Банка консервов

Он долго не верил, что заблудился. Рыская из стороны в сторону, он больше всего терзался тем, что группа вынуждена задерживаться из–за него в такой момент, когда до базы более ста километров и каждый потерянный час делает этот путь невероятно трудным.

Ему казалось, что товарищи где–то совсем рядом: стоит лишь перебраться через это вот ржавое болото… Он уже перебрался через два, три, десять болот, и по–прежнему каждое из них казалось ему особенно знакомым. Чувство огромной вины перед товарищами заставляло его торопиться, бежать, не щадить себя…

Если бы он знал, что так подучатся, то мог бы прибегнуть к крайнему выходу. За спиной — автомат. Стрелять, правда, настрого запрещено, так как группе предстоит еще переходить линию охранения противника, но если бы в верные часы можно было бы предвидеть дальнейшее, он наверняка рискнул бы.

Он блуждал уже несколько часов и все еще не верил, что окончательно потерял группу. Ему, уроженцу лесных краев, было бы глупо впадать в панику только потому, что на время отбился от товарищей. Он найдет их, обязательно найдет. Заблудиться в этих лесах трудно: они настолько низкорослые и редкие, что просматриваются далеко вокруг. Вот у них леса настоящие. Там — вечный полусумрак, даже неба не видать, и приходится чуть ли не с топором продираться сквозь цепкие заросли подроста.

Всему виной дождь. Размеренный, неторопливый, он шелестит по жестким листьям брусничника вот уже вторые сутки. До этого, как назло, стояли знойные дня. Солнце не заходило почти целый месяц. Даже в полночь, когда партизаны выполняли диверсионное задание, оно в полдиска торчало из–за горизонта, и у всех было такое ощущение, как будто оттуда наведен на них мощный прожектор. Что делать, таково Заполярье, приходятся привыкать.

Разогретая земля теперь отдавала тепло. Чуть заметный парок курился вокруг обомшелых снизу валунов. Неба совсем не было. Серое однообразное месиво свисало чуть ли не до вершин покореженных непогодами сосен.

Если прислушаться, то вся земля шипит, как сало на сковородке. Не будь этого проклятого шипения, то ничего бы и не случилось.

Началось все с грибов.

Еще до дождя он нашел семью желтых, высохших на солнце моховиков. Проку в них было мало, но они предвещали начало грибной поры.

Он был новичок, и ему очень хотелось чем–нибудь угодить товарищам, вызвать на их суровых лицах улыбку, если не благодарности, то хотя бы одобрения. Он мечтал об этом весь поход, все двадцать дней, но случая не представилось. В группе все шло по твердому распорядку, и каждый делал лишь то, что приходилось на его долю. Позади — очень трудная, но удачная операция. Впереди — четыре дня пути, и поход окончен. Собственно, все опасности минуют значительно раньше, как только группа перейдет линию охранения.

Когда задождило и все вокруг наполнилось мягким парным запахом, он и принял это решение.

«Сейчас нельзя разводить костры, — подумал он, — но как удивятся и обрадуются товарищи, когда на первом же привале после линии охранения я выложу из мешка кучу грибов. Несколько дней мы не пробовали ничего горячего. А первые грибы — такие душистые…»

…Грибы и увели его от группы, а беспрерывное обманчивое шипение дождя, сквозь которое он слышал, как ему казалось, приглушенные голоса товарищей, сбило его с ориентира.

Вначале он долго искал группу, потом начал искать тропу, которую не могли не оставить тринадцать тяжело шагавших друг за другом мужчин. Если знаешь, по какую сторону от тропы находишься, то отыскать ее представляется не трудным. Нужно идти и идти на пересечение с ней. Компас в этом верный помощник.

Компас у него был, но в какой стороне тропа, он не знал. Он ушел от группы к югу, но сейчас, после долгих блужданий, не мог бы поручиться, что не оказался в северной стороне.

«Главное, не теряться, — успокаивал он себя. — Для человека с выдержкой всегда найдется выход…»

Несмотря на молодость, он считал себя человеком выдержанным, и выход действительно нашелся.

