Во всей русской литературе трудно найти писателя, чье творчество носило бы столь универсальный характер, как у Константина Бальмонта – поэта, прозаика, драматурга, критика, эссеиста и переводчика. Свойственное «старшим» русским символистам (к ним одно время принадлежал и Бальмонт) тяготение к мировой культуре в ее пестром многообразии, стремление к освоению ее глубинных пластов отличает всю его литературную деятельность. Не случайно поэтический дар Бальмонта органично сочетался в нем с переводческим талантом. Число выполненных им переводов огромно, и один их библиографический перечень занял бы немало страниц[6].
Бальмонт начинал свой творческий путь как поэт-переводчик[7] и впоследствии на долгие годы сохранил живой интерес к другим языкам и литературам. Он знал почти все западноевропейские языки и много переводил с них. В 1920-е годы поэт выполнил ряд новых переводов из славянских и литовских поэтов. Изучал Бальмонт и восточные языки.
«Когда я захотел прикоснуться к творчеству чужих и для мысли близких, великих исторических народов, – вспоминал Бальмонт, – я сумел овладеть немецким и шведским языком, французским и испанским, я победил преграду многих чужестранных языков и научился полнотою души жить в разных эпохах и с самыми различными народами»[8].
В одном из своих писем Бальмонт рассказывал:
Я читаю без затруднений на языках – французском, английском, немецком, испанском, итальянском, шведском, норвежском, польском, португальском, латинском[9]. Прикасался к египетскому, еврейскому, китайскому, японскому, к языкам Мексики, но, к сожалению, слишком поверхностно. Занимался еще грузинским и кое-как раз бираюсь в греческом. Лепетал, в путях, по-самоански и по-малайски. Все это богатство манит, но тяготы жизни мешают мне изучить столько, сколько хочу. Мне бы очень хотелось изучить арабский и египетский по-настоящему. Также китайский и японский. Верно, это будет в новом воплощении.[10]
«Экзотические» страны (Мексика, Египет, Океания, Индия и др.) влекли к себе Бальмонта в 1905–1917 годах гораздо сильнее, чем Западная или Восточная Европа. В те годы у Бальмонта обостряется неприятие современной «рассудочной» цивилизации западноевропейского образца и рожденного ею «аналитического» человека, лишенного, как казалось поэту, цельного, «органического» ощущения жизни. «Странные люди – европейские люди. <…> Им все нужно доказывать. Я никогда не ищу доказательств», – заявлял поэт в статье «Малые зерна»[11]. В поисках «интересного» человека, отличного от «делового» европейца, Бальмонт тянулся к «примитивным» народам, еще сохранившим, по его словам, свежесть мироощущения, «невинность» и «чистоту». В далеких странах он пытался найти идеал «живого» и «естественного» человека.
Бальмонт путешествовал много и подолгу. Свою первую – краткую – заграничную поездку он совершил в июне 1892 года (Скандинавия). К началу 1900-х годов он объехал почти всю Западную Европу; его основным местопребыванием вне России уже в ту пору становится Париж. «Бо́льшую часть нашей жизни с Бальмонтом мы прожили за границей, в Париже, оттуда ездили в Англию (Оксфорд), Бельгию, Голландию, Италию и Испанию, любимую страну Бальмонта», – вспоминала Е. А. Андреева-Бальмонт[12].
Знакомство поэта с Испанией, которую он впервые посетил в конце 1896 года, действительно стало для поэта незабываемым переживанием и сильнейшим творческим импульсом. Испанцы, по его мнению, были «не похожи на других европейцев», кроме того, он очень любил испанский язык – «самый певучий и красочный из всех европейских языков»[13]. Бальмонт не раз писал об испанском национальном характере, о крупнейших испанских художниках и поэтах (Гойя, Кальдерон), переводил Лопе де Вегу, Тирсо де Молину и других испанских классиков. В 1900 году он опубликовал свои переводы испанских народных песен[14]. Увлечение Испанией отразилось и в стихотворных сборниках Бальмонта – «Тишина» (1898) и «Горящие здания» (1900).
Наряду с испанской поэзией в девяностые годы Бальмонт высоко ставил английскую (он впервые побывал в Англии весной—летом 1897 года, когда читал в Оксфорде лекции по русской литературе). Особенно Бальмонт любил Шелли, с творчеством которого он знакомил русских читателей на протяжении 1890-х годов, переводил также Блейка, Байрона, Теннисона; ценил Уайльда, которому посвятил и несколько статей. «Из всех европейских поэзий за последние триста лет лишь поэзия испанская и английская суть несомненные достоверности», – утверждал Бальмонт[15].
Март 1902 – июль 1905 года – время беспрерывных странствований поэта по Западной Европе. В те годы имя Бальмонта уже гремело по всей России: поэт-«декадент» был известен также и своими левыми настроениями[16]. Живя преимущественно в Париже, он совершает поездки в Англию, Бельгию. Германию; в мае–июле 1904 года путешествует по Швейцарии и Испании. Уже тогда Бальмонт задумывает совершить длительное кругосветное путешествие, о чем рассказывается в его письме к В. Я. Брюсову от 8 июня 1903 года.
