Глава третья СОЛНЕЧНЫЙ «ЗАВЕТ БЫТИЯ»

На рубеже 1890–1900-х годов Константин Бальмонт вступает в новый, наиболее яркий период творчества. Меланхолические интонации сменяются мажорными, в стихах все явственнее звучат бунтарские мотивы, вызов. В манере поведения появляется наступательность, а в облике нечто дерзкое, демоническое. Его выразительно описал в мемуарном очерке «Бальмонт» Борис Зайцев: «Слегка рыжеватый, с живыми, быстрыми глазами, высоко поднятой головой, высокие прямые воротнички (de l’epogue), бородка клинушком, вид боевой <…>. Нечто задористое, готовое всегда вскипеть, ответить резкостью или восторженно. Если с птицами сравнивать, то это великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь („Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солнце“)».

Бальмонт по-прежнему много и неутомимо работает, полон творческих планов, в том числе переводческих. В 1899 году вышли два последних выпуска (VI и VII) Сочинений Шелли — итог напряженной работы в течение многих лет. С такой же страстью Бальмонт приступает к изучению и переводу произведений уже упоминавшегося Кальдерона де ла Барка, испанского драматурга XVII века, и увлекается всем испанским, как раньше увлекался английским. 10 марта 1898 года он пишет Чехову: «Я перевожу, читаю и перечитываю Кальдерона. Кончил перевод одной его драмы и на днях кончу перевод другой и не знаю, что с ними делать. Никто их, конечно, печатать не станет, да и прочтут не более 200 человек. Впрочем, я не унываю и хочу перевести не менее 15-ти пьес Кальдерона. Какая бы судьба его не постигла в России, он должен возникнуть в русской литературе. Он не менее интересен, чем Шекспир, только он более национален, менее общедоступен, он философ и лирик, он экзотичен, причудлив и пышен, как все истинно испанское. И герои его в своей судьбе превышают человеческое. Уже это делает его пленительным».

В творчестве Кальдерона прихотливо сочетались средневековая Испания, романтические тенденции, декоративность и пышность стиля барокко. Все это по-своему аукнется в стихах, которые войдут в следующую книгу Бальмонта «Горящие здания». Одновременно с Кальдероном он переводил «Испанские народные песни», которые будут опубликованы в журнале «Жизнь» (1900. № 5). Несколько позднее будет заключен договор с М. В. Сабашниковым об издании собрания сочинений Кальдерона. В 1900, 1902 и 1912 годах выйдут три выпуска его сочинений. Но всю работу по переводу испанского драматурга поэт завершит лишь в 1919 году.

В январе 1899 года Бальмонт приехал в Москву и 17 января прочел лекцию о Кальдероне в зале Исторического музея. Среди слушателей присутствовали Брюсов и его друзья. Бальмонт трактовал Кальдерона как предшественника современной поэзии и создателя драм, отмеченных приметами символической лирики. Поэт любил повторять название его драмы — «Жизнь есть сон», вкладывая в него особый смысл, характерный для поэтики символизма.

В этот приезд общение Бальмонта с Брюсовым продолжилось. Бальмонта волновали две темы, которые он хотел с ним обсудить. Во-первых, столетие со дня рождения А. С. Пушкина, а во-вторых, издание сборника петербургских и московских символистов. О предстоящем юбилее поэты говорили еще при встрече в декабре минувшего года. Для обоих Пушкин значил очень много. Размышления о творчестве великого поэта и его значении для страны и отечественной литературы нашли отражение в лекциях Бальмонта о русской поэзии, прочитанных в Оксфорде. Пушкин, по словам поэта, «сосредоточил в себе свежесть молодой расы, наивную непосредственность и словоохотливость гениального ребенка, для которого все ново, который на все отзывается, в котором каждое прикосновение с видимым миром будит целый строй мыслей, чувств, звуков. Инструмент, на котором он играет, многострунный, и каждая струна отличается одинаковой звонкостью. Подобно тому, как его излюбленный герой, Петр Великий, создал европейскую Россию, сам он создает русскую литературу…».

Обсуждая подготовку к юбилею Пушкина, Бальмонт и Брюсов пришли к мысли, что его надо ознаменовать чем-то значительным. У них возникла идея создать словарь языка Пушкина и обратиться по этому поводу в Академию наук. О пушкинском словаре написал и Урусов в статье «Четыре мысли по поводу чествования А. С. Пушкина», которую опубликовал (Биржевые ведомости. 1898. 20 декабря). Поэты были раздосадованы тем, что их инициативу перехватили, но все же предпринимали реальные шаги: Бальмонт обратился с письмом к академику А. Н. Веселовскому и связался с академиком А. А. Шахматовым. Кроме того, вместе с Екатериной Алексеевной занялся пробной росписью пушкинского текста. Брюсов, в свою очередь, тоже был настроен работать, занимался организационными делами, о чем свидетельствует его январская запись в дневнике. Однако все эти начинания вскоре заглохли, хотя сама идея поэтов оказалась плодотворной, но начала осуществляться лишь спустя полвека.

Предстоящий пушкинский юбилей стал причиной и очередного общения Бальмонта с А. П. Чеховым. По просьбе С. П. Дягилева, только что основавшего в Петербурге модернистский журнал «Мир искусства» (1809–1904), он обратился к Антону Павловичу с предложением написать небольшую статью для пушкинского номера журнала. Чехов отказался, сказав, что статей он не пишет. Однако для Бальмонта установившаяся связь с «Миром искусства» оказалась существенной: начиная с 1899 года он постоянно печатал в этом журнале стихи и статьи.

В юбилейном пушкинском празднике Бальмонт принял непосредственное участие. В мае он специально приехал в Москву, на родину Пушкина, где торжества отмечались особенно широко, выступал в Обществе любителей российской словесности. В большом «Пушкинском сборнике» (СПб., 1899), составленном из произведений писателей тех лет, опубликованы его стихотворения «Вопросы», «Нет любви» и «Затон». В обзоре русской литературы 1899 года для «Атенеума» поэт так писал о юбилее Пушкина: «Конец лучшего месяца этого года (я имею в виду последнюю неделю мая) стал памятным России благодаря национальному празднику — столетию со дня рождения Пушкина. Пушкин — наша слава, наша гордость, наше солнце. Его песни, проникнутые чистой красотой, были утренней зарей русской поэзии. В последние часы уходящего века, когда горизонт интеллектуальной жизни России окутан мглой, утешительно видеть, что по краям темных туч лучи этого солнца все еще сияют, озаряя нас в утренний час. Эти лучи обещают нам новую зарю, новое счастье, новую юность». И все же итогами юбилейного Пушкинского года Бальмонт остался недоволен, так как не нашел в журналах и газетах «разработки новых идей», «не появилась ни одна книга, ни одна статья, достойная великого поэта».

Второе дело, с которым Бальмонт приезжал в Москву в январе, — предложение издать совместный сборник-альманах петербургских и московских поэтов-символистов — развивалось так. Еще летом 1898 года в беседах с С. А. Поляковым Бальмонт говорил о необходимости организации для символистов собственного издательства и журнала, которые могли бы их объединить и утвердить как в литературе, так и в обществе. К тому времени петербургский журнал «Северный вестник» фактически перестал существовать. Да и единства среди петербургских символистов не было: неприкаянными ходили Александр Добролюбов и Владимир Гиппиус — у них была репутация крайних «декадентов», и в «Северный вестник» их не допустили. На «пятницах» Случевского, считавшихся поэтической академией, символисты держались порознь: Мережковские — одна линия, Минский — другая, Сологуб — сам по себе и т. д. На примере «суббот» Г. Бахмана, где Бальмонт был в центре внимания, он видел, что московская группа символистов живет дружнее. Он и задумал подготовить выступление петербургских и московских символистов в едином сборнике.

Толчком послужило знакомство Бальмонта с новым петербургским поэтом-символистом Иваном Ореусом, который писал под псевдонимом Коневской и нигде не печатался. Псевдоним происходил от слова Коневец — остров на Ладожском озере, на пути «из варяг в греки», где стоял старый монастырь. Бальмонт находил у Коневского большой талант. В январе он привез в Москву три тетради Коневского со стихами и критическими статьями, стихами заинтересовал Брюсова и всех присутствовавших на вечере у Бахмана. «Все были увлечены, — отмечал Брюсов в дневнике <…>. — Бальмонт задумал издать книгу стихов Ореуса, моих и других». Усилиями и настойчивостью Бальмонта в ноябре 1899 года вышла «Книга раздумий» — сборник, объединивший четырех поэтов: К. Бальмонта, В. Брюсова, М. Дурнова и И. Коневского. Предполагалось еще участие Вл. Гиппиуса и Ф. Сологуба, однако в последний момент они от сборника отошли, стихов не прислали. Обращает на себя внимание то, что все участники сборника, кроме Бальмонта, не были допущены на страницы обычных изданий, чуждавшихся любого намека на «декадентство». «Книга раздумий» по-своему торила путь к будущему символистскому издательству «Скорпион» и его альманаху «Северные цветы».

Значительная часть 1899 года прошла под знаком задуманной поэтом новой стихотворной книги «Горящие здания». На лето он приехал в подмосковное имение Поляковых Лысые Горы (Баньки), чтобы там, в уединении, отдаться творчеству. Он находился в необычайном творческом подъеме, много писал. О жизни в Баньках позднее Бальмонт расскажет в очерке «Пьяность солнца», опубликованном в журнале «Золотое руно» (1908. № 3–4). В имении его навещал С. А. Поляков, с которым он в это время крепко и надолго подружился. Сергей Александрович, мягкий, деликатный, интеллигентный, был богат, не скупился на поддержку поэтов и… ресторанные угощения. Бальмонт его прозвал: «нежный как мимоза». Однажды Поляков привез с собой Юргиса Балтрушайтиса, литовца, писавшего стихи на русском языке, и он тоже стал верным и добрым другом Бальмонта. Как и Поляков, Балтрушайтис был математиком по образованию (они одновременно учились в Московском университете и хорошо знали друг друга) и, как Поляков, увлекался изучением языков — знал немецкий, скандинавские языки, учил итальянский, занимался переводами (Ницше, Д’Аннунцио и др.). В Баньках, по словам Бальмонта, возникла «радость двух дружб — братская дружба с Юргисом Балтрушайтисом и С. Поляковым».

Балтрушайтису Бальмонт помог войти в литературу, рекомендовав его стихи миролюбовскому «Журналу для всех», а с Поляковым не раз возобновлял разговор об издательстве. Для Бальмонта это было актуально: надо было искать издателя для новой книги стихов. Речь шла и о печатавшейся «Книге раздумий». Однако Бальмонт не был человеком практического склада.

Всё повернулось по-другому при встрече и знакомстве Полякова с Брюсовым. Произошло это в конце августа, когда Бальмонт, гостивший в имении Сабашниковых Богдановщина Смоленской губернии, вернулся в Москву. Именно к этому времени относится такая дневниковая запись Брюсова: «Потом приехал Бальмонт и сразу выбил из колеи мою жизнь. Он явился ко мне втроем с неким Поляковым и литовским поэтом Юргисом Балтрушайтисом. Пришел еще Бахман, Бальмонт читал стихи, все приходили в восторг, ибо все эти вещи удивительные („Джен Вальмор“, „Закатные цветы“, „Я на смерть поражен своим сознаньем“, „О да, я избранный…“). Вечер закончился в „Аквариуме“». Стихотворения, которые читал Бальмонт, войдут в его будущую книгу «Горящие здания».

Встречи Бальмонта, Брюсова и Полякова продолжались. При разговоре о символистском издательстве Брюсов сразу же ухватился за эту идею. В отличие от Бальмонта он обладал организаторским талантом и быстро нашел с Поляковым общий язык. С одной стороны, Брюсов страстно желал возглавить дело, которое помогло бы ему утвердиться, стать лидером символистского движения, с другой — у Полякова были свои честолюбивые стремления — желание печататься (и стихи, и переводы из новейшей западноевропейской литературы). Какие-то общие планы будущего издательства могли обсуждаться еще в сентябре, до отъезда Бальмонта за границу. Но все конкретные дела по организации издательства были решены Поляковым и Брюсовым лишь к концу 1899 года. Так родилось символистское издательство «Скорпион».

Имя оно получило по бальмонтовскому стихотворению «Скорпион», опубликованному в «Книге раздумий»:

Я окружен огнем кольцеобразным,

Он близится, я к смерти присужден, —

За то, что я родился безобразным,

За то, что я зловещий скорпион.

Мои враги глядят со всех сторон

Кошмаром роковым и неотвязным, —

Нет выхода, я смертью окружен,

Я пламенем стеснен многообразным.

Но вот, — хоть все ужасней для меня

Дыханья неотступного огня, —

Одним порывом полон я, безбольным.

Я гибну. Пусть. Я вызов шлю судьбе.

Я смерть свою нашел в самом себе.

Я гибну скорпионом — гордым, вольным.

Тем самым была выражена признательность Бальмонту, главное же, что скорпион, безобразный, гонимый, однако готовый постоять за себя, выражал идею нового издательства: да, мы, символисты, — отверженные, но мы готовы к борьбе за свое место в литературе.

В названии символистского издательства был вызов благонамеренному вкусу, момент эпатажа, и в ответ появилось немало издевательских публикаций, вплоть до того, что издательство обзывали «Тарантулом». Но атмосфера скандала привлекала к нему внимание, а затем стала обеспечивать успех умело разработанная издательская политика, большой спрос на современную зарубежную литературу, преимущественно французскую и скандинавскую — с нее и начали издатели.