«На сколько я мог уйти? — рассуждал он. — Допустим, на два–три километра… Я найду тропу, если сделаю геометрически правильный зигзаг… Три километра строго на юг, три на запад и потом шесть километров на север… Я обязательно должен буду пересечь тропу».

Возможно, таким образом он и наткнулся бы на тропу, но ему слишком не терпелось, слишком мучила его вина перед товарищами и слишком знакомым казались открывавшиеся перед ним сопки и болота.

Часов у него не было. Но когда чуть–чуть стемнело, он понял, что наступила полночь. Дождь не утихал. Пропитавшийся влагой мох противно чавкал под ногами. Сапоги размякли и побелели. То и дело попадались грибы, но он давно уже не обращал на них внимания.

На одной из высот он перевел рычажок автомата на одиночную стрельбу и, постояв в нерешительности, нажал спуск. Выстрел глухим коротким всплеском отозвался где–то наверху. Потом в отчаянии он нажимал на спуск снова и снова, и после каждого выстрела казалось, что дождь начинал шипеть все сильнее и сильнее.

Только теперь он осознал, что заблудился. Не отстал, не отбился на время от группы, а заблудился по–настоящему, когда все уже испробовано и выбираться придется в одиночку.

Он хорошо знал, как трудно без карты выйти за линию охранения, в которой финны великолепно использовали лабиринты озер и протоки между ними.

В ту ночь он не отдыхал. Силы были на исходе, но он не мог не двигаться. Так было легче — движение рождало надежду.

Он медленно шел на восток и беспрерывно думал о случившемся. Думал о себе, о товарищах по группе, о тех последствиях, которые вызовет его таинственное исчезновение для них, для его доброго комсомольского имени.

Командир группы напишет рапорт. Он должен будет как–то объяснить исчезновение бойца. За то, что боец заблудился, командира привлекут к строгой ответственности, по крайней мере, его лишат вполне заслуженной награды. Вероятно, вся группа будет обсуждать, что написать в рапорте.

— Мы должны были стрелять, — скажет, наверное, минер Проккоев, который как старший по возрасту ко всем в группе относился с отеческой заботливостью. — Ни за что потеряли парнишку… А такой еще молоденький… Ему бы жить да жить.

— Мы не могли стрелять, — возразит командир, — этим мы погубили бы всю группу…

Командир — хороший человек. Он только с виду суровый и малоразговорчивый… За эту ночь он, наверное, еще больше осунулся. Командиру достается больше других. Хотя ему и не надо стоять на посту во время привалов, но никто в группе не знал, когда спит их командир. Он будит на пост каждого очередного дозорного.

— Человек не иголка, — помолчав, скажет командир. — Он хоть и новичок, но парень грамотный, смышленый, партизанскую школу окончил… В конце концов мог же он сам выстрелить…

— Конечно, мог, — охотно подхватит боец Куглин, который всегда все знает наперед. — Мог и не стрелял. Почему? Не такой уж он растяпа, как некоторые думают… Он парень себе на уме, этот скромница.

— Ну–ну! Ты вечно всех умней! — одернет его Проккоев, а командир устало поднимется и даст сигнал двигаться дальше.

Так они будут обсуждать на каждом привале, пока охочий до выдумок Куглин не припомнит какую–либо многозначительную мелочь. В начале ему не поверят, дружно зашикают на него… Но кто знает, что произошло с новичком? И почему тому вздумалось заблудиться именно за день до линии охранения. Подозрительно как–то доходит…

…«Куглин — плохой товарищ, — тяжело и расслабленно шагая по чавкающему мху, как в полусне раздумывал он. — Куглин никогда никому не верит и делает вид, что знает о каждом больше, чем тот знает о себе… Я вернусь и обязательно скажу об этом… Прямо скажу — нельзя так… Пусть ему будет стыдно».

