Для активных членов, беззаветно преданных делу и готовых за него отдать жизнь, она звучит так:
Клятвенное обещание активных интернациональных братьев
«Клянусь честью и совестью, что я с полным убеждением принял все философские, политические, экономические и социальные, теоретические и практические начала вашего революционного катехизиса. Я приемлю равным образом все постановления, правила и законы вашего руководящего регламента. Я предварительно безусловно подчиняюсь ему, оставляя при этом за собой мою обязанность и мое право оспаривать все второстепенные пункты такового, по которым я могу быть иного мнения, в предстоящем учредительном собрании, окончательное и верховное решение которого я вперед принимаю.
Я посвящаю отныне все мои силы, всю мою работу и всю мою жизнь на службу федералистической и социальной мировой революции, которая не может иметь никакой другой основы, кроме этих начал; и так как я убежден, что ничем не могу лучше послужить ей, как моим участием в открытой и тайной деятельности интернационального революционного общества, то и желаю быть принятым в вашу среду.
Клянусь быть преданным интернациональному обществу и оказывать ему безусловное послушание и обещаю ему быть усердным, осторожным, скромным, хранить молчание о всех тайнах, принести в жертву ему мое себялюбие, мое честолюбие и мои личные интересы, почему и отдаю в его распоряжение всецело и безраздельно мой ум, мою деятельность, все мои силы, всю мою власть, мое общественное положение, мое влияние, мое имущество и мою жизнь.
Я вперед подчиняюсь всем жертвам и служениям, которые оно возложит на меня, в уверенности, что оно не возложит на меня ничего такого, что шло бы в разрез с моими убеждениями и противоречило бы моему достоинству или превосходило мои личные средства. И все время, пока на мне будет лежать возложенная на меня служба или поручение, я буду безусловно подчиняться приказаниям непосредственных начальников, доверивших мне это дело, и клянусь выполнить его со всей возможной для меня быстротой, точностью, энергией и осторожностью и останавливаться только перед действительно непреодолимыми, по крайней мере на мой взгляд, препятствиями.
Я подчиняю отныне всю мою общественную и частную, литературную, политическую, бюрократическую, профессиональную и социальную деятельность верховному водительству советов этого общества.
Клянусь хранить чувства искреннего, теплого и преданного братства прежде всего ко всем моим интернациональным братьям, без различия страны, а затем и ко всем здешним или чужим подчиненным организациям, которые будут мне рекомендованы призванными на то властями. Все интернациональные братья, нравятся они мне или нет, найдут всегда у меня одинаковый прием, братскую помощь, совет, убежище, поддержку и защиту. Клянусь помогать им и, в случае опасности, защищать, даже рискуя при этом своим имуществом, своим положением, своей личностью и своей жизнью, содействовать им всеми имеющимися в моем распоряжении средствами во всех их общественных и частных делах и предприятиях и в особенности стараться продвигать тех из них, которые будут мне наиболее рекомендованы предержащими властями.
Клянусь не говорить перед чужими ничего дурного о ком-либо из моих братьев, даже если он представляется мне виноватым и допустившим ошибку, — никогда не говорить о нем дурного в его отсутствие даже перед другими братьями, кроме того случая, когда я решил повторить ему все мои слова в открытом заседании нашего совета. Я буду особенно старательно избегать всего и устранять все, что может вызвать между братьями недоразумения, взаимное недовольство, споры и расхождения, и буду считать священной обязанностью всеми силами способствовать сохранению среди всех сочленов этой семьи совершеннейшей гармонии и полного взаимного доверия.
Глубоко уважая личное достоинство моих братьев и независимость их личной жизни, я никогда не позволю себе каких-либо малейших нескромных, злостных или просто неудобных изысканий в этой области. Если, однако, что-либо в их поведении покажется мне стоящим в явном противоречии с нашими Общими принципами и обязанностями, я со всей возможной деликатностью, но и с полной откровенностью скажу об этом таковому и, если мне покажется нужным, чтобы об этом знало общество, повторю это ему в открытом заседании совета, причем заявляю, что сам всегда готов выслушивать из уст моих братьев все заслуженные мною замечания, как бы неприятны они ни были, раз только они внушены не доносительством и личной ненавистью, а исключительно преданностью интересам этого общества.