Первой изданной «Скорпионом» книгой стала драма Генрика Ибсена «Когда мы, мертвые, проснемся» в переводе Юргиса Балтрушайтиса и Сергея Полякова — она вышла в марте 1900 года. Первые стихотворные книги издательства — «Сборник стихов» Александра Добролюбова, «Tertia vigilia» («Третья стража») Валерия Брюсова и «Листопад» Ивана Бунина. Константина Бальмонта «Скорпион» издавал многократно: «Будем как Солнце» (1903), «Собрание стихов» в двух томах (1904–1905), «Полное собрание стихов» в десяти томах (1907–1914), «Звенья. Избранные стихи» (1913), «Поэзия как волшебство» (1915), ряд изданий в его переводах, стихи и статьи в скорпионовском альманахе «Северные цветы».

Сыграв значительную роль в создании «Скорпиона» и считаясь одним из его основателей, Бальмонт тем не менее прямого участия в деятельности издательства не принимал. Обусловлено это тем, что в Москве постоянно он жил мало, да и к практическим делам душа у него не лежала; его планы были связаны с творчеством. Умным стратегом, редактором и литературным бойцом был Валерий Брюсов, практическим руководителем — Сергей Поляков, а их прекрасным помощником — Юргис Балтрушайтис. Благодаря им «Скорпион» совершил настоящий прорыв в утверждении модернизма в литературе, подобно тому как с основанием журнала «Мир искусства» Сергей Дягилев, Александр Бенуа, Дмитрий Философов и другие сделали это в отношении изобразительного искусства и архитектуры. Поляков смело привлекал художников-модернистов к оформлению скорпионовских изданий, что выгодно их выделяло на общем фоне. Так на рубеже веков «новое искусство» стало завоевывать позиции в самых разных сферах. В этом, безусловно, была заслуга и Бальмонта.

Между тем его отношения с Брюсовым в это время резко осложнились. Вспоминая лето 1899 года, Бальмонт писал: «В это лето однако Брюсов представлял для меня мало интереса». Часто они стали встречаться в сентябре, но, по словам Бальмонта, это были скорее пикировки, колкости, хождения «по осколкам стекла». Брюсов не принимал многое в новых настроениях Бальмонта, он, который сам имел репутацию отъявленного декадента, считал их сверхдекадентскими, издержками неорганичного влияния Э. По, Ш. Бодлера и Ф. Ницше. Все это довольно жестко Брюсов выразил в сонете «К портрету К. Бальмонта», написанном в сентябре 1899 года:

Угрюмый облик, каторжника взор!

С тобой роднится веток строй бессвязный,

Ты в нашей жизни призрак безобразный.

Но дерзко на нее глядишь в упор.

Ты полюбил души своей соблазны.

Ты выбрал путь, ведущий на позор;

И длится годы этот с миром спор.

И ты в борьбе — как змей многообразный.

Бродя по мыслям и влачась по дням,

С тобой сходились мы к одним огням,

Как братья на пути к запретным странам,

Но я в тебе люблю, — что весь ты ложь,

Что сам не знаешь ты, куда пойдешь,

Что высоту считаешь ты обманом.

В этом «демоническом портрете» было что-то и от истинного Бальмонта того времени, а что-то звучало как явный «перехлест», диктуемый соперничеством, ревниво-завистливыми чувствами Брюсова, стремившегося уязвить «брата» («весь ты ложь»). Но до поры до времени Брюсов скрывал эти чувства ради устремления «к одним огням». К тому же он понимал, что где-то и не прав. Прочитав в феврале следующего, 1900 года на вечере нового искусства стихотворение Бальмонта «Избранный», по реакции зала он мог убедиться, что бальмонтовские стихи наиболее отвечают настроениям публики. Ради того, чтобы поддержать новое направление в литературе, Брюсов не раз демонстрировал и как руководитель «Скорпиона», и позднее как редактор журнала «Весы» общность позиций с Бальмонтом. И все же грань, отделявшая «дружбу» от «вражды» в их отношениях, с годами становилась все более зыбкой. На сонет «К портрету К. Бальмонта» герой сонета ответил Брюсову двумя стихотворениями: «Избраннику» и «Ожесточенному».

Бальмонту, конечно, тоже было дорого единство символистского движения. Однако он никогда не претендовал на роль «вождя», предпочитая оставаться «просто поэтом».

Ему были непонятны ненависть и ожесточение в сонете Брюсова, которые противоречили кодексу их братских отношений. В стихотворении «Ожесточенному» Бальмонт парировал:

Я знаю ненависть, и, может быть, сильней,

Чем может знать ее твоя душа больная,

Несправедливая и полная огней

Тобою брошенного рая.

……………………………………

С врагами — дерзкий враг, с тобой — я вечно твой,

Я узнаю друзей в одежде запыленной,

А ты, как леопард, укушенный змеей,

Своих терзаешь, исступленный!

Летом 1899 года Бальмонта более всего волновала будущая книга, которую он называл «книгой жизни и страсти». 28 июля поэт сообщал в письме И. А. Бунину: «Я пишу стихи, как сумасшедший. Моя новая книга будет совсем новой. Счастье писать». А через месяц, 24 августа, из Богдановщины он писал А. И. Урусову о работе над книгой: «Вот уже два месяца, как я не выхожу из поэтического возбуждения, совершенно заполнившего мою душу и заставляющего забывать о течении дней. Я не чувствую, что я живу. Я сознаю какой-то иной мир, который соприкасается со мной и сквозь мой или, как сквозь какую-то прозрачную среду, бросает световые волны и замыкает их в ритмические строки. Вы рассмеетесь, если я скажу, что я написал 80 стихотворений. Конечно, это чудовищное число не будет воспроизведено в печати <…> но я наслаждался, когда писал их. И во всяком случае чувствую, что за это лето я написал новую книгу, которая настолько выше всего, что я написал раньше, что для меня она открывает новую полосу жизни».

Бальмонту, как видно из письма, хотелось бы прочитать Урусову стихотворения «Красные цветы», предания из русской старины (стихи «В глухие дни» и «Смерть Димитрия Красного»), «Драгоценные камни», «Заколдованная дева», «Замок Джен Вальмор» и некоторые другие. К письму приложены автографы стихотворений «К Бодлеру» и «Альбатрос», очень важные для уяснения его эстетической позиции в это время.

Стихотворение «Альбатрос» Бальмонт написал не без влияния бодлеровского «Альбатроса». В этой одинокой, гордой и сильной морской птице, из поднебесья оглядывающей океан, Бодлер видел олицетворение поэта (перевод Д. Мережковского):

Поэт, вот образ твой!.. Ты царь за облаками.

Бальмонт в своем «Альбатросе» как бы развертывает эту бодлеровскую строку:

Над пустыней ночною морей альбатрос одинокий,

Разрезая ударами крыльев соленый туман,

Любовался, как царством своим, этой бездной широкой,

И, едва колыхаясь, качался под ним океан.

И порой омрачаясь, далёко на небе холодном,

Одиноко плыла, одиноко горела луна.

О, блаженство быть сильным, и гордым, и вечно свободным!

Одиночество! Мир тебе! Море, покой, тишина!

А в стихотворении «К Бодлеру» поэт признается в любви к автору «Цветов зла» — «павшему в пропасти, но жаждавшему вершин»:

Как страшно-радостный и близкий мне пример,

Ты мне все чудишься, о, царственный Бодлер,

Любовник ужасов, обрывов и химер!

Ты, павший в пропасти, но жаждавший вершин…

Со стихотворением «К Бодлеру» прямо соотносится мартовское письмо Урусову. В нем Бальмонт сообщает, что закончил статью о художнике Гойе (имеется в виду «Поэзия ужаса»). Тема статьи (снабженной эпиграфом из Бодлера) заставила его перечитать этого поэта. «Вся моя любовь к нему воскресла до бешенства». — подчеркивал Бальмонт. Он собирался писать о Бодлере и спрашивал Урусова, нет ли у него новых работ о поэте. Вскоре была написана бальмонтовская статья «О „Цветах зла“».

Приверженец чистого эстетизма, неземной красоты, светлой лазури, теперь Бальмонт весь во власти мучительных противоречий, которые, как ему представляется, должны стать основой современной лирики. Душа современного человека расколота между Добром и Злом, между красотой и безобразием, между альтруизмом и преступлением и т. д. Но она в таких полярностях ищет «светильник молитвы», как пишет он в статье «О „Цветах зла“».

Три поэта и мыслителя с их парадоксами оказывают в это время сильнейшее влияние на Бальмонта: Бодлер, Эдгар По и Ницше. В Бодлере он видит «вид мучительства над самим собой, неудержимое стремление входить в диссонансы и вводить себя в волну противоречий» («О „Цветах зла“»). «Безумного» Эдгара По Бальмонт называет «величайшим из поэтов-символистов», «гением открытий», который творил в состоянии «величайшего экстаза» и «от самых воздушных гимнов серафимам переходил к самым чудовищным ямам нашей жизни, чтобы через остроту ощущения соприкоснуться с иным миром, чтобы и здесь, в провалах уродства, увидеть хотя серное сияние» (статья «Гений открытия»).

Приведенные высказывания о Бодлере и По характеризуют в первую очередь творческую позицию самого поэта. Что касается Ницше, то он привлекал Бальмонта прежде всего критической «переоценкой ценностей», неприятием устоявшихся моральных догм.

На вопросе о Бальмонте и Ницше следует остановиться подробнее. Бальмонт был знаком не только с книгой-поэмой Ницше «Так говорил Заратустра», но и с другими его трудами. «Самый блестящий поэт-философ 19-го столетия» — так определял Бальмонт Ницше (в статье «Гении охраняющие»). В то же время он считал, что Ницше в создании образа Заратустры следует за иранской Зенд-Авестой, а в своей философии «вышел из Достоевского», учился у него (статья «О Достоевском»). В понимании «сверхчеловека» Бальмонт скорее опирался на Гёте, чем на философа. Он писал: «Все узнать, все понять, все обнять — вот истинный лозунг Übermensch’a [6] — слово, которое Гёте употреблял раньше Ницше с большим правом» (статья «Избранник земли»). Не идея превосходства над другими привлекала Бальмонта в «сверхчеловеке», а идея нового человека — творческой личности, способной всё понять и обновить жизнь. В гётевском смысле выступает у Бальмонта сверхчеловек («И я в человеческом — нечеловек») в программном стихотворении «Мои песнопения», в котором «стозвучные песни» автора — не что иное, как «все узнать, все понять, все обнять». В своем «все дозволено» Ницше доходил не только до разрушительной критики христианства, но и до скандального тезиса: «Бог умер, Бога нет». Последнее было для Бальмонта абсолютно неприемлемо, хотя не раз в его стихах звучат богоборческие мотивы, Люцифер выступает в роли параллельного демиурга, а свободная творческая личность находится как бы над Богом и дьяволом.

В октябре 1899 года Бальмонт уезжает за границу до августа следующего года. Некоторое время он находится в Берлине, а затем отправляется в Париж. 13 октября в письме из Берлина он извещает поэтессу Л. Н. Вилькину (вторая жена Н. М. Минского): «У меня много новостей. И все хорошие. Мне „везет“. Мне пишется. Мне жить, жить, вечно жить хочется. Если бы Вы знали, сколько я написал стихов новых! Больше ста. Это было сумасшествие, сказка, новое. Издаю новую книгу, совсем не похожую на прежние. Она удивит многих».

И далее — о своих переменившихся взглядах:

«Я все в мире благословляю. Все люблю».

Белый воздух прохладен.

Не желай. Не скорби.

Как бы ни был ты жаден,

Только Бога люби[7].

«Я изменил свое понимание мира. Как ни смешно прозвучит моя фраза, я скажу: — Я понял мир. На многие годы, быть может, навсегда».

В Париже в начале 1900 года Бальмонт подготовил и прочитал в Латинском квартале для русской аудитории лекцию «Элементарные слова о символической поэзии». В виде статьи она вошла в книгу «Горные вершины» (1904). Это было первое в России развернутое суждение о символизме как новом направлении в литературе, высказанное одним из самых талантливых его представителей.

На март — апрель Бальмонт уезжает в Испанию, бывает в Мадриде, Толедо, Гренаде и других местах, но в основном пребывает в Севилье. 10 ноября он сообщает матери, что написал в Испании два десятка стихотворений и переводит Кальдерона. «Под этим солнцем цветы и стихи цветут и расцветают», — делится поэт своими впечатлениями об Испании. Следующее его письмо от 10 мая — уже из Биаррица, где Бальмонты поселились на четыре недели. «Надоели нам странствия до смерти, — жалуется поэт матери, — и, как ни красив океан, я сплю и вижу, когда же, когда же я буду в России. Но здесь очаровательно <…>. Ни о чем не хочется думать, ничего не хочется загадывать. Слушать музыку моря и дышать прохладой океана. Счастье — жить и мыслить».

После Биаррица Бальмонт на несколько недель съездил в Лондон и Оксфорд, вернулся в Париж, а затем, в августе, на две недели приехал в Москву. Жить Бальмонты устроились в Петербурге. Здесь у них 25 декабря 1900 года родилась дочь Нина — Ниника, как ее звали в семье. Названа она была в честь Нины Васильевны Евреиновой, верного друга семьи Бальмонтов. Поэт очень любил дочь, позднее он посвятит ей книгу пленительных стихов «Фейные сказки» (1905).

Сборник «Горящие здания» вышел в свет в мае 1900 года, в нем было помещено 131 стихотворение. Начиная со второго издания (1904), сборник открывался такими словами: «Посвящаю эту книгу рубиновых страниц моему другу С. А. Полякову, с которым мы вместе ее пережили». Первое издание сразу же было разослано литературным друзьям. Не без волнения поэт ждал оценки князя Урусова, с которым делился еще замыслом книги, но тот промолчал. Причина была не только в его тяжелой болезни, но и в том, что он не принял книгу. В письме от 4 июня 1900 года князь поделился своим впечатлением от «Горящих зданий» с писательницей Александрой Алексеевной Андреевой (сестрой жены поэта): «mania grandiosa[8], кровожадные гримасы. Искусство заменило какое-то гоготание». В «кинжальных словах», в диссонансах и кричащих противоречиях содержания гармоничный Урусов увидел крайности декадентства, вседозволенность лирического «я».

