— Казбек, — заглянула в комнату испуганная секретарша, — Казбек, Сергачев звонил. Сказал, чтобы в три часа ты был у него. Сказал — третий этаж, кабинет пятьдесят девять.
Все, кто находился в тесно заставленной письменными столами комнате, а было там человек семь, многозначительно переглянулись. Сам Сергачев вызывает — это не халам-балам! Сергачев — большой хаким, курирует всю республиканскую печать, радио, телевидение. Его они хорошо знают, хотя многие не видели никогда в жизни. Да это и понятно, с точки зрения рядового редактора Сергачев — Эльбрус. Шутка сказать! Он и по улицам не ходит просто так, без дела, а по делу его возят в машине.
Казбек сбегал домой, надел новый костюм, белую рубашку, галстук.
Наверно, на улице было жарко, наверно, дымился от зноя асфальт, может быть, встречались по дороге какие-то знакомые — Казбек ничего не видел и не слышал. Без четверти три он уже стоял у входа в обком партии, а еще через пять минут, с разрешения дородного усатого постового, оказавшегося его земляком, поднимался по широкой прохладной лестнице, устланной красной ковровой дорожкой.
Казбек тоже никогда не видел Сергачева, хотя и неоднократно ссылался на него в разговорах, а однажды в своей статье, напечатанной в республиканском журнале, даже позволил себе заметить: «как справедливо указывал В. И. Сергачев…» Речь шла о книге местного издательства, которую Сергачев похвалил в газете, а Казбек, в свою очередь, разделил его высокое мнение на страницах журнала. Книга была неплохая, и никто на нее не покушался. Но Казбек отстаивал ее с таким задором прирожденного полемиста, что многим его коллегам статья показалась настолько смелой, что они поздравляли его и говорили с искренним восхищением: «Ну, ты молодец! Дал жизни!»
В холле третьего этажа стояло высокое трюмо в резной раме с причудливыми завитушками, видно, оставшееся в этом здании еще с тех незапамятных пор, когда здесь было дворянское собрание и господа офицеры бряцали шпорами и красовались друг перед другом черкесками дорогого сукна, серебряными газырями, кинжалами дамасской стали в драгоценных ножнах и прочей чепухой, которая раньше была в краеведческом музее, а теперь и там ее не осталось. Казбек остановился перед зеркалом — огромное, куда такое девать, в любой квартире оно выглядело бы глупо, поэтому, наверно, и стоит здесь десятки лет как вкопанное. «Сергачев, когда идет на работу и с работы, наверное, тоже в него смотрится», — подумал Казбек, разглядывая на огромном зеркальном поле собственное лицо, показавшееся ему вдруг маленьким и невыразительным.
Подойдя к двери с указанным номером, Казбек, затаив дыхание, поправил галстук, приосанился и, наконец, постучался.
— Казбек Алимов? Входи, входи, — раздался за его спиной голос, в ту же секунду из-за его плеча протянулась длинная, густо поросшая волосами рука, толкнула дверь, и Казбек оказался в кабинете. Подталкивая его, следом вошел высокий черноволосый мужчина в светлой рубашке с короткими рукавами, в белых полотнятых брюках, в плетеных босоножках — конечно, всего этого Казбек сразу не увидел, а разглядел постепенно, в ходе беседы, пока же он только отметил, что Сергачев очень высокий, черноволосый и длиннорукий.
— Садись, — сказал Сергачев Казбеку как старому знакомому и не прошел к себе за стол, а сел в кресло, точно такое же, в какое усадил Казбека. — Куришь?
Казбек отрицательно мотнул головой.
— Молодец. Водку пьешь?
Казбек отрицательно мотнул головой, совсем потерявшись от такого вопроса.
— Ну, хоть немножко пьешь? — с надеждой спросил Сергачев.
— Пью, — выдавил Казбек, лихорадочно подумав: «Значит, ему кто-то уже донес, что я иногда выпиваю с друзьями». И добавил: — На свадьбах.
— А-а, — сказал Сергачев, — на свадьбе, конечно, как не выпить, я бы сам с удовольствием, да врачи не велят. В море купаешься?
— Редко.
— Надо чаще, — сказал Сергачев, — главное — здоровье. Я каждое утро перед работой — на пляж, великое дело. Как жена поживает?
— Хорошо, спасибо.
— Дети есть?
— Сын.
— Хорошо. Все хорошо вовремя. Тебе двадцать пять?
Казбек кивнул.
— Знаю, — сказал Сергачев, — я давно за тобой слежу по печати.
Казбек горделиво вспыхнул. «К чему же все-таки клонит Сергачев? Разговаривает так, будто он не начальник, а сосед по двору. Странно».
— Да-а, — задумчиво протянул Сергачев. — А я вот курю. — Он достал из-под вороха бумаг на столе пачку «Беломора», коробок спичек, закурил. — Знаю, что нельзя, а бросить не могу, фронтовая привычка.
Наступила неловкая пауза. Вернее, неловкой она была только для Казбека, а для Сергачева вполне естественной, он задумался о чем-то своем, помедлил, может быть, даже нарочно, испытывая или оценивая Казбека.
— Ты из Балъюрта, — сказал Сергачев, — я и в районе навел о тебе справки. В общем, у них хорошее мнение, говорят, в юности ты был в их районной газете активным селькором.
— Был.
— Ну вот, а теперь, — Сергачев взглянул Казбеку прямо в глаза, твердо, решительно, видно было по всему, что воли этому человеку не занимать, — а теперь будешь главным редактором, Годится? Подумай. А впрочем, чего думать. Согласен?
Казбек кивнул. Он даже и не понял, как это произошло. Кивнул, даже не сообразив толком, какие перемены сулит в его судьбе это решение.
— Я так и думал! — сказал Сергачев. — Заполни-ка ты у меня кое-какие бумаги, а там будем решать твое дело с директором издательства и здесь, в обкоме.
Зазвонил телефон. Сняв трубку и разговаривая, Сергачев подал Казбеку, видимо, приготовленную заранее анкету.
— Что ж, объективка у тебя в порядке, — сказал Сергачев, просмотрев заполненную анкету. — Окончил филфак университета, коммунист, член Союза журналистов, редактор республиканского издательства. Так что будь здоров. Готовься! — Он крепко пожал руку Казбеку и улыбнулся ему усталыми глазами.
Только выйдя из здания на улицу и пройдя по ней метров триста, Казбек почувствовал, какая дикая стоит жара, а на нем шерстяной костюм и галстук. Он снял пиджак, развязал и сунул в карман пиджака галстук — дышать стало легче. «Вот это да! Вот это перемены в судьбе! Кто бы мог подумать! Я — главный редактор газеты, пусть районной, но главный! Самостоятельная работа! Само-сто-я-тель-ная!»
Нужно бы вернуться в издательство — время-то еще рабочее, — но ноги сами понесли его к морю.
Так уж устроен человек, если в его жизни вдруг случается что-то важное, то почему-то очень тянет к воде — к речке, к озеру, а лучше всего, конечно, к морю, если оно неподалеку. У воды думается по-другому, как-то широко, ясно, спокойно. Живая вода всегда исцелит душу, поднимет ее над миром в минуты радости, не даст соскользнуть в пропасть отчаяния в горе, одиночестве, тоске.
Казбек вышел далеко за городской пляж, к безлюдным скалам, выбрал ту из них, что была ближе всего к воде, нашел на ней удобное местечко, уселся, снял туфли, носки, засучил брюки — снять их не решился, потому что был в «семейных» сатиновых трусах, а не в плавках. Сколько раз говорил он жене Яхе, что такие трусы носят теперь одни пенсионеры, — не слушает, у нее свои аульские представления, хоть и не первый год живет она в городе.
Стояла мертвая зыбь, и море застыло до самого горизонта, словно зеркало, и было хорошо видно, как отражаются в глубине прибрежных вод проплывающие по небу кучевые облака — собиралась гроза — недаром в воздухе так томительно пахло цветами акации и было так отчаянно душно даже для этого южного города.
У моря всегда хочется думать и вспоминать. И Казбек вспоминал…
Вспоминал, как пятнадцатилетним подростком приехал в Балъюрт, разыскал редакцию районной газеты «Коммунист», в которую вот уже год он посылал одну за другой свои заметки и откуда ему упорно не отвечали. Вспоминал, как долго-долго стоял у высоких дверей, обитых когда-то черным, а тогда уже облезлым дерматином. Как, наконец, открыл эти двери, словно ворота неведомого царства, и увидел в большой комнате за большим двухтумбовым столом склонившегося над бумагами человечка — маленького, будто игрушечного. Сначала Казбек, подумал, что это сидит его ровесник, а когда разглядел желтое морщинистое лицо, понял, что ошибся. На фоне давно не беленной стены над головой его мерно раскачивался маятник огромных часов. Сидевший за столом не обратил на Казбека ровно никакого внимания, продолжал перебирать бумаги и бормотать что-то непонятное, то ли какую-то песенку, то ли детскую считалочку. Из окна широкой полосой падал желтоватый предзакатный свет, он освещал лишь половину комнаты и половину головы человечка, и его огромное ухо показалось Казбеку похожим на поношенный детский чувяк, приставленный к стенке для просушки. Казбек кашлянул раз… другой… третий… — никакого внимания. Тогда он осмелился и подошел вплотную к столу. Человек как ни в чем не бывало продолжал перебирать бумаги. Тогда Казбек постучал по столу так, как стучат в дверь, и робко спросил:
— Можно?
— А-а, ты уже пришел, — подняв голову, сказал ему человек таким тоном, будто только и делал, что дожидался Казбека. Видно, он с кем-то его перепутал.
— Я из Балъюрта, я Алимов, — сказал Казбек.
— А-а, селькор-юнкор! Молодец, много пишешь, — оживился человек и, неожиданно встав и оказавшись не таким уж маленьким, протянул Казбеку худую руку. — Хункерхан Хасаев.
«Сам Хункерхан Хасаев — вот это да, вот это удача!» Казбек не верил своим глазам. Имя Хункерхана Хасаева не сходило со страниц двухполосной районной газеты «Коммунист», песни его передавались по республиканскому радио, ходили слухи, что он даже издал книгу стихов. И вдруг это божество приподнялось со своего государственно важного места и пожало руку ему, Казбеку! Он почувствовал себя незаслуженно приобщенным к чужой славе.
— Мне нравится, как ты пишешь, — сказал Хункерхан садясь. — Но ты пишешь не совсем то, что нам нужно. Нам надо, чтобы факты были хорошие. За остальным дело не станет. Пишешь о колхозе — найди там то, чего нет у других, показательное! Понял?
Не в силах говорить, Казбек кивнул головой. И тут он увидел еще одну дверь и на ней табличку с надписью «Редактор». Он даже попятился, настолько все это показалось ему нереальным — вот тут, рядом, буквально рукой подать, сидит редактор газеты, который еще важнее самого Хункерхана Хасаева. В это было трудно поверить…
А дней через десять после посещения редакции в одном номере газеты вышли в свет сразу две заметки Казбека. О, это был триумф! Это была такая радость, которую невозможно и описать, единственное слово, которое, пожалуй, хоть как-то подходит к ее определению, это слово — крылатая. Крылатая радость! Все, что было потом в жизни Казбека: и статьи в толстых журналах, и выступления по республиканскому радио, и университетский диплом — все это тоже, конечно, радовало его, но не взметнуло в небеса так, как те две заметки, которые стали вдруг словно два крыла за его спиной, и он взлетел над землей, над своим аулом, над своим домом, над школой и долго парил в облаках. Не помнил, куда ходил, кому показывал газету… Помнил только, что школьный звонок, призывавший его в класс, показался далеким-далеким, раздражающим слух треньканьем.
Домой он вернулся тогда поздно вечером и не вошел, а на радостях буквально ворвался в комнату, распахнув сразу обе половинки двери. Распахнул, поднял над головой газету и вдруг наткнулся на уничтожающий взгляд отца. Отец долго смотрел на него, смотрел не мигая, словно видел его перед собой первый раз в жизни, потом быстро поднялся с тахты, схватил таганок (палку, которой запирают внешние двери) и с криком: «Ах ты врун!» — погнался за сыном. Казбек знал по опыту, что с отцом шутки плохи, и, даже еще не сообразив, в чем дело, кинулся наутек. Ночевал он у друга на сеновале, благо погода стояла уже теплая. С газетой не расставался ни на минуту, смотрел на свою фамилию при свете луны, еще и еще раз перечитывал заметки. В одной из них говорилось о том, что в колхозе «Красный партизан» организованно и быстрыми темпами идет сев, в другой — что на фермах того же колхоза перешли на двухразовую дойку коров. И то и другое было заведомой ложью: сев еще не начинали, Казбек сам слышал, как его отец, член правления колхоза, жаловался матери, что семян нет и они вымаливают их у соседей. Что же касается коров, то они за зиму отощали до такой степени, что их с трудом поднимали за хвосты и ни о каком двухразовом доении, конечно, не могло быть и речи.
«Плохо, что я так заврался, — думал Казбек засыпая. — Отец наверняка побьет. Но это еще ничего. Вдруг кто-нибудь из завистников сообщит в редакцию, что все выдумано, — что будет тогда?!» Вообще-то, еще приступая к этим заметкам и отослав их, Казбек смутно чувствовал, на что он идет, но ведь Хункерхан ясно сказал, что им нужны «хорошие факты», такие, каких нет в других колхозах. «Ничего, — тешил себя Казбек, — главное, что напечатали!..»
Да, ему нужно было вырваться, и он вырвался. Отец все-таки дал здоровенную затрещину, а больше ничего не было. К удивлению Казбека, никакого позора для него из этой акции не вышло. То ли никто не читал эту газету, то ли односельчане приняли его заметки за «газет хабар» — газетную болтовню.