К январю я кончаю Шелли, Эдгара По и третий том Кальдерона. Затем в течение многих месяцев читаю миллион книг о Индии, Китае и Японии. Осенью будущего года еду в кругосветное путешествие. Константинополь, Египет, вероятно, Персия, Индия, часть Китая, Япония. На обратном пути – Америка. Путешествие – год. Если б Вы захотели поехать вместе со мной, это была бы сказка фей. Поедемте. Подумайте, что за счастье, если мы вместе увидим пустыню и берега Ганга, и священные города Индии, и Сфинкса, и Пирамиды, и лиловые закаты Токио, и все, и все.[17]
Однако задуманное кругосветное путешествие удалось осуществить не сразу и не полностью. В январе 1905 года вместе с Еленой Константиновной Цветковской (1880–1944), которая становится гражданской женой Бальмонта и с тех пор сопровождает поэта почти во всех его странствиях[18], он отправляется в Мексику и Соединенные Штаты (Калифорния и др.). Своего рода путевым дневником мексиканского путешествия, длившегося пять месяцев, были письма Бальмонта к Е. А. Андреевой, составившие очерки под названием «В странах Солнца»[19]. Рассказы Бальмонта о «стране красных цветов»[20] наряду с выполненными им вольными переложениями индейских космогонических мифов и преданий (из «священной книги» майя-киче «Пополь-Вух») образовали впоследствии сборник «Змеиные цветы»[21]. В пояснении к своим переложениям книги «Пополь-Вух» Бальмонт писал, что этот памятник представляет собой исключительный интерес «как древний космогонический и поэтический замысел, слагавшийся вне обычных известных нам умственных влияний и потому являющий высокую самобытность»[22].
Умонастроения Бальмонта, определившие уже в самом начале века его влечение к далеким берегам и древним культурам, ярко отразились в его стихотворном сборнике «Литургия Красоты»[23]. Основной пафос книги – вызов и упрек современности, «проклятие человекам», отпавшим, по убеждению Бальмонта, от первооснов бытия, утратившим свою изначальную цельность. «Люди Солнце разлюбили, надо к Солнцу их вернуть, – восклицает поэт в программном, открывающем книгу стихотворении. – <…> / В тюрьмах дум своих, в сцепленьи зданий-склепов, слов-могил / Позабыли о теченье Чисел, Вечности, Светил»[24]. Отвергая «буржуазный» тип человека («Я ненавижу человеков в цилиндрах, в мерзких сюртуках…»[25]), Бальмонт влечется к первоначалам жизни – Солнцу, Огню, Воде, к «древним» людям, которые, как казалось поэту, воспринимали мир не «умом», а «чувством», «естественно»:
О, дни, когда был так несроден литературе человек,
Что, если закрепить хотел он, что слышал от морей и рек,
Влагал он сложные понятья – в гиероглифы, не в слова,
И панорама Неба, Мира в тех записях была жива.[26]
Постепенно в поэзии Бальмонта слагается образ авторского «я» – лирического героя, солнцепоклонника, странника, живущего в единении со стихиями, испытывающего от близости к ним экстатическое состояние: горение, пожар чувств, страсть. (Этими «языческими» настроениями, свойственными, как думал Бальмонт, «современной душе», определяется тональность сборников «Горящие здания» и «Только Любовь».) Не случайно Бальмонт уподоблял себя то вольному ветру, то альбатросу, свободно парящему между землей и небом, между Океаном и Солнцем:
С годами в его стихах выдвигается «восточная» тема, звучат индийские и китайские мотивы («Горящие здания», «Будем как Солнце»). Великолепный и красочный, «огненный» мир Востока утверждается в поэзии Бальмонта как антоним скучной и прозаической Европы, погруженной в свои прагматические заботы.
Правда, при всем своем тяготении к романтическому миру Красоты и Природы, каковым представлялся ему Восток, Бальмонт всегда испытывал искреннюю и глубокую привязанность к России, а также к другим славянским странам. «…Когда я вернулся в Россию, смятенную бурей, из далекого путешествия по Мексике и Калифорнии, – писал Бальмонт в 1912 году известному антропологу и этнографу Д. Н. Анучину, – во мне загорелась неугасимым костром любовь ко всему русскому и всему польскому. Есмь славянин и пребуду им»[28]. Любовь поэта «ко всему русскому» нашла выражение в его стихотворных сборниках «Злые чары. Книга заклятий», «Жар-птица. Свирель славянина» и «Зеленый вертоград. Слова поцелуйные»[29]. Кроме того, в течение многих лет Бальмонт с любовью переводил на русский язык произведения польских писателей, а также поэзию болгар, сербов, словаков, хорватов, чехов. Родственной славянскому миру Бальмонт считал и Литву[30]. В 1920–1930-х годах, живя во Франции, Бальмонт совершил несколько поездок по славянским странам (а также в Литву) и написал ряд статей о «славянском братстве»[31].