Отзыв Урусова стал известен Бальмонту, и в письме от 3 июля 1900 года из Оксфорда он решил объяснить другу свое творческое кредо: «Я думаю, что Вы очень несправедливы к „Горящим зданиям“. Вы издавна привыкли видеть во мне поэта голубых и серебряных тонов. Но эта полоса творчества отошла от меня надолго, может быть, безвозвратно. Меня уже давно манит совсем другое. Если бы я стал писать стихи в прежнем своем стиле, я стал бы лгать перед собой. Я люблю теперь „хорохориться“ и чувствую для этого силы. Я люблю реальную жизнь с ее дикой разнузданностью и безумной свободой страстей <…>. И это не романтика. Это другое. Я хочу причаститься к противоречиям мира, чтобы понять их».

Ответа на это объяснение не последовало: 16 июля А. И. Урусов умер. Можно представить себе, что пережил поэт: слишком многое связывало его с этим человеком.

Книга «Горящие здания» получила высокую оценку в символистской критике. Брюсов считал ее «высшей точкой, которой достиг Бальмонт в своем победном шествии в русской поэзии». Блок признавал новаторство «Горящих зданий» (хотя предпочтение все же отдаст следующей книге Бальмонта «Будем как Солнце»).

«Горящие здания» имели подзаголовок «Лирика современной души». Позднее Бальмонт сопроводит книгу тройным предисловием: «Из записной книжки (1899)», «Из записной книжки (1903). Мои враги» и «Из записной книжки (1904)». В первом — «Из записной книжки (1899)» — поэт объяснит, что книга «Горящие здания» «не напрасно названа лирикой современной души»: «В этой книге я говорю не только за себя, но и за многих других, которые немотствуют, не имея голоса, а иногда имея его, но не желая говорить, немотствуют, но чувствуют гнет роковых противоречий, быть может, гораздо сильнее, чем я».

Необычный образ лирического героя был заявлен уже в первом стихотворении, открывавшем книгу, это — «часовой»:

<…> Сады, пещеры, замки изо льда,

Забытых слов созвучные узоры,

Невинность чувств, погибших навсегда, —

Солдаты спят, как нищие, как воры.

Назавтра бой. Поспешен бег минут.

Все спят. Всё спит. И пусть. Я — верный — тут.

До завтра сном беспечно усладитесь.

Но чу! Во тьме — чуть слышные шаги.

Их тысячи. Всё ближе. А! Враги!

Товарищи! Товарищи! Проснитесь!

(Крик часового)

В последующих стихах и циклах сборника он надевает всё новые и новые, подчас экстравагантные маски: «испанец, ослепленный верой в Бога и любовью» («Как испанец»), «скиф», который «на врага тетиву без ошибки натянет, напитавши стрелу смертоносною желчью змеи» («Скифы»), «кузнец», кующий «много слов» («Кузнец»), брахман, кто «приобщился в Браме — и утонул в бессмертной высоте» («Индийский мудрец»). Он пытается существовать в разных историко-мифологических пространствах, то оживляя сюжеты из «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина (стихотворения «В глухие дни», «Опричники», «Смерть Димитрия Красного»), то воссоздавая мотивы из Зенд-Авесты. «У каждой души есть множество ликов, в каждом человеке скрыто множество людей, и многие из этих людей, образующих одного человека, должны быть безжалостно ввергнуты в огонь», — утверждал Бальмонт в том же первом предисловии.

Центральный, сквозной мотив книги — горение, в нем сливаются стихийно-пантеистическое начало и пафос творческого самосожжения во имя преображения жизни («Прощай, мое Вчера. Скорей к неизвестному Завтра!» — напишет Бальмонт в третьем предисловии). Поэт демонстративно «поджигает» свое прежнее элегическое восприятие мира, отрекаясь от тютчевского завета «молчания», воплотившегося в предшествующей книге «Тишина», он восклицает:

Я устал от нежных снов,

От восторгов этих цельных

Гармонических пиров

И напевов колыбельных.

Я хочу порвать лазурь

Успокоенных мечтаний,

Я хочу горящих зданий,

Я хочу кричащих бурь!

Упоение покоя —

Усыпление ума.

Пусть же вспыхнет море зноя,

Пусть же в сердце дрогнет тьма.

Я хочу иных бряцаний

Для моих иных пиров.

Я хочу кинжальных слов

И предсмертных восклицаний!

(Кинжальные слова)

Образ «горящих зданий», безусловно, нес в себе антиурбанистическое содержание, но отнюдь не сводился к нему. Бальмонт раньше многих других поэтов-символистов «причастился городу» (А. Блок) и отверг его «ненавистный гул». В «Горящих зданиях» он провозглашает новый «завет»:

О человек, спроси зверей,

Спроси безжизненные тучи!

К пустыням вод беги скорей,

Чтоб слышать, как они певучи!

Беги в огромные леса,

Взгляни на сонные растенья,

В чьей нежной чашечке оса

Впивает влагу наслажденья!

Им ведом их закон, им чуждо заблужденье.

(Слово Завета)

Теперь образ «здания» включает в себя более емкий символический смысл: «горящие здания» — «остов» прежнего миросозерцания Бальмонта, на котором он пытается утвердить новые эстетические и этические ценности. «И в смерти будешь жить, как остов мощных зданий» — так заканчивается стихотворение «Слово Завета».

Красоту и высший смысл жизни Бальмонт находит теперь в человеческой душе, во всех ее переменчивых «мигах» и «роковых противоречиях»:

В душах есть всё, что есть в небе, и много иного.

В этой душе создалось первозданное Слово!

………………………………………………

Дивно и жутко — уйти в запредельность,

Страшно мне в пропасть души заглянуть,

Страшно — в своей глубине утонуть.

Все в ней слилось в бесконечную цельность,

Только душе я молитвы пою,

Только одну я люблю беспредельность,

Душу мою.

(В душах есть всё)

Импрессионизм поэта приобретает новый характер, меняется интонационный строй лирики. Не случайно вместо «поэзии созвучий» А. И. Урусов с осуждением услышал в книге «какое-то гоготание». Импрессионизм понимался Бальмонтом не только как стиль, но и как мироощущение. «Истинно то, что сказалось сейчас <…>. Вместить в каждый миг всю полноту бытия — вот цель» — так определял В. Брюсов поэтическое кредо новых бальмонтовских книг начала 1900-х годов. Сам Бальмонт в третьем предисловии к «Горящим зданиям» объяснял перемены в своем миропонимании по-другому:

«Я откидываюсь от разума к страсти, я опрокидываюсь от страстей в разум. Маятник влево, маятник вправо. На циферблате ночей и дней неизбежно должно быть движение. Но философия мгновения не есть философия земного маятника. Звон мгновенья — когда его любишь, как я, — из области надземных звонов.

Я отдаюсь мировому, и мир входит в меня».

В «Горящих зданиях» поэт по-своему стремился к преодолению «многоликой» расщепленности сознания, к цельности восприятия мира, однако цельность неизменно ускользает от него. Принято считать, что главный нерв лирики Бальмонта — его «прирожденный пантеизм». «Поэзия стихий», фрагментарно заявившая о себе уже в ранних книгах «В безбрежности» и «Тишина», начинает складываться в стройные звенья «мирового четверогласия» именно в «Горящих зданиях», когда

…уразумев себя впервые,

С душой соприкоснулись навсегда

Четыре полновластные стихии: —

Земля, огонь и воздух, и вода.

(«Лишь демоны, да гении, да люди…»)

Огонь — любимая бальмонтовская стихия, «аромат солнца» — «В солнце звуки и мечты, / Ароматы и цветы…» («Аромат солнца»), — ощутимый во многих стихотворениях «Горящих зданий», достигнет затем особой насыщенности в книге «Будем как Солнце» и пройдет через всё творчество поэта. Однако, думается, поэтическое мироощущение Бальмонта не ограничивалось стихийным пантеизмом. Стихи из «Горящих зданий», как и более ранние, дают основание говорить о своеобразном влиянии на поэта христианских идей. В одном из разделов «Горящих зданий», названном «Совесть», лирическое «я» поэта, по выражению Иннокентия Анненского в статье «Бальмонт-лирик», «живет двумя абсурдами — абсурдом цельности и абсурдом оправдания».

Мир должен быть оправдан весь,

Чтоб можно было жить! —

заявлял Бальмонт в цикле «В душах есть всё». Иногда он пытался «оправдать» мир с помощью «Слова Завета», идя «сквозь цепь случайностей к живому роднику», размышлял о Страшном суде, готовился принести себя в огненную жертву:

Скорее, Господи, скорей, войди в меня,

И дай мне почернеть, иссохнуть, исказиться!

(Молитва о жертве)

Вместе с тем он увлечен философией индуизма, о чем свидетельствует раздел «Индийские травы», сопровожденный двумя эпиграфами. Первый: «То есть ты. Основоположение индийской мудрости», второй — из Шри Шанкара Ачарии (брахмана-ведантиста): «Познавший сущность стал выше печали». Интерес Бальмонта к Индии не был преходящим: в 1910-е годы он будет работать над переводами ведийских гимнов, драм Калидасы и «Жизни Будды» Ашвагхоши.

Видимо, в связи с разнонаправленностью философских увлечений и недостижимостью цельности мироощущения у Бальмонта впервые зазвучала тема двойничества в «Горящих зданиях» и возник образ «двойника» (вообще характерный для творчества символистов). Он появился среди «полумертвых руин полузабытых городов» прежде всего для того, чтобы «осветить» лирическому герою «сумеречные области совести». Поэт — «сын Солнца» — живет «у самого себя в плену», то «с диким бешенством бросаясь в смерть порока», то «снова чувствуя всю близость к божеству» (стихотворение «Избранный»). Образ двойника наиболее полно раскрывается в стихотворении «На рубеже» («Лесной пожар»):

Зачем так памятно, немою пеленою,

Виденья юности, вы встали предо мною?

Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,

И я уже не тот, и вы уже не те.

Вы только призраки, вы горькие упреки,

Терзанья совести, просроченные сроки.

А я — двойник себя, я всадник на коне,

Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!

……………………………………

Мой конь несет меня, и странно-жутко мне

На этом взмыленном испуганном коне.

Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье.

Перед душой моей вы встали на прощанье,

О тени прошлого! — Простите же меня

На странном рубеже, средь дыма и огня!

Символический образ мирового неблагополучия — «страна Неволи» — подчас получает конкретное наполнение:

Необозримая равнина,

Неумолимая земля —

Леса, холмы, болото, тина,

Тоскливо скудные поля…

О, трижды скорбная страна,

Твое название — проклятье,

Ты навсегда осуждена.

(Равнина)

Развивая тему бунта, крушения устоев мирового порядка, Бальмонт нередко ставит своего лирического героя «по ту сторону добра и зла». В «случайно» возникшем мире (стихотворение «Скрижали») Бог и Сатана взаимообратимы. «Злые чары» таит в себе любовь, тесно переплетаясь с «колдовством» (стихотворения «Замок Джэн Вальмор», «Заколдованная дева», «Я сбросил ее с высоты»).

Демоническое начало, явственно ощутимое в «Горящих зданиях», достигает своего пафоса в завершающем книгу стихотворении «Смертию — смерть». В нем «замкнутое» мироздание, воплотившееся в «лике Змея», разрушает Люцифер:

Вновь манит мир безвестной глубиной,

Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,

И я не Змей, уродливо-больной,

Я — Люцифер небесно-изумрудный,

В безбрежности, освобожденной мной.

Красота и безобразие также утратили свою полярность — в сонетах «Уроды», «Проклятие глупости» Бальмонт воспевает «таинство» их нераздельности:

Для тех, кто любит чудищ, все — находка,

Иной среди зверья всю жизнь провел,

И как для закоснелых пьяниц — водка,

В гармонии мне дорог произвол.

(Проклятие глупости)

Ноты этического и эстетического релятивизма, относительности всех понятий, прозвучали не только в лирике Бальмонта, это — общая тенденция у многих «старших» символистов, достаточно вспомнить знаменитые строки В. Брюсова:

Хочу, чтоб всюду плавала

Свободная ладья.

И Господа и Дьявола

Хочу прославить я.

(З. Н. Гиппиус, 1901)

Истоки этой тенденции — в идее сверхчеловеческой миссии творца, пересоздающего мир посредством искусства, что получило сложное и неоднозначное философское выражение у разных поэтов-символистов и часто соотносилось с ницшеанским сверхчеловеком. Обращаясь в цикле «Антифоны» к близким ему по духу поэтам (стихотворения «К Лермонтову», «К Бодлеру»), Бальмонт воспевал «нечеловеческую» роль искусства, избранничество творца, устремленного при всех падениях к «горным вершинам».

Нет, не за то тебя я полюбил.

Что ты поэт и полновластный гений,

Но за тоску, за этот страстный пыл

Ни с кем не разделяемых мучений.

За то, что ты нечеловеком был.

О Лермонтов, презрением могучим

К бездушным людям, к мелким их страстям,

Ты был подобен молниям и тучам…

………………………………………

И жестким блеском этих темных глаз

Ты говорил: «Нет, я уже не с вами!»

Ты говорил: «Как душно мне средь вас!»