А еще через несколько дней Казбек вдруг получил из редакции письмо обескураживающего содержания: «Для выплаты вам гонорара просим сообщить точный почтовый адрес, фамилию, имя, отчество». Вначале он подумал, что это повестка из военкомата, но потом сообразил, что вроде бы еще рано, возраст его еще не вышел. Слово «гонорар» было таинственным и настораживающим. Самое страшное — его значение не смог объяснить даже учитель русского языка и литературы, но он уверил Казбека, что письмо из редакции — это точно. Мучимый сомнениями, нахватав кучу двоек, Казбек все же решил выяснить, в чем дело, и собирался поехать в редакцию. Но в это время в их аул приехал погостить известный поэт из города и с ним его сын Курбан, ровесник Казбека. Они быстро подружились с Курбаном, Казбек очень старался ему понравиться, и это удалось. Как-то Казбек показал Курбану письмо из редакции. Курбан улыбнулся и сказал:
— Дурак, чего боишься, тебя же там ждут деньги!
— Сколько? — с замиранием сердца спросил Казбек.
Курбан подумал минуту-другую, видимо, вспоминая заработки своего отца, и сказал:
— Наверно, рублей шестьдесят, семьдесят.
Конечно, речь шла о старых шестидесяти рублях, но и этого хватило бы Казбеку для осуществления его самых заветных желаний. Во-первых, он хотел купить себе белую рубашку и доказать таким образом отцу, что, хотя тот и бегал за ним с палкой, он, Казбек, не такой уж прохвост — сам, своим трудом зарабатывает деньги. А во-вторых, во-вторых, хорошо бы купить серьги одной девушке…
Казбек занял у Курбана десять рублей и, сбежав из школы после первого урока, поехал на попутке в Балъюрт. До райцентра было недалеко, но и не близко — восемнадцать километров…
Хасаев сидел за тем же большим столом, так же мерно качался большой маятник над его маленькой головой, качался, словно отсчитывая не только время, но и несметное число добрых дел, творимых Хункерханом — поэтом и человеком.
— Поздравляю, — сказал Хасаев, увидев Казбека, но из-за стола не встал, а только протянул ему свою маленькую ладошку. — Главное — почин, у меня легкая рука — далеко пойдешь! — Рука у него была действительно легкая, почти невесомая. — Гонорар — там, пройди коридором и первая дверь налево, — деловито добавил Хункерхан.
В Казбеке все дрожало от счастья: «Все хорошо, все нормально и никто меня не поймал с враньем». И он пошел за гонораром и получил… четыре рубля. Прости-прощай сорочка. Прости-прощай серьги…
С тех пор Казбек не унимался. Не было, пожалуй, недели, чтобы «районка» не поместила его заметок. Он писал о ремонте аульского моста, о вывозе на поля навоза, о читательской конференции, которой никогда не было и быть не могло по многим причинам. А когда в газете опубликовали его большую заметку о художественной самодеятельности школы, что действительно существовало, все увидели в нем своего аульского летописца. Неграмотные старухи стали останавливать его на улице и просили увеличить пенсию, ровесники называли богачом и просили взаймы денег, не верили, что их у него нет, с обидой говорили ему: «Все копишь!»
Последний раз он ездил к Хасаеву накануне окончания школы — получать удостоверение нештатного корреспондента редакции. Вручая ему красную книжечку, Хункерхан сказал:
— Теперь ты настоящий работник пера, теперь у тебя бумага и ты можешь спокойно идти, куда хочешь, даже в магазине можешь проверить: правильно взвешивают товар или нет? Но лучше этого не делай, с ними связываться не дай аллах. Поздравляю! — И он сунул свою маленькую ладошку в широкую ладонь Казбека.
Да-а… Сейчас и грустно, и смешно вспоминать, а тогда он вышел из редакции с таким ощущением, будто подрос сантиметров на двадцать и некого ему отныне бояться, потому что есть у него в кармане красная книжечка, где написано «корреспондент». Когда показываешь книжечку, слово внештатный можно прикрывать пальцем — это он сразу усек, едва взял ее в руки. А сейчас лежит эта книжечка где-то дома, среди его архивных бумажек. Как странно, что теперь он будет главным редактором! Хункерхан до сих пор работает в той же должности, сидит за тем же столом, тот же маятник раскачивается над его головой. Недавно Хункерхана рекомендовали на республиканское совещание молодых писателей — ему уже под пятьдесят, а он так и остался на всю жизнь начинающим поэтом районного масштаба.
«Как много странного, удивительного в жизни…» — думал Казбек, глядя на ровную гладь раскинувшегося перед ним в безветрии Каспийского моря.
Из дневника Алимова
«Куда я полез?! Недаром говорится в одной нашей сказке: пасся ишак в горах, на воле вольной, но потом потянуло его, безмозглого, в иные места, спустился он вниз, в долину, тут-то и поймал его человек, навьючил и с тех пор нет ишаку покоя. Я тоже похож на этого ишака. Чем плохо мне жилось? Работал редактором книжного издательства, имел часы в университете, обещали полную ставку преподавателя, дождался бы и квартиры. Писал статьи и рецензии, активно выступал в республиканской печати. И вот в один день потерял все. Добровольно отказался от благ, во имя которых многие тратят годы, а то и всю жизнь…
Спрашивается, зачем я сменил столицу республики на этот захолустный райцентр? Тем более что прекрасно знал, на что иду — зимой, осенью, весной здесь грязь по колено, а летом столько пыли, что стоит машине проехать по улице — пыль висит сплошной завесой. А называется наш райцентр Балъюрт, что значит медовый городок. Мои предки никогда не держали пчел. Видно, продавал здесь мед какой-то заезжий торгаш, продал удачно и на радостях так окрестил это место.
Я приехал сюда работать, а работа не получается. Одно название громкое — редактор районной газеты. Еще две недели назад оно для меня звучало, так много значило, а теперь вызывает лишь недоумение. Жена моя Яха была категорически против этого переезда, она и сейчас против — осталась в городе с сыном, а я здесь одни. Друзья тоже отговаривали, но куда там! Я вообразил себе романтику: буду, мол, в гуще событий, на стремнине жизни, ближе к народу, и остановить меня было невозможно. И вот я в Балъюрте. Но не в гуще народа, а с утра до вечера в своем редакторском кабинете. И если уж признаться, то никакой я не редактор, а пока лишь робкий корректор — сижу над страницами и строки сливаются перед глазами от напряжения и боязни прозевать какую-нибудь „блоху“. В первые дни я был куда веселее, чем сейчас. Была уверенность в том, что я поступил правильно, что я нужен здесь, в Балъюрте, что без меня им просто не обойтись. Я чувствовал себя, как на войне, как боец, выполняющий особое задание. В первый же день я провел летучку, где метал громы и молнии, выступив с программной речью.
— Дорогие товарищи! — торжественно начал я. — Мы живем в великую эпоху, и все наши дела и чаяния должны быть созвучны! Мы должны быть требовательны друг к другу, мы должны смелее развивать критику и самокритику!
Ответственный секретарь редакции Владимир Галич рисовал толстым синим карандашом какие-то дома на большом специальном листе с типографскими полосами и цифрами (теперь-то я знаю, что это он обдумывал макет будущего номера), заместитель главного редактора, то есть мой заместитель, Варисов разглядывал групповой снимок в журнале „Огонек“, словно искал на нем своего близкого друга. Заведующая отделом писем Муслимат Атаевна все заглядывала в окно: напротив редакции был продовольственный магазин и она, видно, все смотрела, открылся он или до сих пор закрыт — салатного цвета занавески на окне моего кабинета были раздвинуты не до конца и это уменьшало обзор Муслимат Атаевны.
Я был глубоко оскорблен невниманием подчиненных, притом не просто подчиненных, а людей, являющихся моими непосредственными помощниками, ядром редакции. Я хотел было сделать всем троим замечания, да вовремя сдержался и приступил к анализу газетных материалов за последний месяц. От критики недостатков я энергично перешел к мерам по улучшению уровня газетных публикаций. Речь моя была взволнованна, как песнь молодого ашуга, почти ритмична, все больше и больше распаляясь, я договорился до того, что предложил изменить название газеты. Карандаш, которым Галич рисовал свои домики, упал под стол. Галич полез за ним. Я продолжал говорить. Вылезая из-под стола, Галич приподнял его своей широкой массивной спиной и едва не опрокинул, но Варисов, подоспев ему на помощь, удержал стол. Галич вылез из-под стола красный, взъерошенный и сразу же снова стал рисовать на своем листе, но теперь уже не дома, а косой дождь, лужи…
„Ничего, рисуй, рисуй, — подумал я, — я вас со временем всех призову к порядку!“
В конце своей программы я призвал Варисова, Галича и Муслимат Атаевну к новым творческим взлетам. „Дерзать, главное дерзать! Каждый номер газеты должен звучать как поэма!“ — закончил я свою получасовую речь.
При последних моих словах лицо Муслимат Атаевны осветила робкая, радостная улыбка. „Наконец я достучался до ее души, — удовлетворенно подумал я садясь, — все-таки моя речь не оставила ее равнодушной“. Взглянул в окно и увидел, что продовольственный магазин открылся.
В общем, я был доволен летучкой, вернее, собой на летучке. „Я поведу их по новому курсу“, — говорил я себе, шагая вечером по черным улочкам Балъюрта к двоюродной тетке, у которой временно остановился. Во всяком случае я думал, что временно, на месяц в худшем случае, а там мне дадут квартиру.
На другой день утром ко мне в кабинет зашел Галич.
— Вчера вы тут в передовой „жители города“ исправили на „трудящиеся города“, а это словосочетание есть чуть ниже. Тавтология получается, Может, оставим прежний вариант?
Он был прав, но я усмотрел в его словах завуалированное возражение мне, как руководителю, и заметил, как можно ироничнее, стараясь глядеть твердым взглядом в веселые голубые глаза Галича, на его круглое, румяное и еще совсем молодое лицо:
— Молитва от повторения не стареет.
— Вам с горы виднее, — с улыбкой сказал Галич и, забрав полосу, вышел из кабинета.
„Ишь, остряк нашелся!“ — хотел я крикнуть ему вслед.
А в общем, Галич мне нравился. Познакомившись со всеми работниками редакции, я понял, что Галич — единственный человек, о котором можно сказать, что он мне ровня. Галичу двадцать шесть лет, три года тому назад он окончил факультет журналистики Московского университета, к нам в республику приехал по распределению. Уже прошло три года, а он вроде и не думает уезжать, хотя родом откуда-то с Западной Украины или из Белоруссии.
После обеда ко мне зашел Варисов. Он не то что Галич — человек почтенного возраста, под сорок. Варисов худой, высокий, ходит в суконной гимнастерке, хотя мода эта давным-давно прошла даже в нашей республике. У него длинные желтые пальцы. Я обратил внимание, когда он курит, а курит он всегда, Варисов сбивает с горящей сигареты пепел пальцем и еще долго приминает после этого уголек сигареты, и ему не горячо, привычка такое уж дело. Я слышал, что Варисов враждовал с прежним главным редактором газеты Чабуваловым. Я все жду, когда он начнет говорить о Чабувалове гадости, а он и не упоминает о нем, как будто того и не было никогда на белом свете.
— А насчет названия газеты — это ты уж слишком, — прикуривая новую сигарету от окурка старой, сказал Варисов, — это ты, братец, загнул. Да сие и не от нас зависит — решается на самом верху! — Он выразительно ткнул желтым пальцем в давно не беленный потолок моего кабинета и улыбнулся так снисходительно, как будто хотел сказать: „Я знаю все твои слабости и в общем-то, хоть и заместитель, а гораздо сильнее тебя. Но я могу быть добрым“. Улыбка у Варисова неискренняя, так улыбаются злые старухи, когда манят к себе сорванцов, чтобы наказать их. И еще меня в Варисове раздражает его снисходительность. Что из того, что он старше, я все же его начальник.
— Ничего, — ответил я Варисову как можно строже, — я договорюсь обо всем в обкоме партии. — И переходя из обороны к наступлению, спросил: — А вы читали передовую в „Коммунисте“? Там благодатный материал для размышлений. Ведь вы не только заместитель редактора, но одновременно и заведующий отделом партийной жизни.
Варисов взглянул на меня остановившимися глазами. Его глаза напомнили мне мутно-коричневые капли, застывшие в стоге старого сена под дождем. Видно, я озадачил его как следует.
— Типография все время задерживает номер, — сказал Варисов, — сейчас у нас новый метранпаж — очень капризная женщина. — И одернув гимнастерку, вышел из кабинета.
Недаром говорят, что оптимизм — это недостаточная осведомленность. Уже первые две недели редакторства заставили меня о многом задуматься… Я новый человек, и вполне естественно, что люди ко мне присматриваются. Я ведь не представлял себе всей сложности моей нынешней работы. Я ничего толком не знаю — редакционная кухня для меня пока тайна, и у моих подчиненных есть все основания не доверять мне, если я после подписи полос в печать ухожу из редакции, даже не подозревая, что нужно еще подписывать газету „в свет“. Спасибо Галичу — он очень тактично указывает на мои промахи. И зачем мне было выступать на первой летучке с такой громкой речью. В этой речи я был, пожалуй, очень похож на того пьяного хромого, который выскочил на свадьбе в круг, растолкав всех, и вместо темпераментной лезгинки показал только изъяны своего тела. Ничего, я, конечно, постигну всю эту механику, важнее другое — как выветрить из редакции дух Чабувалова. Здесь все до сих пор меряется по Чабувалову. Из него сделали какого-то мифического героя. В райкоме партии второй секретарь сказал мне во время первой нашей беседы:
— Вы смотрите, не сдавайте высоту, завоеванную Чабуваловым!
И первый секретарь тоже сказал нечто подобное:
— Коллектив в редакции подобран хороший, работа там налажена…
Я впервые видел так близко руководителей моего родного района. Они оба понравились мне, хотя были удивительно непохожи друг на друга.
Второй секретарь райкома Салавдин Алханович, большой, медлительный, говорил басом. И было такое ощущение, что сидел он передо мной не за рабочим столом, а на столе, скрестив ноги, как важные кумыки на тахте.
Первый секретарь Мурат Кадырович, маленький, говорил тихо и неторопливо, налегая грудью на край стола, смотрел на меня снизу вверх, словно не я был у него на приеме, а он пришел просить меня о чем-то очень важном, личном, и от меня зависела его судьба. Казалось, он вот-вот сползет под стол и держится, упираясь в него широко расставленными локтями.