Равным образом я буду считать своим долгом сообщать моему совету и моим начальникам о всех дошедших до меня сведениях, какого бы рода они ни были, если только они касаются устойчивости, могущества и деятельности этого общества и могут что-либо выяснить ему.
Я отдаю себя на позор и вперед призываю на себя месть общества, если я когда-либо изменю этой клятве или только забуду о ней, оставляя, впрочем, за собой право потребовать у общества своей отставки, если почувствую себя утомленным».
Еще до приезда Павла с женой Михаил успел ненадолго съездить в Стокгольм и Лондон, где 3 ноября состоялась его встреча с Карлом Марксом. В первую очередь речь шла о вступлении Бакунина в Международное товарищество рабочих, более известное как Первый интернационал. Среди своих приверженцев Маркс к тому времени стал общепризнанным авторитетом в области политической экономии, философского материализма и диалектики. Автор множества блистательных теоретических работ, он постепенно набирался опыта в практической организационной деятельности, задавая тон в работе Генерального совета Интернационала.
Сам Маркс писал Энгельсу после лондонской встречи и состоявшихся переговоров: «Бакунин просит тебе кланяться. Он сегодня уехал в Италию, где проживает (Флоренция). Я вчера увидел его в первый раз после шестнадцати лет. Должен сказать, что он очень мне понравился, больше, чем прежде. По поводу польского движения он говорит следующее: русскому правительству это движение потребовалось для того, чтобы держать в спокойствии самое Россию, но оно никоим образом не рассчитывало на восемнадцатимесячную борьбу. Оно само спровоцировало эту историю в Польше. Польша потерпела неудачу из-за двух вещей: из-за влияния Бонапарта и, во-вторых, из-за того, что польская аристократия медлила с самого начала с ясным и недвусмысленным провозглашением крестьянского социализма. Он (Бакунин) теперь, после провала польского движения, будет участвовать только в социалистическом движении. В общем, это один из тех немногих людей, которые, по-моему, за эти шестнадцать лет не пошли назад, а, наоборот, развились дальше».
Пройдет немного времени, и Маркс эту объективную оценку переменит на диаметрально противоположную. Бакунин же всегда считал Интернационал великой революционной организацией и не умалял выдающейся роли Маркса в обеспечении ее авторитета на международной арене, не закрывая, однако, глаза на ряд отрицательных черт характера самого основоположника марксизма. Но в 1864 году Бакунин еще не отказался от плана — попытаться вместе с итальянскими революционерами надавить на Австрию, а затем расшевелить славянские народы, стонущие под гнетом Австро-Венгерской монархии. С Марксом же говорить на тему славянской революции было совершенно бесполезно. (Впрочем, его итальянские друзья-масоны также были равнодушны к этой идее; один Гарибальди понимал русского панслависта.) Ко всему прочему ему не нравилось, что в программных и уставных документах Интернационала, с коими ему удалось познакомиться, мало говорилось о свободе. Зато это священное слово замаячило в названии нового движения европейской буржуазно-демократической и социалистической интеллигенции, поименованного Лигой мира и свободы.
В Европе назревала большая война. В подготовку пацифистского конгресса, призванного бросить вызов военным приготовлениям Франции, Пруссии и других агрессивно настроенных государств, включились многие выдающиеся деятели — Виктор Гюго, Джузеппе Гарибальди, Луи Блан, Пьер Леру, Элизе Реклю, будущие руководители Парижской коммуны Жюль Валес и Гюстав Флуранс, немецкие философы Людвиг Бюхнер и Карл Грюн и даже патриарх английского позитивизма и либерализма Джон Стюарт Милль. Были приглашены также Герцен, Огарев и Бакунин. Первый от участия в работе конгресса отказался, последний, напротив, решил максимально использовать предоставленную возможность в интересах грядущей славянской и мировой революции. Вне всякого сомнения, ему импонировали интегративные тенденции нового движения и выдвинутый лозунг создания Соединенных Штатов Европы — идеи, которая только спустя столетие отчасти реализовалась в форме Европейского союза.
