Часть первая Черная пыль

«Искушенный читатель прочтет эту историю и пожмет плечами, — стоило ли так волноваться. Он скажет слова, способные погасить солнце: „Что же здесь особенного?“ — и романтики стиснут зубы и отойдут в сторону».

К. Паустовский

Ланской не видел старика шесть лет. Старик часто приглашал к себе учеников, но Ланского он не позвал ни разу. Шесть лет назад в Гибралтаре старик закончил свою последнюю работу — статую Моряка. Ланской был на открытии. Старик создал великую вещь. Другого от него не ждали: со времен Микеланджело мир не знал лучшего мастера.

Статуя стояла на черных, изъеденных океаном скалах. Волны разбивались о камни, рваные клочья серой пены летели вверх, к ногам статуи. Моряк был юношей, мальчишкой. Он смотрел в океан и ждал чьей-то команды. Ветер взлохматил его волосы, парусом выгнул расстегнутую рубашку. Чувствовалось, что под ним накренившаяся палуба, а впереди опасность, и сейчас что-то произойдет. Но мальчишка смеялся. Казалось, он кричал океану: «Ну-ка, пошевеливайся… Налетай!.. Посмотрим, кто кого!»

Чутье художника не изменило старику. Он нашел ту меру бесшабашного веселья, которая была нужна. Чуть больше — и мальчишка был бы просто смешным забиякой. Чуть меньше — и исход поединка внушал бы сомнение. А так было ясно: если даже океан и осилит этого мальчишку, придет другой, станет на его место и снова крикнет: «Ну-ка, пошевеливайся… Посмотрим, кто кого!»

Старик подошел к Ланскому и, не здороваясь, спросил:

— Нравится?

Ланской сказал, что статую следовало бы немного поднять над водой.

Старик недобро покосился на него желтоватыми глазами.

— Молодец, — проскрипел он. — Кроме тебя, никто не заметил.

Он долго смотрел на статую. Был знойный день, но старик кутался в длинный плащ.

— Дурак, — неожиданно сказал он и повернул к Ланскому иссушенное, костлявое лицо. — Сегодня прилив. Самый высокий в году. Понял? Вот. Теперь уходи.

Прошло шесть лет. Старик не приглашал Ланского, не писал писем. От друзей Ланской узнал, что старик совсем плох. Говорили, что он уехал умирать к себе на родину, в Геную. И вдруг пришла телеграмма: «Вылетай сию же минуту». Через три часа Ланской был в Генуе.

Старик, укутанный теплым пледом, лежал в кресле на веранде. Внизу — под обрывом — тихо плескалось море. По потолку веранды перекатывались светлые пятна — солнечные блики, отраженные волнами.

— Садись, — негромко произнес старик. По обычной своей манере он не поздоровался и ни о чем не спросил.

Ланской сел на грубо сколоченную, некрашеную скамейку. Старик, глядя на море, сказал:

— Видел твои работы. Умеешь. Получается.

Он пожевал губами, в желтых глазах промелькнул огонек.

— А помнишь, тогда… ты только приехал… первая работа, не рассчитал, сколол кусок, хотел его наложить… Что я тебе тогда сказал?

— Вы сказали словами Вазари: «Заплаты подобного рода простительны сапожникам, а не превосходным мужам или редкостным мастерам, — вещь весьма позорная и безобразная и заслуживает величайшего порицания».

Старик беззвучно смеялся. Его тощая жилистая шея дрожала, лицо сморщилось.

— Запомнил? Это хорошо. У меня плохая память… Сколько мне лет? Да, да, сто семь. В каком году я родился?

— По новому летоисчислению…

Он стукнул костлявым кулаком по подлокотнику кресла.

— Не надо нового! Не привык я к нему… По-старому.

— В тысяча девятьсот сорок пятом.

— А тебе сколько лет?

Ланской ответил.

— Молод. Очень молод, — сердито сказал старик. — Ты почему этот барельеф… ну, как его… в честь Первой лунной экспедиции… сделал из лунного камня? На Земле не нашел материала? Фокусы!..

Ланской молчал, зная, что лучше не возражать.

— Фокусы, фокусы… — ворчал старик. — Видел я проект памятника погибшим астронавтам. Постамент, а на нем ракета — израненная, опаленная, с пробоинами, с умолкнувшими дюзами… Что скажешь?

Ланской ответил, что, скорее всего, это не очень удачная выдумка. Дело не в корабле, а в тех, кто летал на нем.

— Еще бы! — нетерпеливо воскликнул старик. — Через тридцать лет посмотрят люди на такой памятник и подумают: «Ну и корабли же были!» — и только. Надо изваять человека. Тогда и через тысячу лет он будет современником тех, других… Отвага не стареет.

Он закрыл глаза и долго молчал. Ланскому показалось, что он спит. Появилась женщина — такая же древняя, молча поправила плед, ушла. Внезапно старик поднял голову, цепко взглянул на Ланского, сказал:

— Работать не могу. А надо. Есть большое дело. Ты слышал об экспедиции Шевцова?

— Так, совсем мало, — ответил Ланской.



Старик опять разволновался.

— Почему? Читать перестал? Дальше своего камня не смотрел?

Он быстро затих.

— Ладно. Слушай. Надо сделать вещь — на века. Я хотел — но не могу. Ты сделаешь. Я за тобой все время слежу. Другие — им поддержка нужна, подсказка. А ты сам соображаешь. Поэтому я тебя и не трогал. А сейчас позвал. Сделаешь эту работу за меня. Я обязательно доживу — видеть хочу… Слушай, Шевцова сейчас нет. Он снова ушел к Сириусу. Мне сказали, что телесвязь с ракетой продержится еще несколько дней. Ты вылетишь на эту… как ее?.. Станцию Звездной Связи. Я все устроил, тебя встретят. Ты увидишь Шевцова и выслушаешь его рассказ. Понял?

Ланскому не хотелось спорить со стариком, но он все-таки очень осторожно спросил, обязательно ли говорить с Шевцовым.

— Молод ты еще, — ласково сказал старик. — Поймешь, когда он тебе расскажет. Ты думаешь, твой барельеф… этот… лунный… откровение? Нет. Ты смотрел назад, в прошлое. Получилась иллюстрация. Молчи! Надо смотреть вперед.

— Даже если изображаешь событие далекого прошлого? — спросил Ланской.