По моим ощущениям, в редакции все идет через пень колоду. Мои сотрудники пребывают в состоянии полудремоты, дисциплины никакой, на работу приходят не вовремя, уходят кто когда хочет. Хункерхан Хасаев, которого я еще не видел и жду не дождусь, уехал в командировку на дальние кутаны на три дня, прошло уже две недели — о нем ни слуху, ни духу. Если с ним ничего не случилось, придется объявить выговор. Удивительные порядки! Не нравится мне и панибратство сотрудников в отношении друг друга. Муслимат Атаевну все зовут тетушка Муслимат, а за глаза просто „тетушка“, как будто она не заведующая отделом, а простая базарная торговка, которыми наш Балъюрт буквально набит. Галича за его высокий рост зовут „торкалом“, и он не обижается. Варисова называют „гражданин начальник“, и он тоже в ус не дует. В коридоре постоянно снуют какие-то типы сомнительного вида, курят, плюют на пол, хабарничают с утра до вечера. Не газета, а какой-то веселый дом. Все это коробит меня, порой приводит прямо-таки в бешенство. Неужели так было всегда? Где же тогда хваленые порядки Чабувалова? Может, дисциплина развалилась за последние два месяца, пока в редакции не было „хозяина“? А может, эта анархия — просто вызов мне?
Сейчас у меня только два пути: или смириться со всем, или взять инициативу в свои руки. Но как, как это сделать? Не знаю как, но в такой ситуации — третьего не дано».
В субботу позвонила Яха. Когда раздались звонки междугородней, Казбек почему-то подумал, что звонят из обкома партии, интересуются его делами…
— Ты уже две недели не был дома, а обещал приезжать каждое воскресенье, каждое! — обиженно говорила Яха, — Далгат очень болен, высокая температура, плачет, зовет тебя.
— Хорошо, я приеду.
— Сегодня? — спросила Яха.
— Сегодня, к сожалению, никак не смогу, назавтра в номере стоит фельетон, надо все посмотреть как следует. Приеду завтра утром, — сказал Казбек.
Яха говорила что-то еще, но Казбек попрощался с ней и положил трубку.
Фельетон, о котором шла речь, был написан довольно бойко, со ссылками на похождения Остапа Бендера. Понравилось Казбеку и его название — «Грызуны». Грызуны — это и шоферы, продающие зерно частникам на трассе, и некоторые ловкачи в колхозах, что второсортное зерно выдают за семенной фонд, а разницу кладут себе в карман. Понравилось и то, что автор фельетона, следователь районной прокуратуры Саидханов, — выходит, человек, знающий существо дела — не понаслышке, а изнутри. Настораживало, что в фельетоне практически не было конкретных фактов, и упоминалась всего лишь одна фамилия — Идрисова, директора районного комбикормового комбината. Притом лично против Идрисова не было никаких выпадов, просто упоминалось трижды, что он — директор комбината и что на комбинате, видимо, не все в порядке и что «возможность расхищать создает воров». И таким образом, хотя фельетон был фактически безадресный, единственная фигурировавшая в нем фамилия создавала впечатление, что фельетон разоблачает именно Идрисова и что это он повинен во всех безобразиях. Казбек вычеркнул фамилию Идрисова во всех трех случаях. Увидев его правку, Галич сказал:
— Автор шуметь будет.
Казбек внутренне насторожился, но ничего не ответил Галичу, с деланным равнодушием пожал плечами.
А через полчаса к нему явился Саидханов. Он вошел в кабинет без стука, как в свой собственный, церемонно снял с маленькой черноволосой головы фуражку с большой кокардой, описал ею в воздухе перед лицом Казбека дугу и отрекомендовался, щелкнув каблуками давно не чищенных сапог:
— Имею честь представиться, Саидханов, ваш покорный слуга! — При этом его маленькие, словно натертые бараньим жиром глазки скользили с предмета на предмет, охватывали разом всю комнату и в то же время избегали взглянуть в лицо хозяину кабинета.
Казбек встал из-за стола, протянул Саидханову руку, тот пожал ее так крепко, что подумалось, он сделал это нарочно, чтобы показать свою силу.
— Присаживайтесь, — предложил Казбек.
— Премного благодарен, — все так же церемонно ответил посетитель, — рад с вами познакомиться.
— Спасибо, я тоже рад, — сказал Казбек.
— Что же это получается, дорогой мой товарищ Алимов, — начал Саидханов, усевшись на стул. — Мы пишем критический материал, рискуем, так сказать, во имя справедливости, как говорится, весь огонь берем на себя, а вы, стало быть, ущемяете критику. Как это понимать, милостивый государь?!
«Галантный, — язвительно подумал Казбек, — как будто из дворянского салона, а не с соседней улицы».
— Так что же вы мне скажете? — все так же не глядя в глаза Казбеку, повторил Саидханов.
«Начальник должен как можно больше молчать. Когда молчишь — не говоришь глупостей, это уже немало, — наставлял Казбека при расставании старейший редактор издательства Магомед-Расул. — И еще запомни одно золотое правило — старайся, чтобы не тебя спрашивали, а ты спрашивал».
Сейчас Казбек вспомнил эти наставления старшего друга и постарался последовать им.
— Скажите, пожалуйста, откуда вы знаете о сокращениях? — не отвечая на вопросы Саидханова, спросил Алимов. — Полоса в типографии, а туда, как известно, вход посторонним категорически запрещен.
Саидханов смутился:
— Вы не доверяете мне?
— Почему же, я просто выясняю. Налицо нарушение, я выясняю, кто виноват, кто пустил вас в типографию? Видимо, нужно будет каким-то образом наказать виновных.
— Никто не виноват, — грубо сказал Саидханов, краснея. — Вы прекрасно знаете, что у меня жена работает в типографии, ну, она вынесла мне полосу, ну и что здесь такого?
— Нарушение, — как можно мягче сказал Алимов.
— Ну да, конечно, у вас все права, — пробубнил Саидханов, — но почему не согласовать с автором?
— Вас не было, я согласовал с отделом, времени тоже не было — номер уже подписан в свет. А насчет того, что ваша жена работает в типографии, я не знал. Теперь буду знать.
— Это не имеет значения, — побагровел Саидханов, — вы больше нарушили, чем она, вы произвольно сократили!..
— Я убрал то, что считал нужным убрать. Против Идрисова нет никаких фактов, а по материалу невольно складывалось впечатление, что во всем виноват он. Натяжка получалась, вот я и убрал эту натяжку. В газете все должно быть четко.
— По-вашему, надо ждать, пока вора поймают за руку? — ледяным тоном спросил Саидханов. — Вы за попустительство? Вы это рекомендуете? А я утверждаю, что все отразил в протоколе…
— В фельетоне, — поправил его Алимов.
— Какая разница, фельетон — протокол, не в этом дело! Какие вам нужны факты? Разве тонны краденого зерна — это не факты? И это все имеет, имеет, я еще раз повторяю, непосредственное отношение к комбикормовому комбинату, к Идрисову! Атмосфера бесконтрольности, товарищ Алимов, порождает воровство!
— А вы бы хотели, чтоб комбинат расставил по всем дорогам контрольные посты? По-моему, это не его функция.
— Я думаю, вы просто выгораживаете Идрисова, — зло сказал Саидханов.
— Зачем мне это? — искренне удивился Казбек.
— Знаете, что он человек влиятельный.
— Об Идрисове я впервые слышу от вас, из вашего фельетона узнал, что он существует, — задетый за живое сказал Казбек.
— А я думал, новый редактор — молодой человек, смелый, справедливый, — сказал Саидханов вставая.
Он покрутил фуражку с кокардой, собираясь ее надеть, но вдруг задумался, прижал фуражку к груди и спросил вкрадчиво: — А что, если я потребую вернуть статью?
— Я думаю, вы этого не сделаете, — заметно дрогнувшим голосом сказал Казбек.
— Почему? — почувствовав слабинку, увереннее спросил Саидханов.
— Статья нужная, полезная…
— А если я все-таки обяжусь?
— Ну зачем же так, — заколебался Казбек, — как же так… номер подписан.
— Ладно, — сказал Саидханов, — на этот раз я прощаю вас, но в будущем не потерплю! — и надев фуражку, он вышел из кабинета с видом победителя. Выходя, Саидханов оглянулся, бросил взгляд на Казбека. Тому его маленькие, близко посаженные черные глаза показались дулом двустволки.
На следующий день, в воскресенье, провожая Алимова на автовокзал, Галич спросил о Саидханове. Алимов рассказал, как было дело.
— С ним надо держать ухо востро, — предупредил Галич, — опасный человек. Ты понял, что двигало его рукой, когда он писал сегодняшний фельетон, этих своих «грызунов»?
Алимов пожал плечами.
— Для него главное: свести счеты с Идрисовым, для этого он и затеял фельетон.
— А что они, враги? — спросил Казбек.
— Друзьями их не назовешь, — улыбнулся Галич. — Мне рассказывали, что когда-то Идрисов был председателем нашего райисполкома и помешал Саидханову стать прокурором района. Вспомнил на бюро его похождения…
— Какие? — с интересом спросил Казбек.
— Саидханов когда-то окончил Ленинградский юридический институт, работал здесь в районе следователем. Был он тогда еще молодой и вот поехал однажды на свадьбу в свой родной аул, напился там, стрелял из пистолета, в воздух, разумеется. Дальше — больше: начал браниться, оскорблять сидящих в застолье, девушек не приглашал на танец, а приказывал им выходить в круг дулом пистолета. Ну, народ, конечно, не стерпел. Сшибли его с ног, связали, отобрали пистолет… Получил он строгое взыскание и по работе, и по партийной линии. Ну вот, а когда его хотели назначить прокурором района, Идрисов вспомнил эту историю. Не назначили Саидханова, и с тех пор он затаил злобу. Теперь надеялся рассчитаться…
«Все, оказывается, не так просто, люди связаны между собой десятками нитей, и трудно сказать, где отзовется колокольчик, когда дернешь за одну из этих ниточек, — думал Казбек, глядя в окно автобуса на пролетающую мимо голую степь. — Хорошо, что есть такой парень, как Галич. — Казбек представил лицо Саидханова, его глаза, напомнившие ему дуло двустволки. — Как глупо я держал себя с ним. Чего испугался? Нужно было сказать: „Конечно, забирайте свой фельетон, сейчас я дам команду, мы снимем фельетон из номера и на его место поставим другой материал“. Именно так надо было сказать, тогда он сразу понял бы, с кем имеет дело. А то ушел победителем. А я остался, словно мальчишка, которого отодрали за уши. Стал уговаривать этого Саидханова, да еще похвалил его материал. Глупо, беспомощно!.. Теперь Саидханов всем будет говорить: „Тряпка новый редактор!“ Ну что ж, он прав по-своему».
Чувство недовольства собой, неуверенности тяжелым грузом легло на сердце. Главное — Казбек не чувствовал под ногами твердой опоры…
За эти две недели ему фактически некогда было вспоминать о доме. «Далгатик заболел, что с ним? А может быть, Яха преувеличила, чтобы я скорее приехал?»
Дома оказалось, что Яха ничего не преувеличила, мальчик действительно был болен, действительно у него была температура под сорок, но к приезду Казбека он уже улыбался и выглядел почти нормально — дети моментально выздоравливают.
«Яха постоянно ходит с сынишкой по врачам. Или он у нас такой болезненный, или сейчас все дети такие? — думал Казбек, глядя на мальчика. — Нас было много, шесть братьев. Так мы вроде и не болели никогда, во всяком случае, по врачам не ходили. Если случался у кого-то из нас чирий — мать прикладывала горячую луковицу. Раны мы очищали листьями подорожника. А когда случалась простуда, варила в котле сено, сажала нас над этим котлом, укрывала теплым одеялом, и мы сидели там до тех пор, пока с нас не начинал бежать пот в три ручья. И все болезни проходили».
— Папа, почему ты столько дней не приезжал? — спросил Далгатик.
— Не отпускали с работы.
— А почему папу Мурада отпускают каждый вечер?
— Потому что папа Мурада работает здесь, в городе, а я работаю в Балъюрте.
— Хочешь, с папой поедем? — без энтузиазма спросила сына Яха.
— А что там есть? — заинтересовался Далгат.
— Папа говорит, что там будет квартира, большая квартира с балконом, — натянуто улыбаясь, сказала Яха и выразительно посмотрела на мужа.
— Тогда поедем! — обрадовался Далгат.
«Да, квартира — дело важное, — подумал Казбек. — Завтра же надо пойти к Сергачеву, рассказать о работе редакции и поставить перед ним вопрос о квартире ребром».
— Все будет в свое время. — Он строго взглянул на Яху.
Василий Иванович Сергачев принял Казбека подчеркнуто официально, сухо. И одет он на этот раз был строго: темный костюм, белая рубашка, спокойного тона галстук.
— Заходи, заходи, — встретил он Казбека. — Садись, выкладывай. — Крепко пожал протянутую ему руку, уже знакомым Казбеку движением поискал под ворохом бумаг на столе коробок со спичками, закурил свой неизменный «Беломор».
Казбек подробно изложил обстановку в редакции, сказал, что считает целесообразным сделать внутри коллектива ряд перестановок.
— Дело твое, дело твое, — подбадривающе кивнул Сергачев.
Сказал он и о том, что хочет изменить название газеты.
— Ну, это не в нашей компетенции, — улыбнулся Сергачев.
Сказал, что семья живет здесь, в городе, на частной квартире, а там, в Балъюрте, он ютится у дальней родственницы почти к чулане.
Сергачев слушал его не перебивая, только пыхтел дымом, как паровоз, и показался Казбеку похожим на старого деда, играющего с внучатами в поезд. Продолжая говорить о квартире, Казбек мысленно представил Сергачева с оравой внучат и невольно улыбнулся.
Сергачев не обратил внимания на его улыбку, может быть, он и не слушал Казбека, а думал с эти минуты о чем-то своем. Но когда Алимов окончил свою речь, Сергачев выпрямился, кашлянул в кулак:
— Кхм, насчет квартиры вот что я тебе скажу. Ты теперь работник райкома, Балъюртовского райкома партии. Вот у них и добивайся квартиры. А я что? — И он так развел в стороны свои длинные руки, что вылезли далеко из рукавов пиджака белоснежные манжеты рубашки, словно два белых флага.