Конгресс открылся 9 сентября 1867 года в Женеве, вызвав большой интерес в Европе. На улицы города, украшенные, как на праздник, высыпали толпы ликующих обывателей, восторженно приветствовавших известных общественных деятелей, а Джузеппе Гарибальди ждал подлинный триумф. Заседания конгресса проходили в огромном зале Избирательного дворца. Выступление почти каждого оратора вызывало шквал аплодисментов. Бакунина избрали вице-президентом конгресса, а Гарибальди — председателем. Сохранились воспоминания современников — уже упоминавшегося выше Григория Николаевича Вырубова и немецкого философа и писателя Карла Грюна (1817–1887), знавшего Бакунина еще со времен младогегельянского движения. Постоянно проживавший за границей Вырубов (и даже избранный в руководство Лиги от Франции) писал впоследствии в своих мемуарах о Бакунине:
«<…> Среди собравшейся международной демократии он очутился в своем настоящем элементе [так!]: он устраивал совещания, ораторствовал, писал проекты, программы, прокламации. Хорошо помню его чрезвычайно эффектное выступление на первом заседании конгресса. Когда он поднимался своим тяжелым, неуклюжим шагом по лесенке, ведущей на платформу, где заседало бюро, как всегда неряшливо одетый в какой-то серый балахон, из-под которого виднелась не рубашка, а фланелевая фуфайка, раздались крики: “Бакунин!” Гарибальди, занимавший председательское кресло, встал, сделал несколько шагов и бросился в его объятия. Эта торжественная встреча двух старых испытанных бойцов революции произвела необыкновенное впечатление. Несмотря на то что в огромном зале было немало противников, все встали, и восторженным рукоплесканиям не было конца. На другой день Бакунин произнес блестящую речь, которая, как всегда, имела шумный успех. Если оратором считать того, кто удовлетворяет требованиям литературно образованной публики, изящно владеет языком и в речах которого можно всегда найти начало, середину и конец, как поучал Аристотель, — Бакунин не был оратором; но он был великолепным народным трибуном, умение говорить массам постиг в совершенстве и, что всего замечательнее, говорил им одинаково убедительно на разных языках. Его величавая фигура, энергичные жесты, искренний, убежденный тон, короткие, как бы топором вырубленные фразы — все это производило сильное впечатление.
После конгресса он остался в Швейцарии, вступил в комитет, избранный для подготовки следующего собрания в Берне, и проявил в нем кипучую деятельность, стараясь забрать его в руки и направить на путь, не совсем, впрочем, ясный, какого-то анархического коллективизма. <…> Без революционной деятельности, без конспираций и боевых организаций Бакунин не мог жить; это была его духовная пища, которую он, как и пищу материальную, потреблял в огромном количестве, работая всегда с лихорадочной поспешностью, как будто вот-вот вся Европа превратится в революционный лагерь. <…>».
Регламент Женевского конгресса был напряженным — приходилось укладываться в десять минут. Поэтому, получив слово, Бакунин спрятал в карман подготовленные тезисы и начал говорить экспромтом. Первым делом он обрушился на Российскую империю («европейского жандарма», по тогдашней революционной терминологии), «всенепокорнейшим подданным» которой он во всеуслышание себя назвал: «Вступая на эту трибуну, я спрашиваю себя, граждане: каким образом я, русский, являюсь среди этого международного собрания, имеющего задачей заключить союз между народами? Едва четыре года прошло с тех пор, как русская империя, которой я, правда, всенепокорнейший подданный, возобновила свои преступления и убийства над героическою Польшей, которую она продолжает давить и терзать, но которую, к счастью для всего человечества, для Европы, для всего славянского племени и для самих народов русских, ей не удается убить.
Вот почему, не заботясь о том, что подумают и скажут люди, судящие с точки зрения узкого и тщеславного патриотизма, я, русский, открыто и решительно протестовал и протестую против самого существования русской империи. Этой империи я желаю всех унижений, всех поражений, в убеждении, что ее успехи, ее слава были и всегда будут прямо противоположны счастью и свободе народов русских и не русских, ее нынешних жертв и рабов. Муравьев, вешатель и пытатель не только польских, но и русских демократов, был извергом человечества, но вместе с тем самым верным, самым цельным представителем морали, целей, интересов, векового принципа русской империи, самым истинным патриотом, Сен-Жюстом и Робеспьером императорского государства, основанного на систематическом отрицании всяческого человеческого права и всякой свободы».