— Всегда! Конкретный повод — только трамплин. Это и отличает великое творение от просто хорошего. Твои астронавты — путешественники. Отважные, смелые. Но только путешественники, открыватели. В будущее ты не заглядывал… — старик устало махнул рукой. — Ладно. Ты сам это должен понять. Поговори с Шевцовым. Вылететь нужно сейчас. Потом вернешься. У меня есть эти… как они… отчеты, копия бортового журнала, решение Исследовательского Совета. С Шевцовым виделся. Он много рассказывал. На кристаллофоне записано. Нет, нет, молчи! Сначала ты должен сам услышать. Так лучше. На днях будет опубликовано подробное сообщение. Но ты должен сам видеть Шевцова. Да, так лучше. И еще… — он наклонился к Ланскому, остро взглянул ему в глаза. — На столе лежат мои инструменты. Принеси их.

Ланской принес плоский деревянный ящик, покрытый потрескавшимся, шероховатым лаком. Старик долго гладил крышку ящика длинными костлявыми пальцами. Он хотел открыть ящик — и не решался.

— Вот, — жалобно произнес старик. — Вот, возьми. Мне уже не надо. Возьми, возьми…

И сердито добавил:

— Инструменты надежные. Новых выдумок не признаю. Этих… электрошпунтов в руки не брал. Вот. Теперь уходи.

Четвертая Станция Звездной Связи находилась на севере Европы — в Норвегии, на мысе Нордкап. Старенький двухместный реаплан, подвывая моторами, полз над плотным слоем белесых облаков. Пилот включил автоматическое управление, подмигнул Ланскому: «Сорок минут. Придется поскучать!» — и занялся иллюстрированным журналом.

Ланской думал о старике. Старик был великим мастером, но он никогда не умел свободно ориентироваться в проблемах науки и техники. И все же старик увидел нечто такое, чего Ланской увидеть не смог. Что именно увидел старик — Ланской не знал. Но твердо верил, что старик действительно имел в виду нечто очень важное. Это было обидно, потому, что Ланской любил науку и, как ему казалось, был в курсе последних ее достижений.

Два года работал Ланской над барельефом «Первая лунная». Он долго искал идею скульптуры и сформулировал ее одним словом: «Открытие». Да, его астронавты были открывателями. Старик, как всегда, сразу определил главное. Но разве все, что делают астронавты, не есть открытие нового мира?..

Пилот взялся за штурвал. Моторы пискнули, затихли. Реаплан, со свистом рассекая воздух, рванулся вниз.

— Смотрите, смотрите, — закричал пилот, — вот и станция!

Над облаками возвышалась черная суживающаяся кверху башня.

Облака наползали на нее, как волны, и сама башня была похожа на маяк в разбушевавшемся море.

— Тысяча семьсот метров, — сказал пилот. — На Азорских островах выше — две сто. Ну, теперь держитесь. Спустимся с ветерком.

Реаплан круто нырнул в облака. В кабине стало темно, автоматы включили освещение. Пилот склонился к приборному щиту, вытянул шею, по-детски наморщил узкий, с горбинкой, нос. На мгновение наступило необыкновенное состояние невесомости, потом навалилась тяжесть, затянула все красно-серой пеленой. Моторы пронзительно взвизгнули — и стихли. Подняв столб снежной пыли, реаплан мягко опустился на землю. Пилот улыбнулся, что-то сказал Ланскому и погнал машину под стеклянный навес.

Теперь Ланской снова увидел башню Звездной Связи, точнее, основание башни, потому что метрах в двухстах от земли начинались сплошные облака. Башня казалась чудовищно массивной. Она походила на обтесанную и отшлифованную гору.

Пожав пилоту руку, Ланской вышел из машины. У эскалатора стоял человек в меховой куртке и красном шарфе. Машинально — думая еще о старике — Ланской обратился к нему по-итальянски. Тот пожал плечами и ответил на английском языке. Через минуту они уже говорили по-русски. Это был инженер Тессем, начальник станции, норвежец. Он неплохо владел русским языком.

— Я подумал, что вы итальянец, — сказал Тессем. — Если бы не нашлось общего языка, пришлось бы разговаривать с помощью электронного переводчика. Веселая перспектива!.. А сейчас — быстрее наверх. Эскалатор, потом лифт. Через семь минут начнется передача. Быстрее, быстрее!..

В маленькой кабине скоростного лифта Тессем снял шарф, куртку и остался в черном свитере. Сложен Тессем был великолепно — Ланской невольно залюбовался. Курчавая, коротко остриженная бородка несколько старила инженера; вряд ли ему было больше сорока семи — сорока восьми лет.

— Первая передача пробная, — сказал он. — Только для настройки. Потом получасовой перерыв — и тогда уже будем говорить.

Они прошли в небольшой полукруглый — с низким потолком — зал. У стены стоял телеэкран. Это был обычный экран объемного телевидения, пожалуй, только несколько больший по размерам. Серебряные нити, образовывавшие растр, поблескивали в полумраке. Над экраном светился квадратный циферблат часов. Тессем придвинул поближе к экрану два кресла.

— Не опоздали, — улыбнулся Тессем. — Сейчас начнется. Смотрите.

Ланской заметил, что на кресле Тессема установлен пульт управления. Инженер, не глядя, настраивал телесвязь. Комната медленно погружалась во мрак. Потом из потолка брызнули зеленоватые лучи, осветили сидящих в креслах людей. Серебряные нити экрана заискрились, полыхнули белым пламенем. Ланского охватило тревожное чувство. И тотчас же он увидел Шевцова.

На экране возникла радиорубка корабля. Вошел человек в противоперегрузочном костюме, подвинул невидимое за рамкой экрана кресло, сел. Лицо у человека было интересное: острое, угловатое, «летящее», как определил про себя Ланской. Глаза веселые, с озорной искоркой. Волосы падали на лоб.

Человек посмотрел на Тессема, улыбнулся, махнул рукой.

— Здравствуй, Тессем! — сказал он. — Рад тебя видеть. Вот мы опять ускользнули в Космос…

— Здравствуй, Шевцов, — отозвался инженер. — Передай привет ребятам. Когда-нибудь я доберусь до вас — и тогда вам не летать.

На Ланского Шевцов даже не взглянул.

— Ну, старина, сейчас настройка, — продолжал он, обращаясь к Тессему, — говори, что тебе надо.

Тессем обернулся к Ланскому, кивнул на экран.

— Быстрее объясните, в чем дело!