И перед мысленным взором Алимова сразу же погас созданный им образ доброго деда, играющего с внуками в поезд. Показалось, что поезд ушел, а он остался на вокзале один в чужом, незнакомом городе…
— Ну, в случае чего, звони, — сказал Сергачев на прощание.
А Казбеку показалось, что он сказал: «Звони только в крайнем случае, а вообще-то ни на кого не надейся, работай сам».
Как и две недели назад, после первого посещения Сергачева, ноги сами понесли Казбека к морю. Но совсем другое настроение было у него сегодня. За эти две недели сильно похолодало, с севера надвинулся циклон, дул резкий, почти зимний ветер, море штормило.
«Почему, собственно, Сергачев должен со мной нянчиться, — думал Казбек, — я теперь один из нескольких десятков районных редакторов. Все вопросы мне надо решать в районе, он прав».
Да, все вопросы нужно решать на месте — это открытие было для Казбека все-таки несколько неожиданным. Он вспомнил словно восседающего на столе Салавдина Алхановича, его недавний упрек, что «уровень газеты падает», вспомнил выжидающую улыбку Варисова, вспомнил маленькие глазки Саидханова. Вспомнил и вдруг остро почувствовал все те реальные сложности, которые могут создать и уже создают эти люди в его работе. Неужели отъезд в Балъюрт — это действительно, как сказал один из его приятелей, десять шагов назад? Может, пока еще не поздно, сказаться больным, уйти и поступить в аспирантуру?
Стоять у моря было холодно, неприютно, Казбек поднял воротник пиджака, но это не защитило от ветра. «Ладно, нечего плакаться, — ожесточенно распахнув пиджак навстречу ветру, решил Казбек. — Мне не холодно, не холодно, не холодно! Мне тепло, тепло, тепло! Вот так и с работой — надо думать, что все будет хорошо, и все будет хорошо. — Казбек улыбнулся самому себе и уже совсем с другим настроением зашагал домой. — Сейчас скажу Яхе, что все хорошо, что Сергачев обещал полную поддержку, и уеду. Немедленно в Балъюрт! Надо налаживать дело во что бы то ни стало!..»
На ноябрьские праздники Галич пригласил Казбека к себе домой.
— Седьмого не получится, — сказал Казбек, — седьмого я обещал сыну пойти с ним на парад, так что поеду в город. А восьмого утром вернусь.
— Ну вот и приходи восьмого, хочешь, днем, хочешь, к вечеру. Моя жена и дочка уедут на все праздники к теще, она тут недалеко живет, в станице, жена у меня терская казачка.
— Хорошо, постараюсь восьмого быть у тебя, — пообещал Казбек.
«Конечно, нужно пойти к Галичу, — думал Казбек, — посидеть, поговорить по-человечески, по душам. Парень он симпатичный и относится ко мне, кажется, искренне и вроде хочет помочь».
Володя Галич был прирожденный газетчик. Он работал в редакции будто играючи, казалось, совсем не сидел за рабочим столом — его длинные поджарые ноги в пестрых брюках так и мелькали из комнаты в комнату — то он в отделах, то в корректорской, то в типографии, — уследить за ним было просто невозможно. Казалось, только что был в редакции, а уж звонит:
— Казбек, это я, тут в ЦСУ уточняю сводку на первую полосу. Ну, привет!
— Тебе надо организовать свою работу так, чтобы все сосредоточилось в твоих руках, чтобы все сходилось на твой секретарский стол само по себе, не теряй времени, не распыляйся, — учил его поначалу Казбек.
— Да, наверное, было бы хорошо, — неуверенно отвечал Володя, — я попробую. — И он действительно целый день просидел у себя в кабинете, а на другое утро не выдержал, снова пустился в редакционную пляску.
Поначалу Алимову не нравилось такое поведение ответственного секретаря, ему казалось, что он слишком суетлив, легкомыслен, но уже через месяц понял, что тот настоящий журналист и без малейшей паники выведет редакцию из любого прорыва. И Казбек смирился с тем, что Галич «не сидит на месте», дело от этого, как выяснилось, не только не страдало, но и выигрывало.
Казбек вернулся в Балъюрт восьмого утром, как и обещал Володе.
Галичу досталась по наследству квартира бывшего редактора Чабувалова, который ушел на повышение — уехал в столицу республики заведовать отделом на радио. Квартира была в трехэтажном кирпичном райкомовском доме, с балконом, о котором так мечтала Яха.
Разглядывая квартиру, Казбек поймал себя на нехорошем чувстве зависти, в глубине души даже шевельнулась мысль, что эта квартира по праву должна принадлежать ему, новому редактору. Но он тут же устыдился этой мысли: «Володя работает в редакции три года. Фактически вся газета на нем держится. Три года жил на частной квартире, так что все по справедливости. Молодой специалист, приехал по распределению, если бы ему не дали эту квартиру, он не остался бы здесь, с его способностями везде возьмут, не то что в „районке“, в любой областной газете».
Галич оказался прекрасным кулинаром и гостеприимным хозяином. Поначалу Казбек чувствовал себя скованно, не допив рюмку, отставил ее.
— У тебя больной желудок? — спросил Галич.
— Да нет, здоровый, — смутился Казбек.
— Тогда давай без этих китайских церемоний, — сказал Галич. — Пей вино, как сказал Омар Хайям, оно уносит думы о несчастьях и нужде. Давай выпьем, мы же не на работе, и сегодня — всенародный праздник. — Галич сказал это все так мягко и с такой искренней интонацией, что Казбек устыдился своей чопорности. Он широко улыбнулся, хлопнув Володю по плечу:
— Ты прав, конечно, давай выпьем!
Щедрые порции жаркого и выпитое сделали свое дело. Уже через полчаса Казбек и Володя говорили между собой так, словно знали друг друга всю жизнь. Оба они были молоды, здоровы, любимы своими женами и больше всего их обоих сейчас занимала работа.
— Слушай, — говорил Казбек, — когда я думаю о нашей газете, а сейчас я только о ней и думаю, мне вспоминается случай из моего детства. Помню, я в первый раз в жизни поехал продавать в Балъюрт на базар вишню, мне шел пятнадцатый год и это была моя первая самостоятельная «операция». Вишни у нас в саду — завались, домашние ее совсем не ценили. А на базаре в Балъюрте я выручил за два ведра вишни довольно хорошие деньги. И тут же купил с рук у какой-то тетки брюки — с широкими штанинами, какие были тогда в моде, гладкие, синие. Я был так рад своей покупке! А дома мать внимательно осмотрела брюки, и лицо ее нахмурилось. Она взяла их обеими руками, сказала: «А ну, посмотри, сынок!» И я увидел сквозь мои новые брюки и солнце, и вишни, и весь наш двор. Брюки, как ты понял, оказались изрядно поношенными, только выкрасили их заново и всучили мне, дурачку. Вот так и наша газета, как эти брюки, — вроде бы все в ней на месте, все идет гладко, а если посмотреть на солнце — одни дыры.
— Похоже, — усмехнулся Володя. — А ты по-писательски мыслишь.
— Да ну, — смущенно отмахнулся Казбек, — до писателя мне далеко… Слушай, ты мне все-таки скажи, что считал в работе самым главным Чабувалов?
— Скажу. Главным он считал умение подавать. Он всегда говорил: «Для нашей газеты достаточно двух сотрудников и ответсекретаря. Главное — уметь броско и эффектно подать материал».
— Это не так уж глупо, — Казбек выжидающе глянул на Галича.
— А кто говорит, что глупо? Он вообще был не дурак, Очень изобретательный был человек. Я помню, пришел к нам, когда в моде была кукуруза. Мы, конечно, и до него писали о ней, но пришел Чабувалов, и знаешь, что он сразу сделал? Привез из республиканской газеты огромное, на всю страницу клише стебля кукурузы с початком. Под сенью этого початка давались все те же портреты маяков, сводки о ходе полевых работ и т. д., а смотрелось все теперь иначе, гораздо значительнее. Он бесконечно выдумывал новые рубрики, тематические страницы. Или возьмем, к примеру, письма читателей. С приходом Чабувалова поток писем в редакции не увеличился, а он так повернул дело, будто газета составлялась только из одних писем. Первая целевая полоса, которую он сделал, так и называлась «Письма трудящихся идут в газету», и внизу, довольно крупным шрифтом: «Этот номер газеты составлен из писем наших читателей, рабочих и сельских корреспондентов». Организовывал подборки «Читатель недоволен» или «Корреспондент помог». Ввел рубрику «Отвечаем на ваши вопросы». Никто, конечно, вопросов нам не задавал, тем не менее Чабувалов помещал под этой рубрикой статьи типа: «Отчего происходят землетрясения?», «Грозит ли диким зверям истребление?» и т. д. Другой его конек — оперативность. Он вбил в наше сознание понятие — «в номер». Бывало, возьмет газету соседнего района и говорит нам на летучке: «Во-о, видите, когда мы дали эту информацию и когда они проснулись?» Порою соперничал и с республиканской газетой, и когда удавалось опередить, буквально не находил себе места от радости. Он втянул нас в эту увлекательную игру. За интересную информацию на важную тему учредил аккордную оплату, всегда говорил: «Настоящий газетчик должен знать о событии еще до того, как оно случилось». И сам улавливал все интересное, как настоящий локатор. Он был осведомлен буквально во всех областях. Постоянно звонил в республиканскую газету, на радио, в обком Сергачеву, добывал разную информацию и сообщал ее нам с таким видом, как будто для него нет тайн на этом свете. Ходил в райком и вроде бы нечаянно проговаривался там о тех или иных готовящихся мероприятиях республиканского масштаба, о том, кто из начальства собирается в наш город, какой важный документ готовится и т. д. Ну, в общем, ты понимаешь, в чем состоял его стиль. Конечно, любил он показуху, даже на ветровом стекле нашего дряхлого «Москвича», который, кстати, вот уже три месяца на капитальном ремонте, даже на ветровом стекле написано — «Пресса» — как будто мы по меньшей мере Телеграфное агентство Советского Союза. Даже провинившихся он отчитывал при открытых дверях, чтобы все слышали, какой он строгий и взыскательный…
— Да, человек интересный, — задумчиво произнес Казбек.
— Ну, теперь ты понял, чем брал Чабувалов?
— Понял, да мне-то от этого не легче, Я так… не смогу.
— Ну что ты, старик, главное не падай духом! — наливая в рюмки, улыбнулся Володя. — Ты же отлично пишешь, мне всегда нравились твои очерки, статьи, репортажи в областной газете. Ты хорошо пишешь — вот твой главный козырь, с него и заходи, ты начинай писать для нашей газеты. И все сразу поймут, что ты сильнее их, и будут тебя уважать, и будут тобой гордиться. Вот ты написал в этот праздничный номер передовую, — Володя взял с тумбочки газету, развернул ее, — маленькая передовая, немудрящая, что и говорить, а написана тепло, свежо, и когда я сказал, что это ты её автор, — никто сначала не поверил, потому что закрепилось мнение, будто ты мрачный, надутый, холодный, люди думают, что единственное, что ты умеешь, — это придираться к ним и отчитывать за плохую работу. Не поверили, что ты автор, да Варисов выручил: «Повезло нашим девушкам — редактор у нас лирик, вон какую передовую написал! Интересно, что он запоет, когда надо будет писать о вывозе удобрений на поля?» Заело Варисова, что ты умеешь писать! Вот какое дело! Это главное твое оружие, старик, а ты им совсем не пользуешься.
— Что ж, буду писать, — Казбек польщенно улыбнулся. — О вывозе удобрений, может, и не буду, потому что я в этом деле не специалист, а вообще буду.
— Кстати, Казбек, подумай, может, Варисова назначить на отдел сельского хозяйства? Это дело он любит и знает, а сейчас не на месте.
— Спасибо, что подсказал, я и сам чувствовал, что надо сделать кой-какие перестановки.
— Вообще скажу тебе, люди подобрались у нас неплохие.
— Да, наверно, — Казбек кивнул, и перед его мысленным взором прошли все сотрудники редакции, один за другим, так, словно по его команде они выстроились в шеренгу. Они смотрели на него с холодным безразличием, только одно лицо вдруг выделилось из ряда робкой улыбкой. Это была Заира — корректор. Казбек обратил на нее внимание совсем недавно. Как-то, устав от редакционных дел, он встал из-за стола, подошел к окну. На улице было тепло и солнечно. Заира и ее подчитчица стояли у стены типографии, грелись на солнышке — то ли у них не было работы, то ли устроили себе перерыв. Вдруг на их лицах запрыгали солнечные зайчики — какой-то сорванец из дома напротив решил пошутить. И девушки обрадовались его шутке, запрыгали, уклоняясь от яркого света. Особенно радовалась Заира — в ней было столько детского веселья, задора, темно-каштановые локоны красиво рассыпались по плечам. Казбеку понравилось, что она не рассердилась на мальчишку, а радуется вместе с ним.
— Что ты думаешь о Заире? — спросил он вдруг Галича.
— О Заире?.. — Володя удивился. — Хорошая девушка, умница. А что?
— Так, ничего, — испугавшись своего вопроса, вспыхнул Казбек, — я тоже думаю, что хорошая.
Из дневника Алимова
«Сегодня была у меня серьезная стычка с Салавдином Алхановичем. Сижу в редакции, читаю полосу, в материале Муслимат Атаевны надо кое-что уточнять, а ее нет на месте. Спрашиваю нашу секретаршу Розу:
— Где Муслимат Атаевна?
— Не знаю, куда-то вышла.
Потом, эдак часа через три, является Муслимат Атаевна и говорит мне.
— В райком вызывали.
— Кто?
— Салавдин Алханович. Включил в бригаду по проверке учреждений культуры.
Я ей ничего не сказал, оделся и тут же пошел в райком партии.
Захожу к Салавдину Алхановичу и прямо с порога спрашиваю:
— Я редактор газеты, я — руководитель редакционного коллектива?