К вечеру он сделал привал. Медленно, словно нехотя, достал из мешка банку с консервами. Выковыривая ножом куски молотой побелевшей колбасы, принялся есть. Он любил эти консервы, хотя никогда не чувствовал от них сытости. Он много раз мечтал когда–нибудь вволю наесться этой острой и пахучей колбасой, сделанной в далеком Чикаго. Но колбасу выдавали строго по норме: двести граммов на сутки, банку на два дня, десять банок на весь поход.

Доев консервы, он долго вертел в руках золотистую банку с черными буквами латинского алфавита.

Никто в их маленькой группе не знал английского языка. В школе он тоже изучал немецкий, и среди множества слов, накрепко впечатанных в блестящее покрытие банки, он понимал всего два: «chicago USA».

— Порк лунсеон меат, — по слогам прочел он самые крупные буквы.

Точно так же прочел он эту надпись и год назад.

В те дни в Архангельск пришел караван союзников. Мачты и мутно–серые надстройки океанских судов возвышались над зданиями на набережной. Краны и лебедки поспешно выгружали на пирс кипы картонных ящиков, издали похожих на детские кубики. На набережной группами и в одиночку бродили иностранные моряки. Они добродушно угощали горожан сигаретами. Один из них — молодой круглолицый офицер с ясными веселыми глазами — угостил сигаретой и тихого паренька, издали наблюдавшего за разгрузкой.

Душа у паренька ликовала. Наконец–то пришла помощь от союзников… Он смотрел на все растущие горы ящиков счастливыми глазами. Наверное, он даже улыбался, поэтому офицер и подошел к нему.

— О-о! — гордо воскликнул моряк и, подумав, протянул пареньку еще несколько сигарет, — That's all right [1]!

Паренек лишь утром приехал в обком комсомола, чтобы вечером по комсомольской путевке вместе с другими добровольцами отправиться в партизанскую спецшколу, а потом — в тыл врага. Он не курил и отказывался от сигарет. Но моряк настойчиво совал их ему. Пареньку очень хотелось узнать что–либо о втором фронте, спросить, когда же наконец откроется, но в ответ на все его вопросы моряк тряс головой, тыкал себя в грудь и восторженно кричал:

— Chicago! My uncle's firm! United States — the help for Soviet Union! [2]

Паренек смотрел на картонные ящики. Они теперь уже казались не детскими кубиками, а каким–то новым тщательно упакованным оружием, обязательно удобным и легким, которое поможет быстрее разгромить врага.

— Порк лунсеон меат! — по слогам читал он про себя надпись.

Он был очень разочарован, когда через некоторое время на партизанской базе в картонных ящиках вместо оружия увидел сверкающие позолотой консервные банки.

«Есть же у них там сила, если они во время войны могут позволить себе так красиво делать банку, — раздумывал он. — Ишь, и ключик к каждой приклеен… Почему же они не открывают второго фронта? Банка что? Норма на два дня — и выбрасывай имеете с ключиком».

Но постепенно в трудной партизанской жизни и консервы стали казаться вещью необходимой, я непонятная надпись все больше привлекала своей таинственностью. Она как будто что–то обещала в будущем…

Сегодня для него все имело особую цену.

«Как хорошо, — радовался он, продолжая вертеть в руках нарядную пустую банку, — что в мешке у меня еще две таких полных… В случае чего их можно растянуть на неделю. За неделю я выберусь… Я обязательно выберусь…»

Он забросил банку подальше в куст можжевельника, по позолота продолжала сверкать и оттуда. Нужно было подняться, закопать банку в мох.

…Вторую ночь он провел под низкой разлапистой елью, росшей в расщелине между сизыми гранитными скалами. Он мог бы развести костер, здесь это было почти безопасно, но не хотелось тратить силы.

За ночь дождь сменялся густым туманом, сквозь который деревья проступали слабыми силуэтами.

Идти в тумане оказалось легче. Правда, чаще приходилось поглядывать на компас, но туман все время рождал надежду. Ты не знаешь, что ждет тебя через двести — триста метров. А вдруг ты уже миновал линию охранения, уже вышел к реке, по которой спуститься к Кондозеру совсем пустяки.