Открестившись публично от собственного двоюродного дяди — Муравьева-Вешателя (на которого, по мнению современников, он был внешне более всего похож), — Бакунин продолжил свои дифирамбы во имя свободы: «В положении, созданном для империи последним польским восстанием, ей остаются только два выхода: или пойти по кровавому следу Муравьева, или распасться. Середины нет, а желать цели и не желать средств — значит только обнаружить умственную и душевную трусость. Поэтому мои соотечественники должны выбирать одно из двух: или идти путем и средствами Муравьева к усилению могущества империи, или заодно с нами откровенно желать ей разрушения. Кто желает ее величия, должен поклоняться, подражать Муравьеву и, подобно ему, отвергать, давить всякую свободу. Кто, напротив, любит свободу и желает ее, должен понять, что осуществить ее может только свободная федерация провинций и народов, то есть уничтожение империи. Иначе свобода народов, провинций и общин — пустые слова. Право федерации и отделение, то есть отступление от союза, есть абсолютное отрицание исторического права, которое мы должны отвергать, если в самом деле желаем освобождения народов.
Я довожу до конца логику постановленных мной принципов. Признавая русскую армию основанием императорской власти, я открыто выражаю желание, чтоб она во всякой войне, которую предпримет империя, терпела одни поражения. Этого требует интерес самой России, и наше желание совершенно патриотично в истинном смысле слова, потому что всегда только неудачи царя несколько облегчали бремя императорского самовластия. Между империей и нами, патриотами, революционерами, людьми свободомыслящими и жаждущими справедливости, нет никакой солидарности.
То, что справедливо относительно России, должно быть также справедливо относительно Европы. Сущность религиозной, бюрократической и военной централизации везде одинакова. Она цинично груба в России; прикрыта конституционной, более или менее лживой, личиной в цивилизованных странах Запада; но принцип ее все один и тот же — насилие… Горе, горе нациям, вожди которых вернутся победоносными с полей битв! Лавры и ореолы превратятся в цепи и оковы для народов, которые вообразят себя победителями.
Эти принципы, истинные начала справедливости и свободы, должны быть непременно провозглашены именно теперь, когда недостаток принципов деморализует умы, расслабляет характеры и служит опорой всем реакциям и всем деспотизмам. Если мы в самом деле желаем мира между нациями, мы должны желать международной справедливости. Стало быть, каждый из нас должен возвыситься над узким, мелким патриотизмом, для которого своя страна — центр мира, который свое величие полагает в том, чтобы быть страшным соседям. Мы должны поставить человеческую, всемирную справедливость выше всех национальных интересов. Мы должны раз навсегда покинуть ложный принцип национальности, изобретенный в последнее время деспотами Франции, России и Пруссии для вернейшего подавления принципа свободы. Национальность не принцип: это — законный факт, как индивидуальность. Всякая национальность, большая или малая, имеет несомненное право быть сама собой, жить по своей собственной натуре. Это право есть лишь вывод из общего принципа свободы.
Всякий, искренно желающий мира и международной справедливости, должен раз навсегда отказаться от всего, что называется славой, могуществом, величием отечества, от всех эгоистических и тщеславных интересов патриотизма. Пора желать абсолютного царства свободы внутренней и внешней. Программа наших комитетов приглашает нас обсудить основания организации Соединенных Штатов Европы. <…>
Всякое централизованное государство, каким бы либеральным оно ни заявлялось, хотя бы даже носило республиканскую форму, по необходимости — угнетатель, эксплуататор народных рабочих масс в пользу привилегированного класса. Ему необходима армия, чтобы сдерживать эти массы, а существование этой вооруженной силы подталкивает его к войне. Отсюда я вывожу, что международный мир невозможен, пока не будет принят со всеми своими последствиями следующий принцип: всякая нация, слабая или сильная, малочисленная или многочисленная, всякая провинция, всякая община имеет абсолютное право быть свободной, автономной, жить и управляться согласно своим интересам, своим частным потребностям, и в этом праве все общины, все нации до того солидарны, что нельзя нарушить его относительно одной, не подвергая его этим самым опасности во всех остальных.