Он трет карандаш в ладонях, улыбается:
— Мы так думаем.
— Зачем же тогда вы распоряжаетесь сотрудниками без моего ведома?
— Не я распоряжаюсь — райком.
— Райком в данном случае имеет имя и фамилию, — говорю я тогда. — Распоряжаетесь все-таки вы.
— Я не заставляю людей мыть полы у меня в доме или носить воду на мой огород, — усмехается Салавдин Алханович. — Они выполняют партийное поручение.
— Я не против этого, — говорю ему как можно спокойнее, — но предупреждайте меня заранее. Скажите мне, так, мол, и так, нужны люди для такого-то дела, и я пришлю вам людей. Я пошлю именно того, кто больше других подходит для вашего дела, а его нагрузку передам другому. А то получается, что я даю одно задание, вы — другое. Это дезориентирует, разлагает, если хотите, то в какой-то степени вы даже противопоставляете меня этим людям. Я требую порядка, а они козыряют райкомом.
Салавдин Алханович выслушал меня внимательно, подумал и сказал, улыбнувшись отеческой улыбкой:
— Оказывается, ты любишь усложнять простые вещи… Так мы можем и не поладить…
Прямую угрозу, выходит, высказал в мой адрес Салавдин Алханович! А что мне делать?..
Вообще же до чего все люди разные, просто удивительно! Один наш директор типографии Игитов чего стоит! На дворе еще тепло, а он ходит в черном полушубке, правда, без шапки — лицо у него тонкое, нервное, серые глаза навыкате, пепельно-седые волосы всегда гладко зачесаны. Он обращается ко мне только официально, по фамилии, всегда чего-то от меня требует, отстаивает интересы работников типографии. Вчера зашел ко мне в кабинет с кипой счетов.
— Товарищ Алимов, я вас спрашиваю, как руководителя, что будем делать с этими счетами? — и помахал всей кипой бумаг перед моим носом.
— Присаживайтесь.
Он пододвинул к себе ногою стул, уселся — широкие полы его полушубка так топорщились в стороны, что казалось, он присел на секунду в лихой пляске и сейчас разогнется и продолжит лезгинку.
Я просмотрел счета. Все они были за переработку, за сверхурочные: газета регулярно подписывается в свет с опозданием, нарушение графика стало хроническим. И вот редакция должна платить верстальщику, правщику и т. д.
— Во вчерашней задержке был виноват печатник, он долго налаживал машину, — начал было я, но Игитов не дал мне закончить.
— Товарищ Алимов, зачем нам эти хабары? Рабочий, класс кушать хочет. Верно?
— Да, конечно…
— Вай, молодец, товарищ Алимов, сразу понял. Дай-ка, кардаш, деньги, пусть кушают на здоровье!
— Но вы сильно завысили расценки. — Я снова попробовал перейти в наступление.
— Товарищ Алимов, какой завысил, какой завысил? Совсем мало, чуть-чуть. Вах, даже неудобно, когда два крупных руководителя спорят из-за копеек!..
Игитов относит себя к категории крупных руководителей, и с этим ничего не поделаешь, это, так сказать, данность. Больше всего на свете он боится „перенапряжения нервов“ и сейчас, видя, как я подписываю счета, говорит, весь смягчившись и расслабившись:
— Вот так, вот молодец товарищ Алимов, зачем нам лишний напряжение нервов, нервы, как ток, могут перегореть и все — свет потух. А зачем нам, чтобы свет потух?
И тут же без видимого перехода или хоть какой-нибудь отдаленной связи добавил:
— Вчера моя Саният такой хинкал сделала! Мясо было очень сильно свежее, ягненка привезли мне. Все время о тебе думал, сильно жалел, что ты не покушал!
— Спасибо, — сказал я улыбнувшись, — как-нибудь в другой раз.
По правде говоря, мне уже давно хочется поближе узнать Игитова — очень уж он, что называется, колоритная личность. За то время, что я здесь, уже столько о нем наслышан, что меня распирает любопытство. По рассказам сослуживцев, Игитов — человек богатой биографии. Он прошел всю войну, награжден двумя боевыми орденами и семью медалями — это, так сказать, факт, подтвержденный документально. До войны Игитов работал в типографии наборщиком, вернувшись с фронта, он занял свое прежнее место, но вот однажды ночью типография сгорела, бывшего ее директора освободили от занимаемой должности, а новым директором назначили Игитова Ханпашу Султановича, как было сказано в решении бюро райкома партии „в целях укрепления руководства“. Ханпаша до сих пор неустанно гордится этой формулировкой: „Меня назначили директором в целях укрепления руководства — это тебе не халам-балам!“ — любит говорить он, подняв указательный палец, при любом мало-мальски удобном случае, и это его высказывание все — от секретарей райкома партии и до сторожа типографии — давно уже знают наизусть. Когда трезвый, он больше молчит, в крайнем случае борется с редакцией „за нрава работников типографии“, а стоит ему чуть выпить, тут уж он немедленно ищет собеседника и говорит без умолку. Особенно любит рассказывать о своих военных подвигах. В рассказах его часто фигурирует почему-то город Конотоп. Так и начинает обычно:
— Дело было в Конотопе. Как сейчас помню: был я начальником гарнизона (в своих рассказах Игитов особенно часто бывал начальником гарнизона). Прохожу как-то вечером по городу, смотрю, в темном углу громкий разговор… Я их быстро разоружил и сам пошел с ней в кино. — Кого он разоружил, Игитов не объясняет, сразу же переходит к описанию прекрасной незнакомки. Она такая пухленькая, такая беленькая — прямо мармелад в шоколаде!
— Шоколад разве белый? — вмешивается какой-нибудь умник вроде Галича.
— А, слушай, какая разница, — огорченно скажет Игитов, — опять ты меня перебил на самом важном месте, теперь я все забыл. Белый шоколад тоже бывает, если хочешь знать! — и обиженно отвернется или отойдет в сторону от неблагодарного слушателя.
Над Игитовым втихомолку посмеиваются. То отсылают его в военкомат за „получением нового звания“, то зачитывают благодарственную телефонограмму из столицы республики. Особенно усердствует в этом деле Галич. На днях зашел с двумя молодцами в кабинет Игитова, когда тот ходил куда-то по делам или сидел у меня, „боролся за права рабочего класса“, и перевернул его сейф. Игитов вернулся к себе в кабинет, хотел что-то достать из сейфа, смотрит, а ручка у самого пола. Тогда срочно он собрал по тревоге всех работников типографии у себя в кабинете и, указывая на сейф, произнес: „Смотрите все — видите, враг не дремлет!“ Игитов считает свою работу чрезвычайно ответственной и больше всего на свете боится диверсии. „Вдруг начнут деньги печатать?! — часто говорит он шепотом. — Был такой случай в Конотопе в войну“. Еще он боится пожара, хотя именно благодаря пожару он и сделал свою карьеру. Человек с папиросой в руках — кровный враг Игитова. Стены типографии обклеены многочисленными лозунгами его собственного сочинения: „Если ты мужчина — не кури!“, „Курение не только яд, но и огонь“, „Из окурка возгорится пламя“ и т. д. Как только Игитов придумает новый лозунг, он тут же отправляется к нашей корректорше Заире и просит ее „исправить ошибки, чтобы все было по-русски“. Заира исправляет, и тогда Игитов на большом листе белой бумаги пишет свой плакат черной типографской краской — другой он не признает.
Все знают о любви Игитова к бухгалтеру нашей редакции Валентине Капитоновне, хотя он и считает, что очень ловко маскирует свои чувства. Любовь свою Игитов проявляет весьма своеобразно. Приходит в кабинет к Валентине Капитоновне, садится напротив нее и сидит, не говоря ни слова. Только иногда тяжело вздохнет и вырвется из его груди: „Не думал…“, а в случаях крайнего душевного напряжения: „Валлах, не думал…“ Смысл этих его слов никому не известен. Может быть, Игитов не думал, что так влипнет на старости лет».
Алимов лежал в темноте. В окна проникал свет уличных фонарей, тени голых ветвей играли на стенах комнаты. Под тиканье будильника думалось хорошо, мысли проступали выпуклей и четче.
Три месяца, как Алимов в Балъюрте. А что удалось сделать? Чего он достиг? Ну… узнал коллектив, многое освоил в «редакционной кухне», имеет уже определенное представление о жизни города, о хозяйствах района, знает актив… Много это или мало? — спрашивал себя Казбек. И находил, что, конечно, мало в сравнении с тем, что предстоит. Достигнуто только необходимое, утрамбована только площадка, с которой должен состояться взлет. А взлет, считал Казбек, слишком задерживается.
«Новая метла по-новому метет». Пословицу эту многие знают. А вот о нем скажут: метла-то новая, да никак не метет, торчит себе в углу. Алимову казалось, что коллектив редакции в своих ожиданиях вот-вот подойдет к критической точке, после которой наступит глубокое разочарование в нем, в Алимове.
В своем стремлении к новизне Алимов изменил только шрифт названия газеты: теперь он был строго черным для будничных и черно-бело-сетчатым для воскресных и праздничных номеров. Во всем же остальном новый редактор держался старого курса: пользовался прежними планами, вел традиционные рубрики.
Стремление Алимова предпринять новые шаги не было связано только с честолюбием, так присущим молодым руководителям. В первую очередь это диктовалось принципом, собственными, уже устоявшимися критериями. У Алимова сложилось и окрепло свое отношение к тому, что было до него в газете, и Алимов мысленно карал себя не за то, что идет по проложенной ранее колее, а за то, что все еще медлит с проложением собственной после того, как им осознана неприемлемость и даже ущербность прежнего направления.
Чабувалов делал вид, что газета углубленно занимается вопросами экономики, пускал пыль в глаза районному начальству, а читателю преподносил побрякушки — подборки писем, страницы юмора, смесь вроде «Знаете ли вы…», «Происшествия», детективную повесть с продолжениями типа «Ночные призраки».
Алимова же беспокоило, что на страницах газеты не видно самого человека — труженика, мыслящего, преодолевающего трудности, радующегося жизни. И ведь не хлебом единым жив этот человек, наш современник. Как показать богатство его натуры? Как сделать так, чтобы маленькая районная газета стала для него необходимой духовной пищей? Как добиться, чтобы не только четвертая полоса — все страницы газеты стали читабельными? Видимо, думать надо не только о тематике, но и о качестве материалов, о творческом, нестандартном подходе к раскрытию проблем — экономических, культурных, морально-нравственных. Бороться против шаблона, возвращать и возвращать материалы в отделы, пока авторы не сделают все, что могут, не выложатся до предела… Но как быть со временем? Часто сдача в набор и так задерживается, куда уж там дорабатывать, и статьи идут в набор сразу после первой читки. Потом — жесткая правка на полосе, но правка стилистическая. Отсюда — серость, подача читателю сырых, незрелых материалов… Чтобы время не подхлестывало, чтобы выйти из-под кабалы типографии, надо прежде всего образовать задел — гору разнообразного материала, и все на хорошем уровне. Наличие такого задела и даст возможность сырое вернуть на «досушку», плохое — вообще снять с номера. Улучшится маневренность. Прежде всего, конечно, важно войти в график, прекратить эти «сверхурочные», что практически вполне осуществимо!
Сегодня днем Казбек спросил у Заиры:
— Скажи, пожалуйста, раньше часто выходили из графика?
Заира переспросила:
— Когда — раньше? При Чабувалове?., По-всякому бывало при нем, — ответила она несколько равнодушно. Но потом, взглянув на Казбека из-под ресниц, добавила: — А вообще можно вовремя подписать газету. Когда ребятам нужно ехать на рыбалку или на футбол, они такую деятельность развивали, что подписывали не в шесть и даже не в пять вечера, а в два часа дня.
Позже Алимов зашел в корректорскую с вычитанной полосой, Заира сидела, накинув на плечи светлое пальто, скрестив на груди руки, голова ее была независимо откинута назад. Она мечтательно глядела в окно, за которым уже смеркалось, и ее поза и взгляд показались вдруг Казбеку знакомыми, родными.
Отчего бы это, думал потом Казбек весь вечер, не мог же он видеть Заиру раньше? И только в ночной тишине из глубин его памяти ясно выплыл облик девушки, которую три года назад видел он в аэропорту. Девушка сидела, скрестив на груди руки, откинув назад белокурую голову, и мечтательно смотрела в сторону летного поля. Ее нельзя было назвать красивой, но столько возвышенного и благородного таилось во всем ее облике, что не заметить ее тоже было нельзя. Казбек сразу же влюбился в эту девушку, но подойти тогда так и не решился, только издали наблюдал за ней. Через некоторое время девушка улетела. И, странное дело, он не забывал ее все эти годы, она жила в его сознании как близкий, родной, очень нужный ему человек.
И вот теперь — Заира…
Казбек ворочался в постели и не мог уснуть. Снова и снова его мысли возвращались к работе. Может, для начала, пока появится запас собственных материалов, побольше использовать материалы ТАСС и АПН? Прав, пожалуй, Галич, предложивший на днях перепечатывать повесть Протопоповой «Спасибо, мама». Алимов тогда резко отверг его предложение, сказав, что не собирается заманивать читателя дешевым путем. Теперь он понимал, что поступил опрометчиво. Повесть хорошая, на моральную тему… Может, организовать дискуссию о роли интеллигенции района в культурном и эстетическом воспитании трудящихся?.. И, конечно, надо усилить критику, которая придает газете остроту и боевитость, и несомненно повысит интерес к ней. Они уже думали с Володей даже о специальном сатирическом уголке «За ушко да на солнышко»… Но пока все это только планы, ночные раздумья или же робкие разговоры с Галичем.
Алимов осуждал себя за инертность, нерешительность. Пора двигаться вперед, говорил он сам себе, пора действовать, выдвигать свою программу!.. И он решил завтра же обсудить все волнующие его вопросы в коллективе, вызвать людей на открытый, откровенный разговор, дать всем высказаться. Вот тогда, возможно, пойдет дело!
Алимову всегда становилось легко, когда он принимал то или иное решение. И сейчас, глубоко вздохнув, он наконец уснул…
Во сне Казбек переплывал бурную, полноводную реку. Вода в ней была светлая-светлая.