Еще не понимая, что происходит, Ланской довольно сбивчиво изложил Шевцову суть дела. Шевцов не слушал. Он смотрел на Тессема и время от времени обращался к нему: напоминал о какой-то информации, просил устроить передачу с олимпийских игр. В конце концов Ланской совершенно сбился и замолчал. Шевцов — так и не взглянув в его сторону — сказал инженеру:

— Ладно, старина. Через час продолжим.

Экран погас.

Медленно зажегся свет. Тессем посмотрел на Ланского, виновато улыбнулся.

— Извините. Я не предупредил вас. Сейчас вы поймете. Но прежде всего вам надо поужинать. Это здесь рядом…

Они ужинали вдвоем. Тессем ел молча, сосредоточенно. Только к концу ужина, задумчиво рассматривая взятое из вазы золотистое яблоко, он разговорился.

— «Океан», корабль Шевцова, вылетел сутки назад, — сказал он. — Это вторая экспедиция Шевцова к Сириусу. На корабле около тридцати человек. Да, да, не удивляйтесь. Но я хотел объяснить другое. Корабль идет с трехкратным ускорением. Сейчас Шевцов прошел что-то около ста двадцати миллионов километров. А радиоволны ползут со скоростью триста тысяч километров в секунду. Шевцов не мог вас сразу увидеть.

— Но ведь вы с ним разговаривали, — возразил Ланской. — Это меня и смутило.

Инженер рассмеялся.

— Он просто знает, где стоит мое кресло. Если бы кресло занимал кто-нибудь другой, он все равно сказал бы: «Здравствуй, Тессем!» Да… На Земле мы не замечаем запаздывания радиоволн. А в Космосе другие масштабы. Завтра «Океан» уйдет дальше, и радиоволнам понадобится уже двадцать пять минут, чтобы добраться до корабля. А на третьи сутки — шестьдесят минут…

Тессем вдруг стал мрачен.

— Это очень плохо, — сказал он, откладывая яблоко. — Из-за этого мы не можем управлять кораблями на расстоянии. Решения нужно принимать быстрее, а сигналы будут месяцами путешествовать до Земли и обратно… Шевцов смеется — думает, радиоинженеры никогда не найдут выход…

— Кстати, — спросил Ланской, — почему об этой экспедиции так мало сообщалось? Я имею в виду первую экспедицию Шевцова.

Инженер покачал головой.

— Писали много. Только давно. Шевцов вылетел… да, восемнадцать лет назад. Тогда и писали. А потом… Вы понимаете, это был исследовательский полет. Может быть, правильнее сказать — испытательный. Вы, пожалуйста, поправляйте меня, когда я ошибаюсь. Да, так я хочу сказать, что первоначально у Шевцова была только одна задача — проверить аппаратуру, может быть — внести в нее какие-то изменения. На Земле это нельзя было решить. Ну, а потом… Потом все получилось иначе. Шевцов сделал открытие, совсем другое открытие. Впрочем, когда человек летит один… Да, да, Шевцов летел один — он объяснит, как это получилось. Так вот, подобное открытие уже было сделано до Шевцова. Тоже астронавтом, летавшим в одиночку. Потом оказалось, что произошла ошибка. Долгие годы полета, одиночество… Никакие нервы не выдержат. Человек принимает кажущееся за желаемое, мираж за реальность, сон за явь. Вы скажете — приборы, фотоснимки… Все это так. Но представьте себе, что вы попали в незнакомый и совершенно необычный мир. Тут главное не фотоснимки и не показания приборов, а то, как вы поняли, как вы оценили этот мир. Поэтому Исследовательский Совет решил: в подобных случаях публиковать абсолютно достоверное, об остальном сообщать только… как это называется… предположительно. Ну, а к оценкам Шевцова вообще надо относиться осторожно.

— Почему?

— Мечтатель, — коротко ответил Тессем, и Ланской не понял, сказано ли это с одобрением или с осуждением. Поскребывая бородку, инженер рассказывал:

— Шевцов — конструктор. Очень своеобразный конструктор. Сегодняшние задачи он решать не может, не любит. Ему нужны задачи завтрашние. Его проекты не укладывались ни в какие конкретные планы. Для их осуществления не было… как это называется… базы. Не было еще таких прочных материалов, такого калорийного горючего, таких надежных приборов… Никто не сомневался, что наступит время, когда все это будет. Но пока другие конструкторы решали осуществимые задачи, он… Да, вспомнил. Он называл это перспективными проблемами. Что ж, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь этим занимался. В конце концов, я понимаю — рамки сегодняшней науки и техники широки, но не безграничны. Человеку (особенно такому, как Шевцов) иногда трудно смириться с этим…

— И он не стал скульптором? — улыбнулся Ланской.

— Нет. Он добился своего. Не помню точно, но уже через три или четыре года после отлета как раз и настало время для осуществления некоторых его проектов. А потом — других. Когда Шевцов вернулся, почти все они были осуществлены. На Земле прошло около семнадцати лет. А для Шевцова — много меньше. При движении на больших скоростях время сжимается — тут действуют законы релятивистской механики… Но надо идти. Сейчас начнется передача.

— Не знаю, получится ли у нас разговор, — сказал Ланской. — Мы впервые видим друг друга.

Инженер махнул рукой.

— На Земле, может быть, и не получился бы. А в Космосе… Знаете, когда астронавт надолго улетает с Земли, он готов часами просиживать перед экраном. В такое время каждый человек кажется родным. Поверьте моему опыту, я двадцать лет на Станции. Все будет хорошо.

* * *

Так начался этот странный разговор с Шевцовым.

С того момента, как они второй раз вошли в телевизионный зал, и на экране вновь возникла радиорубка корабля. Ланской почувствовал особое, непередаваемое ощущение значительности происходящего. Быть может, сказывалось запаздывание радиоволн. Оно заставляло физически ощущать то огромное расстояние, которое отделяло Станцию Звездной Связи от корабля. Да, именно физически ощущать — через время. Когда Ланской задавал Шевцову вопрос, астронавт продолжал говорить — он не слышал. Ланской смотрел на часы и чувствовал, как радиоволны идут сквозь черную бездну… А Шевцов говорил и не слышал его слов. Проходило почти четверть часа — и только тогда он прерывал рассказ и отвечал на вопрос.

Ланской чувствовал даже, как увеличивается разделяющее их расстояние, потому что ответы Шевцова запаздывали больше и больше.

Да, это был странный разговор! Шевцов говорил коротко, почти не останавливаясь на деталях. И Ланской многое понял лишь позже — после бесед с Тессемом, после долгих размышлений над отчетами Исследовательского Совета…

— Вы слышали о пылевой коррозии? — спросил Шевцов и, не дожидаясь ответа, продолжал. — С этого все началось…

* * *

Среди многих опасностей Звездного Мира была одна — невидимая, неотвратимая, смертельная. Ее называли — не очень точно — черная пыль.