Всеобщий мир будет невозможен, пока существуют нынешние централизованные государства. Мы должны, стало быть, желать их разложения, чтобы на развалинах этих единств, организованных сверху вниз деспотизмом и завоеванием, могли развиться единства свободные, организованные снизу вверх свободной федерацией общин — в провинцию, провинций — в нацию, наций — в Соединенные Штаты Европы».
Вот каким запомнил Бакунина участник Женевского конгресса Карл Грюн: «Бакунин был все тот же, по крайней мере, внутренне; внешне он поседел, одежда на нем была в беспорядке, высокий стан согбен, рот без зубов, речь большей частью неразборчива. Но в остальном он не изменился, больше того — стал еще сердечнее, благодушнее, внимательнее. Он показал мне свою маленькую жену, — свою “спасительницу”. Я с трудом сохранил серьезность. Эта маленькая, худенькая полька рядом с русским богатырем едва доставала ему до груди. Точно пони рядом со слоном в цирке. Он отправил жену с каким-то молодым русским в театр, а для нас заказал настоящего китайского чаю с настоящим коньяком, и мы много и долго болтали. Он скупо удовлетворил мое любопытство относительно своего романтического бегства через три части света, и когда я просто заметил: “Ты бы это описал когда-нибудь”, он ответил серьезно и сухо (мы говорили ради него по-французски): “Il faudrait parler de moimeme” (то есть “пришлось бы говорить о себе самом”). Этого он не хотел: его личное “я” не имело для него значения. Потом он взял меня за руку: “Все-таки хорошо, что мы снова увиделись и в принципе так единодушны”. <…>
Насколько мне позволяют судить мои сведения и мое знание людей, Бакунин был честный человек. Он пострадал за свои идеи, жестоко поплатился за 48-й и 49-й годы, и как бы безумны ни казались его убеждения, в нем всегда было что-то здоровое, даже сердечное. Пусть его голова не раз срывалась с цепи, но его чувствования возбуждали симпатию. Никакой задней мысли, ничего желчного, никакого коварства, мании величия, ни грана тщеславия в нем не было. Он уклонялся от славы, насмехался над известностью. Он был и остался веселым после всех перенесенных им страданий, которые десять раз сокрушили бы всякого другого; только он, гигант, стряхивал с себя бремя рока и каждый раз снова являл изумленным друзьям улыбающееся лицо…»
Зал Избирательного дворца вмещал шесть тысяч человек, и, купив за небольшие деньги билет, присутствовать на заседаниях конгресса мог любой желающий. Среди многочисленных посетителей был человек, которому впоследствии это событие дало пищу для наполнения конкретным содержанием антиреволюционного (или антинигилистического, как тогда говорили) произведения. Речь идет конечно же о Достоевском и его романе «Бесы». В 20-е годы XX столетия среди литературоведов шла дискуссия: слышал или нет Достоевский пламенную речь Бакунина, ибо она вполне могла навести на мысль о романе на злободневную тему. В то время мнения разделились, но однозначный ответ оказалось возможным получить спустя семь десятилетий, когда был расшифрован и опубликован дневник жены Достоевского Анны Григорьевны.
Достоевские жили тогда в Женеве и были в курсе главных событий, связанных с конгрессом. Перед его открытием они вместе с многотысячными толпами людей участвовали в триумфальной встрече Гарибальди и слушали его выступление. Но на заседании самого конгресса супруги появились 11 сентября — на третий день после его открытия и на второй после речи Бакунина. Послушать речи ораторов Достоевскому настоятельно порекомендовал Огарев — член оргкомитета и активный участник конгресса. Скорее всего, Огарев рассказал Достоевским, хотя бы в общих чертах, и о выступлении Бакунина.
В дневнике Анна Григорьевна застенографировала все, что происходило на конгрессе 11 сентября, вплоть до малозначительных подробностей: написала о жутком шуме в зале, напоминавшем конюшню или манеж, о расставленных скамьях (отдельно для мужчин и отдельно для дам), где супругам едва удалось найти свободное место, о том, что речи, похожие одна на другую, сначала утомили Федора Михайловича, а затем ввергли в раздражение… О Бакунине — ни слова. Однако его колоссальную фигуру трудно было не заметить и за столом председательствующих, и в кулуарах, где громогласный бас русского богатыря перекрывал любой шум.
