По стеклянной стене кафе сбегали серебристые струйки вечернего дождя, по городской площади шагало несколько пешеходов, наклонившись вперед и прикрываясь шляпой или зонтиком.
А из банкетного зала на втором этаже в кафе проникали веселая музыка и гомон, прерываемый безудержным смехом. Буфетчица налила до половины пивные кружки и, пока отстаивалась пена, вышла в туалет.
Открыв дверь, она увидела в метре от пола дырчатые туфли, затем ноги, торчащие из желто-красной клетчатой юбки, и наконец жакет с безвольно опущенными руками и склоненной к лацкану головой.
Девушка, повесившаяся на поясе от плаща на ручке маленького окошка под потолком.
— Ну-ну, — сказала буфетчица, потом принесла стремянку, одна из продавщиц приподняла удавленницу, и буфетчица длинным колбасным ножом перерезала пояс. Взвалив тело девушки себе на плечи, она отнесла его в нишу позади буфетной стойки, положила на стол для грязных кружек и чуть ослабила петлю.
После чего подняла глаза.
За стеклянной стеной кафе стоял под дождем мужчина и пялился на стол для грязных кружек.
Буфетчица задернула ситцевую занавеску.
Потом приехала карета «скорой помощи».
Молодой врач вбежал в кафе, а двое санитаров принялись вытаскивать из машины носилки. Врач приложил ухо к груди девушки, взял ее за запястье — и, раздвинув ситец, руками показал санитарам, чтобы те внутрь не заходили.
— Мы здесь уже не нужны, — сказал он.
— А нам что с ней делать? — спросила буфетчица.
— Приедут патологоанатомы, — ответил врач.
— Поскорее бы, мы тут как-никак едой торгуем и напитками.
— Так закройте ненадолго ваше заведение! — бросил доктор, выбежал под дождь, и карета «скорой помощи» с воем рванула с места.
А из банкетного зала на втором этаже в кафе проникали веселая музыка и гомон, прерываемый безудержным смехом. Перед прозрачной стеной кафе собралось несколько зевак, которые прижимали к стеклу ладони, белые и неестественно большие, а над ними блестели любопытные глаза.
Тут к дверям подошел высокий молодой человек. Он насквозь вымок, и оба рукава у него были в известке — так мотало его при ходьбе от одной стены к другой. Подергав за ручку, он собрался было повернуть обратно.
Буфетчица отперла.
— Заходите, голубчик, развлечете меня, — сказала она, а когда юноша вошел, всплеснула руками. — Вас что, трамвай переехал? Или вы со скалы свалились?
— Хуже, — ответил он. — Позавчера от меня сбежала невеста.
И принялся тереть грязными кулаками глаза.
— Как, вы были помолвлены? Что-то я вас еще ни разу не видела с женщиной… — удивилась буфетчица. При этом она погрузила в мойку пустые кружки, налила доверху полуполные, поставила их в лифт позади себя, закрыла дверцу и нажала на кнопку. А одну кружку буфетчица толчком отправила скользить по мокрому оцинкованному прилавку, да так точно, что она остановилась прямо перед молодым человеком.
Тот отпил глоток, вытер подошву о латунную перекладину в самом низу стойки и начал смотреть, как с башмака стекает вода.
— Сбежала, — сказал он. — Мы крошили черствый хлеб к ужину, и тут девчонка вспомнила, что она из баронского рода, да как закричит: «Карел, до чего же мне охота заткнуть пасть твоей матери ручной гранатой!» И схватилась за складной перочинный нож и воткнула его в дверь. Ну, а нож закрылся, и она порезалась. Я же кинулся запирать окно, чтобы она не скакнула наружу. Самоубийство — это у нее в крови.
— Вы крошили на ужин черствый хлеб? — удивилась буфетчица.
— Ну да. А как-то ей захотелось, чтобы мы покончили с собой вместе, — продолжал молодой человек. — Она сказала: «Послушай, Карел, давай откроем окно, возьмемся за руки и спрыгнем вниз!» Мы уже и ванну приняли, надели наши лучшие наряды… И вот выглядываю я в пропасть двора, чтобы нам ненароком не зашибить какого-нибудь ребенка, и вижу — на втором этаже так по-дурацки протянута антенна, что если мы выпрыгнем с нашего четвертого, то нам этой проволокой наверняка отрежет ухо или нос и наши тела будут обезображены, — закончил он. Струйки пива, которое он отхлебывал, образовали над его верхней губой подобие тонких усиков.