Из дневника Алимова
«Утром ко мне в кабинет зашел Букреев, ответственный за организацию местного радиовещания, тучный, рослый, с одутловатым лицом и маленькими, заплывшими жиром глазками. Он жаловался, что нет необходимой аппаратуры, что люди выступают неохотно, тяжелы на подъем, безынициативны. Пока он все это говорил, я разглядывал густую щетину на его небритом лице, потрепанный костюм с жировыми пятнами на бортах, сорочку с помятым, словно жеваным воротничком…
Я не выношу людей неопрятных, расхлябанных, а уж полное безразличие к своей внешности журналиста, вращающегося в гуще людей, считаю вообще недопустимым. В конце концов я прервал Букреева:
— Идите-ка побрейтесь, переоденьтесь… Желательно, чтобы на вас были белая сорочка и галстук.
Букреев встрепенулся, но сказанное до него, видимо, еще не дошло, потому что он улыбнулся наивно и добродушно.
— Договорились? — Я посмотрел на него в упор. — Когда приведете себя в порядок, тогда будем говорить о наших нуждах и планах. И пусть это станет для вас правилом.
Букреев только теперь понял, что я не оговорился. Он побагровел и, едва сдерживая себя, сказал обиженно:
— Я пришел к вам с делом, серьезным и важным, а вы мою личность оскорбляете.
— Вот и я считаю, что говорю о важном. Дело не только в вас. Вы, допустим, могли бы не бриться вообще. Но пока вы работаете на таком ответственном участке, и пока я буду иметь к вам отношение, прошу…
— Ну, что ж…
Букреев грузно вышел из кабинета. Я заметил на его брюках засохшую грязь и стоптанные туфли.
Чуть позже ко мне заглянул Володя.
— Что у вас вышло с Букреевым?
Оказывается, Букреев ходил по отделам, возмущался, угрожал: „Я покажу этому мальчишке!“ Но скоро поостыл и незаметно исчез из редакции.
— Знаешь, какие он раньше номера выкидывал? Съест в обед полбарашка, потом жалуется, что жарко ему, снимает рубашку и сидит в одной майке у открытого окна — все с улицы видят. А ему хоть бы хны!
Галич рассказал еще об одной особенности Букреева — он может спать с полуоткрытыми глазами, и часто спит так на работе. Посмотришь со стороны: сидит Букреев за столом, одной рукой держит авторучку над недописанной страницей, другой подпирает щеку, — и такое впечатление — думает человек, сосредоточивается. Но вдруг раздается храп, могучий, трубный. В таких случаях Муслимат Атаевна, которая сидит с ним в одной комнате, спешит убежать в другой отдел. „Боюсь его остекленевших глаз!“ — говорит она. Чего только не проделывали над спящим Букреевым Галич и другие — вынимали у него из руки авторучку, совали в рот папиросы. Букреев не просыпался. Однажды кто-то поймал кошку и ее мягкой шерсткой стал гладить Букрееву руки, лицо. Букреев начал водить во сне руками, стараясь кого-то обнять, бормотал: „Мотя, Мотенька…“ С тех пор за ним закрепилось прозвище: „Мотя Баширович Букреев“.
Что ж, посмотрим, как закончится сегодняшний инцидент, но я терпеть подобное не намерен.
Кстати, должен сказать, что после откровенного разговора, который я провел на летучке две недели назад, мои сотрудники стали относиться ко мне с большим доверием и, я бы даже сказал, с большим уважением. Мы стали лучше понимать друг друга, и, главное, мои идеи пришлись по душе. Люди уже устали от показухи, пустозвонной болтовни, всем хочется чего-то настоящего. Теперь у меня появилось чувство уверенности, что я, черт возьми, делаю нужное, полезное дело!
Ребята в редакции зашевелились. Федя Ермилов, молодой, замкнутый (оттого, что заикается) парень, дал отличный материал с фотоиллюстрацией „Штрафы растут“ — о простоях на железнодорожной станции. По этой статье наш Первый, Мурат Кадырович, пригласил к себе начальника станции и дал ему хорошую взбучку. А сегодня Ермилов вернулся из командировки по аулам района и сказал, что договорился с одной из старейших учительниц, чтобы та написала для газеты большую статью о роли и месте интеллигенции в жизни села. Тут же, вместе с Галичем и Ермиловым, мы решили подготовить еще несколько выступлений знатных людей нашего района и дать их одно за другим. Шапи Микаилов тоже был в командировке, сидит над статьей о роли молодежи в борьбе за повышение продуктивности животноводства. Хункерхан Хасаев готовит совещание рабселькоров и пишет повесть, как он сказал, „на злобу дня“. Что ж, может, и она украсит газету? Галич по-прежнему бодр, инициативен, он организовал интервью с председателем горисполкома „Десять вопросов на тему „Город, в котором мы живем“… Да, уже в трех номерах под рубрикой „О коммунистической морали“ идет повесть Протопоповой „Спасибо, мама“, и со всех сторон в редакцию идут одобрительные отклики.
Так что работа начинает налаживаться! Конечно, пока еще не все гладко, но это меня не волнует уже так, как раньше. Главное — сдвинулись с места, главное — идем по верному курсу. И нельзя расслабляться. Надо работать, работать, работать!..“
Алимов стоял у окна и смотрел, как на улице падает снег. Было безветренно, большие хлопья неожиданно и торжественно возникали из серой глубины неба и плавно пролетали над крышами соседних домов, опускались ниже, ниже и терялись и ослепительной белизне мерных сугробом, которые намело нынешней ночью. На душе у Алимова было легко и радостно, глядя на снег, он улыбался. „Вот и зима. Как быстро летит время! Кажется, только вчера вызывал меня Сергачев, предлагал поехать в Балъюрт, и я переживал, как мальчишка, и дулся от гордости, как петух, и в словах „главный редактор“ меня больше всего прельщало слово „главный“… Нет, конечно, это было не вчера, а сто, даже больше лет назад…“
Телефонный звонок прервал мысли Алимова. Он сиял трубку. Звонила Муслимат Атаевна. Она предупреждала, что ближайшие несколько дней ее не будет на работе — заболела, плохо с сердцем.
— Да, да, — сказал Алимов, — конечно. Выздоравливайте. — И положил трубку.
Настроение испортилось. Причиной плохого самочувствия Муслимат Атаевны был, наверно, их вчерашний разговор. Муслимат Атаевна сдала в секретариат целую подборку корреспонденций „О людях хороших“. Этими „хорошими людьми“ были врач, вылечивший мальчишку от кори, работница горсправки, вежливо отвечающая на вопросы, заведующая детским садом, которая внимательна к детям. Алимов вернул подборку Муслимат Атаевне со словами:
— Давайте выполнение своего долга, исполнение служебных обязанностей не будем возводить в подвиг. Не стоит дешевить значение печатного слова. Давайте поищем более яркие факты.
Муслимат Атаевна хотела что-то сказать, но промолчала, вышла из кабинета с обиженным видом.
Теперь Алимов думал: „Может быть, она обязана чем-то этим людям? Может, обнадежила своих „героев“, а теперь…“ И Казбек представил ее, одиноко лежащую в комнате, и ему стало жаль Муслимат Атаевну. „Надо бы поддержать ее как-то, ободрить…“ В кабинет заглянула девушка, в нерешительности потопталась у дверей, спросила робко:
— Можнамы?
Алимова рассмешило это наивное словообразование с кумыкским суффиксом, но он тотчас погасил улыбку и принял серьезный вид.
— Входите. — Он указал девушке на стул: — Садитесь.
Девушка вошла, осторожно подвинула стул и села напротив Казбека. Быстрым движением ока скинула с головы на плечи темный пуховый платок, и открылось ее румяное, свежее лицо с ясными, грустными, настороженными глазами.
— Я Зулейха, — сказала она робко. — Бекишева… Про меня ваша газета пропечатала…
— Так. И что же?
— Неправда это, товарищ редактор. Опозорили вы меня!
— Как так? — удивился Алимов. Он помнил эту статью Шапи Микаилова „На ударном фронте — молодежь“. Микаилов долго ее готовил, часто ходил в райком комсомола, когда она была готова, потребовал от Галича дать ее на первой странице. В день ее выхода, во вторник, позвонил Салавдин Алханович и впервые за время редакторской деятельности Алимова поздравил его с „очень важной и полезной статьей“, советовал „продолжить разговор“.
— Ложь все это, ложь! — сказала Зулейха покраснев. — Не пошла я добровольно на свиноферму!..
— Ну-ну, дальше?
— Из-за вас, из-за этой глупой статьи… Вы испортили мне жизнь! Вы… вы отняли у меня жениха! — Она вдруг заплакала. Слезы текли по ее лицу, Зулейха пыталась утереть их, руки у нее дрожали.
— Что же вы… Нельзя так!.. — Алимов встал из-за стола.
— А вам можно? Можно, да?! — крикнула Зулейха. — У меня был жених, свадьбу назначили на весну, я так радовалась, так радовалась, — зачастила она скороговоркой, — и вот все сорвалось! Ему внушили, что я — вероотступница, что я — бесстыжая. И вчера он пришел на ферму пьяный, злой и сказал: „Ищи себе другого жениха. Ты теперь человек известный, найдешь себе другого. А я не хочу есть из твоих вонючих рук!“
Алимов всегда терялся, когда видел женские слезы.
— Ну-ну, успокойтесь… Выпейте воды. — Он протянул ей стакан с водой, но Зулейха оттолкнула его руку и заплакала еще сильнее. „Лучше ничего ей пока не говорить, пусть наплачется, пусть отведет душу“, — подумал Алимов.
В дверь заглянула Роза, увидела плачущую девушку и растерянного редактора над ней, хмыкнула, поджав губы:
— Странно, — и прикрыла дверь.
Когда Зулейха несколько успокоилась, Алимов вызвал к себе в кабинет Шапи Микаилова.
Увидев Зулейху, Шапи заулыбался, еще от порога протянул к ней руки:
— С приездом, Зулейха, с приездом! Ты приехала за фотографиями? Зачем же беспокоиться, я еще вчера отослал их тебе по почте.
— Не хочу я ваших фотографий, ничего не хочу! Вы обманщик! — с презрением бросила ему в лицо Зулейха и отвернулась.
— Я?.. Это я-то?.. — Шапи не нашелся что сказать, обиженно засопел носом.
— Как же все это получилось? — нахмурясь спросил Алимов. — Выходит, насочиняли?
— Да чего она! — взвился Микаилов. — Все правильно! Сказал о человеке доброе слово и на тебе — обиды, слезы!..
— Не нужны мне ваши выдуманные слова! — вспылила Зулейха.
— Так чего там выдуманного, чего выдуманного? На свиноферме работаешь? Работаешь! Раз, — Шапи загнул на руке палец. — Комсомолка? Комсомолка! Два, — он загнул второй палец.
— А как я пошла в свинарки? Разве добровольно? Я же рассказывала вам, что меня председатель колхоза попросил на время болезни Серафимы Максимовны взять ее свиней, а когда она выздоровеет, обещал дать коров. И это по-вашему, называется добровольно? Да?
— Не знаю, я хотел доброе дело сделать, похвалил, прославил тебя. А ты плачешь!
— Дайте в газете отказ! — твердо сказала Зулейха.
— Ну, зачем же так горячиться? — Алимов понял, что под словом „отказ“ Зулейха подразумевает опровержение. — Это не так просто. Может, ты действительно привыкнешь к этой работе, полюбишь ее.
— Да она отлично работает! — вставил Микаилов.
— Нет, нет и нет! — вспыхнула Зулейха. — Не хочу, не буду! Я люблю коров, из-за них я пошла на ферму. А работа на свиноферме — это… это задание, и я выполняю его хорошо, чтобы честно уйти на любимую работу.
Алимову нравились искренность девушки, ее простое, открытое лицо. Что же с ней делать, думал Алимов, давать опровержение как-то смешно да и невозможно практически. Но вместе с тем было ясно, что в ложное положение Зулейху поставила редакция и девушке надо как-то помочь. Но как?
— Может быть, нам поговорить с вашим парнем, помирить вас?
— Нет, — Зулейха отрицательно покачала головой. — Печатайте отказ. Я хочу, чтобы все прочли и узнали правду. На меня смотрят как на заразную больную. — Глаза Зулейхи снова повлажнели.
— Ну, что ж, — сказал Казбек, — я подумаю, как вам помочь. Посоветуемся тут в редакции и что-нибудь решим.
Девушка встала и, робко улыбнувшись, на прощание сказала:
— Я надеюсь на вас, товарищ редактор.
Из дневника Алимова
„Завтра газета не выходит, и я собрал коллектив по поводу протеста Зулейхи Бекишевой. Искажение правды не может быть допустимо ни под какими предлогами, ложь есть ложь, и маленькой или большой неправды не бывает. В случае же с Бекишевой искажение, сознательно допущенное журналистом, пагубно сказалось на судьбе человека, нанесло ему моральную травму.
Я не стал высказывать своего отношения к случившемуся, проинформировал собравшихся о том, что произошло, и предоставил слово автору злополучной статьи.
Шапи Микаилов долго говорил о своих заслугах перед газетой, о задачах района в подъеме экономики, о мобилизующей роли печати. По поводу же своей последней статьи он сказал, что выращивание свиней — новое для Дагестана и важное дело, и эту задачу должна взять на себя молодежь; в райкоме комсомола стремятся выдвинуть одного-двух застрельщиков, и ему, мол, прямо назвали Зулейху, и он не видит причин, почему Бекишева не может стать маяком, осветить путь другим?..
— Я думаю, — закончил он свое выступление, — что, кроме общественной пользы, моя статья оказала добрую услугу и самой Бекишевой, она открыла перед ней дальнейшие перспективы: ее начнут приглашать на совещания, на слеты, на радио, на телевидение, ее ждут поездки, Москва, награды!.. Будь она немного сообразительней, она должна бы поблагодарить меня, ибо этой статьей ознаменован новый, важный этап в ее жизни! Что за непонятливый народ — я ее вперед толкаю, а она упирается…
Следующим выступал Варисов и проявил незамечаемую за ним ранее активность.