Тем временем Бакунин развил активную деятельность среди участников конгресса и в группе, готовившей резолюции. Его огромная, как предгрозовая туча, фигура мелькала то здесь, то там. Он вмешивался в вялотекущие дискуссии, предлагал радикальные поправки, в корне менявшие с трудом согласованные тексты, и разражался по этому поводу бурными тирадами, отпугивая тем самым потенциальных союзников. В результате Бакунин с малочисленными единомышленниками остался в меньшинстве, а Женевский конгресс принял постановления, которые мало что значили и мало к чему обязывали (во всяком случае военной угрозы, дамокловым мечом нависшей над Европой, они не устранили).
Но Бакунин был не из тех, кто пасует перед трудностями и отступает. Избранный вместе с ближайшим сподвижником Николаем Ивановичем Жуковским (1833–1895) в Центральный комитет Лиги (позднее туда же вошел Н. П. Огарев), он решил остаться в Швейцарии и довести до конца начатое дело по революционной переориентации Лиги. В это время он сблизился с достаточно многочисленной русской колонией в Берне — молодыми эмигрантами и студентами. В результате был основан журнал «Народное дело» (так называлась работа Бакунина, написанная в 1862 году, сразу же после бегства из Сибири). Ему лично удалось повлиять на ориентацию лишь первого номера журнала (в дальнейшем руководство в нем захватили другие люди), но и этого оказалось достаточно, чтобы журнал оставил след в истории. Здесь была опубликована краткая, но емкая программа российского революционно-демократического движения на ближайшее и отдаленное будущее (в том числе и по коренному переустройству страны):
«<…> Вся будущая политическая организация должна быть не чем другим, как свободною федерациею вольных рабочих, как земледельческих, так и фабрично-ремесленных артелей (ассоциаций). И потому, во имя освобождения политического, мы хотим прежде окончательного уничтожения государства, хотим искоренения всякой государственности со всеми ее церковными, политическими, военно- и гражданско-бюрократическими, юридическими, учеными и финансово-экономическими учреждениями. Мы хотим полной воли для всех народов, ныне угнетенных империею, с правом полнейшего самораспоряжения на основании их собственных инстинктов, нужд и воли, дабы, федерируясь [так!] снизу вверх, те из них, которые захотят быть членами русского народа [так!], могли бы создать сообща действительно вольное и счастливое общество в дружеской и федеративной связи с такими же обществами в Европе и в целом мире» (выделено мной. — В. Д.).
Кроме того, Бакунин оказался единственным из столпов русской эмиграции, кто уловил новое веяние в настроении молодого поколения, ознаменовавшееся совершенно невиданным доселе явлением в мировой революционной практике — «хождением в народ»: «Теперь главную роль в нем (в движении. — В. Д.) будет играть народ. Он есть главная цель и единая, настоящая сила всего движения. Молодежь понимает, что жить вне народа становится делом невозможным и что кто хочет жить, должен жить для него. В нем одном жизнь и будущность, вне его мертвый мир. <…> И если будущность для нас существует, так только в народе. Ей (молодежи. — В. Д.) предстоит подвиг… очистительный подвиг сближения и примирения с народом». Один из «шестидесятников» (в дальнейшем один из самых стойких последователей Бакунина в России) — Виктор Черкезов (ок. 1844–1925) — вспоминал, что в Петербурге был всего один-единственный экземпляр первого номера журнала «Народное дело», столичная молодежь в течение целого месяца от руки переписывала и распространяла его, рассылала в Москву и провинцию… Призыв Бакунина, получивший со временем отклик в сердцах молодых «штурманов будущей бури» (Герцен), лейтмотивом прошел через всю его революционную пропаганду: «Итак, бросайте скорее этот мир, обреченный на гибель. Бросайте эти университеты, академии и школы… ступайте в народ, [чтобы стать] повивальной бабкой самоосвобождения народного, сплотителем народных сил и усилий…»