— Да вам-то не все одно, как вы будете выглядеть потом? — спросила буфетчица и скрестила руки на груди, прекрасная, точно статуя на здании Министерства сельского хозяйства.
А из банкетного зала на втором этаже в кафе проникали веселая музыка и гомон, прерываемый безудержным смехом.
— Я эстет, и этим все сказано, — ответил молодой человек. — А вот моей девушке это было бы безразлично. Один раз она уже придушила себя поясом от плаща; я ее спас, а она на меня наорала: «Ты, кретин, зачем ты вернул меня назад, я уже пребывала в грезах в преддверии царствия небесного!» Соседи стучали нам в стену и кричали: «Пан Карел, что вы там вытворяете? У нас тут дети!» А моя невеста вопила: «Я этих ваших детей всех порешила бы, а потом бы еще и дом подожгла!» Тогда, чтобы она утихомирилась, я схватил ее за руку — за ногу и хотел закружить по комнате, но не рассчитал, так что она, пробив головой дверную филенку, вылетела в коридор и повалила на пол соседку, которая стояла на коленях и подсматривала в замочную скважину. Ну, моя нареченная ей и говорит: «Пани, мы с Карелом можем делать дома все, что захотим, правда, Карел?» — улыбнулся юноша. Вокруг глаз у него пролегла воспаленная красная кайма, как на телеграфном бланке.
— Какой кошмар, — сказала буфетчица, — вы только посмотрите! Эти сволочи даже табуретки с собой взяли!
Она налила до половины пивные кружки, вышла из-за стойки и направилась к стеклянной стене, по другую сторону которой под проливным дождем стояли, перешептываясь, любопытные. Некоторые из них действительно сидели на табуретах и прижимали ладони к стеклу, будто греясь о него. У них был вид каких-то страшилищ.
Буфетчица отхлебнула из кружки, наклонилась, глядя сквозь прозрачную стену, словно через очки, а потом отступила назад и выплеснула на нее остаток пива. По застекленным портретам потекла пена.
— Пражане, — произнесла она, передернув плечами.
И буфетчица вернулась за стойку, долила кружки и отправила одну из них по мокрому оцинкованному прилавку. Кружка остановилась точнехонько перед правой рукой молодого человека.
— Голубчик, — сказала буфетчица, — почему я вечно во что-то вляпываюсь? Вот в прошлом году гуляю я вдоль железной дороги, с другой стороны путей идет девушка, а когда подъезжает поезд, она бросается под паровоз, и по насыпи прямо мне под ноги выкатывается ее голова. Да еще и глазами хлопает!
Но молодой человек погрузился в себя, подобно складной швейной машинке.
— Я мою невесту все равно не брошу, — сказал он. — Ведь она своей фригидностью прославила чешскую графику! Будь на ее месте обычная женщина — что тогда? Мы просто занимались бы любовью, а моя «абсолютная графика» пошла бы побоку…
Запрокинув голову, он отхлебнул из кружки, и пиво потекло ему за пазуху.
А из банкетного зала на втором этаже в кафе проникали веселая музыка и гомон, прерываемый безудержным смехом. На лифте из ресторана спускались подносы с засохшей пеной на стенках пустых кружек.
— И она еще обзывала меня психом! Да разве может душевнобольной человек ходить на завод и этими вот руками с точностью до сотой доли миллиметра вычерчивать фюзеляжи в разрезе или откатные тормоза реактивных самолетов?..
— Нет, это уже переходит все границы! — рассердилась буфетчица.
Некоторые из любопытных уселись на пружинящие под ними скользкие ветки лип, держась, будто в трамвае, за сплетения сучьев, и с высоты птичьего полета смотрели вниз, в кафе, за неплотно задернутую ситцевую занавеску, где на столе для грязных кружек лежала повешенная.
— Ни одно несчастье не обходится без меня, — сетовала буфетчица. — Как-то раз иду я темной ночью через Крчак, сворачиваю с дороги, вот так вот, ощупью, пробираюсь сквозь кусты, словно слепой Гануш со Староместских курантов,[6] — и вдруг натыкаюсь на чью-то холодную руку. Я чиркаю спичкой, поднимаю ее повыше… а мне показывает язык повешенный. Ну и льет же там! — сказала она, глядя поверх голов любопытных на натриевые лампы, за которыми порывы ветра открывали ветви акаций и освещенные замковые часы.