— Ну, что ж, — начал он сочувственным тоном, глубоко вздохнув, — досадно, конечно, что статья Микайлова вызвала несколько иной, отрицательный резонанс, мы этого, скажем прямо, не ожидали. Выступление актуальное, своевременное и, думаю, все-таки принесет немалую пользу. Мы забываем порой организаторскую роль печати. А Шапи по существу объявил зачин целому движению — движению важному, патриотическому. Что ж, в любом большом деле могут быть маленькие просчеты, и тут есть определенная лазейка для выискивающих к чему бы придраться, и жаждущих наказаний, проработок и т. п. — Он выразительно глянул в мою сторону. — Да, Бекишева не пошла на свиноферму добровольно, но это же очень плохо! Пошел же в свое время Мантаев, и надо продолжать, развивать начатый им почин. Позвольте спросить: Бекишева не пойдет на свиноферму, другая тоже не захочет, а кто же тогда пойдет, товарищи?! И кто возьмется за это дело, если не молодежь? Вот почему мы должны осудить, пристыдить Бекишеву и ей подобных!.. А Микаилов всего лишь преподнес желаемое за действительное, и я, по совести говоря, не вижу здесь большой ошибки и не нахожу оснований создавать вокруг этого ажиотаж. Подобные случаи в журналистской практике довольно часты, и реагировать на них болезненно могут лишь люди, плохо представляющие нашу трудную, порой полную неожиданностей работу.
Он сел. Конечно, все его выступление — камни в мой огород. Неужели таким образом сводит он со мной какие-то счеты?
Не понравилось мне и выступление Галича: мол, конечно, Микаилов не прав, но стоит ли поднимать шум вокруг происшедшего, вполне резонно переговорить с Бекишевой, ее женихом и родителями и уладить дело, как говорится, тихо-мирно.
После Володи слово взяла Муслимат Атаевна, говорила она сбивчиво, путано, но сумела уловить главное, самую суть вопроса:
— Важно здесь не то, как выйти из щекотливого положения, важно выяснить, вернее, объяснить Шапи и не только Шапи, что журналист не имеет права дорисовывать, дотягивать, когда речь идет о конкретном человеке, о конкретном деле. Вымысел в подобном случае недопустим, любое отклонение от правды роняет авторитет газеты. Я лично осуждаю товарища Микаилова.
Коротко и прямо высказался Ермилов:
— Нечего было решать за Бекишеву. А если это нужно для дела, как оправдывается Микаилов, надо было не торопиться, осмотреться вокруг и действительно найти человека, что идет на свиноферму по собственному влечению.
Хункерхан Хасаев мялся, то и дело переводил дыхание, старался угодить „и нашим, и вашим“.
— Лично я, — сказал он в завершение, — охотно использую эту ситуацию в своей повести, она будет посвящена тому, как в наш быт, в наше сознание с трудом, но неумолимо входит свинья!..
По ходу собрания я несколько раз замечал, что Заира перешептывается то с подчитчицей, то с Муслимат Атаевной, взгляд ее взволнованно скользил по лицам сидящих, раз-другой она взглянула и на меня, лицо ее зарделось, „Неужели хочет выступить?“ — подумал я, и в то же мгновение Заира порывисто поднялась с места, ее голос готов был сорваться:
— Мне, например, очень жаль эту девушку, я понимаю ее состояние. Шапи поступил кощунственно, и никакими словами тут оправдаться нельзя… Простите, но это просто низко, да-да! А то, что подобные вещи мы обсуждаем в коллективе открыто, мне нравится.
Итог собранию подвел я сам. Я начал с того, что сегодняшний разговор не преследует такой цели, как определение меры административного наказания, хотя, несомненно, наказать виновного следовало бы. Важно иное — отношение коллектива к случившемуся. Мне хотелось узнать, говорил я, как вы, мои коллеги, относитесь к таким понятиям как „добросовестность в работе“, „журналистская этика“, и наконец мне просто хотелось определить степень вашей человеческой, гражданской принципиальности.
На этом собрание окончилось. Многие недоуменно переглядывались.
Когда все вышли из кабинета, стало вдруг тихо, и эта тишина породила во мне странное чувство пустоты и одиночества, такое щемящее, что захотелось заплакать. Тяжело было думать, что надо возвращаться домой, на квартиру, в пустую комнату с остывшей за день печью, топить ее, разогревать чай, потом ложиться и холодную постель, почти против воли думать все об одном и том же — о завтрашнем рабочем дне, о послезавтрашнем, о послепослезавтрашнем… Нет, работа не надоела, наверно, я просто устал. Хочется увидеть Яху, Далгатика, хочется ни о чем не думать, завалиться в мягкую, теплую постель и выспаться как следует.
Да, я живу напряженно, дни летят быстро, и вне работы я себя почти не помню, только помню, как торопливо одеваюсь по утрам, как жую на ходу какие-то бутерброды и бегу по узкой улочке в свои „апартаменты“, а поздно вечером, вернее, ночью, когда полгорода уже сладко спит, едва волоча от усталости ноги, я возвращаюсь в мою убогую, холодную, одинокую „келью“…
Некоторые умеют находить себе отдушину, устраивают праздники, кутежи, встречаются с женщинами. А я не могу пойти к какой-нибудь женщине просто так, по зову плоти, близость с женщиной у меня может быть только как следствие духовного родства, как естественное развитие взаимного влечения. Может быть, я отстал от века, сам себе усложняю жизнь? Не знаю. Иначе у меня просто не получается.
Собираясь домой, я заметил, как в полосе света за окном моего кабинета прошла Заира, прошла, оглянулась и, кажется, улыбнулась, но в это время она была уже за светлой полосой и я не мог точно понять — улыбнулась она в самом деле или мне показалось? Каждый вечер, возвращаясь домой, Заира проходит под окнами моего кабинета, и всякий раз мне приятно сознавать, что она здесь, рядом, что завтра я увижу ее снова. Я любуюсь ею издали, как когда-то любовался незнакомой белокурой девушкой в аэропорту.
Вчера вечером Заира зашла ко мне в кабинет за полосой, я сидел уткнувшись в газету, руки от холода посинели (батареи в редакции почти совсем не греют и по иронии судьбы самые холодные батареи в моем, редакторском кабинете).
— Как вы здесь, в таком холоде, сидите? — спрашивает она.
— Да вот так и сижу, — улыбаюсь ей в ответ.
— У нас же теплее, у нас печка, заходите к нам, — говорит она сочувствующе.
А я ей:
— Боюсь привыкнуть.
Она заметно смутилась и, кажется, была удивлена.
А я в самом деле боюсь заходить в корректорскую, боюсь, это станет для меня потребностью“.
После обеда Алимов пригласил к себе Варисова.
Одет Варисов всегда аккуратно, на работе носит нарукавник» (привычка старых газетчиков и бухгалтеров), и это придает его облику вид чрезвычайной деловитости, постоянной озабоченности. Несмотря на возраст, Варисов до сих пор по-юношески легок. Он тщательно следит за своей внешностью, но особенный глянец наводит на себя после того, как накануне сильно выпьет.
Вот и сегодня Алимов заметил, что выбрит Варисов особенно тщательно, густые, тяжелые волны «Шипра» расходятся от него, но следы вчерашнего резко проступают на лице — оно осунулось, под глазами мешки, лоб бороздят глубокие продольные морщины. «Все выглажено, кроме лица», — подумал Казбек.
Варисов сел.
— Я слушаю вас.
— Махтибек Варисовнч, я просмотрел тут вашу статью, — Алимов приподнял над столом несколько отстуканных на машинке страниц, — и, знаете, впечатление осталось не очень хорошее.
Варисов, склонив голову, слушал Алимова молча, исподлобья рассматривая его своими мутноватыми желтыми глазами.
— Тема, несомненно, важная, актуальная, и подход ваш к ней любопытен, но… к сожалению, статья не получилась.
Варисов поднял голову:
— Вы прочли или только «просмотрели»?
— Прочел, и внимательно.
— Да? А мне послышалось, будто вы сказали: «просмотрел». — Варисов любит прицепиться к неосторожно брошенной фразе и увести собеседника от главной темы разговора.
— Прочел, и не один раз, — сказал Алимов громче обыкновенного, прихлопнув ладонью по столу, — и нахожу, что ваша статья имеет серьезные недостатки. Главный из них — неконкретность. Вы по существу перелагаете на язык районной газеты основные положения недавнего постановления ЦК партии «О дальнейшем улучшении организации социалистического соревнования», а существо и масштабы той работы, которая развернулась в районе после постановления, вы не раскрываете. Что делается сейчас в сельском хозяйстве? В капитальном строительстве? В сфере торговли и обслуживания населения? На какие начинания подтолкнуло постановление трудящихся района? Какова роль коммунистов в этом движении?
Пока Алимов говорил, Варисов взял со стола чистый лист бумаги, красный карандаш, принялся что-то чертить.
Нет, он не записывал замечания Алимова — гордость и уязвленное самолюбие не позволяли ему, «матерому газетчику», записывать замечания юнца!.. Он ерзал на стуле и в знак пренебрежения нарочно старался им скрипеть.
— Вот вы тут пишете о том, что полезный почин нашел широкую поддержку, — продолжал Алимов. — Я знаю это и верю вам. А другие? Давайте убеждать других. Какие хозяйства, конкретно, поддержали почин боташюртовцев бороться за звание хозяйства высокой культуры земледелия и животноводства?
— Так написано же, — с усмешкой сказал Варисов, — совхоз «Мажагаюртовский».
— И все? А остальные хозяйства зашифрованы под словом «и другие»? А нельзя ли это слово расшифровать? К таким словам, как «и др.» и «и т. д.», прибегают лишь тогда, когда реальные факты уже исчерпаны.
Варисов продолжал скрипеть стулом, и это раздражало Алимова, мешало сосредоточиться. Алимов поморщился: не делать же пожилому человеку замечание «сидите смирно»?
— Вообще же эта статья наглядно отражает типичные недостатки работы вашего отдела, тех материалов, которые вы готовите, и, не обижайтесь, Махтибек Варисович, лично ваших материалов.
— Не скажете ли конкретно, что это за недостатки? — сладко улыбнулся Варисов, язвительно выделив в своем вопросе слово «конкретно».
— Почему же? Скажу, — ответил Алимов спокойно. — Вы недостаточно знаете жизнь района, вы редко бываете на местах.
— Да? — Варисов встрепенулся. — А знаете ли вы, что район этот я объездил вдоль и поперек на велосипеде? Да, дорогой, объездил, когда работал корреспондентом «Советского хлопководства», союзной газеты! — Слово «союзной» Махтибек Варисович произнес с особым пафосом и потряс над головой указательным пальцем. — И объездил всю Кумыкскую степь!
— Знаю, — кивнул Алимов, — но это было очень давно. А мы с вами ведем речь о сегодняшнем состоянии и жизни хозяйств.
— Не знаю, почему вы относитесь ко мне предубежденно, — сказал Варисов бледнея. — Видимо, нам трудно будет работать вместе.
— Я для себя таких выводов пока не сделал, — улыбнулся Алимов. — Да, по поводу статьи, вы не дали мне закончить… Думаю, придется написать ее снова, обогатить конкретным жизненным материалом. Тема важная и так мельчить ее нежелательно. Кстати, я давно замечаю, что вы не всегда приходите на работу трезвым, особенно после обеда, и если я не сказал вам об этом давно, не думайте, что я этого не вижу…
— Вы преувеличиваете! — Варисов встал.
— Вот вчера, например, вы сидели здесь на летучке, — Алимов показал рукой на диван, где обычно устраивался Варисов, когда выпьет, потому что оттуда запах спиртного не доходил до редакторского стола, — и, простите за резкость, клевали носом, вы изрядно набрались. Я не стал при людях выговаривать вам. Но надо же и самому думать: к чему все это приведет? Ведь вы — замредактора, руководите людьми и позволяете себе такое. О какой трудовой дисциплине может идти речь, как мы можем требовать чего-то от подчиненных, если сами не придерживаемся элементарных норм поведения? Ведь я просил вас как-то: если где-то выпьете, с каждым бывает, не приходите на работу, не показывайтесь в пьяном виде, позвоните мне, я пойму. Вы тогда обещали, но уговор наш не соблюдаете. Давайте относиться к себе, Махтибек Варисович, с большей ответственностью!
— Что ж, — Варисов пригладил седеющие волосы, глядя в пол, спросил: — У вас все?
— Да, все. Подумайте над тем, что я вам сказал.
Варисов вышел из кабинета надутый. Оставшись один, Алимов заметил, что статью он так и не взял. Наклонившись над столом, Казбек написал на первой странице сверху по диагонали красным карандашом: «т. Варисову М. В. на доработку».
Зазвонил телефон. Алимов снял трубку. Салавдин Алханович приглашал Алимова к себе в райком.
Письменный стол, за которым сидел секретарь, был завален кипами бумаг, подшивками газет, и вид у Салавдина Алхановича был растерянный, жалкий, не чувствовалось в нем обычной монументальности, важности, казалось, Салавдина Алхановича кто-то крепко обидел.
— Вот, — указывал он на ворох бумаг, — не думайте, что только вы, газетчики, пишете, и нам приходится испытывать муки слова.
— Вижу, — улыбнулся Алимов.
— Справку в обком готовлю. А тут еще текучка, бесконечные посетители. И все — срочно, — Салавдин Алханович вздохнул.
Алимову не приходилось раньше видеть секретаря таким обеспокоенным и удрученным. Странное чувство вызывал в нем этот большой, тучный человек — захотелось вдруг, как маленького, погладить его по голове, сказать что-то утешительное.
— Вот, приступают теперь к разделу о деятельности газеты. От вас справку требовать не стал: следим все-таки сами, видим, что у вас так, что не так. Да… мне все-таки хотелось бы уточнить, какое развитие получит статья о Бекишевой?
— Понимаете ли… — Алимов начал объяснять, как получилось со статьей.