Какой бы страной ни увлекался Бальмонт, он всегда обращался не только к ее языку, но и к фольклору – мифам, песням, преданиям и т. д., внимательно изучал, пытался перевести на русский. Древняя народная поэзия мыслилась им как высшая эстетическая ценность. Лишь в произведениях, что создавались «естественно», воплощена, как виделось Бальмонту, религиозная душа народа и запечатлено изначальное единство человека и природы. В статье «Рубиновые крылья» Бальмонт объяснял:
Великие космогонии и живущие века предания, песни и сказки создаются в умах людей, которые еще не порвали священного союза с чарованьями ветра, леса и луга, с колдованьями гор и зеркальных водоемов. <…> Лишь души, целующие Землю и движущиеся под Небом, вольным от закрытостей, с первородною смелостью и своеобразием ставят и разрешают вопросы, касающиеся всего полярного в Природе и в душе Человека.[32]
Как и другие писатели символистской эпохи, Бальмонт воспринимал фольклор преимущественно в религиозно-романтическом ключе (т. е. с точки зрения «народной души»). «Народная Песня, – писал Бальмонт в статье «О жестокости», – отражает народные свойства, душу целого Народа, в его расовом единстве, без каких-либо классовых различий»[33]. Фольклор всех стран и народов предстает у Бальмонта в мистически-туманной, расплывчатой дымке. Таков же, разумеется, и русский фольклор, интерес к которому у Бальмонта весьма обострился в годы Первой русской революции. Придавленный нуждой русский крестьянин казался Бальмонту «необычайно красивым и богатым» человеком, отрешенным «от временного и случайного», возведенным «в свою естественную идеальность». «Это он, – писал Бальмонт в статье «Рубиновые крылья», – без конца пронзает Землю сохой, прислушивается к говорам Природы, создает загадки и заговоры, выбрасывает на песчаное прибрежье, как некое морское чудо, загадку своей исторической судьбы, первородной и единственной в летописях Мира»[34]. В той же статье поэт восхищается русскими былинами, где, по его мнению, соединились «чарования личности с чарованиями Природы», где «горы и степи как будто вступают в братский союз с людьми»[35]. Внимание Бальмонта к русскому фольклору (впрочем, весьма характерное для того времени) отразилось в его упомянутых выше сборниках «Злые чары», «Жар-птица» и «Зеленый вертоград», куда вошли обработанные поэтом фольклорные сюжеты и тексты, в том числе песни и гимны русских сектантов, его собственные стилизации «под фольклор» и т. п.
Близость Бальмонта к революционно настроенным кругам и его политические стихи, направленные против самодержавия, оказались причиной того, что в конце 1905 года, опасаясь репрессий, поэт вынужден был надолго покинуть Россию. Он снова живет в Париже или на берегу Атлантики. Его поэтическое творчество в последующие годы переживает известный спад: без конца варьируя одни и те же темы, приемы и образы, Бальмонт как бы «перепевает» самого себя. Все заметнее проступают в его стихах риторика, слащавость, безвкусица. (Блок уже в 1905 году писал о «чрезмерной пряности» стихов Бальмонта и отмечал «перелом» в его творчестве[36].)
Но именно в эти годы усиливается интерес Бальмонта к другим, «не-европейским» народам, сохранившим, по убеждению поэта, следы «первозданности», не замутненные позднейшими культурными наслоениями. Стремление к «солнечным» странам увлекает поэта в южные края. Весной 1907 года он предпринимает путешествие на Балеарские острова; впечатления поэта от этой поездки отразились в небольшом очерке[37]. Вернувшись во Францию, Бальмонт начинает готовиться к путешествию в Египет.