(К Лермонтову)

Бальмонтовская книга получила резко отрицательную оценку в либеральных журналах «Мир Божий» (А. Богданович), «Образование» (Н. Ашешов). Совсем неожиданно ее поддержал молодой Горький в рецензии, напечатанной в газете «Нижегородский листок» 14 ноября 1900 года, где выделил три созвучных ему самому стихотворения: «Альбатрос», «Кузнец» и «Воспоминание о вечере в Амстердаме». «Горящие здания» он рассматривал вместе с брюсовским сборником «Tertia vigilia». Сопоставляя поэзию Бальмонта и Брюсова, Горький отмечал их «духовное родство», по таланту же первого ставил выше и считал, что Бальмонт стоит «во главе наших символистов».

Такое мнение высказывало большинство при сравнении Брюсова и Бальмонта. Несмотря на общую устремленность к новому искусству, их творчество было во многом противоположно: Брюсов — рационалист по складу ума, и его поэзия почти лишена непосредственного лиризма, свойственного Бальмонту. Как поэту современники отдавали предпочтение Бальмонту, что не могло не ранить самолюбие Брюсова. Впрочем, он и сам в стихотворном послании «К. Д. Бальмонту» (1902) писал: «Мы пророки, ты — Поэт». У Брюсова были свои достоинства, которыми не обладал Бальмонт: ясный аналитический ум, талант критика, теоретика и организатора.


Начало 1900-х годов в России ознаменовалось общественными волнениями, забастовками, антиправительственными демонстрациями, которые зачастую заканчивались разгоном со стороны властей. Бальмонт, один из самых демократически настроенных символистов, не остался в стороне от этих событий. Его возмущали расправы со студентами: их за участие в «беспорядках» исключали из учебных заведений, отдавали в солдаты. Он поддерживал протесты по поводу отлучения Святейшим синодом Льва Толстого от Церкви. 4 марта 1901 года Бальмонт участвовал в демонстрации студентов у Казанского собора в Петербурге, при разгоне которой несколько человек было убито. Протест сорока трех литераторов против расправы, направленный в газеты (в числе подписавшихся был и Бальмонт), привел к запрещению Союза взаимопомощи писателей.

Всё это вызывало у поэта негодование. Свои чувства он выразил на благотворительном вечере 14 марта в зале Петровского коммерческого училища на Фонтанке. После нескольких лирических произведений Бальмонт прочел только что написанное стихотворение «Маленький Султан», начало которого звучало так:

То было в Турции, где совесть вещь пустая.

Там царствует кулак, нагайка, ятаган,

Два-три нуля, четыре негодяя

И глупый маленький Султан.

Оно вызвало, по свидетельству современников, бурные аплодисменты. Слушатели без труда расшифровали подлинное содержание стихотворения, навеянное событиями у Казанского собора, а в маленьком Султане увидели царя Николая II. На вопрос присутствовавшего в зале агента охранного отделения, чье это стихотворение, Бальмонт ответил: перевод с испанского. Возникло дело о чтении на вечере недозволенного цензурой произведения, после чего последовал обыск на квартире поэта. Но стихотворение уже ходило в списках, попало в нелегальную печать, использовалось в прокламациях. Дело о стихотворении «Маленький Султан» приобрело политическую окраску, рассматривалось в Департаменте полиции, и 20 мая было принято постановление: выслать Бальмонта как политически неблагонадежного из Петербурга, запретить проживать в обеих столицах, столичных губерниях и университетских городах.

Однако это предписание Бальмонту вручили лишь в середине мая в Москве, куда он выехал из Петербурга еще 12 мая. В Первопрестольной он жил на разных квартирах, и полиция на время потеряла его след. После вручения документа о высылке поэт должен был немедленно покинуть Москву. 13 и 14 июня состоялись проводы Бальмонта его московскими друзьями: сначала у Сабашниковых, затем в ресторане на Курском вокзале. В дневнике Брюсова отмечена такая деталь: «Впрочем, Бальмонт не пьет. Конечно, он все тот же». Дело в том, что перед этим сильнейший нервный срыв, вызванный всем случившимся, он «топил в вине».

Пятнадцатого июня 1901 года Бальмонт выехал из Москвы в Курскую губернию, где поселился в имении Сабашниковых в селе Никольском близ железнодорожной станции Иванино. Там он провел все лето и часть осени.

Братья Сабашниковы, выходцы из богатого сибирского купеческого рода, получившие прекрасное образование (окончили Московский университет), рано приобщились к книгоиздательскому делу. Их издательство внесло большой вклад в историю русской науки и литературы. Михаил Васильевич после смерти младшего брата Сергея в 1909 году станет единоличным владельцем издательства. Бальмонт с ним дружил, неоднократно с его помощью издавался, помогал ему в разработке серии «Памятники мировой литературы». Кроме того, как уже отмечалось, через Екатерину Алексеевну он состоял с Сабашниковыми в родственных отношениях. Словом, Михаил Васильевич Сабашников хорошо знал Бальмонта, и здесь уместно привести его характеристику поэта, из которой видно, что его удивляло в поэте несоответствие репутации «стихийного гения» и реального человека, каким он был в жизни, работе, отношении к творчеству.

«В работе Константина Дмитриевича меня поразило то, что он почти не делал поправок в своих рукописях. Стихи в десятки строк, по-видимому, складывались у него в голове совершенно законченными и разом записывались им в рукопись. Если нужно было какое-либо исправление, он заново переписывал текст в новой редакции, не делая никаких помарок или приписок в первоначальном тексте. При необычной нервности Константина Дмитриевича почерк его не отражал, однако, на себе никаких перемен в его настроении <…>. Это казалось и неожиданным и удивительным, — свидетельствует М. В. Сабашников в своих „Записках“. — Да и в привычках своих он оказался педантично аккуратным, не допускающим никакого неряшества. Книги, письменный стол и все принадлежности поэта находились всегда в порядке гораздо большем, чем у нас, так называемых деловых людей. Эта аккуратность в работе делала Бальмонта очень приятным сотрудником издательства. Рукописи, им представляемые, всегда были окончательно отделаны и не подвергались изменениям в работе. Корректуры держал четко и возвращал быстро.

Недоумение вызывало во мне удивительное сочетание в нем беззаботной рассеянности и бессознательной наблюдательности. На каждом шагу приходилось удивляться его незнанию окружающих отношений, понятных иногда даже ребенку. И одновременно он, оказывается, интуитивно улавливал каким-то чутьем то, что, быть может, и не осознавалось окружающими. Это наблюдение мое относится, впрочем, к другому времени. Когда я как-то под свежим впечатлением выразил Константину Дмитриевичу свое удивление, он только с гордостью сказал мне:

— Миша, недаром же я поэт».

В этих наблюдениях несомненно отразились впечатления Сабашникова и во время общения с поэтом в 1901 году в Никольском.

Бальмонту в Никольском нравилась деревенская обстановка, напоминающая Гумнищи: парк, поля, лес, тишина. Летом там с ним находились жена и дочь. «Мы живем в полном уединении, по методу почти робинзоновскому, — писал он 10 июля В. С. Миролюбову. — Работается легко <…>. Девочка наша — очаровательнейшее существо, и я с неким удивлением нашел в себе большой запас отцовской нежности».

Осенью Сабашниковы вернулись в Москву. Уехала и Екатерина Алексеевна с дочерью. Бальмонт остался один. Как и летом, он продолжал много работать: писал стихи для новой книги, переводил, читал корректуры (Кальдерон, По, драматические произведения Гауптмана и Зудермана, охотно ставившиеся на сцене). Он привез с собой пишущую машинку, на которой привык работать, книги, рукописи — целый сундук, который всегда брал, уезжая куда-то на длительный срок.

Оставаться в осеннюю непогоду в деревенской глуши Бальмонту не хотелось, и он решил на месяц уехать в Крым, тем более что во время майской встречи с Чеховым в Москве писатель пригласил его к себе в Ялту (где в 1899 году закончил строительство дома и жил почти постоянно).

В Ялту поэт приехал в конце октября. Курортный сезон кончался, Чехова никто не навещал, он тяготился своим одиночеством и Бальмонту был рад. 30 октября 1901 года Антон Павлович писал Ольге Леонардовне Книппер: «Сегодня был Бальмонт и обедал со мной». Бывал он у Чехова часто, приходил иногда даже на утренний кофе. 6 ноября писатель сообщал Ольге Леонардовне: «Сегодня у меня Бальмонт. Ему нельзя теперь в Москву, не позволено, иначе бы он побывал у тебя в декабре, и ты бы помогла ему добыть билеты на все пьесы, какие идут в вашем театре. Он славный парень, а главное, я давно уже знаком с ним и считаюсь его приятелем, а он моим».

Как видно из письма, отношения между Чеховым и Бальмонтом были достаточно близкие. В первую их встречу 12 декабря 1895 года, когда Бальмонт и Бунин пришли знакомиться с Чеховым, приехавшим в Москву, писатель воспринял его как поэта, занятого поисками новых форм творчества, и это ему импонировало. А уже в 1902 году Чехов писал Бальмонту: «Вы знаете, я люблю Ваш талант, и каждая Ваша книжка доставляет мне немало удовольствия и волнения».

Вскоре, 14 ноября, в Ялту для лечения приехал на длительный срок Максим Горький. Он был арестован за протестное письмо по поводу событий у Казанского собора (к слову, он тоже был на демонстрации 4 марта) и заключен в нижегородскую тюрьму. Там у него обострился легочный процесс, и под давлением общественности его из тюрьмы освободили. Чехов принимал в его судьбе живое участие, первое время пребывания в Ялте Горький жил у него. Здесь и состоялось знакомство Бальмонта с входившим в славу Горьким. О нем поэт уважительно отзывался как о «значительном имени» в русской литературе, а в связи с выходом повести «Фома Гордеев» отмечал в литературном обзоре для журнала «Атенеум»: «Среди современных писателей М. Горький сразу же занял одно из первых мест».

Вскоре после знакомства Горький писал редактору журнала «Жизнь» В. А. Поссе: «Познакомился с Бальмонтом. Дьявольски интересен и талантлив этот неврастеник. Настраиваю его на демократический лад». Бальмонт увидел в Горьком «законченную сильную личность», человека, расположенного к нему. Их объединяли активное отношение к жизни, идея раскрепощения личности, но по сути они были разными людьми и стояли на разных художественных позициях. Это Бальмонт подчеркнул в стихотворении-посвящении «Горькому» (1901): «Сильный! Ты пришел со дна, / Ты пришел со дна глубокого, чудовищного, мутного. / Мир твой — пропасть, / светлый мир мой — вышина, / Тишь забвенья, / Прелесть тучек, измененность их движенья / Поминутного» и т. д. Сопоставляя Чехова и Горького, Бальмонт отдавал предпочтение Чехову, он был ему ближе и как художник, и как человек. В статье «Имени Чехова» он так выразит впечатление от них: «Один — воплощение душевного изящества, уравновешенной скромности, при полном сознании своих высоких творческих качеств, и вежливость чувства и деликатность во всем. Другой — любопытство возбуждающий, частью даже и трогательный, но больше грубый, душевно угловатый и без надобности резкий человек».

Узнав, что у Чехова гостят два молодых писателя, Лев Толстой пригласил Антона Павловича вместе с ними к себе. Толстой жил в Гаспре в имении графини С. В. Паниной. Встреча состоялась 14 ноября. Толстого Бальмонт и Горький привлекали как писатели, гонимые властями, тут он был на их стороне. Присутствовавший при встрече зять Толстого М. С. Сухотин записал в дневнике: «Три писателя были сегодня: Чехов, Горький, Бальмонт, разговор шел с натужинкой», Бальмонт, по его словам, «все молчал и конфузился». Когда перешли к политическим событиям в России, разговорились. Беседа закончилась приглашением Толстого бывать у него.

Бальмонт воспользовался приглашением, навестил Льва Николаевича 22 ноября и провел у него несколько часов. На этот раз Толстой проявил интерес и к творчеству, и к личности поэта. Он услышал от Бальмонта более подробный рассказ о событиях у Казанского собора, о расправе над демонстрантами, о его высылке. Бальмонт прочел свои стихи, в том числе и стихотворение «Маленький Султан», после чего Лев Николаевич не без укоризны сказал: «А вы все декадентские стихи пишете? Нехорошо, нехорошо».

Толстой, автор трактата «Что такое искусство?», в котором декадентство и символизм оценивались им резко отрицательно, поскольку, по его мнению, противоречат здравому смыслу и не несут нравственного и религиозного содержания, не мог реагировать по-другому на творчество Бальмонта. Поэту хотелось познакомить писателя со стихами о природе, которыми дорожил и надеялся, что они найдут благосклонный отклик. Он прочитал стихотворение «Аромат солнца», начинавшееся так:

Запах солнца? Что за вздор!

Нет, не вздор.

В солнце звуки и мечты,

Ароматы и цветы… и т. д.

Толстой, прослушав, воскликнул: «Ах, какой вздор! Аромат солнца? Какой вздор!..» Об этом эпизоде поэт рассказал сам в статье «О книгах для детей» (Весы. 1908. № 3).

Бальмонт не мог поверить, что Толстой не понял метафорическое содержание стихотворения, и стал доказывать, что у него самого в повести «Казаки» есть нечто подобное в описании природы. По просьбе Толстого он прочел стихотворение «Белая страна», завершающееся почти по-лермонтовски:

Я один в просторах, где умолкло время,

Не с кем говорить мне, не с кем, кроме Бога.

После этого Толстой попросил Бальмонта рассказать о себе, и поэт подробно рассказал о своей жизни. В тот вечер и на Толстого, и на присутствующих Бальмонт произвел благоприятное впечатление. Софья Андреевна сообщала сыну Сергею 25 ноября: «Был опять Бальмонт и больше мне понравился тем, что он очень образован и начитан». Позже, в письме от 1 января 1902 года Чехов — в ответ на просьбу Бальмонта узнать о том, какое впечатление произвел он на Толстого, — ответил: «Пока слышал, что Вы произвели на него хорошее впечатление, ему было приятно поговорить с Вами».