Трассы звездных кораблей прокладывались в обход больших пылевых скоплений. Пройти на субсветовой скорости сквозь облака межзвездной пыли было невозможно. Пыль набрасывалась на металл, рвала его атом за атомом, начисто съедала корабль. Так пигмеи-муравьи съедают — до косточки — огромную тушу кабана… На картах Звездного Мира отмечались пылевые облака, их наблюдали с Земли, они выделялись темными пятнами на фоне звездного неба.

Но встречались и другие пылевые скопления, менее плотные, незаметные. Подобно хищнику, поджидающему жертву, прятались они во мраке Звездного Мира, ничем не выдавая своего присутствия. Попав в такое облако, корабль погибал. Частицы пыли, сталкиваясь с летящим на субсветовой скорости кораблем, разъедали обшивку бортов, вгрызались глубже и глубже — ничто не могло остановить разрушения.

Это походило на страшную, неизлечимую болезнь. Пылевая коррозия опутывала корабль сетью мелких ранок, постепенно углябляла их, превращала в злокачественные язвы, истачивающие оболочку корабля… Иногда обреченный корабль сопротивлялся — уменьшал скорость. Но чтобы погасить субсветовую скорость, требовались — даже при больших перегрузках — месяцы. А пылевая коррозия, изглодав титановую броню бортов, проникала к моторным отсекам. И сразу наступала агония. Так погиб звездный корабль «Дерзание». Капитан передал на Землю прощальный привет и рапорт с формулами для определения пылевой коррозии. Иногда капитаны, наоборот, до предела увеличивали скорость, надеясь быстрее пройти пылевое скопление. Но вместе со скоростью корабля росла и разрушительная сила черной пыли. Так погибла экспедиция, шедшая к Сириусу на двух кораблях — «Каравелле» и «Неве».

* * *

— Меня послали вслед за «Каравеллой» и «Невой», — рассказывал Шевцов. — Собственно говоря, я сам напросился. Мне удалось создать средство защиты от черной пыли. Надо было провести испытания. Обычно в таких случаях используются беспилотные ракеты. Но тогда испытания могли бы затянуться надолго, а черная пыль губила корабли. Стоило рискнуть. Я сумел это доказать и ушел к Сириусу на испытательном корабле. Он назывался «Поиск». Надо признаться, я не был абсолютно уверен в силе своего защитного средства. Все основывалось, главным образом, на теоретических построениях, а черную пыль еще только начинали изучать, и о многом приходилось судить предположительно. Мне хотелось скорее встретить черную пыль; я рассчитывал, что успею скорректировать свою установку…

Шевцов грустно улыбнулся.

— Нет. Дело не в молодости, хотя тогда я был много моложе. Просто я летел один. Защитная аппаратура и исследовательские приборы много весили. Даже на одного человека снаряжение было взято в обрез. Я сказал: «Один — так один, подумаешь!» И ошибся. Вы извините, я плохой рассказчик. Но попытайтесь себе представить, что я тогда чувствовал. Шли дни, недели, месяцы… Электромагнитные поля затруднили, а потом сделали совсем невозможной радиосвязь с Землей. Я был один. Совершенно один. Это очень тяжело, поверьте.

* * *

…Шевцов был один на корабле. Он уже свыкся с одиночеством. Он привык к тому, что в рубке пустует кресло штурмана. Он перестал замечать свободные места в кают-компании. Но иногда его мучило желание поговорить. Он разговаривал с ионным двигателем, с приборами, с книгами… Они не отвечали. Голос был только у электронной машины. Шевцов не любил этот голос — сухой, лишенный человеческой теплоты.

И все-таки через каждые шесть часов Шевцов подходил к поблескивающей серым лаком машине и выстукивал на клавишах вопрос. Вспыхивали красные огоньки контрольных сигналов. Казалось, машина подняла веки, и десятки ее глаз уперлись в человека пристальным, презрительным взглядом. Подумав, машина отвечала, раздельно выговаривая каждый звук:

— Черной пыли нет. Концентрация межзвездного газа…

Шевцов быстро выключал машину. Его интересовала лишь черная пыль. И через шесть часов он вновь подходил к машине. Загорались красные глаза — сигналы, и бесстрастный голос сообщал:

— Черной пыли нет…

Время ползло — тягучее, лишенное дня и ночи, лишь условно разделенное на часы. Изредка Шевцова охватывало чувство острого страха. Ему вдруг начинало казаться, что вот сейчас — именно сейчас! — произойдет нечто непоправимое. Он спускался вниз, к двигателям.

Моторный отсек был похож на глубокий колодец, опутанный паутиной трапов. Вдоль оси колодца проходила массивная труба — электромагнитный ускоритель ионов. Труба излучала голубой свет. Светились и стенки моторного отсека — желтым, трапы — красным, приборные щиты — зеленым. Лампы здесь были невидимые — ультрафиолетовые. Включались они изредка. Люминесцентные лаки, покрывавшие все в моторном отсеке, ускоритель ионов, и стены, и трапы, поглощали ультрафиолетовые лучи и потом долго светились в темноте. Что бы ни случилось с подачей энергии, в моторном отсеке всегда был свет.

Шевцов подолгу сидел на решетчатой площадке. Голубое излучение ускорителя смешивалось с желтым отсветом стен; казалось, сам воздух в моторном отсеке светился призрачным, мерцающим пламенем — зеленоватым, изрезанным красными змейками трапов.

Ровный гул электромоторов успокаивал. Шевцов возвращался наверх, в кают-кампанию, к чертежной доске. Он много работал. Он проектировал новый звездный корабль…

* * *

Рассказывая об этом проекте, Шевцов вдруг увлекся и начал говорить о технических деталях. Ланской не перебивал. Он молчал и думал о другом. Он думал о том, что, подобно Эпохе Возрождения, выдвинувшей великих мастеров искусства, эпоха, в которую жил Шевцов, дала великих строителей звездных кораблей. Их следовало бы назвать художниками, потому что в созданных ими кораблях — в каждой линии, в каждой даже мельчайшей детали — воплотился не только точнейший расчет, но и вдохновенное искусство, красота и дерзость.