Одновременно Бальмонт собирает и обрабатывает материал для книги «Зовы древности», которую составили переведенные им на русский язык «гимны, песни и замыслы древних»[38]. В книге отразилось также знакомство Бальмонта с фольклором и мифологией некоторых восточных стран, где он ранее никогда не был: Индии, Ирана, Китая и, наконец, Японии. Не подлежит сомнению, что каждому путешествию Бальмонта в новую страну предшествовало внимательное изучение поэтом ее культурных памятников, чтение научной литературы и т. п. Еще одним свидетельством того, что уже в 1890-х годах дальневосточные культуры заняли важное место в поле зрения Бальмонта, может служить, например, его «изъяснительное замечание» к переводу изречений Лао-цзы и китайских народных песен:
Китай, так же как Египет, тысячи лет тому назад пережил то, к чему мы еще приближаемся или только приблизимся в нашем историческом Завтра. Китайская живопись, китайская поэзия и китайская мудрость известны нам сколько-нибудь лишь по своему отображению в японской призме. Мы еле-еле знаем, что та воздушность, утонченность и одухотворенность чувства, та красочная деликатность и изысканность, которыми мы, например, восхищаемся в японской живописи, в гораздо большей степени и как в первоисточнике существуют в том Солнечном царстве, чье имя Китай.[39]
В той же книге – «Зовы древности» – Бальмонт сообщал, что готовит «целую книгу океанийских легенд и книгу мексиканских преданий»[40]. Далее, в разделе «Печатаются и готовятся к печати книги К. Бальмонта» была объявлена (впоследствии так и не осуществленная) книга под заголовком «Любовные замыслы древних». В нее предполагалось включить предания, поэмы и песни Египта, Мексики, Перу, Китая, Японии, Океании, Скандинавии, Литвы, Ирландии, Шотландии и др.[41]
Таким образом, еще задолго до своих путешествий в Египет, Океанию или Японию Бальмонт всерьез изучал древнюю культуру народов, населяющих эти страны, переводил их поэзию на русский язык. Видимо, в 1908 году Бальмонт впервые попытался перевести несколько образцов японской поэзии. 6 мая 1908 года он послал из Парижа в редакцию московской газеты «Русское слово» «несколько японских песен»[42] (судьба этих переводов неизвестна). Он умел настолько вжиться, «вчувствоваться» в чужие языки, обычаи и творения, что сближение с ними протекало для него совершенно естественно и безболезненно. «Погрузиться душою в восторг изучения, это я знаю, – утверждал Бальмонт. – Долгими, сложными, трудными путями сделать так, что в Индии ты индус, что в Египте ты египтянин и мусульманин с арабом, и жадный испанец в морях»[43].
Поздней осенью 1909 года Бальмонту удается наконец осуществить давно задуманное им путешествие в Египет – страну, олицетворявшую для него «край Солнца». В одной из своих статей о Египте Бальмонт писал:
В какую страну ни пойди, услышишь хвалы Солнцу, уловишь любовь к нему – и в народной поговорке, и в цветистом слове поэта, и в точной формуле мыслителя. <…>
Все египетские боги качествами своими и свойствами тяготеют к богу Солнца – Ра и тонут в океане его бессмертного сияния. <…>
Вознеслись в Небо уходящие обелиски, символизирующие солнечную силу пола, а равно устремленность души к Жизнедателю-Солнцу. Вознеслись безмерными и молитвенно-стройными громадами Пирамиды, в которых обманно видят лишь огромные гробницы, тогда как они являют взнесенность души к Солнцу…[44]
В своих очерках, посвященных Египту, Бальмонт обстоятельно рассказывал русским читателям о мифологии, истории, религиозных верованиях и культах Египта. Готовясь к своей поездке в «край Солнца», Бальмонт изучал труды французских египтологов, пытаясь приблизиться к «тайне» этой древней страны. Однако субъективность восприятия неизменно одерживала в Бальмонте верх над любым знанием; «край Озириса» рисовался поэту в розовых, романтических красках. Бальмонту всегда было важно обнаружить в той или иной стране близкие и созвучные ему приметы, отыскать в современности архаику, «седую старину», окунуться в жар лелеемого им Солнца. Поэтому достоверные описания и вполне адекватные частные наблюдения неизменно перемежаются в очерках и письмах Бальмонта с поэтическими восторгами и наивной умиленностью перед непознаваемым, таинственным, «первозданным» миром и его обитателями. «Нил, – утверждал Бальмонт в одном из очерков, – по самому существу своему таинственен и не поддается ни изъяснению, ни зачарованию магическому. <…> Два есть Нила – земной и небесный»[45].
25 октября 1911 года поэт писал из Бретани в редакцию «Русского слова» (Ф. И. Благову):
В конце ноября или в самом начале декабря я уезжаю в кругосветное путешествие. Индия, Индо-Китай, Индийский архипелаг, Австралия, Океания, Калифорния, Мексика. Я буду, конечно, излагать в очерках свои путевые впечатления. Причем заранее сообщаю, что они будут чисто художественные, эти очерки, без обременения их эрудицией, как это было (по свойству предмета) с очерками египетскими. <…> Проезжая по таким странам, как Индия, Индо-Китай и Австралия, призванным сыграть в недалеком будущем – быть может, в нашем Завтра – крупную историческую роль, я буду, конечно, говорить, и в очень определительных словах, о настоящем состоянии этих стран с точки зрения непосредственного практического интереса.[46]
Наиболее продолжительным и важным по своим последствиям было для Бальмонта его «кругосветное» путешествие, начавшееся в конце января 1912 года[47]. «25-го января нов<ого> ст<иля> я уезжаю в Англию, а оттуда в страны дальние, в Южную Африку и во всяческие южные области, какие доступны для обычного путника на Земном шаре», – писал Бальмонт А. М. Ремизову 4 января 1912 года[48]. 1 февраля 1912 года Бальмонт и Е. К. Цветковская отплывают из Лондона на Канарские острова (Тенерифе), а оттуда – к мысу Доброй Надежды (Кейптаун). Около месяца провел Бальмонт в Южной Африке, где посетил селения бушменов и зулусов; в Иоганнесбурге, одном из крупнейших городов Южно-Африканской Республики, он задерживается лишь на один день. Позднее Бальмонт подытоживал свои впечатления:
Южная Африка кажется сладкоблагоуханным садом – страна исполинского размаха природы с черными детьми – зулусами, с их гортанным голосом, с их непередаваемой торжественностью, с какою у них делаются самые обыкновенные вещи.[49]
В конце марта 1912 года Бальмонт отплывает из Кейптауна; его путь лежит через Мадагаскар на остров Тасмания, где он знакомится с городами Хобарт (столица острова) и Лонсестон. «Скучный Гобарт. Неуютная Тасмания. На этом острове английские поселенцы бесчеловечно истребили всех тасманийцев»[50]. Сходный по содержанию отзыв о Хобарте дается в одном из писем к А. Н. Ивановой[51]: «Этот город, бывшее место каторги, произвел на меня самое мучительное впечатление. Не знаю почему. Он ничтожен – и только. Но там есть великолепный музей и в получасе ходьбы прекрасный ботанический сад и возможности поездок. Однако уже через несколько часов по приезде на меня напала невыносимая тоска»[52].