К воспоминаниям о встрече с Толстым, столь значимой для него, Бальмонт возвращался не раз. В той же статье в «Весах» он писал: «Быть может, никогда в моей жизни ни один человек так не слушал меня. За одну эту способность — так приникать душой к чужой, чуждой душе, можно бесконечно полюбить Льва Толстого». В «Странице воспоминаний» (1923) Бальмонт изложил ту же мысль несколько по-другому: «Не то сейчас хочется вспоминать, о чем был разговор, а то, что одним взглядом, одним простым вопросом Лев Толстой умел, как исповедник, побудить к полной правде чужое сердце и заставить его мгновенно раскрыться. Видеть это лицо, полное внутреннего света, и не любить его — было нельзя. Слушать этот голос и не слышать полную правду внутреннего зрения — было невозможно».

Крымские встречи оставили в душе Бальмонта неизгладимый след. Почти месяц он пребывал не среди поэтов, у которых зачастую преобладали кружковые интересы, а среди писателей, которые были крупными художниками и личностями во всем. Один Толстой чего стоил! Это заставило его о многом задуматься, а что-то, может быть, и пересмотреть.

Двадцать четвертого ноября Бальмонт не без сожаления покинул Ялту и отправился в деревню Сабынино Курской губернии. Там, верстах в двадцати от Белгорода, находилось имение князя Дмитрия Алексеевича Волконского, замужем за которым была сестра Екатерины Алексеевны Мария. На зиму туда приехали и жена поэта с дочерью. Хозяева предоставили им просторный флигель, у Бальмонта был отдельный кабинет. Для наблюдения над ссыльным поэтом из Курска прислали жандарма — он должен был вести негласный надзор, который в условиях деревни, естественно, превратился в гласный. Архивные документы, между прочим, говорят, что негласный надзор над Бальмонтом осуществлялся и в Крыму, и за границей, когда он туда уехал.

Из Сабынина Бальмонт послал Л. Толстому книгу «Горящие здания» с дарственной надписью и отметками двадцати семи стихотворений, которые могли бы заинтересовать писателя, а его письмо от 6 декабря 1901 года звучало как исповедь. «Эта книга, — писал он Толстому о „Горящих зданиях“, — сплошной крик души разорванной и, если хотите, убогой, уродливой. Но я не откажусь ни от одной страницы и — пока — люблю уродство не меньше, чем гармонию. Может быть, незабываемое впечатление от встречи с Вами перебросит решительно от пропасти к высотам душу, которая блуждает. Вы не знаете, сколько Вы мне дали. Вы, богатый, как Солнце».

В Сабынине Бальмонт в основном был занят стихами для новой книги, которую решил назвать «Будем как Солнце». В частности, он написал главу поэмы «Художник-Дьявол» («Безумный часовщик»). Рукопись книги он подготовил уже в феврале и послал ее в издательство «Скорпион» Брюсову и Полякову. Одновременно он хлопотал у курского губернатора о выдаче ему заграничного паспорта. Поэт мечтал уехать в Англию, в Оксфорд, чтобы продолжить работать над Шелли: Горький во время крымской встречи обещал ему ускорить издание трехтомника в издательстве «Знание». Договор был заключен на очень выгодных условиях: гонорары обеспечивали жизнь и работу за границей почти в течение целого года. К ходатайству о выезде Екатерина Алексеевна подключила своих влиятельных знакомых в верхах, в этом ей помогала ближайшая ее подруга Татьяна Алексеевна Полиевктова, урожденная Орешникова (кстати, сестра Веры Алексеевны, жены писателя Бориса Зайцева). 14 февраля 1902 года курский губернатор распорядился выдать Бальмонту заграничный паспорт на полгода.

Пребывание в Сабынине было скрашено для Бальмонта знакомством с прелестной девушкой Люси Савицкой, которая гостила у родных в соседнем поместье. Она воспитывалась во Франции, писала стихи по-русски и по-французски, но мечтала поступить на сцену. Бальмонт, зная нравы французских театров, отговаривал ее от этого шага, советовал не торопиться. Чистая, трогательная дружба-влюбленность отразится в поэзии Бальмонта: Люси Савицкой в книге «Будем как Солнце» посвящен целый стихотворный цикл, а дружба с нею продолжится вплоть до 1930-х годов.

Пятнадцатого марта 1902 года Бальмонт приехал из Сабынина в Москву. Задержаться в Москве он мог только до отхода поезда в Варшаву. Об этом он известил Брюсова. Друзья устроили ему на квартире Брюсова встречу-проводы. Встретился он коротко и с Верой Николаевной, приехавшей провожать сына и хлопотать о его младшем брате Михаиле, который за участие в политической манифестации был осужден на шесть месяцев тюрьмы. В дневнике Брюсова есть запись о том, что Бальмонт не хотел уезжать из Москвы, твердил: «Мне все равно». «По счастью, мать приехала к нам, женщина властная <…>. „Костя, пора на вокзал“, — скомандовала она, и Костя повиновался».

За границей первое время Бальмонт жил в Париже. В письме матери от 8 апреля 1902 года поэт сожалел, что видел ее очень мало. Писал ей Бальмонт не так часто, и письма были лаконичные. Зато очень часто писал Брюсову: до конца 1902 года отправил более двадцати писем. Они читаются как дневник и дают довольно полное представление о жизни, интересах, литературной работе поэта. Некоторые из них имеют вид литературных посланий — он и Брюсов возродили в символистской среде этот жанр, так расцветший в пушкинскую пору. Бальмонт дорожил общением с Брюсовым, который выполнял его многочисленные просьбы, касающиеся книг, издательских дел и т. п. Поэт постоянно спрашивал его о литературных новостях в России, отвечал на присланные стихи Брюсова. Между ними продолжался живой диалог.

В Париже Бальмонт прожил три с половиной недели. Перед отъездом в Оксфорд он получил письмо от директора-распорядителя издательства «Знание» К. П. Пятницкого. Это был прекрасный редактор-профессионал, с его замечаниями и советами в корректуре Бальмонт не мог не считаться. Но его обстоятельное письмо от 6 апреля 1902 года, в котором он отстаивал свою позицию, свидетельствует о не менее серьезном, профессиональном подходе поэта к переводам.

«Прежде чем перевести ту или иную страницу, — писал поэт, — я перечитываю ее в разных настроениях не менее шести-семи раз. Мало того. Я любопытствую, как другой чувствует ту или иную строфу, и перечитываю французские и немецкие переводы Шелли, хотя хорошо знаю текст. Это делает впечатление многосторонним <…>. Иногда я перевожу целый вечер одно маленькое стихотворение, иногда в один час перевожу целую страницу. Это зависит от чего-то, что внутри меня <…>. Сверстанную корректуру я хочу непременно читать сам. Чужое чтение мне может только мешать. Мне видны все особенности орфографии и частностей в стихотворной структуре. Другому они не могут быть видны без специального изучения подлинника. Теперь, при чтении корректуры, я опять сверяю свой перевод с текстом, строка за строкой». Такова была методика работы Бальмонта-переводчика при подготовке к изданию в «Знании» трехтомного Собрания сочинений Шелли. Поэтому ему так важно было работать над первоисточниками Шелли, собранными в так называемой Бодлеянской библиотеке, входящей в библиотеку Оксфордского университета. Свое название Бодлеянская библиотека получила от современника Шекспира Томаса Бодлея, подарившего университету Оксфорда книги, собранные им за целую жизнь: по его примеру библиотеку в течение столетий пополняли новые дарители книжных раритетов. Там же были сосредоточены и другие материалы по Шелли, позволяющие поэту уточнить его старые переводы. Над всем этим Бальмонт усердно трудился в Оксфорде.

Приехал он туда 9 апреля и поселился в учебном интернате на улице Museum Road, 12. Свои напряженные литературные труды, связанные не только с Шелли, но и с Кальдероном, собственными стихами, Бальмонт прервал в начале июня, чтобы вместе с Екатериной Алексеевной совершить путешествие по Европе.

Бальмонты побывали в Дании, Голландии, Бельгии, Германии. Судя по письму поэта Брюсову от 14 июня 1902 года, они посетили Остенде — курорт в бельгийской Фландрии, где задержались до начала июля, купаясь в Северном море. Сообщая об этом в письме матери от 27 июня, Бальмонт добавляет: «Здесь солнце и царство звуков». А 5 июля ей же пишет: «Мы совсем „растроганы“ тем, что наша девочка так понравилась бабушке и дедушке. Через 2 недели Катя возвратится к ней».

Побывали Бальмонты и в Нюрнберге, центре немецкого средневековья и готики, откуда 10 июня ездили в Байрейт. Бальмонт любил музыку Вагнера, а в Байрейте, где композитор долго жил и работал, был создан «Театр Вагнера», там ставились его оперы и организовывались концерты.


С нелегким сердцем возвращалась Екатерина Алексеевна в Россию. Она знала за мужем две страсти, две слабости — женщины и вино, поэтому редко оставляла его одного, особенно опасаясь того, что в семье называли словом «отпадение», — запоев, когда поэт становился совершенно неуправляем. Больше всех он слушался Нюшу, Анну Николаевну Иванову, племянницу Екатерины Алексеевны. Нюша, рано осиротевшая, сначала воспитывалась в семье Василия Михайловича и Маргариты Алексеевны Сабашниковых вместе с их дочерью Маргаритой, а затем преимущественно жила в семье Бальмонтов. Добрая и сострадательная по натуре, она действовала на поэта успокоительно, Бальмонт звал ее своей «няней», любил и заботился о ней.

Екатерина Алексеевна старалась оградить мужа от вина, но это не всегда удавалось. Добрый и нежный по натуре, во время «отпадений» он становился неузнаваем. Вот что можно прочесть в ее «Воспоминаниях»: «С именем Бальмонта, „талантливого поэта“, всегда связывалось представление как о человеке беспутном, пьянице, чуть ли не развратнике. Только близкие люди знали его таким, как я, и любили его не только как поэта, но и как человека <…>. И все они соглашались со мной, что Бальмонт был прекрасный человек. Откуда такое противоречие в суждениях? Я думаю, это происходило от того, что в Бальмонте жило два человека. Один — настоящий, благородный, возвышенный, с детской и нежной душой, доверчивый и правдивый, а другой — когда он выпьет вина, полная его противоположность: грубый, способный на все самое безобразное <…>. Вино действовало на него как яд <…> вызывало в нем припадки безумия, искажало его лицо, обращало в зверя его, обычно такого тихого, кроткого, деликатного <…>. Ясно, что это был недуг. Но никто не мог мне объяснить его».

Врачи находили Бальмонта здоровым, и действительно физически он был на удивление крепок и вынослив. Единственный способ борьбы с недугом — ни капли алкоголя. Бальмонт понимал свой порок («чумной порок России», как написал он в стихотворении «Лесной пожар»), поэтому старался сдерживаться, усиленно работая. Но в богемной среде художественно-артистических натур, особенно модернистского толка, сильны были представления об «искусственном Эдеме» (будто с помощью алкоголя или наркотиков можно стимулировать творчество, вызывая особые состояния вдохновения, воображения, фантазии), и удержаться от этого «эдема» было трудно. Так, например, случилось с Бальмонтом летом 1899 года, когда он работал над книгой «Горящие здания» и вместе с новыми друзьями Поляковым и Балтрушайтисом впадал «в чары ядовитой услады алкоголя» (очерк «Пьяность солнца»). В состоянии опьянения Бальмонт становился неудержим, рвался из одного кабака в другой; вообще у него появлялась невероятная тяга ходить, двигаться, он был неутомим и всегда оставался на ногах. В этот момент важно было не оставлять его одного, иначе он мог попасть в беду. Это знали близкие и ценившие его люди, такие как М. В. Сабашников, С. А. Поляков, М. А. Волошин и др.

Надо отдать должное Екатерине Алексеевне: она несла свой тяжкий крест безропотно, с чувством ответственности за судьбу человека, обладавшего выдающимся талантом, и продолжала его любить несмотря ни на что. По сути это был подвиг, на который, впрочем, в ее мемуарах нет и тени намека.

То же самое можно сказать и о страницах, касающихся отношения Бальмонта к женщинам. Конечно, «романы» Бальмонта не могли не ранить ее. Но сколько в ней было сдержанности и понимания натуры человека, с которым она связала свою судьбу. «Мне не верили, когда я говорила, что прожила счастливую жизнь с Бальмонтом, — пишет она в воспоминаниях и подчеркивает: — Я очень мало встречала таких неизменно честных, благородных и, главное, правдивых людей, как Бальмонт».

Своих чувств Бальмонт не таил ни от кого, о его «романах» Екатерина Алексеевна знала. Сам он был совершенно неревнив, считал ревность противоестественным чувством. Состояние влюбленности было его органической потребностью, он претворял в стихи все «миги» любви, которые в предисловии к переводу пьесы Оскара Уайльда «Саломея» назвал «сказкой»: «Любовь, сказка мужской мечты и женской, не смешивается с жизнью. Она возникает в ней как сновидение и уходит из нее как сновидение, иногда оставляя по себе поразительные воспоминания, иногда не оставляя никакого следа, только ранив душу сознанием, что было что-то, чего больше нет, чего не вспомнишь, не вызовешь опять никакими усилиями…»

В письме поэтессе Людмиле Николаевне Вилькиной Бальмонт признавался: «Меня интересуют только женские души». Иногда он объяснял это тем, что женской души ему не хватало с детства: у него было шесть братьев и ни одной сестры. Поэтому некоторых женщин, с кем, помимо ушедшего «романа», его связывала душевная или творческая близость, он называл словом «сестра» и продолжал с ними дружить. Женские души Бальмонт считал более тонкими, отзывчивыми, мягкими, и в нем самом некоторые современники находили эти качества. Например, Брюсов считал, что лично в нем говорит мужское начало, а в Бальмонте — женское. О «женской душе» Бальмонта писал П. Флоренский, ее находили в поэте и многие другие.