Он привык верить в хорошее. Сейчас ему очень хотелось верить, что база уже недалеко, и он убеждал себя в этом. Так было легче.

Когда ему показалось, что наступает ночь, он снова отыскал густую укромную ель, незаметно для себя съел половину банки консервов, нисколько не насытился и лег спать. Костер разводить было все–таки страшно — поблизости могли оказаться враги.

«Завтра, если не выберусь, перейду на грибы», — решил он и подумал, как было бы хорошо, если бы в мешке оказалась та самая лишняя банка колбасы, которую могли бы сделать в этом странном Чикаго вместо красочных этикеток. Он вновь ощутил во рту острый, чуть кисловатый вкус облитого студнем мяса.

Туман держался весь следующий день, лишь слегка поредев на высотках. Теперь туман уже не радовал, не рождал надежд. Силы начали сдавать, и очень хотелось знать, где находишься, хоть на минутку увидеть скрытые за белой завесой дали.

К вечеру, когда он остановился, подумывая о ночлеге с костром и грибами, неподалеку от себя увидел тропу. Он даже вздрогнул от неожиданности. За четыре дня блужданий это был первый знак близости человека.

Тропа оказалась свежей и теперь удивительно приметной. Она шла параллельно его пути, и он легко мог не заметить ее.

Куда шли люди? Конечно, на восток… Тоже на восток… Как это здорово, что он вовремя остановился, присматривая себе ночлег. Теперь к черту ночлег, он пойдет из последних сил, а если сил не хватит, он поползет по этой тропе.

«Стоп! Главное — выдержка! Нужно еще определить, чья это тропа», — успокаивал он себя, а сам ликовал в душе, уверенный, что счастье ему не изменило, что тропа наверняка партизанская.

И все же он нашел в себе мужество не броситься вслед очертя голову. Он двинулся медленно и осторожно, вглядываясь в каждую мелочь. На каменистых высотках тропа пропадала, приходилось чуть ли не на каждом шагу останавливаться, присматриваться, искать… На болотах она пролегала темной линией глубоко вдавленного мха, но все равно спешить было опасно.

Он понимал, что идет медленнее, чем те люди. Однако твердо решил не торопиться, пока точно не установит, чья это тропа. Нужно лишь добраться до места привала. Там он обязательно найдет что–либо такое, что ясно покажет, кто идет впереди.

Привалов долго не было. Это настораживало. Партизаны, как правило, через три–четыре километра останавливались ка короткий отдых.

«Может, я просто не заметил, — подумал он. — Может, они отдыхали, не садясь на мокрую траву… Важно не потерять тропу и быть осмотрительным».

Наконец он наткнулся на то, чего так долго ждал.

В заросшей мелколесьем лощине, посередине которой неслышно перепадал между камнями прозрачный родничок, он увидел серое пятно потухшего костра. Он почему–то подумал, что люди здесь были недолго. Они, вероятно, попили чаю, отдохнули часок–другой, может, даже просушили на полочках у костра портянки и тронулись дальше.

Сам он уже много дней мечтал посидеть у огня и, возможно, поэтому так живо представил себе наслаждающихся теплом и отдыхом партизан. Нет, что ни говори, а костер это просто здорово. Даже в самые знойные дни жар от него удивительно приятен… В их группе никто не умеет так ловко разводить костры, как минер Проккоев…

Он огляделся. В глаза сразу же бросился тусклый золотистый блеск, выбивавшийся из–под густого жирного черничника, неподалеку от костра.

Он шагнул туда, нагнулся и ликующе рассмеялся. Это была консервная банка — точь–в–точь такая же, какая еще оставалась в его мешке. Он не ошибся, по тропе шли свои, и это было сейчас самым важным.

— Порк лунсеон меат, — привычно прочел он, чувствуя, что может расплакаться от счастья. Сейчас надпись прозвучала совсем по–особому, она указывала, звала вперед.