А из банкетного зала на втором этаже в кафе проникали веселая музыка и гомон, прерываемый безудержным смехом.
К стеклянным дверям подбежал вымокший парень и потряс лотком с посудинами для пива.
Буфетчица отперла, приняла у него лоток и начала наливать пиво, удивляясь:
— Что это ты, красавчик, так разоделся?
— А это у нас на заводе мода такая, — объяснил монтер. — Мужики, которые после смены выглядят настоящими пижонами, на работе так вырядятся, что Боже ты мой! Одно время была мода на залатанные комбинезоны, так что цеха пестрели дурацкими заплатами, будто на балу бродяг. Потом стали носить комбинезоны с дырами, стянутыми проволочками, которые задевали друг о друга, из-за чего по всему заводу стоял треск, прямо как в театре марионеток. Ну, а сейчас в ходу рваные башмаки, — сказал парень и продемонстрировал свой ботинок без подошвы и с проволокой вместо шнурков. — При этом надо, чтобы одна штанина либо сползала, либо была изжевана зубчатой шестерней, — и молодой монтер чуть отступил назад, желая показать себя во всей красе.
— Просто загляденье! — оценила буфетчица и принялась устанавливать наполненные пивом посудины в лоток.
— А девицы, которые идут на завод, разряженные, как кинозвезды, в цеху натягивают резиновые сапоги с жуткой акулой, — сказал парень; его мокрые рыжие кудри блестели, подобно медным гвоздям. — Кстати, пани буфетчица, чего ждут эти люди под дождем?
— Наверху играют пышную свадьбу, — она подняла глаза к потолку.
А потом окинула опытным взглядом красавчика-монтера, то и дело поправлявшего большим пальцем свою единственную подтяжку, которая все время сползала. Когда же он ушел, буфетчица спросила у молодого человека с кружкой пива:
— Ну, а вы как? Вам по-прежнему нравится на заводе?
— По-прежнему, — ответил тот. — Я без завода, как без этой моей девушки, жить не могу. Ведь они устроили мою первую выставку, — растрогался он. — Первую выставку! Правда, сперва я поругался с референтом по культуре, который дошел до того, что посоветовал мне выставить мои работы ночью. Ну, когда стемнело, я пробрался в зал да и развешал там на стене свои творения на тему «Завод, явленный в осязании». Когда утром это увидел референт, с ним случился нервный припадок, мы малость подрались, и я порвал ему пиджак… зато вернисаж состоялся! Рабочим очень понравилось. Картины выигрышно дополнил хор слепых детей, над которым вдоль всего балкона тянулся транспарант с надписью «Хранить единство, как зеницу ока!» А нынче завод хвастается, что моя первая выставка прошла на родном предприятии…
Между тем веселый гомон, прерываемый безудержным смехом, из банкетного зала ресторана на втором этаже спускался вниз вместе со свадебной процессией. Первой ступала невеста в белой фате; она была совсем юной, ее глаза блестели от выпитого вина, и шла она вполоборота, ведя за собой жениха. Парни и девушки — подружки невесты — держались за перила, то и дело спотыкаясь о ее шлейф. Невеста пела и отбивала такт букетом. Она спустилась по лестнице, окликая зевак за стеклянными дверями, а потом выбежала под серебряные прутья дождя, расставила руки и запрокинула голову, волосы и поля шляпы у нее от ливня обвисли, а ее прекрасное тело вода превратила в настоящее изваяние. Жених и гости присоединились к ней, издавая ликующие возгласы. Затем все они гуськом двинулись по противоположному тротуару, невеста время от времени оборачивалась и мокрым остовом бывшего свадебного букета дирижировала пением и маршем.
— Веселая свадьба, такая, как надо, — сказала буфетчица, слезая с ящика из-под бутылочного пива. — А эта ваша невеста сбежала от вас вчера?