В середине апреля путешественники достигли берегов Австралии. «На траме и пешком, вчера и сегодня, исследовал чуть ли весь Мельбурн, – рассказывал Бальмонт А. Н. Ивановой 22 апреля. – Чудовищно-огромный, безжизненный город. Жители – какая-то английская помесь 3-го сорта. Хороша лишь бухта огромная».
16 мая Бальмонт все еще в Австралии. «Я невольно задержался в Аделаиде, – пишет он А. Н. Ивановой, – и тоскую. Уже должен был бы ехать на корабле “Mоаnа” (что по-маорийски означает “Море”) в Новую Зеландию, но дело в том, что Елена захворала, пролежала в лихорадке неделю, и мы не могли уехать <…> уезжаем послезавтра в Мельбурн, а 22-го оттуда на корабле “Warrimoo” отбываем в Auckland <Окленд – англ.>».
О дальнейшем маршруте Бальмонта мы узнаем из его письма, написанного неделю спустя – 23 мая:
Я отправлю тебе это письмишко завтра в Гобарте. Волею корабля «Warrimoo» мы заезжаем туда на несколько часов. 31-го я буду в Веллингтоне. Оттуда хочу проехать до Оклэнда сушей – очень красивый путь. Если найду место на корабле, я уеду из Н<овой> Зеландии 18-го июня, на Тонга-Табу[53] лишь заеду и прямо отправлюсь на Самоа.
По мере удаления от «европеизированной» Австралии в тоскливом настроении Бальмонта, на которое он жалуется в предыдущих письмах, наступает решительный перелом: поэт радуется приближению Полинезийских островов (Океания) – главной цели путешествия. Письмо к А. Н. Ивановой от 28 мая, написанное в городе Данедин (на новозеландском острове Южный), окрашено уже в более радужные тона:
…Сегодня мы прибыли в красивый Дёнидин – какая-то смесь Норвегии с Шотландией à la polynésienne <на полинезийский лад – франц.>, и я блуждал в окрестных холмах так высоко, вольно и просторно. <…> Я радуюсь срокам, время проходит, и я счастлив приездом сюда – вот уже преддверье Океании. <…> На Австралию и глядеть мне не хотелось. Теперь опять повеяло чем-то светлым.
Посетив и другие города Новой Зеландии, Бальмонт в начале июня добирается до островов Полинезии. Пребывание его в Океании длилось несколько недель. Поселившись на Самоа в поселке Анайя, Бальмонт совершает оттуда поездки по близлежащим островам (Тонга, Фиджи и др.). «Завтра на рассвете я уезжаю на Фиджи, где буду лишь мельком», – извещает он свою приятельницу в письме от 26 июля.
Прикосновение к жизни островитян обернулось для Бальмонта глубочайшим переживанием, которое впоследствии не раз отразится в его письмах, статьях, стихах. Бальмонту казалось, что он нашел наконец счастливых «наивных» людей, воедино слитых со стихиями (Солнцем, Водой, Ветром) и еще находящихся на «естественной» ступени развития. Бальмонт верил, что на островах Океании еще продолжается «золотой век» человеческого «детства». Особенно восхищало русского поэта «непосредственное» искусство островитян, вырастающее из их мифологического религиозного мышления.
Земля, взрастившая или приютившая смуглоликих маори, еще не утратила древних своих миротворческих способностей и хотений. <…> Мне вспоминаются пляски самых красивых островитян, золотистых самоанцев, и наивные строки, внушенные этими плясками. <…> Солнце, море и воздух свободно входят в жизнь океанийцев, свободно островитяне воспринимают влияние волн, ветров, закатов и рассветов.[54]
Океания, таким образом, предстала Бальмонту как полная противоположность «цивилизованному» европейскому миру с его условностями и ложными ценностями, где «народы лелеют кровавые замыслы, а отдельные люди терзают друг друга». Здесь же, в далекой Океании, все проникнуто, по словам Бальмонта, «солнечной океанической жаждой любви», дышит «любовью и свободой»[55].