«Скульптура может прожить тысячелетия, — думал Ланской. — Звездный корабль стареет через тридцать лет. Разные судьбы у этих творений человека… Впрочем, нет. То, что строитель вложил в свой корабль, не исчезает и через тридцать лет. Оно просто обновляется и возрождается в новом, еще лучшем корабле. Ни одна — подлинно великая — находка не пропадает. Так в искусстве, так в технике»…



Свет ползет со скоростью триста тысяч километров в секунду. Но мысль, наверное, быстрее света. В этот момент Шевцов подумал почти о том же, о чем думал и Ланской.

— Здесь, у чертежной доски, — сказал Шевцов, — не было чувства одиночества. И те только потому, что работа отвлекала. Нет, дело даже не в этом. Чтобы решить задачу (а проект — это сотни связанных между собой задач), мне приходилось вспоминать с самого начала — с первых искусственных спутников, с первых космических ракет… Я анализировал, сравнивал, отбирал лучшие решения, иногда спорил… Рядом со мной — пусть незримо — были люди; они советовали, предостерегали, возражали… Если в такие минуты я думал о черной пыли, то только со злостью. Она мешала нашим кораблям. Она могла погубить и этот корабль, который я чертил на листе ватмана… Черная пыль! Каждые шесть часов я включал электронную машину. Помигивая контрольными лампами, машина обрабатывала показания приборов и отвечала мне своим противным голосом: «Черной пыли нет…» Но однажды… По странной прихоти судьбы это случилось в день моего рождения…

* * *

Шевцов ходил по кают-компании «Поиска».

Голубой пластик, покрывавший пол каюты, глушил тяжелые шаги. Перегрузка (корабль летел с ускорением) удвоила тяжесть — и каждый шаг требовал больших усилий. Шевцову казалось, что он передвигается по дну невидимого, но плотного океана, преодолевая сопротивление воды. Постепенно он привык к перегрузке.

От стены до электронной машины было восемь шагов. От машины до стены — двенадцать. Когда Шевцов шел к машине, он невольно удлинял шаги: смотреть на серую машину не хотелось. Возвращаясь от машины к стене, Шевцов укорачивал шаги, потому что на стене висел портрет девушки — и все в этом портрете было особенное.

Шевцов со своей вечной манерой анализировать давно определил, что это особенное — в контрастах: узкий овал лица — и широко расставленные большие глаза; легкость, хрупкость, почти воздушность — и сила в крутом повороте головы; тонкие, совсем еще детские косички — и строгий, немного грустный взгляд…



Он шагал по кают-компании и думал о том, что глаза удивительные — словно озера, пронизанные солнечными лучами. Он попытался найти объяснение и этому, но неожиданно, отодвинув аналитические соображения, из глубин памяти выплыли старые строки:

Ты не от женщины родилась:

Бор породил тебя по весне,

Вешнего неба русская вязь,

Озеро, тающее в светизне…

Звонок — острый, как удар ножа, — вспорол тишину. Шевцов остановился, все еще глядя на портрет. Вновь зазвенел звонок — настойчиво, тревожно. Перепрыгивая через ступеньки, Шевцов взбежал наверх, в рубку. На приборном щите, под циферблатом интегрального термометра, горела красная лампочка. Стрелка отклонилась на три сотых градуса. Интегральный термометр показывал среднюю температуру на внешней поверхности бортов корабля. Повышение температуры могло быть вызвано и случайными причинами: лучевым воздействием, каким-нибудь местным перегревом. Но Шевцов уже чувствовал: это — черная пыль.

Он спустился вниз, к электронной машине. Включил ее. И услышал жесткий голос — ему почудились в нем злорадные нотки:

— Черная пыль…

Тогда он вернулся в рубку. Здесь, на пульте управления, в стороне от обычной клавиатуры, были две красные клавиши. Шевцов помедлил — и нажал одну из них. Созданное им средство защиты от черной пыли вступило в действие.

Это был свет. Яркие лучи света зажглись за бортом «Поиска», концентрический световой пучок ринулся вперед, сметая своим давлением ничтожные по размерам частицы черной пыли и расчищая кораблю дорогу… Так, во всяком случае, предполагал Шевцов. Так должно было быть по расчетам.

Шевцов сидел в мягком амортизационном кресле и ждал. Стрелка интегрального термометра не возвращалась к нормальному положению. Она медленно, но упорно карабкалась вверх. Температура продолжала увеличиваться.

Тогда Шевцов нажал вторую клавишу. Включились резервные светильники. И снова надо было ждать. А стрелка термометра никак не хотела вернуться вниз, к зеленой черте.

Шевцов подошел к приборному щиту и долго смотрел на дрожащее острие стрелки. «Врет прибор, — подумал он. — Свет нагревает металл. Свет, а не черная пыль!»

Он снова опустился вниз, к электронной машине. Быстро мигая красными сигнальными лампами, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их…

* * *

Шевцов продолжал рассказ. Он не видел, как Тессем вышел из комнаты и вернулся с бутылкой рислинга. Тессем налил вино — Ланскому и себе — и сказал:

— За тех, кто в Звездном Мире!

Они подняли бокалы, а Шевцов продолжал рассказ, потому что радиоволны ползут очень медленно, и он еще не слышал, что тост был за него. За него и за всех, кто сейчас вместе с ним, шел сквозь мрак навстречу далеким солнцам.

— Не надо было пускать тебя, Шевцов, — сказал Тессем, поставив бокал. — В таких случаях роботы справляются лучше. Они не волнуются.

Тессем поскребывал свою курчавую бородку: должно быть, волновался.

* * *

Итак, машина внятно произнесла:

— Черная пыль. Частицы сконцентрировались, стали крупнее. Свет не отталкивает их.

Шевцов допускал, что пылезащитная установка может капризничать. Однако этого он не ожидал. Еще не сознавая всей глубины опасности, он подумал: надо что-то делать. И он отдал команду электронной машине — исследовать черную пыль, точно определить ее концентрацию, состав, свойства…

Он ходил по кают-компании. «Ну, хорошо, — сказал он себе, — пока ничего не произошло. Меня послали осилить эту пыль, и я ее осилю. На „Каравелле“ и „Неве“ не было такой аппаратуры, какая есть у меня. А это — главное». Это не было главным, он понимал, но не хотел признаться. «Ничего не произошло, — повторил он. — Пусть машина исследует пыль. Пока я буду думать о другом». И он заставил себя думать о другом. Может быть, сказалась свойственная ему методичность. Может быть, наоборот, это было озорство. Но Шевцов заставил себя вспомнить стихи — те самые стихи, которые прервал звонок интегрального термометра.