— Нет, позавчера, — ответил молодой человек и стал тереть покрасневший глаз. — Впрочем, я ей не удивляюсь. Девчонка начиталась книг из «Розовой библиотеки»[7] и серии «Жизнь замечательных людей», поэтому хотела, чтобы у меня были две комнаты и чтобы я устраивал приемы, а своей «абсолютной графикой» занимался по вечерам, как хобби. А еще она меня все время шантажировала то прошлым, то будущим, рассказывая или о том, кто из ее любовников что с ней проделывал либо собирался проделывать, или о том, как она меня бросит и вернется к родителям, у которых всего каких-то семь лет назад была хорошая родословная… один их предок имел даже звание папского камергера. Да только что во всем этом было проку, если и аванса, и получки нам с ней хватало дня на два, не больше? А потом мы молотком крошили на ужин черствый хлеб, или она ходила сдавать пустые бутылки, или кромсала на лоскуты что-нибудь из своего барахла и относила в утиль как тряпье. Но в остальном мы жили плодотворной абсолютной жизнью…
К стеклянным дверям подошли два оперативника из Корпуса национальной безопасности.[8]
— Ну наконец-то! — воскликнула буфетчица, в то время как опера топали ногами, чтобы из их мокрых сапог вытекла вода. — Эти ненормальные устроили у меня паноптикум, — она показала на зевак, которые притихли, блестя глазами в предвкушении. — Нет, от таких людей свихнуться можно… Любоваться казнями!
Тут она взглянула на младшего опера и опешила:
— В вас что, крученый шар угодил?
Опер извлек из кармана зеркальце, рассмотрел как следует синяк вокруг глаза и сказал:
— Да уж, точно кием схлопотал…
Старшина добавил:
— А я что говорил? Не вступай в беседы с подгулявшей свадьбой! А так слово за слово — и жених нарисовал ему красивый монокль.
— Зато я его доставил в отделение. И щелк-щелк! — показал опер и стал снова ощупывать бровь.
— Ну, и где эта девица? — спросил старшина.
— Там, — ответила буфетчица и раздвинула ситцевую занавеску. Стеклянная стена кафе была вся в белых ладонях; в спины тех, кто прижался прямо к стеклу, упирались ладонями стоявшие сзади, несколько любопытных висело под сплошным ливнем на фонаре, какой-то дедуля устроился в кроне липы, словно павиан, а ветер колыхал занавес и кулисы из дождевых струй.
Молодой опер достал блокнот и поправил копирку между страницами.
Буфетчица, прохаживаясь вдоль стены, плюнула одному из любопытных в лицо, но тот даже не шелохнулся, и плевок пополз вниз по стеклу, словно млечная слеза.
— Можно подумать, я родного отца цепью укокошила! — воскликнула буфетчица, постучала костяшкой пальца по лбу другому зеваке и рассерженная направилась к стойке. Она сняла с себя фартук, накрыла им краны, а потом распустила свои пышные волосы, уложенные в прическу, напоминавшую термитник, засунула шпильки в рот и вновь, будто сплетая пятикилограммовый рождественский крендель, закрутила волосы змейкой и закрепила их шпильками, после чего прошла в нишу и села на стул.
— Вы как раз вовремя, — сказал старшина. — Расстегните на ней блузку. У этой девицы нет при себе никаких документов, а в кошельке — тридцать геллеров…
К стеклянным дверям кафе протолкалась невеста и деликатно постучала пальчиком. Молодой человек открыл ей.
Невеста вошла, сняла с ноги серебристую туфельку и вылила из нее воду. Краска со свадебной шляпы и подведенных глаз растеклась у нее по лицу.
— Так как? — спросила она. — Отпустите вы его или нет?
— Не отпущу, — ответил опер.
— А почему не отпустите?
— Потому что он оскорбил меня действием при исполнении служебных обязанностей.
— Да ведь у вас там ничего такого особенного и нет, — сказала невеста и, наклонившись, глотнула воды из текущего крана над мойкой.
— У меня глаз синий, как копирка! — возмутился опер, посмотрев на себя в круглое карманное зеркальце.
— А не надо было к нам цепляться… Сами эту кашу заварили — сами и расхлебывайте. Так когда вы его отпустите?
— Завтра!
— Тогда я вас тут дождусь, и вы пойдете со мной в постель. Не могу же я в первую брачную ночь остаться одна!
— Вы не в моем вкусе, — сказал опер, поднимаясь со стула.
— Господи, ну так другие найдутся… — воскликнула невеста и, повернувшись словно в вальсе, спросила у художника:
— Взять хоть вас — я вам нравлюсь?