12 августа Бальмонт, ненадолго вернувшийся в Австралию, пишет из Сиднея в Москву:
Фиджийцы были гостеприимны, но я не задержался на Фиджи и, осчастливленный находкой утащенного багажа, отбыл и прибыл в Сидней, очаровательный город, разбросанный над огромной горной бухтой. <…> Я в волнении большом, ибо вот в эти самые часы я решаю свой окончательный маршрут. В субботу, 17-го, я уезжаю на голландском корабле «Linschoten» на Яву в Сурабайю[56] и оттуда в Батавию[57], где буду числа 7-го сентября. На Новой Гвинее буду лишь проездом. На Яве тоже не хочу долго быть (недели две) и через Сингапур, где мой круговой билет кончается, уезжаю в Сайгон, откуда по лесной реке поеду к развалинам храмов Хмера (Ангкор и др.). Вернусь в Сайгон, где буду ждать монет (написал Кате[58]) и по получении их приобрету проезд через Индию (Цейлон, Калькутта, Бенарес, Бомбей, Марсель).
Наконец, 16 августа из Сиднея Бальмонт сообщает А. Н. Ивановой:
…Завтра в 10 ч<асов> у<тра> уезжаю через Новую Гвинею в Батавию. <…> На Яве пробуду три недели и через Сингапур поеду в Индо-Китай. До Сайгона всего двое суток езды. Пиши мне туда, Indo-Chine, Saigon <Индокитай, Сайгон – франц.>. Потом в Colombo, Ceylon <Коломбо, Цейлон – англ.>. Радость, мой возвратный путь начался.
Новая Гвинея, которую посетил Бальмонт, покорила его опять-таки своим «первобытным» обликом. «Я понимаю, – писал Бальмонт Д. Н. Анучину 16 августа, – почему Миклухо-Маклай, с детства меня пленивший, так возлюбил папуа и был ими возлюблен. Я думаю, что сейчас на всем земном шаре есть только две страны, где сохранилась святыня истинной первобытности: Россия и Новая Гвинея»[59]. Общаясь с туземцами островов Самоа, Фиджи, Новая Гвинея и др., Бальмонт внимательно наблюдал их обычаи, собирал предметы их культа и быта. Из своего путешествия Бальмонт привез в Европу множество фотографий, а также богатую этнографическую коллекцию, которую он пожертвовал затем Антропологическому музею Московского университета[60].
Чем сильнее восхищался Бальмонт обитателями океанских островов, тем более обострялось в нем чувство неприязни к колонизаторам-англичанам. «Сидней – капризно раскинувшийся город, – пишет он в том же письме Анучину. – И люди здесь приятнее. Но ненависть к англичанам у меня укрепилась безвозвратно. Я не мог бы жить в Англии. Эта тупость их возмутительна. Они ничего не понимают и не чувствуют»[61]. Впоследствии в своих лекциях об Океании Бальмонт рассказывал:
Англичане уничтожили красивые смуглолицые племена тасманийцев, и от них не осталось и следа. В Австралии то же явление – систематическое истребление туземцев. Жестокость англичан превосходит жестокость испанцев при покорении последними Мексики. Творцы политической свободы, они не могут понять просто человеческой свободы…[62]
Бесспорно, заслуга Бальмонта в том, что он – в отличие от многих европейцев – обратил внимание на бедственное и бесправное положение туземцев, горячо сочувствовал им и возмущался жестокостью английских колонизаторов. В целом же ситуацию в «странах Солнца» поэт оценивал далеко не объективно. Он безмерно идеализировал жителей Океании и видел их только такими, какими хотел видеть, – наивными, чистыми, свободными людьми, предающимися «естественной» любви на лоне природы, поющими и пляшущими в лучах Солнца или при свете Луны. Бальмонт словно не задумывался над тем, каковы реальные условия жизни этих «детей природы», занятых тяжким изнурительным трудом, ведущих ежедневную борьбу за свое существование. Романтическое очарование «островитянами» лишало Бальмонта возможности взглянуть на них трезво и непредвзято. Это относится в равной степени и к его суждениям о Мексике, Египте и других странах (впоследствии – Японии).