Шевцов стоял перед портретом и, не думая о черной пыли, смотрел в отсвечивающие голубым ледком глаза:

Ты не от женщины родилась:

Бор породил тебя по весне,

Вешнего неба русская вязь,

Озеро, тающее в светизне.

Не оттого ли твою красу

Хочется слушать опять и опять,

Каждому шелесту душу отдать

И заблудиться в твоем лесу…

Нет, это было не озорство. Не методичность и не сентиментальность. Каждая строчка стихов отвергала растерянность и наполняла сердце тем уверенным спокойствием, которое нужно было для схватки с черной пылью.

— Ты сказал — роботы? — переспросил Шевцов и покачал головой. — Нет, Тессем. Когда машина закончила обработку данных о пыли, я выбил на клавишах вопрос: «Как избежать пылевой коррозии?» И знаешь, Тессем, что ответила машина? Она сказала: «Тормозить». В этом был определенный смысл. Давление света в какой-то степени все-таки уменьшало интенсивность коррозии, К тому же и концентрация пыли нарастала сравнительно медленно. Машина недурно придумала — тормозить. Пожалуй, я бы успел погасить скорость прежде, чем черная пыль съела бы корабль… Даже наверняка успел бы. Но я не мог согласиться с машиной. Хотя, признаюсь, мне почему-то стало жалко ее. В конце концов, она не виновата, что у нее такой противный голос. Ведь это мы ее сделали, люди. И это мы научили машину строить логические схемы и не научили думать о людях. Я отстучал на клавишах: «Глубокоуважаемый шкаф! Ты заботишься только о своей лакированной шубе. А меня послали, чтобы осилить эту проклятую черную пыль. И если твоя электронная башка не придумала ничего умнее, чем спасовать, то черт с тобой! А за данные о пыли — спасибо». И знаешь, Тессем, машина долго моргала своими красными глазами, а лотом бесстрастно сказала:

— Не понимаю. Надо тормозить.

Но я уже не обращал на нее внимания. Машина дала мне подробные сведения о черной пыли — и я думал.

Там, на Земле, мы еще плохо знали черную пыль. Поэтому Исследовательский Совет, обсуждая вопрос о полете, допускал возможность непредвиденных осложнений. В сущности, я летел, чтобы выяснить, какие могут быть осложнения, и найти способы борьбы с ними. Но произошло нечто иное. «Поиск» столкнулся с такой разновидностью черной пыли, о которой раньше не знали. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы скорректировать имеющуюся на корабле защитную аппаратуру. Нужно было отыскать совершенно новые средства защиты.

С самого начала полета я много думал о черной пыли. Подобно шахматисту, я старался рассчитывать на несколько ходов вперед… Но ход, сделанный черной пылью, оказался неожиданным. Все заранее подготовленные варианты пришлось сразу оставить.

…Где-то за рамкой экрана Шевцов налил себе вино, поднял стакан.

— За нашу Землю, друзья. За ее людей. За тех, кто дал силу нашим кораблям. Черная пыль… Один я ничего не мог бы сделать. Но в этот час я не чувствовал одиночества. Знания всех людей были моими знаниями. Воля всех людей — моей волей. За нашу Землю, друзья!

* * *

Шевцов думал.

Черная пыль уже вгрызалась в обшивку бортов, а Шевцов сидел в кресле и думал. Это была его стихия. Он умел безошибочно пробивать хаос фактов стальным тараном логики. Он умел думать в том стремительном темпе, когда мысль несется, как гоночный автомобиль: все окружающее сливается в серые стертые полосы, и видно только то, что впереди, а дорога круто сворачивает из стороны в сторону, и скорость становится больше и больше…

Разумеется, минуты и даже часы ничего не решали. Черной пыли требовались многие недели, чтобы источить титановую броню корабля. Но Шевцов почти физически ощущал пылевую коррозию — и не мог не спешить.

Он держал в руках листок с аккуратно отпечатанной колонкой цифр. Электронная машина добросовестно собрала сведения о свойствах черной пыли, и сейчас Шевцов должен был выбрать какое-то одно свойство, за которое, как он выразился, удалось бы «зацепиться».

Этих свойств было не так уж много. И каждый раз, вычеркивая строчку, Шевцов думал: «Стало хуже. Я отступил еще на шаг».

И вдруг, дойдя до последней строчки, Шевцов почувствовал, что здесь — именно здесь! — ему удастся «зацепиться», найти то, что остановит пылевую коррозию. Частицы черной пыли имели электрический заряд. «Здесь можно зацепиться, — подумал Шевцов. — Одноименные заряды отталкиваются. Так меня учили в детстве. Допустим, корпус корабля будет заряжен положительным электричеством. Тогда сила электростатического взаимодействия отбросит все частицы черной пыли, имеющие положительный заряд. Хорошо. Очень хорошо. Но другие частицы — с отрицательным зарядом — будут, наоборот, притягиваться к кораблю… Что же делать?»

«Зацепиться» не удалось. Шевцов скомкал листок с цифрами и бросил его на пол.

* * *

…Экран полыхнул серебристым пламенем и погас. Медленно зажегся свет в телевизионном зале. Тессем сказал, что разговор с Шевцовым можно будет продолжить через два часа — после того, как окончатся астронавигационные передачи.

Лифт, поскрипывая, мчался вверх. Тессем что-то рассказывал о башне Звездной Связи, но Ланской почти не слушал. Он думал о Шевцове. Он все еще видел его перед собой — резкое, «летящее» лицо, то решительное и злое, то вдруг застенчивое и смущенное. Он слышал голос Шевцова — спокойный, раздумчивый, а временами вибрирующий от еле сдерживаемого напряжения…

— Послушайте, Олег Федорович, — Тессем осторожно потряс Ланского за плечо. — Надо выйти.

Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.

— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.

У двери он остановился.

— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.

Ланской остался один.

Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.

Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.

Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…

Тессем появился через полтора часа — как и обещал.

— Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.

Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…

Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:

«В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…

Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?

…В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора „Поиска“ Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.

Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: „Мечтатель“. Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: „Мыслитель“. Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.

…Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: „Поэзия — сестра астрономии“. Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…

Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.

Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.

Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — „Галактика Артемиды“, „Страна зеленых облаков“, „Лунный путь“. Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.

Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не „спруты“ и „кальмары“, даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.

Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…

А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.

Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..

Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.

Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.

В „Мыслителе“ Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.

Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…»

* * *

Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…

— Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже. Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…

Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов, что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…

Первые полеты, казалось, подтвердили гипотезу Фесенкова. Планеты Альфы Центавра — двойной звезды — были лишены жизни. Мертвыми были и планеты других двойных систем — Шестьдесят Первой Лебедя, Крюгера Шестьдесят, Грумбриджа Тридцать Четыре… Из каждых десяти звезд на небе восемь — двойные, а это значит, что сразу в пять раз сокращается вероятность жизни на планетах чужих миров. Разумеется, если Фесенков прав.

Сириус, к которому летел «Поиск», — тоже двойная звезда. Но планета Сириуса имела атмосферу примерно такой же плотности, как и земная, и примерно такого же состава. Во всяком случае, я обнаружил кислород, азот, пары воды и следы углекислого газа.

Теперь вы понимаете, почему я забыл о черной пыли…

* * *

Шевцов на минуту умолк, к чему-то прислушиваясь. Потом продолжал:

— Вы спрашиваете, Олег Федорович, что видит астронавт, летящий на субсветовой скорости? Да, небо, которое он видит, нисколько не похоже на то, что мы привыкли видеть на Земле или в иллюминаторах тихоходных межпланетных ракет. Звезды как бы смещаются к той точке неба, к которой летит корабль. Тессем покажет вам фотоснимки. Да, страшное небо… Я не знаю другого слова. Именно — страшное. Я не открывал смотровые люки, я ни за что — без необходимости — не вышел бы из корабля. Но тут была необходимость. Черная пыль заставила меня надеть скафандр и выйти. И хотя я не раз видел это небо, оно показалось мне тогда особенно зловещим…

Но я еще не рассказал вам, почему мне пришлось выйти из корабля. Это случилось так…

* * *

Это случилось на третьи сутки после того, как на снимках астрографа Шевцов обнаружил новую планету. К этому времени Шевцов отыскал новое решение проблемы защиты от черной пыли. Вполне удовлетворительное решение — математически безупречное, конструктивно изящное, представлявшееся достаточно надежным. Оно имело только один — далеко не принципиальный — недостаток: сам Шевцов не мог им воспользоваться. На Земле перед отлетом на корабле смонтировали бы необходимую аппаратуру. Но сейчас найденное решение имело лишь теоретическое значение. Необходимо было найти еще одно решение, осуществимое здесь, на корабле. Найти или… Вот об этом «или» Шевцов не хотел думать.

В силу каких-то странных психологических закономерностей мысль его, казалось бы, всецело занятая черной пылью, с необыкновенной ясностью и остротой работала и в других направлениях. В эти дни он легко решил несколько каверзных задач, связанных с проектом нового звездного корабля. Он продолжал и наблюдения за открытой им планетой, ненадолго выдвигая астрограф. Ему удалось обнаружить еще две планеты; их атмосферы состояли из метана и аммиака.

Однажды, когда Шевцов регулировал систему охлаждения в моторном отсеке, раздался прерывистый звонок рации. Звонок означал, что рация приняла и записала какое-то сообщение. Но какое сообщение она могла принять? От кого? Откуда? Связь с Землей давно прервалась — корабль отделяли от солнечной системы мощные электромагнитные поля. А впереди был Сириус, которого еще никогда не достигали звездные корабли. Однако рация настойчиво звала человека. Ее характерный прерывистый звонок нельзя было спутать ни с чем…

— Не знаю почему, — продолжал Шевцов, — но прежде всего я почему-то подумал, что это сигнал оттуда, с планеты Сириуса. Нелепая мысль, но именно она была первой. А потом… Простите, я отвлекся. Времени у нас мало. Я буду краток. Так вот, я взбежал по трапу, дернул рукоятку включения магнитной записи так, что в аппарате раздался хруст, — и услышал голос. Человеческий голос — впервые за много месяцев! Это была радиограмма с «Авроры», флагманского корабля экспедиции, вылетевшей к Проциону через три недели после того, как я покинул Землю.

Тессем знает, что это такое — послать радиограмму с одного звездного корабля на другой. Самое трудное — расчет направления. Радиоволны идут узким пучком, легко промахнуться. Правда, «Аврора» имела новейшую расчетную аппаратуру, но я представляю, сколько им пришлось поработать… Они поздравили меня с днем рождения, пожелали успехов и сообщили данные, облегчающие отправку обратной радиограммы. Поздравление опоздало на три дня, хотя они послали его двумя месяцами раньше. Что ж, Тессем подтвердит, три дня в таких условиях — ничтожная ошибка. На «Аврора» были радиоинженеры высокого класса…

Я вновь и вновь включал магнитную запись. Как одержимый я повторял эти слова, я кричал их, я выучил наизусть длинный описок цифр, которым заканчивалась радиограмма. Эти сухие цифры звучали для меня нежнейшей музыкой, потому что я слышал человеческий голос, настоящий человеческий голос!

Энергии в батареях «Поиска» накопилось достаточно, и теперь я мог сообщить на «Аврору» о найденном мной решении, которым, увы, я сам не мог воспользоваться. С «Авроры» его передали бы на Землю и на другие корабли. Признаюсь, в первый момент у меня появилось такое желание — сразу, не откладывая ни на минуту, послать радиограмму «Авроре». Но я ушел вниз, в кают-компанию, подальше от греха… Энергия была одним из тех немногих средств, которыми я располагал в борьбе с пылевой коррозией: израсходовать ее — означало потерпеть поражение.

Я спустился в кают-компанию и сказал себе: «Надо думать о черной пыли». Скажу откровенно: никогда еще мысли у меня так не путались. Это походило на телеграфную запись — точка, тире, точка, тире… Мысли о черной пыли чередовались с воспоминаниями о радиограмме, с размышлениями о планете в системе Сириуса, с соображениями вообще случайными, посторонними. И все-таки именно тогда я нашел это второе решение.

Началось с того, что я перестал думать об электрических и магнитных свойствах черной пыли. Тут каждый раз дело упиралось в отсутствие у меня необходимой аппаратуры… Я стал вновь анализировать другие свойства пыли. Надо вам сказать, что черная пыль состоит из молекул воды, аммиака, метана. По существу, это льдинки, замерзшая жидкость, замерзшие газы. Иными словами — скорее град, чем пыль.

(Наверное сейчас вы скажете, что в таком случае легко растопить черную пыль. Сначала я тоже так думал. У меня появилась мысль нагреть оболочку корабля токами высокой частоты. Но все дело в том, что частицы черной пыли царапают металл в момент столкновения. После этого они уже не страшны; их можно легко растопить, они даже сами плавятся от удара… Но уже поздно. Удар нанесен. Вот поэтому мне и пришлось заняться электрическими свойствами черной пыли.)