— Нравитесь, — кивнул тот. — Вы очень похожи на мою девушку, которая от меня сбежала. Точно такой же взгляд был у нее, когда она первый раз пришла ко мне в подвал с какой-то картонкой вроде тех, куда маленькие девочки кладут кукол, тоже почти босая, на ногах — только опорки с дырчатым язычком, и стрижка короткая, как у девиц из исправительного дома в Костомлатах. И еще! У вас в глазу такая же голубоватая крапинка, будто осколок халцедона. Вы мне нравитесь, вы — в моем вкусе.
— Вы мне тоже нравитесь, — сказала невеста, налила в серебристую туфельку воды из-под крана и, подняв туфельку за стеклянный каблучок, словно бокал, с удовольствием напилась.
— О вкусах не спорят, — сказала она и причмокнула.
Младший опер вновь сел на свое место, а старшина, раздернув до конца занавеску, принялся диктовать:
— Неизвестная, рост приблизительно сто шестьдесят сантиметров, одета в желто-красный клетчатый костюм. На ногах черные туфли с дырчатым язычком. Розовая блузка с кружевным воротником, в уголках вышиты розочки…
Младший опер встал, чтобы закрыть двери, через которые художник с невестой вступили под бусы вечернего ливня, после чего опять сел, продолжая записывать то, что диктовал старшина… Потом приехала машина патологоанатомов.
— Моя девушка — она, когда в первый раз прибежала ко мне… — начал молодой человек.
— Не слышу! — крикнула невеста. Ветер относил ее слова в сторону.
— Когда моя девушка прибежала ко мне, — проорал молодой человек ей в самое ухо, — я как раз доделал посмертную маску моего друга. А она и говорит — сделай мне такую же маску, а потом, мол, я начну новую жизнь… Тогда я уложил ее на стол, засунул в ноздри тампоны из газеты, намазал ей лицо вазелином и стал лить на него жидкий гипс. Шея у нее была обмотана полотенцем, как у задушенной… а я держал ее за запястье, ощущая сейсмографическую запись биения ее сердца…
— Это прекрасно! — воскликнула невеста. Тут ветер сорвал с нее шляпу и в мгновение ока умчал ее в черное небо.
Молодой человек вдруг остановился и поглядел на освещенный натриевыми лампами сквер, где вихрем отвязало от кольев маленькие тополя, которые теперь сгибались так, что загребали ветками лужи.
— Подержите деревце, — попросил молодой человек, разорвал свой галстук и туго подвязал ствол.
— Что вам до этих деревьев? — прокричала невеста.
— Держите как следует!
— Я спрашиваю, что вам до этих деревьев?
— Они могут сломаться.
— Ну и пусть! Вам-то какое дело?
— Эти общественные деревья — мои точно так же, как, наоборот, все то, что я думаю и что делаю, принадлежит обществу. Барышня, я весь такой же общественный, как общественный туалет или общественный парк.
Выкрикнув это, молодой человек содрал с невесты заляпанный грязью мокрый шлейф и энергичными движениями, словно дирижируя оркестром, порвал шелковую материю на лоскуты, из которых свил веревки.
— А когда гипс засох, — продолжал он, — я никак не мог снять с моей девушки маску, хоть зубилом разбивай! Пришлось мне выстричь ей полголовы, и это нас сблизило. Она сказала, что моя посмертная маска станет началом ее новой жизни. Три дня она мне исповедовалась, и от этих ее исповедей я начинал биться головой о стену. Хорошо еще, что у меня была заготовлена целая бочка дегтя для изоляции подвала… Так вот, слушая исповедь, я макал в деготь кисть и под впечатлением от ее излияний черкал по белой стене, а она мне рассказывала, как ребенком ее под руки водили в уборную блевать, как один тип ее бросил и она ночью лежала в Стромовке[9] и с горя пихала в рот глину… и так до тех пор, пока моя девушка из черной не стала снежно-белой, а я не вылил на белую стену целую бочку черного дегтя. У вас не найдется еще кусочек платья? Веревки кончились!
— Вот, оторвите лямку, — сказала невеста и подставила плечо.
Молодой человек взялся за лямку и сильным рывком, каким отламывают ветку или вагоновожатый дергает за ремни, закрывая двери в трамвае, одним движением содрал с нее остаток подвенечного платья.
Сверкнула молния, а невеста стояла полунагая в общественном парке.
— Послушайте, — сказала она, — сделайте и мне посмертную маску!