Восторженность, владевшая Бальмонтом в Океании, не оставляет его и на Яве, главном острове Индонезии. 15 сентября он рассказывает А. Н. Ивановой:
…Я весь в моей яванской сказке, в этих лицах, неожиданно живописных, во всех впечатлениях Востока с его яркими красками и могучими деревьями, и нежными розовыми лотосами, и красной акацией, и птицами-небылицами. Вот уже целую неделю я в непрерывной волне впечатлений. <…> Еду в Бейтензорг, в сад знаменитый.[63]
Два последующих месяца Бальмонт проводит главным образом на Цейлоне и в Индии, которую он проехал от Тутикорина до Агры и Дели. Эта завершающая часть путешествия описана Бальмонтом в следующих словах:
Заезжал на Яву, где прожил некоторое время, был проездом на острове Целебес, затем проехал на Цейлон и отсюда, заглянув на Суматру, – в Индию. Индию объездил всю – от Бенареса и Агры до Бомбея. Остался в восторге от древних индусских храмов.[64]
Впрочем, Индия отчасти разочаровала Бальмонта; своей нищетой она напомнила ему Россию. «Трижды несчастная страна – безвозвратно пригнетенная», – говорил он об Индии[65]. Тем не менее Бальмонт увлекается древнеиндийской поэзией и принимается за перевод санскритской поэмы Ашвагхоши «Жизнь Будды». Переложение на русский язык памятников индийской культуры, прежде всего драм Калидасы, займет в дальнейшем видное место в ряду других переводческих работ Бальмонта. «Вот и кончен мой путь…» – писал поэт А. Н. Ивановой 28 ноября из Бенареса. Месяц спустя он – через Порт-Саид и Марсель – возвращается в Париж. В заметке, напечатанной в журнале «Вокруг света», говорилось:
Из всего путешествия Бальмонт вынес убеждение, что человечество в своей истории переходит от ошибки к ошибке и что теперешняя его ошибка – «порывание связи с землей и союза с солнцем – есть самая прискорбная и некрасивая из всех его ошибок».
Было бы интересно, если бы Бальмонт познакомил русскую читающую публику с своими впечатлениями от виденных им картин тропической природы и образным языком передал свои настроения.[66]
Бальмонт исполнил пожелание, высказанное Н. О. Лернером В 1913 году поэт многократно выступал на страницах русских периодических изданий со своими стихами и очерками, пытаясь выразить в них впечатления от путешествия «через три океана». Значительная часть опубликованного им – переложения народных легенд, преданий и поверий народов Океании. Очерки и переводы поэта печатались на страницах самых читаемых русских газет – «Биржевые ведомости», «Русское слово» и др.[67] Стихотворения же, навеянные «кругосветным» плаванием Бальмонта, были собраны в его книге «Белый Зодчий»[68], в разделе «Жужжанье струн». Поэт воспевает экзотическую красоту Океании и ее «смуглоликих» жителей, которых он неизменно уподобляет детям. Обращаясь, например, к острову Тонга-Табу, Бальмонт восклицает:
Я люблю тебя за то, что все тонганцы – дети,
Всех блаженней, простодушней, всех светлей на свете.[69]
«Кораллы лазурные», базальтовые горы, атоллы-оазисы, сонные лагуны, стройные пальмы, океанские волны, «круглых рифов мир затонный» – таков пейзаж этих стихотворений, среди которых встречаются и великолепные строки, напоминающие по силе и звучности лучшие образцы бальмонтовской лирики. Вот одно из них – стихотворение, посвященное острову Фиджи:
Последний оплот потонувшей страны,
Что в синих глубинах на дне.
Как крепость, излучины гор сплетены
В начальном узорчатом сне.
Утес за утесом – изваянный взрыв,
Застывший навек водомет,
Базальты и лавы взнесенный извив,
Века здесь утратили счет.
Гигантов была здесь когда-то игра,
Вулканы метали огонь.
Но витязь Небесный промолвил – «Пора»,
И белый означился конь.
Он медленно шел от ущербной Луны
По скатам лазурных высот,
И дрогнули башни великой страны,
Спускаясь в глубинности вод.
Сомкнулась над алой мечтой синева,
Лишь Фиджи осталось как весть,
Что сказка была здесь когда-то жива
И в грезе по-прежнему есть.
И черные лица фиджийцев немых,
И странный блестящий их взор,
О прошлом безгласно тоскующий стих —
Легенда сомкнувшихся гор.[70]
Кроме того, во время своего путешествия Бальмонт не только восхищался аборигенами океанийских островов, их древними мифами и легендами, которые он впоследствии не раз пересказывал по-русски, – поэт ощущал себя в известной мере и этнографом, обязанным собирать предметы материальной культуры, образцы жизни и быта нынешних обитателей этого малоизученного тогда и малоизвестного в Европе архипелага. Переписываясь с академиком Д. Н. Анучиным, он посылал ему части своих коллекций, «некоторые образцы которых (ценящиеся теперь довольно дорого) ему удалось приобрести»[71]. Д. Н. Анучин упоминает также про «серии прекрасных фотографий маорийских типов», которую выслал ему Бальмонт из Окленда[72].
Весной 1913 года после долгих лет вынужденной эмиграции Бальмонт возвращается из Франции в Россию. Его шумно и радостно приветствуют в Москве и Петербурге; он – широко известный и признанный поэт. В 1913–1914 годах Бальмонтом овладевает новое увлечение: Грузия. Он занимается грузинским языком и приступает к работе над бессмертной поэмой Руставели (в переводе Бальмонта – «Носящий барсову шкуру»).
В апреле 1914 года Бальмонт впервые приезжает в Тифлис; его выступления в грузинской столице проходят с огромным успехом. У поэта завязываются тесные отношения с известными деятелями грузинской культуры (А. Канчели, Г. Робакидзе, Т. Табидзе, П. Яшвили и др.).