— Я в курсе дела, — перебил Салавдин Алханооич. — Меня интересует не история вопроса, а возможные перспективы, которые за ней стоят. Мне, например, ясно, что вы, как редактор, редактор молодой, неопытный, совершили грубую ошибку, осудив в коллективе Микаилова. Статья-то хорошая, нужная. А осудить надо было Бекишеву и ее жениха. Вместо того чтобы трудиться, делом ответить на призыв партии, развели тут демагогию. Подумаешь, им не нравятся свиньи! Да теперь все силы должны быть брошены на решение этой важной, государственной задачи, а они, видите ли, хотят дискутировать о вкусах. Чем хуже их Мантаев — кумык, ставший прославленным свинарем?! И кто же продолжит это патриотическое начинание, если не молодежь? — Салавдин Алханович все больше накалялся. Алимов подумал, что этими же словами говорил на обсуждении Варисов. Значит, Варисов уже побывал здесь. — Свяжитесь с райкомом комсомола, — продолжал секретарь, — я им скажу: надо раздолбать и ее и особенно его, этого жениха, — на собрании, в статье — не имеет значения! Надо уметь давать вещам острую политическую оценку…
— Мы подумаем, что предпринять, — сказал Алимов.
— Когда Гамильтон, вождь пурийцев, задумал привести неожиданно в Сицилию свой флот, он не сообщил командирам о курсе движения, а вручил им запечатанные таблички, где был указан маршрут, и приказал вскрыть эти таблички только в случае крайней необходимости, если судно будет сбито бурей с курса и потеряет из виду флагманский корабль…
«Ну вот, — подумал Алимов со скукой, — теперь это надолго, его любимый конек — подкреплять свои рассуждения древней историей, поступками и высказываниями выдающихся полководцев. Должно быть, сам мнит себя таким полководцем»…
— Вот… А вы, товарищ Алимов, не вручайте нам запечатанных табличек, а четко и прямо скажите о взятом вами курсе, — закончил Салавдин Алханович и, шумно выдохнув, откинулся на спинку кресла.
— Пока я не могу сказать ничего определенного. — Алимов пожал плечами. — Мне самому еще неясно, что следует предпринять…
— Плохо, Алимов. Очень плохо!
— Может быть, и плохо. Но я не убежден, что курс на интенсивное развитие свиноводства — это ударный фронт в условиях Дагестана.
— Да? — Брови Салавднна Алхановича удивленно поползли вверх. — Это уж, брат мой, совсем плохой показатель! Вы, оказывается, не научились еще мыслить государственно. Всеми дело это признано целесообразным, а вы до сих пор еще не убеждены! — Ироничная улыбка тронула его пухлые губы. — Вот это да! Это уже показатель вашей политической незрелости. Печально, очень печально…
С самого утра в редакции царила атмосфера небывалой деловитости. Все были на своих рабочих местах, даже Галич сидел в кабинете и, что-то напевая, весело правил статьи, лихо чертил макеты, громко распоряжался:
— Хункерхан, немедленно тащи еще сто строк! Микаилов — пятьдесят! Быстро! В темпе!
В одиннадцать часов утра Алимову уже принесли сразу две полосы.
— Две другие будут часа через полтора, — сказала Заира и улыбнулась Казбеку заговорщицки, лукаво, как будто они оба были посвящены в какую-то тайну.
А тайна была немудрящая: сегодня в честь годовщины Советской Армии в редакции решили устроить банкет. Договорились, что сядут за стол, как только подпишут газету в свет, вот и гнали изо всех сил.
К трем часам дня газета была подписана.
— Рекордный срок! — ворвался в кабинет Алимова Галич со свежим, остро пахнущим типографской краской номером и победоносной улыбкой на лице.
Следом за Галичем вошел и директор типографии Игитов.
— Значит, можем? — улыбаясь, сказал ему Алимов. — Можем выпускать газету в срок, когда захотим!
— Валлах, можем, еще как можем! — просиял Игитов.
— Вот и надо закрепить этот темп, эту четкость, — сказал Алимов.
— Закрепим на сегодняшнем банкете, — засмеялся Галич. — Как думает директор типографии? — Володя похлопал Игитова по плечу, и его полушубок издал такой звук, какой раздается, когда вытряхивают палкой ковер, кстати сказать, над плечом Игитова поднялось облачко пыли.
— Валлах, закрепим! — радостно кивнул Игитов.
В кабинет заглянула Муслимат Атаевна.
— Детки, ждем к столу! — сказала она совсем по-домашнему.
Стол был накрыт в секретариате, окна от чужих глаз занавешены газетами.
Вначале все держались очень скованно, чинно, громко и настойчиво ухаживали друг за другом:
— Вы рыбку будете?
— Разрешите, я положу вам салату?
— Позвольте салфетку?
— Разрешите налить вам сухого?
Через полчаса всю эту чопорность как ветром сдуло…
— Сегодня праздник наших доблестных солдат, офицеров, генералов, — начал свой тост Алимов, — сегодня праздник мужчин. Среди нас есть фронтовики, люди прошедшие сквозь пламя войны, — Алимов посмотрел на Варисова, тот сидел, не поднимая головы. — В их числе наш старший товарищ и опытный журналист Махтибек Варисович Варисов. Я предлагаю выпить за его здоровье, пожелать ему долгих лет жизни и беспокойства… — все сидевшие за столом насторожились, — творческого беспокойства, дорогие товарищи!
Все облегченно вздохнули и стали чокаться с Варисовым и друг с другом.
— А помнишь, Махти, — крикнул Игитов с дальнего конца стола, но звон стаканов и общий шум застолья заглушил его голос. — Помнишь, Махти, нас провожали вместе! — не унимался Игитов.
— Еще бы не помнить, — бесстрастно ответил Варисов, — ты и тогда мешал мне.
— Как мешал? — удивился Игитов.
— Все время врывался в круг и не дал мне как следует потанцевать с любимой девушкой.
Все засмеялись.
— Слушай, Игит, а разве с Чабуваловым вы на фронте не встречались? — с невинным видом спросил Галич.
— Какой там Чабувалов! — красный от выпитого, Игитов презрительно махнул рукой. — Он и близко на фронте не был!
— А он хвастался, что ты был под его командой, — не унимался Галич.
— Да ну его, слушай больше! — возмутился Игитов. — Только он приехал редактором — заходит в типографию, кричит, шумит. Я терпел, терпел, потом говорю: «Подожди, дорогой товарищ, кем ты будешь?» — «Редактор», — говорит, «Таких редакторов, — говорю, — я видел восемь штук, все ушли, а типография и товарищ Игитов остались на месте».
Теперь пили без тостов, хотя тосты участились, один Игитов сказал не меньше десяти.
Алимову было интересно наблюдать за своими коллегами в столь непривычной обстановке. Вот Муслимат Атаевна долго перебирает вилкой кусочки мяса в общей тарелке, достает самый лучший кусочек и протягивает его Хункерхану: «Бери, хороший кусок, мягкий, у тебя же зубов нет». Вот Галич сосредоточенно возится с магнитофоном, у него что-то не получается, и он нервничает. Роза улыбается чему-то своему, далекому, а Игитов смотрит во все глаза на бухгалтера Валентину Капитоновну. Заира сидит грустная, ей очень идет ее розовый джемпер. Даже Варисов показался ему сейчас человеком милым и добрым. «Может, я зря с ним воюю? — подумал Алимов. — Все-таки он повидал жизнь, многое пережил…»
В кабинете Алимова зазвонил телефон. Ближе всех к двери сидела Заира, и Алимов попросил ее глазами узнать, в чем дело, кто звонит.
— Казбек Ирбайханович, вас! — крикнула Заира таким тоном, что сразу стало ясно — к телефону подойти необходимо, видимо, что-то важное.
Когда Алимов вошел в кабинет, Заира все еще держала трубку в руках, словно боялась положить ее на стол.
— Салавдин Алханович, — шепнула она встревоженно.
Алимов взял трубку:
— Я слушаю.
— Что же вы так долго не отвечаете? — Бас секретаря райкома был слышен так отчетливо, как будто Салавдин Алханович стоял рядом.
— Да мы тут сидим в соседней комнате.
— Мне доложили. Коллективно пьянствуете? Поэтому и звоню.
— Зачем же так? — Казбек растерялся. — Просто отмечаем праздник.
— Как вы решили со статьей о Бекишевой? — голос секретаря прозвучал мягко и вкрадчиво.
— Решили больше не возвращаться к этой теме. — Алимов постарался, чтобы голос его прозвучал как можно спокойнее.
— Что?! — в трубке опять зарокотало. — Вам же дано ясное указание: раздолбать и ее, и этого жениха, как типа, чуждого коммунистической идеологии!
— Наши люди познакомились с ним, он не такой уж отрицательный тип. Молодой инженер, хороший организатор…
— Хороший специалист — не обязательно передовой человек, — прервал Алимова секретарь райкома. — Я вас спрашиваю в последний раз: будете делать то, что вам рекомендуют, или нет?
Алимов набрал в легкие побольше воздуха и разом выдохнул в трубку:
— Нет!..
— Ах, так! Ну-ну, продолжайте пьянствовать! — В трубке послышались короткие гудки.
— Что-нибудь случилось? — спросил Галич, когда Алимов протискивался на свое место.
— Нет, нет, все в порядке, — Алимов изобразил на лице подобие улыбки, — просто Салавдин Алханович поздравляет вас всех с праздником.
Заира удивленно взглянула на Алимова. Он улыбнулся ей в ответ.
— Друзья, давайте выпьем за женщин, — сказал Алимов, поднимая бокал с вином. — Этот тост, по-моему, имеет прямое отношение к нашему празднику!
Варисов затушил сигарету в тарелке с недоеденной закуской, встал.
— Старушкам пора на покой! — Он выпил последнюю рюмку, с хрустом надкусил соленый огурец.
Его никто не задерживал. После его ухода все почувстовали облегчение.
Галич наладил наконец магнитофон. Начались танцы.
Алимов пригласил Муслимат Атаевну, потом Розу и только потом Заиру. Танцевала Заира легко, и Казбеку казалось, что она соткана из воздуха, он ничего не видел и не слышал вокруг, кроме нее…
Из дневника Алимова
«Праздничный вечер прошел вроде бы нормально. Наутро женщины пришли пораньше, все прибрали, так что и следов не осталось. В кабинетах чисто, свежо, люди все на местах, обстановка рабочая.
Галич, видно, пришел раньше обычного — проходя в свой кабинет, я заметил на полу в коридоре следы его огромных альпинистских ботинок, похожие на следы от тракторных траков. Он ходит в этих ботинках всю зиму — то ли нет другой теплой обуви, то ли ему в них просто приятно, ведь в больших, широких, на толстой подошве ботинках мы ступаем по земле увереннее и кажемся сами себе выше, сильнее. А у Володи привязанность к альпинистским ботинкам сохранилась еще с далеких студенческих лет, когда ходил он в многодневные походы с кострами и песнями.
Галич зашел ко мне гладко причесанный, в праздничной голубой сорочке и ярком галстуке, он то и дело простуженно шмыгал носом, словно обнюхивал меня после вчерашнего.
— Ну, как? — спросил я. — Не переборщили мы вчера?
— Да ну! Все было на уровне, — ответил он и подмигнул с хитрецой: дескать, еще не то видели. — Самое интересное было в конце, — заговорил Галич, удобно устраиваясь на диване. — Оказывается, после того, как мы ушли, проснулся Игит и стал приставать к тете Дусе: „Найди всех и позови к столу!“ Делать было нечего, тетя Дуся сходила домой к Хункерхану и вызвала его, собиравшегося уж лечь в постель. Вдвоем с Игитом они просидели над последней бутылкой до полуночи!.. — Галич захохотал. — Да, а куда девалась Заира? — спросил он погодя, в глазах его играли веселые чертики. — Была со всеми, каталась на катке и вдруг исчезла…
Я выразил на лице недоумение и, конечно, не признался, что из-за стола мы встали все вместе, вышли на улицу, перед самыми дверьми редакции дети устроили днем ледяную дорожку, и нам вздумалось порезвиться. Минут через пять я заметил, что Заира, не говоря никому ни слова, повернулась и пошла в направлении своего дома, и я, нарочно громко пожелав всем спокойной ночи, тоже шагнул в сторону своего дома, но потом, соседним переулком, свернул с пути и догнал Заиру. Она не удивилась моему появлению, словно ожидала, что я догоню ее. Неужели я вел себя на вечере так, что она догадалась о моих чувствах к ней и мое провожание восприняла как должное, само собой разумеющееся?..
И вот теперь что-то подозревает Володя. И только ли он один? Не все же спросят у меня об этом так просто, как Галич, будут судить да рядить меж собой…
Галич ушел, и я разнервничался. Раньше, говорят, раздраженным чем-нибудь падишахам подносили драгоценную посуду, они разбивали ее и, таким образом, получали разрядку. И в наше время некоторые руководители находят выход: придираются к подчиненным, устраивают им „головомойку“, и в этом находят успокоение. Я так не могу, мне бывает стыдно за собственную слабость, и я делаю все, чтобы скрыть свое настроение от окружающих.
Весь день я думал о Заире. Да, вчерашний вечер открыл многое и мне, и ей. То, что наши глаза, вопреки осторожности и разуму, искали встречи и, встретившись, теплели, то, что мы долго танцевали, и танец этот казался мне парением в невесомости, и она чувствовала это, то, что я не смог пересилить себя и побежал ее провожать, — это ли не объяснение? Да, вчера между нами произошло что-то очень важное, такое бывает, наверно, редко. Так же редко, как редко в ночной мгле одновременно летят две звезды, так же редко, как редко рождение двойной радуги на весеннем небосклоне, так же редко, как в большом вишневом саду совершенно неожиданно расцветают осенью два деревца, расположенных далеко друг от друга.
Меня до сих пор не волновала так ни одна женщина. И я боюсь этого, боюсь. Кажется, насторожилась и Заира. Мы встретились сегодня в коридоре, она холодно кивнула и потупилась. Видно, и она спала неспокойно.
Ну что ж, надо положить конец личным увлечениям. Костер легче потушить в самом начале, не дожидаясь, пока пламя охватит ближайшие заросли. Не хватало еще разговоров, что редактор „влип“, что у него роман с сотрудницей!..