Что ж, не буду испытывать вашего терпения. Я нашел способ расплавлять пыль далеко впереди корабля. Иногда полезно, что нет выбора технических средств. В таких случаях вдруг, словно впервые, замечаешь нечто очень простое. Да, решение, к которому я пришел, было очень простым. Я мог бы объяснить вам в нескольких словах. Но, пожалуй, стоит рассказать подробнее, потому что здесь ключ ко всему. И к тому, почему телескоп на «Поиске» назывался субсветовым. И к тому, почему я оказал, что небо, которое видит астронавт, — страшное небо.

Да простит меня Тессем за то, что ему, радиоинженеру, придется полминуты поскучать. Но вам я напомню принцип Допплера. Если вы движетесь навстречу источнику колебаний (или источник колебаний движется навстречу вам — это безразлично), то частота воспринимаемых вами колебаний увеличивается. Если удаляетесь — частота уменьшается. Свет, как вы знаете, — электромагнитные колебания. У красного света сравнительно невысокая частота колебаний, у зеленого — больше, у фиолетового — еще больше. Если двигаться навстречу красному свету, то он при значительной скорости начнет казаться зеленым, затем фиолетовым, потом вы его вообще не увидите, потому что он станет ультрафиолетовым. Разумеется, нужны огромные скорости, чтобы это произошло. Точнее, субсветовые скорости, те скорости, с которыми движутся наши звездные корабли.

Теперь вы понимаете, что обычный оптический телескоп, рассчитанный на видимый свет, в этих условиях непригоден. Свет звезд, находящихся впереди корабля, воспринимается как ультрафиолетовый. И наши корабельные телескопы рассчитаны на фотографирование в ультрафиолетовых лучах.

Я думаю, вы догадались, что звезды, которые находятся за кормой летящего на субсветовой скорости корабля, тоже не видны. Сначала видно обычное звездное небо. Но скорость увеличивается. Звезды, в сторону которых летит корабль, становятся голубыми, затем фиолетовыми и, наконец, гаснут. Впереди возникает черное пятно, и по мере увеличения скорости оно растет, наползая на звезды и гася их… То же самое происходит и позади корабля. Звезды из желтых становятся оранжевыми, затем красными, тускнеют и гаснут… И опять возникает зловещее черное пятно…

На «Поиске» было два мощных радиолокатора. Будь корабль неподвижен, их излучение не причинило бы ни малейшего вреда черной пыли. Но «Поиск» летел на субсветовой скорости. И это превращало лучи локаторов в более короткие, попросту говоря, в тепловые лучи…

* * *

Все они очень устали — Шевцов, Тессем, Ланской. Никто из них не спал в эту ночь.

— Локаторы имели большую мощность, — продолжал Шевцов. — Очень большую. Надо было направить антенны вперед и так подобрать исходную частоту излучения, чтобы скорость корабля превратила ее в частоту, соответствующую тепловым лучам. Часть расчетов — не очень сложных — я проделал в уме, часть — на электронной машине. Она добросовестно проскрипела мне свои соображения о частоте импульсов, об угле рассеивания и о многом другом. После этого мне оставалось надеть скафандр, выйти и убрать ненужные теперь светильники, которые выходили за пределы расчищаемого лучами пространства.

Я включил оба локатора, потом спустился вниз, в шлюзовую камеру, надел скафандр и вышел из корабля…

* * *

В скафандре негромко жужжали инжекторы — гнали воздух в патрон, поглощающий углекислый газ. Сквозь прозрачную оболочку шлема Шевцов смотрел на небо.

Впереди «Поиска» было огромное черное пятно. Оно походило на бесконечный туннель. В такой туннель можно войти, но выйти из него уже нельзя, потому что впереди будет вечная темнота, без проблеска света, без жизни… Там, где пятно кончалось, светили фиолетовые звезды — немигающие, блеклые. Дальше от пятна звезды уже имели обычный цвет — желтый, голубоватый. Это был кусочек обычного неба, стиснутого двумя черными пятнами. Двумя — потому что позади «Поиска» тоже чернело пятно. Его окружали кроваво-красные звезды, и это представляло собой еще более мрачное и отталкивающее зрелище. Пятна казались каким-то кошмаром. Непроницаемые, леденящие кровь, они словно надвигались на корабль, сжимали его с двух сторон, грозили раздавить…

Изредка в пятнах появлялись странные, мерцающие огоньки, похожие на всполохи отдаленного полярного сияния. Это были те электромагнитные колебания, которые невозможно увидеть, когда корабль не летит на субсветовой скорости. Движение корабля меняло частоту этих колебаний, превращало их в видимые. Они опутывали черные пятна бледными, призрачными нитями и быстро исчезали, делая мрак еще более глубоким.

Шевцов подумал, что мир, каким мы его видим, зависит от скорости. Стоит изменить скорость — и меняется вид этого мира.

«Что заставляет нас дальше и дальше уходить в Космос? — думал Шевцов. — Необходимость? Нет. Сейчас на Земле есть все, а мы стремимся в черную бездну. Жажда знания? Нет. Во всяком случае, не только жажда знания…»

Светильники были убраны. Следовало пройти в шлюзовую камеру, снять скафандр. Но Шевцов стоял у рубки «Поиска». Впервые это зловещее небо не страшило его…

* * *

Лифт, поскрипывая, шел вверх.

— Знаете, — сказал Тессем, — я вспомнил несколько строк из одной баллады Киплинга. Поэты иногда не подозревают, насколько они правы. Вот, послушайте:

И Тамплинсон взглянул вперед

И увидал в ночи

Звезды, замученной в аду,

Кровавые лучи.

И Тамплинсон взглянул назад

И увидал сквозь бред

Звезды, замученной в аду,

Молочно-белый свет…

Ланской не ответил. Ему не хотелось говорить. Вернувшись в свою комнату, он записал в дневнике:

«Когда-то люди вышли в океан на скорлупках, вышли навстречу волнам, ветру, штормам — и победили. А потом настал наш черед, и мы отправились на своих кораблях в Звездный Мир, и хотя эти корабли, как песчинки перед необъятным Космосом, но вот мы тоже идем навстречу опасностям, которые страшнее любых штормов, идем и побеждаем. И те, кто будут после нас, пойдут на своих кораблях навстречу еще неизведанным величайшим опасностям…

Ибо судьба человека может быть разной; но у Человечества одна судьба — идти вперед и побеждать».

Загрузка...