Летом 1914 года в местечке Сулак на берегу Атлантического океана (во Франции) Бальмонт узнает о начале Первой мировой войны; это событие поэт воспринимает как «злое колдовство», которое «будет бродить еще долго»[73].
Конец 1914-го и начало 1915 года Бальмонт проводит в Париже, работая над переводом драм Калидасы. Поэта неудержимо тянет в Россию. «Я чувствую, что я бесконечно теряю как поэт, оттого, что я не живу в России, а лишь приезжаю туда. Я безусловно хочу жить в России, а за границу только приезжать», – пишет он Е. А. Андреевой из Парижа 5 / 18 января 1915 года[74]. Весной 1914 года через Англию, Норвегию и Швецию Бальмонт возвращается в Россию.
С сентября по декабрь 1915 года Бальмонт совершает длительное турне по России, выступает с лекциями (темы лекций: «Океания», «Лики Женщины», «Любовь и Смерть в мировой поэзии» и др.). В октябре 1915 года Бальмонт снова в Грузии; в Тифлисе и Кутаиси он читает отрывки своего перевода поэмы Руставели. Затем – выступления в волжских, уральских и сибирских городах (Саратов – Самара – Пенза – Уфа – Пермь – Тюмень – Омск – Екатеринбург – Вологда). Вечера Бальмонта в провинциальных городах протекали, как правило, с огромным успехом. Особенно ярко и вдохновенно поэт говорил об Океании, как бы пытаясь заразить слушателей своим энтузиазмом и увлечь их мысленно «в мир коралловых атоллов и лагун, этих изумрудов на лазури воды, к милым золотистым людям, жителям стран, где безмятежно родятся и умирают счастливые дни под аккомпанемент веселого смеха, под расцвет влюбленных улыбок»[75].
В этот период у Бальмонта – видимо, в связи с его неутомимой работой над переводами грузинской и древнеиндийской классики – заметно обостряется интерес к Востоку. Летом 1915 года, отдыхая в деревне Ладыжино близ Тарусы, Бальмонт вновь обращается к китайской истории и культуре. «Я увлекся китайцами. Что-то грезится напевное», – признается поэт в письме к Елене Цветковской от 17 июля 1915 года[76]. В тот же день он пишет ей:
Читаю «Мифы китайцев» и прошу <…> поискать у Вольфа или Суворина того же С. Георгиевского книги «Первый период китайской истории» (3 р.) и «Принципы жизни Китая» (2 р. 50 к.). Сам же я заказал Вольфу наложенным платежом «О корневом составе китайского языка» и «Анализ иероглифической письменности китайцев». Осенью найду себе китайца и буду читать с ним Лао-Цзе.[77]
Осенью 1915 года Бальмонт принимает твердое решение: совершить весной 1916 года еще одну гастрольную поездку по сибирским городам (по договоренности, достигнутой им со своим новым импресарио М. А. Меклером[78]). 14 ноября 1915 года он извещает Елену Цветковскую:
Поездка: март и апрель. Путь: Петроград, Харьков, Екатеринослав, Оренбург, Томск, Барнаул, Новониколаевск, Иркутск, Благовещенск, Чита, Харбин, Владивосток, Хабаровск. Пасха – в Японии, где Агни и Ата[79] должны быть вместе. <…> Выступать я буду с двумя вещами: «Любовь и Смерть в Мировой Поэзии» и «Крестоносец Любви Шота Руставели», – будем писать их вместе, как вместе писали мою бессмертную «Поэзию как Волшебство». <…> Меня ведут звезды, и мы будем больше, а не меньше, вместе от моих решений, продуманных и строгих.[80]
В конце 1915 года в издательстве «Скорпион» выходит в свет упомянутая в этом письме книга Бальмонта «Поэзия как волшебство», в которой наиболее полно выражен его взгляд на назначение поэзии. Лирическая поэзия, по Бальмонту, – «внутренняя музыка», переданная размеренной речью и наделенная особым, волшебно-магическим смыслом. Разумеется, романтические устремления Бальмонта-теоретика обращены главным образом к прошлому. На примере народных сказаний и мифов (мексиканских, индийских, скандинавских и др.) Бальмонт утверждает «первичность» и «самобытность» древней поэзии: «Первичный человек – всегда Поэт»[81].
В декабре 1915 года Бальмонт интенсивно готовится к новому путешествию на Восток. «Завтра получу новый маршрут свой, весенний, – сообщает он А. Н. Ивановой 7 декабря 1915 года (из Петрограда), – Москва, Питер, Киев, юг России, Закаспийский край, Сибирь, Япония». Перечисляя в этом письме ряд изданий, с которыми он хотел бы ознакомиться в связи с предстоящей поездкой, Бальмонт просит, в частности, «что-нибудь о китайской и японской поэзии».
Наконец, в мае 1916 года происходит встреча Бальмонта с Японией – страной, которой суждено было занять особенное место в биографии и духовном мире русского поэта.