В главе «Отношение к женщинам» своих мемуаров Е. А. Андреева-Бальмонт довольно подробно рассказывает о «романах» мужа и своем восприятии их.


Двадцать третьего июля 1902 года Бальмонт вернулся в Оксфорд, занимался Шелли, читал книги об Испании и Индии, правил первые корректурные листы своего нового сборника «Будем как Солнце». Но чувствовал себя одиноко. «Здесь я один, как в башне», — жаловался он в письме Брюсову. Поэтому в начале сентября, когда работы по Шелли были завершены, Бальмонт переехал в Париж. Там посещал Национальную библиотеку, вычитывал присылаемые из России корректуры, но по-прежнему тосковал в одиночестве. О своем настроении Бальмонт писал Брюсову: «Я первые дни несколько раз ходил один ночью над Сеной, и мне так хотелось броситься в нее». Чтобы рассеять мрачное настроение, он пригласил приехать в Париж из Норвегии Дагни Кристенсен.

Начало их знакомства установить трудно, но известно, что в 1900 году в Петербурге Бальмонт с ней встречался. Журналистка и поэтесса, Дагни Кристенсен работала в Петербурге корреспондентом одной из норвежских газет. Любовь к Скандинавии, занятия норвежским языком, литературой (Ибсен, Бьёрнсон, Гамсун) были началом их сближения, переросшего в любовные отношения, без каких-либо дальних планов с обеих сторон. В Париж она приехала по первому зову. Ей в книге «Будем как Солнце» посвящен «Трилистник» (стихотворения «Из рода королей», «В моем саду», «Солнце удалилось»).

О парижской встрече с Дагни поэт написал В. С. Миролюбову: «Помните ли Вы одну ночь, когда мы бродили с Вами по улицам и я рассказывал Вам о той норвежской девушке, которая приезжала ко мне в Петербург? С тех пор прошло два года, и она сейчас со мной здесь. Несколько недель мы были в сказке, теперь мечта кончается нежно и легко, как тает облако, чтобы возникнуть снова — где? — оно не знает. А люблю я все-таки ту, которая целые годы не перестает быть Беатриче. И, помня свою любовь к ней, я всех люблю и всё».

Кто Беатриче — ясно: это Катя, Екатерина Алексеевна. Дагни Кристенсен, как и многие другие из «романных» героинь Бальмонта, не была ей соперницей. Но Бальмонт ошибался, считая, что соперниц ей не будет…

Той же осенью в Париже Бальмонт обрел большого, настоящего друга в лице поэта и художника Максимилиана Александровича Волошина, влюбленного во французскую поэзию и живопись. В прошлом студент-юрист, исключенный из Московского университета за участие в студенческих беспорядках, он увлеченно постигал европейскую культуру. Во Франции появился после путешествия по Италии, Испании, где посетил музеи Флоренции, Рима, Мадрида; в Париже в 1900-е годы сошелся с кругом художницы Е. С. Кругликовой и писательницы А. В. Гольштейн. Дружбе с Бальмонтом не помешали ни резкая критика его перевода драм Гауптмана (Русская мысль. 1901. № 5), ни разница в возрасте (Волошин десятью годами младше), ни различные приемы поэтического творчества: Бальмонт ориентировался на музыкальное звучание слова, Волошин — на живописную изобразительность. Их объединяли широкая образованность, новое мировосприятие и поиск новых форм творчества. Волошин в это время был близок к символистскому направлению. Бальмонта он относил к числу тех поэтов, у которых он «учился владеть стихом». Тогда же, еще до своего отъезда из Парижа, Бальмонт рекомендовал Волошина Брюсову: «Податель сего письма, Макс Волошин, да внидет в дом Ваш, приветствуемый и сопровождаемый моей тенью». Познакомившись с Брюсовым, Волошин стал деятельным автором символистских изданий, а с выходом журнала «Весы» регулярно публиковал в нем свои статьи о литературной и художественной жизни Франции.

Дружба с Волошиным, в свою очередь, обогащала и Бальмонта. Об этом со всей определенностью рассказывает в воспоминаниях о Волошине Екатерина Алексеевна: «Имя Макса Волошина я впервые услышала от Бальмонта. Он писал мне из Парижа осенью 1902 года, что познакомился в Латинском квартале (кажется, на одной из своих лекций) с талантливым художником М. Волошиным, который „и стихи пишет“. В каждом письме похвалы ему возрастали <…>. Он писал, что они часто бывают вместе, бродят по городу. Макс показывает ему уголки старого Парижа, доселе ему неизвестные. Писал, что разница возрастов и вкусов — Макс принадлежал латинской культуре, изучал французских живописцев и поэтов, а Бальмонт был погружен в английскую поэзию <…> — не мешала их сближению. К сожалению, я не могу привести подлинных слов Бальмонта из его писем, слов нежных и восхищенных о Максе, письма эти погибли в нашей парижской квартире во время войны 1914 года».

Надо заметить, что по характеру, темпераменту поэты были прямо противоположны друг другу: взрывной, подверженный «отпадениям» Бальмонт — и уравновешенный вечный примиритель Волошин. Как уже говорилось, он никогда не оставлял Бальмонта в его тяжелые периоды «отпадения», несмотря на коробящие других поступки «стихийного гения». И Бальмонт ценил Волошина, недаром писал ему через много лет, 14 февраля 1914 года: «Ты один из тех 3-х или 4-х мужчин, которых люблю по-братски».

Дружба с Волошиным отвлекала Бальмонта от мрачных настроений в Париже. Вместе с ним он бывал на лекциях, концертах, выставках, посещал мастерскую Е. С. Кругликовой. Там Бальмонт познакомился с молодым художником Фидусом (Гуго Хеппенер), который предложил ему бесплатно оформить обложку книги «Будем как Солнце». Издательство «Скорпион» на это согласилось, а сам автор принял лишь пятый вариант оформления книги. Ее корректура по-прежнему посылалась в Париж отдельными листками, поэт над ними работал. В декабре 1902 года он получил тревожный сигнал о задержке книги Московским цензурным комитетом и в связи с этим писал Брюсову: «Спасите мою книгу. В ней <…> верно <…> вырежут много страниц». Основные цензурные перипетии развернутся уже в следующем году, и выход книги задержится до начала июня.

В Париже в начале XX века жила довольно большая русская колония: политические эмигранты, художники, писатели, публицисты, ученые, студенты. Одни обосновывались на долгий срок, другие — на время. Слава поэта уже дошла до Парижа. Бальмонта приглашали на концерты с чтением стихов. Предложили читать лекции на выбранные им темы в Русском университете, или Вольной школе социальных наук, основанной в ноябре 1901 года. Бальмонт остановился на темах, близких ему: «Чувство личности в поэзии» и о Шелли. Первую лекцию, судя по письму Брюсову, он прочел 7 ноября, вторую — 4 января 1903 года.

Первая лекция была посвящена драматической поэзии Англии и Испании XVI–XVII веков. В качестве материала Бальмонт избрал драмы писателей елизаветинских времен — Шекспира, Марло, Флетчера, Форда и произведения золотого века испанской литературы — Сервантеса, Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Кальдерона и др. Их содержание рассматривалось по отношению к любви, в ней чувство личности, по Бальмонту, проявляется наиболее ярко и сильно. Отстаивание чувства личности героями эпохи Возрождения, «знавшими высокое и низкое», должно стать примером современникам других времен. В таком, показательном для взглядов поэта, ключе осмысливалась тема лекции. В форме статьи лекция была опубликована в альманахе «Северные цветы» 1903 года. Главный ее тезис выражал и суть книги символов «Будем как Солнце». «Есть только один вопрос, — утверждал Бальмонт, — имеющий безусловное значение для человека: должен ли он видеть в себе средство или цель, должен ли он видеть в себе орудие чьей-то воли или, отрешившись от подчиненности, желать свободы во что бы то ни стало, считать каждый миг своим и единственным, быть как цветок, который расцветает, отцветает и не возобновится. Быть рабом или быть властелином. Быть невольником или повелителем той зеленой звезды, на которой мы живем и которая зовется Землей».

Лекция «Чувство личности в поэзии» связана в жизни Бальмонта с происшествием, которое закончилось его двухдневным заключением в парижской тюрьме предварительного заключения Консьержери.

Ах, черт французов побери:

Я побывал в Консьержери —

так в стихах, начинающихся шутливо, описал Бальмонт это совсем нешуточное происшествие. В результате недоразумения поэта, возвращающегося с лекции в возбужденном состоянии, обвинили в неуважении к полиции, заключили под стражу, а на суде приговорили к солидному штрафу.

Одно из выступлений Бальмонта в университете завершилось знакомством с более серьезными последствиями. К нему подошла 22-летняя девушка, большая поклонница его поэзии. Как оказалось, многие стихи поэта она знала наизусть, переписывала в альбом, собирала его книги. Звали ее Елена Цветковская. Дочь генерал-лейтенанта артиллерии, служившего в Киеве, она училась на математическом факультете в Сорбонне.

Вот как описывает в мемуарах знакомство с ней Екатерина Алексеевна:

«После выступления Бальмонт пошел в кафе и, выпив, пришел, как всегда, в неистовое состояние. Елена была с ним в кафе, а оттуда сопровождала его в блужданиях по городу ночью. Когда все кафе закрылись и негде было сидеть, она повела Бальмонта к себе в комнату, так как Бальмонт никогда не возвращался домой, когда был нетрезв. Елена ни минуты не колебалась произвести скандал в маленьком скромном пансионе, где она жила, приведя с собой ночью мужчину. Бальмонта она сразу поразила и очаровала своей необычностью. Он восторженно писал мне о встрече с ней. Я не придала ей значения, как не придавала значения его постоянным влюбленностям».

Всё обернулось не так, как думала жена Бальмонта. Их встреча оказалась роковой, прежде всего для Елены. Это была ее первая слепая страсть, а потом — обожание, почитание, обожествление Поэта, что ему льстило. В отличие от Екатерины Алексеевны она готова была следовать за Бальмонтом куда угодно, выполнять любые его капризы и прихоти. Сначала отнесшийся к встрече с Еленой как к очередному случайному роману, он всё более понимал, что становится пленником этой красивой девушки с голубыми глазами. В состоянии душевного смятения и противоречивых чувств покидает Бальмонт Париж в первых числах января 1903 года.

Благодаря хлопотам Екатерины Алексеевны в Департаменте полиции еще в ноябре Бальмонтом было получено разрешение вернуться в Россию. Таким образом, срок окончания высылки — май 1903 года — отменялся. 6 января Бальмонт приехал в Москву.

Произведения и переводы Бальмонта не раз подвергались цензурным изъятиям и запретам по разным причинам. Вообще символисты и декаденты как возмутители спокойствия были у властей на подозрении. Книгу «Будем как Солнце» отпечатали без предварительной цензуры еще в конце 1902 года. Но выход ее московский цензор Соколов задержал, главным образом из-за эротических мотивов. Указав на некоторые стихотворения, он отметил, что стихи «отличаются тщательной отделкой и несомненно рассчитаны не на чувство, а на чувственность читателя», а в отдельных текстах нашел элементы «кощунства». Бальмонту пришлось заменять их новыми стихотворениями. После этого, в конце мая 1903 года, книга получила необходимую визу «в свет». Редактору журнала «Ежемесячные сочинения» Иерониму Ясинскому Бальмонт писал 1 июля: «Получили ли Вы мою книгу „Будем как Солнце“, прошедшую сквозь строй московских и питерских цензоров и потерявшую при этом 10 стихотворений, в том числе напечатанного у Вас „Святого Георгия“? Хотели вырезать и „Художника-Дьявола“, но спасло указание на то, что он был напечатан в „Ежемесячных сочинениях“». Из-за цензурного вмешательства в книге осталось 198 стихотворений вместо 205, некоторые стихотворения подверглись авторской правке.

Книга «Будем как Солнце», по замыслу поэта, должна была прозвучать как призыв к жизни, что подчеркивалось и ее названием, и оформлением обложки: на ней был изображен обнаженный атлет с воздетыми к небу руками, вбирающий в себя энергию солнца и соки земли, раскрепощенный и свободный. По мнению Блока, высказанному им в рецензии (Новый путь. 1904. № 1), Бальмонт сумел в ней «обратить мир в песню» и «полюбить явления, помимо их идей».

Книга открывалась довольно необычным посвящением: «Посвящаю эту книгу, сотканную из лучей, моим друзьям, чьим душам всегда открыта моя душа: брату моих мечтаний, поэту и волхву Валерию Брюсову, — нежному, как мимоза, С. А. Полякову, — угрюмому, как скала, Ю. Балтрушайтису, — творцу сладкозвучных песнопений Георгу Бахману, — художнику, создавшему поэму из своей личности М. А. Дурнову, — художнице вакхических видений, русской Сафо, М. А. Лохвицкой, знающей толк в колдовстве, — рассветной мечте Дагни Кристенсен, валькирии, в чьих жилах кровь короля Гаральда Прекрасноволосого, — и песенному цветку Люси Савицкой, с душой вольной и прозрачной, как лесной ручей». В этом общем посвящении названы те, к кому в сборнике обращены стихи (с конкретным посвящением и без него), чьи дружба и близость скрашивали жизнь поэта в последние годы. Кроме того, в разделе «Млечный путь» много стихотворений с посвящением женщинам, имена которых в большинстве случаев трудно расшифровать.