Между тем его контакты с далеким Прямухином, после отъезда Павла с женой и посланных им вдогонку нескольких писем, приостановились почти на два года, пока жизнь, как уже бывало не однажды, не взяла Михаила за горло. «Друзья, братья, — пишет он 24 сентября 1867 года из Женевы, — я нахожусь в беде, и вы, если есть малейшая возможность, должны мне помочь. В долгу, как в шелку, а денег ни гроша…» Так продолжалось из месяца в месяц; спустя полтора года Михаил обращается к двум оставшимся в живых сестрам — Татьяне и Александре: «Сестры. Долги меня давят. Мне грозит голодная смерть. Помогите» (выделено мной. — В. Д.). Все чаще его посещает мысль о выделении причитающейся ему доли наследства, выражающейся главным образом в недвижимости — усадьба, земля, лес, — их можно было бы незамедлительно продать или заложить. Дело — заведомо хлопотное, ущемляющее законные права братьев, но ему через него еще предстояло пройти…
Чтобы склонить избранных членов ЦК Лиги мира и свободы на свою сторону, Бакунин написал целый трактат, впоследствии он вошел во все собрания сочинений под названием «Федерализм, социализм и антитеологизм: Мотивированное предложение Центральному комитету Лиги Мира и Свободы от М. Бакунина». Это теоретическая работа (как и ряд других) осталась незавершенной, но ее содержание автор почти полностью и неоднократно озвучивал на регулярных заседаниях и в кулуарных дискуссиях. В многостраничной Записке, по существу, повторены известные бакунинские идеи и представления о перспективах европейского общественного развития, конечную цель русский мыслитель видел в установлении справедливого строя, именуемого социализмом:
«<…> Мы не предлагаем вам, господа, ту или иную социалистическую систему. Мы призываем вас снова провозгласить великий принцип Французской Революции: каждый человек должен иметь материальные и нравственные средства для развития всей своей человечности. Принцип этот, по нашему мнению, выражается в следующей проблеме:
Организовать общество таким образом, чтобы каждый индивидуум, мужчина или женщина, появляясь на свет, имел бы приблизительно равные возможности для развития различных способностей и для их применения в своей работе; создать такое устройство общества, которое сделало бы невозможным для всякого индивидуума, кто бы он ни был, эксплуатировать чужой труд и позволяло бы ему пользоваться общественным богатством, являющимся, в сущности, продуктом человеческого труда лишь в той мере, в какой он своим трудом непосредственно способствовал его созданию. Полное осуществление этой задачи будет, конечно, делом столетий. Но история ее выдвинула, и отныне мы не можем оставлять ее без внимания, не обрекая себя на полное бессилие. <…>».
Характерно и знаменательно, что на построение социализма (его он называл новой религией народа) во всеевропейском масштабе даже такой нетерпеливый человек, как Бакунин, готовый к сиюминутной революции в любой точке земного шара, отводил не годы и десятилетия, а столетия! Учитывая буржуазный состав Центрального комитета, а также пацифистскую ориентацию ее учредителей и спонсоров, Бакунин с единомышленниками предлагали достаточно обтекаемые формулировки в обсуждаемых проектах:
«Лига провозглашает необходимость коренной социальной и экономической реформы, которая имеет своей целью освобождение труда народа от ига капитала и собственников на основе самой строгой справедливости, не юридической, теологической и метафизической, а просто человеческой, на позитивной науке и самой полной свободе. Она заявляет также, что страницы ее газеты будут широко открыты для всех серьезных дискуссий по экономическим и социальным вопросам, если только они будут воодушевлены искренним желанием самого полного освобождения народа как в материальном отношении, так и с точки зрения политической и интеллектуальной…»
Но ни железная логика, ни бесспорные аргументы, ни пассионарный натиск русского агитатора, ни его громоподобный голос бога-олимпийца не оказали никакого воздействия на убеждения большинства Центрального комитета Лиги. Михаил быстро понял, что с ними ему не по пути. Единственно, чего он смог добиться, чтобы на следующем, втором конгрессе, который открылся 21 сентября 1868 года в Берне, ему предоставили максимально возможное время для доклада. Совершив в нем обстоятельный экскурс в мировую историю и подвергнув философско-социологическому анализу государственно-деспотическую организацию общества, он оглушил следующим заявлением: «Итак, я прихожу к заключению: тот кто желает вместе с нами учреждения свободы, справедливости и мира, хочет торжества человечества, кто хочет полного и совершенного освобождения народных масс, должен желать вместе с нами разрушения всех государств и основания на их развалинах всемирной федерации производительных свободных ассоциаций всех стран».