«Иди, догоняй, там твои друзья!» — читало его сердце в таинственной золотисто–черной ряби непонятных, но таких знакомых слов.

И он пошел. Даже не пошел, а почти побежал по тропе, стараясь наверстать упущенное время и как будто не замечая усталости. Иногда он спотыкался, падал на мокрый прохладный мох. Хотелось полежать, отдышаться, но он не позволял себе этого. Несколько раз он сбивался с тропы, но вовремя спохватывался, отыскивал ее и шел все быстрее и настойчивей.

«Вдруг это моя группа? Вдруг они задержались, искали меня? Нет, они не могли задерживаться там долго. Это наверняка другие, но это — наши, наши, наши… Как обрадуется командир! Но он не покажет этого, нет! Он даже будет подчеркнуто строгим… Куглину станет стыдно. И поделом, пусть не выдумывает… А может, он и не такой? Может, он совсем хороший, и ничего в группе обо мне плохого не думали? Зря я Куглина обижаю, совсем зря?»

Кончилась ночь, если можно было назвать ночью чуть сгустившиеся сумерки, которые сделали лишь более заметным неподвижно висевший над землей туман. Где–то впереди и слева опять поднималось солнце, но его не видно было за облаками и туманом. Здесь не было ни утра, ни дня, ни ночи. Все было таким же однообразным, как эта узкая тропа, у которой, казалось, не будет конца. Подъемы и спуски, чавканье по вязким болотам и глухой сбивчивый топот по обомшелым каменистым взгорьям… Подъемы и спуски, чавканье и топот, тропа и туман…

Потом ему почудился запах дыма. Возможно, это лишь почудилось, но он побежал из последних сил.

Застать их на привале! Об этом он мечтал всю ночь… Ему казалось, что если он и догонит идущую впереди группу, то это обязательно случится на привале. Он окликнет их, выйдет к костру и скажет:

— Товарищи, это я… Я свой… Я так рад, что догнал вас…

Затем он целый час, а может, и два, будет сидеть у костра, отдыхать и рассказывать, как глупо все получилось… Глупо, но в конце концов счастливо! Ему здорово помогла эта вот самая банка… Он вынет из мешка свою последнюю банку, для них, незнакомых ему людей, она будет таким же верным паролем, каким она была для него на тропе.

Он увидел костер, когда находился от него в каких–нибудь пятидесяти метрах. Стоя на краю крутого склона, он смотрел вниз и ничего не понимал. Костер был совсем не похож на партизанский — желтые языки огромного пламени безбоязненно извивались над землей, разгоняя туман. Люди у костра тоже были непохожими на тех, кого он ожидал встретить. Они сидели, лежали, стояли у огня, и все были в чужой зеленой форме.

Он уже догадался, что внизу финские солдаты, и даже не обычные солдаты, а егеря из батальона пограничной охраны, которых ему впервые довелось видеть так близко. Он мог бы, пожалуй, еще скрыться, так как внизу его не замечали, но чувство, куда более сильное чем страх, поразило его. В руках у этих людей там, внизу, он отчетливо видел золотистые банки. Точь–в–точь такие же, что лежит в его мешке, что присланы на далекого Чикаго… Не одна, не две, а много банок тускло поблескивали сквозь расступавшийся туман.

Все это длилось не более двух десятков секунд.

— Seis [3]! — испуганно закричал голос откуда–то слева, и сухо простучала бесприцельная автоматная очередь. Пули защелкали в ветках позади.

Он даже не обернулся на голос, лишь машинально присел. Но в тот же момент отчаянная ненависть, какой он никогда еще не испытывал, подняла его. Он вскинул автомат и уже сквозь прорезь прицела увидел, как забегали, засуетились вспугнутые тревогой люди у костра.

Он нажал на курок и не отпустил его до тех пор, пока в диске не кончились патроны.

Только этим он мог отплатить теперь и тем людям внизу, пришедшим на землю его страны, и веселому моряку, так коварно обманувшему его, и самому себе за наивную веру в золотисто–черную надпись из чужих слов…

1962 г.

Загрузка...