Особо стоит цикл из пяти стихотворений, озаглавленный «Д. С. Мережковскому» (вошел в раздел «Сознание»). Фигура Мережковского — знаковая для символизма и небезразличная для Бальмонта. В стихах он обрисован противоречиво. С одной стороны, поэт называет его «братом», говорит о любви к нему, с другой — о том, что от его любви в душе — «мертво». По мнению Бальмонта, Мережковский своей проповедью обновления христианства совершает безумный шаг, превращается в «ловца человеческих темных сердец». Впоследствии заглавие цикла «Д. С. Мережковскому» Бальмонт снимет и назовет «Одинокому».

На рубеже XIX–XX веков Мережковский почти перестал писать стихи, ушел в богоискательство, увлекся идеей создания «Церкви Третьего Завета», стал инициатором организации в Петербурге Религиозно-философских собраний с целью внесения «поправок» в русское православие. В собраниях принимали участие П. П. Перцов, В. В. Розанов, Д. В. Философов, Н. М. Минский, а также духовенство и столичная интеллигенция, интересующаяся вопросами религии. Собрания были разрешены самим обер-прокурором Синода К. П. Победоносцевым. Религиозные искания определили и концепцию задуманного Мережковским журнала «Новый путь» (редактор П. П. Перцов). К его организации был привлечен Брюсов в должности секретаря и представителя журнала в Москве. В связи с этим в переписке Бальмонта с Брюсовым за 1902 год Мережковский и «Новый путь» занимают значительное место. Бальмонту претит фигура Победоносцева, как и то, что поэзию Мережковский подчиняет религиозной цели. И хотя Мережковский по-прежнему ему нравится как «художественный идеалист», автор книги «Вечные странники», но по взглядам становится чуждым. Первый номер журнала «Новый путь» вышел в конце 1902 года. Бальмонт в нем печатался, однако считал журнал «помойной ямой», а в стихотворении «Далеким близким» (1903) недвусмысленно высказался, насколько резко расходится с позицией Мережковского и «новопутийцев» (Перцова, Розанова, З. Гиппиус и др.):

Мне чужды ваши рассуждения:

«Христос», «Антихрист», «Дьявол», «Бог».

Я — нежный иней охлаждения,

Я — ветерка чуть слышный вздох.

…………………………………

Вы так жестоки — помышлением,

Вы так свирепы — на словах,

Я должен быть стихийным гением,

Я весь в себе — восторг и страх.

Вы разделяете, сливаете,

Не доходя до бытия.

Но никогда вы не узнаете,

Как безраздельно целен я.

Бальмонт отстаивал художественную независимость поэта от каких-либо догм и доктрин, в том числе религиозных, и славил стихийный дар поэта, его свободу. Расхождение это хорошо подметили еще художники «Мира искусства», не принимавшие неохристианского проповедничества Мережковских и противопоставлявшие им Бальмонта как искреннего и восторженного «жреца искусства». Да, бывшие «близкими» для Бальмонта Мережковские теперь стали «далекими», что отразится на их дальнейших взаимоотношениях.

Впрочем, следует заметить, что декларируемая Бальмонтом собственная «цельность» сомнительна. Утверждая идею космизма, «четверогласия стихий» и жизнетворчество, он вместе с тем не избежал противоречий и раздвоенности, антиномичности, свойственной его художественному сознанию. Это нашло свое выражение и в книге «Будем как Солнце».

Глубокий душевный перелом, отразившийся в «Горящих зданиях», приводит Бальмонта к выстраданному убеждению, что «бунтом жить нельзя». Он страстно ищет всеединого начала, которое соединило бы христианскую жертвенность, языческий пантеизм и «молчаливую» мудрость Брамы. Утверждая приоритет личностного в творчестве, поэт в то же время стремится соотнести собственное «я» с универсальным космическим целым, равновеликим этому «я». Подобную модель художественного мира современные исследователи (к примеру, О. В. Сливицкая в работе «Космос и душа человека») называют антропокосмической. Четко определить, чем отличался бальмонтовский космизм от созвучных художественных исканий начала XX века, трудно. Сложившееся в литературоведении противопоставление индивидуализма «старших» символистов соборным устремлениям «младших» нуждается в серьезном уточнении, когда речь идет о тенденциях развития символизма 1900-х годов.

Сам поэт, подчеркивая свою «чуждость» рассуждениям о Христе и Антихристе, дал основание некоторым исследователям утверждать, будто он был чуть ли не единственным из символистов, кто прошел мимо религиозно-философских исканий. Нередко Бальмонта как носителя «аполлоновского» начала, то есть культа гармонии и красоты, противопоставляют трагическому дионисийству теургов (наиболее последовательно представленному в теоретических работах Вячеслава Иванова). Думается, что не следует абсолютизировать «мажорный» характер бальмонтовского космизма, в котором еще до младших символистов проявилось и дионисийское начало — в оргиастических стихах об Эросе, вошедших в книги «Будем как Солнце» и «Только Любовь».

Примечательно, что Андрей Белый в статье о Бальмонте уже в «Горящих зданиях» разглядел «решительный перегиб от буддийской окаменелости… к золотисто-закатному винному пожару дионисийства». Вячеслав Иванов в статье «О лиризме Бальмонта», характеризуя книгу «Будем как Солнце», не случайно сравнил лирического героя поэта с распятым на «солнечном колесе» Иксионом. «„Будем как Солнце“, кричит он нам с высоты своего вращающегося пламенного креста, каждый оборот которого — мука. Эту муку Иксиона знал и Ницше», — отмечает далее теоретик символизма. В статьях и письмах Бальмонта не упоминается Ницше как автор «Рождения трагедии из духа музыки» и «Веселой науки», но эти работы он, несомненно, знал. Попытке Вяч. Иванова соединить «эллинскую религию страдающего бога» с христианством и ницшеанством Бальмонт не сочувствовал. Однако О. Дешарт во вступительной статье к брюссельскому изданию собрания сочинений Вяч. Иванова вспоминала, что, по словам теоретика символизма, его с Бальмонтом «единило, вопреки всему, острое у обоих, непосредственное переживание „разлуки вселенной“ и „вселенского сочувствия“».

«Единил» Бальмонта с младосимволистами и пафос жизнетворчества, ярко выраженный в его книге «Будем как Солнце», которую Александр Блок в статье «О современной критике» (1907) назвал «одним из величайших творений русского символизма». Вряд ли можно характеризовать как чисто индивидуалистический и сам этот пафос, и принцип цельности, представленный в книге. Ведь уже в программном втором стихотворении поэт говорил от лица «мы», призывая каждого следовать солнечному «завету бытия»:

Будем как Солнце! Забудем о том,

Кто нас ведет по пути золотому,

Будем лишь помнить, что вечно к иному,

К новому, к сильному, к доброму, к злому,

Ярко стремимся мы в сне золотом.

Будем молиться всегда неземному

В нашем хотенье земном!

………………………………

Будем как Солнце, оно — молодое.

В этом завет красоты!

(«Будем как Солнце! Забудем о том…»)

Главный символ бальмонтовской книги — Солнце как душа мира — по сути мифологичен, «это первичный создатель, хранитель и разрушитель всего», как подчеркивал Эллис. Вряд ли имеет смысл искать происхождение данного символа в мифологии отдельных народов. «В какую страну ни приедешь, — в слове мудрых, в народной песне, в загадках легенды — услышишь хвалы Солнцу», — писал позднее Бальмонт в статье «Солнечная сила».

Композиция книги «Будем как Солнце» была довольно четко продумана Бальмонтом. В ее основу заложено «магическое» число семь — книга имеет семь разделов, — воплощающее для символистов идею вселенной. Показательно, что это же число позднее будет заявлено в сборнике Александра Блока «Нечаянная Радость» (1907). «В семи отделах я раскрываю семь стран души моей книги», — напишет Блок во вступительном слове к ней.

Символический смысл придавал Бальмонт и числу четыре, которое, по его мнению, олицетворяло «творческое четверогласие мировых стихий» — огня, воды, воздуха и земли, а также «четыре ступени познания».

Первый раздел «Будем как Солнце» так и озаглавлен — «Четверогласие стихий». Своеобразным символом вселенской гармонии становится образ «воздушного храма» в одноименном стихотворении:

Этот храм, из воздушности светом сплетенный,

В нем кадильницы молча горят…

Лирический герой поэта вхож в этот «храм», он ощущает «радостное и тайное соприкосновение» с природными стихиями, живет в согласии с «мировым».

Любимая бальмонтовская стихия — огонь. В цикле «Гимн огню» огонь представлен как символ вечного обновления, самосожжения и творческого преображения:

Я помню. Огонь,

Как сжигал ты меня

Меж колдуний и ведьм, трепетавших от ласки Огня.

Нас терзали за то, что мы видели тайное,

Сожигали за радость полночного шабаша, —

Но увидевшим то, что мы видели,

Был не страшен Огонь.

Я помню еще,

О, я помню другое: горящие здания,

Где сжигали себя добровольно, средь тьмы,

Меж неверных, невидящих, верные — мы.

И при звуках молитв, с исступленными воплями

Мы слагали хваленья Даятелю сил.

Я помню, Огонь, я тебя полюбил!

Балладной романтической традицией (возможно, «Морской царевной» и «Русалкой» Лермонтова) навеяно одно из лучших стихотворений раздела — «С морского дна», объединившее и водную, и лунную, и солнечную символику. «Прекрасная дева морской глубины» из царства «бледных дев» — где «нет дрожания страстей, / Ни стона прошлых лет», где «нет цветов и нет людей, / Воспоминаний нет. <…>/ У всех прозрачный взор красив, / Поют они меж трав, / Души страданьем не купив, / Души не потеряв…» — устремляется под влиянием «новолунья» из этой «бесстрастной глубины» к Солнцу, в мир чувств и красоты:

…И утро на небо вступило.

Ей было так странно-тепло.

И Солнце ее ослепило,

И Солнце ей очи сожгло.

Симптоматичен для Бальмонта по смысловой символике финал баллады:

Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,

Что двойственно вечен и нов…

……………………………………………

Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз

В одном из больших городов.

Глаза отражали застывшие сны

Под тенью безжизненных век…

……………………………………………

В том сумрачном доме большой вышины

Балладу о море я пел,

О деве, которую мучили сны,

Что есть неподводный предел,

Что, может быть, в мире две правды даны —

Для душ и для жаждущих тел.

И с болью я медлил и ждал у окна

И явственно слышал в окно

Два слова, что молвила дева со дна,

Мне вам передать их дано:

«Я видела Солнце, — сказала она, —

Что после, — не все ли равно!»

Стихию земли в книге символизируют два полярных образа: «камень» и «цветок». «Самоцветные камни земли самобытной» воспеты Бальмонтом в его «испанских» стихотворениях — «Испанский цветок» и «Толедо». Причем Толедо, «город-крепость на горе», «город-храм», — это символ запечатленной в камне истории человечества:

Ты, сказав свое, затих

Навсегда, —

Но поют в тебе отшедшие года,

Ты — иссеченный на камне мощный стих.

Цветок — определенная этическая и эстетическая норма для лирического героя поэта. Не случайно раздел «Четверогласие стихий» завершает одноименное стихотворение, символизирующее единение человека с миром природы:

Я цветок, и счастье аромата

Мне самой судьбою отдано.

От восхода Солнца до заката

Мне дышать, любить и жить дано.

(Цветок)

Все четыре стихии поэтически воспринимались Бальмонтом, как он утверждал в «Поэзии стихий», именно в их «соучастии… <…> в их вечном состязанье, в празднестве их взаимной слитности и переплетенности».

Е. А. Андреева-Бальмонт вспоминала: в комнате у мужа «всегда стояли живые цветы, подношения дам, самые разнообразные. Иногда большой букет, иногда один цветок. Бальмонт любил приводить изречение японцев: „Мало цветов — много вкуса“. И любил носить на платье цветы. Не потому, что следовал моде, в подражание Оскару Уайльду или кому другому. Он прикалывал себе цветок в петлицу не только когда выходил куда-нибудь на парадный обед, собрание, свое выступление, но когда был и дома один, в деревне, где его никто не видел».

Второй раздел книги — «Змеиный глаз» — посвящен теме творчества. Символика «змеиного» чрезвычайно характерна для поэзии русского символизма: в разное время к ней обращались З. Гиппиус (стихотворение «Она»), Ф. Сологуб (цикл «Змеиные очи»), А. Блок (циклы «Снежная маска», «Фаина»). В этой символике соединились греческое («видение», «зрение», «познание»), христианское («злое», «демоническое»), фольклорно-мифологическое («огонь», «женское», «изменчивое») начала. В книге «Будем как Солнце» символика «змеиного» по-своему вписывается в русскую романтическую традицию. Уже первое стихотворение раздела «Праздник свободы» вызывает отдаленные ассоциации с пушкинским «Пророком» («Духовной жаждою томим, / В пустыне мрачной я влачился, — / И шестикрылый серафим / На перепутье мне явился, / <…> И вырвал грешный мой язык, / И празднословный и лукавый, / И жало мудрыя змеи / В уста замершие мои / Вложил десницею кровавой. <…>»). Правда, пробуждение бальмонтовского лирического героя от «змеиного сна» — еще не осознание способности «глаголом жечь сердца людей», но уже обещает новое, особое предназначение:

О, как я нов и молод

В своем стремленьи жадном,

Как пламенно и страстно

Живу, дышу, горю!

Своеобразным манифестом нового ви́дения мира явилось стихотворение «Я — изысканность русской медлительной речи…», прекрасно проанализированное Иннокентием Анненским в статье «Бальмонт-лирик». «Для всех и ничей», слагатель «изысканного стиха» — в этом видит Бальмонт свою миссию в русской литературе. Истоки же «магии» поэтического слова находятся вне его, они таятся в жизнетворческой силе природы:

Я — внезапный излом,

Я — играющий гром,

Я — прозрачный ручей,

Я — для всех и ничей.