Не найдя понимания ни у делегатов конгресса, ни у его руководства (в котором уже не было ни Гарибальди, ни радикальных французских социалистов), Бакунин решил вообще порвать с Лигой. Но прежде он пригвоздил к позорному столбу окопавшихся в ней буржуазных прихвостней и «ударил картечью» по благообразной либеральной публике: «Международная ассоциация буржуазных демократов, “Международная Лига мира и свободы”, издала свою новую программу или, вернее, испустила вопль отчаяния, трогательный призыв ко всем буржуазным демократам Европы, умоляя их не дать ей погибнуть по недостатку средств. <…> В этом циркуляре Центрального комитета Лиги читателю слышится голос умирающих, силящихся разбудить мертвых. В нем нет ни одной живой мысли, все повторение избитых фраз и бессильное выражение желаний, столь же добродетельных, сколько бесплодных, над которыми история давно произнесла смертный приговор, именно за их отчаянное бессилие. <…>
Почему же Лига, заключающая в своей среде столько умных, ученых и искренно либеральных личностей, так скудна мыслью, так очевидно неспособна желать действовать и жить. Эта неспособность и скудоумие зависят не от личностей, а от целого класса, к которому эти личности имеют несчастье принадлежать. Этот класс, как политический и социальный организм, оказав в свое время цивилизации важные услуги, самой историей обречен на смерть. И это последняя и единственная услуга, которую он еще может оказать человечеству, так долго питавшему его своими лучшими силами. Но умирать она не хочет. Вот в чем единственная причина его настоящей глупости, той постыдной немощности, которая характеризует ныне все его политические предприятия, как национальные, так и интернациональные».
Заканчивая речь, Михаил видел, как инстинктивно вжимали головы в плечи некоторые дородные «переднескамеечники», а в их глазах читался неподдельный страх. Спустя три дня после открытия конгресса, 25 сентября 1868 года, Бакунин и еще четырнадцать его сторонников объявили о своем выходе из лиги и подписали «Коллективный протест членов, вышедших из состава конгресса». Вскоре они организовали новый тайный союз, назвав его «Альянсом социалистической демократии (или социалистов-революционеров)», который в перспективе должен был войти в Интернационал. Именно в рамках этой авторитетной международной организации Бакунин и его сторонники — приверженцы безграничной и неподконтрольной свободы — надеялись получить широкую автономию и избавить себя от мелочной опеки Генерального совета. С «Интернациональным братством», категорически противившимся контактам с Интернационалом, также пришлось порвать.
Сам Бакунин вступил в Интернационал еще в июле того же 1868 года. Он подал заявление с просьбой принять его в Женевскую секцию Международного товарищества рабочих. О его настроениях в тот период лучше всего свидетельствует письмо Марксу от 22 декабря: «Мой старый друг! <…> Ты спрашиваешь… продолжаю ли я оставаться твоим другом. Да, более чем когда-либо, дорогой Маркс, ибо лучше, чем когда-либо прежде, я понимаю теперь, как был ты прав, выбрав, — и нас приглашая за тобой следовать, — большую дорогу экономической революции и осмеивая тех из нас, которые блуждали по тропинкам национальных или чисто политических предприятий. Я делаю теперь то дело, которое ты начал уже более двадцати лет назад. Со времени торжественного и публичного прости, которое я сказал буржуа на Бернском конгрессе, я не знаю теперь другого общества, другой среды, кроме мира рабочих. Моим отечеством будет теперь Интернационал (выделено мной. — В. Д.), одним из главных основателей которого ты являешься. Ты видишь, следовательно, дорогой друг, что я — твой ученик, и я горжусь этим. Вот все, что я считаю необходимым сказать, чтобы объяснить тебе мои личные чувства и отношения…»
Это был, так сказать, последний обмен дипломатическими любезностями. Отправляя полное дифирамбов письмо в Лондон, Бакунин еще не знал, что в тот же самый день Генеральный совет по настоянию Маркса отказал «Альянсу социалистической демократии» во вступлении в Интернационал на правах независимого члена и предложил самораспуститься (что вскоре и было сделано).