Переплеск многопенный, разорванно-слитный,

Самоцветные камни земли самобытной,

Переклички лесные зеленого мая —

Все пойму, все возьму, у других отнимая.

Вечно юный, как сон,

Сильный тем, что влюблен

И в себя и в других,

Я — изысканный стих.

Состояние «праздника свободы», когда «крылатая душа видит себя в мире расширенном и углубленном», — «бывает у каждого, как бы в подтверждение великого принципа конечной равноправности всех душ», утверждал Бальмонт в статье «Гений открытия». Однако существуют «избранники судьбы», сосредоточившие в себе «тайну понимания мировой жизни». Это «гении открытий», способные выявить в обыденном мире гармонию и красоту и воплотить в художественном произведении. Они обычно не вписываются в общепринятые, «людские», нормы: «Я полюбил свое беспутство, / Мне сладко падать с высоты. / В глухих провалах безрассудства / Живут безумные цветы». Им одинаково знакомы и «глухие провалы падений», и высшие взлеты:

Что достойно, что бесчестно,

Что умам людским известно,

Что идет из рода в род,

Всё, чему в цепях не тесно,

Смертью тусклою умрет.

Мне людское незнакомо,

Мне понятней голос грома,

Мне понятней звуки волн,

Одинокий темный челн

И далекий парус белый…

…………………………

Мне понятен гордый, смелый,

Безотчетный крик: «Вперед!»

(«Что достойно, что бесчестно…»)

Мотив избранничества нередко трактуется в литературоведении в духе ницшеанского индивидуализма. Однако вряд ли строки «Я проклял вас, люди. Живите впотьмах…» (из стихотворения «В домах», посвященного М. Горькому) можно считать свидетельством бальмонтовского «человеконенавистничества». В этом стихотворении передается пафос горьковских антимещанских произведений — «В мучительно-тесных громадах домов / Живут некрасивые бледные люди, / Окованы памятью выцветших слов, / Забывши о творческом чуде», — где презрение к «некрасивым бледным людям» сочетается с жалостью к ним:

Кто близок был к смерти и видел ее,

Тот знает, что жизнь глубока и прекрасна.

О люди, я вслушался в сердце свое,

И знаю, что ваше — несчастно!

Да, если бы только могли вы понять…

Но вот предо мною захлопнулись двери,

И в клеточках гномы застыли опять,

Лепечут: «Мы люди, не звери».

Я проклял вас, люди. Живите впотьмах.

Тоскуйте в размеренной чинной боязни.

Бледнейте в мучительных ваших домах.

Вы к казни идете от казни!

Лирический герой поэта тоже знает муки душевного страдания, переживает «пытки» (стихотворение «В застенке»), он прошел «сквозь строй» непонимания и жестоких наказаний.

Важнейшее звено творческого акта, по Бальмонту, — воля, верность своему предназначению, о чем он говорит в стихотворении «Воля» с посвящением Валерию Брюсову:

Неужели же я буду колебаться на пути,

Если сердце мне велело в неизвестное идти?

Нет, не буду, нет, не буду я обманывать звезду,

Чей огонь мне ярко светит, и к которой я иду.

Символом бесстрашия поэта перед лицом превратностей судьбы становится у Бальмонта традиционный для русской поэзии образ «кинжала»:

Ты видал кинжалы древнего Толедо?

Лучших не увидишь, где бы ни искал.

На клинке узорном надпись: «Sin miedo»[9]:

Будь всегда бесстрашным, — властен их закал.

(Sin miedo)

В «Змеином глазе» Бальмонт затрагивает сокровенные вопросы «тайн ремесла». Поэзия, по его убеждению, разделяемому всеми поэтами-символистами, родственна музыке:

В красоте музыкальности,

Как в недвижной зеркальности,

Я нашел очертания слов,

До меня не рассказанных…

(Аккорды)

Впоследствии Бальмонт развернет намеченные здесь мотивы в программной статье «Поэзия как волшебство».

Стихия Эроса, разные облики и оттенки любовных чувств раскрываются в разделах «Млечный Путь» и «Зачарованный грот». Именно в любовной лирике поэт интуитивно предвосхищает размышления Вяч. Иванова о дионисийском «расторжении граней» личности. «Эрос, неодолимый в бою» для Бальмонта — наиболее полное выражение космической, «солнечно-лунной» природы человеческой души. Раздел «Млечный Путь» — о любви одухотворенной — не отличается оригинальностью при всей многозначительности и легком налете мистики (в фольклоре Млечный Путь означает путь сошествия богов на землю или дорогу душ на небо). «Влюбленная истома» переживается лирическим героем «без блаженных исступлений», покрыта «тонкой сетью лжи». При раскрытии «колдовской» женской души варьируется символика «морской волны», «луны», «яркого луча», «певучего ключа», «роскошного цветка», «тонкого стебелька» и т. д.

Более интересен раздел «Зачарованный грот», где любовь явлена в своей чувственной, первозданной сути, что манифестировано в ставшем знаменитым стихотворении «Хочу»:

Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,

Из сочных гроздей венки свивать.

Хочу упиться роскошным телом,

Хочу одежды с тебя сорвать!

Хочу я зноя атласной груди.

Мы два желанья в одно сольем.

Уйдите, боги! Уйдите, люди!

Мне сладко с нею побыть вдвоем!

Стихия исступленной страсти поэтически осознается Бальмонтом как оргиастическое начало, заложенное в единой природе человеческого и космического бытия:

Отпадения в мир сладострастия

Нам самою судьбой суждены.

Нам неведомо высшее счастие.

И любить, и желать — мы должны.

И не любит ли жизнь настоящее?

И не светят ли звезды за мглой?

И не хочет ли солнце горящее

Сочетаться любовью с землей?

(Отпадения)

Эллис так представлял бальмонтовскую книгу «Будем как Солнце»: «…две стороны, два основных момента одной великой светотени, небывалого полета к солнцу, самых ярких движений воли к небу, а затем самого глубокого, испепелившего душу нисхождения в Ад». Путь «нисхождения в Ад» раскрывается в разделе «Danses macabres» («Пляски смерти»). Мироздание здесь повернуто своей «теневой» стороной. Символика «четверогласия стихий» сменяется символикой «бездн», «рокового круга», «темных склепов». «Детей Солнца» теперь манит не огненный диск мирового светила, а «игра кладбищенских огней». Возникают сниженные бесовские образы, как, например, «ведьма старая»:

Я встретил ведьму старую в задумчивом лесу.

Спросил ее: «Ты знаешь ли, какой я грех несу?»

Смеется ведьма старая, смеется, что есть сил:

«Тебя ль не знать? Не первый ты, что молодость убил».

………………………………………………

Я вижу, ведьма старая все знает про меня,

Смеется смехом дьявола, мечту мою кляня…

(Ведьма)

Могильный запах тления да хохот дьявола — всё, что остается от дионисийских исступлений страсти. Мечта о женском идеале оборачивается кошмаром:

В конце пути зажегся мрачный свет,

И я, искатель вечный Антигоны,

Увидел рядом голову — Горгоны.

(Избирательное сродство)

В стихотворении «Поэты», посвященном Ю. Балтрушайтису, «путь золотой» стал восприниматься как бесцельное вечное «кружение»:

Упившись музыкой железною,

Мы мчимся в пляске круговой

Над раскрывающейся бездною.

Попытка познания жизни в единстве, при всех противоречиях «дня» и «ночи», добра и зла, красоты и безобразия, расщепленности современной души, представлена в разделе «Сознание». По выстраданному убеждению Бальмонта, мир, сотканный из противоположностей, должен быть «оправдан весь», ибо он внутренне целен. В «различности сочетаний» — залог «открытости» для непрестанного творчества свободной личности:

Что в мире я ценю — различность сочетаний:

Люблю Звезду Морей, люблю Змеиный Грех.

И в дикой музыке отчаянных рыданий

Я слышу дьявольский неумолимый смех.

(«Жемчужные тона картин венецианских…»)

В великих произведениях мирового искусства поэт сталкивается с теми же полярностями: «райские» лики (стихотворения «Пред итальянскими примитивами», «Фра Анжелико») сменяются демоническими («Рибейра», «Веласкес»). По мнению Бальмонта, красота абсолютна, она вмешает не только красоту гармонии и добра, но и красоту ужаса и зла. «Гармония сфер и поэзия ужаса — это только два полюса красоты», — писал он в статье «Поэзия ужаса» (о Ф. Гойе).

«Поэзией ужаса» — лирической поэмой «Художник-Дьявол» — Бальмонт завершает свою «солнечную» книгу. Он работал над этой поэмой в течение трех лет. В письме от 11 июня 1900 года поэт сообщал Г. Бахману: «Я <…> пишу новую поэму в терцинах <…>. Там слишком много движений души. Но ведь ты, Георг, не любишь философскую поэзию. Боюсь, что не только не будешь переводить мою книгу, проклянешь ее. Пусть. Это будет лучшая русская поэма 19 века». В 1901 году отдельные ее части печатались в журнале «Ежемесячные сочинения», позднее, в измененном составе, — в альманахе «Северные цветы» (1902). Первая часть, «Безумный часовщик», была написана последней.

Опасения Бальмонта относительно «проклятий» своему необычному произведению, состоящему в окончательном виде из пятнадцати глав, сбылись. Поэму «Художник-Дьявол» дружно осудили Горький и Бунин. Не принял ее и Брюсов, заметивший в статье «К. Д. Бальмонт» на выход книги «Будем как Солнце», что поэма, «кроме нескольких красиво формулированных мыслей да немногих истинно лирических отрывков, вся состоит из риторических общих мест, из того крика, которым певцы стараются заменить недостаток голоса». Трагический пафос «Художника-Дьявола» почувствовал, пожалуй, только Эллис, отметивший, что «это самый сильный отдел всей книги», и вспомнивший Данте, который терцинами «начертал свою огненную надпись на вратах Ада»[10].

В начале этой странной поэмы модель мироздания, в которой «я» и «космос» равновелики, не просто повернута своей «теневой» стороной (как в «Danses macabres»), но разрушена до основания. Любопытно, что поэт предпринял здесь «попытку эпоса» (В. Брюсов), стремясь отстраниться от своих героев. Демиург, Создатель мира выступает в первой главе «Безумным часовщиком», превращающим космос в хаос:

Слова он разделил на нет и да,

Он бросил чувства в область раздвоенья,

И дня и ночи встала череда…

Во второй главе «художник» возносит свое «я» над природными и человеческими законами, провозглашая культ самоценной красоты:

Не для меня законы, раз я гений…

Я знаю только прихоти мечты,

Я все предам для счастья созиданья

Роскошных измышлений красоты.

(Художник)

Сознание бальмонтовского лирического героя расщеплено на несколько «я». Перед ним «виденье мира тонет в море дыма» (глава «Дымы»), ему снятся кошмарные сны («Сны»), в которых появляется «бледный лик» дьявола («Наваждение»). «Жестокие химеры» на парижском соборе Notre Dame оттеняют «явное пороков превосходство» («Химеры»), колдовской шабаш сулит «блаженство соучастия греха» («Шабаш»), его истерзанному сердцу «всех желанней» картина «Пробуждение Вампира». Творчество осознается то как «сказочный узор», то как «паутина», сплетенная «злорадством паука», то как «кукольный театр», в котором «все — марионетки» («Кукольный театр»).

Одно из его «я» — «узник», заключенный в «тюрьму» вместе с другими за то, что они, «бросив Рай с безгрешным садом, / Змеиные не возлюбили сны» («Осужденные»), «Осужденный» герой мучительно ощущает недостаточность чисто эстетической позиции «художника», он воспринимает хаос как «новое утро мироздания», мечтает воссоздать разрушенный космос. Однако эта мечта оборачивается новым искушением Дьявола, и он обречен вечно

Искать светил, и видеть только ложь,

Носить в душе роскошный мир созвучий,

И знать, что в жизни к ним не подойдешь.

В заключительной главе «Освобождение» намечается трагический катарсис, освобождение духа — лирический герой ценою «боли», «пыток» обретает новую гармонию с космосом:

Я радуюсь иному бытию,

Гармонию планет воспринимаю, —

И сам — в дворце души своей — пою.

Исходный луч в сплетеньи мировом,

…………………………………………

Мой разум слит с безбрежностью блаженства,

Поющего о мертвом и живом.

Правда, экзистенциальный смысл «освобождения» бальмонтовского героя от «Дьявола» остается неясным, финал поэмы «размыт» его мистической окраской. Можно предположить, что «исходный луч в сплетеньи мировом» заключал в себе теософские идеи Е. П. Блаватской, с сочинениями которой Бальмонт познакомился еще в период работы над «Тишиной». Так, в «Религии мудрости» она писала: «<…> Дух Бога ничего не желал и ничего не творил. Но то, что бесконечно, озаряя все, исходит от Великого Центра; то, что создает все видимое и невидимое — это Луч, несущий в себе творящие и зарождающие силы; луч, который в свою очередь создал то, что греки называли Макрокосмос».

Книге «Будем как Солнце» суждено было стать самой «звездной» в творчестве поэта. Бальмонт стремился утвердить в ней «солнечную» роль поэзии, когда слово не просто отражает «лунный» отблеск явлений, а несет жизнетворческую энергию, способную творить новую действительность. Он по-своему переосмысливает идеи Ницше о сверхчеловеке, о «дионисийской» и «аполлонической» тенденциях искусства, драматически заостренно поднимает темы мессианства личности поэта, «тайн» его ремесла… Коротко говоря, книга Бальмонта оказалась в русле формировавшейся тогда в России новой «философии жизни».

Загрузка...